Сиро Алегрия

СИРО АЛЕГРИЯ. ВЕХИ ТВОРЧЕСКОГО ПУТИ

Сиро Алегрия, молодой перуанец, изувеченный палачами диктатора Санчеса Серро, лежит в чилийской больнице Сан-Хосе-де-Майпо. Жестокая эмболия временно (так, по крайней мере, утверждают врачи) лишила его зрения. Говорит он с трудом, но зато у него необыкновенно обострился слух.

Ночами Сиро Алегрия не спит. Его беспокоят не мягкие шаги дежурных сестер, не тихие стоны в соседней палате, не шелест листвы за окном. Где-то жалобно воют собаки. Собаки, которые томятся в плену у здешних физиологов, собаки, обреченные на гибель.

Стоит декабрь, жаркий декабрь 1936 года, и в эти летние ночи прикованный к постели изгнанник вспоминает, как воют собаки в перуанской пуне в годы засухи и голода.

Пуна. Поднебесные нагорья Анд. Нищие индейские селения, стада шелудивых овец на голых кручах. Так рождается замысел «Голодных собак», второго по счету романа перуанского писателя Сиро Алегрия. Так рождается подвиг: слепой человек пишет горькую повесть о бедах и злосчастиях своего народа.

Сан-Хосе-де-Майпо — лишь одна из вех на жизненном пути Сиро Алегрии. Путь этот начался 4 ноября 1909 года в поместье Калка, близ затерянного в горах городка Уамачуко. Сын владельца поместья дона Хосе Алегрии Линч и его жены доньи Марии Эрминии Басан родился в рубашке. Его отец принадлежал к высшей касте, касте белых и всесильных землевладельцев, прямых потомков испанских конкистадоров. Но у Сиро текла в жилах и индейская кровь — мать его была наполовину индианкой.

Поместье Калка лежало высоко в горах; донья Мария плохо переносила климат пуны, и когда Сиро было три или четыре года, его родители перебрались в поместье Маркабаль-Гранде, в долине Мараньона, бурной реки, которая дает начало великой Амазонке.

В Маркабале индейцы и чоло — сыновья белых отцов и индианок-матерей — не чувствовали себя париями, их дети были друзьями маленького Сиро. «Меня, — говорил впоследствии Сиро Алегрия, — нянчили женщины угнетенной расы, с их помощью я научился ходить. С их сыновьями я играл, когда был мальчиком, с пеонами… я гнул спину в поле, объезжал горячих коней… В объятиях меднолицей девушки я впервые познал, что такое любовь, любовь, подобная светлым зорям страны инков. Под моими подошвами была недобрая, изъеденная глубокими бороздами земля, перед моими глазами были неукротимые горные вершины, и я постиг непреложные законы людей Анд».

Семилетнего Сиро отправили в Трухильо. В этом большом приморском городе он поступил в коллегию Сан-Хуан. Однако пробыл он в Трухильо недолго; болотная лихорадка так измучила Сиро, что родители увезли мальчика в Анды. Три года он проучился в одном из городов пуны, а в 1923 году вернулся в Маркабаль-Гранде.

В жуткой мараньонской сельве прокладывали новую дорогу, и с партией местных пеонов Сиро Алегрия исходил девственные леса в верховьях этой могучей реки. То была великолепная школа, ее уроки Сиро Алегрия запомнил на всю жизнь. Со своими спутниками он переходил вброд бурные потоки, врубался в непролазные, перевитые лианами чащобы, с ними он делил скудный запас юкки и пил жгучее «каньясо» — водку, которую чоло гонят из сладкой мякоти сахарного тростника. А по вечерам у дымного костра он часами слушал рассказы об удивительных приключениях мараньонских плотовщиков, о коварных проделках реки-кормилицы, о заколдованных пумах и птицах-вещуньях, о тайнах беспредельной сельвы…

В 1924 году Сиро Алегрия снова поступил в коллегию Сан-Хуан. Несколько лет он прожил в Трухильо. Это были не очень радостные годы. Косту — перуанское побережье Тихого океана — Сиро Алегрия не любил. Коста — самая неперуанская часть Перу. Это, в сущности, перуанская Калифорния. Ее города некогда были опорными базами кастильских захватчиков, ныне они стали заморскими «предместьями» Чикаго и Нью-Йорка, Лондона и Сан-Франциско. Коста — это небоскребы Лимы, в которых гнездятся филиалы американских и английских банков и горнопромышленных компаний, это гнусные портовые трущобы Кальяо и Трухильо, это кофейные, сахарные и табачные плантации иноземных и отечественных латифундистов.

Коста управляет страной, в Косте совершаются военные перевороты, которые почему-то называются революциями, из Косты диктаторы в генеральских мундирах рассылают указы о новых поборах и новых репрессиях в глухие долины Анд и в сельву, туда, где семь десятых населения страны прозябает в безысходной нищете и лишено человеческих прав.

Однако для Сиро Алегрии Коста оказалась школой не менее полезной, чем мараньонская сельва. Во второй половине 20-х годов в Лиме и Трухильо развернулась борьба против растленного режима диктатора Леги́и-и-Сальседо. В Трухильо в 1930 году Сиро Алегрия возглавил группу революционно настроенного студенчества местного университета.

