Свободные женщины 5

Молли выходит замуж, у Анны случается роман


Когда Дженет впервые спросила у своей мамы, нельзя ли ей уехать в пансион, Анна отнеслась к этой идее весьма сдержанно. Она терпеть не могла все то, что подразумевает собой само понятие «пансион». Наведя справки о разных педоцентрических школах, она еще раз поговорила с Дженет; а девочка тем временем привела домой свою подружку, которая уже жила в традиционном пансионе, чтобы с ее помощью постараться убедить мать. Дети, с горящими глазами, полные тревоги, что Анна может отказать, долго щебетали о школьной форме, общих спальнях, экскурсиях, прогулках, пикниках, ну и так далее; и Анна поняла, что педоцентрическая школа — это как раз то место, где Дженет совсем бы не хотела оказаться. Фактически она говорила матери: «Я хочу быть обычной, я не хочу быть такой, как ты». Она посмотрела на мир беспорядка, мир экспериментов, где люди проживали день за днем, как шарики, вечно пляшущие джигу на сильно бьющей вверх струе воды, сохраняя в себе открытость для любых новых чувств и приключений, и она решила, что все это — не для нее. Анна сказала:

— Дженет, ты понимаешь, как сильно это будет отличаться от всего того, с чем приходилось тебе иметь дело до сих пор? Такая школа означает, что тебе придется ходить на прогулки строем, как это делают солдаты, ты будешь выглядеть как все, ты будешь регулярно делать одни и те же вещи в одно и то же время. Если ты не примешь надлежащих мер, то ты оттуда выйдешь горошинкой из консервной банки, точно такой же, как все остальные.

— Да, я знаю, — ответила тринадцатилетняя девочка, улыбаясь. Ее улыбка говорила: Я знаю, ты все это ненавидишь, но почему и я должна чувствовать то же самое?

— У тебя может возникнуть внутренний конфликт.

— Не думаю, — сказала Дженет, помрачнев внезапно, отшатываясь от самой мысли, что она могла бы усвоить материнский образ жизни до такой степени, что это повлекло бы за собой конфликты.

Когда Дженет уехала в новую школу, Анна поняла, до какой степени она привыкла зависеть от той дисциплины, которую налагали на нее материнские обязанности, — надо было утром вставать в одно и то же время, вечером ложиться спать довольно рано, чтобы набраться сил для раннего подъема, надо было вовремя готовить и подавать еду и управлять своими настроениями, чтобы не расстраивать ребенка.

Она осталась одна в огромной квартире. Ей бы следовало перебраться в квартиру поменьше. Она больше не хотела сдавать комнаты, мысль о том, что это может повлечь за собой нечто, подобное тому, что ей пришлось пережить с Ронни и Ивором, ее пугала. И ее пугало то, что это ее пугает, — да что с ней такое происходит, что она бежит от тех сложностей, которые может за собой повлечь общение с людьми, бежит от того, чтобы не оказаться вдруг во что-то вовлеченной? Это было предательством по отношению к тому, чем она, по ее мнению, должна была бы быть. Анна нашла для себя компромисс: еще год она проживет в этой квартире; она будет сдавать комнату; она будет искать для себя подходящую работу.

Казалось, изменилось все. Дженет уехала. Марион и Томми, а платил за все Ричард, уехали на Сицилию, прихватив с собой огромное количество книг об Африке. Они намеревались съездить к Дольчи, чтобы выяснить, не могут ли они, по выражению Марион, «чем-нибудь помочь бедняжке. А ты знаешь, Анна, что я все время держу на столе его фотографию?».

Молли тоже осталась одна в опустевшем доме, ее сына увела вторая жена ее бывшего мужа. Она пригласила сыновей Ричарда у нее пожить. Ричард был в восторге, хотя он и продолжал по-прежнему винить Молли в том, что его сын ослеп. Молли развлекала мальчиков, а Ричард тем временем отправился со своей секретаршей в Канаду, чтобы организовать финансирование трех новых сталелитейных заводов. Эта поездка была чем-то вроде медового месяца, потому что теперь Марион была согласна дать ему развод.

Анна обнаружила, что большую часть времени она не делает вообще ничего; и она решила, что лучшим лекарством, способным ей помочь в этом состоянии, мог бы стать мужчина. Она себе прописала это как некий медикамент.

Ей позвонил знакомый Молли, у нее самой на звонок времени не было: потому что она занималась сыновьями Ричарда. Это был Нельсон, американский сценарист, с которым она познакомилась у Молли, они иногда вместе обедали.

Когда он позвонил Анне, он сказал:

— Я должен вас предупредить, что со мной лучше вообще не встречаться. Я рискую вот-вот прийти к выводу, что моя жена невыносима, вот уже в третий раз.

За ужином они говорили в основном о политике.

— Разница между красным в Европе и красным в Америке заключается в том, что в Европе красный — это коммунист; а в Америке — это человек, который никогда в жизни не извлекал на свет партийный билет, из осторожности или из-за трусости. В Европе есть коммунисты и попутчики. В Америке есть коммунисты и бывшие красные. Я, и я настаиваю на этом различии, был красным. Я не хочу, чтобы у меня стало еще больше проблем, чем уже есть сейчас. Теперь, когда я разъяснил вам свою точку зрения, не пригласите ли вы меня к себе?

Анна думала: «Есть только один настоящий грех, а именно — убеждать себя, что второй сорт — это нечто большее, чем второй сорт. Что толку бесконечно страдать по Майклу и желать только его?»

