Часть третья

1

Теперь придется несколько отклониться в сторону от основного повествования и рассказать о том, что же в трудный час истории нашего советского государства заставило молодого белокурого богатыря взять в руки пистолет, изготовленный в фашистской стране, и облачиться в форму вражеской армии.

Николай Железнов родился в станционном поселке того самого города, название которого Муся так некстати упомянула в своем рассказе. Его дед работал машинистом в железнодорожном депо при большой узловой станции. Отец Николая был уже машинистом-наставником. По семейной традиции, братья тоже начинали свой жизненный путь в деповских мастерских, но понемногу младшее поколение Железновых стало разлетаться из родного гнезда и изменять потомственной профессии.

Старший брат, Семен, отслужив действительную службу рядовым, в депо не вернулся. Он пошел в командирское училище и, успешно его окончив, укатил на Дальний Восток.

Второй брат, Евгений, еще учась в ФЗУ, обнаружил на редкость пытливый ум в области техники. В свободное время, когда его товарищи отправлялись на рыбалку или по грибы, он забирался на чердак, где приладил себе возле слухового окошка маленькие тиски, и все что-то пилил, вытачивал, мастерил. Когда он стал помощником машиниста и уже готовился, как говорится, «с левого крыла паровоза» перекочевать «на правое», страсть к изобретательству в нем так окрепла, что в депо его уже считали способным рационализатором. Попасть на «правое крыло паровоза», то есть стать машинистом, ему так и не привелось. Одно из его смелых производственных предложений деповское начальство переслало в Москву. Вскоре, помощника машиниста Евгения Железнова вызвал к себе нарком. Изобретателю вручили крупную премию и заявили, что чертежи его посланы для детальной разработки в исследовательский институт, что его предложение будет использовано конструкторами при создании новых моделей паровоза. На прощанье нарком посоветовал помощнику машиниста учиться, обязательно учиться. И перед войной Евгений работал уже старшим научным сотрудником Института транспорта вдалеке от родного депо.

Третий брат, Георгий, любимец отца, дольше других оставался верен потомственной профессии. Он точно родился паровозником. Отец и не заметил, как сын из кочегаров перешел на «левое крыло паровоза». Хладнокровный, спокойный, на работе он был педантичен до мелочей, но, когда нужно, умел идти на риск и быстро принимать смелые решения. Георгию дело давалось легко. Не проходив в помощниках и двух лет, он занял место «на правом крыле» машины, а еще через год прославился на все отделение как мастер вождения большегрузных поездов.

Георгий женился на поселковой девушке; женой его стала старшая дочь соседа — Власа Карпова, старого деповского мастера, закадычного друга отца. Казалось, что третий сын, к радости обоих стариков, прочно, навсегда прирос к деповской ржавой, заскорузлой, пропитанной мазутом земле.

Но однажды, во время перевыборов, Георгия избрали в партийное бюро. Он стал заместителем секретаря. Секретарь, как на грех, вскоре захворал, и он, неутомимый, деловой, как и все Железновы, простившись на время с паровозом, с головой ушел в партийную работу. Да и увлекся ею и так сумел наладить дело, что на следующих выборах был единодушно избран секретарем парторганизации депо, членом пленума, а потом и членом бюро горкома партии. Так незаметно перешла его жизнь на новые рельсы. Вскоре он уже считался одним из самых крепких и инициативных партийных деятелей области. Одно мешало ему — недостаток теоретической подготовки. И он упросил обком послать его в Высшую партийную школу в Москву. Вслед за ним переехала и его семья.

Машинист-наставник, сидя субботним вечером в беседке своего садика с приятелями за поллитровкой и хорошей домашней закуской, любил при случае потолковать о «железновском кусте», похвалиться высокими постами, которые занимали его сыновья. Но про себя старый паровозник не простил им измены родовой профессии. Похаживая по опустевшему домику, он часто вздыхал и укоризненно качал головой, смотря на портреты сынов, и бормотал в усы: «Не дело, не дело, ребята…»

Теперь все его помыслы были сосредоточены на младшем сыне — Николае, которого старый честолюбец вознамерился сделать красой и гордостью не только депо, но и всей дороги.

Николай, как все последыши, был баловнем в доме. Мать в нем души не чаяла. Ей хотелось иметь дочку, но рождались всё мальчики. Тоскуя по девочке, она наряжала толстого, крупного малыша в платьица, повязывала его льняные кудри голубой лентой. Все это она делала, когда муж уезжал в очередной рейс. Отец же любил забирать меньшого с собой в депо, водил его в гигантские стойла, где отдыхали после рейсов стальные чудовища. Малыш без страха, но и без особого любопытства смотрел на огромные колеса, истекавшие янтарной смазкой, на могучие поршни, на лоснящиеся бока машин, точно потевших маслянистыми каплями. И, вероятно, оттого, что родители каждый по-своему уделяли младшему сыну столько внимания, пухлый румяный мальчишка рос тихим, задумчивым, мечтательным.

Коля не играл в любимую всей поселковой детворой игру в «поезда». Другие ребятишки носились, сверкая загорелыми икрами, по пыльным улицам, солидно пыхтя «Пу-пух-пух!» и оглашая окрестности требовательным криком «Ту-ту-ту!» А он в это время один сидел, подперев кулаком щеку, у открытого окна и задумчиво наблюдал, как роются в палисаднике куры, как сверкают подсвеченные солнцем пыльные листья кленов, росших под окном. Также без скуки он мог, лежа на спине в садике за домом, часами следить за тем, как, меняя очертания, расплывается в небе длинный курчавый хвост дыма, оставленный прошедшим поездом, слушать хлопотливое пересвистывание маневровых паровичков, комариный писк рожка стрелочника, деловитое погромыхивание проходящих товарняков, отдаленный перезвон буферов, неумолчный тонкий гул телеграфных проводов, который казался ему таинственным звуком пролетавших по линии телеграмм.

В школе Николай брал не прилежанием, а памятью и сообразительностью. И хотя порой бывал на уроках рассеянным, все же быстро схватывал мысль учителя и приносил хорошие отметки. Желая с детства привить сыну вкус к любимому делу, отец однажды, нарушив правила, рискнул даже послать мальчика с бригадой в рейс. Николай все задания отца выполнил аккуратно, но как-то без огонька, и старый машинист, любивший, как все истинные мастера, возиться с молодежью, только вздыхал и качал головой.

Когда мальчик учился уже в третьем классе, отец сделал еще одну попытку приохотить его к родовой профессии. Он отыскал тисочки и инструменты, хранившиеся еще со времени детских увлечений Евгения, и устроил в сенях верстачок. Но Николай и к этому остался равнодушен. Тисочки и инструменты все лето ржавели без употребления, пока отец однажды не сложил их в мешок и не забросил подальше на чердак, чтобы не напоминали они ему о его педагогической неудаче.

Сын много и беспорядочно читал, ходил в театр, в кино, знал на память множество стихов, сказок, но даже и к искусству не проявлял особого влечения. Это был не по годам рослый, румяный крепыш с мягкими вьющимися льняными волосами, всегда казавшийся выросшим из своей одежды. Он совсем не походил на чернявую, поджарую, быструю в движениях, цепкую в жизни железновскую породу, и отец, глядя на него, украдкой вздыхал: нет, не удался у него меньшой! Рассеянный, равнодушный какой-то, не похожий на живую и инициативную деповскую молодежь, и учится и живет вроде на малом ходу.

Но машинист-наставник, давший путевку в свою профессию уже нескольким поколениям молодых механиков, на этот раз все-таки ошибался. Выехав однажды на лето в пионерский лагерь, Николай неожиданно увлекся природой. С тех пор он стал одним из самых активных членов кружка юных натуралистов. Все перемены он проводил в биологическом кабинете, кормил толстых, ленивых рыб, чистил клетки горластым, склочным чижам и солидным, франтоватым снегирям, ловил на окне мух для лягушек, ящериц, аксолотлей, тритонов и других прожорливых обитателей школьных аквариумов и террариумов.

В чистеньком, как бельевой ящик комода, домике Железновых появился галчонок со сломанным крылом а крикливым, вздорным нравом, потом толстый и тихий еж. Семейство тритонов разместилось на окне в стеклянной четырехугольной банке из-под сухих элементов. Все это были довольно мирные квартиранты. Снисходя к увлечению своего любимца, мать безропотно убирала за ними и мирилась с резкими запахами, которые они принесли с собой в ее жилье. Но к этой компании вскоре присоединился уж, и у тихой, покладистой матери начало лопаться терпение.

Новый постоялец не желал довольствоваться просторной жилплощадью, отведенной для него между двойными рамами окна в комнате Николая. Он протыкал своей упрямой головой марлевую сетку и тихо ускользал. Его неожиданно обнаруживали в самых неподходящих местах: в корзинке с бельем, только что выстиранным и отглаженным, в плите, которую собирались затапливать, и даже под подушками на родительской постели. Потревоженный уж, не стесняясь, проявлял свою природную сварливость: сердито шипел, подняв голову, грозил своим острым и узким синеньким язычком. И все же старики терпели и этого постояльца.

Но однажды уж нарушил все правила приличия и гостеприимства. Он незаметно вполз в комнату в то время, когда у матери заседал уличный комитет, слушавший сообщение городского архитектора о проекте самодеятельного озеленения поселка железнодорожников. Увидев столько чужих людей и ощутив столько незнакомых запахов, уж поднял голову, занял боевую позицию и, зловеще сверкая чешуей, издал воинственный шипящий клич. Уличный комитет разбежался. Докладчик в панике вскочил на комод, сея по полу чертежи и проекты. За это уж был изловлен щипцами для угля и выброшен на помойку. Но долго еще «ужиный инцидент» в железновском доме обсуждался поселковыми кумушками и был темой для зубоскальства в паровозных бригадах.

Но и после этого отец не препятствовал сыновнему увлечению. Пусть сын заведет себе хоть крокодила, лишь бы зажглась в нем упрямая железновская искра, а главное, лишь бы не улетел он из родительского гнезда, как братья. Так думал отец. А у Николая уже появился свой замысел, все больше и больше его увлекавший. Но родителей он до поры до времени в этот замысел не посвящал, не желая их огорчать. Он решил стать естествоиспытателем. Николай мечтал приручать диких животных и изменять географию их размещения в лесах страны.

Вслед за семью классами железнодорожной школы Николай окончил курсы помощников, и его определили на паровоз. Как и все Железновы, недолго поездив в кочегарах, он занял место помощника машиниста. Отец радовался: сын-таки пошел по его дороге! Однако приходилось отцу и недоумевать. У каждого из воспитанных им молодых паровозников был свой конек: один поражал знанием путевого рельефа, мог водить поезд чуть ли не с завязанными глазами; другой слыл как мастер ремонта, и ему, знавшему «организм» машины до последнего стального мускула, не страшны были никакие испытания пути; третий слыл аккуратистом — его паровоз всегда сверкал надраенными деталями… У Николая всего было понемногу; он считался исправным помощником, но и только. Это-то и огорчало отца.

Старый Железнов знал, что сын хорошо учится в вечерней школе. Но не знал он, что, выглядывая из окна паровозной будки, сын не только следит за путевыми знаками и смотрит на проносящиеся мимо леса, а и мечтает о времени, когда по воле человека в этих, теперь уже покинутых «настоящим» зверем, чащах будут вновь водиться громадные лоси и быстрые козы, появятся куницы и соболи, будут жить и плодиться на свободе чернобурые лисы и даже, черт возьми, — кто знает! — может быть, и какие-нибудь новые полезные породы, которые удастся вывести ему, Николаю Железнову. Не знал отец и о том, что в прокуренных комнатах отдыха бригад на узловой станции, где старые машинисты с треском стучали о стол костяшками домино, а молодежь горланила песни, болтала о девушках или склонялась над техническими книгами, над чертежами паровозных частей, младший из железновской фамилии читает Дарвина и Тимирязева и упрямо мечтает со временем в годы и десятилетия добиваться таких видовых изменений у животных, которые естественным путем происходят в миллионы лет.

Николай решил поступить на биологический факультет городского педагогического института. Стремясь к этой цели, он проявил поистине железновский характер. В полную меру сил работая на паровозе, сумел Николай в то же время отлично закончить вечернюю среднюю школу. Однако теперь, когда жизнь, как говорят паровозники, «вышла на главную магистраль» и можно было уже жить «на всю железку», непредвиденное обстоятельство нарушило его план. Паровоз, на котором ездил Николай, занял первое место по отделению. При перевыборах комсомольских органов молодого помощника машиниста единодушно избрали секретарем комсомольского комитета. Между тем его заявление и документы уже лежали в приемочной комиссии института.

Николай пошел за советом к секретарю парткома, в недавнем прошлом знаменитому паровознику, ученику и другу отца — Степану Титычу Рудакову. Как же теперь быть? Взять обратно документы?

Маленький, худощавый Рудаков только развел руками: избрали — послужи народу! Депо расширяется. В цехи приходит колхозная молодежь; ее надо воспитывать, втягивать в производственную жизнь. А кому ж ее воспитывать, как не Железновым: отцу — у паровозных стойл, сыну — в комсомольской организации. Ведь на всю дорогу знаменита железновская фамилия!

Живые, карие с золотой искрой глаза секретаря парткома ласково усмехнулись:

— Думаешь, я по паровозу не тоскую? Я, брат, машинист такой: мне завяжи глаза — я на слух скажу, по какому километру машина бежит… А вот избрали — служу партии, стараюсь оправдать доверие… — И, погасив в глазах веселые ласковые искры, секретарь серьезно и даже сердито сказал: — Вот поработаешь, дело наладишь — слово большевика, отпустим тебя к твоим ежам и ужам, если сам к тому времени не раздумаешь. Но чтобы работать у меня на совесть, фамилию Железновых не позорить!

Николай принял комсомольские дела и работал действительно по-железновски: напористо, изобретательно, с огоньком.

Новый комсомольский секретарь тщательно готовил собрания, серьезно обдумывал свои выступления, даже иногда писал их заранее, стремясь, чтобы за каждой фразой стояла ясная и нужная мысль, помогал молодым новаторам в их начинаниях, посещал заболевших товарищей. Вскоре его избрали членом бюро райкома, ввели в обком.

Он вкладывал в комсомольские дела всю душу, но страсть, поселившаяся в нем еще с детства, не оставляла его и теперь. В свободную минуту между двумя цеховыми собраниями или сидя в президиуме во время какого-нибудь затянувшегося доклада, юноша по-прежнему мечтал об учебе и научной работе.

Через год, ранней весной, Николай явился в кабинет Рудакова и очень твердо напомнил ему о его обещании.

— Что ж… — задумчиво сказал секретарь парткома, трогая веснушчатой рукой коротко подстриженный рыжий ус. — Что ж, за настойчивость хвалю. Дело наладил. Заместителя вырастил?

— Вырастил.

— Знаю. Правильный парень… Жаль, конечно, да что поделаешь! Будем просить комсомольцев, чтоб отпустили своего ужатника… А где думаешь учиться?

В вопросе секретаря зазвучала тайная тревога. Рудаков знал, как тяжело старый Железнов переживает опустение своего гнезда. А тут у знаменитого машиниста может уйти из дому последний сын. Узнав, что Николай намерен учиться в родном городе и жить у родителей, секретарь облегченно вздохнул. Он даже обещал ему помочь уломать старика, чтобы тот без лишних прений отпустил сына учиться, так сказать, без отрыва от родной семьи.

И все, казалось, пошло отлично. Старый Железнов противиться желанию сына не стал. Чему быть — того не миновать!

Николай сдал дела заместителю. Теперь-то он уже осуществит свою мечту!

2

На песчаном пляже пригородного озера, где Николай, лежа в трусах, по учебникам готовился к вступительным экзаменам, и настигла его весть о войне. С непросохшими волосами, с книжками, заткнутыми за ремень, и мохнатым полотенцем на плече, он прямо с пляжа, не заходя домой, побежал в райвоенкомат. Но по пути его перехватил посыльный секретаря парткома.

Николай застал Рудакова в его маленьком кабинете, помещавшемся за стеклянной переборкой над паровозными стойлами. В комнате было так густо накурено, что сизый воздух, наполнявший ее, казалось, жил сам по себе, колыхаясь волнами. Изгрызенные окурки, валявшиеся на столах, на полу, на подоконнике, красноречиво свидетельствовали о том, что с утра здесь побывало уже много людей и люди эти волновались. За несколько часов худощавый Рудаков еще больше осунулся, крупные золотистые веснушки еще заметнее проступили на его побледневшем лице.

— Загораешь? Окорока на солнышке коптишь? — сурово спросил он, встретив Николая хмурым взглядом.

Рудаков заявил, что об институте надо забыть. Запретил идти в военкомат. Узел их, игравший важную роль в железнодорожном сообщении с прибалтийскими республиками, уже объявлен на особом положении. Николай должен снова взяться за комсомольские дела, быстро перевести всю работу на военные рельсы, сформировать из молодежи роту для истребительного батальона, создать в цехах комсомольские фронтовые бригады.

Так вторично пришлось Николаю расстаться со своей мечтой. Но даже пожалеть об этом было некогда. По опыту он знал, что самой убедительной формой агитации является личный пример. Он пришел в цех, достал в шкафчике отца его запасную спецовку и, надев ее, присоединился к молодежной бригаде, ремонтировавшей комсомольский паровоз.

В конце смены в депо стало известно, что в ответ на нападение фашистов комсомольцы хотят отремонтировать паровоз и выпустить его на линию в невиданные сроки.

Производственная работа слилась теперь с комсомольской, и как-то сами собой нарушились границы внутри суток. После рабочего дня Николай уводил молодежь в поле; там юноши повторяли военные упражнения, учились стрелять, метать гранаты. Потом дружинники из комсомольской роты отправлялись рыть траншеи для бомбоубежищ, а ночью дежурили по противовоздушной и пожарной охране, выставляли секреты для борьбы с диверсантами. Комсомольцы спали по очереди, да и то урывками.

С первых же дней войны Николай так вжился в ее суровый быт, занимавший без остатка все силы его души и воли, что мечта об институте ему самому теперь казалась очень далекой и странной. В эти дни и он, и его отец, и его товарищи жили сводками Совинформбюро да сведениями о том, сколько лишних пар поездов с войсками и снаряжением пропустил узел. И если среди массы дел все же иногда выпадала свободная минута, Николай думал уже не о биологии или ботанике, а о том, как научиться из винтовки сбивать «лампадку», подвешенную над путями немецким разведчиком, как натренировать руку, чтобы она не дрожала и мушка не «гуляла» по небу, когда берешь на прицел медленно спускающегося вражеского парашютиста, как побороть в себе противное оцепенение, невольно связывающее человека, когда сверху с нарастающим сверлящим визгом несется к земле авиабомба.

Роту истребителей из молодых железнодорожников похвалила «Комсомольская правда». Заместитель наркома вызвал Николая к прямому проводу и долго благодарил комсомольцев депо за отвагу, мужество, самоотверженную работу. Но и порадоваться было некогда. Селектор, даже опережая порой сводки Совинформбюро, приносил сообщения, что враг отхватывает от железнодорожных магистралей новые и новые станции. И по мере того как сеть дорог на западе сокращалась, росла нагрузка узла, где работал Николай. Домой он теперь почти не заглядывал.

Вместе со своими комсомольцами-дружинниками Николай переселился в комнату отдыха поездных бригад, переоборудованную под штаб истребительной роты. Обедал он в буфете. С отцом встречался лишь на работе, да и то все реже и реже. Отец, в эти горячие дни опять занявший место в будке паровоза, положил почин новому патриотическому движению паровозников. Его бригада теперь не расставалась со своим паровозом. Люди, сменившись, отсыпались в пути в товарном вагоне, который специально прицеплялся к поезду. Почин этот поддержали. Он быстро распространился по фронтовым магистралям.

Николай порадовался успеху отца, но даже поздравить его не мог — отец кочевал неведомо где.

Однажды, после отбоя воздушной тревоги, в штаб сообщили, что в ближайшем леске приземлились диверсанты. Николай поднял дружинников. Они побежали напрямик, по железнодорожному полотну, вкладывая на ходу запалы в гранаты, заряжая свои старые винтовки. Как раз в эту минуту и догнал Николая Влас Карпов, сосед, друг отца. Он что-то взволнованно кричал. Но лесок был уже близко. Николай продолжал бежать. Карпов снова догнал его и на бегу крикнул, что бомба упала в железновский садик и что их дом горит.

На минуту Николай остановился.

— Мать? — быстро спросил он.

— Жива!.. К нам перебралась. У нас.

У Николая сразу отлегло от сердца. Он махнул рукой и побежал догонять товарищей.

Когда лес прочесали и отправили в медпункт своих раненых, а пойманных диверсантов, документы и оружие убитых сдали военному начальнику, Николай почувствовал тоскливую тревогу: «Что такое? Ах да, дом горит!» Возникла в памяти пристанционная улица, поросшая пыльной муравой, приземистый домик за красным забором, весело глядящий из-за слоистой листвы кленов. Без этого домика Николай улицу представить не мог. Тоскливо заныло сердце. Он наказал заместителю подежурить за него у аппарата, пока сам он сбегает на пожарище и проведает мать. Но снова зарыдали сирены воздушной тревоги. Сердито зазвенел телефон. Голос Рудакова требовал всех, кто есть, на пятые пути — гасить пожар в эшелоне с эвакуированными. Потом приспели еще и другие срочные дела.

А ночью Николай проверял посты, тушил зажигалки, латал искалеченный паровоз. Под утро он сидел на бюро парткома и в конце заседания сладко заснул, прикорнув в уголке, опираясь на винтовку, зажатую между колен.

3

Грузопоток, по мере приближения фронта, продолжал расти. Огромный узел, казалось, превратился в гигантский табор, набитый людьми, вещами, грузами. Постороннему человеку, попавшему в те дни с каким-нибудь эшелоном на Узловую, могло показаться, что все перепуталось в этой сутолоке людей, теснящихся и гомонящих в вокзале и на путях, штурмующих комендатуры, битком набивающих вагоны, гроздьями висящих на тормозных площадках и на платформах с эвакуированным добром. Вражеские самолеты, как говорили тогда здесь, «с неба не слезали». Вопили сирены и паровозные гудки, били зенитки. Даже в яркие летние дни небо над станцией было тускло и хмуро.

Все это создавало впечатление путаницы, неразберихи.

Но диспетчеры, изолированные у своих карт, телефонов и графиков от случайных внешних наблюдений и каждую минуту мысленно видевшие перед собой весь поток поездов, знали, что в этом, как казалось бы непосвященному, хаосе сердце железнодорожного узла бьется не менее четко, чем в мирные дни; что все службы работают с предельным напряжением и без перебоев; что точно в срок на восток отходят эшелоны с эвакуируемыми заводами, фабриками, институтами, научными лабораториями, сокровищами музеев; что с такими же интервалами идут им навстречу поезда с войсками, боевой техникой и боеприпасами.

И диспетчера, отделенные от внешнего мира стенами своих кабинетов, решая сложнейшие задачи движения, удивлялись, как невозможному и необъяснимому, той поражающей силе выдержки и организованности, которая позволяла обстреливаемым с воздуха поездам нестись через сожженные станции со скоростью, нередко превышавшей все рекорды мирного времени.

Теперь Николай уже не испытывал чувства скованности, когда в воздухе, как внезапно заторможенное колесо, визжала авиабомба. Бросив взгляд на небо, он безошибочно определял, куда она упадет, и продолжал свое дело. Люди Узловой закалились. И хотя по-прежнему звуки сирен заставляли сердце невольно сжиматься, на путях, не смолкая, деловито попискивали маневровые «щуки»; на сортировочных горках переформировывались составы; стараясь перекричать далекий и близкий лай зениток, дежурный по станции крупно объяснялся с начальниками эшелонов; в депо вертелись станки; электросварщики, бросая в полутьму пригоршни синих молний, как ни в чем не бывало продолжали ставить латки на простреленные бока паровозов…

И если между всеми этими многообразными и опасными делами у дружинников оказывалась свободная минута для отдыха, они отдавали ее блиндированию поезда. Это был подарок, который деповская молодежь готовила Советской Армии. Блиндированный поезд решено было назвать «Комсомолец». «Комсомолец» этот обещал стать не бог весть каким чудом военной техники. Однако и старенькая «щука» с двумя металлическими платформами, обшитыми толстыми железными листами, могла пригодиться в большом военном хозяйстве. Во всяком случае, генерал, принимавший подарок, очень крепко жал руки молодых патриотов.

Торжественно проводив новорожденный бронепоезд на фронт и пребывая по этому случаю в самом хорошем расположении духа, Николай разыскивал по мастерским Рудакова, чтобы во всех подробностях доложить ему о похвале генерала. И вдруг у паровозных стойл он встретился с родителями, которых не видел с неделю. Отец и сосед Влас Карпов, стоя у верстака, ели из общей миски. Возле них на большой ржавой чугунине сидела мать, которая, по-видимому, и принесла им завтрак. Увидев сына, она ахнула, протянула к нему руки, и крупные слезы побежали по бороздкам ее морщин.

Радость сменилась у Николая тягостным чувством вины перед родителями. Ему показалось, что он не видел их много лет.

Старики очень изменились. Отец стоял похудевший, сутулый, с устало опущенными плечами. Его густые волосы, черные, как антрацит, засеребрились на висках. А мать, всегда жизнерадостная, деятельная, против обыкновения по-деревенски повязанная темным платком, вдруг превратилась в тихую старушку. Как-то уж совсем по-старчески лежали у нее на коленях руки, оплетенные сеткой вздутых синих вен. Лицо покрылось глубокими морщинами; глаза, всегда ласковые и веселые, как-то погасли, голубой их цвет точно полинял. Возле нее на промасленных торцах пола играла синевато сверкающими стружками младшая дочь Карпова, Юлочка.

— Что с тобой, Николушка? Болен, что ли? — тихо спросила мать, встревожено глядя на сына. Сняв с чугунка салфетку, она заботливо подвинула его: — Покушай, мальчик, небось голодный.

Николай с удивлением смотрел на родителей. И вдруг почувствовал, что и сам он очень устал и будто постарел.

— Мы теперь у свата, у Карповны живем. Заходи, Николушка. Ишь, белье-то совсем черное стало. Сменить-то теперь нечем — приходи, хоть постираю, — по-старушечьи зачастила мать, когда он принялся есть из котелка томленную с яйцами картошку. — Зайди хоть глянь, ведь разбомбило нас, совсем разбомбило, одни ямы остались. Заходи, а то ведь совсем я одна. Отец-то тоже неделями не показывается, все в поездках. Кочует, как цыган какой, вовсе дом забыл…

— Постой, мать, — нарочито сердито прервал ее старый Железнов и стал было рассказывать сыну о своем последнем опасном рейсе.

Но Николай вдруг вспомнил, зачем он шел. Он вскочил, поцеловал мать, кивнул отцу и соседу и убежал искать Рудакова, даже не поинтересовавшись, почему Юлочка, балованный ребенок Карповых, подаренный им судьбой уже под старость, на которого обычно и ветру не давали дунуть, играет стружками в депо, на пропитанном мазутом полу. Только позже узнал он от секретаря парткома, что жена Карпова убита фашистским ассом, обстрелявшим из пулемета очередь женщин перед продовольственным магазином.

Рудаков рассеянно выслушал торжественный рапорт Николая о проводах бронепоезда на фронт. Он только что получил сообщение, что немецкой бронетанковой армии удалось совершить прорыв и захватить смежный железнодорожный узел. Вскоре пришли известия о взятии еще нескольких полустанков. Из области был получен приказ о срочной эвакуации последних, еще не уехавших на восток предприятий и городских учреждений, о свертывании узлового хозяйства. Все это нужно было выполнить, не сокращая движения на основных магистралях.

Наступили самые трудные дни, когда жизнь безошибочно определяла, чего же действительно стоит тот или другой человек. Израненные осколками паровозы ремонтировались уже на дворе. Путь до фронта измерялся теперь часами.

Рудаков созвал партийный актив. Он огласил список коммунистов, кому следовало ехать с оборудованием депо в тыл. Потом в горком были вызваны те, кто оставался на узле до критического часа. Отправив на восток последние поезда, они должны были уходить в лес. Старики Железновы уезжали, Николай оставался. Его назначили ответственным за безопасность путей в час всеобщей эвакуации. Вместе с ним перед уходом в лес должны были держать испытание его дружинники.

4

Фашистское командование, очевидно рассчитывавшее захватить этот важный узел внезапно, до сих пор ограничивалось обстрелом и бомбежкой эшелонов, горловин и пристанционных поселков. Теперь же, узнав, очевидно, от разведки о демонтаже и эвакуации, оно решило нанести мощный бомбовый удар по Узловой.

Вражеские бомбардировщики устремились теперь на Узловую, как стая слепней на усталого коня. Ни контратаки истребителей, ни зенитный огонь не могли уже их отогнать. Отдельным звеньям удавалось прорываться к станции. А тут, как на грех, скопились в непосредственном соседстве эшелон с боеприпасами, санитарный поезд, направлявшийся с ранеными в тыл, и только что прибывший состав с горючим и маслами.

Осколки бомбы угодили в цистерну с маслом. Цистерна превратилась в костер. Масло, расплесканное взрывом, горело, зловеще треща и пенясь, на путях, на боках пузатых цистерн с авиационным бензином.

Дружинники, дежурившие неподалеку от места взрыва, были сбиты воздушной волной с ног. Но в следующее мгновение Николай, сообразивший, чем угрожает занимавшийся на путях пожар, уже бежал к горящей цистерне с маслом. Ребята видели, как он нырнул под колеса соседней платформы и низом, по шпалам, пополз к клокочущему огню. Они поняли: он хочет отцепить пылающую цистерну, изолировать состав с бензином.

Комсорг агитировал примером. Все юноши и девушки, сколько их тут было, бросились за ним. Когда тяжелая сцепка наконец упала, дружинники, прикрываясь от жара тлеющими пиджаками и куртками, обжигая руки о накалившееся железо, принялись толкать пораженную цистерну. Страшный костер стал медленно удаляться от состава. Потом дружными усилиями отогнали в сторону загоревшуюся цистерну с бензином. Взрыв, разнесший ее в куски, произошел уже в пустынном тупике, не причинив существенного вреда.

А сзади уже гремели странные, дробные взрывы, не похожие ни на стрельбу зениток, ни на разрывы бомб: на соседнем пути, постепенно разгораясь, пылал вагон со снарядами. Разрывы звучали все чаще. Раскаленные гильзы, щепа вагонной обшивки, клочья кровельного железа разлетались далеко вокруг. И наконец, подброшенная силой взрыва, взвилась в воздух вагонная крыша.

— Растаскивать эшелон! — кричал Николай, стараясь перекрыть голосом треск и гром.

Чумазые, закоптелые дружинники, уже получившие урок бесстрашия, в прожженной, тлеющей одежде, снова бросились за ним.

Пробегая мимо санитарного поезда, ребята видели в окнах испуганные лица раненых, мечущиеся фигуры в белых халатах, слышали чей-то крик и протяжный, нечеловеческий вопль.

Вот и горящий эшелон: гудящее, судорожно вихрящееся пламя, разлетающиеся в щепки доски, раскаленный воздух, бьющий упруго, как струя из брандспойта. Если не пригнуться, он валит с ног.

В дыму и копоти Николай видел смутные фигуры товарищей, расцепляющих, растаскивающих вагоны. Кто-то из них упал на рельсы и больше не поднялся. Кто-то, вскрикнув, присел, зажимая рану. Николаю врезалось в память, как после одного особенно оглушительного взрыва из будки паровоза, уже зацепившего санитарный состав, выбросило две темные человеческие фигуры. Они упали на шпалы и остались лежать на полотне, точно это были куклы из тряпок.

А затем он увидел, как к осиротевшей машине, перепрыгивая через шпалы, босые, без пиджаков, в одних нижних рубашках, бежали его отец и сосед Карпов. Они скрылись в будке, и через мгновение израненный состав, перекликнувшись буферами, тронулся и стал медленно уходить. Санитарный поезд исчез в дыму. Продолжая растаскивать состав с боеприпасами, Николай почему-то удивился лишь тому, что отец и сосед прибежали к паровозу неодетые, точно только что соскочили с постели.

Наконец состав со снарядами растащили. Пахнуло свежим ветром, и сразу почувствовалась боль ожогов на лице и руках. Возле Николая стоял Рудаков, как и все черный от копоти. Фуражку свою он потерял, волосы его были опалены, левый ус исчез, и над губой виднелся кровавый ожог. Согнутая рука была засунута по локоть за пазуху гимнастерки. Секретарь говорил таким же, как и он, опаленным, усталым дружинникам простые, будничные слова о том, что вот сейчас коммунисты, комсомольцы и беспартийные большевики — старый Железнов и Карпов — совершили невозможное: спасли раненых, бензин, снаряды. Он сказал, что такой народ победить нельзя, и хотел было, по привычке, подчеркнуть значительность этого вывода взмахом правой руки, но только охнул и побледнел: лежавшая за пазухой рука не повиновалась.

— Спасибо, ребята! Не подведем славное железнодорожное племя! — сказал он.

Этими словами в бытность машинистом он любил заключать разговор со своей бригадой после трудного рейса.

Только глубокой ночью удалось Николаю прикорнуть на газетных подшивках в комнате комсомольского комитета. Его товарищи, успевшие уже в медпункте смазать и перебинтовать ожоги, умыться и закусить, крутили патефон, часто ставя одну и ту же пластинку. «Средь шумного бала, случайно, в тревоге мирской суеты…» — пел тенор сквозь сипловатое шипенье заигранной пластинки.

— «Средь шумного бала»… — грустно усмехнулся Николай.

Было странно и в то же время приятно слушать нежную мелодию любви под грохот отдаленной пушечной пальбы, под храп усталых товарищей и крики рабочих, грузивших внизу на платформу тяжелые ящики с разобранным оборудованием.

Николай проснулся от какого-то странного звона. Ему казалось, что он едва успел закрыть глаза. Слова романса еще звучали в ушах… Нет, прошло, должно быть, порядочно времени. Дружинники уже спали, и патефон служил одному из них изголовьем… Что же случилось? За недели войны Николай привык от сна сразу же переходить к бодрствованию. Вскочив, он осмотрелся. С одежды на пол посыпались почему-то мелкие осколки стекла. Телефон?… Телефон молчал. В углу уютно пиликал сверчок, внизу по-прежнему кричали: «Взяли, взяли! Еще раз!»

Вдруг над головой что-то тревожно прошелестело, и через мгновение невдалеке раздался взрыв. С купола депо плеснуло разбитым стеклом. Стало ясно: враг под городом и бьет из пушек по узлу.

Николай схватил винтовку, лежавшую возле него, растолкал своего заместителя и приказал ему будить дружинников.

— Слышишь? — Он кивнул в ту сторону, откуда били орудия. — Выводи ребят! Проверь оружие!

Сам он побежал искать секретаря парткома. Огромный зал депо, тускло освещенный затемненными лампами, был тягостно пуст, как обжитая квартира, когда из нее вынесут мебель. Там, где с детства глаз привык видеть живые ряды работающих станков, темнели бетонные фундаменты, торчали замурованные в пол болты. Рабочие выносили большой ящик. Старый Железнов, одетый почему-то по-зимнему — в праздничной шубе на хорьковом меху и в барашковой шапке, — командовал ими. Еще несколько снарядов разорвалось невдалеке. С купола снова и снова посыпались осколки стекла.

Старый Железнов уже издали заметил сына. Когда рабочие вынесли ящик из помещения, он обнял Николая, устало повис на его плече:

— Слышишь, слышишь?… Из дому нас выгоняет, уезжаем… Ты, сынок, куда не надо не суйся. Жизнь-то одна человеку дается… А мать — она совсем у меня подалась: все плачет, все убивается…

Николай чувствовал лицом прикосновение небритой мокрой щеки отца, и ему было очень жаль этого сурового, молчаливого человека, раньше даже и не умевшего на что-нибудь пожаловаться.

