Часть четвертая

1



Пулеметная стрельба, постепенно стихая, провожала трех партизан, быстро двигавшихся на восток. Шли они по дну глубокой канавы, местами совсем сухому, местами жмыхавшему под ногой, местами поблескивавшему бурой водой, задернутой радужной пленкой ржавчины. Влажный торф заглушал их шаги, и путники, кроме собственного дыхания, слышали только эти, теперь уже отдаленные, звуки стрельбы, нарушавшие осеннюю тишину, стоявшую над болотом.

Шли молча.

Впереди размашисто шагал задумчивый, хмурый Николай, с автоматом на груди, с тяжелым мешком за плечами. За ним, то отставая, то пускаясь впритруску, семенил Толя, тоже с автоматом, с гранатами у пояса, с ножом за голенищем. Он нес мешок поменьше. Муся, налегке, с маленьким офицерским «вальтером» у пояса, заключала шествие. Николай и Толя разгрузили ее от тяжестей. В рюкзаке девушки они оставили только легкую алюминиевую посуду да сверток трофейных плащ-палаток, взятых по ее настоянию.

Девушка шла легко, привычно. Думы ее были там, позади, где два самоотверженных человека вели сейчас неравный бой. Умудренная теперь в военных делах, Муся ясно представляла себе, что там происходит. Издали доносится частая беспорядочная стрельба из автоматов. Это фашисты пошли в атаку. Но тотчас же начинают бить пулеметы. Все смешивается в сплошной треск. Потом автоматы разом смолкают. Пулеметы дают несколько очередей, и наступает тишина. Только хлюпает под ногами влажный торф.

Девушка облегченно вздыхает. Отбили! И она явственно рисует себе, будто видит это собственными глазами, как Мирко Черный вытирает ладонью вспотевшее лицо, коричневое от пороховой гари, как Кузьмич, подмигивая, возбужденно посмеивается, как дрожащими пальцами свертывает он две цигарки — для себя и для товарища — и бережно ссыпает табачные крошки обратно в свой толстый, как колбаска, кисет… Впрочем, нет, кисет с табаком он отдал уходившим, когда прощался. От этого воспоминания у девушки начинает щекотать в горле. Но снова злобно, бранчливо бормочут вдали автоматы, снова, точно отругиваясь, упругими очередями отвечают пулеметы. И девушка опять мысленно видит Кузьмича и Черного, их злые, непреклонные лица, прильнувшие щеками к вздрагивающим прикладам.

Да, таких не сломишь! И рождается радостная надежда, что пулеметчики дотянут до темноты и что ночью, когда падет туман, они ускачут на конях, обманув противника.

К сухому, уже еле слышному треску стрелкового оружия стали примешиваться глухие короткие взрывы, будто кто-то в бочку кулаком бьет.

— Гранаты, — предположил Николай останавливаясь. — Подползли, прохвосты, и гранатами их глушат…

— Ты что — «гранаты»! — прерывает его Толя. — Разве они с гранатами к себе подпустят? Слышь, елки-палки, пулемет… Какие ж тут гранаты? Из минометов фриц ударил, вот что! Минометы подтащили, из минометов и садят…

— Ну, минометы там — дело дохлое, из минометов новичков пугать. Видал, какие окопы им вырыли? Что им мина! Разве если только в самую маковку угодит…

Все трое, повернувшись назад, прислушиваются. Минометы смолкают. Снова возникает всполошенный автоматный треск, но опять его перекрывают пулеметные очереди, деловитые и будничные, как зудящая дробь пневматических отбойных молотков.

— Ах, как, елки-палки, бьют!

— Ну, хватит, пошли! — скомандовал Николай.

Путники двинулись дальше. Муся задумчиво проговорила:

— Вот когда врага прогоним, поставить бы на этой высотке красивый мраморный памятник. И пусть бы на нем всегда красная звезда горела. Чтоб и днем и ночью видели люди эту звезду и вспоминали о том, как сражались тут против фашистов двое партизан.

— Да! Но только очень много памятников таких пришлось бы ставить, — отозвался, не оглядываясь, Николай. — Пожалуй, и мрамора на земле не хватит…

Бесконечно отодвигались назад ровные черные откосы глубокой канавы, кое-где поросшие серенькими лапками мать-мачехи. Темно-розовые султанчики иван-чая низко склоняли свои набухшие щедрой росой головы в воротничках из пуха созревших семян. Иногда они дотягивались до середины канавы и, раскачиваясь, гладили путников по щекам. Почувствовав прохладное прикосновение, девушка вздрагивала, с удивлением оглядывалась и снова погружалась в свои думы.

Теперь перед ней вставала картина прощания партизан, которую она наблюдала из темноты. Какие все это прекрасные души, как по-братски относились они к ней, к незаметной, бездомной девчонке, случайно попавшей в их лагерь! А Рудаков! Этот словно из стали отлит. Но как он стеснялся, когда там, на аэродроме, говорил о своей семье! А как вдруг заговорил о поэзии! Вот бы стать когда-нибудь такой, как он, воспитать в себе такую волю, такое спокойствие. А с виду — самый обыкновенный человек. Встреть его где-нибудь — и внимания не обратишь, не оглянешься даже. И на кого это он похож? Ах да, пожалуй, на старого Рубцова. А может быть, на управляющего банком Чередникова? Вот ведь совсем они разные, а все-таки похожи. Чем?… Нет, такой, как они, наверное не станешь. Ну хоть бы чуть, хоть бы самую капельку походить на них!

А этот Карпов! Вот кто удивил. Мусе думалось — сухарь. А он, простившись с Кузьмичом, вдруг бросился в кусты, и было слышно, как дочка спрашивала его: «Папа, скажи Юлочке, зачем ты плачешь?» И кто бы мог подумать, что этот человек с тонкими, в нитку, губами умеет плакать! «Эх, Муська, Муська, дожила ты до девятнадцати лет, а о людях все еще судишь по их внешности: симпатичный, несимпатичный, страшный, так себе, хоть куда…»

Что это? Снова стреляют. Но пулеметные очереди звучат теперь еле слышно, будто кто-то неумело строчит на швейной машине в соседней комнате. Там еще бьются. «Вот тоже люди! А разве они одни такие? Какая же ты, Муська, была чудачка, когда там, у костра, точно примадонна в опере, выкрикнула о своем желании остаться в пулеметной засаде! Выскочила, покрасовалась, пофорсила: вот я какая! А все другие заявили о том же самом совсем спокойно, как о чем-то само собой разумеющемся. Нет, где тебе, голубушка, стать такой, как Рудаков! Тебе еще у Кузьмича поучиться надо…»

Так раздумывая о тех, кто остался позади, шла Муся, не замечая, что ветер усиливается, а воздух все горше и горше пахнет дымом. Заметно мерк ясный холодный день, тускнело солнце.

2

Николай, уже давно с беспокойством посматривавший кругом, остановил товарищей и выбрался из канавы. Болото до самого горизонта было, точно огромной шкурой, покрыто сизым густым дымом. Ветер рвал эту шкуру, трепал ее по земле, раздувал огонь, гнал его на северо-восток. Если ветер не прекратится, он может направить пламя прямо наперерез путникам. Можно, конечно, свернув на север, бежать от надвигающегося огня, но тогда придется оставить спасительную канаву.

— Двинулись и дальше по канаве, — решил Николай. — Елка — первый, Муся — за ним, я — сзади. Идти как можно быстрее. Слышите, люди? Вперед!

Когда Муся обгоняла Николая, он взял ее за руку и попытался заглянуть ей в глаза. Девушка отвернулась и отняла руку. Она все еще была с теми, кто сражался на холме, и эта робкая ласка казалась ей оскорблением их подвига.

Теперь партизаны почти бежали. Ветер перебрасывал через них целые тучи гари. Порой он уже доносил жаркое дыхание близкого пожара. Воздух стал нестерпимо горьким. Кровь тревожно стучала в висках, и, что самое скверное, перед глазами Муси опять зароились искрящиеся круги. «Только бы не потерять сознания! Ведь ребята тоже из-за меня остановятся, и тогда…»

— Скорее, скорее! — торопил Николай.

Ловкая фигурка Толи то исчезала в ленивых клубах дыма, уже наполнившего канаву, то неясно маячила среди них, наконец будто и вовсе растаяла. Муся поняла, что отстает. Сквозь порывистый шум ветра уже доносились зловещий шелест, треск и приглушенное шипящее гуденье. Ветер стал таким горячим, будто дул из печи. Дышать было трудно, и казалось, что вместо воздуха в легкие вливается горький, полынью настоенный кипяток. Где-то сзади раздался голос Николая:

— Нагибайся ниже, к земле!

Под ногами чавкала вода. Муся нагнулась. Тут, над влажным слоем торфа, дышалось легче. Пробегая мимо лужицы, девушка зачерпнула горсть воды и плеснула себе в лицо. Затем она сорвала с головы марлевый платок, намочила его, приложила ко рту. Дышать стало не так горько, но бежать уже не было сил. И она, низко согнувшись, пошла шагом.

— Дыши сквозь мокрую тряпку, легче! — крикнула она Николаю.

— Теперь недалеко. Я по карте помню, тут скоро лес, — ответил он.

Пожар уже перерезал им дорогу. Горящие ветки, поднятые токами раскаленного воздуха, перебросили пламя через канаву. Целые тучи искр летели над головой партизан, тлеющая торфяная крошка точно булавками колола лицо. Теперь путники двигались по канаве, как по узкому коридору, перерезавшему горящее болото. Душный жар дышал на них с обеих сторон, одежда дымилась.

Муся почувствовала, что задыхается. Мокрый платок уже не помогал. Вовсе обессилев, она опустилась на дно канавы и несколько секунд лежала, неподвижно прижимаясь щекой к влажному торфу, вдыхая пахнущую прелью прохладу. Это вернуло ей сознание.

Над ней склонился Николай. Закопченное, потное лицо его было страшно. Но в глазах, по-прежнему голубых и чистых, девушка увидела ту же трезвую, спокойную волю, какой ее всегда поражал Рудаков. Партизан что-то кричат. Она не разбирала слов, но догадывалась, что он убеждает ее подняться. Все гудело и кружилось, но голубые глаза спокойно и требовательно смотрели на нее.

— Милый, беги! — прошептала она. — Бегите… бросьте меня… Спасайте это… в мешке.

— Не говори глупостей! — сердито сказал Николай. Охватив девушку за талию, он поднял и поставил ее на ноги. Подтолкнул: — Иди!

К удивлению своему, Муся пошла. Впрочем, шла она теперь уже почти бессознательно. Земля под ней покачивалась, как доска качелей, и Мусе казалось, что вот-вот она соскользнет с нее и полетит в пропасть. И все же она шла и шла, подчиняясь сильной, поддерживающей ее руке.

Из тьмы впереди вдруг донесся предостерегающий крик Толи. Не то в бреду, не то наяву девушка почувствовала, что земля действительно выскользнула у нее из-под ног и что сама она куда-то стремительно падает.

Острая боль в ноге, и все закрылось плотной и теплой мглой.

3

Сначала Муся услышала знакомые голоса.

— Ой, елки-палки, смотри, смотри — на нас идет!.. Вон по вершинам. Бежим!

— Куда? Нужно определить направление.

Девушка почувствовала, что она как бы парит в воздухе. Тупая боль жгла, ногу где-то повыше колена. Открыв глаза, Муся увидела совсем рядом лицо Николая и поняла, что он держит ее на руках. Волосы у партизана были опалены; пот струился по его лицу, оставляя на закопченной коже розовые извилистые дорожки; растрескавшиеся губы были полуоткрыты. Юноша тяжело дышал.

— Ты заметил, куда бегут звери?

— Да туда же, туда, вон белки верхом пошли… Вон, вон… видишь?

Муся жадно вздохнула полной грудью. Хотя и здесь, в лесу, под высокими соснами, дым кипел и бурлил, точно в котле, воздух показался ей необычайно чистым, прохладным и вкусным. Вливаясь в легкие, он освежал, как ключевая вода.

— Очнулась?

Николай радостно вздрогнул и крепче прижал ее к себе.

Подгоняемый и раздуваемый ветром, огонь словно катился по вершинам деревьев, переползая и перепрыгивая с одного на другое. Ели загорались, как свечи, сосны вспыхивали с ревом, точно смоляные факелы. Пламя медленно стекало по ветвям, по коре сверху вниз. Что-то первобытное, неотвратимое, перед чем человек чувствует себя бессильным, было в этой наступающей стене огня. Два каких-то рыжих зверя выскочили из кустов, наткнулись на партизан и скрылись в чаще леса.

— Бегом! — хрипло крикнул Николай и бросился за ними следом.

Только этот большой и сильный человек мог так легко нести Myсю, прыгая через кочки, как лось продираясь сквозь кусты. Страх вместе с дымом и ревом пламени остался позади. С Николаем ничего не страшно. Чтобы удобнее и легче было ему ее нести, Муся обхватила его шею, прижалась к нему. Ветки стегали ее по спине, цеплялись за одежду, будто хватали и пытались задержать. Дым понемногу редел, дышать становилось легче.

Вдруг Толя, бежавший впереди, остановился с таким видом, точно его что-то ударило по голове.

— Мешок… — едва слышно прошептал маленький партизан. — Я забыл мешок.

— Где? — спросил Николай.

И Муся почувствовала, как он весь вздрогнул.

— Там, где сейчас стояли.

Мгновение все трое со страхом смотрели, как вдали, настигая их, прыгает по вершинам деревьев пламя. Пожар еще шел верхом.

— Спасай ее! — крикнул Толя.

Он резким движением надвинул фуражку на уши и кинулся обратно, туда, где в кипении сизого дыма пламя медленно, как расплавленная смола, стекало вниз по коре высоких сосен.

— Бегите! — донесся голос маленького партизана из дымной мглы, в которой он сразу точно растворился. И снова, уже издали, донеслось: — Бегите! Слышите! Я догоню-ю-ю!

Николай хотел было броситься вслед за ним но Муся… Как быть с ней? Ведь ей же одной не двинуться с места. Но колебался он только мгновение.

Еще крепче прижав к себе девушку, Николай во весь дух кинулся прочь от быстро надвигающегося лесного пожара.

Даже не замечая тяжести ноши, не чувствуя, как висевший за плечами автомат бьет его по спине, партизан несся через кочки и пни туда, куда устремлялись зверье и птицы.

Муся замерла. Она видела, как по пятам с глухим, угрожающим ревом движется огненный фронт. Иногда под ударами ветра пламя делало по вершинам деревьев скачок и настигало их. Огненные костры, занимаясь над головой, осыпали их шелестящими тучами горевшей хвои. Муся крепче прижималась к сильному плечу. Иногда огонь как бы в раздумье останавливался перед какой-нибудь лесной полянкой. Густой вал дыма оставался позади. Николай переводил дух. Тогда мысль девушки устремлялась назад, к маленькому вихрастому человеку, что так отважно бросился в дым и пламя. Все существо ее рвалось к нему на помощь. Если бы были силы!

Горящие с ревом вершины деревьев, силуэты несущихся зверей — все это походило на кошмар, в котором что-то необъяснимо страшное настигает вас из тьмы. И с той же непоследовательностью, какая бывает в кошмаре, перед беглецами разом открылась болотистая низина, а за ней — ровная гладь озера с небольшим островом, накрытым пестрой шапкой тронутого осенью лиственного леска, опушенного по краям ярко-зеленым кудрявым тальником. С озера пахнуло влажной прохладой.

Николай дышал, как загнанная лошадь. Сердце точно увесистым кулаком колотило в грудную клетку. Он еле стоял. Земля под ним покачивалась. И все: зеленоватое равнодушное небо, яркая зелень кустов, холодная гладь чистой воды — плыло в красноватых кругах.

А пламя лесного пожара, кутаясь в бурно клубящиеся облака дыма, уже подступало к озеру. Оно уже трещало и жадно подвывало в кустах опушки; синевато курясь, бежало по высохшему мху кочек. Судорожно поводя ветвями, начинал тлеть серый ольшаник. Возле Николая, дрожа тонким мускулистым телом, стоял дикий козел. Осмотревшись, он сделал пружинистый скачок и ринулся вниз, в камыш, увлекая за собой двух самок, вырвавшихся из-за кустов. Николай бросился за ними. Стены камыша обступили его, под ногами зачавкала вода. Партизан продолжал двигаться по проложенному зверьем пути, пока камыш не расступился и ноги не ощутили твердую почву. Отсюда начиналась острая и узкая песчаная коса. Рассекая озеро, она тянулась к острову, отделенному от нее лишь небольшой протокой. Дикие козы уже переплыли протоку и, вырвавшись на пляжик, кинулись в заросли тальника.

Двигаясь по их следу, Николай думал лишь о том, чтобы не споткнуться, не уронить Мусю, теперь казавшуюся ему необычайно тяжелой. Он плохо различал, что происходит вокруг.

Но Муся, которую чистый и влажный озерный воздух окончательно привел в себя, видела, как в прибрежных камышах металось зверье, согнанное сюда лесным пожаром, видела, как на берег, вывалив языки и поджав хвосты, выскочило несколько волков, которых она приняла сначала за собак-овчарок. Тяжело поводя вспотевшими боками, волки принялись было совсем по-собачьи лакать воду, но самый крупный из них бросился к косе и увлек за собой остальных.

Волки обогнали Николая, но страха Муся не почувствовала. Было лишь удивление. Не испугалась она и тогда, когда, тяжело дыша, с астматическими хрипами, пронесся по кромке косы огромный черный кабан, косивший на людей маленьким, злым, заросшим жесткой шерстью глазом.

Но вот наконец и остров, кусты. Зеленый тальник больно хлещет по лицу. Николай делает несколько нетвердых шагов и, вдруг покачнувшись, начинает оседать. Последним усилием он опустил Мусю на траву и сам свалился тут же. Рука его никак не может найти и расстегнуть пуговицы гимнастерки.

Муся расстегнула партизану ворот и вскочила, чтобы сбегать за водой, но тут же со стоном опустилась на землю. Жгучая боль в колене или чуть выше его пронзила ее. Девушка посмотрела на свою левую ногу и с удивлением увидела, что стеганная ватой штанина вся почернела и заскорузла. Что-то скверное случилось с ногой. Девушка беспомощно огляделась. Полное безлюдье. Пожар уже подступил к озеру. Густо чадя, пылают на берегу серые заросли ольшаника. Горящие ветки, подброшенные пожаром высоко в воздух, падают и с шипеньем гаснут в воде. Головы спасающихся от огня зверей то там, то тут бороздят холодную гладь.

Николай пошевелился, начал дышать ровней.

— Елка там… Стрельни… Посигналь ему! — с трудом говорит он Мусе, не поднимая головы.

Но в это время где-то недалеко слышится короткая очередь. Муся и Николай замирают. Вдруг с шумом раздвигаются кусты тальника, из яркой зелени появляется черное, лоснящееся лицо маленького партизана. В руках у него автомат.

— Ух, и кабанище здесь! Здоровенный — ужас!

Толя с облегчением сбросил на траву тяжелый мешок. Приподнявшись с земли, Николай пощупал кожух его автомата. Он был еще теплый.

— В кого стрелял?

— В кабана. Целую очередь ему в спину врезал — он хоть бы что! Ушел…

С мальчишеским бахвальством, пренебрежительно пнув ногой спасенный мешок, Толя устало докладывает:

— Еле нашел его в дыму. Вот грузный, черт! Там что в печке, верь слову… Заяц на меня налетел, чуть с ног не сбил… Ой-ой-ой!

Толя вдруг вскочил и с воплями страха и боли начал бить себя по бедрам, точно стараясь стряхнуть ядовитых, опасных насекомых. Потом он сорвался, бросился вниз под берег, и тут же послышался судорожный плеск воды. Вернулся он несколько смущенный.

— Вот черт! От пожара убег и чуть здесь не зажарился. Вдруг как меня куснет… Ай-яй-яй… насквозь прожгло… — Он с сожалением рассматривал две большие дыры, прогоревшие на стеганых шароварах. — А ведь мне вчера Кащей Бессмертный со склада совсем новенькие выдал… Штаны-то какие были!

Толя чуть не плакал. Его искреннее горе после только что пережитых опасностей и бед было так комично, что на черное от копоти лицо Муси помимо воли выползла улыбка.

Несколько минут все трое сидели молча, наслаждаясь свежим воздухом, неподвижностью, тишиной. В самой этой тишине было нечто гипнотизирующее, успокаивающее, бесконечно дорогое всем троим. Долго никто не смел нарушить тишину.

Николай вдруг спохватился:

— Муся, а как нога?

— Очень болит, очень… Что с ней?

— Елки-палки, что… Вы же в торфяной карьер ссыпались. Там машина какая-то стояла вроде плуга. Об эту машину как треснулись… Вот что…

Николай стал перед девушкой на колени, осторожно приподнял и ощупал ее левую ногу.

— Кость не размозжило? — тихо спросил Толя.

— Как будто цела. Бинт есть?

— А то нет! У меня все есть…

Пока Толя, вымыв предварительно в озере руки, разорвал ниткой пропитанную парафином бумагу индивидуального пакета, Николай острым штурмовым ножом вспорол штанину. Сбегали за водой, смыли запекшуюся кровь. Коленка посинела и распухла, но сгибалась. Чашечка, невидимому, осталась цела. Рана выше колена была небольшая, но, видимо, задела какой-то сосуд. Кровь еще бежала тугим пульсирующим родничком.

Толя и здесь оказался молодцом. Пока Николай плескал из пузырька прямо в рану дезинфицирующую жидкость, мальчик намочил полотенце, сделал из него плотный жгут и перехватил им ногу повыше раны. Жгут был наложен так ловко, что родничок крови перестал биться и постепенно иссяк.