И вот она провела ночь с Нельсоном. У него, как выяснилось, были серьезные сексуальные проблемы; она как бы вошла с ним в молчаливый тайный сговор, из благородных побуждений, и притворилась вместе с ним, что все не так уж страшно. Утром они расстались на дружеской ноте. Потом вдруг у нее потекли слезы, слезы беспомощного тихого уныния. Она себе сказала, что от этого можно излечиться, если не сидеть одной, а взять и позвонить кому-нибудь из друзей мужского пола. Но ничего подобного она делать не стала, она была не в силах себя заставить с кем-нибудь встретиться, не говоря уж о том чтобы завести еще одну «интрижку».

Анна заметила в себе склонность к весьма странному времяпрепровождению. Она всегда читала газеты и разнообразные журналы в больших количествах, ей был присущ порок, типичный для таких как она людей: ей нужно было знать обо всем, что происходит в мире. Но теперь, проспав допоздна и выпив кофе, она усаживалась на пол в большой комнате, разложив вокруг себя с полдюжины ежедневных газет и дюжину еженедельных журналов, и начинала их медленно читать и перечитывать. Она пыталась увязать все в общую картину. Если раньше Анна читала, чтобы составить представление о том, что происходит в мире; то теперь привычная для нее система чтения лишилась формы и исчезла. Ей казалось, что ее разум превратился в некую площадку для выявления различных соотношений, она соотносила события и факты, сопоставляла их друг с другом. Ее задача состояла не в том, чтобы понять порядок следования разных событий и возможных их последствий. Ей казалось, что она, Анна, стала неким центральным пунктом осведомленности, который подвергается атакам миллионов бессвязных фактов, и этот центральный пункт исчезнет, если она не справится со стоящей перед ней задачей: взвешивать и соотносить все факты, принимать их все в расчет. Так, например, она могла себя поймать на том, что уже очень долго смотрит на следующее утверждение: «Опасности воспламенения от теплового излучения, вызванного наземным взрывом бомбы в десять мегатонн, подвергнется территория радиусом около 25 миль. Круг огня с радиусом в 25 миль охватывает площадь в 1900 квадратных миль, и, если взрыв произойдет вблизи запланированной точки наводки, он будет включать в себя наиболее густо населенные сектора целевого комплекса, что означает, что при соответствующих атмосферных условиях, допустим при ясной погоде, все и вся, находящееся на этой громадной территории, может подвергнуться серьезной опасности теплового воздействия, при этом многие объекты будут полностью уничтожены огнем», — и теперь ее ужасал не смысл этих слов, а то, что она в своем воображении никак не могла увязать их с: «Я — человек, ежеминутно разрушающий все возможности будущего потому, что в настоящем существует ряд альтернативных точек зрения, на каждой из которых я могу сосредоточить свое внимание». И так она могла подолгу сидеть и смотреть на два этих набора слов, до тех пор пока сами слова не отделялись, как ей казалось, от страницы и, соскользнув с нее, не уползали прочь, так, словно они отделялись от своего собственного смысла. Однако смысл оставался; не подтверждаемый словами, возможно, он делался еще ужаснее (хотя она не понимала почему), поскольку он в слова не умещался. И вот, оказавшись в тупике из-за двух этих наборов слов, она откладывала их в сторону и пыталась сосредоточить свое внимание на очередном, новом наборе слов: «В Европе явно недостаточно осознают то, что в Африке, в том виде, как там на сегодняшний день задан порядок, нет никакого статус-кво». «Я полагаю, формализм (а не неонеоромантизм, как считает мистер Смит) может оказаться нашим грядущим стилем». Она могла часами оставаться на полу, она сидела и сидела, сосредоточив все свое внимание на отобранных отрывках из печати. Вскоре тип ее деятельности сменился. Теперь она аккуратно вырезала островки текста из журналов и газет и канцелярскими кнопками прикалывала их на стены. Белые стены большой комнаты были уже сплошь покрыты большими и маленькими вырезками из газет. Она осторожно прохаживалась вдоль стен, рассматривая приколотые к ним заявления. Когда у нее кончались кнопки, она говорила себе, что это глупо — продолжать столь бессмысленную деятельность; однако она надевала пальто, выходила на улицу, покупала пару коробочек кнопок и методично прикрепляла еще не оприходованные фрагменты прессы к стенам. А газеты продолжали скапливаться на коврике возле ее двери, прибывая туда каждое утро в виде огромной толстой пачки печатных материалов, и каждое утро она садилась на пол и билась за наведение порядка в этой новой партии сырья — и выходила, чтобы прикупить скрепок.

Ей пришло в голову, что она сходит с ума. Это и был тот самый «срыв», который она давно предвидела; «распад на части» ее личности. И все же ей не казалось, что она хотя бы немного не в себе; скорее, люди, не занятые, как она, мучительным осмыслением несовершенства мира, отраженного в газетах, не имели ни малейшего представления о том, что существует острая необходимость это делать. И все же она знала, что сошла с ума. И хотя она и не могла остановиться и продолжала деловито и с маниакальной тщательностью перерабатывать груды прессы, вырезать кусочки, пришпиливать их к стенам, так что там уже почти не оставалось места, она прекрасно понимала, что в тот самый день, когда домой из школы вернется Дженет, она снова станет Анной, Анной ответственной, и ее мания пройдет. Она знала, что способность матери Дженет находиться в здравом уме и проявлять ответственность значительно важнее необходимости понять мир и что одно зависит от другого. Мир никогда не даст себя понять, не будет упорядочен словами, не позволит дать вещам определения, если мать Дженет утратит свою способность быть ответственной.