К тому времени его имя приобрело некоторую известность и в литературных кругах. Еще в 1927 году Сиро Алегрия стал постоянным сотрудником журнала «Эль Норте», который издавался в Трухильо. На страницах этого журнала не раз появлялись репортажи и стихи Сиро Алегрии. Свои первые поэтические опусы Алегрия впоследствии осудил весьма сурово. «Мои стихи, — писал он, — печатались без прописных литер, это был набор слов, расставленных как попало и где придется».

Студенческие волнения 1930–1931 годов прервали литературную деятельность Сиро Алегрии. Это было горячее время. В августе 1930 года пал диктатор Легия-и-Сальседо, который правил страной одиннадцать лет. На смену этому тирану пришел еще более жестокий и бесцеремонный деспот, полковник Санчес Серро.

По существу, это была победа Лондона над Вашингтоном. Новый диктатор дорвался до власти с помощью британских медных компаний, конкурентов американских фирм «Серро-де-Паско» и «Стандард-ойл». Санчес Серро принялся искоренять «крамолу», и его длинные руки дотянулись до Трухильо.

Студенческие беспорядки были быстро подавлены. Сиро Алегрия и другие руководители антиправительственного движения оказались за решеткой. Семь месяцев опытные палачи Санчеса Серро истязали Сиро Алегрию в застенках местной тюрьмы. В июле 1932 года Сиро вырвался на свободу и сразу же ушел в подполье. Его выследили, но он ускользнул от двуногих полицейских ищеек и бежал в Анды.

Долго скитался он в горах, пробираясь к эквадорской границе. На Мараньоне близ городка Селендин, в тех местах, где жили герои еще не написанного им романа «Золотая змея», беглеца настигли полицейские. Сиро Алегрию под конвоем отправили в Пенитенсиарию, столичную тюрьму, которая в Перу пользовалась недоброй славой.

Санчес Серро вряд ли выпустил бы его живым, но Перу страна неожиданностей. В апреле 1933 года Государственный департамент США нокаутировал лондонский Форин-Оффис. Санчеса Серро сверг американский ставленник, генерал Оскар Раймондо Бенавидес. Бенавидес освободил Сиро Алегрию, но изгнал из страны.

Больной, истерзанный пытками юноша, без надежд на скорое возвращение в Перу, без гроша в кармане, очутился в Сантьяго, чилийской столице.

На чужбине он снова взялся за перо. Не только ради хлеба насущного. Пуна и сельва остались где-то за тридевять земель от Сантьяго, но горькие судьбы индейцев холодного высокогорья и чоло знойной долины Мараньона не давали покоя бесправному и полуголодному изгнаннику.

Сиро Алегрия писал, не зная отдыха. Свои очерки и рассказы он посылал в чилийские, аргентинские и уругвайские журналы, не рассчитывая на успех. Неожиданно ему повезло. Маленький рассказ «Бальса» о мараньонских плотовщиках был напечатан в Буэнос-Айресе в журнале «Критика». Чилийское общество писателей отметило «Бальсу» премией. Рассказ этот был лишь эскизом к «Золотой змее», роману, над которым Сиро Алегрия упорно работал в 1935 году. «Золотая змея» околдовала жюри конкурса, организованного Чилийским обществом писателей и издательством «Насимьенто». Роман вышел в свет в 1936 году и получил первую премию.

Туберкулез, эмболия и ревматизм — болезни, нажитые в перуанских застенках, на время прервали литературные занятия Алегрии. Два года писатель снова провел в заключении, но на этот раз не в тюремном, а в больничном. В лечебнице Сан-Хосе-де-Майпо при обстоятельствах, о которых уже говорилось выше, родился замысел «Голодных собак». В 1938 году роман этот был издан. Он разошелся мгновенно. В Сантьяго, Буэнос-Айресе, Монтевидео и Мехико книга встретила восторженный прием.

Романы Сиро Алегрии приобрели популярность не только в силу их значительных литературных достоинств. В «Золотой змее» и особенно в «Голодных собаках» предельно четкое выражение получили тенденции индихенизма, идейного течения, зародившегося в Латинской Америке в конце XIX века. Слово «инди́хена» (буквально: туземец) носило уничижительный оттенок, хотя почти во всех странах Латинской Америки эти «туземцы» составляли значительную, а порой и подавляющую часть населения. Писатели, которые отстаивали права коренных обитателей Нового Света на земли их предков и боролись за возрождение самобытных и древних культур Южной Америки, именно поэтому окрестили себя индихенистами.

Марксистскую интерпретацию особенностей этого течения дал один из основателей Перуанской коммунистической партии Хосе Карлос Мариатеги. За десять с лишним лет до появления «Голодных собак» он писал: «Индихенистское течение, характеризующее новую перуанскую литературу, обязано своим настоящим и, вероятно, будущим распространением не случайным или преходящим причинам, определяющим, как правило, литературную моду. Значение этого течения гораздо глубже»[1].