— Видал медицину? — хвастливо произнес маленький партизан, довольно потирая руки.

Николай осторожно приподнял раненую ногу девушки и, положив ее себе на колено, стал туго бинтовать. Муся застонала. Николай испуганно отдернул руки.

— Ничего, ничего, бинтуй.

В серых глазах девушки испуг сменился тихой радостью. Слабой рукой она прикоснулась к путаным волосам Толи и прошептала:

— Милые, милые вы мои!

Затем взгляд девушки остановился на лице Николая, закопченном, пятнистом от сажи и ожогов. Опаленные брови и ресницы белели на нем, как пух. Уловив этот взгляд, партизан почувствовал вдруг, что ему неловко оттого, что он держит у себя на колене стройную, мускулистую ногу девушки. Руки, обертывавшие ногу бинтом, задрожали. Муся, мгновение назад не ощущавшая ничего, кроме благодарности к двум своим друзьям, тоже вдруг застыдилась, покраснела и, скрипнув от боли зубами, сняла раненую ногу с колена Николая. Скаточка не размотанного бинта вывалилась у него из рук и, разматываясь, упала на траву.

— Тоже мне санитар! — пренебрежительно фыркнул Толя и, ловко действуя своими худенькими, непропорционально длинными руками, быстро закончил перевязку.

Потом, когда они собрались идти, чтобы пробраться вглубь лесистого островка, Муся взбунтовалась и запретила Николаю нести ее на руках. Пришлось наскоро из плащ-палатки и двух березовых жердей мастерить носилки.

Лесной пожар постепенно окружал озерко, замыкая вокруг него кольцо огня и дыма. Огромными кострами полыхали вершины деревьев. Пламя ползло по траве, по кочкам, плясало в курчавом кустарнике. Бурые смерчи огня и дыма, взвиваясь в небо, в опрокинутом виде отражались в гладкой воде. Казалось, и вода пылает все тем же мрачным, красным огнем.

4

До выздоровления Муси путники решили обосноваться в глубине острова, на маленькой круглой поляне, окруженной густым лиственным лесом. Продолжать путь они не могли. Место же это для их вынужденной стоянки было действительно самым безопасным. Вряд ли кому, даже из самых ярых карателей, пришло бы в голову пробираться по черной пустыне выгоревшего леса и искать партизан здесь, на острове. Все же путники приняли меры предосторожности. Мешок с ценностями на всякий случай был закопан в стороне от лагеря. Дотошный Толя даже тщательно замел следы на песчаной косе.

В зарослях малины был построен для Муси маленький шалаш. Вход в него закрывался плащ-палаткой. Сами строители первую ночь проспали на земле у костра. Но утром девушка обозвала их лентяями и, пригрозив, что и она в знак протеста переберется на воздух, заставила строить второй шалаш, размером побольше.

Еда их тоже не заботила. Правда, лесные обитатели, загнанные огнем на остров, покинули его сразу же, как только в почерневшем лесу погасло пламя и перестала куриться земля, но Николай успел подстрелить козу и двух жирных зайцев. К тому же пустынный остров на лесном озере, как оказалось, служил во время перелетов этапной станцией на больших птичьих маршрутах. Каждое утро Мусю будил истерический клекот гусей, суетливый утиный кряк, странные, незнакомые трубные звуки, по которым Николай, умевший и любивший читать книгу природы, угадал появление перелетных лебедей. Словом, недостатка в дичи не было.

Путники отъедались, отсыпались, оправлялись после пережитого, набирались сил для длинного и опасного пути. Толя даже предложил наименовать остров — санаторий «Три лентяя».

Муся просыпалась на заре, когда из «мальчишечьего корпуса», как торжественно именовала она шалаш спутников, слышался еще безмятежный храп и сладкое сонное посапыванье. Устроившись у входа в свой шалаш, она подолгу неподвижно следила за тем, как за темными силуэтами деревьев тихо разгорается поздняя заря, как бледнеет, стушевывается в светлеющем небе горбушка луны и как, спугнув розовыми лучами последнюю зеленовато мерцающую звезду, из-за леса поднимается наконец солнце.

Погода стояла ясная, с легкими утренниками, и когда в кустах подлеска таял последний сумрак, у подножия деревьев и пней, посверкивая белыми кристаллами, еще долго лежали полотнища чистейшего инея. А воздух был так чист, что на деревьях отчетливо вырисовывался каждый листик, каждая складочка на коре, и так свеж, так густо настоен острым запахом подсыхающего листа, что хотелось дышать как можно глубже. Хорошо думалось в такие вот часы, на грани ночи и позднего осеннего утра, когда природа, точно бы зябко ежась во сне, не торопилась пробуждаться. И, думая о жизни, Муся никак не могла отделаться от странного ощущения. Ей почему-то казалось, что со дня их прощания с партизанами прошли уже недели, месяцы, даже годы, что она за это время стала старше, что она теперь совсем по-другому смотрит на жизнь, на людей и их поступки. Непоседа, она могла теперь часами, не скучая, находиться в неподвижности.

Потом уже поднималось солнце. Прыгая на одной ноге с помощью палки, Муся приближалась к костру, с вечера сложенному предусмотрительным Толей, зажигала его и принималась готовить завтрак. Чаще всего она ничего не успевала сделать. Из шалаша выглядывала заспанная, помятая рожица Толи. Зябко поеживаясь со сна и сердито сверкая черными беспокойными глазами, маленький партизан прогонял Мусю обратно к ее шалашу.

Толя никого не допускал к «кухне» и всё стряпал сам, умело и ловко, как хорошая хозяйка. Муся не раз интересовалась, откуда у него такой опыт. Но Толя отмалчивался и на все попытки разговорить его начинал отвечать мальчишескими: «а то нет», «а то да», «а раньше-то», «ну еще». Вскоре девушка поняла, что, расспрашивая его, она прикасается к какой-то болезненной, незажившей ране, и уже не пыталась интересоваться его прошлым.

Толя занимал Мусю все больше еще и оттого, что после злополучного эпизода с перевязкой ноги из ее отношений с Николаем исчезли непосредственность и простота. Девушка не терпела теперь, чтобы он видел ее неприбранной, неумытой, стеснялась при нем причесываться, а когда наставала пора бинтовать рану, Николай изгонялся, и всю операцию производил маленький лейб-медик.

5

Впрочем, партизан, чувствуя эту перемену, и сам избегал оставаться с Мусей с глазу на глаз. Все чаще он уходил подальше от шалашей и один бродил по острову, высматривая, не появились ли на песке следы врагов, или из засады наблюдая жизнь и поведение перелетных птиц, их привычки.

Николай чувствовал, что сердце его переполнено любовью, чувствовал, что он бессилен с этим бороться, и искренне негодовал. Он добросовестно убеждал себя, что это глупо, никчемно, что чувство это неуместно в дни войны. Он сердито распекал себя за малодушие и отсутствие воли, но по мере того как он, возвращаясь, приближался к знакомой полянке, сердце его билось чаще, радостней, тревожнее, а шаги ускорялись сами собой.

Муся испытывала то же противоречивое чувство. Услышав шум знакомых шагов, она точно вся загоралась изнутри. Но партизан выходил на полянку, и она встречала его равнодушным взглядом, с безразличным видом, задавала насмешливые вопросы, сердито подшучивала над ним, сама гневно вспыхивала в ответ на каждую его шутку и придирчиво искала обиду в его словах и поступках. Обоим было друг с другом тягостно и неловко.

Только об одном — о природе могли они теперь толковать свободно. Муся до войны не знала названий многих деревьев даже из тех, что росли на бульварах и обрамляли улицы ее родного города. Но в дни лесных скитаний родная среднерусская природа властно пленила городскую девушку, дала ей новые, неизведанные ощущения. Муся полюбила леса, луга, реки и постигала их тайны с той жадностью, с какой человек, выучившийся грамоте в зрелом возрасте, с одинаковым интересом читает подряд все попадающиеся под руку книги.

Николай же был предан природе всей душой, предан с детства. Разговорами о природе, о ее красотах и тайнах оба они заглушали в себе досаду от вынужденного бездействия, на которое обрекла их Мусина рана, и свое с каждым днем растущее нетерпение, с каким они ждали часа, когда наконец можно будет продолжать путь.

Недалеко от шалаша Муси стоял невысокий и совсем трухлявый березовый пень. Он был покрыт зеленым мхом и до того уже гнил, что держался только прочными обручами бересты. Пень как пень. Муся как-то присела было на нем погреться на солнышке, но муравьи согнали ее. И вот однажды, выбравшись из шалаша, она застала Николая возле этого пня. Он лежал на животе, подперев голову ладонями, и глядел на пень с тем живым интересом, с каким завзятые театралы смотрят талантливый спектакль. Муся рассмеялась: уж очень забавным показалось ей это внимание к ничем не примечательной, трухлявой развалине. Николай недовольно покосился на нее.

— И чего смеешься, сама не знаешь! — проворчал он и вдруг, весь точно загоревшись, пояснил: — Ведь это же целый мир. Какой материал для наблюдений! Смотри, дерево спилено семь лет назад. Пень сгнил, ветер принес на него землю, и, видишь, появился уже слой мха. Мох скрепил землю, чтобы ее не сдуло. Кстати, вот за эти молоточки мох этот зовут «кукушкин ленок». Хорошо, правда? Ты видишь, на мху — две березки. Этой вот три года, а эта — малышка, ей и годочка нет. Смотри, как крепко вцепились они корнями в трухлявую массу. Вот развалится пень, труха осядет, а они уже будут сильные, сразу встанут на крепкие ноги. Лет через десять-пятнадцать на месте этой старухи раскинет крону вот такая девушка. — Николай показал на стройную белую березку, всю сверкавшую на солнце золотом своих длинных кос. — Ну что, разве не материал для раздумья о вечности материи, о силе жизни, мало ли о чем… Кстати, знаешь, эта березка напоминает мне тебя: такая же тоненькая, строимая… — Николай густо покраснел и сердито добавил: — и кудлатая.

Пропустив мимо ушей неуклюжий комплимент, Муся какими-то новыми глазами смотрела на этот такой обычный с виду, ничем не примечательный пень. Действительно, над ярко-зеленым плюшем мха с желтенькими молоточками на тоненьких ниточках поднимались два маленьких деревца. Их ярко-зеленая листва сохраняла летнюю свежесть и была бархатисто шершава с тыльной стороны. Деревца эти, по-видимому, отлично чувствовали себя на пне. Они почему-то напоминали Мусе белокурую Юлочку. Где-то она теперь? Удалось ли Рудакову вывести свой отряд из кольца пожара? Может быть, они уже добрались до Коровьего оврага, до Матрены Никитичны. Вот, наверное, была встреча!.. Все друзья воюют, сражаются, каждый их день наполнен борьбой, а они — пожалуйте, наслаждаются природой… Какая тоска!

Муся даже застонала вслух от этой мысли.

— Что, рана? — встревожился Николай.

— Нет, нет, говори, я слушаю. Это очень интересно. Ну, ну…

— Ты глянь на этот пень вблизи. Эта же целый городок с очень густым разнообразным населением, — продолжал Николай. — Утром после заморозка он кажется мертвым, а сейчас солнце пригрело — и смотри, какая суета.

Действительно, два муравья, помогая друг другу, деловито тащили куда-то толстую сосновую иголку. Один налегке стремительно несся им навстречу, поглядел на трудящихся друзей, пошевелил усиками и помчался обратно. Он померещился Мусе десятником какой-то муравьиной стройки, ринувшимся на место работы, чтобы обдумать, куда положить это новое бревно…

— Гляди, как все они трудятся для общего дела. А мы тут…

Николай досадливо махнул рукой, но тут же спохватился.

Муся гневно смотрела на него сузившимися, похолодевшими глазами:

— Что же, по-вашему, это я нарочно вас задерживаю?

— Что ты, что ты! — испугался партизан. — Я хотел сказать…

— Вы, товарищ Железнов, может быть, думаете, что я притворяюсь? Вы это хотели сказать? — непримиримо продолжала девушка; уголки губ у нее подергивались, глаза заплывали слезами.

— Да с чего ты взяла? Я просто хотел сказать, что мы часто не замечаем в природе самого интересного.

— Нет, верно, только об этом? Да? А я подумала… Ой, Коля, почему так медленно заживает эта проклятая нога? Почему?

— Заживет, заживет, всё в своё время… Вот смотри сюда…

Николай указал на растерзанную сосновую шишку, крепко забитую кем-то в пень, в лунку, выдолбленную между корой и стволом. Много таких совершенно размочаленных шишек и чешуек от них валялось на земле. Оказалось, что это кузница дятла. Это он таскал сюда свою добычу и зажимал в своеобразных тисочках, чтобы легче и удобнее было ему обрабатывать ее длинным клювом.

— А помнишь, как ты рассказывал об этом растении, что мух ловит? — спросила Муся, понемногу успокаиваясь.

— О росянке, да? — обрадовался партизан. — А как ты мне пуговицы пришивала, помнишь?

— Я тогда глядела на тебя и думала: «Как смеет предатель смотреть такими ясными глазами? Под ним земля гореть должна, ему каждое дерево проклятие шлет, каждый куст над ним насмехается…» А ты что думал? Ну, не отворачивайся, говори прямо: что тогда думал?

— Я то же самое о тебе думал, точь-в-точь… Кузьмич жужжит в ухо: «немецкие овчарки», «шпионки», а я не верю… Вопреки всему не верю, злюсь на себя, а не верю… Эх, Кузьмич, Кузьмич!..

Рванул ветер. С тонкой березки посыпались золотые червонцы и, покрутившись в воздухе, легли на бурую траву.

— Да, Кузьмич… — задумчиво отозвалась Муся.

Оба вздохнули.

Тяжело было думать, что, вероятно, уже никогда не услышать им больше дребезжащего тенорка старика, не увидеть хитрого мерцания его одинокого зеленого глаза…

И показалось Мусе, что Василия Кузьмича Кулакова знала она давным-давно, что много лет назад прошел через ее жизнь этот маленький, ершистый, противоречивый человек, многому ее научивший и на многое открывший ей глаза.

6

Обреченная на бездействие и неподвижность, Муся изо дня в день наблюдала, как менялся пейзаж вокруг их шалаша. Теперь, осенью, каждое дерево имело свой цвет, даже свой голос. Ярко-красными пятнами пламенели вершины осин. Червонным золотом убрались длинные космы березки, частой скороговоркой перешептывавшейся под ветром. Бурели листья приземистых липок, крупная листва орехового подлеска, который уже наполовину облетел, устилала подножия кустов яркими шуршащими коврами. Только крепкий, росший в низинах ивнячок был по-прежнему буйно зелен. Наперекор осенним ветрам и утренним заморозкам, он озорно махал своими еще пышными ветвями.

Девушка, часами сидевшая на своем пенечке, так изучила лес, что когда однажды после крепкого утренника, высушившего траву и густо посолившего ее инеем, бурно потекла с деревьев листва, она, не глядя, по шороху могла определить, падает ли это с бумажным шелестом сморщенный лист липы или, вертясь, как веретенца, летят листочки ив.

Быстро менявшиеся краски леса как бы отмечали время, проведенное партизанами в вынужденном бездействии. И когда Муся хотела загасить в себе одолевшую ее тоску, она отворачивалась от буйно ярких теперь лиственных деревьев и смотрела на неизменно зеленые сосны да на синие ели с запасом желтых шишек в пазухах ветвей на вершинах, где неустанно трудились хлопотливые, аккуратные белки, осыпая покатые плечи деревьев буроватой шелухой.

Внезапно открывшиеся перед девушкой богатство и красота среднерусской природы неразрывно связывались в ее сознании с понятием Родины. И чем больше нравилась девушке окружающая ее природа, тем нетерпеливее ждала она дня, когда наконец заживет проклятая рана и можно будет вновь продолжать трудный и опасный путь.

Однажды, вернувшись с озера с большой щукой, которую удалось без особого труда выловить в тине высыхающей заводи, Толя застал Мусю в слезах. Маленький партизан, очень гордый своей ловецкой победой, сразу вдруг растерялся. Пятнистая рыбина, висевшая у него на ивовом пруте, тяжело шмякнулась в траву. Для Толи Муся стояла где-то между героиней Отечественной войны 1812 года старостихой Марфой Кожиной и летчицей Полиной Осипенко. И вот, нате вам, сидит на пенечке, и слезы текут у нее по щекам! А лицо распухло, покраснело, оно даже как-то сразу стало некрасивым. Девушка не вытирала своих слез.

Толя постарался скрыть разочарование. Он сделал вид, что занят щукой и ничего не замечает, но понемногу в нем проснулась жалость. Почему она плачет, что ее расстроило?

Толя оставил щуку, сел на землю возле своей приятельницы. Муся по-детски шмыгнула носом.

— Сейчас пролетел караван журавлей… огромный, — глубоко вздохнув, сказала Муся. — Насчитала шестьдесят и сбилась. Косяком летели, ровным-ровным, и я подумала: вечером, наверное, будут там, за линией фронта, где всё как раньше и нет фашистов. Мама там, братья, сестричка… Вот и реву, как дура, — так туда хочется. Журавлям хорошо: поднялся повыше и лети — курлы-курлы-курлы… — Муся вытерла ладошкой щеки. — А тебе, Елочка, хочется домой? У тебя где мама с папой?

Толя вздрогнул, точно от удара; загорелое его лицо как-то даже сразу посерело.

— Мама там, — он махнул рукой на восток, — а отец… отца у меня нет… умер. — Вдруг он вскочил и вызывающе взглянул в лицо девушки. — Вру я! Отец жив, он нас бросил и не живет с нами. Понятно? И всё! Какой разговор!

Так вот в чем разгадка болезненной обидчивости этого порывистого паренька! Вот откуда грусть в его беспокойных, не по-детски серьезных глазах…

Муся попыталась притянуть Толю за руку:

— Чего же ты стыдишься, чудак!

— Я стыжусь? Вот еще! — Толя гордо поднял голову, но тотчас же печально опустил ее. — Вру я, стыжусь… У всех отцы, а у меня… Я всем говорю, что папа убит в финскую войну. Я только вам расскажу, ладно?

И, должно быть, мучимый желанием облегчить душу от тяжести, которую он обычно так мужественно скрывал, Толя скороговоркой, даже без своего обычного присловия «елки-палки», стал рассказывать печальную семейную историю, рассказывал и все время настороженно озирался, нет ли поблизости Николая.

7

Толя Златоустов — до войны ученик ремесленного училища — был сыном техника, работавшего на большом заводе. Были у него еще младший братишка и совсем маленькая сестричка, и жизнь их поначалу ничем не отличалась от жизни других ребят заводского пригородного поселка. Толя старательно учился, свободное время проводил в заводском пионерском дворце, на лето выезжал с лагерем на дачу и однажды, как отличник учебы и пионерский активист, побывал даже в Артеке, на берегу зеленого, шелковистого, ласкового моря.

Целиком поглощенный школой и детскими своими делами, он долго не замечал, как что-то неладное стало твориться в семье. Отец, бывший раньше домоседом, начал исчезать по вечерам. Мать, как-то сразу осунувшаяся и постаревшая, ходила с заплаканными глазами и иногда вдруг застывала у кухонного стола или у окна с иглой в руках, да так и сидела часами, тихо вздыхая, глядя куда-то в пространство.

Однажды Толя вернулся домой необычайно возбужденный. Был очень интересный пионерский вечер — встреча со знаменитым арктическим летчиком, прославленным Героем Советского Союза. И мальчик горел желанием поскорее рассказать своим об этом вечере и о собственном желании стать полярником. Но, войдя в комнату, он увидел, что мать, точно неживая, лежит на кровати, смотрит в потолок и даже не замечает, что братишка с сестренкой старательно разрисовывают чернилами клеенку на столе.

Толя бросился к матери:

— Что с тобой? Заболела, да? Позвонить в поликлинику? Врача?

Она не ответила, даже не повернулась к нему. Мальчик кинулся к телефону.

— Я позвоню папе в цех, ладно?

Губы матери дрогнули, подбородок съежился. Крупные слезы побежали по бледному виску, запутались в волосах.

— Не звони, сынка, папа не придет. Папа нас бросил, мы теперь одни, — тихо сказала мать и, уткнувшись лицом в подушку, вся затряслась.

Толя застыл у телефона. Он любил отца, и то, что сообщила мать, казалось ему настолько неестественным, обидным, что он сперва даже не поверил ей. Может быть, это ошибка? Может, мама понервничала, погорячилась, сказала это в запале после какой-нибудь ссоры?

Но отец не пришел домой ни в этот вечер, ни в следующий. Потом он поймал Толю, когда тот возвращался из школы. Человек, который всегда казался сыну примером мужества, краснея, пряча глаза, запинаясь, бормотал о том, что Толя уже большой и должен его понять и что если мать отдаст, он готов взять всех троих ребят в какую-то новую семью. А если не отдаст, они будут жить по-прежнему в своей квартире, ни в чем не нуждаясь: он будет отдавать им половину заработка. Мальчику было страшно, в голову невольно лезла странная мысль: может быть, это не отец, а какой-то чужой, незнакомый человек, только внешне похожий на отца, бормочет жалкие, фальшивые и такие страшные слова? Нет, это он! И родинка на щеке, и рубашка на нем та же, что мать вышила ему ко дню рождения. Так как же он смеет?…

И тут в Толе, до этого дня беспечном, жизнерадостном мальчугане, впервые обозначился его настоящий характер. Он зло посмотрел на семенившего за ним человека, сказал только одно слово: «Уйдите!» — и бросился от него прочь, размахивая портфельчиком с книжками. В этот день Толя по-взрослому рассудительно поговорил с матерью. Отец ушел — пусть, такого отца им не надо! Идти жить к нему? С ума он сошел! И денег его не брать, ничего от него не брать. Проживем и без него.