Мысль о том, что через месяц вернется Дженет, сверлила Анну изнутри, пробиваясь сквозь ее одержимость газетными фактами. Именно эта мысль заставила Анну обратиться к тетрадям, которые она игнорировала с тех пор, как с Томми случилось несчастье. Она снова и снова перелистывала эти толстые тетради, но не чувствовала с ними никакой связи. Она знала, что какое-то чувство вины, ей непонятное, отсекло у нее возможность писать в тетрадях. Это чувство вины было, безусловно, связано с Томми. Она не знала, и она никогда этого не узнает, не стало ли прочтение ее тетрадей тем фактором, который подтолкнул Томми к попытке покончить с собой; или, если так оно и было, увидел ли он в них что-то такое, что особенно его расстроило, или же она действительно была высокомерной. «Это высокомерно, Анна; это безответственно». Да, он так сказал; но помимо того, что Анна осознавала, что она его разочаровала, что она не смогла дать ему чего-то, что ему было нужно, она не могла понять, что же все-таки произошло.

Однажды днем она заснула, и ей приснился сон. Она знала, что этот сон, принимая разные формы, снился ей уже не раз. У нее было двое детей. Один ребенок — Дженет, пухленькая, лоснящаяся здоровьем девочка. Другой — Томми, маленький мальчик, и она морит его голодом. Ее грудь пуста, потому что Дженет высосала из нее все молоко; поэтому Томми — худенький и слабый, он тает от голода прямо у нее на глазах. Он полностью исчез, свернувшись крошечным колечком бледной, костлявой, глядящей на нее во все глаза плоти, перед самым ее пробуждением, а проснулась она в ознобе тревоги, внутреннего раздвоения и чувства вины. Однако, проснувшись, она не могла нащупать причину, с чего бы ей должно было присниться, что она уморила Томми голодом. Кроме того, она знала, что в других снах этого цикла «заморенным голодом» существом мог быть кто угодно, например прохожий с улицы, чье лицо долго не давало ей покоя. Однако она, безусловно, чувствовала ответственность за того, увиденного мельком на улице, человека — иначе с чего бы она стала видеть во сне, что подвела его или ее?

Посмотрев этот сон, Анна снова судорожно принялась за работу — она вырезала из газет заметки и прочно закрепляла их на стенах.

В тот вечер, когда она сидела на полу, слушала джаз и приходила в отчаяние оттого, что неспособна «найти смысл» в отрывках из газет, она испытала непонятное, похожее на галлюцинацию, чувство — это была новая и до того момента неведомая ей картина мира. Это новое понимание было совершенно ужасным, было реальностью, отличавшейся от всего того, что она раньше знала как реальность, и пришло оно из тех пределов чувств, где никогда раньше она не оказывалась. Нельзя было сказать, чтоб это была «депрессия»; или что она почувствовала себя «несчастной»; или «упала духом»; суть этого опыта была такова, что такие слова, как «радость» или «счастье», полностью теряли смысл. Придя в себя после этого озарения — а это было вневременное явление, так что Анна не знала, как долго оно продолжалось, — она поняла, что пережила опыт, для которого не было слов, — он был за гранью того пространства, где можно заставлять слова обретать смысл.

И все же она снова подошла к тетрадям, позволив своей руке с зажатой в ней авторучкой (полупрозрачной, с просвечивающими хрупкими внутренностями, из-за чего казалось, что это какой-то обитатель морских глубин, возможно морской конек) помедлить над каждой из тетрадей, чтобы дать «озарению» возможность выбрать самостоятельно, в какой тетради оно хочет быть записанным; но все четыре, со всеми их разнообразными разделами и подразделами, так и остались лежать нетронутыми, и Анна отложила авторучку.

Она попробовала музыку, разную — прослушала кусочки джаза, что-то из Баха, что-то из Стравинского, думая, что, может быть, музыка сможет выразить то, что словам не под силу; но оказалось, что она проживает один из тех моментов, а они случались у нее все чаще, когда музыка ее только раздражает, словно атакуя мембраны ее внутреннего уха, сопротивляющегося звукам как врагам.

Она себе сказала: не понимаю, почему мне все никак не удается признать тот факт, что все слова несовершенны и неточны по своей сути. Если б я считала, что они способны выразить правду, то я бы не писала в таких журналах, которые я и показать-то никому не могу — за исключением Томми, разумеется.

В ту ночь Анна почти не спала; она лежала, снова и снова продумывая те мысли, которые стали для нее уже столь привычными, что она начинала томиться и скучать при одном лишь только их приближении, — мысли о политике, о принципах развития событий в современном мире. Это было снижением до уровня банальности; потому что, как обычно, она пришла к заключению, что любое действие, которое она могла бы совершить, будет совершено ею без всякой веры, а именно без веры в «хорошее» и «плохое», это будет просто неким условным действием, при этом можно надеяться, что оно может оказаться и хорошим, но, кроме этой надежды, в нем не будет ничего. Однако и при подобном настрое мыслей она вполне может прийти к принятию таких решений, которые будут в итоге стоить ей жизни, или — свободы.

Она проснулась очень рано и вскоре оказалась у себя на кухне, она стояла посреди кухни с полными руками кусочков газет и кнопок, поскольку стены большой комнаты были уже полностью, сколько она может дотянуться, покрыты вырезками. Ее это настолько поразило, что она даже на время отложила в сторону новые вырезки и кипы журналов и газет. Она думала: нет никаких разумных оснований для того, чтоб мне испытывать такое потрясение из-за того, что я перемещаюсь в следующую комнату, ведь не шокировало меня то, что я покрыла вырезками все стены в первой комнате, — во всяком случае, не настолько, чтобы это смогло меня остановить.

Тем не менее ее обнадежила мысль, что она прекратит развешивать повсюду фрагменты из печати, содержащие информацию, которую невозможно усвоить. Стоя посреди большой комнаты, в которую она вернулась, Анна приказывала себе содрать все со стен. Но она была не в состоянии это сделать. Она опять переходила с места на место, перемещаясь по всей комнате, пытаясь увязать одно утверждение с другим, один набор слов с другим.