— Буду беречься, батя! — сказал он, с трудом преодолевая волнение.

— Берегись, сынок, да так берегись, чтобы Железновым за тебя не стыдно было! Нас, Железновых, вся дорога знает, — шептал старик. Заслышав шаги рабочих, он легонько оттолкнул сына: — Ну, ступай, ступай, некогда мне, не до вас тут… Эй, шевелись там, уснули, вареные! За смертью вас посылать…

Николай отер со щеки отцовские слезы и побежал в партком. Рудакова не было. Не нашел он секретаря ни у грузившегося у депо последнего эшелона, ни на станции, где за отвалившейся стеной вокзала, точно среди театральных декораций, открытых для зрителя, была видна девушка-телефонистка. Не было его и на путях, на которых то тут, то там рвались снаряды. После пережитых бомбежек это казалось совсем не страшным. Почти все встречные отвечали, что видели Рудакова недавно, но где он сейчас, никто указать не мог.

Наконец, миновав развалины вокзала, Николай увидел секретаря. Вместе с деповским стрелочником Василием Кузьмичом Кулаковым — маленьким кривым стариком, известным в депо своей неодолимой страстью высказываться на собраниях по всякому поводу и страдавшим, как говорили, «бестолковой активностью», — Рудаков делал что-то непонятное у поворотного круга. Потом оба они побежали в депо, а на том месте, где они только что стояли, с грохотом взлетел в небо столб огня и дыма. Такой же столб тотчас взметнулся и на путях у главных стрелок. В воздух полетели обломки шпал и скрученные штопором рельсы. Глухим взрывом отозвалась водокачка; внезапно осев, она точно растаяла в бурых клубах дыма и пыли. Тугой, тяжелый рокот донесся со стороны западной горловины.

Николай понял: все кончено! Понял и, прыгая через рельсы, побежал в депо вслед за секретарем парткома. Но тронувшийся состав с оборудованием перерезал ему дорогу. На ящиках, громоздившихся на платформах, сидели знакомые поселковые люди: мужчины с суровыми, окаменевшими лицами; женщины, прижимавшие к себе испуганных детей. Словно прощаясь с родными местами, тоскливо, длинно свистел паровоз. Остающиеся толпились на изуродованных и развороченных путях. Никто не махал руками, никто не кричал прощальных слов. Среди остающихся Николай, к удивлению своему, увидел соседа Карпова с дочкой Юлочкой, сидевшей у него на закорках. Только она одна весело кричала что-то вслед эшелону, набиравшему скорость, и приветливо махала ручкой…

Точно во сне, расплываясь в серой дымке, прошла мимо Николая платформа, где среди других сидели на ящике отец и мать. Мать, вся согнувшаяся, тупо смотрела перед собой невидящими глазами. Отец, без шапки, но в шубе, прижимал мать к себе, точно хотел своим телом прикрыть ее от опасности. По небритому лицу его текли крупные слезы. Он все смотрел в толпу — должно быть, искал в ней сына, — а Николай видел это, но боялся подать голос, чтобы самому не разрыдаться. Впрочем, этого никто бы и не заметил. У отъезжающих и остающихся были одинаково каменные лица, одинаково полные горя глаза.

В ту минуту, когда, убыстряя ход, уже постукивали на стыках последние вагоны, из черных дверей депо выскочил стрелочник Кулаков. По-заячьи прыгая со шпалы на шпалу, он догнал уходящую тормозную площадку и бросил на нее что-то черное.

— Захватывайте уж и метлу! Не Гитлеру же оставлять! — крикнул он дребезжащим тенорком.

Нервное напряжение провожающих как-то ослабло, даже тень улыбки мелькнула на лицах.

— Ишь, рачитель народного добра!..

— А в чем дело? Всё погрузили… что ж им, иродам, метлу оставлять? Метла, она тоже в данный конкретный момент не должна доставаться проклятым фашистам. — И Кулаков, подмигнув своим единственным глазом, лихо сбил на ухо форменную фуражку.

Смешок прошел по рядам. И уже не так тоскливо смотрели глаза, когда за виадуком переезда скрылась тормозная площадка последнего вагона.

5

— Товарищ командир партизанского отряда, рота комсомольцев-дружинников… — начал было рапортовать Николай, вытягиваясь перед Рудаковым.

— Танки под городом… — устало прервал его секретарь парткома, показав рукой в ту сторону, откуда слышались звуки ближнего боя. — Комсомольцев твоих сам уведу. Беги на станцию к телефонам. Там Зоя Хлебникова. Что бы ни случилось, вместе с ней проводите состав до разъезда. Понятно? Передашь по аппарату об эвакуации, примешь последний приказ и взорвете коммутатор. Нас ищите в Малой роще, у однодневного дома отдыха. Понял?

Ничего не ответив, Николай во весь дух пустился назад к вокзалу. Взбегая на изрытую осколками платформу, он чуть не упал от удара сильной воздушной волны. Земля заходила под ногами. Он оглянулся и вскрикнул, застыв на месте: там, где с раннего детства глаз привык видеть черный купол депо, поблескивавший причудливой мозаикой из новых и закопченных стекол, высоко поднималось бурое всклокоченное облако.

Депо не стало.

Среди развалин вокзала, точно в театральных декорациях, все еще сидела маленькая остролицая девушка-телефонистка. Она была бледна, и все кругом: осыпь разбитой штукатурки, сохранившаяся часть стены с расписанием поездов, полированная панель аппарата — было забрызгано кровью. Девушка сидела в странной позе, прижимаясь лбом к обломку стены, точно бодая ее.

— Еще не подошел к Крюкову, — чуть слышно прошептала она серыми губами, без удивления смотря на Николая. — Маме не говорите… Сломай… аппарат…

Только тут заметил Николай, что джемпер телефонистки темнеет от влажных пятен.

— Не могу больше… Возьми трубку… Маму, маму не вол… Мамочка! Ма…

Девушка поникла. Николай подхватил ее. Удивительно легкое тело безжизненно обвисло на руках юноши, и он понял, что маленькая, тихая телефонистка, которую никогда не слышно было на собраниях и не видно было на танцах, которую комсомольцы считали девушкой пассивной и недалекой, уже отстояла свою вахту. Николай бережно положил ее тело в сторонке на пол и осторожно, распутав волосы, снял с ее головы наушники.

Слушая живое потрескиванье, доносившееся, как казалось, оттуда, где еще не было фронта, он следил за тем, что происходит здесь, на просторе изувеченных путей. Шум боя передвинулся вправо, к заводскому району. Постепенно переставали рваться снаряды. Было видно, как, упрямо отстреливаясь, красноармейцы организованно отходят за переезд под прикрытие насыпи. Там они, должно быть, засели, так как вскоре над гребнем насыпи полетели легкие, как семена одуванчика, дымки. Потом вдали показалось нечто похожее на опрокинутый набок газетный киоск. Еще и еще. «Танки!» — догадался Николай. Красные искры слетали с их таких безобидных издали хоботков. На броне сидели солдаты. Они прижимались к броне, прячась за башни, и очень напоминали Николаю маленьких паразитов, которые всегда путешествуют, прячась в панцирях навозных жуков.

Танки двигались к вокзалу, рыча моторами, скрежеща гусеницами о рельсы. Небольшие снаряды начали часто рваться на путях, и казалось, что это крупный дождь бьет по лужам. Черные дымы поднимались в безветрии. В отдалении уже горело несколько подбитых машин.

После всего пережитого Николаю не было страшно. Им овладело чувство тупого безразличия к себе и своей судьбе. Только жгучая тоска оттого, что враг уже появился здесь, где выросли и работали и дед, и отец, и братья, и он сам, угнетала его. Приладив получше наушники, он достал пистолет, достал патрон и, переведя предохранитель, присел пониже за обломком стены, рядом с телом девушки.

А трубка все безмолвствовала. Солдаты, в рогатых касках, в куртках с закатанными рукавами, короткими перебежками, стреляя на ходу, приближались к месту, где было депо, зиявшее теперь огромной ямой. В ответ им слышались частые выстрелы из-за насыпи. Все больше и больше серых фигур оставалось лежать на путях. Но уцелевшие лезли и лезли. Передние уже показались среди развалин. Николай различал даже их возбужденные лица. Вот тут-то обыкновенный девичий голос и сказал в трубку:

— Зойка, слушаешь? Шестьдесят второй прошел… Как там у вас?

Этот голос, донесшийся точно с другой планеты, поразил Николая своей спокойной жизнерадостностью.

— Зоя Хлебникова погибла на посту смертью храбрых, — прошептал он в трубку. — Говорит секретарь комсомольского комитета Николай Железнов. Передай по линии — Рудаков с людьми действует по плану. У нас немцы. Взрываю коммутатор.

Но, уже запалив шнур, следя за тем, как, шипя, искрясь, бежит по нему пламя, Николай снова приник к трубке:

— Девушка! Передай по линии, что коммунисты и комсомольцы Узловой будут биться до последнего. Передай: смерть фашистским гадам! Передай: да здравствует коммунизм!

Забывшись, он кричал во все горло. Немцы уже подползли к платформе; услышав его, они открыли на голос частый огонь. Пули, как градины, защелкали среди осколков стен, рикошетя и брызжа известью. Тяжелые шаги гулко стучали уже по деревянному помосту. И тут раздался взрыв. Целый фонтан кирпича ударил вверх, и развалины станции заволокло багровым облаком пыли и дыма.

6

Николаю Железнову, с детства знавшему на Узловой каждый закоулок, удалось под носом у неприятеля выбраться из руин вокзала, перебежать на восточную платформу и оттуда — в железнодорожную слободку. Впрочем, напуганные взрывом солдаты и не пытались его преследовать.

Бой у станции продолжался.

К вечеру Николай догнал отряд Рудакова, сделавший первый привал в так называемой Малой роще.

Когда-то роща эта служила любимым местом комсомольских маевок. Потом железнодорожные организации построили тут однодневный дом отдыха. Машинисты, деповские мастера, слесари ездили сюда по субботам целыми семьями попить на холодке в лесной тишине чайку под мурлыканье весело кипевших самоваров, выдававшихся напрокат в буфете, поиграть в домино, в шашки, опрокинуть на ночь в хорошей компании чарочку-другую, потолковать о деповских делах, старину вспомнить, пока молодежь пела и танцевала.

В этот лес, лежавший за городом, на восточном берегу озера, немцам пробиться еще не удалось. Тут, среди ажурных цветастых беседок, среди киосков и столиков, стоявших под сенью пестрых полотняных грибов в молодом низкорослом курчавом соснячке, возле кружевных веранд, открытых читален, отряд и расположился на ночлег.

Теплая тишина озера, нарушаемая лишь озабоченным писком стрижей, скользивших в позеленевшем воздухе, как бы подчеркивала трагизм совершившегося. Люди почему-то располагались не на верандах, не на скамьях, а прямо на земле и лежали молча, погруженные в невеселые думы. Только Юлочка, приехавшая в лес на плечах отца, была довольна внезапной экскурсией. Она что-то весело чирикала, как шустрая синичка, перепархивая от одной группы к другой, смеялась, болтала, радуясь теплу, лесу, солнцу.

Стрелочник Кулаков, успевший уже принять на себя в отряде свою всегдашнюю роль всеобщего увеселителя, дребезжащим тенорком рассказывал окружающим забавные истории, будто бы случившиеся с ним самим, и, рассказав, награждал себя частым дробным смешком, от которого слушателям становилось еще больше не по себе.

Но скоро и он понял, что сегодня этих людей ничем не развеселишь, понял — и стих, свернувшись, как еж, под елкой.

В эту минуту общего тяжелого молчания и появился Николай Железнов.

Его обступили, засыпали вопросами.

— Заняли узел. Бои идут за фабричный район, — ответил он и молча протянул Рудакову комсомольский билет телефонистки с корочками, слипшимися от крови.

Он не добавил больше ни слова, но руки людей как-то сами собой потянулись к кепкам и фуражкам.

Так началась для Николая Железнова новая, лесная жизнь.

Партизанские будни оказались куда менее романтичными и более трудными, чем он себе представлял. За несколько длинных и быстрых переходов Рудаков увел свой отряд далеко в чащу леса, туда, где неожиданно для большинства партизан оказалась заблаговременно заложенная база с оружием, снаряжением и продовольствием. Пока вчерашние токари, слесари, паровозники, путейцы, служащие, кладовщики, еще не успевшие свыкнуться со своим новым положением, медленно и неумело рыли землянки и оборудовали их, командир занялся организацией партизанского труда. Он так и говорил: «труда», потому что еще смолоду, водя пассажирские поезда, привык к тому, что в каждом деле самое важное — организовать труд.

Отряд свой он разбил на группы, позаботившись, чтобы в каждой была партийно-комсомольская прослойка. В группу минеров, которым предстояло вести главным образом рельсовую войну, он отобрал преимущественно путейцев: кто же лучше их знает уязвимые места своего хозяйства! Начальником минеров он назначил Власа Карпова, служившего в годы гражданской войны сапером я знавшего подрывное дело. В «легкую кавалерию», предназначенную для быстрых диверсий на автомобильных и гужевых дорогах, для налетов на вражеские комендатуры и склады, были определены воспитанники Николая Железнова — подвижная, выносливая молодежь. Маленькую группу связи составили из особо проверенных стариков с почтенной и по возможности безобидной внешностью. Они должны были под видом беженцев бродить по дорогам, проникать в занятые противником села, устанавливать связь с населением и соседними отрядами, с городским подпольем. Из людей постарше Рудаков создал «жилищно-хозяйственный отдел». Женщин и девушек, которых было немного, определили в «медицину».

Николай, назначенный сначала начальником «легкой кавалерии», вскоре был переведен на самое важное и опасное дело — в разведку. Напарником ему был назначен Василий Кузьмич Кулаков. Железнов сперва возмутился, заявил было протест, но Рудаков не принял это во внимание и тем еще раз доказал здесь уменье разбираться в людях.

Не сразу и не легко врастал молодой железнодорожник в суровый партизанский быт, в котором оказалось мало романтики и много труда, невзгод и лишений. Поначалу ему казалось, что, оккупировав территорию, враг занял все деревни, села, все дома, контролирует все дороги, прячется за каждым кустом. Это тягостное ощущение преследовало его все время, как только он уходил из отряда, от знакомых с детства людей и оставался один или с Кулаковым. Оно сковывало его предприимчивость, вязало по рукам и ногам, и он, человек, которому на постройке землянок ничего не стоило сделать работу двух-трех человек, возвращался порой с самого пустякового задания совершенно измотанным и разбитым.

Но Николай переболел этой болезнью и вскоре уже твердо знал, что оккупированная территория продолжает оставаться советской, и убедился, что отважному и вместе с тем осторожному партизану враг не страшен. И, что особенно было ценно для его опасной специальности, он научился в любой деревне, даже там, где стояли фашистские гарнизоны, находить смелого человека, готового посильно снабдить разведчика нужной информацией, показать дорогу, покормить.

Да и весь отряд Рудакова постепенно овладевал искусством лесной войны. Этому содействовала та будничная деловитость, какую командир сумел внести в сложное, новое для него дело. Именно будничная, привычная, выражавшаяся даже в том, что подразделения в отряде старые производственники, по привычке, называли «цехами», боевые задания — «нарядами», военное обучение — «техминимумом». В «цехах» были даже зачитаны перед строем тщательно разработанные Рудаковым «правила внутреннего распорядка», до мелочей регламентировавшие быт и боевую жизнь партизан.

После первых же вылазок, успешно проведенных на дорогах против строительных команд и транспортных колонн, отряд не только внутренне окреп, но и начал расти. Сама весть о его существовании стала стягивать к нему тех, кто, так или иначе оказавшись в оккупации, не знал, что предпринять, или растерянно выжидал, что будет. Рудаков, правда со строгим отбором, в первые же дни боевой деятельности принял в отряд нескольких сельских активистов, людей из партактива, по разным причинам застрявших в городе, и военных — из тех, что двигались по вражеским тылам, выходя из окружения. Эти последние оказались особенно полезными своим военным опытом, знанием противника и ненавистью к нему, которую они накопили, двигаясь по его тылам.

Когда же линия фронта отошла еще дальше на восток, Рудаков, взаимодействуя с соседом, отважился дать несколько открытых боев немецким тыловым гарнизонам и так в этом преуспел, что Совинформбюро посвятило даже специальное сообщение деятельности отряда товарища Р.

Понемногу партизаны становились хозяевами положения на дорогах.

Фашистское командование, обозленное тем, что ему не, удается быстро восстановить железнодорожную связь на этом стратегически очень важном направлении, сначала ограничилось тем, что разослало по местным комендатурам, тыловым гарнизонам и железнодорожным частям инструкцию, предписывающую крайнюю осторожность при передвижении, усиление охраны складов и военных объектов.

Одно из этих предписаний попало в руки Рудакова. Он узнал слабые места противника и именно в них направлял свои удары.

Боевые операции, которые Рудаков и его соседи развернули в этих лесных краях, листовки, появлявшиеся в городах и селах на заборах, на дорожных указателях, на стенах самих комендатур, постоянный страх перед партизанской местью, овладевавший тыловыми гарнизонами, стали наносить такой ощутительный ущерб, что фашистское командование приказало широкими полосами вырубать леса вблизи дорог, создавать «мертвые зоны», выселяя и уничтожая там все живое. Откуда-то из Польши на эту операцию были вызваны специальные эсэсовские части, уже прославившиеся своими страшными делами в Варшаве.

Гестапо стремилось засылать в партизанские отряды своих лазутчиков, и несколько таких агентов было уже разоблачено.

Партизанский штаб передал Рудакову приказ быть осторожным при приеме новых людей и постараться раскрыть и выловить хоть одного такого шпиона.

Вот тогда-то командир отряда поручил Железнову и Кулакову пробраться в район «мертвой зоны», проследить тактику новых карательных частей, постараться напасть на след немецких наймитов, засылаемых для подрыва партизанского дела. Отправляясь на это задание, Николай напялил форму немецкого солдата, вооружился автоматом и решил изображать конвойного, который ведет в комендатуру арестованного Кузьмина. Для районов, где населения уже не было и где действовали каратели, это было неплохо придумано.

7

Двое суток бродили разведчики по обезлюдевшим пространствам «мертвой зоны». Они уже вызнали, какие части здесь свирепствуют. Пробравшись по задворкам в одно из обреченных сел и спрятавшись в развалинах колокольни, они видели, как, сопровождаемые эскортом мотоциклистов, ворвались на сельскую улицу автомашины с поджигателями. Мотоциклисты загородили въезды и выезды; солдаты, выскочив из машин, начали подряд зажигать дома. Дело это уже было механизировано и умело организовано. В то время как одни эсэсовцы уничтожали дома, другие ловили жителей, сбивали их в колонны и куда-то уводили под конвоем.

«Куда? На расстрел? На работы? В фашистскую неволю. Николай понимал, как важно точно выяснить судьбу исчезающего населения «мертвых зон». Кроме того, может быть, именно в такие толпы жителей, потерявших голову от горя, гестапо под шумок и подсовывает своих шпионов. Точно разузнать обо всем этом можно было, только попав в одну из таких колонн.

Посоветовавшись, разведчики решили рискнуть. Но Кузьмич, обычно сговорчивый, решительно запротестовал против того, чтобы главная роль в этот раз принадлежала Николаю. И верно: тот был слишком уж приметен. Эсэсовцы ни за что не поверят, что этакий дюжий парень околачивается без дела в тылу. Да и одет был Николай неподходяще. Сменить же немецкую форму на гражданское платье в «мертвой зоне» не представлялось возможным. Словом, договорились на том, что, умышленно попав в облаву, Кузьмич даст себя схватить, а Николай постарается держаться где-нибудь поблизости, чтобы, в случае чего, с автоматом и гранатами прийти на выручку товарищу.

Замаскировавшись в придорожных кустах, Николай видел, как Кузьмич, изображая полоумного, наткнулся на дороге на засаду, как, столкнувшись с солдатами, он весьма натурально испугался, закрестился, запричитал, как заорал на все поле, когда его ударили. Потом, перебираясь от куста к кусту, разведчик проследил за арестованным напарником до того самого момента, пока конвоир не толкнул старика в толпу женщин, собранных на опушке леса. Теперь оставалось ждать.

Партизанская жизнь многому научила Николая, но бездейственно ожидать он по-прежнему не умел. А тут еще мелкий дождик, монотонно шелестевший в листве. Судорожная зевота раздирала рот разведчика. Чтобы преодолеть дрему, он снимал пилотку, подставлял лицо под изморось, принимал неудобные позы и даже положил под себя две сосновые шишки. Ничто не помогало. Шелестящий шум дождя, однообразный звук капель, падающих с листвы, убаюкивали, и все вокруг: кусты, деревья, глянцевитая от сырости трава — все начинало плыть в сторону, тускнеть.

«Не спать! Не спать!» — приказывал себе Николай.

Вдруг с опушки донесся шум драки — визгливый женский крик, глухой удар. Мимо Николая пробежали в лес несколько женщин. И сейчас же из-за кустов выскочил Кузьмич. Единственный глаз его возбужденно сиял, на щеках розовел румянец. Напарник тащил за руку круглолицую толстуху в железнодорожной форме.

— Вот, вот она самая, Катерина Вторая, немца пристукнула, весь табун освободила! — кричал Кузьмич, когда они втроем укрылись в чаще леса. — Царь-баба, выдающееся явление природы, уникум!

Смелый поступок незнакомки служил ей лучшей рекомендацией. Разведчики поняли, что перед ней можно не таиться. Узнав о существовании партизанского отряда железнодорожников, женщина только всплеснула руками:

— Милые вы мои, а я все головушку ломаю: куда мне, сироте, податься? Женщин-то в партизаны принимают? Я ж тоже ваша, путевая обходчица с четыреста тридцать второго километра. Из будки своей я уже выбралась, в лесу живу, в шалаше, все головушку ломаю, что делать…

Нет, вы верно — наши, с Узловой? А с дистанции кто-нибудь из наших у вас есть?

— Дорогуша, ты ж не Катерина Вторая, ты ж Петр Великий! — восхищался Кузьмич, обходя женщину вокруг, как башню, и умильно посматривая на нее своим единственным глазом. — Сразу видно, путейская косточка! Одного мы с тобой роду-племени, милая, одного!

— А с сынишкой как мне быть? Не одна я — меньший-то со мной, ему б еще только в третий класс идти, На кого я его оставлю? — озадаченно спросила обходчица, которую и впрямь, как оказалось, звали Екатериной.

— Крошка моя, это положения не меняет. Порядок полный. У нас командир один, товарищ К., так и вовсе с трехлетней девчонкой в отряд пришел. На кашлах ее носит. Как передислокация, так девчонку на кашла.

Екатерина обрадовалась.

Но Николай, помня наказ Рудакова, рассудил иначе. Сейчас, когда немцы, перешив колею, восстановили железнодорожное сообщение, важнее было иметь верных друзей на месте у самых путей. Он посоветовал Екатерине вернуться в свою будку и идти к немцам на работу и пообещал принести ей директиву командира с указаниями, что и как дальше делать. Точно сразу прозрев, женщина уставилась на Николая, на его немецкую форму, потом вдруг схватила его за борта куртки и прошипела в лицо:

— Ты чему же это меня, охальник, учишь? — Затем она грозно повернулась к Кузьмичу: — Это к какому ж такому партизану ты меня привел, кривой леший?

Оттолкнув Николая, она быстро пошла прочь. Пришлось бежать за ней, на ходу втолковывать, что партизан не только тот, кто бьет врага в открытом бою, но и тот, кто тайно следит за врагом и наносит ему исподтишка удары в самое чувствительное место.

Наконец Екатерина остановилась, задумалась.

— А чем докажете, что вы не на немца работаете, ну? — Она угрожающе посмотрела на партизан. — Говорите, железнодорожники… А кто вы такие?

Николай назвал себя.

Екатерина даже руками всплеснула:

— Ивана Захарыча Железнова сынок?… Да я с папашей с вашим в санатории два раза вместе отдыхала. Только не похоже что-то, он ведь, как жук, черный… Стало быть, самый меньшенький? А папаша ваш где ж?

Только после этого разговора согласилась Екатерина на время вернуться в свою будку на 432-й километр и стать, как говорили тогда в отряде, «партизанским глазом». Она ушла, наказав не задерживать директив, так как даже и дня не хотела без пользы для партизан сотрудничать с немцами, считая это делом постыдным и непростительным.

Когда под тяжелой стопой удаляющейся Екатерины перестал трещать валежник, Кузьмич, наклонившись к уху Николая, таинственно зашептал:

— Это не все… Я, брат Никола, двух таких немецких овчарок выследил, только — ах! — чистопородные…

И, потирая руки, старик рассказал, что среди задержанных там, на поляне, сразу бросились ему в глаза две очень подозрительные бабенки, по говору явно не здешние.

— Они все с разговорами подъезжали — как, да где, да что?… А одна, побольше, гладкая, чернобровая, все пытала: «Где партизаны, да много ли их, да как к ним пройти». Другая, поменьше, ни о чем не говорила — видать, так, «на подначке» работает. И обе они какой-то все мешок берегли. Грязный, латаный мешок, а они из-за него друг дружке в волосы вцепились, не поделили чего-то или, может, нарочно, для отвода глаз. Я, брат Никола, зоркий, я одним глазом лучше, чем ты обоими, вижу, от меня не скроешься! Я сразу себе смекнул: «Гляди, Кузьмич, эти как раз из тех и есть, о которых товарищ командир наказывал…» Вишь, скажи ей, где партизаны! Этаким-то маневром хочет на наши главные пути выйти…

Николай задумался: может быть, и действительно эти две — из тех гестаповских агентов, о которых предостерегал партизанский штаб?

— Куда пошли?

— Ты на Кузьмича положись! Кузьмич, брат, такой, он проницательный, все примечает. Когда фашиста кокнули, я за ними глядел, куда они… И вижу: все по опушке, а они в самый лес… Ты, милый, Кузьмича слушайся, с Кузьмичом не пропадешь!.. Ну-ка, брат, возвращай кисет да трубку, без табаку подыхаю прямо, разум помутнел и мысля плесневеет.

Разведчики решили, пока не стемнело, догнать подозрительных женщин. Взяв указанное Кузьмичом направление, они без труда отыскали две пары следов, отчетливо обозначавшихся на зеленом, пропитанном влагой мху. Одни были побольше, поглубже, овальные; другие — поменьше, с явным отпечатком подошвы и каблука.

— Они! — радостно крикнул стрелочник. — Видишь, чернобровая-то погрузней и в лапоточках, а маленькая — в башмаках. Точно и определенно идем, брат, по графику.

Следы вели вглубь леса. Сначала они были четкие, с глубоко вдавленной передней частью. Николай понял — бежали. Потом следы стали ложиться ровно, носками чуть врозь. Здесь женщины перешли на шаг, видимо успокоились. Преследовать их было тем легче, что с неба продолжала бесшумно сеять все та же тончайшая водяная пыль. Она покрывала мох, траву, ветви серым налетом, и следы, а также потревоженные травы и ветки отчетливо темнели на ровном сером фоне.

Разведчики сильно умаялись, но женщин в этот день так догнать и не удалось. Сгущавшиеся сумерки быстро наполняли лес сырой плотной мглой. Следы начали теряться. Пришлось заломать приметную сосенку и располагаться на ночлег.

Неугомонный Кузьмич разбудил напарника, когда еще только начало светать. Сосновые стволы, хвоя, листья блестели, как будто за ночь кто покрыл их лаком. Николай, сделав несколько резких гимнастических упражнений, разогнал озноб. Тем временем спутник его по-братски разделил краюху партизанского хлеба, кислого, со скрипящими на зубах угольками в нижней корке, — последнее, что оставалось у них из продовольствия.

По времени солнце уже поднялось, но в лесу еще стоял непогожий сумрак. Партизаны быстро нашли отмеченное деревце, уже прослезившееся на изломе каплями прозрачной душистой смолы. Следы на девственно зеленом мху были еще видны. Переглянувшись, напарники быстро зашагали по этим следам, радуясь, что, догоняя возможных шпионов, они идут на восток и тем самым приближаются к партизанскому лагерю.

Зябко шелестела загрубевшая за лето листва. Густо пахло прелью, грибами и еще каким-то стойким и грустным запахом, каким пахнет лес ранней осенью в ненастные утра. То там, то тут на полянке сверкали полированными шляпками сыроежки; разрывая мох, смотрели на солнце белые тарелки груздей, опушенные по краешкам бахромой; возле пеньков золотели веселые россыпи зайчушек, и иногда на взлобочках, где было посуше, виднелась замшевая шляпка боровика.

Кузьмич только постанывал, глядя на это грибное изобилие. Наконец он не выдержал, стащил с головы форменный картуз и стал собирать в него белые, что были поменьше и покрепче.

— Гляди, гляди, Никола, сколько даром добра пропадает! Первоклассные дикорастущие. Благодать-то какая, а брать некому. Червям пойдет… Этого бы Гитлера в муравьиную кучу закопать, пусть бы муравьи его, подлеца, по крупиночке живого съели!

Как кузнец, привыкнув, не слышит обычно грохота молота, а паровозник — шума колес машины, так и Николай за дни скитаний с Кузьмичом научился не слышать болтовни спутника. Он шел, погруженный в свои думы, вдыхая ароматы леса, подставляя разгоряченное лицо прохладным каплям, падавшим с деревьев. Когда-то, глядя на леса и рощи из паровозной будки, как мечтал он в такой вот денек забраться в лесную чащу, слушать птиц, подсматривать жизнь зверей! И вот он — лес! Но теперь другим занят ум Николая, другое желание заполняет все его существо: фашист ходит по нашей земле, и надо сделать все, чтобы поскорее разбить и изгнать врага…

И все-таки в лесу чудесно! Не хочется думать ни о фашистах, ни о страшных картинах «мертвой зоны», ни об этих человеческих следах, по которым нужно сейчас идти…

Как великолепна русская природа! Сколько в ней скромной красоты, мудрой, успокаивающей поэзии… Но что это?

Где-то впереди, в лесной чаще, не очень далеко, звонкий и чистый голос тихонечко запел:

Буря мглою небо кроет,

Вихри снежные крутя…

Партизаны остановились. Сердце Николая учащенно забилось. Эту песню любила напевать его мать, склоняясь над шитьем или возясь на кухне. Здесь, в лесной глуши, полной осенних ароматов, знакомая мелодия, смягченная расстоянием, звучала неправдоподобно хорошо. А тут еще, точно стремясь послушать, солнце прорвалось сквозь поредевшие облака, и целые потоки сверкающих лучей обрушились на лес, и он сразу ожил, помолодел, засиял.

— Они! — прошептал Кузьмич, вытягивая жилистую, старческую шею. — Видно, сигналят кому-то песней… Никола, не теряйся, слушай меня! Незаметно обгоним, зайдем во фланг и ударим всеми наличными боевыми силами.

— Что ж, пошли… — не сразу отозвался Николай.

8

Партизаны взяли вправо, обогнали женщин и вышли из кустов, преградив им дорогу.

Песня оборвалась на половине последнего куплета. Незнакомки явно испугались и, не вступая в разговор, попытались уйти. Это было и подозрительно и в то же время естественно. В такие времена, да еще в глухом лесу, хоть кто испугается, услышав преследование. А это ведь женщины!

Но надо выяснить, кто они.

Николай остановил незнакомок. С первого же взгляда внешность их произвела на него самое благоприятное впечатление. Черт возьми, какое красивое лицо у старшей! Даже в минуту опасности оно не потеряло уверенности и достоинства… На младшую Николай сначала не обратил внимания: так, курносая девчонка с синяком под глазом, с царапиной на щеке. Только вот глаза хороши: большие, серые, чистые. Но как сердито смотрят они из-под длинных ресниц! «А пела все-таки она», — почему-то догадался партизан и взглянул на девушку попристальней.

Тут вдруг почувствовал Николай, что ему неловко стоять в чужом, немецком мундире перед этими незнакомками. И ему очень захотелось, чтобы они оказались честными советскими людьми.

Однако старик с еще пущей подозрительностью разглядывал задержанных. Странно, вчера среди пленниц они казались чуть ли не старухами, а сегодня… за одну ночь обе так удивительно помолодели!

Между тем младшая, торопясь и волнуясь, принялась рассказывать партизанам свою историю. Рассказывала без запинок, излишне часто, впрочем, ссылаясь на разрешение «господина коменданта». Печальная, трогательная история эта казалась очень правдоподобной. И Николай, слушая, начал искоса бросать на напарника насмешливые взгляды: «Эх ты, бдительный товарищ! Недаром про тебя в депо говорили, что страдаешь бестолковой активностью. Какие же это фашистские наймитки? Разве у изменниц могут быть такие правдивые глаза?» Кузьмич начал хмуриться.

Но вот девушка вдруг назвала их город. Николай как бы внутренне скомандовал себе: «Смирно! Как стоишь, партизан?» Теперь он понимал: незнакомка лжет, лжет, как лгут только опытные обманщики, с самым искренним видом. И этот мешок! Как они обе всполошились, когда он попробовал дотронуться до мешка, висевшего за спиной у старшей! Неужели они действительно фашистские лазутчицы?

Теперь торжествовал Кузьмич. Его зеленый глаз издевательски пощуривался: «Эх ты, партизан! Вымахал в телеграфный столб, а ума не нажил. Силища как у большегрузного паровоза, а от одного взгляда смазливой девчонки таешь, как сало на сковороде! Разведчик…»

Чувствуя, что Кузьмич прав, Николай как можно грозней приказал:

— Снимите мешок!

Но тут старшая набросилась на него с таким неподдельным гневом, такое засверкало в ее глазах презрение, когда она выговорила слово «фашисты», что юноша опять заколебался: «Неужели можно так искренне лгать?»

Работая партизанским разведчиком, Николай всякого навидался и отнюдь не был идеалистом. Видел он выползших из щелей лютых врагов советской власти, снявших маски; бандитов и воров, выпущенных из тюрем оккупантами и из чистой корысти служивших фашистам; малодушных людишек, предавшихся захватчикам из трусости. Все они имели темное прошлое, были отмечены каиновой печатью отверженности, и, повстречав такого выродка, партизан чувствовал то же, что чувствует охотник в лесу при виде гнусного и опасного хищника. А тут впервые за свою разведывательную работу Николай испытывал раздвоенность. Факты настораживали, а сердце отказывалось им верить. Раздражаясь, он крикнул:

— Вы кто такие? Говорите правду!

— Честные советские люди — вот кто мы! — ответила старшая, повертываясь так, чтобы загородить собой от него мешок. — Не то, что вы… — и она презрительно добавила: — бандиты!

— Но-но, за такие слова… — Кузьмич вскинул автомат.

Руки у него тряслись, уголки тонких губ вздрагивали. Чувствуя, что оскорбленный старик, чего доброго, может нечаянно нажать спуск, Николай загородил собой незнакомок.

— Мы партизаны — вот кто мы! — раздельно сказал он, впиваясь взглядом в лицо младшей и стараясь уловить, какой эффект произведут его слова.

Женщины радостно переглянулись, но старшая тотчас же предостерегающе подняла брови:

— И что ты на партизан врешь? Партизаны с фашистами воюют, а ты на большой дороге у баб пожитки отнимаешь. Коли у самого стыда нет, не врал бы хоть на партизан.

— Покажи, что в мешке, покажи, змея подколодная! — кричал Кузьмич, потрясая автоматом и чуть не плача от обиды.