Мать думала то же самое. Она вернулась к чертежному столу в заводское конструкторское бюро, где работала до замужества. Толя перешел учиться в вечернюю смену и добровольно принял на себя часть забот о домашнем хозяйстве. Он научился вставать раньше всех, грел матери чай, жарил картошку, отводил малышей в детский сад, на обратном пути забегал в магазин. Когда мать была занята сверхурочной работой, Толя сам стряпал, стараясь все делать так, как и соседка, обвертывал кастрюльки газетой и одеялом, чтобы мать, вернувшись из своего бюро, нашла горячий обед.

Зная, как мать волнуется за его учебные успехи, он занимался теперь с особым, недетским усердием и часто за полночь просиживал над тетрадями. А когда мать однажды заболела, он научился мыть полы, стирать и даже сам зашивал малышам одежду, штопал для них чулки.

Как-то раз, когда он хозяйничал на общей кухне, почтальон принес перевод на довольно крупную сумму. Мальчик обрадовался неожиданным деньгам, так как в семье теперь считали каждую копейку. Но, узнав почерк отца, он сразу потерял к ним интерес. Мать, повертев в руках извещение о переводе, пристально посмотрела на сына и, к радости мальчика, решительно вернула повестку обратно. Таким же образом были возвращены еще два-три перевода. Отец пробовал звонить по телефону. Услышав знакомый голос, Толя, не слушая, клал трубку. Деньги перестали приходить.

Жить покинутой семье становилось трудно. Мать, привыкшая к высоким заработкам мужа, едва сводила концы с концами. Обращаться в завком или в кассу взаимопомощи она стыдилась. Из комнаты исчезло несколько вещей, расставаться с которыми было так же грустно, как со старыми друзьями. Перейдя в седьмой класс, Толя дал матери табель с отличными отметками и очень твердо, совсем по-мужски заявил, что учебу он решил бросить и хочет поступить на завод. Мать только вздохнула и, отвернувшись, долго смотрела на темный квадрат на обоях, где когда-то висел портрет отца.

Утром, одевшись по-праздничному, Толя отправился в отдел кадров завода. Посмотрев метрику, ему заявили, что таких юных на завод не принимают, и посоветовали кончить семилетку. Толя забрал бумаги и пошел прямо к директору. Пожилая секретарша выслушала его, сочувственно повздыхала, но к директору не пустила. Она пояснила, что в отделе кадров правы.

Но Толя не сдался. Выйдя из директорской приемной, он остановился в коридоре у пожелтевшей стенной газеты. Управленческие «новости» были для него совершенно неинтересны, но он упрямо читал заметку за заметкой, то и дело оглядываясь на дверь кабинета.

Наконец дверь открылась, и появился высокий, массивный человек. Он торопливо шел по коридору, роняя на ходу сердитые, отрывистые фразы двум пожилым служащим, едва поспевавшим за ним. Догадавшись, что это и есть директор, Толя, весь цепенея от застенчивости, ринулся вдогонку, сбивчиво бормоча свою просьбу, протягивая табель с отличными отметками. Занятый разговором, директор вряд ли даже уяснил, чего от него хочет этот мальчик.

— В кадры, в кадры, в кадры! — нетерпеливо сказал он и, не оглядываясь, стал сбегать с лестницы.

Перед тем как вернуться домой, Толя забрел в дальний уголок заводского парка и вдоволь выплакался на траве. Домой он явился с сухими глазами и, ни о чем не рассказав матери, пошел в чулан, где уже много лет валялся кое-какой слесарный инструмент, сохранившийся еще от деда.

Смышленый, упорный во всех своих делах, мальчик быстро усвоил начатки несложных домашних ремесел и качал подрабатывать, запаивая соседям кастрюльки, чиня керосинки и примуса, проводя электричество, немножко столярничая. Обитатели огромного заводского дома охотно поручали ему мелкую работенку. Впрочем, главное здесь было не в его мастерстве, а в сочувствии соседей.

Однажды в воскресенье по чьей-то дружеской рекомендации маленького монтера позвали в квартиру к самому директору, жившему в том же доме. Жена директора, полная и веселая женщина, спросила у Толи, не возьмется ли он к вечеру сделать электрическую проводку к новой люстре, которую она купила мужу в подарок ко дню рождения. Фокус заключался в том, что лампочки в люстре должны были включаться не сразу, а ярусами. Толя смело принял заказ. Он сбегал за инструментом, за проводами, приволок стремянку, застелил газетами натертый паркетный пол и, засучив рукава, принялся за дело. И тут его ждал позор. Укрепив ролики, натянув провод, он убедился, что знаний и навыков для этой незнакомой и сложной проводки у него не хватает.

Ему стало жутко, захотелось все бросить и бежать. Но он не сдался. Крепко сжав зубы, он упрямо комбинировал подключение проводов, стараясь опытным порядком достичь нужной последовательности. При каждом стуке сердце у него замирало от страха. Пот лился по его лицу. Но когда расстроенная хозяйка заходила в комнату, она видела маленького монтера погруженным в дело. Лицо у него было растерянное, руки дрожали, и у раздосадованной женщины не хватало духу выбранить и выгнать самозванца, сорвавшего ей сюрприз.

Сидя на лестнице под потолком, Толя видел, как к подъезду подошла машина, видел, как выскочил из нее знакомый большой человек, слышал, как задребезжал в передней звонок и раздался хрипловатый рокочущий басок, который когда-то так равнодушно произнес: «В кадры, в кадры, в кадры!» Мальчик уже решил, что его с позором выгонят, и теперь хотел только одного: скорее бы прекратилась пытка ожидания, наступил конец.

Впрочем, даже предчувствуя приближение катастрофы, Толя не переставал искать нужную комбинацию, перебирал провода, подключал, переделывал все снова и снова. За этим занятием на вершине стремянки под потолком и застиг его директор. В пижаме, в домашних туфлях, с розовым после умывания лицом и мокрыми волосами, он несколько минут молча наблюдал за мальчиком, и в узких глазах его светились насмешливые и, как казалось Толе, безжалостные огоньки. Возясь с проводами, мальчик старался не глядеть вниз — старался и не мог. Насмешливый взгляд притягивал, как притягивает пропасть. Наконец нервы маленького монтера не выдержали, плоскогубцы выскользнули у него из рук и, вростучав по ступенькам, грохнулись на пол.

— А ну, слезай! — пророкотал снизу директорский басок.

Директор, скинув пижаму, сам полез на стремянку. Он сел там верхом и начал отрывисто командовать, требуя подать то отвертку, то молоток, то плоскогубцы. А через полчаса был торжественно повернут выключатель, и, загораясь ярус за ярусом, люстра победно засияла под потолком. Директор опустил рукава шелковой рубашки, застегнул запонки и вдруг с силой притянул к себе незадачливого монтера своей большой рабочей рукой:

— А ну, выкладывай, зачем халтуришь, почему не учишься?

У этого человека оказалось замечательное уменье все понимать с полуслова. Он только переспросил у Толи его фамилию и осведомился, не сын ли он начальника токарного цеха. Узнав, что сын, директор тихонько свистнул я произнес многозначительно: «Так, так, так!» Потом он заявил, что на завод мальчику поступать действительно рановато, но обещал зачислить его вне общего набора в школу ФЗО. На прощанье он по-мужски пожал худенькую холодную руку мальчика и велел ему завтра же приходить оформляться. А вечером в комнату Златоустовых, в стенах которой уже завелось было эхо, вдруг пришли незнакомые женщины с кулечками: принесли съестного, отрез, куклу и мишку для маленьких. Они посидели с полчаса, попили чайку и, как заметил Толя, несколько раз как будто бы невзначай спросили у матери, отчего ж она до сих пор не обратилась в завком.

Прощаясь, старшая из женщин взяла с матери слово не чураться коллектива.

Вскоре Толя был принят в ФЗО. Мать ловко пригнала ему по фигуре новенькую форму. Маленький рабочий, понятливый, прилежный, исполнительный, как-то сразу врос в жизнь цеха. Быстро освоившись с токарным станком, он увлекся работой, требовавшей смекалки и быстроты, догнал, а вскоре и перегнал однокашников. Старик-инструктор из заводских кадровиков, наблюдая, как точно движутся ловкие руки способного новичка, довольно крякал и сулил мальчику большую производственную славу. И хотя душевная рана не заживала, Толя, встречаясь с отцом в цехе, как можно небрежней прикладывал дрожащую руку к козырьку форменной фуражки и с самым равнодушным видом проходил мимо.

День, когда ему выдали первую получку, был днем его величайшего торжества. Он все до копеечки отнес матери. Теперь есть у нее помощник, и не будет она плакать по ночам, уткнувшись в подушку! В этот вечер всей семьей пили торжественно чай. Весело сверкала праздничная, подкрахмаленная скатерть, пыхтел электрический чайник, малыши старательно уминали розовые плюшки, купленные старшим братом. Все было, как в самые лучшие времена. Толя сидел в отцовском кресле чинно и важно, в гимнастерке с ясными пуговицами, с туго затянутым ремнем. Уж он покажет отцу, что они и без него отлично проживут! Он кончит школу досрочно. В свободное время он будет работать, в цехе, он сумеет помогать маме.

Мать, в новой красивой вязаной кофточке, извлеченной ради такого случая со дна комода, веселая, разливала чай. Лишь изредка, когда взгляд случайно падал на темный квадрат на обоях, на лицо матери набегала тень печали, но она быстро переводила взгляд на сияющую физиономию ремесленника, и в глазах ее снова загоралось материнское горделивое торжество.

Мальчик вернулся в цех окрыленный и как-то сразу повзрослевший. Отказывая себе в кино, хмуро отворачиваясь от соблазнов заводского буфета, Толя все деньги относил семье. Но дело было не только в этом. Мальчик все больше и больше увлекался работой, и по мере того как к нему приходило настоящее мастерство, он открывал в ней необыкновенные радости. И вот, когда из их комнаты начало выветриваться горе, а Толя уже мечтал, как, окончив школу, он станет у автоматического станка и будет соревноваться с лучшими заводскими токарями, началась война. Она сразу разрушила с таким трудом восстановленную было жизнь. Ребята из школы ФЗО единодушно выразили желание присоединиться к заводским добровольцам, отправлявшимся создавать оборонительные рубежи. Директор, помнивший о Толе, хотел было задержать мальчика на заводе. Но Толя даже рассердился. Он настоял на своем и отправился вместе с добровольцами.

Случилось так, что немецкая танковая армия, прорвавшись к Литве, обошла район старой границы, где среди тысяч других добровольных строителей, восстанавливая укрепления, трудился и Толя с товарищами. Ребята оказались сразу в глубоком тылу немецких армий. Инструктора, приехавшего с ними, убило осколком снаряда. Когда испуганной стайкой, растерянные, подавленные, ребята собрались у песчаного бруствера уже ненужных теперь укреплений, именно этот маленький, худой подросток, прозванный товарищами «Елкой-Палкой», подал мысль не разбредаться и организованно пробираться к своим через фронт вражеской армии. И хотя среди ремесленников были возрастом и постарше Толи, все они сбились вокруг своего маленького товарища. Без долгих рассуждений и споров ремесленники тронулись в путь по неведомым проселочным дорогам.

Их-то и увидела Муся в начале своего странствования. Остальное о них она уже знала и знала, что Толя и в партизанском отряде оставался вожаком своей юной гвардии…

— И молодцы же вы, ребята! — сказала она, ласково поглядывая на своего маленького друга.

— Это я только вам рассказал. Ведь вы такая, особенная… Дяде Николаю не передавайте, не надо… Я ведь всем говорю — отца на финской убило. Не расскажете? Ладно?

Муся молчала. Этот маленький человек, ощетинивающийся, как еж, от малейшего неосторожного прикосновения, боевой партизан Елка-Палка с печальными, недетскими глазами стал ей с этого часа по-братски близок. Она взяла в ладони мальчишескую голову со спутанными жесткими волосами и поцеловала Толю в лоб…

8

В последние дни Николай стал часто и надолго исчезать из лагеря. Он возвращался черный, как трубочист, и Муся догадывалась, что бродит он не по острову, а уходит в лес и странствует где-то там среди пожарищ.

Так оно и было. С каждым днем нетерпение все больше одолевало молодого партизана. Ну как же! Где-то там, на северо-востоке, Советская Армия один на один сражается со всеми силами фашизма; на западе в лесах отряд Рудакова и другие партизанские части и соединения подтачивали тылы фашистских войск, посильно помогали Советской Армии. А он, Николай Железнов, крепкий, здоровый человек, комсомолец и кандидат партии, в эти дни, когда решаются судьбы Родины, живет, как в доме отдыха.

Дисциплинированный партизан, он беспрекословно согласился выполнить сложное, опасное задание командира — переправить ценности через фронт. Не рассуждая, он тогда ответил Рудакову: «Есть». Но теперь, когда остановка из-за Мусиной раны затягивалась, тоска по боевой деятельности совершенно измучила партизана. Умом он сознавал, что действует правильно, что иначе поступать и нельзя, но сердце томилось и день ото дня все настойчивее звало вперед.

Николай видел: Муся мучается не меньше его. Не раз он из чащи подлеска наблюдал, как она, опираясь на палочку, упорно тренируется в ходьбе. Не раз, когда в небе летели косяки перелетных птиц, перехватывал он тревожный и тоскующий взгляд, которым девушка провожала их.

Боясь снова невольно выдать свое нетерпение, Николай покидал теперь лагерь иногда на целый день. Он переходил протоку, уходил далеко от озера, ища какую-нибудь дорогу, где можно было бы подстеречь вражескую машину, найти и перерезать телеграфную линию или, на худой конец, напасть на какого-нибудь беспечного вражеского солдата. Партизан не имел карты. Он не знал, что огонь загнал их в дебри большого государственного заповедника, и поражался тем, что, бродя по окрестностям, ни разу не видел ни проезжей дороги, ни жилья, ни свежего человеческого следа.

Опустошенный пожаром лес был однообразно черен и мертвенно тих. Пепел и угли сухо хрустели, будто стонали под ногой. Точно вороново крыло, лоснились обгорелые стволы сосен. Хвоя редких, уцелевших от огня вершин пожухла и с шелестом осыпалась при малейшем ветерке. Деревья не издавали того приятного, мелодично шуршащего звона, который ухо привыкло слышать в бору. Они словно онемели. В зловещей тишине иной раз на целый километр, как стон, как скрежет зубовный, раздавался скрип мертвого соснового ствола, раскачиваемого ветром. Бесплодные поиски не успокаивали, а, наоборот, растравляли нетерпение Николая. В нем начинало расти глухое раздражение и против командира, пославшего его в такое боевое время с необыкновенным поручением, и против Муси, невольно задержавшей выполнение задания, и против собственной беспомощности. Лес, сожженный фашистами, напоминал ему о «мертвых зонах». Николай понимал, что Гитлер, отчаявшись одолеть в бою Советскую Армию, искоренить партизан, сломить гордый дух непокоренного населения оккупированных территорий, стремится всю страну сделать такой вот черной пустыней. И партизан с тоской и злостью думал о том, что он вынужден сидеть сложа руки, в то время как фашисты, быть может, уже штурмуют Москву.

Угрюмый, раздраженный, возвращался он на остров и в этот раз. Стоял один из тех капризных и пестрых дней, какие иногда бывают в этих краях в последнюю пору бабьего лета. С зеленоватого прохладного неба неярко светило солнце. Порывистый ветер торопливо подстегивал обрывки белых невесомых облаков. Озеро, открывавшееся перед Николаем за черной гарью леса, остро посверкивало чистой и мелкой рябью. Оно было по-осеннему пусто, и даже зеленые листья купав, еще недавно лежавшие на воде, куда-то исчезли, и только султанчики водяной гречихи, с черными бусинками переспевших семян, зябко покачивались на торопливой ряби. Зато остров, озаренный солнцем, пышно и ярко сиял над холодной водой своими разноцветными красками. Партизан невольно залюбовался им.

Есть в природе особая, всё покоряющая красота, которая хоть ненадолго, хоть на миг заставляет человека забывать любые невзгоды. Минут десять простоял Николай на узкой песчаной косе. Вода лизала песок у его ног, с острова доносилось торопливое перешептыванье подсыхающих листьев, сухой шелест еще зеленой осоки, да издалека слышалась сердитая перебранка опустившейся на отдых перелетной гусиной стаи.

После густой тишины горелого леса здесь было очень хорошо. Грудь дышала вольно. Аппетитно похлюпывала прозрачная мелкая волна, и партизану вдруг захотелось выкупаться. Ведь уж давно, с тех пор как огонь выгнал их из центрального лагеря, не был он в бане. Тело тосковало по мочалке и мылу. Эх, была не была! Сразу повеселев, Николай нарвал сухой травы, сделал из нее подобие мочалки, быстро разделся и прямо с берега бросился в озеро. Поначалу вода обожгла и словно вытолкнула его. Вскрикнув, он стал быстро плавать, кувыркаться, нырять и так разогрелся, что ему стало хорошо, радостно забилось сердце.

Николай вырос недалеко от такого вот озерка. Бывало, как только весенний ветер ломал и отгонял от берега лед и очищал воду, станционная детвора открывала купальный сезон. Ребятишки раздевались рядом с жухлыми льдинами, с шелестом таявшими на солнце. И вот сейчас ледяная вода напомнила партизану беззаботное детство. Стало весело и легко. Он выскочил на косу, попрыгал, греясь, и, поддев песку на самодельную мочалку, стал крепко тереть покрасневшее тело. Прозрачная осенняя вода постепенно бурела вокруг его крепких, мускулистых ног.

Увлекшись мытьем, Николай не заметил, как день быстро менялся. Солнце по-прежнему еще сияло, но большая черная с седоватой гривой туча торопливо надвинулась с севера, из-за щетки горелого леса. Ветер рванул, засвистел, закружил шелестящий пепел и пеструю листву, взвихрил и поднял все это над озером, а потом сразу опал, и на взволнованной поверхности воды испуганно запрыгали тысячи пестрых кружочков. Заметив, что палый лист льнет к ногам, Николай оторвался от мытья и осмотрелся. Ветер предостерегающе дохнул ему в лицо запахом снега. Партизан торопливо окунулся. Уже не чувствуя радостных токов горячей крови, ощущая только противную зябкую дрожь, он начал торопливо напяливать белье. А кругом все быстро темнело, гасли буйные расцветки леса на острове. Целые стаи листьев, порхая и крутясь, неслись над головой, липли к взлохмаченной воде. Потом вдруг зашелестело, и Николай, едва успевший натянуть рубашку, почувствовал тонкие уколы снежной крупки, замелькавшей в воздухе. Она летела на землю густыми вихрящимися облаками.

Кое-как одевшись, партизан побежал вдоль узкого песчаного пляжа, стремясь унять зябкую дрожь. Он бегал, пока снова не запульсировали во всем теле горячие токи крови, пока опять не ощутил в себе веселый подъем сил. Как-то сразу спала метель, исчезла свинцовая сумрачность, в воздухе посветлело, на вновь поголубевшем небе вспыхнуло солнце.

Но пейзаж уже резко изменился за эти несколько минут. Озеро, забросанное палой листвой, походило на пестрый ковер. К побледневшим осенним краскам ощутимо примешивалась еще одна — холодная, сверкающая, белая. Снежная крупка мягкими подушками лежала на траве, на ветках хвойных деревьев. Только кусты прибрежного ивняка, оттененные ватной опушкой, стали еще зеленей. Все посветлело, но прежний грустноватый осенний уют исчез из леса.

А в небе вслед за тяжелой, свинцовой, с седыми космами по краям тучей уже тянул продолговатый треугольник журавлиного косяка. Крылья птиц сверкали на мрачном фоне уходившей метели.

И опять нахлынула на партизана тоска.

Николай вернулся в лагерь, когда снежок уже стаял, всё кругом: и трава, и деревья, и серые пирамиды шалашей, и знаменитый пень со своими березками — все сверкало.

Муся и Толя накинулись на своего друга:

— Наконец-то! Ну где ты бродишь? Нужно ж идти, мы давно уже уложились.

В самом деле, возле пня Николай увидел мешки, плотно и прочно упакованные хозяйственным Толей. Под мокрой плащ-палаткой вырисовывались автоматы. Стараясь не выдать радости, партизан испытующе взглянул на своего маленького друга, на девушку.

— Муся, а как нога? — спросил он.

Вместо ответа девушка пробежалась по мокрой поляне, потом легко, как коза, вскочила на пень, спрыгнула с него. Вот тут-то Николай не сдержал своей радости. Он схватил Мусю подмышки и, оторвав от земли, закружил ее по поляне:

— Ты молодец, Муська! Ах, какой молодец!

— Пожалуйста, без глупостей, пусти! Слышишь, пусти, медведь! — сердилась девушка, беспомощно болтая в воздухе ногами.

Но Николай продолжал ее крутить, пока она не сменила гнев на милость и не улыбнулась. Тогда он бережно усадил ее на пенек, смяв обе березки, и оглядел товарищей счастливыми глазами:

— Ребята, здорово вы меня надули! — И, подмигнув Толе, добавил: — Елки-палки!

Николай облапил и расцеловал маленького партизана, подступил было и к Мусе, но та, сердито сдвинув брови, густо вспыхнула, точно ягодным соком облилась.

— Но, но, без глупостей, пожалуйста! — проворчала Муся, бережно выпрямляя березки, примятые на пеньке. — Совсем с ума сошел, чуть не поломал такие славные деревца… Ну ничего, растите себе, этот медведь завтра уйдет отсюда…

9

Трогаться в путь решили с рассветом и потому, поужинав, засветло забрались в шалаши. Свернувшись клубочком и прижавшись к своему большому другу, Толя сразу уснул. Николай тоже добросовестно закрыл глаза и постарался дышать глубоко и ровно. Но сна не было, в голове мелькали мысли о завтрашнем дне. Наконец-то в путь!