Телефонный звонок застал ее за этим занятием. Это была приятельница Молли. Американцу с левыми взглядами нужна была комната на несколько дней. Анна пошутила, что если речь идет об американце, то, значит, человек этот пишет эпический роман, ходит к психоаналитику и находится в процессе развода со второй женой; но сказала, что комнату он получит. Позже он позвонил ей сам и сказал, что зайдет ближе к вечеру, около пяти. Анна к его приходу оделась, вдруг поняв, что за последние несколько недель она нормально одевалась лишь для того, чтобы выбежать за кнопками или каким-нибудь куском еды. Около пяти американец позвонил снова, чтобы сказать, что он прийти не сможет, что ему надо встретиться со своим литературным агентом. Анну поразило то продуманное обилие деталей, которыми он снабдил свой отчет о предстоящей деловой встрече с агентом. Через несколько минут снова позвонила приятельница Молли, чтобы сказать, что Милт (американец) идет на вечеринку к ней домой, не хочет ли и Анна к ним присоединиться? Анна почувствовала, что начинает раздражаться, потом, пожав плечами, успокоилась; она отклонила приглашение; снова надела свой халат и вернулась на пол, в окружение газет.

Поздно вечером позвонили в дверь. Анна открыла и увидела американца. Он извинился, что не позвонил; она извинилась, что не одета должным образом.

Он был молод, по ее оценке ему было около тридцати; волосы — каштановые, молодые, коротко стриженные, похожие на мех здорового животного, тонкое умное лицо, в очках. Умный, проницательный и компетентный американец. Анне был хорошо знаком такой тип людей, она «называла» его, присваивала ему ярлык в сотни раз более сложный и изощренный, чем его английскому эквиваленту, поскольку он был обитателем страны отчаянного безрассудства, Европе пока еще неведомого.

Когда они карабкались вверх по лестнице, он начал извиняться за то, что был вынужден пойти на встречу с агентом; но она перебила его, спросив, понравилась ли ему вечеринка. Он издал отрывистый смешок и сказал:

— Что ж, вы меня поймали.

— Вы спокойно могли сказать мне, что хотите сходить на вечеринку, — ответила она.

Они стояли на кухне, изучающе друг друга рассматривая, улыбаясь. Анна думала: «Женщина, у которой нет мужчины, не может познакомиться ни с одним мужчиной, независимо от того, какой он, сколько ему лет, без того, чтобы не задуматься, пусть даже и на полсекунды: „А вдруг это тот самый?“ Вот по какой причине его ложь вызвала во мне раздражение. До чего же все это утомительно, как мне надоели все эти до отвращения предсказуемые эмоции».

Она спросила:

— Хотите посмотреть комнату?

Он стоял, опираясь на спинку выкрашенного в желтый цвет кухонного стула, удерживая таким образом равновесие, потому что на вечеринке явно выпил лишнего. Он сказал:

— Да, хочу.

Но не двинулся с места. Она заметила:

— У вас есть передо мной преимущество — я-то трезвая. Но кое-что я вам должна сказать. Во-первых, я знаю, что все американцы не богаты, поэтому арендная плата невелика.

Он улыбнулся.

— Во-вторых, вы пишете эпический роман и…

— Неверно, я его еще не начал.

— Еще вы ходите к психоаналитику, потому что у вас есть проблемы.

— Опять неверно, один раз я наведался к промывателю мозгов, после чего решил, что сам я справлюсь лучше.

— Что ж, это хорошо, с вами, по крайней мере, можно будет говорить.

— Почему вы как будто бы защищаетесь все время?

— Я бы сама, скорее, сказала, что я веду себя агрессивно, нападаю, — сказала Анна со смехом. Она с интересом для себя отметила, что могла бы столь же легко вместо этого расплакаться.

Он сказал:

— Я вторгся сюда в столь неподобающее для визита время потому, что я хочу сегодня здесь лечь спать. Я был в гостях у членов Молодежной христианской организации, а в любом из известных мне городов это — самое для меня неподходящее место. Я взял на себя смелость сразу захватить с собою чемодан, который я оставил у вас под дверью, и эта моя маленькая хитрость, конечно, шита белыми нитками.

— Тогда заносите его в дом, — сказала Анна.

Он пошел вниз, за чемоданом. Анна прошла в большую комнату, чтобы приготовить для него постельное белье. Она туда пошла без всякой задней мысли; но у нее внутри все оборвалось, когда она услышала, как за ее спиной он прикрывает дверь, она застыла, мгновенно себе представив, какое впечатление может произвести на постороннего эта ее комната. Пол вздымается волнами журналов и газет; вместо обоев на стенах газетные вырезки; кровать не убрана. Она обернулась, держа в руках простыни и наволочки, и сказала:

— Не могли бы вы самостоятельно постелить…

Но он уже был в комнате и проницательно ее осматривал, сосредоточенно поблескивая стеклами очков. Потом он уселся прямо на ее рабочий стол, туда, где были разложены ее тетради, и начал болтать ногами. Американец смотрел на нее (она себя увидела со стороны: линялый халат красного цвета, пряди прямых неубранных черных волос свисают вдоль давно не знавшего косметики лица), на стены, на пол, на кровать. Потом, насмешливо изображая потрясение, он выдохнул:

— Вот это да!

Но было видно, что он искренне обеспокоен.

— Мне сказали, что вы левый, — сказала Анна, словно взывая к его милосердию; с интересом обнаружив, что именно это она инстинктивно предложила ему в качестве объяснения своей ситуации.

— Устаревший, послевоенный.

— Я жду, когда вы скажете: я и еще трое остальных социалистов в Штатах, мы собираемся…

— Еще четверо.

Он подошел к стене, как будто к ней подкрался, снял очки, чтоб рассмотреть «обои» из газет (обнажив плывущий от близорукости взгляд), и повторил:

— Вот это да!