Мариатеги справедливо сравнивал новорожденную индихенистскую литературу с русской дореволюционной литературой, подчеркивая при этом, что «мужицкий дух» в произведениях русских писателей второй половины XIX и начала XX века «был тесно связан с первой фазой социальной агитации, в ходе которой готовилась и зрела русская революция»[2]. Русская деревня и нищие селения андской пуны; тульские и тамбовские мужики, «освобожденные от земли» в 1861 году, и индейцы перуанских и боливийских высокогорий, закабаленные владельцами латифундий, — сходство заметное, и в произведениях молодых индихенистов оно проявлялось весьма отчетливо. «И пока, — отмечал Мариатеги, — ликвидация остатков колониального феодализма остается непременным условием прогресса, требования индейца, и тем самым требования его истории должны быть включены в программу Революции» [3].

Это требование, программное и революционное, выдвинул Мариатеги в пору мощного подъема национально-освободительного движения в странах Латинской Америки.

Мариатеги сетовал на то, что в его время индихенизм не дал ни одного шедевра. Но он предсказывал: шедевры появятся, и его пророчество сбылось. Подлинными шедеврами явились романы младшего современника Мариатеги — Сиро Алегрии.

В конце 1938 года Алегрия вышел из лечебницы. В союзе с чародеями в белых халатах он одолел тяжкие недуги. К нему вернулось зрение, вернулся дар речи.

После недолгой передышки писатель приступил к третьему роману. «В большом, чуждом мире» — так назвал он этот роман о судьбах одной индейской общины, обреченной на неминуемую гибель в условиях современной перуанской действительности. В 1941 году новое произведение Сиро Алегрии было издано в США, и жюри Панамериканского конкурса на лучший роман вручило автору в Нью-Йорке первую премию. В 1944 году роман вышел в русском переводе.

Сиро Алегрия остался в США и прожил там восемь лет. Свою литературную деятельность он начал с репортерских заметок в «Эль Норте». В годы, когда под Сталинградом и на Курской дуге решались судьбы человечества, Сиро Алегрия снова стал журналистом. Своим острым пером он сражался с палачами Орадура и Освенцима. Он писал о героических подвигах советских партизан, о великих битвах на Волге, Днепре, Висле и Одере.

После окончания войны Сиро Алегрия четыре года провел в Нью-Йорке. В Колумбийском университете он читал курс испано-американской литературы. К этому времени относятся его замечательные статьи о народном театре и о народной драме. В них он подверг жестокой критике латиноамериканских режиссеров и драматургов, рабски следующих модам Бродвея, модам, которые угождают низменным вкусам снобов и дилетантов. «Индо-Америка, — писал он, — создает неисчерпаемые возможности для художественного творчества. Пампа, Анды, сельва, нагорье и саванны с их людьми, с их бедами, с их проблемами содрогаются от безответных призывов…» Пора, давно пора, говорил Сиро Алегрия, возродить древние традиции индейского фольклора, прислушаться к голосу народных певцов и сказителей. Боль и печаль, надежды и радости наших угнетенных сограждан — вот что должно питать наше современное искусство, вот что достойно сценического воплощения.

В 1949 году писатель уехал из Нью-Йорка в Пуэрто-Рико, а четыре года спустя перебрался в Гавану.

В столице Пуэрто-Рико Сан-Хуане и в Гаване Сиро Алегрия читал курс современной латиноамериканской литературы. В Пуэрто-Рико он завершил повесть «Человек, который был другом ночи». В ней он описал судьбы американских негров и пригвоздил к позорному столбу их угнетателей. К сожалению, в печати появились лишь отрывки из этой повести.

В 1957 году Сиро Алегрия возвратился в Перу и был встречен в Лиме всенародной овацией. Он был избран в парламент и возглавил Перуанскую национальную ассоциацию писателей и деятелей искусства.

В начале 60-х годов Алегрия издал сборник рассказов из жизни обитателей Косты («Страдания кабальеро»), а в 1964 году в Лиме вышел в свет сборник его стихов «Прямые линии».

В 1965 году здоровье Сиро Алегрии резко ухудшилось, и 16 февраля 1967 года он умер.

«ЗОЛОТАЯ ЗМЕЯ» — САГА О ЛЮДЯХ МАРАНЬОНА

Немецкий изобретатель Рудольф Дизель и американский предприниматель Генри Форд по роду своей деятельности были бесконечно далеки от литературы и вклада в нее не внесли. Однако вряд ли в Латинской Америке зародился бы жанр романов «зеленого ада», если бы в начале нашего века не появились на больших дорогах легковые и грузовые автомобили. Они остро нуждались в обуви, и при этом в обуви резиновой. Гевеи, деревья, истекающие волшебным каучуковым соком, росли в сельве, и естественно, что в пору первых фордовских успехов на Амазонке и ее притоках началась каучуковая лихорадка.

Сборник рассказов бразильского писателя Алберто Ранжела «Зеленый ад» вышел в 1909 году. Картины девятого круга Дантова ада бледнели в сравнении с беглыми зарисовками ужасов амазонской сельвы. Что сельва — далеко не рай, известно было давно. Оказалось, однако, что есть зло куда опаснее губительных лихорадок, невылазных трясин, ядовитых змей и зеленой жути тропических дебрей. «Каучуковые боссы», которые на каждом килограмме затвердевшего сока гевеи получали прибыль, десятикратно перекрывающую их капиталовложения, стали главной язвой сельвы.