А там месяц, в крайнем случае полтора, и они — у своих. Как-то живут сейчас советские люди там, за линией фронта? И где он сейчас, фронт? Ведь столько дней они не читали сводки… Может быть, Советская Армия уже наступает? Движется им навстречу? Может быть, не так далеко до нее идти?

Думалось Николаю, что, не случись война, сидел бы он сейчас в светлой институтской аудитории, слушал бы лекции, читал интересные книги, работал в биологическом кабинете, ставил опыты, помогал профессору экспериментировать. «Профессора, книги, биологический кабинет — ах, как это теперь далеко!.. А как здорово было! И главное, даже никто и не замечал всей прелести и полноты свободной, социалистической жизни, как сильный, здоровый человек не замечает обычно красоты и мощи своего тела… Неужели эти мерзавцы смеют думать, что мы все это уступим, что им удастся дать истории задний ход?… Глупцы, глупцы!.. Но сколько они уж сожгли, вытоптали, изгадили, сколько пролито крови!..»

Перед глазами Николая вдруг явственно вырисовываются ободранные, израненные клены и за ними страшная пустота — там, где стоял маленький деревянный железновский домик; проплывает платформа последнего эшелона, и на ней согбенная фигура матери, уставившей куда-то под ноги тупой, невидящий взгляд; руины вокзала, и в них, как в декорациях, худенькая маленькая телефонистка, и все вокруг нее забрызгано кровью…

Чувствуя, что ему от гнева трудно уже дышать, партизан осторожно, чтобы не разбудить Толю, повертывается на другой бок. Теперь, когда под утро бывали уже крепкие заморозки, партизаны на ночь поверх плащ-палаток, которыми они накрывались, накладывали для тепла еловые лапки. В шалаше стоял запах свежей хвои. Он напоминал Николаю о детстве, о новогодней ночи, которая всегда торжественно отмечалась в семье машиниста-наставника, о богатом праздничном столе, об отце с длинными расчесанными и нафабренными по случаю праздника усами, о матери, сияющей и радостной, проворно носящей из кухни новогодние яства, о громкоголосых братьях, о веселом, хмельном шуме, всегда наполнявшем в этот день чистенький домик, где в углу комнаты, которую по-старинному звали светелкой, стояла большая, пестро украшенная елка.

Интересно, понравилась бы Муся его старикам? Николай живо представил себе, как является он на семейное новогоднее торжество вместе с девушкой; с любопытством смотрят на нее мать, отец задумчиво разглаживает усы, вежливо покашливает сосед Карпов, неизменный почетный гость Железновых… Как все это далеко!..

Холодный свет луны, проникая в ходок шалаша, серебрит тонкие кристаллики инея, уже посолившего еловые ветви. «Наверное, холодно сейчас Мусе?… Интересно, какой-то она была до войны?»

Чувствуя, что сон окончательно ушел, Николай тихонько выбирается из-под плащ-палатки, получше укутывает маленького партизана, набрасывает на него еловые лапки и тихо вылезает из шалаша. Заиндевелая трава точно курится голубоватым светом и хрустит под ногами. Тоненькая, стройная березка, возвышающаяся над шалашом, задумчиво покачивает длинными космами. Потяжелевший от инея лист срывается с ее ветвей при каждом прикосновении острого, пронзительного ветерка. Кажется, что деревце ознобно вздрагивает. Может быть, одеяло съехало, и девушка вот так же вздрагивает там, у себя в шалаше? Озабоченный партизан тихо приближается к Мусиному жилью, заглядывает в него.

Когда глаз привыкает к темноте, он видит девушку. Она зябко съежилась под одеялом. Николай осторожно стаскивает с себя ватную куртку и, оставшись в одном свитере, покрывает девушку с головой. Он делает это очень осторожно, но вдруг чувствует, как маленькая сильная рука крепко берет его руку.

— Не надо, мне тепло.

— Ты не спишь?

— Нет. Никак не могу уснуть, все думаю.

— О чем?

— Так, обо всем… О тебе вот тоже…

Они говорят шепотом, и это как-то сближает их. Осмелев, Николай делает попытку забраться в шалаш, но сам он так велик, что голова его раздвигает жерди, и вдруг все рушится. Откуда-то из-под путаницы ветвей и палок он слышит приглушенный, но очень задорный смех.

— Ну и медведь! Пригласи такого в гости!

Муся выкарабкивается из-под развалин шалаша, потирает руки, дует в них. Смущенный партизан продолжает сидеть на месте, не поднимая головы. Шалаш что, его можно быстро поправить! Жалко темноты, прошитой тонкими прядями лунного света, жалко сближающего шепота.

- Может, тебя ветками придавило? Может, помочь? — смеется Муся.

Она стоит под березой, живая, стройная, легкая, как это белое деревце, облитое лунным светом. Николаю сразу приходят на ум стихи лирического поэта, и, подчиняясь колдовскому обаянию голубоватой ночи, он говорит:

— Стой так, стой и слушай.

Её к земле сгибает ливень,

Почти нагую, а она

Рванётся, глянет молчаливо —

И дождь уймётся у окна.

И, в непроглядный зимний вечер

В победу веря наперёд,

Её буран берет за, плечи,

За руки белые берет.

Николай все еще сидит среди развалин шалаша, полузакрытый его ветками. И читает он неважно, растягивает слова. Но в его голосе звучит что-то такое, что заставляет девушку замереть под деревом, что наполняет сердце ее теплом, взволнованной радостью.

— Ну, ну! — заторопила она, когда Николай остановился.

— А дальше я забыл.

Партизан с нарочитой неторопливостью поднимается на ноги, старательно отряхивает хвойный мусор. Муся нетерпеливо посматривает на него и требовательно говорит:

— Николай, врешь. Дальше!

— А дальше ни к чему. Ну, если ты хочешь…

Но, тонкую, ее ломая,

Из силы выбьются… Она,

Видать, характером прямая,

Кому-то третьему верна…

— Всё?

— Всё.

— Это чьи стихи?

— Щипачева. Это прямо о тебе. Это ты березка — вот такая, как эта, красивая, стройная, гордая, сероглазая…

— Березка сероглазая?

Они посмотрели друг на друга и засмеялись, зажимая рот и косясь на шалаш, где спал Толя.

— А я Щипачева как следует и не читала. Мне все казалось, у него стихи — семечки, простенькие-простенькие… Как это: «Но, тонкую, ее ломая, из силы выбьются…» Здорово! Всего перечитаю обязательно!

— Правильно, придешь завтра в библиотеку и спросишь: «Дайте мне полного Щипачева».

Николай поднял холодные руки девушки и стал греть их в своих ладонях. Она сунула их ему в рукава.

— Ты же говорила, что не любишь лирики. Почему?

— Так, не знаю… Нет, знаю: поэзия должна поднимать, заряжать. «Эй, кто там шагает правой? Левой! Левой!..»

Вынув руки из рукавов Николая, отодвинувшись от него, девушка, озорно блеснув глазами, вполголоса запела:

То не тучи грозовые — облака

По-над Тереком за кручей залегли.

Кличут трубы молодого казака,

Пыль седая стала облаком вдали…

Голос ее точно раздвинул предутреннюю тишину леса, и столько в нем было юного, сверкающего задора, бурлящей молодости и веры во все лучшее на земле, что песня сразу захватила партизана, и вдвоем, улыбаясь, весело переглядываясь, они тихонько пели куплет за куплетом.

— Вот песня! Под такую хорошо идти… Ты помнишь, Николай, как тогда по болоту с песнями шли, а? Это поэзия!.. Нужно, чтоб каждая строчка пелась, строила, стреляла, а что это: розы — грезы, родная — золотая… Но о березке это ловко. О березке сероглазой… Ты что-нибудь еще из Щипачева помнишь?

Николай, грея своим дыханием Мусины руки, отрицательно покачал головой:

— Ничего. У меня память скверная. Я и это не помнил, но тут как-то само на ум пришло. Он хорошо пишет, Щипачев, но ты права — очень просто… А вот у Тютчева-постой, постой… Эх, забыл! Ты читала Тютчева? Вот мастер-то! В каждой строчке мастерство…

— А по-моему, настоящее мастерство — это когда его вовсе и не чувствуешь. Да, да, что ты думаешь? Вот чистый воздух — дышишь и не замечаешь, что он хороший. Просто хочется глубже дышать. А когда запах, приятный или плохой, — это уже не то…

Помолчали. Вдруг Муся прыснула со смеху.

— Ты что? — настороженно спросил Николай и даже отодвинулся от нее.

— А вот сказать нашим девчонкам в банке, о чем мы сейчас разговариваем. Партизаны, перед походом… Не поверят, слово даю.

— Почему не поверят? А помнишь, Рудаков: «Без поэзии ночь — только тьма, хлеб — только род пищи, а труд…» Забыл, как про труд… Хорошо он тогда сказал!

— Где-то он сейчас? Как-то они там?…

Оба вздохнули, смолкли.

Сетчатая тонкая тень от березы ушла вправо. Окружавшие поляну деревья понемногу выступали из синеватого мрака, трава еще больше белела и серебрилась от загустевшего инея.

Николай с Мусей стояли, тесно прижавшись; глаза девушки мерцали где-то совсем рядом и казались партизану огромными. Эта ночь еще больше сблизила их. Они стояли так тесно, что Николай чувствовал своей щекой холодок щеки Муси. И было им хорошо и немного жутко.

Николай убеждал себя поцеловать Мусю — ведь нужно сделать только маленькое движение вперед и коснуться ее губами. Но именно теперь, в эту ночь, после их разговора, сделать это движение было почему-то необычайно трудно, и сердце партизана билось так, как если б он стоял над пропастью, хотел и не решался заглянуть в нее.

Луна, совсем побледнев, опустилась за деревья. В поредевшей тьме уже довольно четко обозначался знакомый, но точно вылинявший, потерявший прежние краски, густо припудренный инеем лес.

Наконец Николай легонько притянул к себе девушку, губы его неловко ткнулись ей в щеку где-то возле уха. Муся чуть отпрянула, высвободила кисти рук из его рукавов. В ее отдалившихся глазах Николай не увидел ни радости, ни укора. В них была грусть. Чуть нахмурив брови, она тихо сказала:

— Не надо!

Если бы она возмутилась, оттолкнула его, может быть даже ударила, партизану не было бы так тяжело, как от этого простого «не надо». Сразу же услышал он сухой хруст инея под своей подошвой, ознобная дрожь прошла по всему телу, нижняя челюсть мелко задрожала. Он ударил кулаком по белому стволу березки; деревце вздрогнуло и осыпало их инеем.

— Ух ты, сколько! — вскрикнула Муся, отряхивая сухие кристаллики. — Вот так подарила нас сероглазая березка… — Девушка лукаво взглянула на огорченного партизана. — Николай, ты помнишь, как я тебе пуговицу к кителю пришивала? Помнишь, еще Матрена Никитична меня о чем-то предостерегала?

Большие круглые глаза по-мальчишески вызывающе смотрели в упор на Николая.

— Ну как же! Сердце, мол, его не пришей.

— Ну?

— И пришила! Крепко. Навсегда.

— И свое тоже, — тихо произнесла Муся. Произнесла и засмеялась задумчиво, едва слышно. — Ну, вот и не о чем больше говорить. Все ясно. Да?

Она смело глянула в глаза партизану и, привстав на цыпочки, крепко поцеловала в губы. Но прежде чем он успел ее обнять, она выскользнула у него из рук, отскочила в сторону и, улыбаясь издали, сказала подчеркнуто обычным тоном:

— Пора собираться. Я разложу костер, а ты буди Елочку. Идет?

Николай, вздохнув, покорно пошел к уцелевшему шалашу.

Через полчаса в котелке кипел взвар из брусники. На трех аккуратных берестинках лежали изрядные куски вяленой зайчатины. Плотно закусив, напившись взвару, друзья тронулись в путь.

При переходе через протоку произошло замешательство. Вода была мелкая, но все же перелилась бы за голенища маленьких Мусиных сапог. Девушка задержалась у кромки пляжа. Николай перенес через протоку Толю, мешки и нерешительно остановился перед Мусей. Девушка сама обняла его за шею, и, весь просияв, он бережно понес ее над холодной рябоватой, точно гусиной кожей покрытой, водой.

10

Прямо от озера путники взяли на восток, розовевший прозрачным холодом скупой осенней зари. Чтобы не утруждать девушку, которая заметно прихрамывала, Николай вовсе освободил ее от груза и пропустил вперед.

Шли неторопливо, но споро. Муся старалась не сбавлять шаг. Но что-то странное стало твориться с Толей. Не прошло и часа, как маленький партизан, обычно такой легкий на ногу, заявил, что сбил пятку, и уселся переобуваться, Потом пошел вприпрыжку, каким-то смешным заячьим скоком и затормозил движение. Попрыгав таким образом еще час, он решительно сбросил свою кладь и опять потребовал отдыха. Николай выбранил его и велел как следует подвернуть портянки. Но паренек, обычно такой обидчивый, только стоически вздохнул, потирая ногу.

Но кому остановка пришлась по сердцу, так это Мусе. Идти ей было трудно, хотя, конечно, она ни за что не призналась бы в этом спутникам. Рана ныла. При каждом шаге она точно стягивала поврежденные мускулы. Нога немела, плохо слушалась и болела, будто к ней прикасались чем-то горячим.

Отдохнув минут десять, Толя встал и опять неторопливо заковылял вперед. Но когда Николай, желая облегчить его, попытался взвалить себе на плечи и его мешок, мальчик покраснел до слез, отнял поклажу и продолжал нести сам. Так, делая из-за Толи частые остановки, путники шли до самого обеда. Вторая часть пути далась Мусе уже легче, и все же, когда Николай скомандовал остановиться на ночлег, она без сил опустилась на опаленную землю, думая только о том, как бы не выдать своей усталости и боли.

Ночевать они решили под открытым небом, возле большой, поваленной ветром обгорелой сосны. Они обложили ее сушняком и, слегка окопав землей, подожгли. У этого неторопливо, с сипением тлевшего костра они и собрались провести ночь.

Разводя огонь, Николай то и дело поглядывал на Толю. Мальчик действовал с обычным своим проворством, совершенно при этом не прихрамывая. Взгляд Николая становился все более хмурым. Когда сосна наконец разгорелась, распространяя вокруг благодетельный жар, он подошел к маленькому партизану, занятому приготовлением ужина, схватил его за плечо и сердито приказал:

— Разувайся!

Толя вспыхнул и, испуганно оглянувшись, поджал под себя ноги.

— Разувайся! — повторил Николай уже зло. — Сбил ноги — проветри их, дай им отдохнуть! Не знаешь, что ли? Что ж, опять нам из-за тебя тащиться, как гусеницам?

Толя продолжал прятать ноги. Николай вышел из себя. Он попытался было схватить паренька за ногу, но тот вскочил, царапнул партизана злым взглядом и, сжал кулаки, зашептал побледневшими, вздрагивающими губами:

— Попробуй, только посмей! Только попробуй, посмей!

Муся бросилась между ними.

С минуту Николай сердито смотрел на маленького упрямца, потом усмехнулся и молча улегся у медленно горевшего бревна. Он не понимал, что случилось с мальчишкой. «Неужели он притворяется? Зачем, для чего?»

Позже, когда Николай уснул у огня, Муся тихонько встала, подошла к Толе. Щадя его самолюбие, она мягко уговаривала его послушать совета опытного товарища и разуться. Толя упрямо уклонялся от разговора и по-мальчишески отпирался:

— А какое ему дело? Что он лезет?… Я к нему не пристаю, пусть он не лезет… Пусть попробует, пусть только тронет!

И он сердито косился на безмятежно спавшего Николая.

Бревно тлело всю ночь. Спутники отлично выспались, встали бодрые, вчерашнее недоразумение, казалось, было забыто. Но как только тронулись в путь, Толя опять стал маяться из-за стертой ноги, замедлял движение, требовал остановок. Николай только сердито мотал головой, но ничего не говорил, Муся же втайне радовалась, так как поспевать за остальными ей было все еще трудно.

К вечеру вышли из горелого леса, подавлявшего путников своей тишиной. Впереди, за травянистым болотом, перед ними открылся не тронутый пожаром лес, пестрый и яркий.

Николай поправил на плечах тяжелую кладь и бросился бегом через болото навстречу этому живому лесу. За ним с обычной резвостью, совершенно перестав хромать, пустился Толя. Когда Муся, очень от них поотставшая, добралась до первых зеленых деревьев, Николай отчитывал Толю за притворство. Маленький партизан ничего не отвечал и только беспокойно поглядывал на приближающуюся девушку.

Лес звонко шумел, славно пахло прохладной осенней прелью, грибами, мхом. Глубоко вдохнув чистый воздух, Муся расправила плечи, счастливо улыбнулась, оглядывая буйную зелень не тронутой осенью хвои:

— Товарищи, как все-таки здорово жить! А?

— Мне кажется, когда мы перейдем фронт, мы сразу почувствуем то же, что и сейчас, выбравшись из этой проклятой гари, — ответил Николай. — Мне кажется, что и воздух там должен быть какой-то другой, и земля, и лес особенные.

— Вот-вот, и мне почему-то так думается! — воскликнула Муся.

— Точно. Мне, елки-палки, кажется, что и солнце-то как-то хуже светить стало с тех пор, как фашисты сюда пришли.

После однообразных траурных пейзажей горелого леса здесь было так хорошо, так привольно дышалось, что как-то сама собой возникла казачья песня, которую Муся и Николай пели ночью на островке. Толя шутливо начал подсчитывать шаги. Все трое подхватили мотив и, бодро шагая, допели до конца.

— Разве плохо, товарищ лирик? — спросила Муся.

Лес, солнце, зеленая хвоя, песня, свежий воздух, воспоминания о последней ночи, проведенной на острове, — все это радовало и бодрило девушку, будило ощущение собственных сил, молодости, красоты.

— А разве плохо: «Рванется, глянет молчаливо, и дождь уймется у окна»?

— Это о чем вы? — подозрительно спросил Толя.

Муся и Николай посмотрели друг на друга, немножко смутились и не ответили. Им было приятно, что у них завелась общая тайна.

Отвлекаясь от раны, которая еще давала себя знать и мешала идти, Муся думала о том, что же изменило леса за эти двое суток, пока она с друзьями шла по черной пустыне. Только когда Николай скомандовал привал, девушке удалось уловить эту разницу. Убитый последним, особенно сильным заморозком, лист буйно тек с ветвей. Лиственные деревья полысели, погас яркий пламень их красок. Сосны и ели теперь как бы выступили вперед, прикрыв своей синей хвоей наготу берез, осин, ольх и орешника. Только низенькие корявые дубки еще поддерживали честь своих облысевших лиственных собратьев. Рыжими, ржавыми пятнами выделялись они в хмуроватом однообразии хвои.

Когда Николай ушел поискать свежей дичи к обеду, а Муся начала собирать бруснику, от изобилия которой краснели солнечные полянки, Толя наконец разулся и развесил портянки на кустах. Вернувшись с полным котелком тронутых морозом, мягких и сладковатых ягод, девушка неслышно подошла к стоянке и пристально осмотрела ноги своего маленького спутника: на них не было и следа потертости. Сначала девушка рассердилась. Потом, вспомнив, как Толя испугался, когда Николай хотел понести eгo груз, вдруг поняла, для чего он притворялся.

Муся почувствовала большую нежность к этому колючему, упрямому пареньку.

Услышав приближение девушки, маленький партизан быстро спрятал ноги.

На следующий день они двигались заметно быстрее.

11

Однажды под вечер сквозь ровный привычный лесной шум вдруг донеслось до них пение петуха. Все трое мгновенно замерли. Лес поднимался сплошной зеленой стеной, хмурый и неприветливый. Он шумел глухо, ровно. Но путникам показалось, что они уже улавливают легкий запах дыма, и дыма не горького, одно воспоминание о котором вызывало у них содрогание, а теплого, жилого, в котором чувствуется близость людей, сытный дух приготовляемой пищи. И вдруг снова, даже не очень далеко, точно спросонок, хрипловато прокричал петух.

Партизаны переглянулись.

Жилье! Это обрадовало и испугало. Оно могло означать уютное тепло, отдых под кровлей, хлеб, по которому они так стосковались, но, может быть, таило и засаду, схватку с врагом, новые испытания.

Решено было, что Муся с Николаем засядут в кустах, а Толя пойдет на разведку. Мальчик сбросил мешок и, изобразив на своем подвижном лице жалостную гримасу, засунув руки в рукава, весь зябко съежившись, скрылся в кустах. Через некоторое время густо залаял пес. Послышались голоса. Муся прижала кулаки к груди и вся точно оцепенела. Девушке показалось, что прошло много времени, прежде чем появился Толя. Подмышкой у него была увесистая краюха хлеба.

— Пошли! — едва выговорил он: рот его был набит хлебом.

Толя разломил краюшку и протянул спутникам по половинке.

От кислого аромата у Муси даже голова закружилась. Что может быть лучше, чем вонзать зубы в душистый, нежный, еще теплый хлеб, должно быть только что извлеченный из печи! Несколько минут они сосредоточенно жевали, испытывая несказанное наслаждение.

Наконец, доев свою долю, Толя стряхнул с одежды крошки, бросил их в рот и стал рассказывать:

— Лесник живет. Старый. Пускать не хотел: кто да что, да не велено немецким старостой никого пускать. Да подавай ему немецкую бумагу. Гонит, а вижу — вроде ничего, вроде свой. Я ему и так и этак — ни в какую: «Много вас тут шляется. Из-за таких вот фашист мирного жителя и палит». Я, елки-палки, рассердился и прямо ему бряк: «А разве лучше, если свои расстреляют, а?» Он на меня уставился: «От партизан?» Я говорю: «Точно». Он сразу вроде переменился. «А из чьих будете?» Я ему: «Тебе не все равно? Не из здешних». Он еще поломался, в затылке поскреб: «Ну, черт с вами, идите. Только не по дороге, а по задам, от леска подходите». Тут я у него хлебушка попросил. Хлеба у него этого в доме напечено — ужас! На скамье чуть не под потолок хлебы лежат.