Он осторожно посадил очки на место и сказал:

— Был у меня один знакомый, первоклассный журналист, обозреватель. Если вы хотите знать, что было бы, по-моему, вполне и в высшей степени естественно, кем он мне доводился, могу сказать, что был он мне как отец. Он был красным. Потом его пристукнуло что-то одно, потом другое, ага, можно это описать и так, и вот уже три года он сидит в Нью-Йорке, в своей квартире без горячей воды, он там сидит, зашторив окна, и все время читает прессу. Кипы газет доросли уже до потолка. Свободное пространство сократилось, скажем, по моим скромным предварительным подсчетам, до двух квадратных ярдов. А раньше, до вторжения газет, квартира была очень большой.

— Моей мании всего несколько недель от роду.

— Считаю своим долгом поставить вас в известность, что она из разряда тех вещей, которые, раз возникнув, могут съесть вас без остатка, а доказательство тому — мой бедный друг. К слову, его имя — Хэнк[40].

— Естественно.

— Хороший человек. Печально это видеть, что кто-то пошел таким путем.

— К счастью, у меня есть дочь, которая вернется из школы через месяц, к этому времени я стану нормальной.

— Это может уйти в подполье, — сказал он, сидя на столе и болтая в воздухе своими тощими ногами.

Анна начала затягивать постель покрывалом.

— Это в мою честь?

— В чью же еще?

— Разобранные постели — мой конек.

Милт молча к ней приблизился, пока она стояла, согнувшись над кроватью. Она сказала:

— У меня было столько холодного и эффективного секса, сколько я вообще могу вместить.

Он вернулся к столу и небрежно бросил:

— А у кого из нас его не было? Что случилось со всем этим теплым, преданным сексом, о котором мы читаем в книгах?

— Он ушел в подполье, — сказала Анна.

— Кроме того, я даже и не эффективен в этих делах.

— Что, так ни разу и не получилось как следует? — спросила Анна, не пожелав оставить без внимания его слова.

Она повернулась к нему, постель была убрана. Они улыбались друг другу, иронично.

— Я люблю свою жену.

Анна засмеялась.

— Ага. Именно поэтому я с ней развожусь. Или она разводится со мной.

— Что ж, и меня однажды любил мужчина — я имею в виду, по-настоящему любил.

— Ну и?

— Ну и он меня бросил.

— Можно понять. Любовь — дело слишком сложное.

— А секс — слишком холодное.

— Хотите сказать, что с тех пор вы храните целомудрие?

— Вряд ли было бы уместно так сказать.

— Я так и думал.

— Все равно.

— Теперь, когда мы прояснили наши позиции, не могли бы мы лечь в постель? Я немного перебрал и хочу спать. А спать один я не могу.

Эти слова — «А спать один я не могу» — были произнесены с холодной беспощадностью человека, дошедшего до края. Анна испугалась, а потом посмотрела на него внимательно, изучающе, изо всех сил стараясь понять его состояние. Милт сидел на ее столе и улыбался, его состояние было отчаянным, но он держал себя в руках.

— Я пока еще могу спать одна, — сказала Анна.

— Тогда, исходя из преимуществ вашего положения, вы можете проявить великодушие.

— Очень мило.

— Анна, мне это очень нужно. Когда кому-то что-то очень нужно, мы ему это даем.

Она ничего не ответила.

— Я не стану ничего просить, не стану ничего требовать и уйду, когда мне скажут.

— Да уж, — сказала Анна. Она вдруг сильно разозлилась; ее даже затрясло от злости. — Никто из вас ничего не просит — ничего, кроме всего, но только ровно на такое время, пока вам это нужно.

— В такое уж время мы живем, — сказал он.

Анна рассмеялась. Ее гнев прошел. Он тоже засмеялся. Неожиданно, громко, с облегчением.

— А где вы провели прошлую ночь?

— У вашей подруги Бетти.

— Она не моя подруга. Она подруга моей подруги.

— Я провел с ней три ночи. После второй она сказала, что меня любит и что готова уйти ко мне от мужа.

— Весьма прямолинейно.

— Ведь вы не стали бы так делать, правда?

— Вполне могла бы. Как и любая женщина, которой очень понравился мужчина.

— Но, Анна, вы должны понять…

— Ах, я все понимаю очень хорошо.

— Тогда мне не нужно застилать свою постель?

Анна расплакалась. Он к ней подошел, сел рядом, обнял ее одной рукой.

— Какое-то безумие, — сказал он. — Мотаешься по миру — я мотаюсь по всему миру, вам сказали? — открываешь какую-нибудь дверь и обнаруживаешь, что за ней скрывается человек в беде. Стоит только приоткрыть очередную дверь, ты тут же видишь разбитого вдребезги человека.

— Возможно, вы просто выбираете именно такие двери.

— Даже если так, на моем пути встретилось немыслимое количество дверей, открыв которые… не плачьте, Анна. Не плачьте, если только вам это не в радость, а похоже, что не в радость.

Анна позволила себе откинуться назад, на подушки, она лежала молча. Он сидел с ней рядом, сгорбившись, пощипывая нижнюю губу, сидел печальный, умный, непреклонный.

— Что позволяет вам надеяться, что наутро второго дня я не скажу вам: «Я хочу, чтобы вы со мной остались?»

Он осторожно проговорил:

— Вы слишком для этого умны.

Анне была неприятна его осторожность, она сказала:

— Это будет мне эпитафией: «Здесь лежит Анна Вулф, которая всегда была слишком умной. Она их отпускала».

— Могло быть и хуже, вы могли их оставлять, как делают другие, некоторых я знаю лично.

— Да, полагаю, это так.

— Пойду надену свою пижаму и вернусь.