Судьба несчастных сирингейро — сборщиков каучука — вызывала у читателей содрогание; факты, приводимые автором, казались неправдоподобными, хотя они были совершенно достоверны.

Тысяча девятьсот девятый год стал годом рождения литературы «зеленого ада». А в 1924 году, когда пятнадцатилетний Сиро Алегрия прорубался с двенадцатью пеонами через мараньонскую сельву, в столице Колумбии был издан роман Хосе Эустасио Риверы «Пучина». Это был жестокий роман о жестокой сельве.

По следам героя «Пучины», жителя Боготы, бежавшего в сельву, Ривера проник в заповедные уголки девственных лесов в междуречье Амазонки и Ориноко; он забрался во владения «каучуковых королей», в места, где жизнь сирингейро ценится дешевле капли молочно-белого сока гевеи.

Ривера отдал значительную дань тропической экзотике, но он ни на йоту не погрешил против истины, описывая зеленый ад, который создали в сельве двуногие хищники.

В истории латиноамериканской литературы «Пучина» занимает особое место. Романтическая символика этого романа, зловещие образы сельвы, неумолимой, как сама судьба, оказали огромное влияние на писателей тропической Америки. Не избежал этого и Сиро Алегрия — он до конца дней своих считал Риверу непревзойденным мастером латиноамериканской прозы.

И тем не менее «Золотая змея», роман о сельве и ее людях, не вмещается в жанровые рамки литературы «зеленого ада». У Риверы и его эпигонов люди — это рабы и жертвы всесильной, непостижимой, многоликой и живой сельвы. Элементы мистического «анимизма» изредка проскальзывают и в «Золотой змее», но герои этого романа — не обреченные на гибель невольники сельвы, а ее дети, которые всегда находят общий язык со своей строптивой матерью. Точно так же и великая река, бурный и временами злобный Мараньон, — это не олицетворение грозного и неотвратимого рока, а неуживчивый кормилец и поилец жителей долины.

Сиро Алегрия, в отличие от Риверы, не чужак, которого приводят в ужас убийственное великолепие сельвы, это человек, который вырос в ней и отнюдь не склонен ни преклоняться перед буйной чащобой, ни предавать ее анафеме.

Главные беды приходят в долину Мараньона из Лимы и центра провинции, в границы которой входит селение Калемар. В Косте к мараньонской глуши с ее обитателями, полуграмотными чоло и индейцами, говорящими на «варварских» наречиях, относятся как к дальней колонии. В Косте считаются только с людьми высшей касты, владельцами поместий, которые причиняют жителям долины не меньше зла, чем полицейские, судьи и сборщики податей.

Композиционно «Золотая змея» построена очень своеобразно. Строго говоря, это не роман, а гирлянда порой не слишком прочно сцепленных новелл. Цепочка эта вьется вокруг сквозного стержня — реки. Мараньон — самый главный герой книги, он-то и оказывается золотой змеей, он-то и обманывает надежды единственного залетного гостя, которого автор допустил в долину, — столичного прожектера дона Освальдо.

Повествование ведется то от лица автора, то от имени юного калемарского чоло Лукаса Вильки. Обособлена сюжетная линия дона Освальдо, зато тесно переплетаются судьбы старого плотовщика дона Матиаса и его сыновей Артуро и Рохелио; Лукаса Вильки и доньи Марианы; многочисленных героев второго и третьего плана.

Для «Золотой змеи», впрочем, так же как и для «Голодных собак», характерны вставные новеллы, которые, пожалуй, лучше всего было бы назвать мараньонскими притчами. В полифонический строй романа они вносят мягкие лирические нотки, а порой играют роль «назидательных» отступлений, передавая реакцию мараньонских аборигенов на различные проявления горькой перуанской действительности.

Чаще всего они влагаются в уста мудрого чоло дона Матиаса, хранителя старинных преданий мараньонской долины и мараньонской сельвы. Это притчи о таинственных голосах сельвы, о птицах, которых смерть встречает в лазурных небесах, о черте, торгующем людскими бедами, о горькой и сладкой коке, о неприкаянных душах.

С доном Матиасом, или, вернее, с его двойниками, пеоном Панчо и старым чоло Мануэлем Басо, Сиро Алегрия не раз встречался в мараньонской долине.

Знаком был Сиро Алегрия и с героем, быть может, самой трагической вставной новеллы романа — вечным беглецом Рьеро. Правда, человека, которого дон Хосе Алегрия годами укрывал от полицейских в Маркабаль-Гранде, звали не Рьеро, а Гаспар. «Полиция, — вспоминал Сиро Алегрия, — так и не добралась до Гаспара, но я понимал, как он тоскует по родной земле. Всю боль своего сердца изливал он, играя на тростниковой свирели…»

Мануэль Басо, Панчо, Гаспар, старики и юноши, древние старухи и смуглые мараньонские красавицы говорили на языке, который казался варварским жаргоном заезжим сеньорам из Лимы. Но это был живой и сочный язык, впитавший в себя сотни слов из индейских диалектов, а ведь индейцы-кечуа испокон веков населяли и пуну и долины в верховьях Мараньона. Каждую травинку, каждую лесную тварь называли они по-своему, выразительно и метко. Слов этих не было и нет в академических испанских словарях, но на берегах Мараньона они передавались из поколения в поколение.