Ценности закопали под приметным султаном можжевелового куста, осыпанного сизыми ягодами, посорили сверху хвоей и, взяв автоматы в руки, осторожно пошли за Толей.

Лесник встретил их у плетня, огораживавшего садик. Он делал вид, что чинит покосившийся тынок, но по его настороженному взгляду и по тому, как держал он топор, было ясно, что тын тут ни при чем.

Николай решил действовать прямо.

— Здорово, дед! — сказал он, шагая к старику с протянутой рукой.

— Здравствуй, внучек, — ответил тот, отводя за спину руку с топором и половчее перехватывая при этом топорище.

Они настороженно осмотрели друг друга. На миг взгляд старика задержался на советском автомате, висевшем на груди партизана. Автомат был новенький, отливал синим глянцем воронения. Будто невзначай старик пощупал пальцем лезвие топора, переложил его в левую руку и старческой скороговоркой зачастил:

— Здравствуйте, страннички! Откуда и куда бог несет?

Взгляд лесника еще раз задержался на автомате, скользнул по лицу Николая, с ног до головы смерил Мусю.

Только после этого старик протянул партизану костлявую, морщинистую руку.

— Но коли так, давай и за руку подержимся. Вы кто будете-то, милые мои? — спросил он, меняя тон.

Николай заметил интерес старика к своему автомату. Это было оружие новейшей советской конструкции, из тех, что самолет доставил с Большой земли. Партизан понял, что старик не так уж прост, как хотел казаться. Оружие служило в те дни на оккупированной земле неплохим удостоверением личности. Партизан показал леснику новенькую казенную часть автомата:

— Видишь: «СССР… 1941 год». Смекаешь? Только что с конвейера, тепленький.

— Занятная вещица! — ответил лесник уклончиво и насмешливо прибавил: — Ох, и оружия нынче на руках ходит всякого: и немецкое, и итальянское, и французское, и даже вон финское, какого только нет… А вы что, ищете, что ль, кого или идете куда, иль просто по лесу плутаете?

Безбородое, безбровое, очень морщинистое лицо старика Мусе не понравилось. Именно такими представлялись ей предатели. Но обманчивый облик Кузьмича отучил девушку судить о человеке по внешности. Да и окажись лесник предателем, что бы он мог сделать один с топором против трех вооруженных людей?

— А если, например, мы из окружения выходим, что тогда? — спросил Николай, пытливо поглядывая на лесника.

Водянистые глаза старика совсем спрятались в путанице глубоких морщин.

— С новыми автоматами? Понятно. Ну что ж, «окруженцы», ступайте в избу, что ль, а то вон и дождь пошел… Так, стало быть, из окружения. А знаете ли вы, распрекрасные «окруженцы», что господин районный фельдкомендант приказал вашего брата задерживать, за шкирку брать да к нему водить?

От этих слов Муся было попятилась, но Николай решительно ввел ее в низкие, полутемные сени. Скрипнула обитая тряпьем дверь. Из избы густо ударил чудесный запах печеного деревенского хлеба, самый жилой и уютный из всех человеческих запахов. В переднем углу на скамье рядами, матово лоснясь коричневыми корками, лежали свежие круглые караваи. Они «отходили», прикрытые еловыми ветками. Из печи тянуло все тем же жарким хлебным духом. Рядом с печью стояла большая деревянная квашня, прикрытая рядном.

— Большая у вас семейка, ишь хлеба едят сколько! — усмехнулся Николай, зорко высматривая все углы темноватой избы, заглядывая за печку.

— Уж какая есть, что чужое-та считать, — отозвалась возившаяся у печи тощая старушка.

Возле старушки, как-то вся поджавшись, точно собираясь взлететь, стояла худенькая молодая женщина. Она была похожа на эту высохшую клювоносую старушку, как новенький, сверкающий свежим никелем и четкостью своего рисунка гривенник на тусклую, истершуюся монету. На руках молодой был грудной ребенок. Должно быть, она только что его кормила и теперь стояла, загораживая ладонью свободной руки незастегнутую блузку. Лицо у нее было привлекательное, но болезненно бледное и очень печальное.

Женщины тревожно смотрели на Николая, сразу заполнившего собой всю переднюю половину избы, на воинственного Толю, обвешанного оружием. Но когда через порог переступила Муся, они переглянулись и точно облегченно вздохнули. Золотистый жар мелодично потрескивал в печи, с хлюпающим болотным звуком лопались пузыри в опаре.

— Помогай вам бог, — сказала Муся, усвоившая от бабки Прасковьи кое-какие правила сельской вежливости.

— Спасибо, коли не смеетесь, — тихо ответила молодая.

И по голосу и по тому, как она произносила эти нарочито народные слова, Муся догадалась, что женщина эта — интеллигентная, городская и, скорее всего, гость в лесной избушке.

— Что ж, мать, покормить странников надо, — тоненьким, бабьим голоском сказал лесник. — Есть там у нас щец, что ли? А вы садитесь, чего стоять.

Скинув мешки, партизаны сели к столу, но автоматы положили на лавке возле.

— Глядите, — шепнул Мусе Толя, потихоньку указывая на стену.

Девушка подняла глаза и увидела в углу большую цветную фотографию, вырезанную, должно быть, из какого-то журнала. На ней была изображена Матрена Никитична, обнимавшая пестрые телячьи мордочки. Широкая белозубая улыбка была на лице женщины. И на миг Мусе показалось, что она видит не засиженный мухами, пожелтевший лист бумаги, а далекая подруга улыбается ей в этом незнакомом жилище. На душе у девушки сразу стало хорошо, спокойно.

Старуха молча принесла котелок щей, вылила их в глиняную миску, перед каждым положила по деревянной ложке и тихонько произнесла:

— Кушайте на здоровье.

— Много вами благодарны, — ответила Муся.

— Вот и сразу видно, что вы не деревенская. В колхозах так уж давным-давно не говорят, — усмехнулась бледными губами молодая хозяйка, появляясь с ребенком в дверях и с любопытством посматривая на гостей.

— Нет, отчего же, Зоечка, это где как, — политично смягчила старшая и покосилась на автоматы.

Николай и Толя не могли сдержать улыбку, а сконфуженная Муся дала себе слово больше не прибегать к дипломатическому словарю бабки Прасковьи.

Лесник, в валенках, в заплатанном, залоснившемся полушубке, стоял, скрестив руки, у входной двери, с усмешкой наблюдая за тем, как быстро пустела объемистая миска. Прежде чем старуха успела принести вареную картошку, с такой же быстротой исчез и целый, еще теплый каравай хлеба.

Николай и Толя ели картошку прямо руками, макая ее в блюдце с солью. Только Муся пыталась есть вилкой. Но отвыкшие руки дрожали, и раз вилка, выскользнув из пальцев, даже упала на пол. Картошка была съедена так же быстро, как и щи. Собрав и отправив в рот последние разварившиеся кусочки, Николай улыбнулся:

— Всё уничтожили, как саранча. Вы уж извинит? нас…

— Кушайте себе, лишь бы на пользу, — сказала старушка.

Она набрала в опустевший котелок еще картошки и сунула его в печь.

Чувствуя в теле приятную сытость, партизаны распустили пояса.

— Наверное, удивляетесь на таких едоков? — спросил Николай.

— А чему удивляться, все теперь вот так-то: придут и едят… Раньше-то к нам только охотники и заглядывали, и то больше весной да под осень, к первой пороше, а теперь… — старушка громко вздохнула, — теперь много народу с места стронулось да по лесам бродит, как звери дикие. Война. Слезами земля умывается.

— Вы ступайте-ка в клеть, мне со странничками потолковать надо, — сказал лесник, отделяясь наконец от дверного косяка.

Старуха, взглянув в печь, пошевелила кочергой горячую золу и, взяв под руку дочь, вышла с ней из избы.

Лесник достал из-за печи поллитровку с мутной жидкостью, заткнутую зеленой еловой шишкой, вынул из висевшего на стене шкафчика четыре разномастные кружки, все это поставил на столе.

— Ну, открывайтесь, «окруженцы»: кто такие? Этот… — он указал на Толю, который от сытости начал уже дремать, — этот «окруженец» в гвардии, что ль, служил?

На безволосом лице старика появилась косая усмешка.

— А вы что ж, в полиции, что ль, у немцев? Вам все знать надо? — отозвалась Муся и, будто поправляя гимнастерку, расстегнула кобуру пистолета, висевшего на поясе за спиной.

— Зачем в полиции! А если мне знать охота, кто у меня сидит, кого кормлю-пою, — отозвался старик, и выразительные морщины на его лице собрались в пучки насмешливых лучиков. — А ты, милая, пистолетик-то оставь — не пугай: не боязливый я что-то нынче стал. Парнишка сказал, будто вы от партизан разведчики, и оружие у вас подходящее. Вот и пустил я вас. А то бы… Оттуда, что ли? — Он показал на небо. — Может, не там приземлились или ищете кого… Всяко бывает.

Николай собрал со стола крошки себе в большую ладонь, отправил их в рот и с удовольствием пожевал. Лесник принес еще один каравай, разрезал его на крупные ломти и положил на стол. Со стариковской неторопливостью он ждал ответа. Гости опять принялись за хлеб.

— Видать, наголодались. Долго ищете, что ли? — спросил лесник.

Николай переглянулся с Мусей. Хотя внешность лесника с первого взгляда мало располагала, надо было, по-видимому, действовать начистоту. Окажись лесник предателем, вряд ли смог бы он вызвать в сторожку полицию. Да и хозяйки, такие обе разные и такие похожие друг на друга, очень располагали к себе тихой деликатностью.

— Он, — Николай кивнул в сторону Толи, — он правду сказал. Мы — партизаны. Нам нужно перейти фронт.

Партизан произнес все это, глядя старику прямо в глаза. Так всегда поступал Рудаков, желая узнать, что творится на душе у человека.

Морщины хозяина разбежались, на губах мелькнула горькая усмешка:

— «Перейти фронт»… А до фронта-то сколько идти, знаете?

— А вы знаете? — спросила Муся. Уловив тоскливую ноту в голосе лесника, она вся похолодела от страшного предчувствия. — Неужели Москва?…

Старик вздохнул:

— Фашисты вон в листках своих пишут: не только Москва, а будто и Ленинград взят. Наши будто бы к Уралу отходят. Старостам на сходках велено было об этом пароду объявлять… Листки для партизан по дорогам расклеивают: выходите с повинной, карта ваша бита.

— Врут, подлецы! — вскрикнул Николай и вскочил с такой стремительностью, что стол приподнялся и все, что было на нем: ложки, кружки, — покачнулось, а миска упала на пол и разбилась.

Разбуженный шумом, Толя схватился за оружие.

— Кто? Где? — тревожно спрашивал он, осматриваясь спросонья.

— И я так полагаю — врут, так что посуду-то громить вроде незачем, — спокойно ответил лесник. Все бесчисленные морщинки опять пучками сбежались к его глазам, и глаза точно сразу помолодели, по-доброму улыбнулись. Собирая с полу черепки, лесник продолжал: — И я так полагаю: не только они не взяли, а и не взять им ни в жизнь Москвы, хоть всю свою гитлерию переведи на мясо… Ходит по лесу слушок, будто город Калинин взял он, будто и еще к Москве приблизился, а тут ему: «Стой, полно, шабаш!» И к Ленинграду, говорят, будто подошел, и тут ему опять: «Нет тебе дальше ходу!» Будто там он, фашист-то, теперь кровью и исходит в затяжных боях.

— Откуда знаете? — быстро спросил Николай.

У хозяина собралась на лбу целая гармошка морщин.

— Это уж вроде и не твое, парень, дело. Я у вас не спрашиваю, как вас звать, к кому с чем посланы. Сейчас, брат, паспорт не важен, сейчас надо знать, кто ты есть — честный советский человек ай стрекулист из гестапы… Ты, брат, за спиной у немцев гуляя, эти слова: «кто», да «где», да «сколько» — забудь. А то как раз от честных людей и схлопочешь себе пулю в затылок. Ты не спрашивай «откуда», а слушай. Ходит еще по лесу слушок, будто Советская Армия такую для них мясорубку завертела, что в ней сукин сын фашист весь, со всеми своими железками, перемелется. Вот как!

Ловким ударом лесник выбил из горлышка шишку, разлил по кружкам мутную жидкость.

— За самого, что ли, выпьем, товарищи страннички? Дай ему бог здоровья и долгих лет!

Лесник привычно плеснул в рот жгучую влагу, морщины его легли вокруг рта полукружиями.

— Эх, не такую бы пакость за него пить! Ну, да успеется, фрица турнем — бог даст, белую головку за победу откроем.

Николай разом осушил свою кружку. Муся хлебнула, подавилась, закашлялась. Толя отодвинул чашку и спокойно, но твердо заявил:

— Не пью.

Лесник повел на пего повеселевшими глазами, ткнул его пальцем под ребро:

— Ишь, «не пью»… А какой же ты партизан, коли не пьешь! Лесному человеку без того нельзя. Уж не агент ли ты из гестапы? А ну, открывайся!

Язык у хозяина заметно развязался. Он кликнул женщин. Они молча вернулись в избу и принялись возиться с новой партией поспевших хлебов. Старшая тонкой лопатой ловко выхватывала из печи караваи, младшая смачивала верхнюю корку водой, а потом, перекидывая с руки на руку, несла к окну и прикрывала еловыми ветками. Делали они это привычно, умело, не обращая внимания на гостей. Видно было, что не впервой им печь такую гору хлеба и не впервой видеть в своем доме незнакомых вооруженных людей.

Придя в конце концов в отличное расположение духа, лесник решил:

— Вот что, ребята: что-то вы чешетесь очень. Должно, фашистов развели тьму, по лесам-то скитаясь. Давайте-ка я вам баньку схлопочу.

И пока, разомлев от жары, от сытости, от сухого избяного тепла и жилого уюта, путники дремали, привалясь друг к другу на скамье, лесник истопил баню, натаскал воды. Николай с Толей были приглашены помыться «по первому парку».

Увидя, что партизаны берут с собой оружие, хозяин пошутил:

— Это что ж, заместо мочалки с веником? — Но, заметив, как гости сразу насторожились, поспешил добавить: — Ладно, ладно, это я так, смеху ради! Правильно, парень, среди волков живешь — по-волчьи и выть надо. С зубами-то и на ночь не расставайся, а то самого как раз и слопают.

12

В ожидании своей очереди Муся уснула тут же, на скамье. Кто-то осторожно поднял ее голову и подложил подушку. Сквозь теплую стену сна глухо доносились женские голоса.

— Молоденькая совсем. Ишь ты, ей бы в куклы играть, а она вон по дебрям да по трущобам с оружием лазит… Мужики уж ладно, а такие-то вот на что… девчонка ж… Ох, ох, ох, времечко!..

Чья-то рука покрыла Мусю теплой шубой. Ей хотелось благодарно пожать эту руку, но не было сил пошевельнуться, и она только повела губами, думая, что говорит спасибо.

— Видать, интеллигентная. Еще школьница, наверное, — отозвался другой голос. — Вон какие воюют! Все воюют, весь народ поднялся, а вы меня не пускаете.

Старческий голос зачастил испуганно и раздраженно:

— Думать не смей! Маленького от груди не отняла, а тоже… Ребенка воспитывай, да хлеб пеки, да белье стирай — вот и вся твоя война, и на том спасибо. Войне-то, ей не только пули — ей и хлебушко нужен. Гляди: бедная, все чешется во сне-то. Ты уж, Зоюшка, свою станушку для нее захвати. Ей, поди, и переодеться не во что…

Потом голоса удалились, расплылись в пестрой мгле видений, и Муся, наслаждаясь теплом и покоем, заснула так, что через час ее с трудом разбудили вернувшиеся из бани спутники, распаренные, красные, потные и счастливые. Возле Муси с тазом, со свертком белья, по-деревенски обмотанная платком, в пестром от заплат полушубке стояла дочь лесника — Зоя.

— Что ж, пошли и мы, наша очередь. Соскучились, наверное, по бане?

Муся не помнила разговора, слышанного сквозь сон, но в душе осталось безотчетное чувство благодарности к этой тоненькой, хрупкой женщине. Девушка доверчиво прижалась к ней, и они, как старые подружки, весело побежали по протоптанной меж гряд огорода дорожке в курную баньку.

Все дальнейшее: льдистую прохладу предбанника, жаркую горечь банного воздуха, упругие облака пара, шипенье и плеск воды и непередаваемо приятное прикосновение жесткой мочалки — все это слилось потом в памяти Муси в радостное ощущение уютной домашности, по которой так истосковалась ее душа.

Потрескивая и задыхаясь, коптила в углу маленькая керосиновая лампешка. В клубах пара неясно белел силуэт тоненькой женщины, худенькой и стройной, как подросток. Сквозь плеск воды и шипенье пара на раскаленных камнях слышался ее тихий, печальный голос. Пока Муся ожесточенно терла себя мочалкой, ее новая знакомая, упершись подбородком в острые девические колени, пространно рассказывала о том, как очутилась она здесь, в избе лесника, у родителей.

Зоя была женой командира-пограничника. Весь гарнизон в первый же день войны оказался отрезанным от своих колоннами вражеских танков. Пограничники решили сопротивляться до последнего. Засев в блокгаузах и дотах, они стойко отбивали непрерывные атаки. По ночам жены командиров уносили раненых в подвал заставы, превращенный в госпиталь. Под бомбежкой и обстрелом бинтовали и выхаживали их. Гарнизон редел в неравном бою. На пятый день обороны умер от раны муж Зои — лейтенант, последний защитник северного блокгауза. Раненный, он целый день вел бой, и Зоя, добравшись сюда ползком, чтобы перевязать мужа, заряжала для него пулеметные ленты. Он умер у нее на руках, и она сама принесла начальнику заставы его ордена и партийный билет.

На восьмой день круговой обороны, когда от личного состава маленького гарнизона оставалось всего девять человек, из которых шестеро были ранены, начальник, тоже раненный, продолжал руководить боем. Он вызвал женщин, имевших детей, и приказал им ночью уходить через овраг.

— Я спросила его: «А как же раненые?» — звучал из парной мглы печальный женский голос. — А он, капитан, сказал мне, что все, и здоровые и раненые, решили сражаться до конца. Я сказала ему, что у меня еще нет ребенка и поэтому я останусь при раненых, а он ответил: «Ребенок у тебя, Зоя, скоро родится, и ты должна уйти вместе с матерями». Я сказала, что никуда не уйду от могилы мужа, что желаю умереть здесь так же, как умер и он. Капитан в ответ пошутил, что если все солдатские жены будут так рассуждать, то в будущую войну некому будет защищать родину. Я сказала, что все-таки никуда не уйду от раненых, а капитан ответил, что он — начальник заставы и я должна его слушаться. Я пошла на могилу мужа. Его ночью закопали рядом с развалинами домика, где мы жили… А потом начальник прислал за мной бойца. «Идите, пока темно, так приказал капитан», — сказал мне боец. И я пошла. Они все могли бы тоже уйти, но не хотели, решили сражаться до конца. И сражались. А я добралась сюда, до своих, и вот все жалею, зачем я ушла: ведь лучше бы мы все погибли там вместе и я лежала бы рядом с мужем. Правда? Ведь правда?

Мусе казалось, что голос женщины доносится откуда-то издалека. Печальную эту историю она слушала как-то вполслуха, ожесточенно действуя мочалкой, плеща на себя маслянистый мутный щелок, обливаясь из шайки водой, и только между делом роняла сочувственно:

— Да, да… Ай-яй-яй…

Но худенькая женщина, должно быть, и не ждала ее ответов. Просто неудержимо рвалось наружу то, что эти тяжелые месяцы она носила в себе.

— Мне все мерещится он, Коля мой, как перенесли его из блокгауза. Весь в крови, бледный, и только волосы у него, мягкие-мягкие, как чесаный ленок, ветер шевелит. Волосы шевелятся, а мне думается — жив он, утомился и спит… А тут мальчишка один, начальника заставы сынишка, теребит его: «Дядя Коля, вставай! Дядя Коля, проснись!..» И я все теперь думаю: зачем от него ушла, не надо было уходить! Лежали бы вместе… А сейчас я что? Так, палый лист. Все маме вот говорю: «Пусти к партизанам». А мама: «И думать не смей, у тебя ребенок!» А что ребенок? Победим — без меня хорошим человеком вырастет, а не победим — зачем ему жить! Разве при фашистах жизнь? Правда?… Я себя страшно ругаю, что тогда ушла. Но ведь начальник сказал «приказываю», а в пограничных частях, знаете, строго…

13

Потом Муся, раскрасневшаяся, сияющая, одетая в старинную, из грубого, домотканого полотна, крестиком вышитую хозяйкину кофту и в полушубок, вместе с Зоей вернулась в домик. Толя уже сладко посапывал на лежанке. Николай с лесником сидели за столом перед пустой и початой бутылкой. Лесник, весь красный, оживленно размахивал руками и тоненьким своим голосом кричал на всю избу:

— …Вот ты, парень, как в баню шли, взял автомат. Почему взял? Не доверяешь мне? А мне не обидно, нет! Почему не обидно? Потому, я знаю: значит, парень настороже… значит, парень этот самый фашисту двойной урон сделает… Значит, валяй, не доверяй. Вот! Я, милый, знаю, мы тут все фашиста щиплем только. Бьют-то его, собаку, там: Красная Армия его лупит. Однако щипки тоже не без пользы. Вот! Спать ему, сукину сыну, не давать ни днем, ни ночью, чтоб он покою не знал. А такого, исщипанного, пуганого да невыспавшегося, его и там, поди, бить легче. Это, парень, стратегия, боевое взаимодействие сил. Так, что ли, оно у вас по уставу-то называется? Нет?