— Коли верно вы — партизаны, ведите к командиру. Командиру покажем! — твердо сказала высокая, и такая уверенность прозвучала в ее словах, словно не только правда, но и сила была на ее стороне.

Вот это выход! Ведь при всех условиях их нужно доставить в отряд. Николай как можно резче приказал женщинам идти вперед и громко, чтобы они слышали, предупредил Кузьмича, в какую из них он должен стрелять, если незнакомки вдруг вздумают бежать в разные стороны.

9

Молча шли они по лесу и час и два, пока солнце не стало на полдень. Кузьмич изредка нагибался, чтобы подхватить какой-нибудь особенно соблазнительный боровичок. Николай шагал позади младшей, время от времени поглядывая на ее затылок. Должно быть, давно не была она в парикмахерской: русые волосы отросли, завивались тугими прядками; курчавый пух золотился на густо загоревшей шее.

Когда тропинка у куста, осыпанного волчьими ягодами, сделала крутой поворот, девушка неожиданно обернулась. Николай не успел отвести взгляд, глаза их встретились, и он почувствовал, как тревожно ворохнулось у него сердце и кровь горячо прилила к лицу. Партизан даже растерялся. Краснеть от взгляда какой-то чубатой девчонки с облупившимся носом — это уж слишком! И тут он понял, что ему уже трудно отвести взор от тонкой девичьей шеи, курчавившейся золотым пушком.

Тогда он обратился к рассудку. Все это — от лесной жизни. Оттого, что давно не видел он девушек. Ну, скажите на милость, что в ней хорошего? Вот старшая верно, та настоящая красавица, рослая, стройная. «Пройдет — точно солнце осветит, посмотрит — рублем подарит». А эта? Так, пигалица. И эти драные лыжные штаны. Подметки на ботинках проволокой прикручены. А ножищи! Такая маленькая — и такие огромные башмаки! Но идет она все-таки легко, вон, точно мотылек, перепорхнула с кочки на кочку. И глаза… да, просто удивительные глаза. И голос… «А голос так дивно звучал, как звук отдаленной свирели, как моря бушующий вал…» Фу, черт, откуда это? Ах да, с той пластинки, что ребята крутили в последнюю ночь в депо… Славный мотив, и слова хорошие. Чьи они? Кажется, Алексея Толстого. Как это у него там дальше? «Мне стан твой понравился тонкий и весь твой задумчивый вид, а голос, печальный и звонкий, с тех пор…» С тех пор… смех или голос?… Забыл. Словом, что-то и где-то там звучит. Ну и пусть звучит! Ничего в ней особенного нет, так, озорная девчонка с нахальными глазами. Чепуха! Думать о ней нечего… Да и не следует… Может быть, гестапо нарочно таких красивых и выбирает… За чем это она там наклоняется?…

— Эй, прямо! С тропинки не сворачивать! — как можно строже крикнул Николай.

Старшая остановилась и обернулась:

— А что, ребята, не отдохнем? Пора ведь. И здорово жарко.

Она сказала это так доверчиво, просто, обмахивая платком разгоряченное лицо, что даже Кузьмич, следивший за каждым движением женщин, согласился: да, действительно, сейчас присесть в холодке как раз впору.

Устроились на траве, в тени курчавого орешника. От Николая не ускользнуло, что старшая как бы невзначай, но явно не без умысла уселась на своем мешке и даже юбку при этом одернула, будто бы прикрыв его.

— Едой не богаты? — спросила она тоном хозяйки.

— Чего нет, того нет, — развел руками Кузьмич.

— Ну ладно, бог с вами, становитесь на наше иждивение.

Из мешка младшей старшая достала завернутые в полотенце и успевшие уже ослизнуть вареные картофелины и разложила их на четыре равные кучки. Посреди поставила баночку с солью.

— Ну, давайте к столу! — позвала она совсем домашним голосом. Позвала и добавила: — Всё разделила, больше ни картошинки нет. К ужину-то дойдем до вашего лагеря?

— Когда положено, тогда и придем, — проворчал Кузьмич.

— Ишь, какой строгий! — усмехнулась женщина и вздохнула: — Ну, ешьте, что ли.

Спокойствие и доверчивость, с какими она теперь держалась, примиряли с нею даже старого стрелочника. Заметив, что у женщин есть котелок, он вызвался, в дополнение к картошке, потомить в нем грибы, сам сбегал за водой, проворно сложил костер. Старшая тем временем быстро и ловко крошила боровички.

Николай лежал перед моховой кочкой, рассматривал кустики красивой, нежной травы. Круглые пухлые листики ее, обросшие по краям длинными красными ресничками, широко стелились по мху. Сухой хвоинкой партизан ворошил прозрачные, точно росяные, капли, сверкавшие на каждом листке. Весь погруженный в это занятие, он не сразу почувствовал, что кто-то следит за ним. Хрустнула ветка — рука сама дернулась к пистолету. Партизан оглянулся — позади стояла сероглазая девушка.

— Что вы тут рассматриваете? Эту красивую травку? Да?

— Красивую травку.

Николай усмехнулся, поймал звеневшего в воздухе комара, осторожно положил в прозрачную и, по-видимому, клейкую каплю в центре листка. Сразу же реснички дрогнули, зашевелились, стали загибаться внутрь. Комар еще бился в клейкой массе, сучил длинными ножками, но реснички крепко держали его, листок свертывался, точно сжимался в кулачок. Все было кончено.

— Как интересно! Что это? — спросила девушка, присаживаясь рядом.

Николай нахмурился и отодвинулся.

— Красивая травка, — повторил он, пытливо смотря на девушку. — Это природа дает нам урок бдительности: не верить красивым… травкам.

Нет, девушка не опустила глаза. В них, широко распахнутых, чистых, лучащихся, увидел он живой интерес — и только.

— Трава ловит комаров? Не понимаю.

— Это росянка. Хищное растение. Хватает доверчивых дураков из мира насекомых и питается их соками, — холодно ответил Николай, стараясь настроить себя на враждебный лад: «Чего она пристает? Уставилась своими глазищами!»

Он уселся на кочку и тут заметил, что его тесная куртка расстегнута, из-за потертого сукна видна открытая грудь. Краснея, партизан хотел застегнуть пуговицы, но их не оказалось: незаметно все поотрывались. Начхоз не смог подобрать ему немецкую форму по росту. Волей-неволей пришлось напялить эту узкую куртку и прямо на голое тело.

Чуть усмехнувшись одними глазами, девушка вскочила, порылась в своем мешке и вернулась, неся горстку пуговиц и иголку с длинным хвостом нитки.

— Снимайте! — скомандовала она.

Николай покраснел еще гуще.

— У меня там ничего нет, — еле слышно проговорил он.

— Ладно. Можно и так.

Девушка опустилась на колени, придвинулась к Николаю и стала ловко пришивать пуговицу. Пальцы быстрой руки иногда касались его шеи или щеки, и от этих легких прикосновений он вздрагивал, точно с кончиков их слетали колючие электрические искры.

Пришив пуговицу, девушка наклонилась, чтобы перекусить нитку. Дыхание ее коснулось лица Николая. Он весь напрягся, одеревенел, боясь пошевельнуться.

— Муся, осторожней, сердце ему не пришей, — заметила старшая.

Щелкнув ниткой, девушка отодвинулась, нахмурив выгоревшие брови, довольно оглядела свою работу и вдруг озорно засмеялась:

— Не беспокойтесь, Матрена Никитична! У него и сердца-то нет…

Легко вскочив, девушка убежала к подруге и что-то зашептала ей.

От костра уже несло густым духом белых грибов, похлюпывавших в котелке.

— Эх, беда, маслица шматочка нет! Я бы такую поджарку сотворил… — вздохнул Кузьмич, щурясь на огонь и бросая в котелок соль.

— А у нас дома их в сметане томили. Зальют сметаной — они в ней пыхтят, пыхтят и такие вкусные получаются… — мечтательно сказала девушка, наматывая остаток нитки на иголку, которую она приладила за лацканом своей куртки.

— Это далеко ль — у вас? Где ж это по такому манеру с боровиками расправляются? — будто невзначай спросил Кузьмич, весь, казалось, поглощенный возней у костра.

И тут младшая назвала город, находившийся далеко на западе, город, где, как знал Николай, действительно говорили цокающим говорком.

Кузьмич вскочил и, потрясая маленькими, сухонькими кулачками перед носом девушки, торжественно закричал:

— А, попалась! А что утром говорила? Ну? Когда врала — тогда или сейчас? Говори! Кому служишь? Немцам? Ну, отвечай, отвечай, подлая!

Николай попробовал его утихомирить, но Кузьмич накинулся и на товарища:

— Отойди, Никола-угодник! Раскис, как гриб-шляпяк. Ну, кто прав? Ты лучше Кузьмича слушай, Кузьмич не подведет… — Он снова обратился к девушке: — А ты чего отворачиваешься? Ты что фашисту продала? Гляди на меня, подлая, и отвечай! Родину ты продала, вот что! Вот развернусь да как дам по бесстыжим глазам… овчарка немецкая!

Но тут поднялась и старшая. Она спокойно отряхнула с юбки грибные очистки и тем ровным, уверенным голосом, каким сильные характером жены успокаивают вздорных мужей, сказала, глядя на старика сверху вниз:

— Ты что расшумелся? Со снохой, что ли, говоришь? Тебе кто дал право допрашивать, ты кто такой? Сказано: веди к командиру — веди. Побежим — стреляй… А то разошелся!..

Грибы ели молча, стараясь не смотреть друг на друга.

Старшая хозяйски собрала посуду, взвалила на плечи свой тяжелый мешок и с тем же спокойствием сказала:

— Пошли, что ли. А то этот и вовсе на людей кидаться станет. Одурел от своего табачища.

И опять они шли тихим лесом.

10

Новая обмолвка девушки не давала Николаю покоя: «Зачем они лгут, путают? Неужели все-таки лазутчицы?»

Назойливо перебивая эти тревожные размышления, снова и снова звучали в его ушах слова, слышанные в последнюю ночь там, дома, в депо, и потому, должно быть, особенно дорогие: «Средь шумного бала, случайно, в тревоге мирской суеты, тебя я увидел, но тайна твои покрывала черты…» Ничего себе бал! И тайна скверная. Ведь, главное, лжет она с таким искренним видом. А для чего? К чему?… А с другой стороны, сам-то он, повстречайся вот так в лесу с незнакомыми вооруженными людьми, да еще одетыми в немецкое обмундирование, разве сказал бы правду?

Но этот проклятый мешок!

Чтобы отвлечься, Николай начал тихонько напевать. Звонкий девичий смех послышался в торжественной тишине леса. «Это, конечно, она… «…и смех твой печальный и звонкий…» Какой, к черту, печальный! Над кем это она?»

— У вас слуха вот ни на столечко! — Девушка обернулась к Николаю и, давясь от смеха, показала кончик мизинца. — Вам, наверное, в детстве медведь на ухо наступил, правда?

— Я не Козловский, для меня слух не обязателен, — не очень удачно отпарировал озадаченный партизан.

— Бить фашистскую сволочь и без слуху можно, а Никола у нас на такой случай — спец наипервейший, — пришел ему на помощь Кузьмич. — Он вашего брата, фашиста…

И тут произошло нечто совершенно неожиданное. Девушка бросилась к старику, вцепилась ему в лацканы пиджака, прежде чем он успел остеречься, и затрясла так, что материя затрещала, а голова Кузьмина стала мотаться, как у тряпочной куклы.

— Что ты сказал?… Ты что такое сказал?… Как ты смеешь, скверный старикашка!..

Смущенный Кузьмич попытался оторвать цепкие руки, но не тут-то было.

— Какие вы тогда партизаны? Вы тогда знаешь кто?…

— Отцепись… букса несмазанная! — отбивался от нее Кузьмич.

— Маша, брось ты его, старое трепло! Пошли! Там командир разберется, выпишет ему трудодней… он уже заработал!

Николай втайне был рад происшествию. «Как она расходилась! Нет, так притворяться нельзя. Горячая голова, и как смела — на вооруженного с кулаками… Ничего не боится…»

— Пошли, пошли, путь не близкий, — примирительно торопил он.

И снова они шли еле заметными охотничьими тропами. Лес то мельчал, переходил в болото, то снова выстраивался сплошной стеной, могучий, вековой, заваленный буреломом. Только хруст веток под ногами, жадный крик соек, дравшихся под дубом из-за палого желудя, да скрипучий стрекот сорочьей стаи, то догонявшей путников, то отстававшей от них, нарушали густую тишину.

Тропа вывела на заброшенные лесоразработки. Еще недавно все здесь, должно быть, было полно деятельного стука топоров, напряженного звона электрических пил, человеческих голосов и шипящего свиста падающих сосен.

Это было большое механизированное хозяйство. Вдоль деревянных дорог выстроились высокие штабели готовых бревен, желтые кубы пересохших дров. Как трупы на поле брани, валялись вырубленные, но не разделанные сосны с пожелтевшей, осыпавшейся хвоей. Из зарослей дударника и иван-да-марьи виднелась покрасневшая от дождей туша брошенного локомобиля, и подле него — уже вовсе заросший травой электрический мотор. Ржавели свернувшиеся штопором оборванные провода. Вдалеке, в кустах, как уснувший слон, стоял высокий трелевочный трактор, груженный очищенными от коры бревнами, которые уже посерели от дождей Лес, словно мстя за свои поверженные деревья, спешил закрыть человеческие следы и тропы травами, кустарником, бархатистым мхом.

Путники старались не смотреть по сторонам. Безлюдье тут было особенно тягостно. Маленькая веселая белочка смело спрыгнула с дерева на капот трактора, удивленно посмотрела черными бусинками на приближавшихся людей: дескать, откуда это вы появились? — почесала лапкой за ушком, неторопливо, пластая свой хвост, сиганула на бревна, с них — на ветку. И всюду виднелись светло-лиловые перья иван-чая, покрытые снизу длинным шелковистым пухом. Густо разросшись, они закрывали собой ржавое железо машин, покрасневшие рельсы узкоколейки, деревянные дорожки.

— Ох, обезлюдеет наша земелька! — вздохнул Кузьмич, сшибая палкой иглистые головки татарника, нахально загородившего тропинку. — И откуда только эта поганая трава берется? При человеке вроде ее и не видать, а ушел человек — сразу в рост пошла. Вон какая вымахала!

Никто не отозвался.

Когда трелевочный трактор, которому война помешала довезти до места бревна, уже остался позади, Кузьмич пробормотал, ни к кому не обращаясь:

— В населенных пунктах этак же вот. Была советская власть, жили люди по-человечески, всякую погань не слыхать, не видать было. А пришел фашист, и откуда только вылезла шпана проклятая — бургомистры да всякие полицаи?

Старик многозначительно покосился на женщин. Те его не слушали. В сердцах Кузьмич что есть силы рубанул суком по наглому кусту татарника. Сук переломился; конец его, как бумеранг, описал дугу и стукнул старика по голове. Кузьмич плюнул и махнул рукой. Он считал себя неудачником в жизни и привык к подобным неожиданностям.

11

Только под вечер, когда сумерки стали незаметно заволакивать подлесок, на девственном мху отчетливо обозначились живые тропинки, пробитые в разных направлениях.

— Пришли, что ли? — спросила старшая, поправляя плечом лямку мешка и стирая ладонью пот со лба.

Партизаны не ответили. Тропинки становились все заметней, они сходились и расходились. Незнакомки шли спокойно и, как показалось Николаю, несмотря на усталость, даже ускорили шаг. Не видно у них было ни страха, ни растерянности.

Кузьмич, поняв, что это значит, все пытался дружелюбно заговаривать со старшей.

«Может быть, это советские парашютисты, сброшенные в тылу с особым заданием, о котором они не могли сказать первым встречным? Может быть, связные одного из отрядов, действующих на западе? Может быть, посланцы подпольного обкома? — думал Николай. — Тогда здорово будем выглядеть мы с Кузьмичом со своей сверхбдительностью! Ну и язык у старика! Вот уж, верно, трепло… Трепло? Что это значит? Так, кажется, зовут колотушку, которой треплют лен. Точно она подметила это, именно старая колотушка. И как это старик ухитрился, ничего о людях не узнав, окрестить их фашистскими агентами? Разве у немецких наймиток могут быть такие правдивые, чистые глаза? А эта, младшая… Какая девушка! Ведь столько за день прошли! Я вот мужчина — и то как устал! Броситься бы вот на землю и лежать — ни рукой, ни ногой не шевелить. А она вон шагает — и горя ей мало. И легкая же у нее походка! И вся она гибкая, тонкая… Как это там поется? «Мне стан твой понравился тонкий и весь твой задумчивый вид…» Да, да, задумчивый, и лицо у нее очень милое…»

— Стой! Кто такие?

Из-за кустов возникла коренастая фигура. Человек в длинном драповом пальто и форменной железнодорожной фуражке, с очень мирным худощавым лицом вскинул автомат, преграждая им путь. Вид у него при этом был такой, будто он спрашивал у них билеты.

Узнав своих разведчиков, часовой опустил оружие, но все еще продолжал загораживать путь.

— Эти — с вами? — указал он на женщин, которые с нескрываемым любопытством озирались кругом.

— Точно, порядок полный, — многозначительно ответил Кузьмич. — Тут без нас всё как следует?

— Не скучали, — ответил часовой, пристально смотря на подруг.

— Свои, свои! Пропусти, — уверенно подтвердил Николай.

Теперь он не сомневался, что незнакомки — честные советские люди, и торжествовал победу над подозрительным Кузьмичом. Дело было даже не в том, кто из них оказался проницательнее. Шут с ним, с Кузьмичом. Здорово вот, что он, Николай Железнов, не ошибся в сероглазой девушке. Недаром она ему сразу приглянулась. И где-то в глубине его души слабо замерцала радостная мечта: может быть, она останется у них в отряде.

Снова зашелестели кусты. Из них вышли на этот раз два крепких, как желуди, паренька в форме ремесленников. У одного в руках была винтовка. У другого из карманов торчали ручки трофейных гранат.

— Стой! — решительно сказал тот, что был с винтовкой.

— Свои, — ответил Николай.

— А эти?

— Да с нами они, пропусти, Аника-воин, — заговорил Кузьмич и хотел было пройти, но паренек вскинул на него винтовку.

— Не положено, — ответил он и скомандовал товарищу: — Петька, давай за начальником караула!

Через минуту Петька вернулся со стройным худощавым человеком. Лицо начальника караула до самых глаз заросло короткой, точно каракулевой, бородкой. Железнодорожная куртка, туго перехваченная ремнем, ладно облегала его гибкую фигуру. Пошептавшись с Николаем, он скомандовал:

— Пропустить!

Бородатый и пареньки отступили с дороги. Путники прошли мимо. Но когда женщины, двигавшиеся впереди, уже миновали заставу, Николай заметил, что бородатый партизан все еще пристально смотрит вслед девушке, будто что-то вспоминая.

Уже целая сеть тропинок раскинулась теперь под огромными разлапистыми елями. Они сходились и расходились, огибая могучие стволы. Тянуло кисловатым запахом пекущегося хлеба. Вдали меж деревьев виднелись ряды небольших земляных холмов. То там, то здесь дымили костры, и чад их сероватым полумраком наполнял лес от земли до самых крон. Меж зелени белело сохнущее белье, раскачиваемое ветром.

На поляне горел большой, уже потухавший костер. Там, у огня, расположилась порядочная группа по-разному одетых людей, рассматривавших разобранный миномет. Немолодой, лобастый человек в очках и немецкой походной форме что-то объяснял им, показывая густо смазанную деталь. Поодаль, на траве, девочка с остренькой, туго заплетенной косичкой играла с большой овчаркой. Девочка выбирала из носового платочка брусничные ягоды поспелее и бросала их вверх. Собака, щелкая зубами, ловила ягоды на лету и, морщась, с преувеличенной старательностью жевала их. Ягоды были ей явно не по вкусу, и ела она их, по-видимому, только из вежливости.

— Присядьте здесь, пожалуйста, — сказал Николай, показывая на грубо сделанную круглую скамейку, опоясавшую сбитый из горбылей стол. — Посидите тут с Кузьмичом, я сейчас приду.

Устало волоча ноги, он пошел между рядами землянок, видневшихся теперь уже невдалеке. У одной из них находившейся в центре подземного городка, он остановился и, одернув куртку, принялся обтирать сапоги пучком травы.

Женщины тяжело опустились на скамью. Старшая со стоном сбросила мешок и стала, морщась, растирать ладонью натруженную поясницу. Младшая прижалась к ней. И обе они, несмотря на крайнее утомление, с живым любопытством рассматривали лагерь, людей у костра. Партизаны тоже смотрели теперь на них. Даже тот, что был в немецкой форме, перестал объяснять, вытер руки и аккуратно надел пилотку. На пилотке, пришитая наискосок, алела красная ленточка.

— Это откуда же маленькая у вас? Сиротинка, что ли? — спросила старшая у Кузьмича.

— Зачем — сиротинка? Одного нашего командира дочь, Юлочка, — ответил старик и со слезой в голосе спросил: — Да скажите вы, наконец, кто вы такие есть? Черт бы вас совсем побрал!

Женщины переглянулись и промолчали. Потом младшая показала подруге на немца с ленточкой на пилотке. Они пошептались, и старшая обеспокоено спросила:

— А этот тоже ваш партизан?

— Много будешь знать — скоро состаришься! — огрызнулся Кузьмич.

Из землянки, где скрылся Николай, появился верткий смуглый подросток в темной гимнастерке ремесленника, туго перехваченной ремнем. Он подбежал к столу и, ловко бросив руку к козырьку трофейной офицерской фуражки, лихо сдвинутой на ухо, с явным удовольствием отчеканил:

— Товарищи женщины, до командира! Шагом марш! А тебе, Кузьмич, приказано тут дожидаться.

Женщины стали забирать свою поклажу. Ремесленник, желая помочь, схватил мешок, что был поменьше, ахнул и выронил из рук. Он удивленно посмотрел на мешок, оказавшийся необыкновенно тяжелым, но тут же покраснел, поднял его и взвалил на плечо. Глаза его встретились с глазами девушки. Та смотрела на него, наморщив лоб, будто что-то силясь вспомнить.

— Дошли? — вдруг спросила она, рассматривая маленькую ловкую фигурку.

Паренек удивленно ответил:

— Я вас не знаю…

— А я тебя знаю. Вы шли оттуда, с границы, толпой? Да? Одного на носилках несли, верно?

Они уже спускались по ступенькам в командирскую землянку, и паренек не успел даже удивиться такой осведомленности незнакомки.

Оставшись один, Кузьмич мрачно вздохнул: «Что за притча? Мальчишку вон откуда-то знает. Чудеса! — Он присел было около девочки, попытался поиграть с собакой, но взгляд у него был рассеянный, тревожный. — Велено ждать, даже в землянку командир не позвал. Видать, Николай уже настукал. Тоже друг называется!»

— Дяденька Кузьмич! Дяденька Кузьмич же! — трясла его за плечо девочка. — Дяденька Кузьмич, скажи Юлочке — у Дамки детки есть?

— Были, маленькая, были.

— А где они, дяденька Кузьмич? Ты слышишь, Юлочка спрашивает: где у Дамки детки? Дядя же!

— Не знаю, Юлочка, не знаю. Чего не знаю, того не знаю.

— Их фашисты убили, да?… Чего ты молчишь?

Погруженный в невеселые размышления, Кузьмич не заметил, как к нему подошел стройный щеголеватый партизан с густой каракулевой бородкой, тот самый, что останавливал их на внутреннем посту. Это был Мирко Черный, старый его знакомец, из своих, деповских. Он тяжело дышал, коричневатые белки глаз возбужденно сверкали, ноздри тонкого с горбинкой носа вздрагивали.

— Где эти, что вы привели? — спросил он, с трудом переводя дыхание.

— У командира на допросе, — хмуро отозвался Кузьмич.

— Кто они? Эта маленькая — кто?

— Я почем знаю! В лесу их задержали, подозрительного поведения. А ты что про них знаешь?

Но Мирко не ответил. Он уже бежал во весь дух к командирской землянке.

Видел Кузьмич, как он, резко жестикулируя, должно быть бранился у входа с часовым, не пускавшим его внутрь. «И этот точно взбесился!» — покачал головой Кузьмич.

Наконец показался Николай. Уже издали, по широченной улыбке на лице друга, старик понял, что доброго ему ждать нечего.

— Знаешь, кто они? — спросил Николай торжественно.

— А кто б ни были, какое мне дело! В этом пусть начальство разбирается, — ответил старик, продолжая играть с собакой. — Мое дело петушиное: прокричал, а там хоть и не рассветай.

— Они же — героини!

Понимая, что попал впросак, что ему может и не поздоровиться, Кузьмич с надеждой покосился своим единственным глазом на друга, который, как ему казалось, в эту минуту даже весь светился от радости.

— А обо мне они… того… командиру не говорили?

— А как же, в первую очередь. Как ты их там называл, как на них с автоматом лез, всё… Но это чепуха, они смеются. Главное, знаешь, кто они оказались?

Николай вдруг схватил старика, закружил его по поляне, а за ними закружились Юлочка и Дамка, захлебывающаяся веселым лаем.

— Пусти, вовсе с ума спятил! — отбивался Кузьмич.

И когда наконец Николай оставил его в покое, старик сердито плюнул:

— «Чепуха»! Вам всё чепуха, а Кузьмич всегда в ответе… Ясно и определенно, профессия у меня такая — стрелочник. Стрелочник всегда во всем виноват.

12

Первое знакомство с партизанским лагерем удивило и даже немного разочаровало Мусю. Еще с пионерских лет самое слово «партизан» было окружено для нее романтическим ореолом. Двигаясь по оккупированной земле, девушка постоянно слышала от случайных попутчиков рассказы о партизанских делах, порой звучавшие как легенды, то и дело натыкалась на следы боевой работы лесных воинов, и незаметно для себя она создала в своем воображении образ партизана Великой Отечественной войны, в котором странно сочетались и гусарская лихость охотников Дениса Давыдова, и удалая отвага фадеевского Метелицы, и таежная, мрачноватая мощь партизан из книг Всеволода Иванова.

Даже после того, как Николай сказал, кто они, девушка не вполне поверила, что этот увалень и его одноглазый товарищ — действительно партизаны.

Но особенно удивил Мусю партизанский командир, к которому они были приведены. Она ожидала увидеть перед собой увешанного оружием бородача, услышать от него необычные воинственные слова и, спускаясь в командирскую землянку, сама готовилась отвечать ему в том же духе. А тут с наспех сколоченных нар, застланных зеленым брезентом и, по-видимому, служивших и койкой и скамьей, навстречу им быстро поднялся невысокий рыжеватый человек с бледным веснушчатым лицом болезненного оттенка, с красноватыми усиками, подстриженными коротко, щеточкой. Одет он был в полувоенный костюм из синего шевиота. Кобура с револьвером на ремне висела у него подле живота как-то совсем по-штатски. Старая ватная куртка с железнодорожными петлицами, наброшенная на плечи, завершала будничность его облика.

Но карие глаза, смотревшие открыто, прямо и строго, две глубокие складки, пересекавшие худые щеки, да плотно сжатые тонкие бледные губы обнаруживали в этом человеке твердую волю, а уважение, с которым обращались к нему окружающие, говорило о том, что это все-таки настоящий командир, что его слушаются и, вероятно, даже побаиваются.

— Ну что ж, гражданки, садитесь, рассказывайте, кто вы и что вы. Вы ведь, мне передавали, хотели говорить с партизанским командиром. Вот я таковой и есть, — сказал он резким тенором и указал подругам на грубо сколоченную скамью, вкопанную в землю перед столом.

Все это он произнес совсем по-домашнему, даже покашливая в кулак, и все красивые, возвышенные слова, которые Муся по дороге заготовила для этого разговора, сразу вылетели у нее из головы.

Карие глаза командира спокойно, без любопытства, но внимательно изучали женщин, под усами у него таилась задорная усмешинка. Это не смутило Мусю. Она уселась поудобней, положила локти на стол; напряженная настороженность, с которой она спускалась в землянку, теперь исчезла. Как тогда, в колхозном лагере в Коровьем овраге, она всем своим существом почувствовала, что снова переступила невидимую границу чужого, злого, непонятного мира и вновь очутилась в привычном, своем.

— Что ж о себе говорить? Мы сейчас в таких местах, где ни слову, ни документам верить нельзя, — устало ответила Матрена Никитична, преодолевая тягучую зевоту. — Тут только делам верят.

Она неторопливо развязала свою торбу, вынула из нее холщовый мешок поменьше, весь облепленный отсыревшей рожью, и, тоже развязав, приподняла и перевернула его вверх дном. На стол сверкающей гремучей волной хлынули золото и драгоценные камни. Худое лицо командира как-то сразу застыло, отразив удивление и озадаченность.

— Богато! — сказал он помолчав. — Чье? Куда несете?

— Она расскажет. Расскажи им, Машенька…

Матрена Никитична, зевнув, потянулась. Муся с удивлением косилась на подругу. Что-то странное произошло с женщиной, которая всю дорогу была для нее образцом неутомимости. Она вся обмякла, ссутулилась, сидела вялая, покачиваясь.

Командир, подперев маленькими кулачками свое худощавое лицо, внимательно смотрел на девушку.

Волнуясь и сбиваясь, Муся начала рассказывать свою историю с того момента, как она случайно осталась в оккупированном городе. Опасаясь, что этот неразговорчивый, строгий человек не поймет или, еще хуже, не поверит ей, девушка углубилась в подробности, запуталась в них и никак не могла приблизиться к самому главному. Командир терпеливо слушал, рассеянно перебирая драгоценные безделушки. Иногда он переглядывался с людьми, толпившимися в землянке.

— Стойте! — вдруг перебил он Мусю, словно что-то вспомнив. — Как называется город, откуда вы шли?

Девушка сказала. Вокруг глаз командира сложились лучики хитрых морщинок. Теперь глаза его светились уже весело и ласково.

— Адъютант, — тихо приказал он, — найдите и позовите Черного.

Один из партизан, с выправкой кадрового военного, вскочил, сделал налево кругом и, резко скрипя новенькими сапогами, вышел из землянки. Прищурясь, командир в упор взглянул на Мусю:

— А где старик, что вместе с вами принял эти ценности у железнодорожников?

Девушка вздрогнула. Что он — волшебник, что ли, этот рыжеватый человек? Откуда он может знать о Митрофане Ильиче, о железнодорожниках? Ведь в своем рассказе она так и не дошла до их появления в банке.

— Он умер, — тихо произнесла девушка, опуская глаза под взглядом командира. — А вы откуда о нем знаете?

Вернулся франтоватый адъютант в скрипучих сапогах, с острыми картинными, словно прилепленными, бачками. За ним шел тот самый партизан с черной курчавой бородкой, что так пристально и удивленно рассматривал Мусю, когда подруги проходили пост внутреннего секрета.

Что-то очень знакомое почудилось теперь девушке в скуластом лице этого складного, подтянутого человека. Ну да, где-то она уже видела его. Вошедший с таким же удивлением смотрел то на девушку, то на груду драгоценностей, тускло сверкающую на столе. Разноцветные камни остро искрились в розовом вечернем свете, пробивавшемся через маленькое окошко-бойницу.

— Узнаете друг друга? — спросил Рудаков и вдруг захохотал, да так заливисто и звонко, что все кругом рассмеялись, заговорили.

У вошедшего партизана в каракулевой его бороде тоже сверкнула белозубая улыбка, и по ней Муся сразу вспомнила, как вот этот смуглолицый, так же ослепительно улыбаясь, вытряхивал в банке из мешка золото на старое сукно канцелярского стола.

Почти одновременно оба воскликнули:

— Так это вы нам тогда вот этим удружили?

— Вы приволокли это сюда на себе?… Разрешите доложить, товарищ командир: вот за эти за чертовы блестяшки мы с Иннокентьевым тогда на партбюро по выговору и получили… Чтоб они пропали! — молодцевато вытянувшись и пристукнув каблуками, произнес Мирко Черный.

— А они вот не пропали, — рассеянно ответил Рудаков, погружаясь в чтение документов, найденных им в груде золотых вещей.

Он читал, удивленно покачивая головой, и яркий клочковатый румянец, какой бывает у рыжих людей, размытыми пятнами расплывался у него по лицу.

— Вот люди! — воскликнул он наконец, звучно ударив ладонью по бумагам, которые всё стремились свернуться в трубочку.

Он прочел вслух заглавие описи, сделанной Митрофаном Ильичом на оборотной стороне «почетных грамот», потом резко отвернулся к окошку и долго что-то разбирал. Когда наконец он обернулся, глаза его были влажны.

— Да не курите вы здесь! Кто разрешил курить? Дышать нечем, — проворчал командир, сосредоточенно глядя на скрутившиеся листки описи. — Из-за этих курцов ослепну скоро, башка трещит… Кончай курить!

Но в землянке никто не курил. Свежо пахло смолистой сосной, мокрой кожей сапог, грибной сыростью и тем особым острым и довольно приятным запахом, который всегда заводится в бивуачном военном жилье.

Положив голову на сложенные на столе руки, доверчиво спала Матрена Никитична. Кроме нее, все, кто был в землянке: и командир отряда, и партизаны, и Муся, и адъютант с острыми бачками, и худощавый смуглый ремесленник, тоже почему-то находившийся здесь, — все смотрели мимо сверкающей кучи золота и драгоценных камней на опись, лежавшую на другом конце стола.

— А я думал, товарищ командир, погорели ценности. Ведь фашист тогда сразу по нашим следам к центру города прорвался. Мы едва эшелон увели. Под пулеметным огнем уводили, — произнес наконец Черный. — Ведь это ж надо столько километров такую тяжесть тащить! Ай да бабы! Извиняюсь, товарищ командир, — женщины!

Командир туже свернул бумаги Митрофана Ильича и снова перевязал трубку шнурком от ботинка. Лицо у него стало строгое, замкнутое, деловое.

— Ну, спасибо! От имени советской власти спасибо, от Красной Армии спасибо, — сказал он и крепко тряхнул руку Муси своей маленькой, сильной, покрытой веснушками рукой. — Ступайте отдыхайте. А мы тут подумаем, что нам с вами делать. — Он посмотрел на Матрену Никитичну, прикорнувшую у стола, на ее сбившийся платок, на разрумянившееся от крепкого сна лицо и улыбнулся. — Нет, стойте. Не надо будить ее. Оставайтесь здесь, хозяйничайте, отсыпайтесь, а я перейду в палатку к начштабу, на свежий воздух… Все — вон!

Командир подтянул пояс, поддернул за ушки высокие голенища охотничьих сапог, забрал оружие, сумку с бумагами и пошел к выходу, выпроваживая остальных. Уже снаружи донесся до Муси его резкий голос, отдававший кому-то распоряжение выставить к блиндажу круглосуточный караул и предупреждать проходящих, чтобы не шумели. Потом все стихло. Были слышны только шаги часового да ровное дыхание Матрены Никитичны.

Муся отвела сонную подругу к застланной брезентом постели, уложила и, сама устроившись рядом с ней, сразу же уснула, не раздеваясь, не успев даже разуться. Сквозь сон ей порой не то слышались, не то чудились чьи-то шаги, отдаленный топот копыт, приглушенные голоса. Чудилось, будто она — маленькая и старческий голос, похожий на голос ее давно умершей бабушки, уговаривал ее раздеться; будто бабушка, подойдя к ее детской кровати, подбивает ей под головой подушку, подтыкает вокруг ног одеяло, и в этом одеяльном мешочке становится так уютно, так тепло, что хочется спать, спать и спать…

13

Сон увел Мусю в детство. Даже проснувшись, она не сразу вернулась из путешествия по давно ушедшим радостным дням. Казалось, стоит раскрыть глаза — и она увидит сквозь веревочную сетку кровати знакомую комнату, игрушки, бабушку или мать. Захотелось, как и в дни детства, понежиться, натянув на голову одеяло. Но вместо одеяла рука схватила что-то холодное, кожаное. Муся открыла глаза и вскрикнула от неожиданности. Она лежала в низком, тесном бревенчатом помещении. За продолговатым столом, вкопанным в земляной пол, сидела Матрена Никитична с алюминиевой кружкой в руке и с наслаждением пила чай, скупо откусывая от куска сахара. Худенькая носатая старушка интеллигентного вида, одетая несколько странно — в ватнике, стеганых штанах и в марлевой косынке, — наливала кипяток из плоского закопченного котелка в другую кружку.