Язык мараньонских чоло стал родным языком Сиро Алегрии, он владел им в совершенстве. И писатель открыл сокровища более ценные, чем золотые россыпи Мараньона.

Обращаясь непосредственно к роману «Золотая змея», отметим, что главы, посвященные дону Освальдо, по своей значимости во многом уступают чисто мараньонским эпизодам. Уроженец Лимы, инженер и искатель легкой наживы, дон Освальдо — это духовный брат сеньора Артуро Ковы, героя риверовской «Пучины». Дон Освальдо олицетворяет традиционные коллизии «зеленого ада» и ведет себя по образу и подобию всех просвещенных горожан, заброшенных в сельву авторами романов этого жанра. Однако причины крушения замыслов дона Освальдо Сиро Алегрия усматривает не только в слепой ярости тропической природы. Жизнь дона Освальдо обрывается на берегу Мараньона не потому, что золотая змея наделена какими-то мистическими свойствами. Суть в том, что дон Освальдо, пришелец из большого, чуждого мира, упорно хочет навязать сельве и ее обитателям законы и порядки этого мира. Механические пилы, отбойные молотки и драги сами по себе безвредны. Но они становятся опасными, когда их пускают в ход сеньоры «тугая мошна», когда щупальца столичных компаний дотягиваются до тихих селений долины и до седых вершин Анд. Этого не понимает и не желает понять дон Освальдо, хотя тщету его замыслов в мягкой и осторожной форме разъясняет ему дон Хуан Пласа, землевладелец и знаток сельвы, в облике которого угадываются черты дона Хосе Алегрии, хозяина поместья Маркабаль-Гранде.

Дон Хуан Пласа сомневается, так ли уж необходимо искать ценные руды на склонах окрестных гор и на берегах Мараньона. А дон Матиас твердо убежден, что ничего путного из затей приезжего сеньора не выйдет. Знает это и индеец-проводник, который ведет дона Освальдо на вершину горы Кампана.

Дону Матиасу, правда, одно время кажется, что дон Освальдо, скитаясь по сельве, извлек из этих «прогулок» кое-какие уроки. Он утратил столичную спесь, стал носить грубую одежду, пристрастился к коке, полюбил юную пастушку Ормесинду. Но горбатого могила исправит. В этом дон Матиас убедился, когда дон Освальдо посвятил его в свои планы.

Золото на Мараньоне, промывка по всем правилам, компания «Золотая змея»… «Очень хорошо, дон Освальдо…» — дважды повторяет дон Матиас, и слова эти звучат отнюдь не как доброе напутствие. Ни дону Матиасу, ни калемарским чоло не нужны золотые рудники.

И дон Освальдо погибает.

Мы без сожаления расстаемся с ним. Гораздо интереснее этого незадачливого покорителя сельвы чоло из глухого мараньонского селения Калемар — смелые плотовщики, которые всю жизнь проводят на своей капризной, злонравной, но горячо любимой реке.

Жизнь у них не легкая, но все же это жизнь, и реку, сельву, тростниковую хижину и клочок земли с кустиками коки ни дон Матиас, ни его сыновья, ни чоло Лукас Вилька ни за что не променяют на все блага Косты.

Самые драматические эпизоды романа связаны с Мараньоном: трагедия в Эскалере, история покинутого плота, медленно плывущего в неведомую даль, гибель несчастных коров, которых вплавь перегоняют через реку жадные скупщики скота, обвал и наводнение в пору безумного зимнего половодья.

Ты дорогу мне дай, Мараньон-река.

Твои волны хотят

погубить смельчака.

Не пугай меня, не страши, Мараньон,

мое сердце сильней

твоих грозных волн.

Алегрия не часто отрывается от Мараньона, но и в тех главах романа, где река не упоминается, калемарцы остаются калемарцами.

Пусть не вполне достойно вели себя чоло в этой странной истории с «голубой» пумой. Но ведь сельва есть сельва, и далеко не все ее тайны ведомы людям.

А вот с полицейскими в селении Шикун Артуро и Рохелио разделались на славу. И с паводком калемарцы справились отлично, и приютили у себя изъеденных волчанкой индейцев, и начальника выбрали себе отменного, он хоть и не может подписать своего имени, но зато ни одного калемарца в обиду не даст; а если заявятся в селение полицейские, он сумеет направить их по ложному пути.

«Река ревет, ей не по нраву наша вера в жизнь. Качаются, точно маятники, тяжелые гроздья бананов, плоды агвиатов и гуайяв налились, как девичьи груди, золотые шары апельсинов катятся по земле, зеленеет кока — сладкая и горькая, как судьба калемарцев.