Оставшись одна, Анна сняла халат, поколебалась, выбирая, что ей надеть — ночную рубашку или пижаму, — и выбрала рубашку, инстинктивно зная, что он бы предпочел, чтобы она была в пижаме: это было своего рода заявлением.

Он вошел, в очках, в халате. Она уже лежала, он помахал ей рукой. Потом он подошел к стене и начал отдирать кусочки газетной бумаги.

— Маленькая услуга, — сказал он, — но, как я чувствую, уже несколько запоздалая.

Анна слышала тихий звук рвущейся бумаги, тихий стук кнопок, осыпающихся на пол. Она лежала, заложив руки за голову, и слушала. Она чувствовала, что ее взяли под защиту, что о ней заботятся. Время от времени она приподнимала голову, чтобы посмотреть, как у него идут дела. В комнате медленно и постепенно проступала белизна стен. На эту работу ушло немало времени, более часа.

Наконец он сказал:

— Ну вот, порядок. Первый шаг к спасению еще одной души.

Потом он протянул руки, чтобы собрать акры грязных газетных вырезок с пола, задвинул груды газет и журналов под ее рабочий стол.

— А что это за книги? Еще один роман?

— Нет. Хотя однажды я и написала роман.

— Я его читал.

— Он вам понравился?

— Нет.

— Нет? — Анну это приятно удивило. — Что ж, очень хорошо.

— Деланно красивый. Вот как я бы выразился, если бы меня спросили.

— На второе утро я попрошу, чтобы вы остались, это уже подкатывает, я чувствую.

— Так что это за полезные тетради?

Он начал открывать тетради.

— Я не хочу, чтобы вы их читали.

— А почему нет? — спросил он, уже читая.

— Их читал только один человек. Он попытался себя убить, это у него не получилось, в результате он ослеп, а теперь он превратился ровно в то, чего хотел избежать, когда пытался себя убить.

— Печально.

Анна приподняла голову, чтобы на него взглянуть. На его лице играла нарочито глуповатая совиная улыбка.

— Хотите сказать, все это — ваша вина?

— Необязательно.

— Ну, я — не потенциальный самоубийца. Я бы сказал, что я скорее кормлюсь от женщин, высасываю жизненную силу у других, но я по складу не самоубийца.

— Хвастаться тут нечем.

Пауза. Потом:

— Что ж, ну да, пожалуй, это так. И, посмотрев на это под разными углами, я бы сказал, что это то, что я хотел бы заявить. Что я и делаю. Я не хвастаюсь. А делаю заявление. Даю определение. По крайней мере, я это понимаю. Что означает, что я могу победить это в себе. Вы бы удивились, если бы узнали, сколько у меня знакомых, которые себя убивают или которые кормятся от других людей, но они этого не понимают.

— Нет, я бы не удивилась.

— Хорошо. Но я это понимаю, я понимаю, что я делаю, поэтому я смогу это победить.

Анна услышала глухой звук — хлоп, хлоп, — это он захлопывал ее тетради. Она услышала жизнерадостный и молодой, практичный голос:

— Что вы пытались сделать? Поймать в клетку правду? Истину и тому подобное?

— Что-то в этом роде. Но — тщетно. Ничего хорошего из этого не вышло.

— Ничего хорошего нет и в том, чтобы позволять этому стервятнику — чувству вины — клевать вас, в этом ничего хорошего нет совсем.

Анна рассмеялась. Он начал петь, сочиняя на ходу некое подобие популярной песенки:

Стервятник-вина

Кормится от тебя и от меня,

Не позволяй старому стервятнику себя клевать,

Не давай ему себя убивать…

Он подошел к ее проигрывателю, внимательно изучил ее пластинки, выбрал Брубека. Сказал:

— Из дома — домой. Я уехал из Штатов, сгорая от желания получить новый жизненный опыт, но всюду я нахожу ту музыку, которую оставил у себя за спиной, дома.

Он сидел, похожий в своих очках на торжественную и жизнерадостную сову, подергивал плечами и шевелил губами в ритме джаза.

— Это, несомненно, — пропел он, — создает у меня ощущение целостности и непрерывности, да, вот правильные слова, опре-е-еделенно, ощущение цело-о-остности и непрерывно-о-о-сти, из города в город — одна и та же музыка, а за каждой дверью — такой же псих, как я.

— Я псих только на время, — сказала Анна.

— Ну да. Но вы там были. Этого достаточно.

Он подошел к кровати, снял халат, залез в кровать, как брат, по-дружески, непринужденно.

— А вам не интересно знать, почему я пребываю в такой плачевной форме? — спросил он после паузы.

— Нет.

— Я все равно вам расскажу. Я не могу спать с женщинами, которые мне нравятся.

— Банально, — сказала Анна.

— О да, согласен. Банально до уровня тавтологии и скуки.

— И довольно для меня печально.

— И для меня печально, правда же?

— Вы понимаете, что я сейчас чувствую?

— Да. Поверьте, Анна, понимаю, и мне очень жаль, я же не бесчувственный чурбан.

Пауза. Потом:

— А вы подумали: «А как насчет меня?»

— Как ни странно, да.

— А хочешь, я тебя трахну? Я мог бы, будь что будет.

— Нет.

— Нет. Я так и думал, что ты не захочешь, и это правильно.

— Все равно.

— Как бы тебе понравилось быть на моем месте? Женщина, которая мне нравится больше всех на свете, — это моя жена. Последний раз я ее трахал в наш медовый месяц, так уж получилось. После того случая занавес упал. Спустя три года она сильно рассердилась и сказала: «Хватит». Станешь ли ты ее винить за это? Стану ли это делать я? Но я ей нравлюсь больше, чем кто-либо на свете. Три последние ночи я провел с подругой твоей подруги, с Бетти. Мне она не нравится, но мне определенно нравится некий маленький изгиб в районе ее попы.