— Знаете, сколько вы спали? Больше суток. Вы не проснулись, даже когда мы с Матреной Никитичной вам белье меняли, — сказала старушка Мусе. — Весьма редкий случай, состояние, похожее на летаргию.

Тут только заметила Муся: вместо сорочки на ней — свежая, непомерно большая мужская нижняя рубашка; брезент на постели, на котором она заснула, заменен простыней, появились подушка в наволочке и даже байковое, госпитального вида одеяло, поверх которого было наброшено кожаное пальто на меху.

— А я думала, Машенька, что ты и прощанье проспишь. Я ведь опять в путь собираюсь. Назад пора… Налейте-ка мне, Анна Михеевна, еще кружечку. Что-то разохотилась я на чай. Соскучилась, что ли?

Матрена Никитична успела, должно быть, уже побывать в бане. Смугловатая кожа ее лица приобрела шелковистый оттенок, брови выделялись теперь блестящими полукружиями, словно выписанные смолой. Волосы, аккуратно уложенные тем же широким венцом, стали пышнее.

«Прощаться? В какую дорогу?» — не сразу поняла Муся.

— Опять в этот ужас? Зачем? Оставайтесь здесь.

— Что ж поделаешь, Машенька, люди-то, хозяйство-то ждут ведь! Мы со свекром — двое коммунистов на весь Коровий овраг.

— Обойдутся… Оставайтесь, родная…

— Ах ты, чудачка моя! Зачем оставаться-то? Я свое сделала — тебя довела, это вот, — она махнула рукой в сторону ценностей, лежавших на прежнем месте и только прикрытых какой-то тряпицей, — это вот в верные руки сдала, совесть у меня чиста. Теперь к ребятишкам, к моим маленьким… Заждались, истосковались, небось, милые мои… Они мне, Машенька, каждую ночь снятся, зовут меня, руки ко мне тянут. Я только тебе не рассказывала.

— Ну и я, и я с вами! Вместе шли, вместе и вернемся. Муся спрыгнула с кровати. Теперь она была полна веселой решимости.

— Одной и скучно и опасно, а вместе лучше, мы теперь с вами опытные. Верно? Ведь так?

Муся уселась на скамью рядом с подругой и, поджав босые ноги, прижалась к ней. Носатая старушка, от которой резко несло какими-то лекарствами, посмотрев на девушку, только вздохнула, а Матрена Никитична стала гладить Мусю, как маленькую, по ее выгоревшим жестким кудрям.

— Степан Титыч, товарищ Рудаков, так рассудил: мне к своим возвращаться. Со мной его люди идут. Они прикинут: может быть, по зимнему первопутку можно сюда для отряда сыр да масло вывезти да скота пригнать, что породой поплоше. А тебе, Машенька, по всему видать, пока тут партизанить. Это вот докторица партизанская, Анна Михеевна, с ней в медицинской землянке и жить будешь. Помогать ей станешь.

— Вы рокковские курсы проходили? — осведомилась старушка, опять наполняя кружку. — Чайку плеснуть?

— Не хочу я никакой медицины, я с Матреной Никитичной пойду, — решительно заявила Муся и топнула босой ногой.

— Вот кончится война, каждый из нас и пойдет своей дорогой. Ты — петь, я, может, в зоотехникум поступлю, если примут, а Анна Михеевна опять врачом на курорте стать мечтает. А пока что должен каждый из нас там стоять, где ему приказано, где от него больше пользы. — Матрена Никитична проговорила все это очень твердо, но, увидев, что девушка сразу обиделась и замкнулась, вдруг заахала шумно и хлопотливо: — Что ж ты босая да неприбранная сидишь-то, в одной рубашке? А ну из мужиков кто войдет? Одевайся да ступай в баньку. Здесь, даром что в лесу живут, такую баню оборудовали, какой у нас и в колхозе не было… Ой, Машенька, что я тебе скажу-то!..

И вдруг, точно скинув с плеч годков десять и став веселой и озорной деревенской девушкой, Матрена Никитична звонко засмеялась, подняла в углу два кудрявых дубовых веника и показала их Мусе:

— Этот кривой-то, Кузьмич-то, что на нас с автоматом лез, гляди, какие букеты преподнес! Мы в баньку вон с Анной Михеевной бредем, а он тут как тут на дороге, вывернулся откуда-то из-за землянки и подает их: дескать, примите от чистого сердца, примите и извините за дорожные неполадки. Вот, старый мухомор, нашел с чем подкатиться… Хорошие, между прочим, веники, так хлещут — дух захватывает!

— А тот, высокий, не заходил? — спросила Муся, делая вид, что занята одеванием и спрашивает только для того, чтобы поддержать разговор.

— Николай, что ли? — Матрена Никитична многозначительно переглянулась с врачихой. — Этот медведь-то косолапый?

— Почему же — медведь? Парень как парень… Что вы смеетесь?

Муся изо всех сил старалась показать полнейшее равнодушие, и оттого ее волнение стало еще заметнее. А тут, как на грех, противно загорелись уши, точно ее кто крепко отодрал за них.

Матрена Никитична обняла девушку, прижала к себе:

— Чего ж краснеешь? Ишь, как зорька разгорелась… Был, был твой Николай почтенный. Мыльца нам трофейного принес. Одеколону вот бутылочку подбросил да еще… Ты вон в его рубахе-то сидишь!

Муся осмотрела на себе просторную, как мешок, мужскую рубашку из грубой желтоватой солдатской бязи, и ей стало приятно и немного стыдно оттого, что на ней вещь, которую, может быть, носил тот большой застенчивый парень. Но, заметив ласковые смешинки, посверкивавшие в глазах подруги, девушка произнесла как можно небрежнее:

— Очень она мне нужна, его рубашка! А моя где?

— А ваша, милая, на ленточки разорвалась, когда мы с Матреной Никитичной вас сонную переодевали, — сказала Анна Михеевна и радушно налила чаю себе и собеседницам.

Начхоз, или, как шутя называли его в отряде, «зав. орсом», квадратный человек с пышной холеной бородой цвета воронова крыла, слывший среди партизан неисправимым «жилой», встретил Мусю очень дружелюбно и без обычных препирательств выдал ей комплект солдатского белья, пропахшего лесной прелью. Потом он долго рылся в ящиках, отыскивая для нее самые маленькие шаровары, ватничек и сапоги. После примерки он все завернул в аккуратный тючок, протянул его девушке и, галантно пожелав ей легкого пара, заявил, что отдал ей «лучшее из всего, что имел в наличии».

Всласть попарившись в партизанской бане, просторной, облицованной бревнами землянке, где имелись и раскаленная каменка и высокий дощатый полок, Муся, однако, не стала трогать выданную ей партизанскую одежду, а нарядилась в свое единственное уцелевшее цветастое платье, шелковые чулки и лаковые туфельки-лодочки, сбереженные в скитаниях. Одеваясь, она удивилась: одежда и обувь почему-то стали ей тесноваты и заметно связывали теперь движения.

Глядясь вместо зеркала в воду, темневшую в кадке, Муся старательно расчесала и уложила волосы, посушила их над остывающими камнями очага, потом обдернула платье и, ощущая прилив сил и необычайную радость, легко выбежала из бани.

Лагерь был залит скупым осенним солнцем. Муся направилась к дальней землянке, у которой, понурясь в безветрии, висел большой белый платок с красным крестом посередине. Ах, как приятно было снова чувствовать себя чистой, свежей, юной, красиво одетой!

На полянке, памятной Мусе со дня прихода в лагерь, партизаны опять изучали какое-то трофейное оружие. Другие, сидя на бревнышках перед землянками, чистили винтовки. Кое-кто резался в домино, раскладывая самодельные костяшки прямо на дорожке. Целая толпа стояла у сосны, на толстом стволе которой белел лист с рукописной сводкой Совинформбюро. Одеты все эти люди были по-разному. На глаза попадались железнодорожная форма, военные гимнастерки, синие шоферские комбинезоны, застиранные косоворотки, немецкие кургузые тужурки и кители со споротыми кантами и нашивками. На некоторых были черные прорезиненные трофейные плащи с бархатными воротниками.

И вот среди этого пестро одетого вооруженного люда с тяжелым осенним загаром на лицах появилась тоненькая девушка в легком платье, в изящных туфельках. Она шла по лесному лагерю как видение из далекого и потому всем еще более дорогого довоенного мира. И партизаны смотрели на нее — кто удивленно, кто восторженно, кто с ласковой грустью, как смотрят в позднюю осеннюю пору на солнечный луч, вдруг прорвавшийся сквозь холодные, свинцовые тучи.

Муся чувствовала на себе эти взгляды и старалась не подавать виду, что замечает их и радуется им.

Еще издали Муся приметила Николая, терпеливо шагавшего перед входом в санитарную землянку. Одетый в стеганку, в ватные штаны, он казался еще больше, еще массивней. Девушка, как бы не замечая его, остановилась у сводки Совинформбюро, поиграла с собакой. Но с чисто женской дотошностью она уже успела приметить: партизан подстригся, белесые его кудри даже чем-то напомажены.

Муся шла, напевая, небрежно посматривая по сторонам.

— Ах, это вы? — сказала она удивленно, чуть не наткнувшись на юношу.

Николай смотрел на нее с тем видом, с каким смотрят люди, внезапно вышедшие из темноты на яркий свет.

— Ну, здравствуйте же. Что вы стоите? Руку бы протянули, что ли. — Едва сдерживаясь, чтобы не прыснуть со смеху, Муся поинтересовалась: — Чем это вы волосы примаслили? Касторкой, да?

— Ух вы какая! — произнес наконец Николай.

— Что вы сказали? — плутовато опустив глаза, переспросила девушка.

Но ответить Николай не успел. Вдали послышался торопливый цокот копыт, меж деревьев замелькал всадник. На всем скаку он осадил коня перед входом в санитарную землянку и, точно выброшенный из седла силой инерции, слетел на землю. Не обратив внимания на молодых людей и, вероятно, даже не заметив их, он прогрохотал сапогами по деревянным ступеням, и уже из глубины землянки донесся до Муси его взволнованный голос:

— У переезда ребята на маршевую колонну налетели. Идет бой. Есть раненые. Командир приказал — медицину на поле.

Партизан тут же выскочил наверх и что есть духу побежал к штабной землянке. Взмыленный его конь, волоча поводья и тяжело поводя потными, блестящими боками, побрел следом за ним.

Муся хотела было расспросить Николая, что могло произойти у переезда, но он уже исчез. Кто-то часто колотил по буферу, подвешенному у сосны. Всюду меж деревьев мелькали люди. С оружием в руках партизаны бежали каждый к своему месту сбора.

Тревожный, требовательный звон разносился по лесу, повторяемый эхом.

Муся бросилась в госпитальную палатку и в проходе столкнулась с врачом. Старушка на ходу напяливала поверх ватника халат. Матрена Никитична спешила за ней, застегивая брезентовый ремень толстой санитарной сумки.

— Я с вами! — воскликнула девушка.

— В таком виде? — Врач с досадой посмотрела на Мусю, на ее платье, туфли.

— Я с вами, я кончила рокковские курсы отличницей.

— Переоденьтесь, да быстро! Нашла время наряжаться!..

Анна Михеевна преобразилась. В ней ничего не осталось от добродушной чаевницы. Носатое лицо ее было сурово, в голосе звучали волевые нотки.

Через несколько минут Муся, в ватнике, спрятав кудри под пилотку, уже бежала позади окованной железом фуры, покачивавшейся на толстых, надутых шинах. Крупная короткохвостая лошадь, явно трофейного происхождения, привычной рысцой тянула подводу по лесному бездорожью, обгоняя короткие цепочки партизан…

14

До позднего вечера и потом, после маленького перерыва, всю ночь Муся и Матрена Никитична помогали врачу: промывали и перевязывали раны, кипятили инструмент, накладывали шины и повязки.

Совсем сбившаяся с ног Муся заснула уже под утро, прикорнув в тамбуре санитарной землянки.

Ее разбудил адъютант Рудакова. Он вместе с Матреной Никитичной стоял в проходе, поскрипывая сапогами.

— Виноват, командир приказал немедленно к нему, — сказал он, щелкнув каблуками.

Он пропустил подруг вперед. Когда из землянки вышли на свет, Муся заметила, что и этот щеголеватый парень за ночь осунулся и побледнел. Звуков стрельбы уже не было слышно, но попадавшиеся по дороге партизаны все шли с оружием, и вид у них был утомленный и озабоченный.

Рудаков сидел в землянке, облокотившись о стол, положив голову в ладони. Казалось, он погружен в какую-то думу. Но по тому, что не сразу поднял он голову, а потом несколько секунд смотрел на Мусю и Матрену Никитичну ничего не понимающими воспаленными глазами и долго откашливался, прежде чем начать разговор, подруги поняли, что командир просто уснул над старой, истертой по краям картой, вдоль и поперек исчерченной овалами и стрелками.

Откашлявшись, Рудаков как-то сразу весь подтянулся. Строго и прямо глянули его карие глаза. В них не было и следа сонной мути. Перекатывая по карте красный карандаш, он задумчиво произнес:

— Положение осложнилось. Сначала фашисты, чтобы уберечь от нас свои коммуникации, всё вокруг них выжигали. Я приказал подрывникам действовать именно в «мертвой зоне». Мы показали врагу, что измывательства над мирным населением не спасут ему дороги. Фашисты это поняли и переменили тактику. — Рудаков зябко передернул плечами, запахнул ватник и засунул руки в рукава. — Они нас выследили. Как — не знаю, но выследили. Вчера они остановили маршевый батальон и повернули его против нас. Что произошло, знаете?

Матрена Никитична и Муся утвердительно наклонили голову. По очереди пристально посмотрев на каждую, точно пытаясь заглянуть им в душу и узнать, что они думают, Рудаков продолжал:

— Короче говоря, вы обе должны отсюда исчезнуть. Вы, Матрена Никитична, сегодня. Ты же, Волкова, при первой возможности вылетишь в тыл с ценностями.

Командир встал и, словно забыв, что он не один, долго рассматривал карту. Потом застучал по ней жесткими ногтями и что-то даже фальшиво запел.

— Постойте, — сказал он вдруг. — У вас, товарищ Рубцова, там, при гуртах, подводы и кони есть?

— Есть девятнадцать подвод и таратайка, при двадцати конях, — ответила Матрена Никитична, любившая точность в хозяйственных делах.

— Так, так, так… — Карандаш медленно двигался по бумаге. — Вот что: передайте вашему председателю, чтобы он пока нам запасов не направлял. Может быть, придется нам самим к вам пробиваться. Возможно… очень может быть… Посмотрите, правильно я нанес на карту месторасположение ваших гуртов?… А переправу?… Отлично. Можете идти. Кланяйтесь там всем, скажите, пусть нос не вешают — не только на фронте, а и по всем лесам война идет. Ну, попрощаемся, что ли! — Он крепко стиснул руку Матрены Никитичны и пошел провожать подруг до выхода. — Как говорится, ни пуха вам, ни пера. О том, чтобы, в случае чего, об отряде ни гугу, не предупреждаю, — сами понимаете, не маленькая. Лучше язык проглотите…

Уже в сумерки Матрена Никитична прощалась с Мусей на границе передовых партизанских секретов. Выделенные Рудаковым в спутники Рубцовой два партизана, самого безобидного, стариковского вида, слывшие в отряде ловкими связными, и Николай, вызвавшийся проводить Мусю, деликатно отошли в сторонку и уселись покурить.

Муся уткнулась лицом в плечо подруги, крепко прижалась к ней, да так и оцепенела, стиснув зубы, боясь разрыдаться. Та задумчиво гладила ее голову. Матрене Никитичне тоже нелегко было расставаться, хотя теперь, когда она свалила с плеч драгоценную ношу, все ее мысли были далеко отсюда.

— Ну, чего ты, чего ты? — ласково уговаривала она девушку. — Вот погоди, после войны доучишься, певицей станешь и приедешь к нам. Уж мы тебя, Машенька, так встретим, так встретим, как заслуженных каких не встречают… Муженька моего увидишь, детки к тому времени подрастут… — И вдруг она зашептала горячо, с дрожью в голосе: — Ведь подумать только, как жили, как жили!.. Я, Маша, в своей жизни курицы никогда не резала, крови ужас как боюсь, гадину, змею какую и ту мне жаль убивать, а вот, кажется, дорвись я до всех этих гитлеров — зубами б им горло перегрызла!

— И я, и я тоже! — шептала Муся.

Из полутьмы густевших сумерек до подруг донеслось вежливое покашливанье. Партизаны загасили окурки, бережно ссыпали в кисеты остатки табачку.

— Нацеловались, что ли? Вроде бы и хватит, — поторопил один из стариков.

— Прощай! — громко сказала Матрена Никитична и, отстранив Мусю, быстро пошла к партизанам, темные силуэты которых отчетливо виднелись на фоне догоравшей зари.

— Прощайте! — крикнула Муся и, не оглядываясь, направилась в сторону лагеря.

На душе было грустно, хотелось плакать. Прислушиваясь к тяжелым шагам Николая, молчаливо шедшего позади, девушка думала: ну чего этот смешной парень не подойдет, не возьмет ее за руку, не утешит ласковым словом? И еще думала она: почему это в тяжелые дни войны даже такие неуживчивые натуры, как она, так легко привязываются к окружающим?…

15

…Однажды утром, когда Муся, уже окончательно освоившаяся на новом месте, в тамбуре госпитальной землянки стирала в разрезанной надвое бочке из-под бензина бинты и окровавленную марлю, из-за брезентового полога донесся цокот копыт. У землянки он сразу затих. Упруго скрипнуло седло, и послышался глухой удар подошв о землю.

Девушка не успела стряхнуть с распаренных рук клочья мыльной пены, как полог откинулся и в ярких лучах полуденного солнца на пороге возник командир. Он пожал девушке мокрую руку выше локтя и заговорщицки прошептал:

— На Большой земле знают о твоем золоте. Партизанский штаб приказал готовить посадочную площадку. За ценностями придет самолет. Вылетишь с ним вместе. Там уже ждут.

Рудаков весело смотрел на девушку.

Муся стояла растерянная. Мыльная вода капала с ее рук в самодельное корыто, где, опускаясь, точно живая, шипела кудрявая пена.

— Что еще? — спросил себя Рудаков. — Ах да, вот! Секретарь обкома лично наказал передать тебе, что ты — молодчина, наказал расцеловать тебя от имени всей областной партийной организации. — Командир наклонился к смутившейся Мусе и засмеялся: — В щечку, в щечку!

Почувствовав на щеке прикосновение щетинистых усов, Муся вспыхнула. А Рудаков уже прошел в «палату», и из глубины просторной землянки было слышно, как он весело здоровался с ранеными. В ответ ему дружно загудели голоса, и по тону приветствий было ясно, что командира любят, уважают, радуются его приходу.

Муся рассеянно слушала невнятно звучащий командирский тенор и улыбалась. Ей вдруг тоже стало радостно. Почему? То ли оттого, что вместе с солнцем занес командир сюда, в полутьму тамбура, весть, что там, за линией фронта, уже знают: ценности спасены, и сохранял их не кто иной, как она сама. То ли потому, что шутливый поцелуй командира напомнил, как в детстве, еще сонную, целовал ее отец, отправляясь по утрам в полк. «Где он сейчас, отец? А мама? Хорошо, если бы и они узнали, что их сумасбродная Муська жива и даже делает такие дела…» А может быть, радостно потому, что скоро с Большой земли прилетит за ней специальный самолет и она, поужинав в партизанском лагере, будет завтракать уже по ту сторону фронта…

Нет, нет, не поэтому, определенно не поэтому! Разве ей хочется улетать? Ведь здесь, в госпитальной землянке, она, конечно, нужнее, чем там за пишущей машинкой или, что сейчас уже совсем смешно, у рояля в музыкальном училище. Разве можно упражняться в пении, выводить бесконечные сольфеджио и писать музыкальные диктанты теперь, когда идет война, когда раненые требуют ее забот, когда вот из-за этого полога то и дело слышатся стоны? Но ведь и за линией фронта есть госпитали, и еще одна пара старательных женских рук будет там не лишней. «А ну, Муська, сознавайся по-честному, что тебя тут держит?»

Девушка разогнула спину. Мыльная пена у нее на руках сохла, застывая шелушащимися пленками. «Значит, есть еще что-то? «Точно!» — как говорят партизаны». Муся плутовато подмигнула сама себе и, склонившись над корытом, с новой энергией принялась за стирку. Она так ушла в свои приятные размышления, что не заметила, как командир, выйдя от раненых, быстро прошел мимо нее, и оглянулась, лишь когда он, исчезая за пологом, впустил в тамбур охапку ярких солнечных лучей.

Нет, никуда она отсюда не полетит! Предсмертный завет Митрофана Ильича выполнен, ценности сданы в верные руки. Вот пускай теперь о них Рудаков и заботится, на то он и командир. А она, Муська Волкова, останется здесь, будет ходить в разведку, научится минерскому делу, будет взрывать поезда, участвовать в налетах на неприятельские гарнизоны, как это делают остальные партизаны. Или… ну что ж, и это неплохо… может быть, станет разведчицей. А выдастся свободная минута — будет гулять по лесу с Николаем…

Проворные молодые руки трут, выжимают, выкручивают бинты и марлю, меняют воду, взбивают мыльную пену, и вот, в такт движениям, Муся даже начинает напевать себе под нос. В самом деле, зачем улетать отсюда, когда кругом такие чудесные люди: эта старушка — «докторица», как зовут ее раненые, и этот цыган Мирко, который нет-нет, да и завернет в «госпиталь», чтобы занести «сестричке» какую-нибудь трофейную безделушку, и ремесленник Толька, которого партизаны называют Елка-Палка, и, конечно, Николай.

Песня девушки звучит все громче. Она разгорается, как костер, в который подкладывают сухие ветки. Но сама Муся, занятая стиркой и думами о новых друзьях, не замечает, что поет уже вслух, и очень удивляется, когда из-за полога в тамбур высовывается забинтованная голова пожилого партизана, дяди Осипа.

— Сестричка, давай пошибче, раненые претензию заявляют: иным и не слыхать.

Оттуда, из землянки, доносятся голоса. Каждый из них девушка сразу узнает — запомнила в бесконечные ночи, проведенные у коек. Раненые наперебой просят:

— Сестрёночка, спой сначала… В полный голос спой, чтобы для всех…

— У меня от песни вроде бы и рана отпускать начала… Ох, давай еще раз!

Муся входит в землянку. На душе у нее светло и беззаботно, как, наверное, бывает у жаворонка, когда тот взмывает над полем в голубую высь, полную солнца. Распаренными пальцами, побелевшими и съежившимися на кончиках, она заправляет под марлевую косынку рассыпавшиеся кудри. В душной палате, еще минуту назад полной говора и стонов, все сразу стихает. И вдруг в этой благостной тишине раздается юный, чистый голос, он крепнет, и песня звучит радостно и жизнеутверждающе…

16

Так, в госпитальных хлопотах, ночных дежурствах незаметно проходят дни, недели. До сих пор Муся не только не побывала в разведке или в бою, не только не участвовала во взрыве моста или вражеского воинского эшелона — словом, не совершила ни одного из тех будничных и героических дел, о которых она постоянно слышит от раненых, но даже и центральный партизанский лагерь из-за недосуга не успела как следует осмотреть.

Времени не оставалось даже на сон. Сметливая, переимчивая, она уже многому научилась от Анны Михеевны, и старуха признала ее своей первой помощницей. А раненые привязались к «сестричке» так, что у нее не хватало духу надолго отлучаться от них.

Только раз Муся сделала попытку переметнуться к минерам. Части карателей с каждым днем усиливали нажим на партизан, и схватки разгорались все чаще. Влас Карпов, то и дело отлучавшийся на операции, поместил свою Юлочку у Анны Михеевны.

Девочка целые дни играла возле медицинских землянок, награждала своего верного друга Дамку трофейными медалями и крестами, которые дарили ей раненые, рыла в песке «окопы» и, переставляя ряды стреляных гильз, развертывала наступление на «немцев», «засевших в обороне». На весь лагерь раздавался ее звонкий крик «бу-бу-бу» и возбужденный лай Дамки.

Анна Михеевна всерьез считала, что этот маленький человечек с косичкой-хвостиком действует на раненых лучше, чем любые успокаивающие и обезболивающие средства, которых, кстати сказать, давно уже и не хватало. В изъятие из строгих правил, заведенных в этой подземной, как выражались партизаны, «поликлинике», запрещавших посторонним появляться в палате возле раненых, девочке позволялось беспрепятственно входить туда. Муся даже сшила ей из марли крохотный халатик и косыночку с красным крестом, и Юлочка трижды в день — утром, днем и вечером — важно расхаживала между койками, раздавая раненым градусники.

Когда маленькая девочка проникала в полумрак госпитальной землянки, сияющая и милая, как утренний солнечный луч, суровые лесные воины, на время выбывшие из строя, забывали свои боли и страдания.

Карпов редко навещал дочь. Странно было смотреть на этого пожилого, замкнутого, молчаливого человека в эти минуты. Он мог часами сидеть неподвижно, как статуя, если Юлочка засыпала у него на руках. Иногда он участвовал в ее играх и даже, если поблизости никого не было, изображая лошадь, возил дочку на себе вокруг санитарных землянок. Вот в такую минуту Муся как-то и попросила Карпова научить ее подрывному делу. Партизан удивленно взглянул на юную «сестрицу», подумал, невесело усмехнулся, утвердительно кивнул головой и велел девушке приходить вечером к «сигналу», на кружок минерского техминимума.

В назначенный час Муся явилась на полянку, где на старой, раздвоенной снизу сосне висела буферная тарелка, которая использовалась в лагере вместо горна.

Знаменитый минер пришел на занятие с темным листом кровельного железа подмышкой и с мешком. Железный лист он приладил к развилке сосны наподобие классной доски, а из мешка извлек деревянный, аккуратно сбитый ящик, какие-то металлические — медные и алюминиевые — детали. Аккуратно разложив все это на траве, он достал из кармана ветошку, кусок мела и сунул их в пазуху развилки под «доской». Движения его были привычны и неторопливы, и Мусе показалось, что перед ней не партизанский подрывник, а школьный учитель, приготовляющийся начинать урок. Черная кобура с тяжелым трофейным парабеллумом, висевшая у него на поясе, только мешала ему.

Сходство с учителем, а вернее всего — со старым мастером, преподающим на стахановских курсах, еще больше увеличилось, когда Карпов начал занятия. Говорил он медленно, ворчливо и при этом привычно чертил мелом на железном листе схемы железнодорожного пути в разрезе, делал наброски устройства мин, взрывателей. Он стирал чертежи ветошкой, набрасывал другие, часто слизывал следы мела с кончиков пальцев.

Сначала Муся рассеянно следила за объяснениями, то и дело оглядывалась, рассматривала загорелые лица слушателей, их внимательные глаза, наморщенные лбы, но постепенно урок увлек ее. Она стала вслушиваться в каждое слово Карпова и скоро, позабыв обо всем, что отвлекало ее мысли, погрузилась в тонкости минерного дела.

Девушка узнала, что крушение составов с боеприпасами лучше устраивать в крутых выемках, где вагоны не летят свободно под откос, а лезут друг на друга, крепко сцепляясь балками металлических каркасов, калеча и надолго загромождая путь, что воинские эшелоны, наоборот, лучше отправлять под откос с высоких насыпей. Она удивлялась поразительной точности, какая требуется от минера, когда он устанавливает мину под шпалой. Нужно поставить ее так, чтобы взрыватель пропустил предохранительные платформы с песком, которые немцы пускали теперь перед каждым поездом, и сработал только от сотрясения, вызванного «рабочим колесом».

Перед Мусей раскрывалась целая наука, наука сложная, суровая и опасная. Карпов этого и не скрывал. Человека, просившегося в его боевую группу, он обычно предупреждал, что минер ошибается лишь раз в жизни, отсылал подумать об этом и принимал к себе только после вторичного заявления. Говорили, что Карпов «мучит своих людей учебой». В остальных «цехах» в свободную минуту партизаны успевали и выкупаться, и полежать на солнышке, и позубоскалить со стряпухами у кухни, и к девушкам в село за семь километров сбегать, и попеть. Минеры же всегда возились со своим оружием. Тем не менее к нему шли охотней, чем в другие подразделения.

— Ну как, всё поняли? — спросил Карпов, тщательно стирая с железного листа свои наброски.

— Усвоили… Знаем… Всё поняли, товарищ командир, — зашумели в ответ партизаны, которых долгое занятие заметно утомило.

— Не хитрое дело, — зевая и потягиваясь, сказал один из них — высокий, сутуловатый парень в военной шинели внакидку.

Карпов нахмурился, насмешливо посмотрел на этого партизана:

— Стало быть, не хитрое? Поставить сумеешь?

— Так точно, товарищ командир, — встав и по-военному вытянувшись, отрапортовал парень.

— Хорошо… Вот тебе мина. — Карпов протянул ему аккуратный деревянный ящик. — Вот мы взрыватель сажаем на место. Мина заряжена. У тебя приказ минировать полотно. Вот бери и показывай, как будешь ставить. Только осторожней — мина боевая.

Партизан взял ящик и, держа его на вытянутых руках, как неопытные отцы держат новорожденных ребят, стал бойко и толково рассказывать.

Карпов слушал его, задумчиво вертя в руке какую-то деталь. Вдруг он поднял голову:

— Стой! А куда ты щебенку денешь, когда будешь для мины яму под шпалой копать?

Высокий партизан замолчал и оглянулся на притихших товарищей. Слушатели насторожились, переглядывались. Муся, все время опасливо косившаяся на заряженную мину, забыла о ней и поближе придвинулась к Карпову.

— Ну, ну, так как же со щебенкой-то? — торопил он, усмехаясь одними глазами.

— Щебенку, обыкновенно, в сторону.

— А потом?

— Что потом? Мину поставлю, песком зарою, щебенку на место.

— Правильно он говорит? — спросил Карпов.

В ответ послышалось неловкое перешептывание. Лишь кто-то неуверенно сказал:

— Да вроде так…

— Ну и, выходит, пропала ваша мина, зря трудились, зря головой рисковали, — заворчал Карпов. — Вашу мину обходчик сразу заметит. Ведь щебенка-то на путях всегда в мазуте, черная. Так? Один камешек на полотне перевернешь — за версту видно. А фашист, он не дурак. Как тут делать надо? — Карпов опять шагнул к доске и стал набрасывать профиль полотна. — Во-первых, когда ночью ты ползешь к полотну с миной, бери с собой плащ-палатку и рядом с собой, вот здесь, ее расстели, чтобы чистым песком зря по полотну не сорить. Во-вторых, щебенку с полотна аккуратно сними и на плащ-палатку переложи так же, как она на полотне лежала. В-третьих, когда дело сделано, тем же порядком щебенку на место переложи. И чтобы ни один камешек не перевернуть! Понятно?

Муся, увлеченная рассказом Карпова, живо представляла себе, как она ночью подползает к полотну с таким вот деревянным ящиком, в котором сосредоточена невообразимая разрушающая сила, как, приглушая дыхание, прислушивается к тишине, перекладывает на плащ-палатку черные, клейкие от мазута камни, копает скрипучий песок, ставит ящик под шпалу и…

Кто-то качнул девушку за плечо:

— Маша, Маша! Анна Михеевна серчает. Раненых привезли. Один тяжелый, весь в клочьях, — шепчет на ухо дядя Осип, старик-партизан из выздоравливающих, добровольно выполняющий при госпитале обязанности посыльного.

Муся жалобно взглянула на Карпова.

— Ступай, ступай, у каждого свое дело, — сказал минер.

17

Надев халат и забрав волосы под косынку, Муся вбежала в отгороженный простынями угол землянки, где у двух самодельных носилок уже хлопотала Анна Михеевна. Старушка бросила на девушку сердитый взгляд.

— Сейчас, сейчас, только руки сполосну! — виновато проговорила Муся.

Дядя Осип, поливая девушке на руки, рассказал, что вновь прибывшие — пулеметчики. Их обнаружил в засаде вражеский разъезд. Вдвоем они долго отстреливались от наседавшего неприятеля. Когда враги навалились на них сзади, один из пулеметчиков, изловчившись, бросил им под ноги гранату. Осколки скосили нападавших, но и сами партизаны были ранены. Подоспевшим на подмогу пришлось чуть ли не извлекать их из-под вражеских тел.

— Лихо сработали! — закончил старик.

Один из пулеметчиков был легко ранен в плечо, другой находился без сознания. В легко раненном девушка, к своему удивлению, узнала того самого пожилого лобастого немца, которого она приметила сразу же по прибытии в лагерь. Немец просил, чтобы сначала оказали помощь тяжело раненному. Он сам помог Анне Михеевне и Мусе стащить с товарища окровавленную одежду.

Тяжело раненный долго не приходил в себя. Когда Муся смыла кровь с его густо заросшего лица, то даже вскрикнула: это был Мирко Черный. От холодной воды партизан пришел в сознание. Увидев себя раздетым, на руках у женщин, он рванулся, схватил простыню и закрыл свою наготу. Но тут же он обмяк, стал медленно валиться на пол. На простыне проступили темные пятна.

Мирко уложили на койку. Нижняя часть тела и особенно ноги его были покрыты маленькими рваными ранками. В каждой сидел осколок. Их приходилось извлекать без наркоза. Потеряв сознание, раненый метался, стонал, скрипел зубами, но, придя в себя, затихал, угрюмо смотрел на Мусю темными мрачноватыми глазами. Тело его, напрягаясь, порой точно каменело. Наконец Мирко перевязали.

— Ну, вот я и у вас, сестричка, и на свидание ходить не надо, — тихо сказал он Мусе; подобие улыбки чуть покривило его побледневшие губы.

Товарищ Черного, пожилой немец Кунц, не отходил от койки. Он вызвался дежурить возле Мирко и всю ночь просидел у него в ногах, морщась от боли в плече.

На следующий день у Муси столько оказалось забот, что ей было некогда не только пойти на занятия минеров, но даже и вовремя покормить Юлочку. Девочка, привыкшая к вниманию, ходила за ней и, дергая ее за полы халата, обидчиво тянула:

— Тетя Мусь, тетя Мусь же, Юлочка есть хочет…

Анна Михеевна, пуще всего на свете любившая свое дело, первоначально с недоверием посматривала на хорошенькую помощницу. Но Муся неожиданно проявила столько терпения, заботливости, столько дружеской ласки к раненым, так быстро приобрела необходимые навыки в новой работе, что строгая старуха-врач безбоязненно оставляла на нее раненых и даже признавалась, что немножко ревнует их к своей помощнице.

Муся сделалась любимицей партизанского госпиталя. Стоило ей на минуту отлучиться, как из землянки слышались разноголосые крики:

— Маша, Маша!.. Сестреночка! Сестричка!..