А горные пики уходят в самые облака — это земля расставила вехи, чтобы людям было легче разыскать долины Мараньона и увидеть нашу жизнь такой, какая она есть».

Так кончается сага о людях Мараньона.

«ГОЛОДНЫЕ СОБАКИ». БОЛЬШЕГО ДОСТОИН МОЙ НАРОД

По прямой линии от долины верхнего Мараньона до тех мест, где развертываются печальные события романа «Голодные собаки», километров семьдесят — семьдесят пять. Но в Перу прямая линия не всегда бывает кратчайшим расстоянием между двумя точками. От Мараньона к селениям пуны дорог нет. И если зимой в мараньонской долине идут теплые дожди и свежеет от животворных соков земли буйная зелень сельвы, то в пуне, которая нависает над левым берегом реки, воют злобные вьюги и иней серебрит чахлые жесткие травы. Пуна в этих краях выше Карпат, а белоголовые вершины над ней чуть пониже Монблана.

Однако именно здесь, на студеном перуанском высокогорье, задолго до плаваний Христофора Колумба расцвела культура народа кечуа. Города Кахабамба и Кахамарка лежали в самом центре страны Тауантинсуйо — империи инков. С юга на север пуну прорезали великолепные дороги, они соединяли столицу империи — Куско с городом Кито, который охранял северные рубежи этого огромного государства.

Люди страны Тауантинсуйо плавили медные, свинцовые и серебряные руды, они возделывали тринадцать сортов картофеля и неприхотливые клубнеплоды — ольюко, око и анью. Они приручили лам, кротких и выносливых животных, которые давали своим хозяевам теплую мягкую шерсть, мясо, жир и кожу.

В империи инков никто не обрабатывал землю в одиночку. Землей владел сын солнца, всемогущий Инка, а пользовались ею крепко спаянные общины — айлю. Треть урожая они отдавали сыну солнца, треть его жрецам, треть оставляли себе.

В 30-х годах XVI века страну Тауантинсуйо завоевали испанцы. Завоевали, но не покорили. И ровно четыреста лет назад весьма энергичный вице-король Перу дон Франсиско де Толедо писал королю Филиппу II, что, доколе не будет уничтожена индейская община, Перу не станет колонией Испании. Дон Франсиско де Толедо семнадцать лет искоренял и уничтожал индейские общины, он переселил с гор в долины сотни тысяч индейцев, но разорвать незримые нити перуанских общин ему не удалось.

В начале XIX века, сразу же после провозглашения независимости Перу, молодая республика «упразднила» общины, якобы с целью преодоления вредных пережитков доколониального прошлого. Фактически же акт этот развязал руки латифундистам, которые получили возможность «на законном основании» отчуждать и скупать общинные земли. Однако общины не удалось уничтожить и республиканским властям. В 1920 году факт их существования был признан официально, но «реабилитированным» общинам правительство не вернуло земель, расхищенных «свободными предпринимателями».

Итак, индейские общины устояли и в борьбе с колониальной администрацией, и в эпоху захвата их земель латифундистами из Косты, которые пришли на смену испанским колонизаторам. В значительной степени по причине несокрушимости общинного уклада индейцам перуанского высокогорья удалось сохранить свою древнюю культуру, древний язык, древние обычаи.

Перу убогих селений пуны ничего общего не имело с Перу вице-королей и президентов, кафедральных соборов и банков, латифундий и филиалов английских и американских горнорудных и нефтяных компаний. Мараньонские чоло не без труда вписались в XX век, индейцы пуны в 1925 или в 1935 годах жили в XVI столетии. Впрочем, глагол «жили» в данном случае вряд ли уместен. Индейцы пуны не жили, а прозябали. Ведь, сохранив старинные общинные связи, они утратили более девяноста девяти процентов своих земель.

Бесконечно терпеливые и покорные, эти жители высокогорья оказались во власти хищных стервятников — префектов, субпрефектов, полицейских агентов, податных инспекторов и воинских начальников. Дорого обходилась им и опека святой церкви; господние служители не только обирали свою паству, но и держали ее во тьме.

Трагическая судьба индейцев нашла свое отражение в индихенистской литературе андских стран, литературе, которая, как уже отмечалось выше, возникла в конце XIX века.

Индейская проблема была выдвинута еще до зарождения индихенистского романа, и не только писателями андских стран. О злосчастной доле коренных обитателей Нового Света писал доминиканский писатель Мануэль Хесус Гальван. Индейцам южноамериканской пампы посвятил свою поэму «Табаре» уругваец Хуан Сорилья де Сан Мартин. Взоры этих предшественников индихенизма были, однако, обращены в далекое прошлое, и их произведениям была свойственна идеализация индейцев, тяга к экзотике.

Автор книги по истории латиноамериканской литературы В. Н. Кутейщикова связывает начало подлинно индихенистской литературы с именем перуанской писательницы Клоринды Матто де Тарнер. «Традиция идеализированного и экзотического изображения индейцев, — отмечает В. Н. Кутейщикова, — была резко нарушена в конце XIX века, когда в Перу вышла книга Клоринды Матто де Тарнер „Птицы без гнезда“.