— Ох, не надо.

— Хочешь сказать, ты слышала все это уже и раньше?

— В той или иной форме — да.

— Ну да, ага, всем нам доводилось выслушивать подобные признания. Стоит ли мне предложить твоему вниманию социологическое — да, вот правильное слово, социологическое толкование причин этого явления?

— Нет, я их знаю.

— Я так и думал. Хорошо. Да, хорошо. Но я собираюсь это победить. Я тебе уже это говорил. Я по характеру великий верующий. Я бы это так назвал — с твоего позволения? Я великий верующий в том смысле, что я понимаю, что я делаю неправильно, я это признаю, и я говорю: я собираюсь это победить.

— Хорошо, — сказала Анна. — Я такая же.

— Анна, ты мне нравишься. И спасибо, что разрешила мне остаться. Я схожу с ума, когда я сплю один.

Потом, помолчав, он добавил:

— Тебе повезло, что у тебя есть этот твой ребенок.

— Я это знаю. Потому-то я и нормальная, а ты псих.

— Да. Моя жена детей не хочет. Ну, может быть, и хочет. Но она мне сказала: «Милт, — она сказала, — я не стану рожать ребенка от мужчины, у которого на меня встает только тогда, когда он напивается».

— Так и сказала, этими словами? — спросила Анна, возмущенно.

— Нет, куколка. Малышка, нет. Сказала: «Я не стану рожать ребенка от мужчины, который меня не любит».

— Как глупо, — сказала Анна, очень горько.

— Не таким тоном, Анна. Или я буду вынужден уйти.

— Тебе не кажется, что есть что-то немного странное в такой вот ситуации: мужчина приходит к женщине домой и говорит: «Мне нужно разделить с тобой постель, потому что я схожу с ума, когда я сплю один, но я не могу заняться с тобой любовью, потому что тогда я тебя возненавижу?»

— Нечто более странное, чем кое-какие явления, которые мы могли бы сейчас припомнить и упомянуть?

— Нет, — сказала Анна рассудительно. — Нет.

Она добавила:

— Спасибо, что очистил от всей этой ерунды мои стены. Спасибо. Еще несколько дней, и я бы действительно тронулась умом.

— Был рад помочь. Я полный неудачник, Анна, в данный момент — полный неудачник, Анна, и можешь мне этого не говорить, однако есть кое-что такое, что я умею делать очень хорошо: когда я вижу, что человек в беде, я всегда точно знаю, какие именно строгие меры необходимо срочно предпринять.

Они уснули.

Утром она ощутила в своих объятиях его смертельный холод, тяжесть ужасающего холода, это было все равно что обнимать смерть. Она медленно его растерла, согрев и разбудив его. Теплый, проснувшийся и благодарный он в нее вошел. Но к тому времени она уже была во всеоружии, была готова к обороне и не могла справиться со своим напряжением, расслабиться ей не удалось.

— Ну вот, — сказал он потом, — я так и знал. Разве я был неправ?

— Да, ты был прав. Но в мужчине с гигантской эрекцией есть что-то такое, против чего трудно устоять.

— Все равно, тебе следовало попытаться. Потому что теперь мы будем вынуждены тратить очень много своих сил на то, чтобы избежать взаимной неприязни.

— Но я не чувствую неприязни по отношению к тебе.

Они друг другу очень нравились, они чувствовали грусть и близость, дружескую нежность, как люди, прожившие в браке двадцать лет.

Он пробыл с ней пять дней, каждую ночь он спал в ее постели.

На шестой день она сказала:

— Милт, я хочу, чтобы ты со мной остался.

Она произнесла это кривляясь, пародийно, это было злой пародией и на саму себя, она как будто себя бичевала и наказывала, а он ответил, улыбаясь, грустно:

— Ну да, я знаю, что пора двигаться дальше. Мне пора двигаться. Но почему я должен это делать, почему я должен это делать?

— Потому что я хочу, чтобы ты остался.

— Почему ты не можешь этого принять? Почему нет? — Стекла его очков поблескивали беспокойно, он презабавно сложил губы в мину якобы искреннего удивления, но он был очень бледен, а на его лбу сверкали капельки пота. — Вы должны принимать нас, должны принимать, разве ты этого не знаешь? Разве ты не понимаешь, что нам все это дается гораздо тяжелее, чем вам? Я знаю, что вам горько и обидно за себя и что вы в этом правы, но если вы не сможете принять нас, как мы есть, и провести нас через это…

— То же могу сказать и вам, — сказала Анна.

— Нет. Потому что вы крепче нас, добрее, вам под силу это сделать.

— В следующем городе найдешь себе новую женщину с хорошим нравом.

— Если повезет.

— А я надеюсь, что так и будет.

— Да, я знаю, что ты надеешься на это. Я это знаю. И спасибо тебе… Анна, я собираюсь это победить в себе. Ты имеешь все основания считать, что я не справлюсь. Но я справлюсь. Я знаю, что я справлюсь.

— Тогда — удачи, — сказала Анна, улыбаясь.

Перед тем как он ушел, они встретились на кухне. Они там постояли, откровенно не желая друг с другом расставаться, едва удерживая слезы.

— Ты же не собираешься сдаваться, Анна?

— А почему бы нет?

— Это было бы весьма печально.

— Помимо этого, ведь ты же можешь однажды снова захотеть сюда наведаться, на пару ночек.

— Хорошо. Ты обладаешь правом так говорить.

— Но в следующий раз я буду занята. Во-первых, я выйду на работу.

— Ой, подожди, попробую догадаться без подсказки. Собираешься заняться социальной деятельностью? Собираешься — дай-ка я прикину на себя — собираешься стать социальным работником с уклоном в психотерапию, или учительницей в школе, или что-то в этом роде?