Дело тут было не только в том, что она научилась смело и вместе с тем осторожно промывать раны, менять повязки, накладывать шины. Просто чем-то свежим, весенним веяло от ее тоненькой, ловко охваченной халатом фигуры, от юного задорного лица, от непокорных кудрей. Старики-партизаны, наблюдая, как бесшумно движется она между койками, вспоминали свою юность и своих дочерей; люди зрелые, глядя на нее, думали о женах и ребятишках; молодежь смотрела на сестру с обожанием. Все были понемножку влюблены в нее той тихой и чистой солдатской любовью, какая расцветает иногда среди окопной глины, пороховой гари, среди крови и тягот войны, — любовью бескорыстной, простосердечной, не требующей ничего взамен.

Чувствуя это, Муся старалась быть со всеми ровной, не имела любимчиков, всем слабым в свободную минуту с одинаковой охотой стригла ногти, поправляла подушки, а иных даже брила. Делая что-либо, она всегда напевала, будто была наедине сама с собой, и это особенно нравилось ее подопечным.

— Когда я первый раз вас там, в банке, увидел, не понравились вы мне. Так, подумал, трясогузка какая-то, — признался ей однажды Мирко, когда она брила ему бороду.

Крепкий волос трещал под тонким лезвием. Из-за белой мыльной маски на Мусю смотрели горячие, мрачноватые глаза. Она знала, что глаза эти всегда неотвязно следят за каждым ее движением. И всякий раз от этого взгляда ей становилось не по себе. Мирко Черный был единственным из раненых, с которым она чувствовала себя неловко, связанно, которого она даже почему-то побаивалась.

— А теперь удивляюсь, как же это я так про вас тогда подумал…

— Молчите, Мирко, нос отрежу! — попробовала отшутиться Муся, чувствуя, что разговор принимает тягостный для нее оборот.

Продолжая брить, девушка избегала смотреть в глаза молодому партизану. Руки у нее начинали дрожать, теряли обычную свою ловкость.

— …Думал — так, трясогузка, а вы вон какая! — настойчиво продолжал Мирко. — Дал, дал тогда промашку Черный, милая барышня!

— Я не барышня… и не вертите головой! — сердито перебила девушка.

— Эго у нас в таборе так говорили: «милая барышня». Я ведь цыган, в таборе родился. Мы, может, тысячи лет по миру таскались — ни границ, ни крыши. А потом рассыпался наш табор. Зачем кочевать, когда никто не гонит!.. Я вот на паровозника выучился, помощником ездил, тоже кочевая профессия: сегодня здесь, завтра там… Много вашего брата, милая барышня, повидал, а такую, как вы, сестреночка, первую встретил. Зазнобили вы мое сердце…

Мирко перешел на шепот. Горячее дыхание его обжигало щеку девушки. Дышал он тяжело, с хрипотцой, и это было особенно слышно, оттого что в землянке наступила почему-то необыкновенная, тяжелая тишина. Лишь звучно трещал под лезвием жесткий волос.

— Может, думаете, о золоте говорю? Золото что? Я б и сам его так вот, как вы, понес, — продолжал Черный. — Золото это вашего мизинчика, сестреночка, не стоит… Я вас теперь даже во сне вижу. И знаете, как я вас вижу?

— Ой!.. Ну вот и порезала… Болтаете под руку глупости всякие! — воскликнула Муся. Она выпрямилась, серые глаза ее сузились и потемнели. — Еще слово, и я уйду… — Чувствуя, что все раненые слушают этот разговор, девушка постаралась смягчить свой гнев шуткой: — Вот и будете лежать недобритый, с половиной бороды…

И сразу веселым, добродушным гомоном наполнилась просторная землянка:

— Ай да сестричка!

— Не выйдет, цыган, семафор закрыт!

— Таких звонарей на любом полустанке сколько хочешь. Пучок — пятачок цена… Нужен он ей…

Мирко смахнул полотенцем мыльную пену, отвернулся к стене и, не дав себя добрить, так и пролежал до вечера.

С тех пор Муся стала бояться Черного. Перевязывая ему раны, она старалась глядеть в сторону, избегала разговаривать с ним. Но глаза-угли молча преследовали ее. Даже отвернувшись, она все время чувствовала на себе их взгляд.

18

Иногда под вечер в госпитальную землянку заглядывал Николай. Он делал вид, что ходит проведать свою соседку Юлочку. Взяв девочку на руки, он выходил с нею наружу. Но Муся знала, к кому он приходит, и, найдя удобный повод, сама выскальзывала наверх.

Втроем, держа между собой за ручки девочку, шагавшую посередине, они бродили по лесной опушке, недалеко от госпитальных землянок. Бродили чаще всего молча или изредка обмениваясь незначительными замечаниями. Но иногда, преодолев застенчивость, Николай начинал рассказывать о боевых новостях, о взрыве железнодорожного виадука или о крушении двух встречных воинских поездов, устроенном Власом Карповым, о партизанском суде над предателем в большом селе или о том, как была брошена противотанковая граната в солдатский бар, разместившийся в Доме пионеров на Узловой.

Рассказывая об отличившихся партизанах, Николай оживлялся, но как только Муся пыталась перевести разговор на его собственные дела, которые ее очень интересовали, он сразу замолкал. О себе он говорить не любил, да и считал, что хвалиться ему нечем.

Теперь он руководил строительством партизанского аэродрома, который, по приказу Рудакова, спешно сооружался на продолговатой сухой луговине, вклинившейся в торфяные болота. И хотя партизан знал, какое важное это дело, ему было совестно, что в страдные боевые дни, когда все его товарищи, даже иной раз ездовые и старики-связные, сражались с захватчиками, он занимается выкорчевкой пней, засыпкой ям, уничтожением кочек.

Николай жил теперь в состоянии постоянной раздвоенности. Он сознавал, как важно скорее принять самолет для эвакуации ценностей и вывозки раненых по чернотропу, пока нет снега, на котором станет заметным каждый след, и всеми силами старался ускорить строительство. Договорившись через разведчиков с верными людьми окрестных селений, он посылал туда вооруженных партизан. Партизаны, постреляв вверх, с шумом, с угрозами обходили избы, а затем целые деревни, якобы под конвоем, с подводами, с лопатами, с топорами уходили на работы. Трудились колхозники с охотой, старательно и добросовестно. Видимость же насильственного угона создавалась для гестаповских осведомителей, чтобы избавить работающих от фашистской мести.

Работы подвигались быстро. Не щедрый обычно на похвалы, Рудаков не раз благодарил Николая за хорошую организацию дела. Но все это не доставляло радости молодому партизану. Ведь он сам, своей волей ускорял отлет Муси. Об этом он старался не думать, но думал даже во сне. Николай понимал, что влюбился, влюбился первый раз в жизни. И это новое, необыкновенное чувство, нагрянувшее на него так внезапно, не только радовало, но и беспокоило его. Он не думал об этом своем чувстве, не копался в нем. Просто образ стройной сероглазой девушки, гибкой, неуступчивой, смелой, ничего на свете не боявшейся, кроме разве лягушек, и умевшей так легко ступать по земле, все время жил в нем.

Весь день занятый своими хлопотами на строительстве посадочной площадки, усталый, охрипший от криков, он представлял себе; как вечером подойдет к госпитальной землянке, как Муся поднимется к нему, что он ей скажет, над чем пошутит, о чем сострит, как бойко и умно поведет он с ней разговор. В этих бесконечных обдумываниях будущей встречи как-то сама собой растворялась усталость, черпались силы, терпение. И, ах, какой бойкий, веселый, речистый, находчивый бывал партизан в этих своих мечтаниях!

Но вот наставал желанный час, слышались легкие шаги, Муся точно выпархивала из ходка землянки, ведя за собой Юлочку. Она улыбалась закату и чистому, влажному вечернему воздуху, тишине. Она срывала косынку, встряхивала головой, и освобожденные кудри ее рассыпались свободными естественными кольцами. Она смело подходила к Николаю, протягивала ему руку:

— Ну, здравствуй…

Юлочка тоже тянула ему свою ручонку и с той же задорной, насмешливой интонацией говорила:

— Ну, здравствуй…

Он молча, с величайшей серьезностью по очереди жал им руки. Все заранее обдуманные слова, шутки, остроты — все его заготовленное красноречие разом разлеталось.

И они втроем начинали молча расхаживать по дорожкам, слушая настороженную тишину засыпающего лагеря. Но и в самом молчании этом была радость. Он готов был до утра ходить вот так, лишь изредка косясь украдкой на тонкий задорный девичий профиль. И ему начинало казаться невероятным, что вот скоро, на днях она может навсегда улететь отсюда…

Стояла необычная для этого времени года сушь. По вечерам в лесу бывало так тихо, что деревья казались призрачными. Быстро темнело, становилось прохладно, но Николаю и Мусе не хотелось расходиться. Они закутывали девочку, начинавшую дремать, в ватник, брали ее на руки и носили по очереди, теперь уже совсем молча и лишь изредка посматривая друг на друга. Когда становилось совсем темно и по всему простору глубокого неба пробрызгивали россыпи дрожащих, точно живых звезд, Николай вздыхал, доставал откуда-нибудь из-под куста заблаговременно спрятанный туда кулек с брусникой или крепкой, хрустящей на зубах клюквой, молча отдавал Мусе и исчезал, словно таял в густой тьме.

Девушка возвращалась в землянку, где жила с Анной Михеевной, укладывала девочку в кроватку, сделанную в разрезанной пополам корзине — футляре от крупнокалиберной бомбы, а потом шла в госпитальную землянку и, разделив ягоды на ровные кучки по количеству раненых, распределяла их по справедливому солдатскому способу: «Кому? Кому?»

19

В день, когда Муся готовилась вместе с другими партизанами из новичков принимать присягу и потому была с утра радостно взволнована, при дележке ягод произошло событие, омрачившее светлое настроение девушки. Мирко Черный, обидчиво сверкнув глазами, оттолкнул руку с причитавшейся ему долей ягод. Брусника красным градом посыпалась на пол. На мгновение наступила тишина, потом двое раненых сорвались с коек, бросились к обидчику:

— Ты что ж делаешь, олух царя небесного?

— Тебе сестрица уважение оказывает, угощает, а ты…

— Не надо мне ее уважения, пусть сама ест! Вы знаете, откуда у нее ягоды? — Черный сел на койке. Обычно бескровное, лицо его сейчас пылало неровным ярким румянцем, ноздри тонкого носа вздрагивали. — Спросите, откуда у нее ягоды? Пусть скажет.

Почувствовав, что взгляды всех присутствующих обращены к ней, девушка вдруг закрыла лицо руками и выбежала из землянки. Она прислонилась щекой к стволу сосны и замерла, мучительно думая: «За что он меня? Как он смеет? А все они? Ведь я так их всех люблю…»

Прохлада осенней ночи понемногу успокоила ее.

Снизу, из-за брезентового полога, глухо доносились возбужденные голоса; постепенно в землянке стало стихать. Потом появился дядя Осип. Он подошел к Мусе, все еще стоявшей у дерева, откашлялся, помолчал.

— Уж вы, сестричка, того, оставьте без внимания… Раненый — он как дите малое, с него полного спросу нет… — Старик опять покашлял. — В палату вас народ просит. Этот черт бешеный прощенья просить будет.

— Ну что вы! Ступайте-ка на кровать — роса, вам вредно, — вяло отозвалась девушка.

— Нет уж, один не пойду. Народ вас просит, сестрица, вся палата… — стоял на своем старик.

Девушка сошла в землянку. Тишина не была тяжелой, как давеча, а какой-то разряженной, благостной, какая бывает в лесу после грозы. Раненые, приподнявшиеся на койках, строго смотрели на Черного. Он лежал вытянувшись. Побледневшее лицо его неясно серело на белой наволочке. Медленно, казалось с трудом, он повернулся к Мусе.

— Простите, сестричка, нервы, — глухо выговорил он чужим, холодным голосом. Потом, словно преодолев в себе что-то, приподнялся на локте и уже теплее пояснил: — Раны проклятые словно песок в буксе, вот и скрипишь. Вы, сестричка, худое что про меня не думайте — я человек женатый. У меня жена Зина — красавица, все время ее в голове держу. А это… так, тормоза отказали, понес под гору.

Раненые молчали, видимо одобряя форму извинения. Только Кунц с удивлением смотрел на Черного, на Мусю, на остальных. Все это, похоже, поражало немца.

Девушка успокоилась и, спохватившись, заторопилась к «сигналу», где партизанам-новичкам предстояло, принимать присягу. И все же радостное чувство, с которым она ждала этого часа, было омрачено происшествием в госпитале.

У «сигнала» горел большой костер. Присягавшие стояли тремя ровными шеренгами. Муся оказалась крайней на левом фланге. Напротив были выстроены все находившиеся в лагере «ветераны». Свет раздуваемого ветром пламени изредка выхватывал из мрака ночи чье-нибудь задумчивое лицо, руку, лежавшую на прикладе автомата, ствол винтовки.

Рудаков подошел к костру, скомандовал «смирно» и, достав из нагрудного кармана листок бумаги, стал читать торжественные слова партизанской присяги, и все партизаны-новички в один голос повторяли за ним фразу за фразой.

— «Я, гражданин великого Советского Союза, верный сын героического советского народа, клянусь, что не выпущу из рук оружия, пока последний фашистский гад на нашей земле не будет уничтожен…» — читал Рудаков.

— «… будет уничтожен»! — дружно выкрикнули конец фразы молодые голоса.

«…ожен, ожен, ожен…» — откликнулось эхо из глубины леса.

Налетел ветер. Взвихрившееся пламя осветило торжественные лица, горящие глаза.

Понемногу все, что огорчало и беспокоило девушку, ушло. Суровая сила простых слов клятвы захватила все ее существо. Рудаков читал их по бумажке. Порой он даже наклонялся к костру, чтобы лучше рассмотреть текст, но девушке казалось, что слова эти рождаются сейчас в глубине ее души, и, чувствуя, как волнение распирает ей грудь, она вдохновенно выговаривала за командиром:

— «Я клянусь всеми силами помогать Красной Армии уничтожать бешеных гитлеровских псов. Я клянусь, что скорее умру в жестоком бою с врагом, чем отдам себя, свою семью и весь советский народ в рабство кровавому фашизму…»

Сердце сильно билось, холодок возбуждения бежал по спине. Вся вытянувшись, девушка восторженно чеканила вместе со всеми:

— «Если же по своей слабости, трусости или злой воле я нарушу эту присягу и предам интересы народа, пусть я умру позорной смертью от руки своих товарищей. Кровь за кровь и смерть за смерть!»

Эти последние слова Муся выкрикнула во весь голос. Она так взволновалась, что когда расписывалась под присягой, поставила свою фамилию совсем не там, где было нужно.

Командир поздравил принявших присягу, каждому пожав руку своей маленькой, очень сильной рукой.

Партизаны остались у костра. Муся очень любила эти вечерние часы у огня, когда свободные от дел партизаны пели советские песни, точно возвращавшие их за линию фронта, к родным и милым. Но сегодня она не могла петь.

Она ушла от людей и неторопливо направилась вдоль «улицы» землянок к партизанскому госпиталю. Сзади послышались частые шаги.

— Товарищ Волкова… — робко окликнул ее мальчишеский голос.

Девушка остановилась. Так официально к ней здесь еще никто не обращался. Даже ее начальница, Анна Михеевна, вряд ли помнила ее фамилию.

Из тьмы вынырнул маленький партизан Толя, тот самый худой чернявый подросток, который тогда, в дремучем лесу, вел колонну ремесленников. Уже здесь, в лагере, Муся подружилась с ним и узнала, что это действительно они, эти маленькие, стойкие ребята, переходили тогда реку по тайному броду за несколько недель до них с Матреной Никитичной. Сейчас большинство ребят осели здесь, в отряде Рудакова, и старшие из них вместе с Мусей принимали сегодня присягу.

Толя протягивал девушке что-то небольшое, тяжелое. Муся разглядела офицерский револьвер системы «Вальтер».

— Вам! Вы теперь партизанка. Эх, елки-палки, мировая штука! Сам с фашистского майора снял. Мне за него ребята немецкий автомат, губную гармошка и зажигалку сулили — я не отдал. А для вас не жалко. Носите!

— Спасибо, Елочка!

Растроганная Муся хотела было пожать маленькому партизану руку, но тот уже исчез в темноте так же внезапно, как и появился.

Чувствуя, что сегодня ей не уснуть, не поделившись с кем-нибудь избытком радости, девушка нерешительно свернула к госпитальной землянке — может быть, кто-нибудь из раненых еще не спит.

И действительно, из-за брезентового полога глухо доносились голоса. В палате о чем-то горячо спорили; крепкие словечки, уснащавшие беседу, остановили Мусю на пороге.

— …А я не посмотрю, что тут Рудольф Иваныч, я правду прятать не привык! Я прямо скажу: вредные вы, немцы, — звучал густой, с сипотцой голос дяди Осипа. — Твоя нация, товарищ Рудольф Иваныч, она вроде медведя. Как где пчелы меда в свой улей натаскают, так он тут как тут — бац по улью лапой. Все, подлец, разрушит, растопчет, чтобы мед чужой слопать. Что, скажешь — не так?

— Я ничего не скажу, я не могу представить возражений, — ответил немец, четко и старательно выговаривая русские слова.

— Молчишь? Отучил вас Гитлер правду вслух говорить? Языки себе пообкусали? — послышался раздраженный голос Черного. — Ты сейчас кто, Рудольф? Партизан? Партизан. Фашистов вместе с нами бьешь? Бьешь. У одного пулемета со мной кровь пролил? Пролил. Стало быть, ты здесь равноправное слово имеешь, как мы все. Чего ж молчишь? Говори!

Муся тихо стояла у порога землянки. Товарищеское, даже дружеское отношение партизан к немцу-перебежчику Купцу всегда удивляло, а поначалу даже и коробило ее. Когда-то, в годы первой пятилетки, Кунц работал на советских заводах и сносно научился русскому языку. Переходя к партизанам, он в доказательство своей искренности притащил с собой оглушенного и связанного эсэсовского офицера. В отряде он добросовестно обучал партизан владеть трофейным оружием, храбро сражался против своих соплеменников. Обо всем этом Муся знала. И все же в присутствии этого человека девушка невольно настораживалась, замыкалась. А раненые партизаны — люди, больше ее потерпевшие от оккупантов, лишенные дома, семьи, привычной, родной работы, величали Купца на русский манер «Рудольф Иваныч», делились с ним табачком, добродушно подтрунивали над ним и, что особенно удивляло девушку, ничем не выделяли его из своей среды.

Потому вот теперь, застыв у полога, она с особым интересом прислушивалась к спору.

— Правильно! Рудольф Иваныч, отвечай, что думаешь.

— Не стесняйся, не в гитлерии находишься, тут все свои, в гестапу не поволокут.

— Мне тяжело нести ответ на слова товарища дяди Осипа, — выговорил наконец немец.

— Стой, я тебе помогу, — опять ворвался в разговор Черный. — Обидел твой народ дядя Осип — ведь так? Это хочешь сказать? Ну, вот прямо и говори, валяй, чего вертеться!

Послышался глухой шумок. Муся поняла, что никто не спит, вся палата участвует в споре.

— А ты в разговор не лезь, тебя не спрашивают. Пусть Рудольф Иваныч сам ответит… Что ты их оправдываешь? Они вон весь мир кровью умыли!

— Я разве оправдываю? — возразил Черный. — Я ж вам сказал: кто к нам с войной пришел — немец ли, итальянец ли, финн ли какой, я его бить буду, пока сила в руках, рук лишусь — ногами пинать стану, ноги перебьют — зубами горло перегрызу… А Рудольф тут при чем? Мы вместе с ним по фашистам стреляли, вместе кровь пролили, вместе вот в госпитале валяемся. Пусть он немец, а я ему говорю: «Вот тебе моя рука — на, держись, Рудольф!»

— Ну, Рудольф Иваныч — он немец особенный. Я о фашистской сволочи — вот о ком, — отозвался дядя Осип. — Такому немцу, как он, и я руку дам… На, Рудольф Иваныч, подержимся. Давай уж и поцелуемся, что ли… Вот так…

По палате прошел добродушный смешок:

— Начал за упокой, а кончил за здравие.

— И правильно: немец — одно, а фашист — другое. Фашисты разных наций бывают.

— Эх, моя бы воля, я этих эсэсов да гестапов всех бы живыми в муравьиные кучи позарывал! Как, Рудольф Иваныч, не возражаешь?

— Я бы вам помогал, — отозвался немец.

— Во, правильно, Рудольф! Я считаю, как мы Гитлера разобьем, вся Германия нам в пояс поклонится. Что ты на это скажешь?

За пологом настала напряженная тишина. Мусе казалось, что она слышит, как бьется ее сердце.

— Я не знаю по-русски такого слова, — медленно, волнуясь, начал немец, — такого слова, чтобы сказать вам, какие вы все… какие у вас души…

Муся откинула полог, остановилась в проходе и, обведя раненых влажным взглядом, произнесла дрожащим голосом:

— Родные, поздравьте: я теперь, как и вы, партизанка!

20

Между тем положение становилось все более тревожным.

Многочисленные осведомители, которых отряд завел по колхозам, сообщали, что фашистское командование стягивает в окрестные деревни карательные части. Немецкий интендантский офицер, которого Кузьмич ухитрился накрыть во время купанья и, для пущего эффекта, прямо голым, в одних только сапогах, доставил в отряд, дал важные показания. Из штаба воинской группы получен приказ во что бы то ни стало до осенней распутицы ликвидировать соединение партизан, совершенно дезорганизовавших в этом районе движение на железных и шоссейных дорогах, дрожа от холода и страха, офицер добавил, что объединенный штаб карательных отрядов, созданный на Узловой, разрабатывает против партизан какую-то «акцию», сути которой интендант не знает, но на которую возлагают большие надежды.

Потом приходила к Рудакову путевая обходчица 432-го километра, та самая Екатерина, которую завербовал Николай. Она сообщила, что в немецком воинском эшелоне, пущенном партизанами под откос на ее участке, уже после крушения возник огромный пожар. Обломки вагонов, казалось бы ни с того ни с сего, вдруг начали загораться красноватым пламенем. Немцы из вспомогательного поезда, прибывшего на место происшествия, вместо того чтобы гасить огонь, разбежались в стороны и только издали, качая головой, наблюдали усиливавшийся пожар. Позже Екатерина нашла там среди обломков, в железном ящике, странные шары величиной в два кулака. Мягкая оболочка из прозрачной пленки была наполнена серо-зеленой, флюоресцирующей на свету жидкостью. Эту свою находку железнодорожница положила в металлический футляр из-под немецкого противогаза и принесла в отряд.

Партизанские командиры долго рассматривали непонятные трофеи. Один из шаров упал на пол и был случайно раздавлен. Вылившаяся из него жидкость сейчас же вспыхнула красноватым жарким пламенем. Ни вода, ни песок не смогли его погасить. Быстро разгоревшись, огонь перекинулся на бревенчатую обшивку землянки. Партизаны успели спасти только самое необходимое. Зловредные шары были тщательно упакованы для отправки с первой же оказией на Большую землю.

Рудаков, перебравшийся после пожара в штабную землянку, всю ночь просидел над картой; обведенные синим карандашом деревни, занятые карателями, образовывала собой на карте широкую подкову. Она как бы охватывала болотистый лес, в центре которого находился партизанский лагерь. Оставался незакрытым лишь северный участок, примыкавший к торфяным болотам. Их обширные пространства считались непроходимыми.

Что же такое фашисты задумали? Почему в последние дни они почти прекратили бои с передовыми партизанскими постами? Трудно поверить, что неприятеля испугали потери, которые он понес в схватках у перекопанных, заваленных деревьями лесных дорог. Пленные один за другим подтверждали, что существует приказ как можно скорее расправиться с партизанами и очистить район. Так почему же такая тяжелая тишина установилась сейчас кругом?

«Эх, скорее бы был готов тот аэродром! Отправить раненых, эвакуировать ценности, отослать эти дьявольские шарики и развязать себе руки! Налегке проще решить любую боевую задачу. Так, так, так… Что же они затеяли? Блокада? Но ведь партизанские диверсанты и подрывники продолжают просачиваться лесами. Боевая работа на железных дорогах и грунтовых магистралях не прекращается… Нет, тут что-то другое… Да еще и эти шарики… И почему подкова, а не замкнутый круг? — Рудаков тер ладонью шишковатый упрямый лоб, пощипывал латунную щетину усиков. — Тут что-то другое. Но что, что? Как это угадать?»

На следующий день, уже затемно, пришел Николай. Он доложил командиру, что аэродром почти готов. Утром, засветло, сделают последние зачистки, и можно будет принять связные и санитарные самолеты. Работы на аэродроме предполагалось закончить лишь через неделю, и сообщение Железнова было приятной неожиданностью.

Сдержанный Рудяков обнял и крепко, по-русски, со щеки на щеку, расцеловал молодого партизана. Сразу же повеселев, он приказал адъютанту немедленно готовить рацию для большой ночной работы и заодно попросил принести флягу спирту из своего неприкосновенного запаса. Положив ее перед Николаем, командир сел писать сообщение на Большую землю. Вскоре он, однако, заметил, что герой дня к спирту не притрагивается, понуро сидит на скамье, уставившись глазами в пол, и лицо у него расстроенное.

— Ты чего нос повесил?

— Все в порядке, товарищ командир. Разрешите идти? — сказал партизан, точно просыпаясь.

— А выпить? Ведь заслужил!

— Спасибо, в другой раз.

— Ну, иди.

Николай повернулся и медленно направился к выходу.

Рудаков взял флягу, потряс ее и, покрепче завинтив горлышко, задумчиво отложил в сторону. Он хорошо разбирался в людях, а Железнова знал с детства, и он понял, что какая-то необычная забота, может быть даже горе, угнетает молодого партизана. «Заболел, что ли?» И по старой парткомовской привычке не забывать даже мелочей, когда речь идет о человеке, Рудаков мысленно заметил себе для памяти, что надо при случае «исповедать» молодого партизана.

21

Наскоро перекусив, командир отправился к шалашу, где уже попискивала по-комариному рация. Пока искали связь с Москвой, Рудаков через адъютанта передал приказание, чтобы снарядили несколько подвод для перевозки раненых на аэродром. Потом адъютант был послан за медсестрой Волковой. «Что же еще? Кажется, все!» Рудаков устало присел на пенек возле шалаша, потянулся так, что захрустели суставы, и с удовольствием закурил.

В мирное время, возвращаясь бывало из депо после работы или с затянувшегося собрания, любил он зайти в палисадник перед домиком и, вдыхая неистовый ночной аромат табаков, резеды и левкоев, выкурить папиросу-другую, подытожить прожитый день, обдумать день завтрашний.

Эту привычку Рудаков принес и в партизанский лес, в жизнь, полную неожиданностей и опасностей. И сейчас, хотя в прошлую ночь ему не удалось и прилечь, а рядом радист, пощелкивая ключом, искал позывные Большой земли, командир, как бывало, поддался обаянию ночи, погожей, звездной и уже прохладной. Неподалеку во тьме, переступая с ноги на ногу, сонно вздыхали кони. В дальнем конце лагеря пиликала гармошка, такая неожиданная и милая в этом настороженно притихшем лесу, и откуда-то, должно быть от кухонь, приглушенно звучали мужские голоса и рассыпчатый женский смех. Жизнь шла своим чередом.

Все это напоминало мирные дни, казавшиеся теперь Рудакову далекими и милыми, как юность. Улыбаясь, он жадно вдыхал густые ароматы осеннего леса с той же радостью, с какой в молодости, еще будучи кочегаром, он иногда, разгоряченный, усталый, поднявшись на груду угля, подставлял всего себя влажным порывам ночного ветра.

Рудаков не слышал, как подошла Муся. Она подчеркнуто пристукнула каблуками и, подбросив руку к виску, с видимым удовольствием отчеканила:

— Товарищ командир отряда, по вашему приказанию партизанка Волкова явилась!

Рудаков поднял глаза и не сразу отозвался:

— Садись вот на траву, партизанка Волкова. Садись и признавайся: по Большой земле скучаешь?

Муся не ответила. Стоя навытяжку, она старалась угадать, что сулит ей этот ночной вызов.

— Ну, что ж молчишь? На завтра с Большой земли самолеты запрашиваю. Готовьте раненых к эвакуации. Осторожно, под охраной, перевозите в район нового аэродрома. Ежели самолеты пообещают, до рассвета перевозку нужно закончить. И чтобы у меня тихо возить, без шуму.

— Есть эвакуировать раненых на аэродром! — обрадовано отозвалась Муся, снова старательно щелкнув каблуками.

Значит, ничего особенного! Значит, ее оставляют и смутные опасения последних дней были ложной тревогой!

— Разрешите идти?

— Постой, куда торопишься? Ночи теперь длинные, успеете, — остановил ее Рудаков. Он любил приберегать добрые вести к концу беседы. — И еще вот что: складывай свои пожитки. За тобой придет особый самолет, вооруженный. Ценности повезешь. Понятно?

Девушка продолжала стоять. Темнота скрывала ее лицо. Рудаков не увидел, скорее почувствовал, что его слова не обрадовали, а, пожалуй, смутили или даже опечалили медсестру.

— Товарищ командир, разрешите мне остаться в отряде, — тихо попросила Муся.

Вот тебе раз! Что это? Уж второй человек за ночь так странно отвечает на приятные слова! Рудаков сопоставил эти два случая, и внезапная догадка мелькнула у него. Он даже свистнул. Но прежде чем он успел уточнить ее, радист, освещаемый голубыми вспышками электрических искр, с легким треском вылетавших из-под ключа, радостно крикнул из шалаша:

— Большая земля!

Рудаков направился к рации. На ходу он успел сердито обронить:

— Исполняйте приказ, партизанка Волкова!

22

До самого рассвета Муся эвакуировала раненых. Николай напросился в проводники, заявив Рудакову, что ночью никто не найдет дорогу к аэродрому. А уж он-то ее знает!

Коня с первой подводой Николай сам вел под уздцы. Путь проходил по высохшему торфяному болоту. Вернее, никакого пути не было — двигались целиной, по азимуту. В некоторых местах фуры так бросало, что раненых приходилось вести под руки, а тех, кто не мог ходить, перетаскивать на носилках. Кони с трудом тянули даже порожние повозки. Николай брал раненого на закорки и без единой остановки ровным, размашистым шагом спортсмена переносил через непроезжий участок.

Раненых сосредоточили на лесной опушке, в густом соснячке, поблизости от посадочной площадки. Их оставили на попечение Мусиных знакомцев — ремесленников из строительной бригады, которыми командовал Толя.

— Мой помощник, великий специалист аэродромного строительства, легендарный партизан Елка-Палка, — представил его Мусе Николай.

— А мы с Елочкой уже давно знакомы, — ласково сказала девушка.

— Это когда же вы успели?

— А что, мне нужно вам обязательно обо всем рассказывать? Вот не знала! — ответила Муся и засмеялась дробным, обидным смешком.

— Не надо, — попросил Николай и добавил, вздохнув: — Вы же сегодня улетаете… Совсем…

— Почему совсем? Вовсе не совсем. — Муся вздохнула и, взяв Николая за руку, глядя ему в глаза, пояснила: — Этих ребят я первый раз увидела далеко-далеко отсюда. Они были совсем измученные, вели раненого, тащили больного. Я подумала тогда: вот мелькнули, как во сне, и потерялись в бесконечном мире. А потом была выжженная земля, пустыня, ужас. Мне думалось, только нам с Рубцовой и удалось прорваться. Но, видите, они тоже здесь. Опять встретились!.. Я сдам ценности и вернусь. Должна вернуться.

В волнении Муся стиснула обеими руками пальцы Николая. Чувствовалось, что ей хочется убедить в этом не только Николая, но и саму себя.

Партизан стоял не шевелясь, глядя на девушку сияющими глазами.

Понимая, что еще немножко — и она разрыдается, Муся отпустила его руку:

— Не надо об этом. Не надо…

Николай пересилил себя и принялся рассказывать, как маленькие партизаны во главе со своим изобретательным юным вожаком сделали налет на немецкий дорожный склад, богато разжились там строительным инвентарем, а склад сожгли; как Толя в разгар работ предложил хитрый, им самим изобретенный способ выкорчевки сосновых пней, уходивших корнями глубоко в землю; как один старый колхозник, работавший на строительстве, называл маленького партизана «министерской башкой».

Муся рассеянно поддакивала, думая о своем. Как удивительно скрещиваются иной раз на войне человеческие судьбы! Сколько хороших людей встретилось ей на пути из родного города сюда, в партизанский лес: Матрена Никитична, бабка Прасковья, Рубцов, пожилая колхозница и ее сынишка Костя, Анна Михеевна, Мирко, Рудаков, Толя и, наконец, этот большой ребенок Николай, который о себе, о своих делах слова сказать не умеет, но готов часами расхваливать своих боевых товарищей. Со сколькими из них она уже рассталась! Неужели завтра в самом деле ей придется навсегда проститься и с партизанами? Навсегда? А может быть, все-таки не навсегда? Ведь встретила же она Толю уже дважды. Кстати, с кем это он спорит, на кого кричит своим по-мальчишески петушиным, но напористым баском?

Муся и Николай прислушались. Спор шел из-за брезентов, самовольно взятых ребятами со склада для раненых.

— Товарищ Железнов, товарищ Железнов! Вы посмотрите, что только этот ваш замечательный Елка-Палка делает! — послышался из тьмы возмущенный голос начхоза.

— А чего, а чего я делаю? Что же, раненым на траве лежать?

— Всем хорош, только выдержки нет, — сказал Николай Мусе и бросился на выручку своему маленькому помощнику, которому и впрямь за самоуправство угрожала неприятность.

23

Муся присела на мягкую шершавую кочку, опять задумалась. Как странно это бывает в жизни! Давно ли она встретила Николая, давно ли показался он ей смешным, неповоротливым увальнем, а вот теперь… Она смотрит, как выпрямляется молоденькая сосенка, на которую он второпях наступил, слушает издали его голос, и сердце у нее бьется тревожно, радостно. И нет сердцу никакого дела до того, что отряды карателей обложили партизанскую базу, что вот-вот опять начнутся тяжелые бои и на опустевшие сосновые топчаны в лесном госпитале снова лягут раненые и что — кто знает! — может быть, и сама она живет свой последний час. Она готова снова переносить любые лишения, жить в опасности, лишь бы не улетать отсюда, лишь бы не расставаться с этим белокурым богатырем, с которым ей ничто не тяжело и не страшно, в присутствии которого ей хочется сделать что-нибудь смелое, необыкновенное, что изумит его, понравится ему.

Сегодня она не удержалась. Но, конечно, больше она не подаст и виду, что он ее интересует. Очень нужно! Эти мальчишки все страшные зазнавалы и чуть что задирают нос и воображают о себе невесть что. Да и ничего особенного она не чувствует к нему — так, простой человеческий интерес. Вот только почему-то так тоскливо от мысли, что скоро придется с ним прощаться… Ах, эти ценности! Разве мало того, что она уже сделала? Разве обязательно из-за них жертвовать еще и своим счастьем?

Счастьем? Неужели счастьем? Да, да! Зачем притворяться, зачем скрывать от самой себя! Ведь она же любит Николая. Ну да, любит, любит первый и, конечно же, последний раз в жизни…

Но вот скоро посадят ее в самолет. И она повезет за линию фронта этот тяжелый скучный мешок, который и без нее может быть великолепно доставлен. Ведь это подумать только: осталось быть вместе всего каких-то несколько часов!

Небо на востоке уже начинало розоветь. Стало холодно. Краски погожего восхода, опять предвещавшие ясный, тихий день, сгущались и смывали звезды одну за другой. Воздух стал зеленовато-прозрачным. Все вокруг: и лесная опушка, и унылое торфяное болото, и пятнистая луговина расчищенного аэродрома — вырисовывалось хотя еще и плоско, но уже ясно, отчетливо, когда наконец кусты затрещали и появился Николай.