Увидев вошедших, Николай радостно вскрикнул:

— Муся, ты знаешь, хозяин говорит, что Совинформбюро передавало… — но не докончил, с восхищением уставившись на свою спутницу.

Лицо девушки, отмытое от копоти, полыхало ярким румянцем. Отросшие за дорогу волосы вились тугими кольцами. Даже лесник залюбовался ею.

— А ну, партизаночка, присядь с нами, — пригласил хозяин.

Муся хмуро покосилась на бутылки.

— Спать надо, вот что! — коротко бросила она, проходя мимо Николая, и вслед за Зоей скрылась за ситцевой занавеской.

Здесь стояла узенькая девичья кровать, а рядом в плетеной корзинке, висевшей на толстой, прилаженной к потолку пружине, раскинув ручки, спал маленький розовый человечек, тот самый, что, еще не родившись, принимал участие в бою на границе своей сражающейся Родины.

Обе женщины быстро разделись и легли, обнявшись, как сестры. Только сейчас, когда Зоя прижалась к Мусе, спрятала свое лицо у нее на груди, девушка поняла всю горечь того, о чем та рассказывала. Ей стало очень жаль эту женщину, похожую на подростка. Муся, как маленькую, стала гладить ее по голове, а Зоя, теснее прильнув к ней, тоскливо и бесшумно заплакала.

Из-за занавески продолжали доноситься возбужденные голоса.

— Фриц, он что? Он привык на танках по Европам разгуливать, а у нас не разгуляешься, нет! — шумел лесник. Гремели чашки, булькала наливаемая жидкость. — Он, собака, как думал? Танком проползу — бац! — и земля моя. Виселицу на площади вкопал, комендатуры и подкомендатуры всякие организовал, шушеру-мушеру в бургомистры да в подбургомистры посадил — нате вам, пожалуйста, «новый порядок»… А вот это самое он видел? Хо! Он предполагает, а мы располагаем. Он вон по саму маковку оружием обвешался, а от одного слова «партизан» его медвежья болезнь хватает… Фронт-то, вон он где, а он тут на ночь тужурку да портки снимать боится. Так, одетый, с автоматом в обнимку и спит… Тут ему, парень, не Западная Европа, не больно разгуляешься. Вот!

— А что, хозяин, партизан-то много у вас?

— Опять «сколько» да «где», «кто» да «что»! Говорю, не спрашивай. Видишь хлеб на лавке? На два дня не хватит. Понял? Ты вопросов не задавай, ты слушай… Догадка у меня есть: может, и не зря мы их так далеко пустили, а? Может, у командования у нашего есть такой план: дескать, пусть фашист в боях-то истреплется, а тут его как раз по башке и бац… Не слыхал, как у нас весной на медведей на выман охотятся?… Может, это одни мои глупые слова, допускаю, однако есть там не этот, так другой какой-нибудь секретный план. Уж это, парень, точно есть. Вот!

— Что там верховное командование думает — это нам неизвестно, — заметил Николай. — А что мы в Берлине войну кончим, вот это я знаю. Уж это обязательно…

— О! Правильно! Именно в Берлине. Нет такой силы, чтоб нас ломать. Вот они сейчас по всем дорогам к себе «нах хауз» сплошняком санитарные машины тянут. И день тянут, и ночь тянут, и конца им нет. Мы, брат, хоть мы и оккупированные, а знаем — нас большевистская партия не забыла, помнит о нас, не сегодня — завтра выручит.

— Спать бы шел и гостю б покой дал… агитатор! — донесся с печки тихий голос хозяйки. — Как вина хлебнет, так пошел языком воевать. Ложились бы и вы, с дороги-то. Я вам на лавке постелила.

— Постой, мать, постой!.. А ты, парень, слушай, ты молодой, а я две войны воевал и за две войны два раза германца битым видел. Драпал он от нас. А тогда какие мы были, кто мы были? Ну? А сейчас какие стали, а? То-то и есть!..

…За занавеской под стеганым, из лоскутов сшитым одеялом шел другой разговор:

— Я не знаю, кто вы, и не спрашиваю. Тут приходят из лесу, забирают хлеб, привозят белье стирать — я тоже ничего не спрашиваю: пеку, стираю. Наши — и всё. Но я прошу вас, очень прошу: возьмите меня с собой. Я не трусливая. Там, на границе, я сидела в блокгаузе вместе с Колей, ленты ему заряжала, а потом, когда второму номеру голову осколком снесло, за второго номера у мужа была… Возьмите! Ну хоть сестрой милосердия или кухаркой. Я не могу тут. Сюда ж немцы заезжают, а я жена… вдова командира. Если я отсюда к вам не уйду, я, наверное, сделаю какую-нибудь глупость и погибну без пользы… Возьмите, родная, возьмите!

Худенькое тело женщины сотрясалось от рыданий Муся, которая была значительно моложе, чувствовала себя рядом с ней пожилой, умудренной. Она тихо гладила Зою по голове:

— Зачем же плакать? Каждый воюет как может, и хлебы печь и белье стирать — дело. Лишь бы сложа руки не сидеть, не ждать. Я бы тоже с радостью осталась в отряде…

Муся закусила губу. Собеседница сразу от нее отодвинулась. Она будто вся похолодела и смотрела теперь на девушку настороженно.

— …если бы мне не поручили другого задания, — поспешила поправиться Муся.

И вдруг загремел цепью, залаял пес. Сквозь лай прорвался отдаленный гул мотора. Зоя разом вскочила и, опустив босые ноги, напряженно вытянула шею. Мотор то стихал, то слышался вновь. С каждой минутой он звучал все слышнее и слышнее.

— Они, одевайтесь! — прошептала Зоя.

Лесник задул лампу, но синий свет фар уже бил в ставни. По избе тревожно метались огромные черные тени. Вся одежда Муси еще выпаривалась в бане. Соскочив с кровати, девушка заметалась, ища впотьмах полушубок или хотя бы кофту. Николай расталкивал Толю, но, разомлев от непривычного домашнего уюта, маленький партизан, обычно такой чуткий в лесу, никак не хотел просыпаться и только отмахивался и мычал. Наконец он открыл глаза и, соскочив с лежанки, сразу же схватился за оружие.

На промерзшем крыльце уже скрипели и гремели шаги. Пес захлебывался лаем. Стук в дверь раздавался в притихшей избе оглушительно, как канонада.

— На чердак! — шепнул старик, распахивая дверь в сени.

Муся и Толя бросились туда и стали взбираться по приставленной лестнице. Николай колебался, видимо не очень доверяя леснику.

— Не сомневайся, не сомневайся! — с отчаянием шептал лесник, подталкивая его к лестнице. — Я же связной, партизанский связной, мне себя выдавать нельзя. Мне с немцами компанию водить велено.

В дверь бухали все нетерпеливее. Чем-то тяжелым колотили в ставень. Лай собаки поднялся до самой высокой ноты, но глухо хлопнуло несколько выстрелов, и он сразу осекся.

— Ой, горе, Дружка застрелили!.. Да сейчас, сейчас, носит вас по ночам! — громко ворчал лесник, силой толкая Николая к лестнице.

— Смотри, в случае чего — вместе на небо полетим, — шепнул партизан.

Упругими прыжками гимнаста он поднялся наверх и сейчас же втянул за собой лестницу.

14

Луна просовывала в слуховое окошко холодный толстый луч. Николай, Муся и Толя, тесно прижавшиеся друг к другу, видели в его свете пыльный кирпичный боров, березовые веники, парочками висевшие на шесте. Взволнованное их дыхание морозным облаком срывалось с губ и, переливаясь, уплывало в полутьму.

Партизаны захватили все свое оружие, но одеться никто из них не успел. Николай был одет теплее других: в ватных шароварах, в гимнастерке. На Мусе была всего лишь длинная ночная сорочка. В первые минуты, слишком взволнованные, все трое не замечали холода. Сжимая оружие, они прислушивались к голосам, просачивающимся сквозь щели потолка, и старались угадать, что это: случайный приезд незваных гостей или засада, устроенная им лесником?

Доносившийся до них снизу разговор понемногу убедил их, что приезд немцев случаен, что хозяин вовсе не собирается выдавать. Напряжение схлынуло. Вот тогда-то льдистая стынь крепкого ночного заморозка и впилась в их разгоряченные баней и непривычным избяным теплом тела. Неодолимая зябкая дрожь овладела их мускулами, зубы помимо воли стали выбивать противную дробь. Грея один другого, партизаны все время прислушивались к тому, что происходит внизу.

Судя по голосам и звукам шагов, в избе находилось пять-семь немцев. Часть из них осталась в кухне, за переборкой, а двое, в том числе и человек, говоривший на ломаном русском языке, прошли в горницу, расположенную как раз под тем местом, где, скорчившись, сидели партизаны. Объяснявшийся по-русски, по-видимому переводчик, говорил с лесником. Партизаны поняли, что машина с солдатами возвращалась из какой-то «особой экспедиции» и озябшие немцы просто зашли погреться. Тот, что разместился в горнице, по-видимому был начальником. Он говорил в нос, растягивая слова. Переводчик обращался к нему: «мейн офицер». Офицер попросил лесника, как выразился переводчик, «сделать воду теплой». Солдаты, расположась в кухне, стучали консервными банками, резали хлеб да подшучивали над дочерью лесника, которая, судя по стуку ковша, наливала самовар.

Потом от печного борова потянуло вкусным дымком. Кирпич начал чуть нагреваться. Нащупав место, которое теплело быстрее остальных, Николай устроил на нем Мусю и Толю.

Натянув рубашку до пят, девушка сжалась в комок и дышала себе в согнутые колени. В темноте чердака, пронзенной ледяным лучом, она напоминала маленький сугроб. Девушка тряслась, ее бил тяжелый озноб. Толя улегся на потеплевших кирпичах. Николай уселся в углу, там, где боров переходил в трубу.

— Мальчишкой я, елки-палки, мечтал ехать в Арктику. Вот был дурак-то! — стуча зубами, шепнул ему Толя.

— А теперь состарился и решил не ездить. Правильно, ну ее к черту, пусть там белые медведи мерзнут, — усмехнулся Николай, обнимая мальчика.

— Тише вы… Ох, кабы Зоя догадалась печь пожарче растопить! У меня душа в ледышку превращается, — отозвалась Муся. Сорочка не грела. Девушке было хуже всех.

Они шептали все это почти бесшумно. Густые курчавые парки по очереди срывались с их губ, клубясь в холодном синеватом луче.

Перед домом, стуча сапогами по подмерзшей земле, ходил часовой. Лунный свет медленно двигался по чердаку, он осветил содержимое большой плетеной корзины, до половины наполненной стеклянными шариками мороженой клюквы. Толя, оторвавшись от теплых кирпичей, стремительно, как синица, порхнул к корзине, вернулся с целой пригоршней ягод и роздал их товарищам. Партизаны стали жевать клюкву, такую кислую и холодную, что от одного ее вида немел язык. Теперь, когда нагревающиеся кирпичи уже ощутительно дышали благодатным теплом и удалось победить в себе противную ознобную дрожь, всё их внимание сосредоточилось на звуках, доносившихся снизу.

В горнице, судя по стуку ножей, вилок, хлопанью пробок и звону чашек, офицер пил и закусывал в обществе своего переводчика. В кухне, с шутками, со смехом, насыщались солдаты.

— Ой, заморозят нас, гады! — шептал Толя, обнимая руками печную трубу.

Разговор в горнице становился все более шумным. Опасаясь за Зою, Муся со страхом прислушивалась к спору, но все время надрывно плакал ребенок, и слова терялись в его заливистом плаче. Только по тону можно было догадаться, что хриплый голос переводчика уговаривал Зою пить, а она отказывалась. Но вот наконец ребенок стих.

— Господин офицер заявляет, пусть пани не пьет водка, пусть пани опрокинет, перевернет при нас рюмка французишь коньяк Mapтель… Мартель, о-о-о! Очень ценный напиток.

— Скажите ему, я не пью коньяка, я ничего не пью — у меня грудной ребенок, видите? Мне доктор… понимаете вы, доктор запретил, — слышался тоскливый голос Зои.

— Господин офицер просит добрейшую пани хозяйку сажать саму себя за наш стол. Господин офицер имеет желание рыцарски пить здоровье пани. Пожалуйста, просим, убедительно умоляем.

— Ой, мука какая… Да не могу я… понимаете, нельзя мне! Видите, у меня ребенок болен!.. Да понимаешь ты, идол: ребенок, сын, зон по-вашему. Вот он.

Послышались звуки падающего стула, звон разбитой тарелки, заливистый плач малыша. Муся догадалась, что они силой тащат Зою к столу. Чтобы случайно не вскрикнуть, девушка закусила мякоть руки. Смешанное чувство страха, омерзения и беспомощности, какое испытывала девушка, прячась в домике Митрофана Ильича, чувство, напоминавшее ей переживания героя фантастического романа, снова овладело ею. Мусе казалось, что худенькую печальную Зою схватили механические щупальца пришельца из иного мира, не понимающего ничего человеческого. Ей почему-то вспомнилось, что там, в этой комнате, висит вырезанная из журнала фотография Матрены Никитичны, и от этого ей стало еще страшней.

— Что же делать? Что же делать?… Нужно же что-то делать! — тоскливо шептала она.

— Сунуть им туда пару гранат! — возбужденно прошептал Толя посиневшими, дрожащими губами.

Николай наклонился к доскам под ногами и, приставив к уху сложенную раковинкой ладонь, слушал. Он уже не чувствовал холода, но весь дрожал. Иной озноб тряс его. Враги рядом! Нужно действовать. Мысль лихорадочно работала… Ну, часового под окном, наверное, нетрудно снять сверху удачной очередью. Потолочины не прибиты, их можно поднять. Пары гранат будет довольно. Но как с хозяевами? Ведь и они погибнут. И еще: в последнюю минуту старик шепнул, что он — связной от партизан. Можно ли, завязав драку, обрывать партизанскую связь? Можно ли лишать на зиму неведомый отряд хлебопекарни и прачечной?

Еще работая в комсомольском комитете, Николай приучался чувства и порывы свои проверять доводами разума. И он подавил жгучее желание сейчас же, внезапным ударом, расправиться с непрошеными гостями. Прислушиваясь к звукам, доносившимся снизу, он бросал в рот кислые ягоды и механически с хрустом жевал их.

— Давай бросим, а?… Давай! — шептал Толя. Он уже вложил запалы и вертел гранаты в руках. — Как старуха с молодой выйдут, так и жахнем! А? Ну что тебе стоит?…

— Дай сюда! — приказал Николай.

Отобрав гранаты, он осторожно положил, их рядом на боров дымохода. Потом, подумав, пощупал рукой теплый кирпич и сложил их под ноги.

Лунный луч, завершив свой путь, исчез. Только слуховое окно сияло голубовато и холодно, и от этого на чердаке было еще темнее. Партизаны сидели на остывавшем кирпичном борове, тесно прижавшись друг к другу. Муся чувствовала, что медленно коченеет. И нельзя было даже двигаться, чтобы согреться.

Четко скрипели на дворе по промерзшей земле шаги часового, внизу гудели голоса вражеских солдат, да слышно было, как мерзлая клюква скрипит на зубах Николая.

15

Сколько они так просидели, Муся не знала. Когда же внизу наконец послышалось движение, раздался скрип двери, топот шагов в сенях, она не смогла даже выпрямиться и продолжала сидеть скрючившись. Тело не слушалось, руки и ноги неудержимо тряслись.

На дворе зачихал, зафыркал, заревел мотор, зашуршала под шинами замерзшая земля. Несколько раз машина гукнула вдали. Затем все стихло.

Николай помог Мусе подняться на ноги. Толя, свешиваясь на руках с края сруба, уже прилаживался спрыгнуть в сени.

— Живы вы там?… Давай слезай, унесло их, — звал снизу взволнованный голос хозяйки.

Лестница была мгновенно спущена. Пока Муся, еще не оправившаяся от своего окоченения, неуклюже сходила по ней, Николай спрыгнул вниз и вместе с маленьким партизаном, держа оружие наготове, вошел в избу.

В кухонной половине, еще недавно такой чистенькой и прибранной, все было разбросано, засорено обрывками бумаги, объедками, пеплом. Густо пахло смесью плохого, не нашего табака, размокшей искусственной кожи и чего-то еще острого и непонятного — словом, тем, что Муся с первой встречи с чужими солдатами считала вражеским запахом.

Пока партизаны обшаривали углы, девушка вбежала в горницу. Тут, у стола с остатками более богатой еды, в позе немого отчаяния, опустив руки, сидела Зоя, бледная и неподвижная. Тупой тоской были полны ее большие глаза.

Муся, маленькая, кудрявая, с посиневшими щеками, в длинной белой сорочке, стала возле новой знакомой, боясь ее потревожить. Наконец Зоя подняла голову. Глаза их встретились, обе бросились друг к другу, обнялись и зарыдали горько и шумно. Появившиеся было в дверях партизаны, увидев их, остановились. Потом Николай тихо попятился, шепнув Толе:

— Дело женское, без нас проплачутся.

— Не могу, больше не могу… Вы же видели! Они же часто сюда заезжают, — шептала худенькая женщина, вся сотрясаясь от рыданий.

Муся пыталась ее утешать, но зябкая дрожь так колотила ее, что она не могла издать ни одного членораздельного звука.

— Они тут сидят, пьют, чавкают, хохочут, а вы там, на морозе, в одной сорочке!.. Я слышала, как вы по потолку ходили, испугалась даже, что они заметят. Потом затихли… Я думала: «Неужели замерзли?…» Ужас! Что я пережила! — Молодая хозяйка придвинулась к девушке; ее тоскливые, встревоженные глаза умоляли, просили, требовали. — Вы меня возьмете с собой? Слышите? Вы не смеете меня тут оставлять: я — вдова пограничника…

Старая хозяйка стояла возле и все пыталась накинуть полушубок на плечи Муси:

— Да оденьтесь же вы! Такая стужа. Вот ребята самогоночки хлебнули, и вы б погрелись… Я тут за вас вся измаялась.

Из соседней комнаты донесся встревоженный вопрос:

— Хозяйка, а где старик?

Николай стоял уже одетый, туго перепоясанный, заполняя собой всю дверь. Он строго и испытующе смотрел на старуху. Из-за его спины выглядывал Толя, тоже уже одевшийся по-дорожному.

— А он их, этих, до перекрестка провожать поехал, — просто ответила старуха.

Выйдя из-за занавески, где торопливо одевалась Муся, Зоя пояснила:

— Вы не сомневайтесь, пожалуйста. У отца задание такое, ему приказано с немцами поддерживать отношения… Это хуже, чем воевать, — поддерживать с ними отношения. Проклятая работа… Люди о нем что думают? Он как прокаженный какой.

В глазах маленькой женщины, бездонных, черных, светился такой искренний ужас, что напряжение растаяло как-то само собой.

Из-за полога вышла Муся. Складная, подтянутая, с густой шапкой русых кудрей, она больше чем когда-либо напоминала хорошенького задиристого парнишку.

— Вы меня возьмете с собой, да? — спросила Зоя.

Муся опустила глаза, потом медленно подняла их и, глядя прямо в лицо молодой женщине, с трудом, но твердо выговорила:

— Нет!

Увидя, как слезы мгновенно заволокли страдающие глаза, она добавила мягко:

— Не можем, не имеем права: мы выполняем важное задание…

— Муся! — предостерегающе произнес Николай.

— …важное задание, — твердо повторила девушка, — и мы не можем никого брать с собой, даже самых лучших, самых преданных.

Зоя сразу как-то вся поникла. Уйдя за занавеску, она некоторое время возилась там, потом вернулась, неся старую черную шаль и новенькие валенки.

— Возьмите. У вас нога маленькая — будет как раз, — сказала она, кладя все это перед Мусей, и для матери, которая, строго поджав губы, неодобрительно смотрела на нее, добавила: — Им нужнее… слышишь, мама?… нужнее, чем мне.

В сенях раздались мягкие шаги. Николай двинулся к двери и застыл у косяка, положив пальцы на рукоять гранаты. Появился лесник. Покосившись на партизана, он усмехнулся невесело и устало:

— Отставить, вольно…

Он бросил рукавицы на лавку, расстегнул полушубок и выпил без передышки целый ковшик воды. Осмотрев уже одетых гостей, он сказал:

— Собрались? И правильно… Этот переводчик… ух, язва!.. все про хлебы меня пытал: дескать, зачем столько напекли? Я сказал: торговлю, мол, открывать собираюсь. Мол, частная инициатива и все такое… Они это любят… А уж поверил он, нет ли — не знаю… Ступайте-ка вы от греха. Вот!

Пока старик растолковывал Николаю дорогу, а Толя ходил в лес выкапывать мешок, Муся задумчиво сидела на лавке и все посматривала на портрет Матрены Никитичны, Потом не выдержала, подошла к хозяйке:

— Подарите мне это, пожалуйста… Очень прошу…

— Да на что ж? — удивилась старшая, но ответа ждать не стала: сняла со стены прилепленную хлебным мякишем, густо засиженную мухами пожелтевшую страницу из журнала и протянула девушке.

Уже в дверях, когда прощались, лесник вдруг снял с головы Николая пилотку и надел на него свой лохматый, из заячьего меха треух. Подумал — и добавил рукавицы, большие, все в заплатах, с торчащими клочьями ваты.