Не идеализированному прошлому индейцев, а жестокой, трагической реальности настоящего был посвящен этот роман. В нем была нарисована картина страданий, угнетения, нищеты индейской деревни, ставшей жертвой помещичьего произвола и преступлений служителей церкви… Поэтому дата его появления — 1889 год — по праву рассматривается как момент возникновения реалистического индианистского романа, раскрывающего социальную трагедию индейцев»[4].

Следует отметить, и это обстоятельство подчеркивает в своей книге В. Н. Кутейщикова, что во второй половине XIX века, помимо Клоринды Матто де Тарнер, индейской проблемой занимались многие выдающиеся латиноамериканские писатели. Эквадорец Хуан Монтальво сказал: «Я хотел бы написать книгу об индейце, чтобы заставить зарыдать весь мир». За освобождение индейцев от кабалы и гнета ратовал великий кубинский революционер Хосе Марти. В Перу за возрождение древней культуры коренных его обитателей боролся выдающийся общественный деятель и литератор Мануэль Гонсалес Прада.

К тому времени, когда индейская проблема была на марксистских основах разработана Хосе Карлосом Мариатеги, то есть к середине второго десятилетия нашего века, у индихенистов старшего поколения явилось немало последователей. Среди них большую роль сыграли боливийские писатели Альсидес Аргедас, автор романа «Бронзовая раса» (1919), Альфредо Гильен Пинто, годом позже выпустивший в свет повесть «Индейские слезы», Хайме Мендоса, перу которого принадлежат романы «Земли Потоси» (1911) и «Варварские страницы» (1917).

Не меньшее значение имело произведение эквадорца Фернандо Чавеса «Серебро и бронза» (1927) и перуанца Луиса Валькарселя «Буря над Андами» (1921). Большой вклад в индихенистскую литературу внес Сесар Вальехо, гениальный перуанский поэт и автор повести «Вольфрам» (1931), посвященной горьким судьбам индейцев, закабаленных иностранной горнопромышленной компанией.

Наконец, непосредственными предшественниками Сиро Алегрии явились Хорхе Икаса и Хосе Мариа Аргедас. Роман Икасы «Уасипунго» и повесть Аргедаса «Вода» увидели свет, соответственно, в 1934 и 1935 годах.

Все эти авторы в той или иной мере затрагивали самые различные аспекты индейской проблемы. В их романах, повестях, рассказах, очерках, статьях вырисовывались картины беспросветной нищеты, социального и экономического неравенства, на которое обречены были индейцы андских стран. Позорные формы расовой дискриминации многомиллионного населения Эквадора, Перу, Боливии — этот вывод напрашивается сам собой — мало отличались от столь же омерзительных методов, которые применяются по отношению к неграм современными расистами в Луизиане и Джорджии.

Таким образом, к тому моменту, когда в Сантьяго вышел в свет роман «Голодные собаки», мир имел ясное представление о «горном аде» в южноамериканских Кордильерах. И тем не менее эффект этого романа был весьма значительным. Одна из причин успеха «Голодных собак» — сила романа как высокохудожественного произведения — требует особого разбора.

Печать зрелого таланта лежит на втором романе Сиро Алегрии. Преодолены экзотизмы «Золотой змеи» и ее композиционная рыхлость; «Голодные собаки» — произведение удивительно цельное. С таким же искусством зодчие страны инков возводили монолитные сооружения из каменных плит, так тесно сочлененных друг с другом, что в стыки между ними с трудом можно было просунуть иголку.

Слепой узник больницы Сан-Хосе-де-Майпо видел (это его собственные слова) небо над Андами и хрустальные вершины, господствующие над исхлестанной холодными ветрами пуной, видел еще не написанную книгу, видел ее «почти такой, какой она стала, будучи завершенной».

Волшебная сила художественного озарения открыла перед Сиро Алегрией и перед его читателями необъятную широкую панораму «крыши мира», с ее прибитой заморозками колючей травой, со стадами тощих овец на крутых косогорах, с ее людьми, говорящими на языке страны инков и связанными друг с другом нерасторжимыми узами.

И с ее собаками. С первым аккордом увертюры к роману они появляются в стане чоло Симона Роблеса и его дочурки Антуки. «Протяжный монотонный лай, заунывный, как жалоба, острый и пронзительный, тянулся за стадом, подстегивая белорунных овец». Какой горький набор эпитетов: протяжный, монотонный, острый, пронзительный, заунывный. А собаки пока еще сыты, засуха, бескормица, голод — все это им еще предстоит вынести вместе с людьми.

Старой Ванке, вернейшей охранительнице овечьего стада Симона Роблеса, еще не пришел черед стать овцеедкой, а ее сын, пес Тощий, еще не знает, что скоро, очень скоро он погибнет, защищая своего хозяина. Но уже прозвучал протяжный, жалобный и заунывный аккорд, и наши мысли и чувства настроились на скорбный лад романа об обездоленных людях и голодных собаках.

Символическая оркестровка романа предельно скупа и предельно выразительна. Скуп и прост язык «Голодных собак», но эта простота доступна лишь большим художникам слова.