— А я уж хотела одна идти, — холодно сказала Муся, пряча радость, вспыхнувшую при его приближении. — Я у вас здесь последний день, кажется можно было бы быть повнимательнее…

— Муся, кабы не я, этот Кащей Бессмертный обязательно упек бы парнишку под арест… У Рудакова насчет самовольства знаете как… не помилует.

— И правильно бы упек! Этот ваш знаменитый Елка-Палка вовсе распустился, — непримиримо отозвалась Муся и, дернув плечом, быстро пошла через болото к сизой стене леса.

Николай виновато брел сзади девушки, едва поспевая за ней. Они двигались в том же порядке, как и при первом знакомстве, когда он конвоировал ее в лагерь. И, как тогда, при первой их встрече, в ушах партизана снова звучали слова старого романса. Только сейчас звучали они совсем по-иному. Теперь слышалась в них Николаю песнь молодой любви, которой не нужно ни признаний, ни красивых слов, ни многозначительных взглядов, которая захватывает, покоряет, возносит человека, сама за него говорит.

— Муся, вы не знаете этого романса… на слова Алексея Толстого?

— «Средь шумного бала», да? — Девушка остановилась и выжидающе посмотрела на спутника.

Ее широко раскрытые глаза, мерцавшие в полусумраке раннего утра, казались большими, глубокими, как лесные озерца с родниковой водой.

— Чудно, этот мотив все вертится у меня в голове с тех пор, как мы с вами встретились… Как вы догадались?

— Вот так просто и догадалась… — Она вздохнула. — Спеть? Только без аккомпанемента трудно, сложная мелодия.

И над унылым болотом, на дальнем краю которого дрогли в сырой прохладе друг против друга партизанские и вражеские засады, негромко зазвучала песня.

Муся вкладывала в чужие, старомодные слова все, что хотела и не решалась сказать сама, что переполняло ее душу. Она была очень смешна в ватной стеганой куртке с непомерно длинными засученными рукавами, в больших шароварах и грузных сапогах, голенища которых ей тоже пришлось отвернуть. Но именно в эту минуту и в этом виде она казалась Николаю самой прекрасней из всех девушек, каких только он знал.

Он стоял, боясь неосторожным движением спугнуть песню. Губы его беззвучно повторяли вслед за девушкой: «В часы одинокие ночи люблю я, усталый, прилечь: я вижу печальные очи, я слышу веселую речь…» Он шептал и думал о том, какая это проницательная штука — поэзия, и о том, что почти сто лет назад поэт сумел так хорошо и тонко угадать то, что сейчас чувствует он, партизан Николай Железнов…

Муся еще пела, но острый слух партизанского разведчика уже уловил отдаленный звук приближающихся шагов. Все в нем, привыкшем к внезапным опасностям, уже настораживалось, рука сама тянулась к кобуре пистолета.

— Я плохо пою? — обидчиво спросила Муся, заметив, что Николай не слушает.

— Идут… Кто-то идет, — шепнул партизан, бесцеремонно толкая девушку в кусты и заставляя ее присесть.

Шаги приближались. Теперь их различала и Муся. Щелкнул предохранитель парабеллума. И вдруг невдалеке над кустами показалась голова Рудакова. Худощавый, поджарый, он легко прыгал с кочки на кочку, а за ним поспешал его адъютант, тот самый франт с косыми бачками, в скрипучих сапогах, которого Муся почему-то прозвала про себя «дон Педруччио». За спиной дона Педруччио болтался автомат, на поясе висели две гранаты.

Девушка сердито фыркнула и, оттолкнув Николая, вышла из кустов. Но Рудаков их уже и так заметил. Вокруг его глаз лучились хитрые морщинки.

— Чего это вы, ребята, так поздно или так рано… не знаю уж, как точнее сказать… среди болот распеваете? — спросил он.

А когда адъютант услужливо хохотнул, командир неприязненно поморщился:

— А что тут смешного? Солнце еще не встали. Как им сказать — рано или поздно? Нам вот рано, мы уж выспались.

Николай и Муся стояли перед командиром, не зная, куда девать взгляды. Карие глаза Рудакова лукаво щурились. Так вот отчего с такой грустью Николай докладывал, что досрочно закончил аэродром, а она так огорчилась, узнав, что ей придется лететь на Большую землю!

И почему вдруг так покраснела эта сорви-голова, вынесшая сокровища из самого пекла? Даже вон пот на висках брызнул.

— Волкова, ты чего?

— Да вот, товарищ командир, распелась-то я. Нашла время…

— Ну?

— Стишки, песенки… Это сейчас-то… Такая чепуха! Веселые искорки запрыгали в карих глазах Рудакова, бледные губы его тронула едва заметная улыбка.

— Чепуха? Наоборот. Без поэзии, ребята, нам жить нельзя. Без поэзии ночь — это только тьма, труд — только затрата физических усилий, хлеб — только род пищи. Да, да, вы что думаете! Поэзия… Разве это только стихи?…

— А разве нет? — спросил Николай, простодушно глядя на командира, в то время как Муся дипломатично отступила за его спину.

— Вот и говори спасибо, что до экзаменов дело не дошло. А то сразу и схватил бы неуд, — сказал Рудаков, но тут же, точно спохватившись, стер с лица улыбку и почти скомандовал: — Железнов, пойдешь со мной, покажешь мне свой аэродромстрой. Твои чудо-богатыри со своим Елкой-Палкой там? Ладно, договоримся о системе сигнализации.

Николай растерянно взглянул на Мусю.

— А тебя, Волкова, вот он проводит до лагеря. — Рудаков кивнул на адъютанта, просиявшего при этом. — Там проверяют ценности по описи, тебе стоило бы при этом присутствовать. С верхом договорено — в двадцать часов прибудет первый самолет, санитарный. Если все пойдет хорошо, в двадцать тридцать прилетит второй, за тобой. Готовься.

Не ожидая ответа, командир пружинисто перескочил с кочки на кочку и пошел не оглядываясь. Николай, чуть помедлив, тронулся за ним.

Муся холодно смерила с ног до головы сияющего дона Педруччио, остановила взгляд на его косых острых бачках, презрительно прищурилась и, резко повернувшись, быстро пошла по кочкам к лагерю, сразу же оставив позади своего кавалера.

Смотреть, как проверяют ценности по описи Митрофана Ильича, она не стала. В лазарете было пусто и оттого особенно мрачно. Котелок с чаем булькал на чугунной времянке. Анна Михеевна с Юлочкой завтракали. Старуха стала расспрашивать, как устроили раненых, какой за ними присмотр, как чувствует себя каждый из них. Она достала третью чашку и поставила ее перед Мусей. Пить чай после такого утра девушке показалось просто кощунственным. Она торопливо ответила на вопросы. Сославшись на неотложное дело, забрала девочку и направилась, как мысленно сказала себе, «прощаться с лагерем», во всяком случае с той его частью, где по возвращении с аэродрома мог появиться Николай.

Но партизана все не было, и Муся медленно бродила меж землянок, рассеянно слушая болтовню девочки и невпопад отвечая на приветствия встречавшихся партизан.

Лагерь уже пробуждался от сна. Молодые партизаны, в трусах, босиком, обмотавшись полотенцами, побежали на ручей. Старики пофыркивали у глиняных умывальников, висевших под деревьями. Иные умывались в одиночку, поливая себе на руки изо рта. Под тесовым навесом две толстые девушки с яркими, помидорными щеками варили пищу в чугунных, вмазанных в глину банных котлах. Оттуда тянуло запахом клейстера, по которому можно было угадать, что на завтрак будет опять «блондинка», как звали тут всем осточертевшую пшенную кашу. Поодаль на двух пеньках сидели друг против друга плечистые обросшие дяди, и два других партизана машинками стригли им бороды. Оружие клиентов и парикмахеров лежало тут же, на траве.

Появился радист, несший переписанную от руки утреннюю сводку Совинформбюро. Следом за ним двигалась, все разрастаясь по пути, толпа партизан, среди которых было немало полуодетых и даже не успевших добриться. Радист хлебным мякишем приклеил свой листок к сосне, и люди сразу же тесно сгрудились перед нею.

— Ребята, эй, передние, давай читай вслух! — шумел низкорослый парень в одном сапоге, безуспешно пытаясь что-нибудь разглядеть за стеной плотно сомкнувшихся спин.

Кто-то начал читать сводку вслух. Вести, должно быть, были нерадостные, так как слушали молча и, прослушав, так же молча расходились по своим делам, стараясь не смотреть друг на друга.

Когда у сосны никого не осталось, Муся подошла с Юлочкой к сводке. Ей сразу бросилась в глаза фраза: «После тяжелых боев наши части оставили…» Написана она была менее четко, чем все остальные, словно у того, кто выводил строку, задрожала рука. Фраза эта точно по сердцу резанула девушку. Муся задумчиво отошла от сосны. Но вдруг ей вспомнились полные веры и убежденности слова сельского коммуниста: «Ничего, ничего, разогнется пружина. Чем сильнее сжимается, тем крепче она ударит». Перед ней как бы возник озабоченный хлопотун Рубцов, со своими большими, татуированными, не знавшими устали руками. И сразу как-то легче стало на душе.

— Подбей ему, чтобы до Берлина не стоптались! — крикнула девушка пареньку, расположившемуся сапожничать под курчавой сосенкой.

Он с сокрушением рассматривал совершенно развалившийся сапог. Владелец сапога, молодой партизан в военной форме, убеждал мастера спасти сапог, сулил ему в виде премии трофейную зажигалку, такую, что не гаснет и на ветру. Оба обернулись на слова Муси. Сапожник приосанился и, выплюнув в горсть гвозди, подмигнул в сторону клиента:

— Я вот, сестричка, говорю: кто ж ему велел так от немцев бегать, что сапоги сгорели?

— А ты не языком, ты шилом работай! Герой нашелся! — хмурился клиент.

Муся пошла дальше.

Из пестрой палатки напротив слышался стрекот швейной машинки и доносилась песня, которую потихоньку вели несколько женских голосов. Там чинили партизанскую одежду, и трое молодых партизан нерешительно топтались у входа, заинтересованно заглядывая за полог и не решаясь войти в палатку.

Все это было буднично, совсем не романтично. Но теперь именно эта будничная деловитость лесного лагеря, со всеми тяготами и опасностями партизанской жизни, с ее редкими радостями и маленькими грешками, делала лагерь для Муси особенно дорогим. Грустно бродила она меж землянок со своей маленькой спутницей. Вслед ей летели веселые, порой не очень скромные замечания, шуточки, но это не смущало девушку: в госпитале она научилась угадывать под внешней, часто нарочитой грубостью лесных воинов чистые, верные и даже нежные души.

Каким счастьем казалась для нее теперь возможность остаться среди этих загорелых, хриплоголосых самоотверженных людей, участвовать в их борьбе, служить им по мере сил, перевязывать им раны… Но, увы, скоро, очень скоро самолет оторвет ее от этого лагеря, от этой израненной снарядами земли…

— Тетечка Мусечка, тетечка Мусечка же, когда можно будет жить дома? Юлочке хочется домой. Тетечка Мусечка же! — теребила девушку ее маленькая спутница.

В голосе Юлочки слышалась обида: тетя Муся не слушает ее, а смотрит куда-то далеко, не поймешь куда, и глаза у нее такие, будто она только что крошила луковицу.

Самая ласковая и веселая из всех теть, каких только девочка знала, в это утро почему-то не обращала внимания на свою маленькую спутницу.

24

Николай не появлялся в лагере весь день.

Когда солнечные лучи, проникавшие в дыры полога, закрывавшего вход в землянку, покраснели, начали меркнуть и по-вечернему громко зазвенели комары, он ввалился в землянку, усталый, запыхавшийся, и, увидев Мусю и Анну Михеевну, радостно брякнул вместо приветствия:

— Вот здорово!

Потом, разглядев, что девушка одета по-дорожному, что стеганая ее тужурка даже завязана уже на все тесемки, а рядом на пустом топчане лежит знакомый ему мешок и на нем офицерский «вальтер» в красной щегольской кобуре, тайна появления которого у Муси давно уже интересовала и даже мучила молодого партизана, он сразу помрачнел и тихо опустился на топчан.

— Шапку бы следовало снять, молодой человек, — заметила Анна Михеевна. — Здесь дамы.

Муся заторопилась, быстро пристегнула кобуру к ремню, крепко подпоясалась, взялась за мешок.

— Вас ведь за мной прислали? — решительно заявила она Николаю и, не давая ему удивиться, торопливо добавила: — Иду, иду! До свиданья, Анна Михеевна, не скучайте. Все ваши требования на медикаменты здесь. — Она хлопнула себя по карману. — Уж я из души у них все вытрясу, не беспокойтесь, до самого главного дойду. Вы ж меня знаете… Может быть, вы возьмете мешок, товарищ Железнов? Тяжелые вещи за дам носят обычно их спутники. Так ведь, Анна Михеевна?

— Совершенно правильно, Мусенька… Береги себя, девочка. Там, наверху, наверное, очень холодно. Не простудись, шею закрой, а то схватишь ангину или бронхитик, какой интерес…

Старуха проводила девушку до выхода, расцеловала ее, сунула ей в карман баночку с мятными пилюлями от кашля — единственное лакомство, которое скрашивало их вечерние чаепития.

Когда они совсем уже распрощались, Муся вдруг спохватилась, бросилась обратно в землянку, к кроватке, где, положив толстые ручки поверх одеяла, надув пухленькие губки, спала Юлочка. Девушка прижала к себе сонную теплую головку своей маленькой подружки и на миг замерла. Не просыпаясь, Юлочка охватила руками ее шею.

Николай нетерпеливо кашлянул. Муся осторожно разомкнула руки девочки, поцеловала ее и на цыпочках вышла из землянки.

Молодые люди направились к аэродрому. Часовой, бесшумно отделившись от ствола сосны, спросил пароль. Железнов ответил. Девушка еще раз оглянулась на неярко горевшие уже вдали костры лагеря и решительно взяла Николая под руку. Несколько минут они шли молча.

— Ты будешь меня вспоминать? — спросила Муся, в первый раз обращаясь к нему на «ты».

— Я вас никогда… никогда тебя не забуду… Я тебя, тебя… Это здорово звучит — «тебя», правда?

— Ты думаешь, после войны мы обязательно должны встретиться?

— А как же, непременно!

— Ну, а если наш самолет сегодня собьют, когда будем перелетать фронт, вот и не встретимся.

Муся никогда прежде всерьез не думала о смерти, не боялась ее, но теперь при мысли о ней опечалилась.

— Я буду помнить тебя всегда, пока будет работать хоть одна клетка в мозгу… А вы… а ты, Муся? Ведь меня тоже могут убить. Я не прошу, чтобы ты меня всегда помнила, но хоть изредка вспоминай, хоть иногда. Ладно? Будешь?

И откуда только взялись в этот вечер у стеснительного юноши ласковые слова! Правда, они были не очень вразумительные, зато часто и на все лады склонялось местоимение «ты».

Еще раз их остановили на внешней заставе. Часовой, осветив фонариком счастливые лица, хотел было отпустить соленую шуточку, но, узнав «сестрицу», прикусил язык, спросил, сколько времени, и предложил закурить.

Шли они по высохшему болоту, то и дело натыкаясь на кочки, кусты цеплялись за их одеждой, ветки иной раз больно хлестали по лицу, но оба ничего этого не замечали, как если б двигались в облаках. Расстояние от лагеря до аэродрома им показалось совсем коротким.

Посреди поляны горел костер. Высокое пламя его освещало знакомые фигуры и лица маленьких партизан. Толя рассказывал что-то, размахивая руками. Неподалеку от костра, вне освещенной зоны, ходил Рудаков, невидимый во тьме, но легко угадываемый по скрипу новых ремней портупеи, которую он надел по случаю предстоящей встречи с посланцами Большой земли.

Муся отправилась проведать раненых. Лежа на сене, покрытом брезентами, они прислушивались к тишине ночи, взволнованно дымили цигарками. Все были взвинчены, раздражены.

Чувствовалось, что уже не раз вспыхивали между ними ссоры. Появление любимой сестры раненые встретили дружным шумом:

— Забыли они нас, что ли? Лежим тут, как шпалы в кювете.

— Ну что там, сестричка, слыхать? Улетим или тут помирать придется?

— Ночь-то проходит, а они там чешутся. Говорили — вечером прилетят, а где они? Немцев дожидаются? Как раз и дождутся! Фашист, он тоже не дремлет.

— «Уж полночь близится, а Германа все нет», — пропели во тьме, и Муся по голосу узнала Черного. Он не терял бодрости.

— Чу! Тише!

Разноголосый гомон сразу замер. Но, кроме сухого скрипа дергача да отдаленных голосов у костра, ничего не было слышно. Весело, будто для того только, чтобы нарушить тягостную тишину, Черный произнес:

— А мы уж тут по вас, сестреночка, всем коллективом сохнуть начали. Куда ж это, думаем, наша Машенька делась? С меня вон штаны падают, вот как высох!

Шутку поддержали.

— Врет цыган, не верь ему, сестрица. Вон какой разъелся на госпитальных харчах — паровоз «Фэдэ»!

— У него, черномазого, ко всему женскому полу присуха, — прохрипел из тьмы чей-то простуженный голос и сипловато, хохотнув, пропел: — «Эх, да полюбил я сорок милок…»

— Но-но, насчет женского пола помолчим: я человек женатый.

— Эх, жалко, Рудольф выписался, поспорить путем и то не с кем…

С аэродрома донесся ликующий крик:

— Летит! Летит!

Черные фигуры у костра засуетились, заметались. Послышался топот ног, возгласы. Но уже и эта суматоха не могла теперь заглушить приближающийся рокот мотора. Желтоватым бензиновым пламенем, точно вырвавшимся из-под земли, вспыхнули один за другим восемь костров, обрамлявших посадочную площадку. Кто-то ворошил их палками, и целые столбы искр крутящимися смерчами взмывали в воздух. Гул мотора усиливался. Вот самолет плывет уже над головой, невидимый в черном, усыпанном звездами небе. И вдруг всем показалось, что шум начал стихать.

— Уходит… — упавшим голосом сказал кто-то из раненых. — Не наш…

— Вернется! Это тебе не то, что курице на насест сесть. Должен он оглядеться.

— Тише вы! Никак, опять гудит… слышите?

Но слух не улавливал ничего, кроме плача выпи.

На опушке, среди раненых, и там, на поляне, наступила тишина. Костры, которых никто уже не ворошил, больше не взметали к небу сверкающих искр. Теперь они горели ровно и тускло. На их фоне чернели неподвижные фигуры людей.

У Муси сжалось сердце: неужели всех ее питомцев, которые в надежде очутиться на Большой земле так мужественно перенесли трудную дорогу на аэродром, придется увезти обратно в лагерь? Но где-то в глубине сознания звучала радостная, эгоистическая нотка: «Ну и пусть, ну и пусть! Великолепно вылечим их и здесь, в лесу!» Зато она, Муся Волкова, сможет остаться у партизан, и не надо будет ей расставаться с Николаем.

Исчезнувший было звук мотора возник вновь. С новой силой стали ворошить горящие головни, вихри искр опять взмыли в небо. Самолет кружил над головой, то приближаясь, то удаляясь. А на земле в сердцах людей надежда и отчаяние сменяли друг друга.

Наконец в небе вспыхнула и рассыпалась зелеными звездочками сигнальная ракета. Рев винта перешел в свист. Как сказочный Змей Горыныч, изрыгая синеватый огонь, ринулся вниз самолет, чиркнул о землю у самого дальнего костра и, снова, уже с самодовольством победителя, затрещав мотором, стал подтягиваться к большому костру. Партизаны бросились туда, где в свете огней поблескивали крылья гигантской птицы.

Муся подбежала к самолету, когда пилот, приоткрыв дверь фюзеляжа, еще только опускал ноги вниз. Партизаны нетерпеливо смотрели в полутьму открытой двери, где тускло мерцала маленькая лампочка, щупали, гладили сырые от ночной росы крылья машины, точно желая окончательно удостовериться, что это не снится им, а действительно настоящий самолет прилетел с Большой земли.

Летчик спустил ноги и прыгнул, но земли не достиг. Сильные руки подхватили его, подняли, подбросили вверх. Беспомощно кувыркаясь в воздухе, этот человек, только что перелетевший фронт, вопил:

— Ребята, оставьте, с ума сошли! Разобьете! Что за дурацкая мода? Ребята, у меня сердце…

Наконец его поставили на землю. Он жал чьи-то шершавые сильные руки, целовал колючие, заросшие, пропахшие табаком рты, невпопад отвечал на вопросы, которые неслись из тьмы. Казалось, этому не будет конца. Но сзади раздался негромкий, властный голос:

— Разойдитесь, некогда!

Толпа расступилась и пропустила Рудакова. Крепко тряхнув руку летчику, он представился:

— Командир отряда Рудаков! Пакет?

Летчик вынул из планшета толстый пакет, засургученный пятью печатями.

Тем временем толпа кинулась к штурману, унты которого уже высунулись из кабины. Но первый порыв радости уже схлынул. Штурмана не качали. Сжатый со всех сторон, он должен был отвечать на сыпавшиеся градом вопросы: как Москва? Где готовится наступление? Что такая за «катюша» будто бы появилась на фронтах? Как она бьет? Спрашивали даже о том, какая там, за линией фронта, стоит погода, как будто на свободной земле даже климат должен быть иным, чем здесь, на оккупированной территории.

Штурман был многоопытный парень, не раз приводивший самолет на такие вот тайные лесные партизанские аэродромы. Недаром он помедлил выбираться из машины, предоставив партизанам израсходовать самые бурные взрывы радости на менее опытного в этих делах летчика. Штурман стоял среди галдящих людей, большой, косолапый в своем меховом реглане и собачьих унтах. В ответ на вопросы он только улыбался пошире и говорил неизменно: «Хорошо, порядок полный». Именно благодаря этой лаконичности ответов казался он партизанам, истосковавшимся по хорошим новостям, особенно симпатичным и чрезвычайно осведомленным человеком.

Между тем летчик вслед за казенным пакетом передал Рудакову толстый, тщательно заклеенный да еще перевязанный ниткой конверт, надписанный почерком его жены. Командир схватил письмо и, обернувшись к костру, стал было его вскрывать, но, должно быть пересилив себя, сунул поглубже в карман и начал расспрашивать летчика о доставленных грузах. Через минуту в зеве люка показались тяжелые ящики и пухлые тюки с газетами. Руки, тянувшиеся из тьмы, принимали их осторожно и нежно, тихо опускали на землю, как будто в ящиках этих были не сталь и взрывчатка, а тонкий хрусталь или фарфор.

С опушки уже вели и несли раненых. Выяснилось, что самолет за один рейс может взять только шестерых. Раненых же было семеро да один тифозный — знатный колхозник Бахарев, недавно пришедший в отряд. Девятой должна была лететь Муся. Девушка стояла понурив голову, не принимая участия в общей суете и ликовании. У ног ее рядом с рюкзаком лежал тщательно перевязанный и засургученный мешок. Возле девушки, не отрывая от нее взгляда, стоял Николай; он точно старался навсегда запечатлеть ее лицо, бледное даже при красном свете костра.

Мусе казалось, что она слышит, как у нее на руке постукивают часы. До отлета оставались минуты, и эти минуты неудержимо таяли. Вдруг подошел недовольный, озабоченный Рудаков и сказал, что для приема ценностей со второй, военной, вооруженной машиной вылетел специальный человек и Мусе придется обязательно ждать его прибытия. Юноша и девушка так этому обрадовались, что командир даже рассердился.

— Ветер у вас в голове! — с досадой сказал он.

Муся и Николай улыбались. Так дороги были эти лишние минуты, которые им предстояло провести вместе.

25

Самолет улетел.

Все бросились к тюкам с газетами. Вмиг веревки были разрезаны. Листы бумаги, отсвечивающие от костров, как лепестки гигантских огненных цветов, раскрылись на темной поляне. Газеты читали, щупали, передавали друг другу. На даты никто не обращал внимания. Из статей старались вычитать не только то, что в них было написано, но и то, что, как казалось, могло быть между строк. В каждой военной корреспонденции искали намека на готовящееся контрнаступление.

Чтобы немного самой успокоиться, Муся начала было читать вслух «Правду» старикам. Но из этого ничего не вышло. Каждому захотелось заглянуть в родную газету, девушку затолкали, и читать стало невозможно.

Подошел Рудаков и отвел Мусю в сторону. Конфузясь, смущенным тоном, какой у него странно было и предполагать, он попросил:

— У меня к тебе, Волкова, есть большая просьба, личного, так сказать, характера… Видишь ли, у меня там… — он махнул рукой по направлению, куда ушел самолет, — там семья: жёнка, ребята. Вот пишет: хорошо живем, не волнуйся и прочее. Успокаивает. А я чувствую, что-то их там жмет, туго им… Понимаешь?…

Девушка удивленно смотрела на командира. Ну чего он смущается? Чудак! Разве он не заслуживает, чтобы о его семье как следует позаботились?

— Женка пишет, — продолжал Рудаков, — что хранит до встречи мою новую шубу и какие-то там еще вещички, чтобы, видишь ли, сразу после победы я мог переодеться в штатское и почувствовать себя вполне дома. Как это тебе нравится?… Я тебя очень прошу, Волкова, они живут сейчас в… — Он назвал город, где временно обосновался областной центр. — Тебе там все равно придется быть. Зайди к ним, подбодри. И убеди ее, чудачку, чтобы она все мое продала, сменяла… Бережет! Ой, и народ эти жены!

Должно быть, оттого, что Рудаков всегда так тщательно прятал от окружающих свое личное, было особенно странно увидеть его в роли заботливого мужа, любящего отца.

— Я пойду в обком и прямо скажу. Не беспокойтесь, уж я добьюсь, чтобы им все дали, что нужно.

— Нет, нет, Волкова! Запрещаю, слышишь? Ты, наверное, не представляешь, как сейчас живет страна. Категорически запрещаю! Скажи ей — пусть все продает, ничего, кроме здоровья, не жалеет. Здоровье — самое важное. Ай, чудачка, чудачка!.. И еще прошу тебя, Волкова, когда будешь с ней говорить, никаких там страхов ей не рассказывай. Ни-ни! Она у меня немножко нервная. Скажи, что живу тут спокойно, ну как, скажем, на лесозаготовках. Немцы, мол, там, на фронте, наступают, им не до нас, а мы, мол, здесь наводим свои порядки. Дескать, вольный воздух, природа, на охоту ходим, грибы собираем… Ничего, ничего, не смущайся, она поверит! Ведь когда по-настоящему ждешь, то веришь в то, о чем мечтаешь.

— Товарищ командир! Товарищ командир! — позвал голос начхоза.

Точно кто выключатель повернул: погас на лице Рудакова ласковый, нежный свет. Через минуту командир уже был у костра, холодным голосом отдавал распоряжения. Мусе даже подумалось, не ослышалась ли она, Рудаков ли минуту назад смущенно разговаривал с ней о своей далекой семье.

Вокруг привезенных самолетом ящиков ходили, уже помирившиеся начхоз и Толя. Мальчик читал надписи: «Автоматы», «Патроны», «Тол», «М. мины», а начхоз составлял опись. Оба шумно восхищались щедростью Большой земли.

— Товарищ Железнов, эй, гляди-ка, «М. мины — магнитные! Два ящика!.. Вот затрещат теперь фрицы! — кричал Толя.

Николай и Муся, держа друг друга за руки, стояли в стороне от костров. Их уже не смущало, что кругом много людей. Они не думали ни о чем, кроме того, что скоро, через полчаса — час, снова послышится рев мотора и они расстанутся надолго, может быть навсегда.

«Как только услышу самолет, я его поцелую… слово даю, поцелую в губы!» — загадывала Муся. Николай думал о том же. Он убеждал себя быть мужественным, не терять попусту этих быстро пролетающих минут, но по мере того как минуты эти шли, он все более и более смущался, и его большие руки, бережно державшие тонкие и холодные Мусины пальцы, начали даже слегка дрожать.

Оба они с щедростью юности, не задумываясь, отдали бы по году своей жизни за каждую лишнюю минуту, которая отдалила бы час разлуки. Даже когда горизонт на юге вдруг засверкал красными сполохами и до аэродрома докатились глухие раскаты артиллерийских залпов, они не вдруг очнулись и не сразу заметили суету, поднявшуюся у костров.

— Товарищ Железнов, к командиру! — крикнул подбежавший Толя. Он тяжело дышал, голос его срывался.

Только тогда дошли до сознания Муси и Николая уже охватившая всех тревога, этот отдаленный гром, зарницы выстрелов и разрывов. Каратели наступают на район центральной базы! Эта мысль сразу вернула молодых людей на землю. Через мгновение оба бежали через поле к костру.

Рудаков был уже в седле. И конь и всадник казались в свете костра отлитыми из бронзы. Пожилой партизан из колхозников, исполнявший в отряде обязанности конюха и коновода, держал в поводу вторую подседланную лошадь.

— Где вы там пропадаете? Видите, что делается! Можно ожидать нападения на аэродром. Второй самолет принимать опасно. Запретите ему посадку красной ракетой… Волкова, останетесь здесь при раненых за старшую. Ваш помощник — этот, как его… ну… Елка-Палка. Мешок закопать, автоматы и гранаты из привезенных обтереть и приготовить к раздаче. Всех, кто может носить оружие, — на охрану аэродрома. Ждите приказа… Железнов, на коня, за мной!

Рудаков пришпорил коня и сразу же скрылся во тьме. За ним на гнедом трофейном мерине затрусил Николай.

Глухой артиллерийский гром звучал все сильнее. У костра разбивали ящики. Новенькие советские автоматы, густо смазанные, обернутые в промасленную бумагу, вызвали всеобщее восхищение. Отдельно были упакованы тяжелые диски, заботливо заряженные еще на Большой земле. Счастливый Толя, опытный в военных делах, помог начхозу и Мусе выставить на подходах к аэродрому засады. Два автомата девушка отнесла Черному и Бахареву, тоже оставшимся до следующего рейса. Схватив оружие, Мирко сразу приободрился, бережно обтер рукавом остатки смазки, попробовал затвор. Глаза партизана загорелись.

— Видать, не судьба лететь нам с вами, сестричка, — сказал он. — Ну, не горюйте, может к лучшему. Эх, мы еще поиграем вот в эти игрушки! — Он любовался новеньким автоматом.

Партизан живо сообразил, как заряжается новое, еще не виданное в отряде советское оружие, и приладил диск.

— Вещь! Наверное, патронов на семьдесят… Пулемет!..

Муся присела возле Черного. С этим человеком было спокойней.

— Что ж вы, Мирко, с первым самолетом не улетели? Были бы сейчас на Большой земле, у своих.

— Мне без вас, сестричка, как машинисту без жезла, пути нет, — не то шутя, не то серьезно ответил партизан.

Мусе опять стало неловко. Черные глаза Мирко сверкали совсем рядом. В свете догорающего костра были хорошо видны его осунувшееся лицо, тонкие вздрагивающие ноздри.

— Сыро стало. Давайте я вас прикрою… Раны-то не болят?

— А, что там раны! — Партизан, порывисто отвернувшись, стал смотреть на зарево разрывов вдали.

Девушка тоже смотрела в ту сторону. Она думала о Николае. Наверное, он уже на линии обороны, в бою, и, конечно, на самом опасном месте. И ей вспомнилось только что услышанное: «Вольный воздух, природа, грибы собираем, на охоту ходим…»

— Что там сейчас делается? — тоскливо прошептала она.

— В атаку, должно, фашист идет, вот что. Ва-банк, все козыри на стол!

— А наши, бедные, как-то они сейчас там?

— «Бедные»! Скажет тоже!.. Это мы вот бедные: в такую минуту валяемся тут, как тыква на огороде… Эх, Маша, мне б ноги, я бы им сыграл на этой балалайке цыганскую! — Черный свистнул и потряс автоматом.

— Ой, что это? Мирко, милый, что?

Артиллерия уже умолкла, сполохи разрывов погасли, и вдруг по всему горизонту четко осветились темные зубцы леса. Багровое неяркое зарево охватило полнеба. Оно росло, ширилось и наконец поднялось, казалось, до самых звезд.

Озадаченные зрелищем внезапно возникшего, непонятного пожара, партизаны, остававшиеся на аэродроме, даже не заметили, как над ними пролетел самолет. Его услышали, когда он пошел уже на второй заход и пророкотал мотором над самой головой. Мягко хлопнула ракетница. Красная звездочка плавно взмыла в небо и, тихо лопнув, неторопливой кометой стала падать вниз.

Муся со смешанным чувством страха и радости слушала, как медленно затихал вдали гул мотора. Уже близок был восход солнца. Нежный блеск молодой зари постепенно гасил зарево. Порывистый южный ветер уже доносил до аэродрома горький запах лесной гари. Муся закопала свой мешок под приметной курчавой сосной, где она простояла с Николаем почти всю ночь. Посыпав хвоей это место, девушка вернулась к Черному и Бахареву.

Оба были в полной боевой готовности. Лежа за молодой сосенкой, с автоматами и запасными дисками, они наблюдали за заревом, постепенно терявшим в свете занимающегося утра зловещие краски.

Раненый и больной тихо переговаривались.

— Он нас из леса выжигает. Факт! Осилить не сумел — огнем, как клопов, выжечь хочет, — говорил Черный.

Старик Бахарев, с мокрыми волосами, с пылающим лицом, все еще находившийся в состоянии полубреда, дико смотрел на седые курчавые дымы.

— Что только делает, что делает! — шептали его воспаленные, потрескавшиеся губы.

И вдруг, вскинув автомат, он приладился было стрелять, но Черный вышиб у него из рук оружие:

— Лежи, воин!

Он укрыл товарища одеялом и улыбнулся Мусе.

— Что же там происходит? — прошептала Девушка, глядя на облака дыма, уже начинавшего заволакивать молодое румяное солнце.

26

Отстав от Рудакова на первом же километре, Николай, весь мокрый от пота, на таком же мокром, взмыленном коне добрался до лагеря, когда артиллерийская канонада стихла.

Чуть брезжил розовый рассвет. И хотя туман был еще густ и деревья вырисовывались в нем нечетко, точно отраженные в мутной воде, партизан сразу понял, что неприятельские пушки били не наобум, что удар их был нацелен на центральную базу.

То там, то тут дорогу преграждали поваленные сосны. Под ногами коня неожиданно возникали свежие песчаные ямы с темными, еще не обдутыми краями. Меж деревьев тянуло противной гарью, как будто там жгли гребенку.

Не обращая внимания на понуканья неумелого всадника, конь шел неторопливо, осторожно. Вдруг он заржал и шарахнулся в сторону: у дороги лежал труп партизана, должно быть часового.

В лагере было безлюдно. Партизаны, по-видимому, все дрались на укреплениях. С той стороны глухо доносились частый треск ружейной перестрелки и упрямые пулеметные очереди. У штабной землянки, волоча по земле поводья, щипал траву непривязанный конь Рудакова. Адъютанта в тамбуре не оказалось. Спросив: «Можно?» и не дождавшись ответа, Николай шагнул внутрь землянки.

Здесь все было сдвинуто со своих мест. Подле входа лежали упакованные тюки. У стала склонялись над картой Рудаков, Карпов и еще двое командиров. Рудаков называл окрестные деревни, а Карпов, глядя на карту, мрачным голосом отвечал: «Занята… занята… занята…» Командир на миг задумывался, тер пальцем щетку медных усов, снова наклонялся к карте. В уголке на соломе, укутанная в командирскую, подбитую мехом кожанку, сладко посапывая, спала Юлочка.