— Передайте там: дескать, держится народ. Ждет. Часы и минуты считает. Вот! Поскорей бы уж…

В темных сенях Зоя обняла Мусю, прильнула к ней, шепнула в ухо горячо и взволнованно:

— Я все равно уйду! Вот из леса за хлебами приедут — я с ними и уйду. А? Как?

Девушка молча пожала ей холодные тонкие пальцы.

На повороте дороги Муся оглянулась. В тусклом свете малокровного осеннего утра, сковавшего крепким заморозком посоленную инеем землю, на крыльце лесниковой избы стояла худенькая печальная женщина. Поза у нее была задумчивая. Она рассеянно смотрела куда-то вниз. Потом, точно решив для себя что-то важное, она вдруг вся выпрямилась, гордо закинула голову.

Муся приветливо помахала ей рукой.

16

Должно быть, у лесника действительно имелись правильные сведения о положении на фронтах. Когда через несколько дней путники миновали нелюдимое урочище заповедника, где на девственной пороше виднелись только волчьи, лисьи да заячьи следы, и вышли в населенную местность, пересеченную проезжими дорогами, они сразу увидели зримые отзвуки той великой битвы, которую Советская Армия вела на гигантском фронте.

Иногда, пробравшись по густым кустам к подмерзшим дорогам, они наблюдали издали два встречных грузопотока. Правой стороной шли на восток окрашенные бело-бурыми пятнами танки, утюгоподобные грузовики, машины всех европейских систем и марок. Растянувшись на целые километры, двигались пехотные части. Навстречу им тянулись машины тех же марок, тех же систем. Но что с ними стало? Огромные тягачи влекли за собой бессильные туши подбитых танков. Дизельные грузовики несли на могучих спинах остатки изувеченных бронетранспортеров. Медленно покачиваясь на отвердевших от мороза ухабах, тянулись крытые автофуры… На брезентовых шатрах были кое-как, неумело и наспех, намалеваны красные кресты.

Да, все-таки прав был лесник! Где-то там, много восточней, Советская Армия вела гигантское сражение, и все, что по одной стороне-бревенчатых дорог — полное сил, мощи, новенькое, блестящее, — самоуверенно рвалось на восток, туда, на поля боев, то по другой стороне тех же дорог тянулось обратно — избитое, изувеченное, изломанное.

Друзья иногда подолгу следили за этим встречным движением, и им казалось, что это тянутся две ленты какого-то одного гигантского конвейера. И партизанам становилось радостно: будто видели они своими глазами победные дела Советской Армии.

В этой радости они черпали силы и бодрость.

Настоящего снега еще не было. Но первая пороша, покрывшая обледенелую землю, держалась стойко и не стаивала уже и днем. Чернотроп кончился, каждый шаг четко отпечатывался ясно различимым следом. Партизаны уже убедились, что в лесах немцы не отклоняются в сторону от дорог. Чтобы двигаться быстрей и не пробираться чащей, Николай предложил идти вдоль вражеских коммуникаций, держась от них на таком расстояния, чтобы не быть замеченными. Это было выгодно еще и потому, что следы, случайно обнаруженные поблизости от дороги, не обратили бы на себя особого внимания. На ночлег, чтобы можно было жечь костер, друзья уходили от дороги в сторону километра на три, на четыре и располагались где-нибудь в овраге или забирались в густые заросли.

Теперь им приходилось все время быть настороже. Ложась спать, они оставляли дежурного. Дежурный поддерживал огонь, следил за тем, чтобы костер не горел слишком ярко, заставлял спящих поворачиваться с боку на бок, оберегал от искр их одежду. Вахту несли по очереди по два часа.

Муся полюбила это время. Где-то далеко всю ночь выли машины. Их белесые огни иногда отсвечивали на низко висевших облаках, выхватывали из тьмы вершины высоких сосен. Следя издали за холодным мерцанием этих огней, Муся живо представляла себе, как, сжимая в руках холодную сталь, со страхом вглядываясь в лесную темь, трясутся в кабинах чужие солдаты, как в морозную ночь прыгают у костров часовые, выставленные с пулеметами на дорожных перекрестках. Девушка слушала отдаленное завыванье чужих моторов и думала о своем великом народе, который, единственный в мире, сумел дать отпор страшному фашистскому нашествию и теперь в гигантской битве перемалывает вот эти гонимые на восток потоки солдат, боевых машин, боеприпасов.

Сидя у костра, Муся не чувствовала себя одинокой, затерянной в бесконечных лесных чащах, как это бывало на первом этапе пути. Нет, теперь, когда они каждый день могли видеть бесконечные процессии разбитой техники эти вещественные результаты единоборства советских войск со всеми силами фашизма, в ней крепло радостное ощущение, что и она как-то участвует в этой богатырской борьбе.

Девушка подбрасывает хворост в костер, крепче подвязывает устроенный из плащ-палатки экран, загораживающий пламя, чтобы его не было видно с дороги, и отражающий тепло на спящих, поправляет под головой Николая мешок, потом задумывается, и во тьме леса вдруг возникает едва слышная мелодия.

Расцветали в поле цветики,

Расцветали в дни весенние, -

поет под отдаленный вой вражеских машин партизанка в закопченном ватнике, в ветхой старушечьей шали и прожженных штанах. Нежная ария из оперы «Добрыня Никитич» чуть слышно звучит в озябшем темном лесу. Вершины сосен аккомпанируют ей своим задумчивым шумом.

Часы дежурств, когда, оставшись один на один с темной морозной ночью, можно без конца думать о том, как будет житься после победы, об учебе вокальному искусству, о своих отношениях с Николаем, о многих других приятных вещах, которые днем не приходили в голову, — эти часы так нравились Мусе, что она не на шутку сердилась, когда друзья, чтобы дать ей выспаться, умышленно затягивали свои вахты.

Странные отношения установились у девушки с Николаем с той ночи на острове, когда он читал ей стихи про березу. Днем на марше или на отдыхе Муся не делала никакого различия между ним и Толей. Она обижалась, когда он пытался выполнять за нее какую-нибудь работу или взваливал себе на спину и ее мешок. Ночью же, когда партизан засыпал, девушка проникалась к нему большой нежностью. Она могла часами смотреть на его лицо, на его пухлые губы, в которых было еще так много детского, на белокурый пушок, курчавившийся на щеках и на верхней губе. Она прикрывала спящего своей старушечьей шалью. Когда свет костра беспокоил его и он начинал морщиться во сне, она садилась так, чтобы загородить его лицо, и могла подолгу сидеть неподвижно в неудобной позе. Но стоило Николаю проснуться, все это как-то само собой глубоко пряталось. Перед партизаном был боевой товарищ, и даже самые робкие попытки Николая напомнить о последней ночи на озере этот товарищ безжалостно отражал насмешкой, колючим, едким словцом.

Николай все это понимал по-своему. Сказанное там, на острове, казалось ему теперь капризом своенравной девушки. Да и что особенного она тогда ему сказала? Какую-то глупую примету о пришитом сердце — больше ничего! И, конечно, она права. За что, скажите, пожалуйста, его любить? Ну что он собой представляет?… Насмешничает, язвит — ну и пусть, она права, так ему и надо, поделом. Не влюбляйся в такую девушку!

И оба они не понимали, что большое и светлое чувство, возникшее у них в трудные дни жизни, само оберегает их от ложных шагов.

17

Однажды Мусе приснилось — в морозный день бежит она что есть духу на лыжах по залитой солнцем, остро искрящейся снежной равнине. Бежит к горе, с которой она должна съехать. Вот и гора, крутая и гладкая, отполированная ветрами. Лыжи перескочили через гребень и, все убыстряя ход, стремительно несут ее вниз. Ветер свистит в ушах. От бешеного движения захватывает дух. И вдруг чувствует Муся, что лыжи выскальзывают из-под ее ног. Вот-вот она упадет, стукнется о снег затылком, разобьется. Делая судорожное усилие устоять, она цепенеет от страха. И вдруг крепкая рука поддерживает ее за талию. Муся знает, чья это рука, и ей приятно опираться на нее. Они несутся вместе. Страх исчез. Пусть еще круче гора, пусть лыжи убыстряют бег, пусть острая снежная пыль жалит лицо и нечем дышать, — девушка знает, что рука, на которую она опирается, не даст ей упасть, проведет через все опасности…

Девушка проснулась с тревожно бьющимся сердцем, с ощущением большой радости. Костер горел, но пламени не было заметно. Кругом было необыкновенно светло и тихо. Падал крупный снег, чертя на темном фоне хвои прямые отвесные линии. Он уже покрывал пушистыми подушками все: и горку заготовленного с вечера хвороста, и землю, и ветви деревьев. Он точно кусочками белого кроличьего меха покрыл и Николая, свернувшегося у костра. Толя отбывавший дежурство, сосновой веткой деловито сметает снег со своего большого друга.

Радость, оставленная сном, стала еще светлее от этой внезапно открывшейся белизны и тишины, от падающего снега. Муся вскочила на ноги и, осмотрев изменившийся лес, весело воскликнула:

— С зимой, Елочка!

— С праздником двадцать четвертой годовщины Великой Октябрьской социалистической революции! — серьезно отозвался тот.

Нет, как же это Муся сразу не вспомнила о событии, о котором они столько говорили на ночь? На свежей скатерти снега, на кусках бересты Толя уже разложил тремя ровными кучками завтрак. Ради праздника маленький партизан расщедрился: выдал двойную порцию вяленой зайчатины и разделил остатки последнего из караваев, пожертвованных лесником. Липовый цвет, которым снабдила их на прощанье лесничиха, кипел в котелке, распространяя медовый аромат лета.

Умывшись свежим снегом, друзья с удовольствием уничтожили роскошный завтрак и бодро тронулись в путь.

Немецкие машины, буксуя в мокром снегу, стонали сегодня на особенно высоких, пронзительных нотах. Партизаны опять двигались параллельно дороге, и отдаленный вой моторов неотвязно сопровождал их.

— Мне кажется, сегодня на фронте произойдет что-нибудь особенное, историческое, — сказала Муся.

— Нужно бы, товарищи, и нам отметить праздник. Давайте сделаем засаду на машины, а? — предложил Николай.

— Точно! — воскликнул Толя, весь загораясь, и даже радостно подпрыгнул, совсем уж по-мальчишески.

Он с раннего детства привык отмечать этот день каким-нибудь подарком: в детском саду — старательно нарисованной картинкой, на которой изображался пышущий огнем танк с красноармейцем в островерхом шлеме, с ногами-палочками и руками, похожими на грабли; в школе — отличной отметкой в табеле; а в прошлом году — большим перевыполнением нормы в цехе. Маленький партизан больше всех обрадовался, что и тут, в лесу, оторванные от своих, они сохранят верность славной традиции советских людей и присоединятся к тем, кто будет праздновать великую дату за линией фронта.

Муся радовалась по-своему. Хороший сон, еще продолжавший неясно жить в ее памяти, как бы перешел в этот сверкающий день. По-новому, незнакомо билось сердце, когда она украдкой, искоса посматривала на плечистого партизана, шагавшего чуть впереди ее. Николай шел размашисто. Старенький треух из заячьего меха был сбит набок, развязанные «уши» его торчали в разные стороны. Русый вихор пошевеливался на ветру.

Всё сегодня радовало Николая: и великий праздник, и молодой мягкий снег, и роскошный завтрак, которым накормил их экономный Толя, и то, что Муся как-то по-особенному весела, напевает, ласково на него смотрит. Партизан не замечал, что давно уже настроение спутницы, словно в зеркале, отражалось в его собственной душе.

А день действительно был так хорош, что даже завыванье моторов, едва доносившееся с дороги, было бессильно его омрачить. Когда желтое солнце поднялось над деревьями, небо совсем расчистилось. Но легкий морозец не дал снегу стаять, и он лежал белый, нетронутый, ослепительно сверкая в острых лучах. Точно мех, устилал он землю. Мягкими подушечками покрыл он ветки кустов, сучья деревьев, пеньки. Снизу снег чуть подтаял, образовалась ледяная прослойка, и когда Муся смотрела сквозь ветви на солнце, деревья казались ей сделанными из фарфора и хрусталя.

И тишина кругом стояла такая, какая бывает только при первом снеге. Лишь отдаленные звуки чужих машин призывали быть настороже.

Понимая, что на фоне заснеженного леса их легче заметить, Николай повел сегодня свой маленький отряд подальше от дороги.

Теперь, когда меры безопасности были приняты и можно было об этом больше не думать, Муся постаралась позабыть о близком вражеском соседстве и начала по сохранившимся в памяти отрывкам восстанавливать взволновавший ее сон. Понемногу она вспомнила его весь и поняла, что он как бы перекинул мостик в будущее. Закончится война, вернется прежняя жизнь, и можно будет по воскресеньям, надев теплые байковые костюмы, на легких, хорошо натертых лыжах бежать за город вот в такой чудесный лес. Как это все далеко! Но ведь это же будет, не может, не быть. И вот тогда она, наверное, выйдет замуж за Николая. Ну да, что же в этом особенного? Они будут вместе учиться, вместе проводить вечера за любимыми книгами, спорить о поэзии, ходить в театр, вместе воспитывать ребятишек… Чувствуя, что от мысли этой щекам и ушам стало горячо, девушка смущенно сказала вслух:

— Фу, Муська, совсем ты с ума спятила! — и боязливо оглянулась.

Убедившись, что спутники не слышали ее восклицания, она снова принялась рисовать картины будущего.

Ну и что ж, что они — разные люди, не беда! Пусть он себе увлекается переселением всех этих бобров, выдр, ондатр и енотов, пусть, а она будет петь. Вернувшись с какого-нибудь удачного концерта, станет рассказывать ему, как хорошо ее встретили, как вызывали снова и снова, какой подарили букет. А потом, когда она все расскажет, он будет говорить не особенно ей понятные и немного, конечно, странные, но все-таки интересные вещи о плане своей экспедиции в далекие края… Нет, пусть не экспедиции… экспедиция — это надолго расставаться… а о какой-нибудь необыкновенной экскурсии в заповедник со своими учениками.

Нет, лучше даже не с учениками, а со студентами. Ведь он, конечно, не ограничится институтом, он будет учиться дальше, станет доцентом, профессором. Он умный, упорный, талантливый. А как он знает природу! Мусе все время кажется, что у него какое-то свое, дополнительное зрение, свой, особый слух и обоняние. В лесу он видит, слышит, чувствует то, чего не замечают другие. Для него лесная чаща как бы прозрачна…

Ну вот и прекрасно: пусть он будет профессором, а она певица и профессорша. Разве плохо?… И почему бы этому всему не быть? Ведь они не какие-нибудь слюнтяи и умеют добиваться своего… Но чтобы могла осуществиться эта мечта, нужно выиграть войну. Да, только выиграть войну: ни больше, ни меньше.

Мусе вдруг вспоминается, как будущие певица и профессор, раздетые, разутые, дрогли на чердаке, слушая, как внизу хозяйничают чужие солдаты. «Фу, куда заплыла! Разве ж можно о чем-нибудь мечтать, пока эти ходят по нашей земле! — Девушка хмурится. — Перенести через фронт ценности — вот о чем нужно думать, а не всякие там глупости про концерты…»

Хорошо бы, сдав ценности, вместе с Николаем вернуться к Рудакову и так, не расставаясь, воевать до победы или, может быть, попасть в какую-нибудь воинскую часть, только обязательно вместе: тогда никакая война не страшна, с таким, как Николай, ничего не страшно. Вон он шагает, как какой-нибудь былинный витязь, — огромный, плечистый, небрежно неся на плече мешок, тяжести которого он, похоже, и не замечает. Ишь, напевает что-то! Но слух у него… мамочка, какой скверный слух! Ведь угораздит же человека родиться с таким слухом…

— Соло на самоварной трубе исполняет непревзойденный мастер этого жанра Николай Железнов! — объявляет Муся.

— Юморист и сатирик Мария Волкова в своем репертуаре, — невозмутимо парирует Николай. При этом он, действительно, должно быть, не замечая тяжести, одной рукой перебрасывает с плеча на плечо промасленный брезентовый мешок.

«Нет, товарища Железнова сегодня не смутишь. Железнов еще сегодня себя покажет», — думает о себе Николай в третьем лице. Он уже давно хотел доказать этой насмешнице, что он что-нибудь да стоит, только все как-то не выходило. В лагере случилось так, что с появлением Муси кончилась его боевая деятельность: он строил аэродром. Велик героизм — как кроту, ковыряться в земле, командовать тетками и ребятишками, засыпавшими песком болотные мочажины! Но сегодня — его день. Раз решено сделать подарок стране, сделает его он, Николай Железнов.

Партизан шел, обдумывая план. Нужно дождаться сумерек. По руслу какого-нибудь лесного ручейка, какие им в этом лесу то и дело приходится пересекать, незаметно подобраться к дороге, разрушить мосток, засесть и ждать в засаде, пока подойдет одинокая легковая машина. Шофер и пассажиры непременно вылезут посмотреть объезд. Вот тут-то и свалить их очередью. Чем не план, а главное, верное дело: уж кто-кто, а он, Железнов, походил по тылам, знает вражеские повадки. Фашистский солдат в строю действительно воин, и неплохой, стойкий воин, но настигни его где-нибудь вне строя — куда только все девается! Сколько раз вражеская растерянность, порой просто беспомощность при внезапном нападении служила предметом удивления партизанских начальников. На совещаниях и командирских разборах Рудаков всегда выставлял внезапность и быстроту как основу партизанской тактики. Вот сегодня Николай и покажет Мусе, что такое рудаковская школа…

Была у Николая и еще одна тайная думка. По опыту он знал, что вражеские офицеры любят передвигаться с комфортом — с запасами продуктов, с вином и закуской. Удачная диверсия могла пополнить оскудевшие запасы путников. И кто знает, может быть, черт побери, удачный налет позволит ему сегодня угостить товарищей настоящим праздничным ужином. Вот было бы здорово! Ведь уже сколько дней они питаются впроголодь, довольствуясь маленькими кусочками вяленой зайчатины. «Нет, нет, уж сегодня-то товарищ Железнов покажет себя!»

18

В этот день им действительно везло. Под вечер они наткнулись на лесной ручей, тихо журчавший на дне глубокого оврага, заросшего малиной и ольшаником. Снежные подушки все еще покрывали кусты и деревья, но с земли снег почти стаял. Чистые струи звенели в тонких ледяных закрайках.

Напившись из ручья, путники присели отдохнуть. Николай обнародовал свой план. План был хорош, но Муся и Толя единодушно восстали против того, чтобы налет совершал один Николай. Это ни на что не похоже! Праздничный подарок они должны сделать сообща, все втроем. Партизан обратился к разуму спутников. Конечно, и он за то, чтобы всем участвовать в вылазке. А золото? Все вместе они просто не имеют права рисковать.

— У золота оставим Елочку и пойдем вдвоем, — заявила Муся.

— А почему оставить меня? — возмутился маленький партизан. — Вот новости!

На это ответить было трудно. Николай решил — на диверсию пойдут двое. Кого ему взять, пусть решит судьба. В шапку Николая были брошены две пустые гильзы от автоматных патронов: одна — зажигательная, с красной каемкой вокруг пистона, другая — бронебойная, с зеленой. Зажигательная означала: идти. И хотя Толя, тащивший первым, долго звенел гильзами в шапке, тщательно ощупывая каждую из них, бронебойная досталась ему. От досады он далеко забросил гильзу и, слушая, как она свистит на лету, с сердцем плюнул ей вслед. Потом он убежал в кусты и не вышел оттуда, пока Муся и Николай не скрылись в зарослях ольшаника. Только когда шаги товарищей стихли, он появился из кустов, огляделся и изо всех сил зло пнул ногой тяжелый мешок.

Муся приближалась к дороге без всякого страха. Только как-то особенно сильно, даже весело пульсировала кровь. Все в этот час: и сумеречная голубизна, и звезды, густо высыпавшие на быстро темневшем небе, и снежные подушки на ветвях, которыми пестрел лес, — все это было празднично хорошо. Не хотелось думать об опасности.

На подходе к мосту Николай оставил девушку и сам бесшумно скрылся во мгле. Кто знает, может быть напуганные партизанами оккупанты охраняют даже и такие вот мостишки. Через некоторое время из полутьмы донесся осторожный свист. Муся двинулась по дну оврага. Мелодично позванивала вода о льдистые закрайки. Сверху слышался глухой топот ног. Это Николай хозяйничал на мосту. Дойдя до ослизлых бревенчатых устоев, девушка вскарабкалась по откосу. Партизан, наклонившись, осматривал бревна. Они были плотно сдвинуты, а сверху прижаты толстым байдаком.

— Добрая работа, черт бы ее побрал! — ворчал Николай.

Он исчез в кустах и вернулся с длинной жердью.

Поднять бревна без инструментов было невозможно. Но некоторые из них, расшатанные колесами и гусеницами, лежали уже непрочно и даже «ходили» в гнездах. Вот их-то Николай с Мусей и стали выталкивать с помощью жерди из общего ряда, как карты из колоды. Это отняло порядочно времени. Оба с ног до головы перепачкались в липкой холодной грязи, обломали ногти, исцарапали руки. И все же добились своего: одно бревно с глухим гулом рухнуло в канаву. Другое, оказавшееся более упорным, наполовину вышло из ряда. На мосту открылся зияющий провал, через который не могли бы пройти колеса. Конечно, для верности следовало бы вытащить и еще одно или два бревна, но по вершинам придорожных сосен уже бродили яркие белые отсветы.