— Что-то в этом роде.

— Все мы к этому приходим.

— Тебя от этого убережет, однако, твой эпический роман.

— Анна, зачем так зло.

— А я доброй себя не чувствую. Мне хочется кричать, визжать и все вокруг крушить.

— Как я уже говорил раньше, это и есть мрачная тайна наших дней, никто об этом вслух не говорит, но, стоит только открыть любую дверь, тебя приветствует пронзительный и резкий, отчаянный, беззвучный крик.

— Ладно, в любом случае спасибо за то, что вытянул меня… оттуда, где я находилась.

— Всегда к вашим услугам.

Они поцеловались. Милт легко запрыгал вниз по ступенькам, чемодан в руке; внизу он оглянулся, чтобы сказать:

— Ты должна была сказать — я напишу.

— Мы же не будем это делать.

— Нет, но давай хотя бы сохраним формы, хотя бы формы…

И он скрылся, напоследок махнув рукой.

Когда Дженет вернулась домой, она застала Анну за поиском новой, меньшей по размеру, квартиры и работы.

Молли позвонила Анне, чтобы сказать, что она выходит замуж. Женщины встретились на кухне у Молли, где та готовила для них салат и омлет.

— Кто он?

— Ты его не знаешь. Он из тех, кого мы раньше, бывало, называли прогрессивными бизнесменами. Знаешь, такой бедный еврейский мальчик из Ист-Энда, который, разбогатев, задабривал свою совесть тем, что давал деньги коммунистам. Теперь у них принято давать на какое-нибудь прогрессивное благое дело.

— А, так у него есть деньги?

— И немало. И дом в Хемпстеде[41].

Молли повернулась к Анне спиной, и Анна смогла спокойно переварить услышанное.

— А что ты собираешься делать с этим домом?

— А ты не догадываешься?

Молли снова к ней повернулась, ее голос ожил от вернувшихся в него ноток столь характерной для его хозяйки ироничности. Слова сопровождались кривоватой, но бравой улыбкой.

— Не хочешь же ты сказать, что его заберут себе Марион с Томми?

— А как иначе? Ты что же, их не видела?

— Нет. Ни их, ни Ричарда.

— Ну так вот. Томми весь нацелился на то, чтобы пойти по стопам Ричарда. Его уже внедрили, он постепенно принимает на себя обязанности, а Ричард собирается уменьшить круг своих забот и наконец остепениться, зажив с Джин.

— Хочешь сказать, он вполне счастлив и всем доволен?

— Ну, я встретила его на улице вместе с его красоткой на той неделе, однако не будем пока делать поспешных выводов.

— Да, не будем.

— Томми весьма решительно настроен на то, чтоб никогда не стать таким реакционным и непрогрессивным, как его отец. Он говорит, что мир изменится усилиями крупных прогрессивных бизнесменов и за счет давления на государственные департаменты.

— По крайней мере, очень современно.

— Анна, пожалуйста, не надо.

— Ну, а как Марион?

— Она купила магазин одежды в Найтсбридж[42]. Она собирается торговать хорошей одеждой, — понимаешь, хорошей, а не модной. За ней уже везде ходят толпой всякие мелкие чудики, которые ее используют, она же их обожает, она много хихикает и пьет немножко больше, чем ей следует, и считает, что все они прелестные и милые.

Руки Молли лежали на коленях, соприкасаясь кончиками пальцев, и упражнялись в ехидном воздержании от комментариев.

— Понятно.

— А как там твой американец?

— Ну, у меня с ним был роман.

— Я бы сказала, не самый разумный из твоих поступков.

Анна рассмеялась.

— Что смешного?

— Замужество с человеком, имеющим дом в Хемпстеде, уведет тебя очень далеко от всей этой мышиной возни чувств.

— Да, слава Богу.

— Я собираюсь выйти на работу.

— Хочешь сказать, что ты не собираешься писать?

— Да.

Молли отвернулась, с легкими шлепками побросала куски омлета на тарелки, наполнила корзиночку для хлеба свежим хлебом. Она выразительно промолчала.

— Ты помнишь доктора Норта? — спросила Анна.

— Да, конечно.

— Он открывает нечто вроде консультации по вопросам брака и семьи — наполовину государственной, наполовину частной. Он говорит, три четверти из тех, кто обращается к нему с различными болями и болячками, — это на самом деле люди, у которых неполадки в браке. Или вообще нет семьи.

— И ты там будешь щедро раздавать полезные советы.

— Что-то в этом роде. И я собираюсь вступить в партию лейбористов и начать преподавать в вечерней школе для детей с проблемами.

— То есть мы обе окажемся ассимилированными в британскую жизнь у самых ее оснований.

— Я изо всех сил стараюсь избежать этого тона.

— Ты права — просто меня повело от мысли, что ты будешь давать консультации по вопросам брака и семьи.

— Я прекрасно разбираюсь в чужих браках.

— О да! Что ж, может быть, однажды ты и меня увидишь на том стуле, который будет стоять напротив твоего. Там, в консультации.

— Я сомневаюсь.

— Да, я тоже. Ничто не сравнится с точным знанием размеров той кровати, в которую предстоит вписаться.

Недовольная собой, а ее руки сделали раздосадованное движение, Молли скривилась и сказала:

— Ты плохо на меня влияешь, Анна. Я уже полностью смирилась со своей участью, а тут приходишь ты. А на самом деле я думаю, что мы прекрасно с ним поладим.

— Не вижу никаких для этого препятствий, — сказала Анна.

Короткое молчание.

— Все это очень странно, верно ведь, Анна?

— Очень.

Вскоре Анна сказала, что ей пора поторопиться к Дженет, которая должна уже вернуться из кино, куда она ходила со своей подругой.

Женщины поцеловались и расстались.

Загрузка...