Николай не успел доложить о своем прибытии. Вслед за ним в землянку, громко топоча по ступенькам, спустились два партизана, черные, опаленные, без шапок; одежда на них во многих местах была прожжена.

— Огонь! Огонь идет! — прохрипел один, опираясь рукой о стену.

— Горим! — сквозь одышку выкрикнул другой. — Жгут!

Рудаков оторвался от карты. Щуплый, подтянутый, он поднял на вошедших холодные, усталые глаза и вдруг грозно крикнул:

— Как стоите? Доложить по форме!

Партизан вздрогнул точно от удара. Не сразу отделившись от стены, он опустил руки по швам.

— Горим, кругом все горит, — выговорил он точно во сне.

— Смирно! Доложить по порядку!

Словно окончательно придя в себя, партизан вытянулся и глухим, срывающимся голосом, но уже связно рассказал о новой опасности, нависшей над лагерем. Передовые посты, сидя в засадах на внешнем кольце, благополучно, без особых потерь переждали в стрелковых ячейках артиллерийский обстрел. Партизаны приготовились уже отражать атаку, как вдруг заметили, что кругом, спереди, сзади — сразу во многих местах вспыхнул странный, красноватый огонь. Было похоже, что по непонятным причинам вдруг запылала сама развороченная снарядами земля. Потом дружно, с воем и треском занялся мелкий сосняк, и раздуваемый резким ветром пожар, все больше и больше разгораясь, огненным валом двинулся на лагерь.

Рудаков оттолкнул говорившего и в два прыжка выскочил из землянки. В лесу еще стоял прохладный туман рассвета, но весь он, точно кровью, был пропитан темно-багровыми отсветами. Густое зловещее зарево нависало над верхушками сосен.

— Ясно, — тихо и очень спокойно, как будто решив про себя трудную задачу, сказал командир. — Вот они, таинственные шарики. — С минуту он задумчиво тер пальцами жесткую щетину усов. — Карту!

…В лагерь со всех сторон стали стекаться партизаны. Испуганные новым, неизвестным оружием, примененным против них врагом, опаленные, в тлеющей одежде, они, зажимая мокрыми тряпками ожоги на лице, что-то кричали друг другу о товарищах, погибших в огне, вытаскивали из землянок свои вещевые мешки, баульчики, цинковые ящики с патронами.

Среди деревьев показалась шумная толпа. Увеличиваясь на ходу, она валила к штабной землянке. Искоса поглядывая на приближающихся партизан, Рудаков с подчеркнутой неторопливостью принялся закуривать. Он долго обминал пальцами табак, продувал мундштук папиросы, пока передние, крича и размахивая винтовками, не поравнялись с ним.

Командира окружили. Он сунул папиросу в рот, полез за спичками. В толпе возбужденных, гомонящих людей он походил на камень, стоящий среди бурного потока.

— Горит же, кругом горит!

Сзади кто-то зло выкрикнул:

— Папироски раскуривает!.. Эх, мать честная! С таким сгоришь заживо…

Рудаков спокойно смотрел в лица наседавших на него людей, и те невольно опускали глаза под его твердым, холодным взглядом. Все это были новички, вступившие в отряд недавно: колхозники, ушедшие из оккупированных сел; «окруженцы», долго бродившие по лесам, пленные, бежавшие из-под конвоя. Эти люди неплохо сражались в бою, но новое, неизвестное средство нападения, примененное врагом, эта страшная стена огня, которую ветер гнал на лагерь, испугала их. «Что им сказать? Как успокоить этих людей, не закаленных в партизанских боях, еще не изживших в себе страха перед немцами?» — думал Рудаков, с виду совершенно спокойно и даже с удовольствием куря папиросу.

Как на грех, в толпе не было видно ни одного из железнодорожников, каждого из которых командир знал, как самого себя.

— Товарищ командир, после докуришь, давай выводи народ из огня.

— Ему что, он спасется… У него вон конь в запасе…

Толпа шевельнулась, загудела. Николай, Карпов, адъютант плотнее стали вокруг командира, но этим они будто бензину в костер плеснули.

— Чего загораживаете? От огня вон не загородишь…

Чья-то рука схватила Рудакова за плечо. Командир обернулся. Точно удивившись, взглянул на эту вцепившуюся в него руку, поднял глаза на тощего небритого солдатика в рваной, без хлястика шинелишке, в пилотке без звезды, надвинутой на самые уши, и спросил не очень громко, но так, что услышали даже и те, что шумели сзади:

— Ты чего кричишь?

Солдатик убрал руку и, пытаясь затеряться в толпе, смущенно забормотал:

— А что ж молчать? Сами не видите, что творится?

Теперь уже весь лес был полон дыма.

— А что особого творится? — повышая голос, спросил Рудаков.

— Слепой, не видит!

— Кругом фашист поджег, вот что! Пропадем, как ужак в муравейнике! — загомонили со всех сторон.

— А когда изба загорается, что у вас в деревне делают? — спросил командир, надвигаясь на неопрятного солдатика. — За голову хватаются, орут? Как у вас колхозники во время пожара себя ведут? Ну?

Холодная уверенность командира начинала уже действовать. Голоса звучали спокойнее, рассудительнее.

— Взять оружие и строиться у сигнала! — скомандовал Рудаков. — Кто с пустыми руками вернулся, за оружием обратно в огонь пойдет! Коммунистам и комсомольцам остаться здесь. Остальные разойдись. Исполняйте приказание!

Оставшихся оказалось человек пятнадцать. Коммунисты, комсомольцы и весь рабочий костяк отряда продолжали сражаться на укреплениях в горящем лесу. Тем, кто оказался налицо, Рудаков приказал: одним — помогать Карпову минировать базовый склад и землянки; другим, под руководством адъютанта, — снимать людей с укреплений и организованно выводить их из огня к центральному лагерю, третьим, во главе с Николаем, — руководить погрузкой боеприпасов и раненых на фуры и на коней.

Вскоре стали приходить люди с укреплений. Все были при оружии, все в задымленной одежде, зияющей коричневыми по краям дырами, с черными, как у шахтеров, лицами. Прямо с ходу они подбегали к ручью и, припав к воде, долго, шумно пили. Большинство из них были железнодорожники, свои, но, покрытые копотью, все они казались на одно лицо, и Николай узнавал их только по голосам. Привели нескольких раненых. Один партизан принес на закорках обожженного.

— Вот, уложите получше, здорово опалился. Из горящего блиндажа отстреливался, уходить не хотел, еле выволокли, — сказал партизан, осторожно опуская свою ношу на солому.

Обожженный был без сознания, стонал, метался и в бреду выкрикивал непонятные слова. Николай узнал немца-антифашиста, которого не раз видел в госпитале у Муси. Кунца бережно уложили на подводу…

Лагерь все-таки покидали организованно. Когда хвост колонны миновал линию внешних застав и партизаны, охранявшие их, влились в общий поток, позади, в глубине леса, послышались взрывы. Один, другой, третий… При каждом ударе воздух гулко сотрясался. Вдруг раздался взрыв такой силы, что дрогнула земля и стремительный вихрь с шумом прошел по верхушкам сосен, сшибая мелкие ветки, сея хвою.

А вскоре, неумело подскакивая на грузном адъютантском коне, колонну догнал Влас Карпов. Худое лицо его было хмуро, в запавших глазах отражалась тоска.

— Ну что, нет уже лагеря? — спросил пожилой партизан, берясь за стремя.

— Дело сделано, — не оглядываясь, ответил Карпов и облизнул потрескавшиеся губы.

— Слыхали твою работу.

— А ежели слыхал, так и нечего спрашивать!

Юлочка, ко всему привыкшая за последние месяцы, спокойно проспала в теплой командирской шубе все время, пока шел артиллерийский обстрел. Николай, которому Карпов, отправляясь готовить взрыв лагеря, наказал посмотреть за дочкой, так, сонную, и поднял ее на руки. Открыв глазки, Юлочка подивилась красному свету, в котором будто танцевали знакомые сосны, пожевала губами и, доверчиво прильнув к груди партизана, опять уснула. Потом ей стало почему-то трудно дышать. Кругом стлался дым. Девочка пожаловалась: «Юлочке во рте горько». Совсем проснувшись, она заинтересовалась, куда это все спешат, и пожелала занять свою любимую позицию на плечах у Николая: так обычно совершала она все походы. Сидеть удобно, все видно, чего же еще! Юлочка то и дело оглядывалась назад, чтобы видеть колонну, темной змеей извивавшуюся в сизоватом дыму. Девочке казалось, что она летит на самолете выше туч. Она развеселилась, даже запела. А когда позади показался отец, ехавший на настоящем коне, Юлочка пришла в восторг. Девочка тотчас же решила, что она не летит, а тоже едет верхом, и стала подпрыгивать на плечах партизана, весело его понукая:

— Но, но, лошадка! Беги скорей!

Юлочка очень огорчилась, когда отец спешился и отдал лошадь, но стоило Карпову приблизиться к ней, как она крепко впилась в него ручонками, перебралась к нему на плечи. Со своей позиции она гордо оглядывала всех этих дядей, которые сегодня почему-то не улыбались ей, не заговаривали с нею и вообще не обращали на нее внимания. Сердятся, что ли? Ну и пусть! Очень они ей нужны! Ведь сегодня отец с нею, никуда не торопится, не говорит, что ему некогда. Крепко обхватив шею отца, девочка наклонилась к его волосатому уху:

— Папаня, куда Юлочка едет? Папаня же!

Это даже не было вопросом. Просто девочка затевала дорожный разговор. Но отец не ответил и только вздохнул.

— Папаня, Юлочка спрашивает, где мы теперь будем жить? Где будет у Юлочки кроватка?

Девочка настойчиво раскачивала голову отца — раскачивала и удивлялась: ее ладошки ощущали на его шершавых щеках что-то мокрое и теплое. Девочка подняла руку, лизнула язычком — соленая. Балансируя ногами, Юлочка ловко наклонилась, чтобы сбоку заглянуть отцу в лицо. Карпов резко повернул голову.

— Папка же! — Дочка капризно надула губы. — Юлочка спрашивает же, где мы будем жить? Разве ты не слышишь?

Наконец партизан ответил глухим, незнакомым девочке голосом:

— Вот под этой крышей, маленькая. — Он показал на розовое небо, что бесконечно простиралось над сизой шкурой дыма, стелившегося по земле. — Высокая эта крыша, доченька! Под ней всем места хватит. И прочная. Ее никакой фашист не разрушит и не зажжет.

27

Шумная суматоха, поднятая на рассвете новичками, прекратилась сразу же, как только подтянулись к центральному лагерю кадровики отряда, отозванные Рудаковым с укреплений, где они продолжали упорно вести бой. Эти люди умели вносить в сложное, полное неожиданностей, требующее моментальной ориентировки и дерзких решений дело партизанской войны свою профессиональную аккуратность, организованность, свое непоколебимое, поистине «железнодорожное» спокойствие, и уже самое появление их ввело в берега реку, начавшую было рвать плотину.

Резкий ветер, час от часу продолжавший крепчать, быстро раздувал огонь, но из охваченного огнем леса Рудаков вывел свой отряд в походном порядке. Он выбросил вперед разведку, выставил на фланги боевое охранение. Партизанская молодежь под началом Николая, вооруженная автоматическим оружием, была выдвинута во главу колонны. Она получила задачу — в случае обнаружения вражеских засад с ходу атаковать их и пробивать отряду путь на север.

Осмотревшись в горящем лесу, командир сразу понял, что кольцо огня, которым вследствие стоявшей в последние недели суши и резкому ветру фашистам удалось окружить партизанский лагерь, имеет брешь. Она открывала путь в район аэродрома и дальше, в необозримые пространства торфяных болот, отмеченных на карте сплошной бледно-серой штриховкой, с редкими голубыми пятнами небольших озерков и синими жилками ручьев. Было непонятно, почему в такой большой и так тщательно готовившейся карательной операции вражеский штаб оставил эту брешь открытой. То ли неприятель, потерявший много своих людей при многочисленных попытках взять партизанский район штурмом, не решался забираться в болото, куда он не мог протащить за собой пушки, минометы и броневики; то ли начальники карательной экспедиции, торопившиеся поскорее доложить в ставку о ликвидации партизан, парализовавших движение на дорогах, опасались затяжных боев при круговой обороне и умышленно оставляли этот выход в безлесную болотную пустыню. Могло быть и так и этак. Но скорее всего за этим таится новая, неразгаданная вражеская хитрость.

Но что бы они там ни задумывали, иного выхода не было. Приняв меры против неожиданных засад, Рудаков двинул отряд в эту брешь.

Сразу, как только вышли на болото, Николай приказал авангарду приготовиться к бою. Партизаны вложили запалы в гранаты, висевшие на ремнях, автоматы взяли в руки, спустили предохранители. Боя не последовало, и часам к десяти, когда солнце уже стало ощутительно пригревать спину, авангард выходил в район посадочной площадки. Оттуда ему навстречу, размахивая новенькими автоматами, бежали те партизаны, что ночевали там. Впереди всех были, конечно, ремесленники, среди которых Николай тотчас же заметил своего друга Толю.

На аэродроме сделали первый привал. Партизаны тихо опускались на землю, снимали кладь, но оружие держали поблизости и все время посматривали назад, на юг. Никто не разувался, не перематывал портянок и даже не развязывал тесемки ватников, хотя становилось уже тепло. Так и сидели, хмуро поглядывая в сторону покинутого лагеря. Там, затмевая солнце, качаясь, вставали до самого неба клубящиеся столбы сизого дыма. Южный ветер гнул их к земле, вслед партизанам. Казалось, пожар гнался по пятам уходящих людей.

Командир сидел на пеньке и задумчиво чертил ивовым хлыстиком по земле. Он понимал, что враг, неожиданно применивший эти дьявольские «шарики», не замедлит повторить атаку, как только убедится, что отряд выскользнул из огненной западни. Правда, на карте к северу лесов не было. Сразу же за расчищенной площадкой аэродрома открывалось торфяное болото, где нет ни дорог, ни селений. Но в такую сушь болото тоже могло загореться. Когда Рудаков был еще машинистом, ему не раз приходилось наблюдать из будки локомотива торфяные пожары — бесконечное море серого, едкого, льнущего к земле дыма, — пожары без огня, когда невидимо для глаз горит сама почва, пожары долгие и страшные, потому что ничто, кроме сильного ливня, не могло их погасить.

Не в том ли и заключается хитрость фашистов, оставивших выход из огненного кольца?

А небо угрожающе прозрачно, барометр в командирской палатке сегодня утром предсказывал «сушь». Да, нужно выступать, выступать немедленно, двигаться как можно быстрее. Нужно скрыться в болотах, пока каратели не убедились, что в лесу не осталось ничего, кроме разрушенных землянок.

А тут еще новое осложнение. Прибежал расстроенный начхоз и доложил, что ему, при всех стараниях, не удалось погрузить на подводы часть боеприпасов, присланных Большой землей.

— Фуры?

— Сбросили все лишнее. Сам глядел. Даже Анна Михеевна хочет идти пешком.

— Вьючить верховых коней.

— Товарищ Рудаков, где ж кони? Их всего пять вместе с вашим. Разве поднимут? А мины — во! — Начхоз поднял вверх толстый палец, перепачканный в ружейной смазке. — Душа рыдает — такое сокровище оставлять!

— А что вы предлагаете?

Начхоз только развел руками.

Рудаков ожесточенно перечеркнул все, что с таким старанием нарисовал прутом на земле. Как не хватало им все это время оружия! Чинили трофейную рухлядь, добытую в бою. Подрывались на самодельных минах. А сколько смело задуманных диверсий прошло впустую из-за того, что эти самоделки в нужный момент не взрывались! Недостаток оружия и боеприпасов мешал отряду расти. И вот теперь, когда Большая земля так щедро снабдила его всем этим, оказывается — немалую часть полученного надо бросить!

— Давай ко мне коммунистов и комсомольцев! — скомандовал Рудаков адъютанту.

Он еще не решил, о чем будет говорить. Просто, по старой привычке, он в трудную минуту обращался к большевикам. Они собрались быстро, как будто сами уже ждали этого приглашения. Все они были при оружии, с вещевыми мешками. Рудаков показал им на еще не початые ящики, с которых начхоз и ремесленники срывали крышки. Под желтой жесткой вощанкой, точно коробки дорогих конфет, были рядами уложены хорошо упакованные магнитные мины, аккуратные кирпичики толовых шашек, коробки автоматных патронов.

— Вот это на подводах не разместилось, везти не на чем. Как, товарищи, быть? — спросил Рудаков.

Партизаны молчали. Каждый имел при себе, кроме оружия и патронов, еще и узелок с одеждой или скатку да мешок со сменой белья, с запасцем хлеба, с разными личными вещичками, такими дорогими и необходимыми в бесприютной, походной жизни. Карманы у многих топорщились от гранат, а минеры, народ пожилой и хозяйственный, сверх того были нагружены взрывчаткой, которую они несли в мешках наперевес.

Все знали: поход предстоит тяжелый. Оставляя лагерь, старались захватить все, что возможно. И Рудаков понимал: нельзя требовать от людей нести больше того, что они уже несут.

Начхоз умоляюще смотрел на партизан. В колонне утром рассказывали, что этот толстый, румяный мужчина с пышной бородой плакал, как маленький, когда Карпов прилаживал фугасы под устои его базового склада, построенного еще в до эвакуационные времена. Бородач уже спешился, навьючил ящиками своего коня и успел набить военным добром и свой собственный вещевой мешок. Это было все, что он мог сделать.

— Так как же, товарищи? Как же? — растерянно бормотал начхоз, с надеждой поворачивая взгляд то к одному, то к другому.

— Что ж, взрывать будем? — спросил Рудаков.

Начхоз метнулся к ящикам, точно хотел прикрыть их своим телом.

Тогда из ряда задумчиво переминавшихся с ноги на ногу людей вышел Кузьмич. Он положил к ногам автомат, сорвал с себя аккуратный брезентовый «сидор» и, взяв его за углы, вытряхнул на траву все его содержимое.

— Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец!

И, должно быть для того, чтобы пресечь раздумья и колебания, он расшвырял ногами какие-то сверточки, вещички, завернутое в бумагу белье. Только толстый мешочек с махоркой он пощадил и, подняв, бережно запихал в карман.

— Я девица красивая, меня и без приданого замуж возьмут, — подмигнул Кузьмич своим зеленым глазом и протянул начхозу пустой мешок: — А ну, политическая экономия, клади сюда свои конфеты!

И сразу точно прорвало людей. Со смехом, с шутками, будто совершая что-то веселое, они принялись опустошать свои вещевые мешки. На земле валялись полотенца, зеркальца, котелки, запасные ботинки, скатки байковых одеял, сапожный инструмент, даже книжки, которых в отряде было так мало, что они делились порой на несколько частей, чтобы больше людей могло их читать одновременно.

А вместо всего этого начхоз, задыхаясь от усердия, накладывал в опустевшие мешки магнитные мины, коробки с патронами, запасные диски, картонки с толом.

Заметив, что коммунисты и комсомольцы что-то делают возле ящиков, прибывших с Большой земли, остальные партизаны подходили поближе. Понаблюдав за происходящим, поколебавшись, они вскоре поддавались общему порыву и тоже начинали освобождать свои вещевые мешки.

— Не жалей, товарищи! Фашиста прогоним, вернется советская власть — все будет! — ликовал Кузьмич, поправляя на плече потяжелевший груз. — А без советской власти не надо нам ничего, и жизни самой не надо! — И подмигивал Рудакову: — Как, хозяин, не плохое я внес рационализаторское предложение? А? Кузьмин, он хоть и об одном глазу, однако видит повострее некоторых, что полным комплектом глядят.

Между тем Муся и Николай уже откопали заветный мешок и присоединились к партизанам, хлопотавшим у ящиков.

В ворох валявшихся на земле вещей полетели и заветное пестрое платье и лаковые туфли-лодочки. Из всего своего личного добра Муся оставила только расческу — память заботливого Митрофана Ильича.

— Во! Видал-миндал, все и разобрали! — шумел Кузьмич. — Ух, фашистам-утильщикам пожива будет! Доползут сюда, подумают — в рай попали: все под ногами лежит — собирай, как ягоды.

Рудаков рассеянно слушал болтовню старика и улыбался. «Да, предстоят серьезные, может быть страшные испытания. Но пусть даже загорится болото, пусть фашисты зажгут все вокруг — эти люди не дрогнут, не пропадут. Такие прорвутся, выйдут, победят!»

…Через полчаса отряд снова двинулся на север. На месте его стоянки остались только доски от ящиков, густо провазелиненная упаковочная бумага да кучи партизанского добра, разбросанные меж кустов. Горький дым уже обволакивал все вокруг. Солнце тонуло в бурых густых облаках. Над болотом стояли душные сумерки.

Идя пешком в авангарде колонны, покашливая, поминутно протирая слезящиеся глаза, Рудаков благословлял в душе этот дым, прикрывавший отход отряда. И одна мысль неумолчно, как часовой маятник, стучала в его мозгу: «Скорее, скорее, скорее!»

28

Муся и без того была уже достаточно нагружена: мешок с ценностями весил немало. Но, увидев, что даже старенькая Анна Михеевна, надев очки, озабоченно накладывает в свой чемоданчик коробки автоматных патронов, девушка тоже не сдержалась и, выбросив все свои последние вещи, положила поверх ценностей две компактные, но очень тяжелые коробки. И вот теперь она еле шла позади госпитальной фуры, сгибаясь под тяжестью непосильного груза.

Кровь толчками билась в висках. В ушах шумело, будто к ним приставили по большой раковине. Ослабевшие ноги подкашивались, и все труднее становилось отрывать их от земли.

Несколько раз Анна Михеевна предлагала ей сесть на подводу или хотя бы освободиться от своего мешка. Но Муся только отрицательно качала головой. Ведь и другие несли не меньше.

Она скорее упадет на этот сухой, истоптанный мох, чем воспользуется возможностью незаметно освободиться от добровольно взятого груза. Даже сама мысль об этом приводила ее в негодование.

Солнце, скрытое в дыму, продолжало все же нещадно сушить землю. Головной отряд поднимал такую густую пыль, что ничего не было видно. Южный ветер, резко дувший в спины спутникам, смешивал эту пыль с дымом.

Воздух как бы густел. Дышать становилось все труднее. А передние, которых возглавлял, как говорили, сам Рудаков, все убыстряли шаг.

Иногда Мусе казалось, что она теряет сознание. Это было страшнее всего. Конечно, не затопчут, поднимут и груз, наверное, понесут. Но как же тогда она, комсомолка, будет смотреть в глаза товарищам? Нет, нет, она не может ни отстать, ни упасть! Чтобы отогнать от себя предательскую слабость, заставить себя забыть про острую боль в, пояснице, в коленях, Муся начинала что-то напевать. Это средство, столько раз помогавшее ей еще в походе с Митрофаном Ильичом, теперь не действовало. Когда перед глазами начинали вдруг роиться сверкающие круги и тошнота подступала к горлу, а земля точно уходила из-под ног, девушка крепко закусывала губу, и острая боль отгоняла обморок.

Перед Мусей, покачиваясь, как лодка, плыла в волнах пыли последняя госпитальная фура. На ней, вцепившись руками в деревянные борта, лежали пожилой партизан Бахарев, Мирно Черный и Кунц, которого, по требованию Черного, перенесли на их подводу. Каждый резкий толчок причинял им страдания. Немец, лежавший без памяти, скрежетал зубами и тоскливо постанывал. Должно быть, для того чтобы не слышать этих стонов и скрыть свою собетвенную боль, партизаны бесконечно тянули старинную песню со странным припевом «веселый разговор».

Отец сыну не поверил,

Что на свете есть любовь, -

потихоньку заводил Черный.

Мусе все время казалось, что глубоко запавшие глаза Черного неотрывно следят за нею. Последнее слово Мирко растягивал, и Бахарев, мучившийся в тифу, распаренный, потный, точно только что из бани, тихо и хрипловато подхватывал:

Эх, что на свете есть любовь…

В густом буром месиве дыма и пыли раздавались два голоса:

Веселый разговор…

Затем оба голоса, то сливаясь, то обгоняя друг друга, грустно пели:

Взял сын саблю, взял он остру

И зарезал сам себя.

Эх, да развеселый разговор…

Песня эта, неторопливая и вовсе не грустная, а, скорее, даже озорноватая, отлетев недалеко, сразу гасла в плотном, душном воздухе, но тотчас же возникала вновь.

Девушка слушала бесконечно повторявшиеся куплеты и, стараясь не обращать внимания на взгляды Черного, думала об этих людях, умевших самоотверженно воевать и мужественно переносить страдания. Думала, и ей становилось стыдно оттого, что в голову, помимо воли, снова и снова лезла коварная мысль, что не будет большой беды, если она возьмет да и сложит свой груз на подводу.

«Нет, не сложу, — отгоняла она, как назойливого комара, эту упрямую мысль. — Ни за что не сложу… Пусть это будет маленьким испытанием, настоящая ли я партизанка, заслуживаю ли я этого звания!»

Ноги ее, точно магнитом, прихватывало к земле. Стоило напряжения отдирать и переставлять их. Плечи и поясница ныли. Все чаще и чаще подступала к горлу тошнота, и теперь уже целые рои радужных кругов мелькали перед глазами.

Девушка вцепилась в грядку фуры и сердито приказала себе: «Иди, не падай, не падай!» И тут произошло чудо: мешок за плечами точно потерял часть своего веса. Что это? Радужные круги исчезли. Все впереди стало на место: и фура, и лошадь, и фигуры партизан, неясные в облаке пыли.

Муся оглянулась. Рядом, чуть позади, стараясь приноровиться к ее маленьким шагам, шел Николай. Весь он был точно охрой покрыт. Только глаза оставались по-прежнему ясными и поражали своей удивительной голубизной да ряды ровных крупных зубов прохладно белели за приоткрытыми потрескавшимися губами. Он нес наперевес через плечо два ящика с боеприпасами. Они были небольшие, но, по-видимому, очень тяжелые: веревка так глубоко вдавилась в свернутую куртку у него на плече, что, казалось, перерезала ее надвое. Мокрая майка плотно облепляла его могучий торс, на котором играл каждый мускул. Пот ручейками сбегал с лица, оставляя извилистые следы.

Николай молча снимал мешок с плеч Муси. Она отрицательно покачала головой и отвела его руку.

«Милый, хороший! — подумала она. — Сам несет за троих и еще помогать хочет!» Говорить не было сил, но она не выпустила его горячую ладонь, и прикосновение рук было красноречивее слов.

Где-то высоко в небе гудел самолет. Из-за дыма и пыли его нельзя было рассмотреть, но по «голосу» партизаны угадали, что над ними, где-то очень высоко, висит тот самый вражеский двухфюзеляжный разведчик, который на фронте называли «старшиной воздуха», «рамой», а в партизанских краях — «очками» или «фрицем с оглоблями». Иногда он словно застывал в воздухе и ныл над головой, как комар. Обычно этих самолетов побаивались. Они имели скверное обыкновение во время разведок развлекаться метанием мелких бомб на скопления людей. Но здесь на него никто не обращал внимания.

Люди шли, шатаясь под непосильным грузом, спотыкаясь, падая. Шли, шли, шли, с удовольствием, как маленькую победу, отмечая каждый новый сделанный шаг.

Идя рядом с Мусей и украдкой поддерживая снизу ее мешок, Николай раздумывал над тем, что происходило, «Фриц с оглоблями» висит над их головой. В самый разгар наступления на фронте, о котором столько трещало в последние дни берлинское радио, противник принужден бросать против них, горсти советских людей, действующих в глубоком тылу, войска, артиллерию. Значит, задача партизан выполнена, и, даже отступая, они отрывают от фронта, отвлекая на себя, хоть немножко, хоть самую малость вражеских сил. Пусть база взорвана, а партизанам приходится в этой духоте тащиться без дороги вглубь пересохших болот, навстречу новым, неизвестным бедам и испытаниям, — ничего, ничего! Они продолжают воевать!

— Разве мало таких, как мы? — неожиданно для себя, сказал вслух Николай.

Муся удивленно взглянула на него и поняла: «Он думает о том же, о чем я». Она легонько пожала его руку.

— Муся, это мерзко, конечно, но я не могу побороть в себе не подленькую радость оттого, что ты не улетела, что ты здесь, рядом.

Девушка облизнула пыльные, сухие губы и еле заметно улыбнулась.

— Ты знаешь, о чем я сейчас думала? — прошептала она. — Я мечтаю, что вдруг вот тут, среди болота, возьмет да и появится перед нами нарзанная будка, какая была у нас в городе на площади перед конторой банка. Мы в перерыв все бегали туда ситро пить… И в будке сколько хочешь зеленых бутылочек, в которых со дна поднимаются прозрачные пузырьки… Ух, здорово!

Ничего не сказав, Николай пожал ей руку и исчез в пыли. Муся снова взялась за борт фуры.

Раненые все еще тянули без слов знакомый мотив, который теперь звучал уже грустно. Огненные разноцветные круги снова поплыли перед глазами девушки. Она пошатнулась, уцепилась за фуру обеими руками. «Только бы не упасть! Тогда уже не будет сил подняться». Выждав такт, она вздохнула поглубже и, стараясь отогнать от себя оцепеняющее забытье, тихо запела:

Отец сыну не поверил,

Что на свете есть любовь…

Последнюю ноту она растянула, и голос долго звенел в пыльной духоте.

Черный присел на фуре. Улыбнувшись Мусе, он поддержал песню, и они вместе согласно закончили:

Веселый разговор…

Анна Михеевна, дремавшая среди узлов, очнулась и удивленно посмотрела на раненого.

— Эх, сестреночка, хоть песню вместе споем… — начал было Черный.

Но Муся уже запела второй куплет.

Приподнялся на локте Бахарев. Должно быть, бессознательно подчиняясь зовущей силе девичьего голоса, он хрипло подтянул.

Немец перестал стонать и удивленно, даже со страхом смотрел перед собой, стараясь, должно быть, понять, действительно ли поют его немощные соседи по фуре и эта девушка, сгибающаяся под непосильной ношей, или это чудится ему в бреду.

Заводя третий куплет, Муся услышала, что поддерживают ее не только с фуры.

Ну да, колонна подхватила песню. Разрастаясь, ширясь, она уносилась все дальше и дальше, уходила в густую мглу. Как магнит железные опилки, стягивала песня людей туда, где звенел голос запевалы. Колонна уплотнялась. Задние подтягивались. Подле госпитальной фуры сбивалась толпа, неясно темневшая во мгле.

Песня точно свежим ветром овевала усталые лица, будто ключевой водой смачивала пересохшие рты. Люди поправляли на плечах ящики, мешки, части разобранных пулеметов. И казалось, что груз полегчал, меньше болит натруженная спина и уже не такой душной сушью дышит болото.

Чувствуя и на себе освежающую силу песни, радуясь, что искусство, которому она мечтала посвятить свою жизнь, могущественно даже и в таких невероятных условиях, Муся, как только отзвучали последние слова старинной песни, поспешила завести новую, ту, что по вечерам с особой охотой певали партизаны.

По долинам и по взгорьям,-

почти выкрикнула она, боясь, что ее не поддержат. Но уже много голосов дружно подхватили:

Шла дивизия вперед,

И, чувствуя, что у нее устанавливается связь со всей усталой колонной, девушка закрыла глаза и уже тише и мелодичнее вывела:

Чтобы с боя взять Приморье,

Белой армии оплот.

Эти последние слова заглушил пронзительный разбойничий свист. Засунув два пальца в рот, сверкая белками глаз, свистел Черный, должно быть вовсе позабыв в эту минуту о своих ранах.

Любимая песня захватила всех. И девичий голос, взмывавший в начале куплета, тотчас же тонул в хоре хриплых, усталых голосов, которыми, как казалось, гудела сама мгла.

Чувствуя власть, которую давала ей песня, власть побеждать усталость, жару, жажду, власть бодрить, вселять уверенность, Муся старалась, чтобы песни не стихали, и самозабвенно заводила их одну за другой.

Сначала перепели любимые предвоенные песни: «Катюша», «По военной дороге», «То не тучи грозовые — облака», «Три танкиста», «В путь-дорогу дальнюю». Потом партизаны постарше завели «Кузнецов», «Отряд коммунаров», «Паровоз», «Смело мы в бой пойдем» и даже давно позабытую «Комсомольскую», в которой Муся знала один только удалой и не очень вразумительный припев: «Сергей-поп, Сергей-поп, Сергей — валяный сапог». Потом, когда и эти песни иссякли, придвинувшиеся к госпитальной фуре старики — мастера и бригадиры из депо — запели «Врагу не сдается наш гордый «Варяг», вслед — «Шумел, горел пожар московский», «Златые горы», а дальше уже пошли стародавние солдатские песни с припевками вроде «чубарики-чубчики».

Некоторые из этих песен девушка даже и не слыхивала. Запевали уже другие. Песни, казалось, рождались сами, и Муся, схватив мотив, подтягивала без слов, думая о том, как хорошо все-таки, что она настояла на своем и пошла в музыкальное училище: как славно быть певицей у такого певучего народа!

Давно ли девушка, как переспевший колос, клонилась к земле под непомерной ношей? И вот она уже идет бодро, прямо, даже не держится за грядку фуры, идет, позабыв о предстоящих испытаниях.

Наконец прозвучала долгожданная команда: «Привал!»

Муся сбросила с себя мешок, помогла раненым и больному сойти с фуры и с наслаждением растянулась на сухом мху. Каждое движение доставляло боль, каждый мускул ныл. Стоило усилий, чтобы сдержать стон. Немного передохнув, она, как опытный пешеход, разулась, осмотрела натруженные ноги. Как ни тщательно обулась она перед походом, пятки все же были намяты и жарко горели. Сорвав седой мох, она зарыла ноги во влажный, прохладный, рассыпчатый подзол.

«Ах, если бы еще глоток воды!» — думала она.

Точно угадав это ее желание, с котелком в руке появился Николай. С закоптелых боков котелка падали светлые капли.

— Еле вас отыскал! Ни черта не видно, такая пылища! — сказал он, протягивая воду девушке.

Сбросив с себя ящики, он с легким вскриком расправил плечи.

Муся припала к котелку сухими, потрескавшимися губами. Она сделала несколько больших судорожных глотков, остановилась, чтобы передохнуть, и тут заметила пристальный взгляд немца.

Кунц молчал. Но его бесцветные глаза, жадно смотревшие из-под опаленных ресниц, казалось, были не в силах оторваться от капель, падавших ей на колени. Девушка быстро протянула ему котелок.

— Данке шен, — благодарно прохрипел Кунц, осторожно принимая котелок в дрожащие руки.

Обожженный немец пил с неистовой жадностью. Глотки шариками катились в горло, шевеля волосатый кадык.

Муся незаметно слизнула с рукава и с подола гимнастерки упавшие капли. Но когда Кунц наконец отвалился от котелка и благодарно вернул его, девушка равнодушно сказала, что уже напилась, и остаток предложила Черному. Тот сердито затряс головой:

— Пей, пей сама!

Котелок перешел к Бахареву. Больной жадно схватил его, допил и даже облизал влажные стенки.

Муся положила голову на жесткий мешок, закрыла глаза, стараясь не думать ни о воде, ни о самолете, гудевшем где-то над головой, ни о том, что снова скоро предстоит идти неведомо куда и неведомо еще сколько.

Она лежала в полной неподвижности, и каждый ее мускул радовался покою.

29

Отряд шел уже двое суток.