Очень проста и сюжетная основа романа, однако широк диапазон тончайших интонационных оттенков, которые придают особую выразительность образам его героев. Два-три легких штриха, и на свет рождается живой, неповторимый и незабываемый Маше, вождь бесприютной индейской общины, или четвероногий рыцарь, пес Тощий, или «гуманный» землевладелец дон Сиприано, или братья-разбойники Хулиан и Блас. Штрихи эти бывают порой весьма резкими, Сиро Алегрия умеет любить, по он умеет и ненавидеть.

Вот перед нами субпрефект дон Фернан Фриас-и-Кортес. Подобно Юлию Цезарю, он в один присест, не переводя дыхания, решает множество государственных дел: составляет послание «спасительному режиму», возглавляемому… «гением сеньора президента», обдумывает, как, применив силу, собрать под этим документом подписи «всего народа», и дает приказ своему славному ловчему лейтенанту Чумпи во что бы то ни стало покончить с разбойниками Хулианом и Бласом. Дона Фернана не очень волнует, какому президенту, старому или новому, свергнутому или только что захватившему власть, попадет его послание. Президенты приходят и уходят, субпрефекты, тюремщики и палачи остаются…

Действие в романе развертывается неторопливо, плавно, порой вплетаются в его ткань притчи старика Симона Роблеса, порой сам автор, отнюдь не нарушая при этом хода повествования, совершает экскурсии в резиденцию дона Фернана Фриаса-и-Кортеса или к дальнему соседу дона Сиприано дону Хувенсио Росасу, согнавшему со «своей» земли всю уайрскую общину.

Кульминации, трагические и грозные, подготавливаются исподволь, их предчувствуешь заранее, но настолько остры и неожиданны связанные с ними события, что читателю передается отчаяние и скорбь, гнев и ярость героев «Голодных собак».

Нерасторжимы внутренние связи пахарей и овцеводов пуны. Казалось бы, что общего между тихим, бесконечно терпеливым Симоном Роблесом и братьями-бунтарями Хулианом и Бласом? А ведь они едины и нераздельны, как едина и нераздельна душа несчастного, угнетенного, но не побежденного перуанского народа.

Симон, Антука, Матео, Хулпан, Блас, уайрские индейцы-общинники — это братья по крови и по духу, это дети того народа, который создал прекрасные памятники зодчества, поднял целину в холодных высокогорьях, проложил дороги через Анды, дрался с испанскими конкистадорами.

Не было и не будет мира между этими истинными перуанцами и кликой латифундистов и их прислужников. Сеньоры Росасы и Фриасы сильнее, коварнее, у них маузеры и пулеметы, они стоят у власти, избирают президентов, занимают все посты в разветвленной административной системе.

Они беспощадны. Беспощадна и картина охоты на Хулиана и Бласа. Беспощаден ее финал: гаснут глаза Тощего, и лейтенант Чумпи цедит сквозь зубы: «Сволочь пес!»

Это не только эпитафия. Для перуанской элиты сволочь — все «грязные туземцы» пуны. Правда, Чумпи к элите не относится, но ведь еще Виктор Гюго говорил, что самая гнусная человеческая разновидность — это лакей палача, а Чумпи, убийца братьев Хулиана и Бласа, это лакей субпрефекта Фриаса.

А как тесно слиты в романе линии Симона Роблеса и братьев-бунтарей, линия беспредельной покорности злой судьбе и линия яростного протеста, лютой ненависти к хозяевам распятой страны. Немыслимой скорбью пронизаны притчи Симона, страстотерпца и подвижника, в котором живет дух страны Тауантинсуйо. Всю боль своего народа выстрадал Симон, и боль эта разрывает сердце его защитника, писателя-изгнанника Сиро Алегрии. Неизбывная мука, смутные проблески надежды, несбыточные мечты обрести «местечко под солнцем» — вот мотивы пятого евангелия, евангелия от Симона.

Все это заслужила

пречистая Мария.

И большего достойна

спасительница мира.

Совсем не похоже это пятое евангелие на четыре евангелия канонических, и горше страстей Христовых муки соплеменников Симона. Утешая свою паству, наивный сельский священник говорит: «Не плачьте, братья!.. Столько времени прошло — кто его знает, может, все это (то есть крестные муки Христа. — Я. С.) сказка…»

Да, события, которые якобы произошли во граде Иерусалиме в царствование императора Тиберия, — это сказка. Но гибель Хулиана и Бласа, но голодная смерть маленького Дамиана, но изгнание доном Хувенсио общинников Уайры — это не сказка, а быль.

Быль — засуха и голод, быль — голодные псы, расстрелянные надсмотрщиками дона Сиприано, быль — гибель Тощего, воспитанника ясноглазой Антуки и защитника братьев-разбойников. Быль, приключившаяся в годы правления диктатора Аугусто Легии-и-Сальседо или его преемника, полковника Санчеса Серро…

Жестокая и добрая эта книга, и каждое слово в ней чистая правда. И не к миру она зовет — красной нитью проходит через нее мысль: так дольше жить нельзя. Большего достоин мой народ.

Я. Свет

Загрузка...