По-прежнему над однообразным, унылым болотом стояла сухая мгла. По приказу Рудакова суточный рацион был снижен до полутора сухарей, а последние личные запасы были уже доедены. Однако двигались, не сбавляя темпа. Понемногу втягиваясь в поход, люди шли даже легче, чем в первый день. Подспорьем в питании служили ягоды гонобобеля да рано созревшей клюквы, которой в этих нехоженых местах было так много, что иные кочки издали казались розовыми, а ягоду можно было собирать горстями. На привалах котелки и фляги наполнялись водой. Паровозники, привыкшие к жару топок, научили других воду эту в дорогу слегка подсаливать. Тех, что следовали этому совету, меньше мучила жажда.

Большинство шли теперь босиком, подвесив сапоги и ботинки к вещевым мешкам. Карателей по-прежнему не было слышно, и только вражеский воздушный разведчик, теперь уже не «фриц с оглоблями», а небольшой самолет, который получил в колонне прозвище «костыль», не отставал от партизан, все время кружил поблизости, должно быть легко находя колонну по бурому хвосту пыли, долго стоявшему в неподвижном воздухе.

Этот «костыль», издали похожий на журавля с поджатыми ногами, не отставал от колонны, но и не обнаруживал никаких враждебных намерений: не обстреливал, не бросал бомб и даже не приближался. Вот это-то больше всего и беспокоило Рудакова. Он чувствовал, что штаб карателей не сводит глаз с колонны и что-то, очевидно, подготовляет. Но что можно было этому противопоставить? Кругом, на сколько хватал глаз, простирался серый кочкарник, поросший маленькими, подагрическими деревцами. Зайцу и то негде было спрятаться, а не то что большой колонне с обозом и вьючными конями. Единственным спасением было — поскорее миновать открытые места, достичь леса. Командир все чаще поглядывал на карту, укорачивал отдых и торопил людей.

На заре третьего дня он послал Николая с тремя комсомольцами обратно — разведать уже пройденный пучь. Разведчики вернулись усталые, возбужденные, бронзовые от покрывавшей их торфяной пыли. Предположения командира оправдались. Вслед за колонной, отстав от нее километров на десять, двигалась в пешем строю крупная вражеская часть: это были эсэсовцы, как определил разведчик по черным мундирам врагов. Их сопровождало десятка два вьючных коней с пулеметами и минометами небольших калибров. Николай, ближе других подползавший к вражескому бивуаку, заметил, что преследователи очень утомлены, обносились, отощали, заросли грязным волосом.

Все решала скорость. Рудаков поднял своих уже расположившихся было на дневку людей и, нарушив им самим установленный порядок ночного движения, приказал немедленно выступать. Колонну он перестроил. Сильный авангард он заменил немногочисленной разведкой. Вслед за ней пошли повозки с боеприпасами, продуктами, с ранеными, затем — малобстрелянные и неопытные еще новички. Хвост колонны Рудаков прикрыл сильной, боеспособной группой из железнодорожников. Поставив колонновожатым Власа Карпова, сам он вместе с адъютантом и начальником штаба перекочевал в арьергард.

Теперь во главе колонны шагал высокий человек с маленькой белокурой девочкой на плечах. Лучшего колонновожатого Рудаков не мог и придумать. Партизаны любили молчаливого Карпова. Идя во главе колонны, он нес дочь как боевое знамя, как символ Родины.

Девочка то дремала, привалившись к голове отца, то что-то лепетала, озираясь вокруг. Отец ее не слушал. Неутомимо и широко он отмеривал размашистые, упругие шаги.

— Папа, папа же, гляди — опять самолет! Вон он, костылик вчерашний. Видишь, кружит?

Карпов встрепенулся. В этот день с рассвета навстречу колонне дул сильный и острый северный ветер. Он дышал бодрящей прохладой, относил в сторону поднимаемую ногами сухую бурую торфяную пыль. Горизонт очистился, и приближающийся самолет был хорошо виден. На старого знакомого партизаны не обратили внимания. Когда же самолет, снизившись, попытался пролететь над колонной, они открыли стрельбу из винтовок и отогнали его. Самолет отвернул в сторону и ушел обратно.

О нем уже забыли, когда вдали вновь послышался неровный нарастающий гул.

— Папа, гляди, костылик еще костыликов ведет! — радостно объявила Юлочка.

Сидя у отца на плечах, она словно бы выполняла обязанности поста воздушного наблюдения.

Партизаны оглядывались. Шесть темных черточек висели в небе над болотом. Приближаясь, они быстро росли…

— Колонна, рассыпься! — донеслась издали команда.

Но бывалые люди уже и сами разбегались по сторонам и, рассыпавшись, замерли меж кочек. Только вороненые стволы винтовок поднимались с земли навстречу приближавшимся самолетам.

Самолеты опять обошли колонну, опередили ее и вдруг пошли перед ней по широкому кругу. Они летели неторопливо, низко, и было видно, что от хвостов у них отделяется и падает что-то мелкое, едва приметное, точно бы горох. Лежа меж кочек, партизаны гадали, что все это могло бы значить. А самолеты продолжали описывать все более широкие полукружия, постепенно удаляясь на север.

Так как ничего не взрывалось, люди успокоились, поднялись. Колонна снова тронулась в путь.

Моторы уже стихли вдали, когда вдруг на местах, над которыми только что кружили самолеты, появились красноватые неяркие огоньки и серые дымки. Частокол из этих дымов как бы преградил колонне путь. Он поднимался все выше и выше. Северный ветер ломал столбы дыма, гнул их навстречу партизанам, серой лохматой шкурой расстилал дым по болоту.

К голове колонны, прилегая к шее взмыленного коня, проскакал галопом адъютант командира. Из уст в уста передавалась команда Рудакова: «Нажать, двигаться скорее!»

Дым быстро окутывал болото. Душно запахло гарью. Все поняли, что фашисты подожгли впереди колонны торф и что пожар, быстро раздуваемый ветром, наступает на них с севера, с запада и с востока, как бы беря колонну в клещи. Только сзади виднелся затуманенный горизонт, казалось — только там было спасение.

Влас Карпов нахмурился. Он бережно снял притихшую дочку с плеча, прижал ее к груди, укрыл полами куртки и быстро пошел, почти побежал навстречу разгоравшемуся пожару. Молодые автоматчики, шедшие в авангарде, двинулись за ним. Подпрыгивая на кочках, переваливаясь с боку на бок, потянулись подводы и госпитальные фуры.

Но средняя часть колонны, где шли новички, затормозила движение, сбилась в кучу. Люди то с надеждой оглядывались назад, где еще оставался не затянутый дымом проход то со страхом смотрели на группу авангарде и обоз, быстро приближавшиеся к багровой кромке огня.

Передние уже исчезали, точно таяли в дыму. Послышался конский топот.

Рудаков обводил партизан прищуренным взглядом. Он точно прицеливался — лицо было спокойное, а веки вздрагивали от напряжения.

— Вот что… — сказал он негромко. — Вот что: каждый, кто тут паникует, хочет он того или нет, помогает фашисту. Понятно? Агитировать времени нет. Паникеров буду расстреливать сам. Поняли? А теперь — вперед. За мной!

Рудаков подхватил коня за повод, бросился в направлении разгоравшегося пожара. И все, кто минуту назад толпился в страхе и нерешительности, теперь будто сорванные и подхваченные вихрем, кинулись за ним в дым, точно даже боялись оторваться от своего твердого, уверенного командира. Потом двумя четко обозначенными цепями быстрым шагом проследовала за ними гвардия отряда — железнодорожники, прикрывавшие его с тыла.

Кольцо пожара вблизи оказалось не таким уж страшным. Пока что тлел только мох. Торф не успел разгореться. Зажав рты и носы рукавами, полами гимнастерок, люди бежали прямо по низкому пламени, вздымая столбы черной золы и искр. Труднее было провести через пламя храпевших, взвивающихся на дыбы коней. Но и их в конце концов вывели.

Только надутые шины госпитальных фур полопались от жара. Раненых стало неимоверно трясти на кочках. Их пришлось пересадить на верховых лошадей, привязать ремнями к седлам. Бахарева водрузили на командирского коня. На плечи ему накинули одеяло, концы которого завязали на груди. Он был в бреду, и все почему-то казалось ему, что он мальчишкой едет в ночное. Старик подскакивал в седле, бил пятками коня, которого Муся вела под уздцы. Изредка она оглядывалась на больного. Его глаза на обросшем, исхудалом лице горели мальчишеским азартом, серые губы улыбались. Девушке становилось жутко.

Недаром вражеские самолеты так долго кружили над болотом. За первой грядой еще не разгоревшегося пожара оказалась вторая, за второй — третья. Ветер раздувал тлеющий мох, кое-где уже просачивалось на поверхность красноватое низкое пламя. Горький дым густел и становился все более удушающим. Но то, что хоть раз сумеешь преодолеть или победить, уже не пугает на войне.

Партизаны, ровняясь на темневший силуэт идущего впереди, ускоряли шаг. Жгучие тучи золы и искр вздымались из-под ног. Загораживая лица, дыша через материю, люди старались не потерять направления, не заблудиться в дыму. Более крепкие вели обессиленных, несли их оружие. Некоторых пришлось тащить на руках. Шли, все время перекликаясь.

Муся, порой ничего не видя перед собой и ориентируясь на крики, вела лошадь, на которой качался тифозный. Бахарев то стонал, то скрежетал зубами, то вдруг принимался хохотать. Надо было следить за тем, чтобы он не отвязался, не упал в тлеющий мох, не задохнулся в дыму. Забота о больном и беспомощном человеке отвлекала девушку от тягот этого страшного пути.

Сколько они шли в этом горьком, жгучем дыму, что сейчас — день или вечер, девушка уже не могла сказать. Где-то, уже в конце пути, она случайно наткнулась на Николая, но отнеслась к этой встрече равнодушно.

За плечами у юноши, кроме прежнего груза, болталась еще чья-то винтовка. Обняв за плечи, он помогал идти какому-то пожилому человеку, который громко стонал:

— Ой, силов нет, внутренность дым выел! Ой, не бросай меня, парень, ноги не идут! Ой, смерть пришла!

Николай не заметил Мусю. Лицо у него было как каменное. Ведя старика, он прошел мимо скованным шагом, устремив взгляд вперед.

И снова шли, шли, шли…

Муся была в таком состоянии, что даже не помнила, как она взобралась на какую-то песчаную горку. Дым поредел. Запахло хвоей. Под ногами захрустел суховатый вереск. И только тут, вдохнув посвежевшего воздуха, девушка остановилась и огляделась вокруг. Русло почти пересохшего ручья влекло партизан к песчаному склону какого-то холма. Здесь высились стройные мачтовые сосны; янтарные стволы пламенели в оранжевых лучах заката.

А внизу, у подножия холма, темный с седыми подпалинами дым низко стлался до самого горизонта. Из этого бурого, лениво клубящегося моря, пошатываясь, поддерживая друг друга, выходили закопченные люди. Они невысоко поднимались по косогору, жадно хватали раскрытым ртом воздух и тут же падали на землю. Весь скат темнел от бессильно лежавших тел, а из мглы продолжали возникать все новые и новые фигуры.

Опять появился Николай. Он был уже один, без старика, но с ящиками, с автоматом и винтовкой. Девушка окликнула его. Голос ее был совсем слабый, Николай не услышал. Опираясь спиной о дерево, он обводил глазами скат, усеянный лежащими партизанами. «Меня ищет», — догадалась Муся и тихо улыбнулась.

Чувствуя, как и ее саму неудержимо тянет тоже опуститься на землю, она сняла больного партизана с седла, устроила его под сосенкой, хотела было привязать к дереву повод, но не хватило сил, и она прикорнула у ног коня.

Быстрые осенние сумерки стирали очертания окружающего. По мере того как тьма густела, все ярче, все острее разгорались звезды. Над самой головой Муси протянулся Млечный Путь. Потом из-за горизонта показался большой зловеще красный диск. Поднимаясь выше, он постепенно светлел. По земле разлилась чистая и острая прохлада. Точно посеребренные, выступили из тьмы стволы сосен. А под ними, далеко внизу, простерлось бесконечное болото, сплошь покрытое белесым, с живой багровой подпушкой дымом. Все еще жадно вдыхая холодный воздух, Муся закрыла глаза и сейчас же уснула. Но и во сне она продолжала идти, идти через силу, волоча подгибающиеся ноги.

30

Так шла она во сне по дороге, которой не было конца. Вдруг что-то остановило ее. Девушка испугалась. Ведь нужно же идти, идти во что бы то ни стало! Но что-то непонятное, страшное держало ее на месте, не пускало. Напрягая силы, она рванулась и… открыла глаза. Холодная луна светила в лицо так ярко, что на миг Муся зажмурилась. Когда она снова открыла глаза, над ней склонилось сердитое лицо адъютанта.

— Наконец-то! Ну и спишь ты! — говорил он. — Быстро к командиру! Я и так час тебя искал да полчаса будил.

Муся вскочила, испуганно оглянулась, ища коня. Конь, дремля, стоял тут же под сосной. Привязав повод, девушка подняла на свои натруженные плечи тяжелый мешок и пошла следом за адъютантом. Она шла, поеживаясь от холода, нервно зевая.

— В чем дело, не знаешь? — осведомилась Муся.

— Там скажут, — вздохнул адъютант, и по уклончивому его ответу девушка поняла, что ничего хорошего ее не ждет.

Костры догорали, слабо рдея углями, а иные и совсем потухли. Всюду лежали спящие люди. Слышались тяжелый храп, непонятное бормотанье. Кто-то кричал во сне. Бодрствовали только часовые, возникавшие из тьмы то там, то тут.

У большого костра на каких-то узлах спала Юлочка. Возле, на разостланной плащ-палатке, лежал Рудаков, задумчиво грызя кончик карандаша. Даже не оглянувшись на адъютанта, приближение которого он угадал по скрипу сапог, командир проворчал:

— Вас только за смертью посылать! — И, обернувшись к Мусе, он сказал: — Садись, Волкова, длинный разговор будет.

Муся села, посматривая на Рудакова и стараясь угадать, зачем ее позвали. Но тот почему-то стал расспрашивать ее о лесном лагере «Красного пахаря», о поголовье скота, о характере урочища в районе Коровьего оврага, о дорогах, ведущих туда. Потом он развернул западный конец карты, склеенной на сгибах целлофановой бумагой, и долго рассматривал ее.

— Переходили речку вы тут? — спросил он, ткнув карандашом в голубую жилу, вьющуюся по карте.

Девушка глянула ему через плечо, прочла знакомое название деревни.

— Тут. А что?

Не ответив, командир попросил поподробнее описать подходы к броду, сам брод.

— Мы пойдем туда? — оживляясь, спросила Муся. У нее появилась надежда увидеться с Матреной Никитичной, бабкой Прасковьей, Рубцовым, о которых она теперь думала, как о родных.

— Возможно, возможно, — ответил Рудаков и, положив карандаш на карту, покосился на лицо девушки, на котором боролись тревога и радость. — И не возможно, а факт! Можешь писать письмо своей подруге. Дней через десять вручу.

— Письмо? Зачем письмо? А я?

— Ты пойдешь в другую сторону, на восток, будешь пробираться через фронт, — твердо сказал Рудаков глядя в глаза Мусе. — Последний приказ штаба гласит: доставить ценности. Второй самолет, прилетавший за ними, мы принять не сумели. Так? Ну вот, нужно их нести.

Девушка испуганно и с обидой смотрела на командира:

— А почему обязательно мне?

— Во-первых, потому, что у тебя есть опыт. Да, да, и не маленький. Во-вторых, я не хочу лишать тебя возможности довести до конца то, что ты так хорошо начала. И, в-третьих, приказ командира не обсуждается, партизанка Волкова.

Эти последние слова Рудаков произнес сухо, жестко, но, заметив, что серые глаза девушки заплывают слезами, торопливо добавил:

— С тобой пойдут этот… ну, все забываю фамилию… ну, ремесленник… как его… ну, Елка-Палка… и Николай Железнов… Железнов будет начальником группы.

Видя, как сразу засияли глаза девушки, командир заговорщицки усмехнулся:

— Теперь возражений нет? Ну, то-то! Я знаю, кого к кому прикомандировать. Вместе душещипательные романсы по дороге петь будете, чтоб веселей идти… Так вот, пиши письмо подружке. И родителям напиши… Мало ли… — Он помедлил, но сейчас же спохватился: — Мало ли что на войне бывает, может мне вперед тебя удастся письмо доставить. — И, должно быть для того, чтобы поскорей загладить обмолвку, он сердито спросил адъютанта: — Разведчики вернулись?

— Никак нет! — вытянувшись, доложил тот.

Рудаков поморщился, точно от зубной боли.

— Ступайте. Как вернутся — доложите. А ты, Волкова, оставайся. Возьми в моем планшете бумагу и берись за письма. Тут вот и пиши, — сказал Рудаков, снова склоняясь над старой картой. — Не люблю быть один, вот просто не могу, привык среди людей толочься.

— А Николай… товарищ Железнов согласился? — поинтересовалась Муся.

— Что? — не сразу оторвался от карты командир. — Ах, Николай! Попробовал бы он не согласиться… на таких условиях… Так, говоришь, на броде грунт каменистый? Гряда на перекате широкая, фуры пройдут?

В неровном свете то затухающего, то вновь разгорающегося костра холодные звезды то тускнели, то ярко мерцали на бархатном фоне сентябрьского неба.

Разложив на командирском планшете бумагу, Муся обдумывала свое письмо.

Что написать родным? Рудакову не удалось спрятать свою обмолвку, девушка успела подумать и оценить его «мало ли что». Но и без этого она понимала, на что идет. Да, нужно написать такое письмо, чтобы и мать, и братишки, и сестренка знали, какой была она, о чем думала… Обычно девушка даже и в мыслях избегала слова «смерть». Но в эту минуту не думать о ней она не могла. «Э, что там мудрить, напишу, как получится!» — решила Муся.

Карандаш быстро забегал по бумаге. Мысли разом нахлынули, и она едва успевала записывать их.

«Дорогие мамочка, папа, сестричка Клавочка и братья Витя и Вовик! — писала она. — Я иду на важное задание, на какое — может быть, потом вы узнаете, и потому хочу поговорить с вами, дорогие мои. Вы простите меня за то, что я доставляла вам столько хлопот и огорчений, что не послушалась и не уехала с вами тогда. Но, откровенно говоря, я об этом не жалею. Ведь я не со зла так поступила, ведь я хотела учиться любимому делу, а дело прежде всего, как любит говорить папа… Дорогие мои и родные! Вы, может быть, думаете, что сумасбродная ваша Муська забыла вас? Нет, я помню о вас всегда, вы всегда со мной, и когда мне становится очень трудно, я думаю о своей родной мамочке и мысленно беседую и советуюсь с ней.

Может быть, кто-нибудь из моих эвакуировавшихся подруг наврал вам, что я погибла, или, кто их знает, наболтал, будто я осталась с немцами. Так не верьте, это ложь. Я жива, здорова и работаю для нашей милой Родины, хотя где и как — написать сейчас не могу. Но верьте мне, потом все узнается. Я живу и борюсь, может быть, и не так, как бойцы нашей славной, героической Красной Армии на фронте борются, но тоже здорово, и делаю все, что могу, и жизни своей не жалею. Так что вы не стыдитесь своей непослушной Муськи. Характер у меня, правда, плохой, но душой я никогда не кривила, и если будет нужно для Родины, то, как член комсомола, выполню любое задание, а если надо — погибну за коммунизм…»

Муся представила себе, как мать будет читать ее письмо, читать и плакать, а вокруг нее будут стоять, хлюпая носами, братишки и эта, какая-то совершенно неизвестная сестренка, которую она видела только крохотным, только что народившимся существом. Девушке стало жалко их всех и особенно самй себя. Теплый комок подкатил к горлу. Муся упрямо тряхнула головой.

«Дорогая мамочка, папа, милые братишки и сестренка! Но вы не бойтесь, я не погибну. Я знаю, что выживу, мы победим фашистов, и я снова возьмусь за свое пение. Воевать еще придется много, и мы, наверное, долго не увидимся. Я не жалею, что попала сюда, потому что пока фашисты топчут нашу землю, какая же может быть учеба! Разве какое-нибудь пение в голову пойдет? Вот победим — и заживем счастливо. Я кончу училище и приеду к вам.

Ты представляешь себе, мамочка: приеду актрисой, везде афиши, аршинными буквами написано: «Солистка Мария Волкова». Вы сидите в первом ряду, а я выхожу на сцену в длинном вечернем платье, и папа спрашивает тебя: «Неужели это наша Муська-Ежик? Вот не ожидал!..» Ой, размечталась я! Разве об этом сейчас думать надо! Но без мечты и без поэзии, как говорил тут у нас один умный и хороший человек, ведь нельзя ни работать, ни жить, ни воевать. Правда, мамочка?…»

Муся перечитала написанное и задумалась. Нет, письмо ей не удавалось!

Снизу, от подножия холма, где курился посеребренный луной дым, несло промозглым, осенним холодом. Ледяная луна блестела в небе. Брр! Муся погрела над огнем руки, печально вздохнула и приписала:

«Крепко, крепко всех вас обнимаю, моих родных, любимых и дорогих, все время думаю о вас, мечтаю о встрече. Ваша Муська-Ежик».

Она не успела заклеить конверт, как из тьмы к костру вышел Николай. Он был такой черный, что лица его на темном фоне неба нельзя было разглядеть, и только зубы да белки глаз золотисто поблескивали отсветом пламени.

— Противник приближается к высотке вот оттуда, с юго-востока. Сейчас километрах в семи, — доложил разведчик, косясь на Мусю, на конверт в ее руке.

Девушке показалось, что от этой вести Рудаков вздрогнул и еще ниже склонился над картой, точно на спину легла какая-то тяжесть.

— Но идут медленно, по той же самой низине, что и мы шли, вдоль ручья. Свернуть им некуда, кругом горит, — продолжал Николай. — Растянулись… видать, совсем уже выматываются.

Командир вскочил на ноги:

— Адъютант, будите людей Карпова. По левому краю холма, вон там и там, копать пулеметные гнезда. Копать в полный профиль. Прочно. И чтоб у меня не спать на ходу!

Подождав, пока скрип сапог адъютанта стих, командир обернулся к Николаю:

— Смотри на карту. Мы будем сейчас отходить на запад. Вот по этой насыпи узкоколейки, по которой торф возили. Видишь? Она песчаная, ее никакой химией не подожжешь, а кругом пусть горит, даже лучше: с фланга не обойдут… Мы пойдем, а ты, она, — он кивнул на Мусю, — и это твой Елка-Палка пойдете на восток… Ну, чего смотришь? Правильно понял: именно на восток. Вот хотя бы по этой осушительной канаве. — Он показал на карте черную линию пунктира, протянувшуюся от высотки через болото к лесу, пятна которого зеленели у самого обреза карты. — По канаве идти верней, она и сейчас полна водой, безопаснее от пожара. Понял?

Рудаков выпрямился и вдруг, как бы сразу превратившись в настоящего кадрового офицера, холодным, металлическим тоном произнес:

— Партизан Железнов, вы — начальник группы. Приказываю вам любой ценой доставить через фронт ценности. Ясно? За сохранение отвечаете головой.

Николай и Муся сразу тоже подобрались и застыли в положении «смирно».

— Есть доставить ценности, товарищ командир! — коротко отрубил Николай.

Рудаков, поеживаясь, наклонился к костру, зябко протянул худые руки. Николай сходил в лес, вернулся с охапкой хвороста, подбросил сухих веток. Костер затрещал, завихрилось желтое жаркое пламя; искры полетели к небу. Звезды погасли. А тьма, обступившая костер, сразу уплотнилась. Откуда-то с опушки уже слышались голоса, позванивали, стукаясь друг о друга, лопаты, топор гулко рубил дерево.

— А зачем же укрепления, товарищ Рудаков? — поинтересовался молодой партизан.

— Все же уйдут! — добавила Муся.

Рудаков еще ниже склонился к огню. Девушке показалось, что на вопрос этот ему тяжело отвечать.

— Укрепления? — Он вздохнул. — Укрепления для обороны. Их надо будет держать, пока мы не оторвемся от противника.

Командир выпрямился, стукнул сапогом по торчавшей из костра головне. Целый вихрь искр взмыл в ночь.

— Ну, ступайте, готовьтесь в путь. Начхоз выдаст по вашей заявке все лучшее, что имеем. Лишнего не набирайте. И еще: мальца этого предупредите, я с ним уже говорил. Кстати, а нужен ли он вам? — Рудаков по очереди испытующе посмотрел на молодых людей.

Муся и Николай опустили глаза. Почему командир об этом спрашивает? Ну, конечно же, нужен! Этот ершистый, сердитый, пронырливый и смелый паренек может стать незаменимым товарищем в пути. Лучшего и не найти.

— Ладно, идите втроем, — согласился командир.

Пока Николай и Толя тщательно распределяли и раскладывали по мешкам багаж, Муся, уверенная, что они отлично управятся и без нее, прилегла в кустах, на подстилке из хвои, и вскоре задремала. Сквозь дрему она слышала, как спутники ее пыхтели над мешками, слышала и улыбалась. Приятно было сознавать, что кто-то о тебе позаботится.

31

Уже приближался час рассвета. Побледневшая луна опускалась за лес. Всё: деревья, трава, песок и даже одежда партизан — подернулось кристалликами инея. В этот предрассветный час коммунистов и комсомольцев позвали к командиру. Сбор состоялся у госпитальной фуры.

Муся с Николаем пришли, когда все были уже на месте. Явилась даже старенькая Анна Михеевна. Был тут и раненый Черный, которому, должно быть, кто-то помог сюда прийти. Он сидел у сосны, опираясь спиной, и сосредоточенно строгал какую-то палочку.

— Товарищи, нам предстоит еще одно тяжелое испытание, — просто сказал Рудаков. — Мы вынуждены передислоцироваться в новый район, на запад. Железных дорог там много, без работы скучать не придется. А леса там громадные, на сотни километров — их не зажжешь.

Командир остановился, потер ладонью шершавые усы. По этому жесту коммунисты, знавшие его много лет, поняли, что он готовится перейти к главному.

— Двинемся на запад по насыпи узкоколейки. Она начинается тут, за холмом. — Рудаков взглянул в лица товарищей, быстро и твердо закончил: — Но наш отход нужно прикрыть. Понимаете? Прикрыть минимум двумя ручными пулеметами. Вот с этой высотки надо преградить им выход с поймы ручья на холм. В обход их не пустит огонь. Нужно держать их, пока колонна не оторвется, пока хватит сил держать. Вот так.

Стало тихо. Только снизу, с сухого болота, должно быть очень издалека, ветер доносил гулкое потрескиванье горящих деревьев. Лица у партизан были задумчивые.

— Нужно двух охотников, хорошо знающих пулемет, — тихо сказал Рудаков. — Я говорю — охотников, потому что придется биться до последнего. Это должны быть люди, которым мы верим. Вот и все.

Сердце Муси забилось. Вот подвиг, о котором она столько мечтала! Это не то, что нести по оккупированной земле мешок с этим нужным для страны, но — что поделаешь! — лично ей, Мусе Волковой, ненавистным золотом. Да, именно она спасет отряд! На нее можно положиться. Девушка взглянула на Николая — и точно в зеркало посмотрела. На широком открытом лице юноши было то же волнение, и он так же испытующе смотрел на Мусю, как она на него. Они согласно кивнули друг другу и, взявшись за руки, вместе шагнули к командиру.

И одновременно с ними, правда не с такими торжественно сияющими лицами, а буднично, деловито двинулись и другие, так что кольцо людей вокруг Рудакова стало тесным и плотным.

От костра донесся хрипловатый, раздраженный голос Черного:

— Товарищ Рудаков, меня не забудь! Не похвастаюсь, сам знаешь: лучшего пулеметчика, чем Черный, в отряде нет.

Рудаков растроганно смотрел на сплотившихся вокруг него людей. Он хорошо знал всех их и, вероятно, даже рассчитывал на такое единодушие.

— Товарищи, товарищи вы мои… — начал было командир, но тотчас же перешел на деловой тон: — Раз все согласны, я сам выберу… Вы двое — нет: у вас другое задание, не менее важное. — Он решительно отстранил Мусю и Николая.

— Товарищ командир, давай сюда! — требовал Черный. Держась за дерево, он поднялся и стоял, прислонившись спиной к стволу. — Будь отцом, дай Мирко помереть, как партизану положено, за Родину. — И, обращаясь к остальным, худой, черный, он, сверкая белками глаз, убеждал: — Какой я, к дьяволу, теперь партизан, с такими ногами? Обуза! Таскай, води меня… Дайте, ребята, жизнь дожить на большой скорости, не обижайте. Цыган Мирко советскую власть не подведет.

На него было тяжело смотреть. Всем хотелось, чтобы он скорее сел, но он продолжал стоять, вцепившись ногтями в кору сосны.

— Ладно, будь по-твоему, останешься, — сказал Рудаков.

Командир продолжал смотреть на людей, теснившихся у костра, и каждый коммунист, на кого падал его взгляд, подавался вперед. Командир на мгновение задумывался, затем взгляд его скользил дальше и останавливался на следующем.

Взволнованная Муся, вся внутренне напрягшись, широко раскрытыми глазами наблюдала за происходившим. Оказалось, что все эти люди, среди которых были и пожилые и семейные, так же как она и Николай, вызывались пойти на подвиг, только делали эго буднично, даже как бы стесняясь того, что волнуются, и стараясь подавить это волнение. Какой славный парень этот Черный! «Жизнь дожить на большой скорости»… Да, вот такие, как он, любящие жизнь, и идут на смертный бой. А Карпов! Девушка заметила, что лицо у старого партизана сегодня какое-то особенно бледное и торжественное. Вот он ждет, когда на него поглядит командир, и, не дождавшись, сам движется к нему:

— Меня, меня оставь, Степан Титыч! Не подведу железнодорожное племя!

Все обернулись. Карпов стоял подальше от костра, чем другие. Освещено было только его лицо. Партизаны хорошо знали ненависть этого человека к оккупантам, его мрачноватую, несгибаемую волю, его каменное упорство. Люди могли спокойно уходить, зная, что пока в этом сухом, жилистом немолодом теле бьется сердце, пока стреляет его пулемет, враг не подойдет к высотке. То же, должно быть, думал и Рудаков, ласково глядевший на своего старого товарища. У костра воцарилось напряженное молчание. Оно нарушалось только потрескиваньем догорающих веток да отдаленным постукиваньем саперных лопат.

Но вдруг, всех растолкав, прорвался в круг Василил Кузьмич Кулаков. Выскочил и загородил собой Карпова:

— Это почему ж такое тебя, скажи на милость? У тебя и внуки и дочка, вон она спит. Тебя! Придумал! А я на что? Я, брат, один, как семафор посередь поля, в жизни торчу… Меня, меня оставляй, командир! Дай Кузьмичу на старости лет послужить народу. А то выскочил: я! Ты, брат, дочку воспитывай. Вон ответь людям, на кого Юлочку бросить собрался. Надумал, выскочил… Ишь ты, какой горячий!

Даже в эту торжественную сцену Кузьмич ухитрился внести свою комическую суетливость. Он готов был шуметь и торговаться за право идти на это опасное, может быть последнее задание. Наступая на командира, он бил себя в грудь сухонькими кулачками и, сделав плаксивую гримасу, уверял:

— Пулемет, слава те господи, изучил досконально. Вон Николку Железнова спросите, вместе изучали… Эй, Никола-угодник, ты где? Засвидетельствуй командиру. Тоже завели порядок: держать Кузьмича на затычку, а как где что серьезное, так других. Что, мне до самой смерти стрелки переводить? Хитрые! Степан Титыч, сделай милость, пусти Кузьмича на выдвижение!

Рудаков обнял старика, прижал его к себе. Всегда холодные глаза командира, заставлявшие иной раз трепетать и самых неробких партизан, растроганно вглядывались в лицо Кузьмича, точно он хотел запечатлеть каждую его черточку.

Муся не выдержала. Она отошла от костра и из неосвещенной зоны наблюдала, как по очереди прощались партизаны с Кузьмичом и Черным.

Кузьмич вдруг что-то вспомнил, хлопотливо извлек из кармана предмет всеобщей зависти — длинный, туго набитый мешочек с крепким самосадом, отсыпал себе горсть, подумал, добавил еще, а мешочек сунул в руку первому попавшемуся партизану:

— Там поделите. Всем раздай, пусть дымят да Кузьмича вспоминают: дескать, был такой кривой черт, курец отчаянный…

Николай одним из последних прощался с остающимися. Он долго обнимал Кузьмича, точно не мог от него оторваться, а стариик сердито бормотал:

— Ступай, ступай, парень. И чтоб у меня в жизни не коптить, как головешка. Жми на всю железку… Ступай, тебе пора… И еще вот что: отвоюешь — таким, как есть, оставайся, жиром не заплывай… Ну, иди, иди. Жив будешь — отцу кланяйся. Не любил он меня, грешного. Ты скажи ему — вспоминал о нем Кузьмич при прощании… Ну, иди же ты, длинный дьявол! Ну тебя…

Старик почти оттолкнул Николая и сейчас же повернулся к нему спиной.

Николай подошел к Черному, но тот смотрел куда-то вверх и не заметил протянутой ему руки.

Последней прощалась Муся. Кузьмич не удержался и спаясничал, вытирая рукой рот:

— Эх, хоть в заключение жизни с хорошей девчонкой поцелуюсь!

Подмигнув зеленым глазом, он неловко ткнул Мусю губами в щеку, но девушка крепко поцеловала его в шершавые, растрескавшиеся губы.

Потом она подошла к Черному, хмуро стоявшему у дерева. Партизан крепко схватил ее руку холодными сильными пальцами и зашептал:

— И меня, и меня поцелуй! Поцелуй, девушка!.. Нет у меня никакой жены Зины, выдумал я жену Зину. Один я, как месяц в небе, никого у меня нет…

Муся невольно отпрянула, но сейчас же сдержалась, взяла Черного за плечи, заглянула ему в большие настороженные глаза.

— Не надо, уйди! — тихо сказал партизан, отводя ее руки. — Будь счастлива… Уйди…

Старый партизан, коновод Рудакова, подвел подседланного командирского коня и еще какую-то гнедую кобылу.

— Степан Титыч приказал вам оставить, — сказал он угрюмо, и в голосе его слышалось нескрываемое сожаление. — Уж вы их берегите, под пули-то не суйте… Куда привязать-то?

— А поди ты со своими конями! Ставь куда хочешь! — вспылил вдруг Черный и, подчеркнуто отвернувшись от девушки, закричал Кузьмичу: — Пулеметы и диски пусть сюда несут — сам осмотрю! А то сунут барахло какое…

Через полчаса, еще затемно, отряд быстро спустился с западного склона высотки на насыпь узкоколейки и тотчас же скрылся в горькой густой мгле. Некоторое время было еще слышно бряцание винтовок, сталкивающихся во тьме, фырканье и топот коней, дробный стук колес о шпалы, и наконец все стихло.

Николай, Муся и Толя сбежали с восточного склона, продрались сквозь заросли можжевельника и дикой малины и легко нашли глубокую осушительную канаву, спрыгнули нее и быстро пошли в ту сторону, где сквозь дым уже розовел, разгораясь все ярче и ярче, холодный погожий рассвет.

Когда поднялось солнце и первые лучи его, пронзив насквозь пласты дыма, побежали по болоту, золотя маленькие скрюченные березки, жидкие, чахоточные сосенки и верхушки кочек, — с запада, с лесистого холма, поднимавшегося из дыма как высокий остров и теперь сплошь залитого розоватым светом, послышался сухой сердитый треск пулеметных очередей. Он доносился уже издалека и слышался не громче, чем отзвуки его эха. Этот механический, обычно неприятный на слух звук Муся восприняла как нежное напутствие самоотверженных друзей, как великолепный гимн непобедимости партизанского братства и торжества духа советского человека.

Загрузка...