Машина! Переглянувшись и безмолвно поняв друг друга, партизаны быстро сбежали в овраг. Они засели метрах в пятидесяти от моста, в чаще ольшаника. С дороги их нельзя было заметить. Им же из тьмы, сгустившейся в овраге, насыпь и мост, освещенные поднявшейся луной и обильными звездами, были отлично видны. На мосту отчетливо различалось каждое бревно, подпушенное сбоку мерцающей подушкой снега.

Напряженно, надрывно гудел мотор. И по тому, как дрожали отсветы фар, то выхватывая из тьмы верхушки сосен, то зажигая кусты, росшие вдоль дороги, понятно было, что машина идет медленно, трудно, буксуя в глубокой раскисшей колее.

Стоя в засаде, партизаны испытывали не страх, а цепенящее возбуждение, какое ощущает охотник у берлоги крупного и опасного зверя. Пальцы Муси, вцепившиеся в деревянное ложе автомата, онемели от напряжения. Николай, который в таких делах не был новичком, нетерпеливо переступал с ноги на ногу.

По звуку мотора было ясно, что идет грузовик. В нем могло ехать много солдат. «Ну пусть и много! — прикидывал партизан. — Это даже и лучше». Муся должна увидеть, на что он способен. Численного превосходства Николай не боялся. Сколько раз он уже убеждался, что при таком вот внезапном ночном ударе один, невидимый врагу, хладнокровный, умелый боец стоит двух десятков противников, растерявшихся и находящихся у него на виду.

Другое сомнение мучило его теперь все больше и больше: правильно ли он поступает, устроив эту засаду? Имеет ли он право, выполняя важнейшее задание командира, идти на риск, пусть даже на самый маленький, на ничтожный? А если в бою его или Мусю убьют, даже пусть только ранят?

Что же делать? Отступать? Сейчас, когда дело налажено, бросить его? Что тогда подумает о нем девушка? Как он посмотрит после этого в глаза товарищам? Боязнь прослыть трусом заглушала в нем голос разума. Так он ничего и не успел решить. А уже не отсветы, а прямые острые огни лизали грязевые волны разбитой колеи. За снопами яркого света двигалось что-то темное и очень большое.

— Грузовик! — шепнула Муся, чувствуя, как всю ее охватывает внутренний холод.

— Восьмитонный «демаг», — уточнил Николай взволнованным голосом. Отступать было поздно, и он даже радовался, что это избавило его от необходимости принимать решение. — Целься в брезент. — Став на одно колено, он приготовился стрелять. — Боя не принимать. Обстреляем и бежим, — обернулся он к Мусе.

И вдруг придорожные кусты, сосны и приближавшийся к мосту грузовик осветило белым электрическим светом. Снова зажглись синие, холодные огоньки на подушечках снега, лежавших на ветках.

— Что это? — шепотом спросила Муся. Ствол ее автомата ходил из стороны в сторону, и она никак не могла его остановить.

— Еще машины… Колонна, — огорченно отозвался Николай.

Он опустил оружие. Запас радостной энергии сразу иссяк.

Как быть? Будь он один, он, конечно, обстрелял бы и колонну — обстрелял и скрылся во мгле. Но он не один. С ним самый дорогой для него человек. И не это главное, не только это. Теперь вылазка была явно рискованной, и было бы преступлением отважиться на нее.

Но как, как скажет он об этом Мусе?

Пока партизан думал так, первая машина остановилась на мосту, словно уткнувшись в невидимую преграду. Все произошло, как Николай и предполагал. Шофер и провожающие вылезли из кабины. Задвигались лучи карманных фонарей. Самая бы пора ударить по врагу, но подошли уже и вторая, третья… пятая машины. Теперь много темных фигур толпилось на мосту, возле провала. До засады отчетливо донеслись испуганные восклицания, брань. Среди чужих, непонятных слов часто звучало одно знакомое: «партизанен», «партизанен». И хотя солдат на мосту толпилось много, все они с опаской поглядывали на лес. А моторы вдали всё выли и выли, бледные сполохи бродили по вершинам сосен. Это была громадная автоколонна.

Прильнув к земле, дрожа от страха, холода и волнения, Муся наблюдала за тем, что творилось. И ловко же выбрал Николай позицию для засады! Дать бы отсюда две-три длинные очереди — и мало бы кто уцелел из всей толпы, толкущейся на мосту, как на сцене. Девушке до того захотелось нажать спусковой крючок и стрелять в эти темные фигуры, что она поспешила опустить автомат. Она понимала, что делать это сейчас нельзя. Понимала и мучилась. «Эх, который уж раз приходится ради этих ценностей поступаться своим личным, подавлять свои самые лучшие желания!»

Муся вздохнула.

— Пошли, — шепотом сказала она, дотягиваясь до руки спутника и понимая, что должен сейчас переживать ее товарищ.

Он легонько пожал ей пальцы, но не двинулся. Должно быть, сам не имел сил оторвать взгляд от скопища врагов. Моторы гудели теперь уже и вдали. Казалось, что весь лес полон напряженного воя и мерцания фар.

— Да идем же, идем! — шептала Муся, чуть не плача от досады.

Партизаны с трудом оторвались наконец от заманчивой цели и поползли прочь по дну оврага, где во тьме лесной ручей сверкал черным чешуйчатым гребешком. Но они не проползли и нескольких десятков метров, как их остановил незнакомый, басовито рокочущий, упругий звук, стремительно и властно ворвавшийся в лес. В следующее мгновение они поняли — это самолет. Но по звуку он не походил ни на один из ночных бомбардировщиков, какие им довелось слышать. Он не подвывал прерывисто, как немецкие «юнкерсы» и «хейнкели», и не звенел на высокой ноте, как моторы советских воздушных кораблей, ходивших по ночам на бомбардировку Германии. Кроме того, звук тех и других плыл обычно сверху издалека, казалось от самых звезд. А этот, хриплый и упругий, возник сразу, точно вырвался из-под земли. От него дрожал воздух и снег сыпался с потревоженных ветвей.

Муся и Николай едва успели обменяться недоуменными взглядами.

С дороги донесся дикий, полный животного ужаса вопль:

— Шварцен тодт!

И сразу ночь наполнилась панической суетой, испуганными криками, топотом ног. Действительно, в звуке, нараставшем со стремительностью урагана, было что-то неотвратимо страшное. Муся с Николаем, прижавшись друг к другу, невольно окаменели перед неизвестной опасностью. И прежде чем они успели понять, в чем дело, черная тень мелькнула над мостом на фоне яркой звездной россыпи, исторгая два ряда острых красноватых молний. Стремительные рубиновые огни осветили дорогу, лес, колонну крытых брезентом автофургонов, неподвижные фигуры солдат, которые, точно клопы, темнели, прильнув к откосу насыпи. За первой тенью мелькнула вторая, третья и еще сколько-то. Они пронеслись так быстро, что их нельзя было и сосчитать.

Партизаны лежали на мокрых палых листьях, инстинктивно стремясь вдавиться в сырую, холодную землю, не в силах отвести глаз от происходящего. Молнии, извергнутые самолетами, таили в себе и еще какую-то опасность. Звук их моторов уже стих, но в буром дыму, окутавшем дорогу, продолжали вспыхивать острые огни, похожие на мерцание электросварки. Потом над дорогой взвился желтый столб пламени. Послышался раскат дробного недружного взрыва.

Николай сразу узнал этот звук, запомнившийся ему еще с того вечера, когда он принимал боевое крещение у себя на железнодорожном узле. Это начали рваться боеприпасы, которыми, по-видимому, были нагружены машины.

Партизан вскочил и, позабыв всякую осторожность, захлебываясь от радости, крикнул:

— Наши!

Муся дернула его за руку:

— Тише! С ума сошел!

Страха у девушки как не бывало. На миг почудилось ей, что фронт близко, что они у цели. Ну, пусть даже далеко, пусть, и все же они слышат звуки родного оружия. Рука Советской Армии протягивается уже и сюда, в эти леса, в глубокий тыл фашистских армий. И оттого, что тут, рядом, свои самолеты только что нанесли врагу удар, девушка снова ощутила радость, точно не шум удивительных каких-то пушек, изрыгнувших на врага страшные малиновые огни, а могучий, уверенный голос самой Советской Армии подслушала она, сидя в засаде. «Но не терять же из-за этого голову! Ведь вон они, враги, рядом, а Николай кричит, как мальчишка».

— Молчи! — шепчет она.

— Мусенька, родная, милая, ведь это же наши, это же те самые штурмовики, о которых, помнишь, рассказывал тогда летчик! Они стреляют реактивными снарядами. И мы, мы с тобой им помогли! Вот здорово-то, а! Помогли своим! Красной Армии помогли!

Мусе вспомнился дикий вопль, раздавшийся на дороге.

— «Шварцен тодт»! Ты знаешь, они там кричали: «Черная смерть». Коленька, милый, как они нас боятся!

Пока они перешептывались, над дорогой все выше вставало зарево. Ночь начала отступать, и все окружающее стало вырисовываться из тьмы. Паника на дороге росла. Темные фигуры метались меж горящих машин. Слышались стоны, ругань, истерические крики командиров, кто-то в кого-то стрелял. Судорожно ревели моторы. Должно быть, шоферы, что были духом покрепче, еще, пытались выдернуть уцелевшие машины из горящей колонны.

Но опять, теперь уже с другой стороны, возник грозный хрипловатый рев. На этот раз, зная, кто и с какой целью летит, Муся с Николаем уже спокойно, с интересом наблюдали, как во второй раз над дорогой очень низко пронеслись штурмовики. В багровых отсветах пожара партизаны даже успели разглядеть темные звезды на крыльях. И опять странные снаряды оторвались от самолетов, полетели, оставляя дымные хвосты, и начали рваться на земле, зажигая и поражая все вокруг.

Отсветы зарева освещали уже и партизан. Глаза Николая возбужденно горели. По лицу Муси текли крупные слезы. Свои! Ведь это ж подумать только: свои! Могла ли она сегодня даже и мечтать о такой радости!

Юноша и девушка, обменявшись взглядами, без слов друг друга поняли, поднялись и пошли, не маскируясь, зная, что следить за ними некому. Подарок, который они готовили к празднику, блистательно поднесли вместе с ними советские летчики. Они шли не оглядываясь, шли как хозяева, понимая, что тот, кто мог бы заметить или преследовать их, лежит там, на дорожных откосах, обугленный или разорванный в клочья, а если и уцелел, то не скоро придет в себя от страха.

Да, сон был в руку! Сколько радости принес этот праздничный вечер! И она позабыла о том, что, на дороге находится враг, позабыла о сосущей пустоте в желудке, не чувствовала ни острого беспокойного ветра, ни промозглого холода ночи.

Было очень хорошо идти вот так, рядом, по темному, тускло мерцавшему лесу, ощущая тепло дружеской руки, задыхаясь от избытка озорной радости, от того, что можно не прятаться, не озираться, не скрываться, чувствовать себя хозяевами на этой оккупированной земле…

19

Голос Советской Армии, прозвучавший в глухой час праздничной ночи, путники с тех пор слышали часто. Пробираясь лесом или заброшенными полевыми проселками, они то и дело видели теперь стройные крестики голубоватых бомбардировщиков, в ясные дни оставлявших за собой в морозной синеве неба белые, долго не расплывавшиеся хвосты. Издали, с магистральных шоссе, с железных дорог, доносились иногда глухие взрывы, торопливое тарахтенье автоматических зениток, негромкое погрохатывание воздушного боя. Порой на горизонте пестрели пушистые барашки разрывов, и над сверкающими снегами, там, где они сливались с кромкой бледного зимнего неба, вставали черные шевелящиеся горы дыма.

Несколько раз видели путники и те самые самолеты, что помогли им в праздничную ночь поднести подарок стране. Небольшими группами — парами, четверками, шестерками — они неожиданно вырывались из-за кромки леса и, потрясая окрестности басовитым ревом, проносились над головой, тотчас же сливаясь с мутным зимним горизонтом.

Советские самолеты, теперь уже нередко появлявшиеся над оккупированной землей, казалось, несли усталым путникам привет далекого родного мира, к которому те стремились день и ночь.

А продвигаться становилось все труднее. С тех пор как в праздничное утро путники доели остатки вяленой зайчатины и по-братски разделили последнюю краюху хлеба, пищей их стала только противная жесткая каша из мелко изрубленной коры молодых лип да мороженая картошка, которую им с трудом приходилось выкапывать из-под снега на брошенных колхозных полях.

Однажды на перекрестке дорог партизаны увидели большую черную доску, прибитую к столбу. «Мертвая зона» — значилось на ней по-русски и ниже указывалось, что каждый из «цивильных» людей, кто вступит без специального пропуска на территорию «мертвой зоны», подлежит, по приказу командования, расстрелу без суда и следствия. Николай и Муся равнодушно прошли мимо этого объявления. Только Толя не удержался и повесил на нем сочный плевок. Путников не испугало ни страшное название, ни угроза. Они только поняли, что дальше идти им станет еще труднее.

И действительно, деревни здесь были выжжены. Селения, лежащие у дорог, еще сохранились, но жителей в них не было. Дома занимали оккупанты. Здесь отдыхали, переформировывались разбитые, обескровленные части. В походных мастерских ремонтировалась разбитая, искореженная техника. Сюда стягивались новые дивизии для готовившегося наступления, подходили резервы, двигавшиеся из тыла, из Западной Европы. Весь этот обширный район был превращен в огромный военный лагерь. По дорогам, которые, подобно траншеям, были выкопаны в глубоком снегу, взад и вперед сновали военные машины. Чтобы обезопасить дороги от партизан, саперы вырубали возле них леса и кустарники, в лощинах у мостиков устраивали минные поля, опоясывая их колючей проволокой.

Пробираться через район, где не было гражданского населения, можно было только по ночам, да и то лесами. За сутки удавалось пройти не больше пяти-шести километров. Теперь мороженую картошку иногда приходилось есть сырой. Не всегда можно было разводить костер. Только раз посчастливилось им наткнуться на пепелище лесной избушки, принадлежавшей, по-видимому, объездчику. Поодаль, на огороде, Толя нашел на грядках окостеневшие от мороза кочаны капусты. Путники жадно набросились на них, выкопали из-под снега и, не имея терпения дождаться, пока закипит вода, ели сырьем. Тугая мороженая капуста скрипела на зубах. Когда капуста наконец сварилась, они съели не только ослизлый лист, но и с наслаждением выпили воду. Она показалась им вкуснейшим из супов.

Мороженая капуста, которой они набили свои опустевшие мешки, некоторое время поддерживала путников. Но силы их заметно иссякали. Все трое так ослабели, что каждое движение давалось им теперь с трудом. Мускулы пыли, точно избитые, и когда в сумерки Николай после дневного отдыха поднимал товарищей в путь, они вставали с ворчаньем и стоном.

— Вы знаете, ребята, кабы не этот наш груз, ни за что бы не встала. Лежала бы и лежала, смотрела на небо, дремала. Как хорошо никуда не двигаться! — призналась однажды Муся.

Две большие чистые слезы остановились на грани ее запавших, потемневших глазниц.

Николай с испугом посмотрел на девушку. В следующее мгновение она уже деятельно гасила костер, увязывала мешок и даже что-то напевала себе под нос. Но не так легко было обмануть Николая. Он знал, что слова эти вырвались не случайно, — ведь его и самого порой сковывало чувство вялого безразличия ко всему. Всю ночь, прокладывая товарищам путь по снежной целине, продираясь сквозь кустарник, перелезая через завалы бурелома, он думал, как и чем зажечь ему друзей, влить в них веру в свои иссякающие силы.

Когда они остановились на дневку в лесном овражке и весело затрещал костер, Николай, задумчиво сидевший у дерева, вдруг выпрямился:

— Знаете, ребята…

Муся, начавшая было дремать, открыла глаза, с удивлением посмотрела на него, не понимая, что с ним случилось. Ей показалось даже, что сквозь густую копоть от костров и тяжелый зимний загар румянец проступил на щеках молодого партизана. Голубые глаза сияли в запавших глазницах.

— В одной из статей у товарища Сталина есть хороший образ, — продолжал Николай. — Буря захватила рыбаков на Енисее, злая, жестокая буря… И вот одни напугались, сложили весла, легли на дно баркаса: неси, куда вынесет. И их разбивает о скалы…

Николай на минуту смолк. У костра было тихо, только, сочась влагой, сипела в огне сырая ветка.

— А другие — наоборот: как налетит первый шквал, крепче берутся за весла и гребут навстречу ветру, наперекор течению, против бури гребут. Гребут до последнего дыхания… И они побеждают бурю… Это он о большевиках, о настоящих революционерах…

Сырая ветка лопнула в огне. Над костром взмыл пучок искр, растворившихся в холодной темени.

— Ты это для меня рассказал, да? — с горечью спросила Муся.

— Нет, для всех. Наша буря еще и не начиналась. Приближается только первый шквал.

Партизаны задумались. Метель, шурша, перетаскивала полотнища сухого снега. Муся сидела, обхватив колени руками, уткнувшись в них подбородком, и ясно было, что мысли ее где-то далеко.

Николай подвинулся к девушке:

— Ты о чем думаешь?

— А вот представляю себе бурю на Енисее. Черные волны величиной вон в ту сосенку, и крохотные лодчонки качаются на них, как семена одуванчика в ручье. И всё против них: и волны, и ветер, и ночь, а они плывут и доплывают до цели. Несмотря ни на что. Потому что в лодках — люди, а у людей этих мужественное сердце, крепкая воля и вера, в свои силы…

— Воля большевика может преодолеть все, мне кажется — даже смерть.

20

В этот вечер партизаны поднялись раньше обычного и прошли больше, чем в предыдущие ночи. И долго еще, когда, перелезая через сугробы, они выбивались из сил и им начинало казаться, что идти больше уже невозможно, кто-нибудь из троих напоминал про енисейских рыбаков — и усталость отступала под новым напором воли.

Но силы их таяли с каждым днем.

К удивлению друзей, первым стал подаваться Николай. Он как-то быстро осунулся, лицо его потемнело, обтянулось, на заострившемся носу даже обозначилась вдруг неприметная до сих пор железновская горбинка. По утрам он подолгу натирал десны снегом и сплевывал в кусты кровавую слюну. Движения его становились вялыми, тягучими, неточными. Он быстро уставал. Мешок с ценностями, тяжести которого Николай раньше, казалось, вовсе и не чувствовал, теперь он поднимал с трудом, обливаясь потом. Раз Муся видела, как под вечер, когда было еще совсем светло, он наткнулся на дерево.

Николай по-прежнему вел свой маленький отряд. Дух его был еще крепок и упрям. Партизан никогда не ложился, не убедившись, что товарищи хорошо размещены у костра, распределял время дежурства и сам дежурил перед закатом, когда почему-то особенно хотелось спать. И все же было заметно, как крупное тело его все больше ослабевает.

Толя тоже начал сдавать. Его смуглое личико заострилось, теперь оно как бы все состояло из уголков, среди которых мерцали строгие, недетские глаза, ставшие несоразмерно большими. Мальчик стал молчаливым.

Муся держалась бодрее всех. Она еще была легка на ногу, быстра, деятельна, но и она сильно похудела и больше чем когда-либо походила на хорошенького мальчишку, чуть ли не Толиного сверстника. Она в совершенстве ориентировалась на лесных тропах, словно выросла не в городе, а где-нибудь в сторожке лесника. Не хуже покойного Митрофана Ильича умела она в ненастный день, в туман определять направление, не хуже Николая отыскивала удобные места для дневок, не хуже Толи разводила костры.

Но что особенно было важно для маленького отряда, блуждавшего в лесах меж вражеских постов и засад, — Муся не теряла бодрости духа. Хотя и у нее по вечерам, когда приходилось отрываться от живительного тепла костра, кружилась от слабости голова и подламывались колени, она все же находила в себе силы и пошутить и посмеяться.

Однажды Муся, видя, как ослабел Николай, взвалила его мешок себе на спину. Юноша не на шутку рассердился. Он почти силой отнял у нее свою кладь и сделал вид, что груз ему нипочем. Но обильный пот разом покрыл его лоб, переносицу, побежал по шее. Партизан зашатался и даже ухватился за дерево, чтобы не упасть. На лице у него появились растерянность и тоска, которых он не сумел скрыть.

«Плохо, очень плохо!» — подумала Муся, следя за его неверным шагом. По вечерам, просыпаясь раньше других, она, с трудом преодолев вяжущую апатию, подбрасывала в костер сушняку и, грея худые руки с отчетливо обозначившимися синими жилками, ломала голову над тем, как же теперь быть. Вот и запасы капусты иссякли. Дорога опять шла через лесные урочища. Жилые места попадались редко. Немногочисленные деревни, оставленные оккупантами целыми, были так густо забиты вражескими войсками, что солдаты размещались даже в колхозных сараях, ригах, на скотных дворах, рыли у околиц землянки и жили в них. Путникам нечего было и мечтать не только о ночлеге под крышей, но даже о возможности подобраться к картофельному полю, к брошенным огородам или стогам.

Да и враг стал не тот. Исчезла его прежняя самоуверенность, беспечность первых дней. Хотя жители давно были выселены из этих районов и вокруг на десятки километров простирались пространства обезлюдевшей земли, фашисты, становясь на постой, спешили окружить свое жилье секретами и пулеметными гнездами, оплетали подходы колючей проволокой, выставляли часовых. Над уцелевшими деревнями с вечера до утра трепетали зеленоватые ракеты. Они озаряли окрестности мертвым мерцающим светом. Днем по дорогам курсировали взад и вперед броневики. Ночью же все движение прекращалось, дороги словно вымирали. Только у мостов да на больших переездах, где были возведены маленькие крепостцы, враг рисковал оставлять солдат на ночь под открытым небом.

Не раз, подобравшись к картофельному полю, которое и ночью легко было угадать по торчащим из-под снега бурым метелкам вялой ботвы, партизаны, не успев выкопать ни одного клубня, подвергались неожиданному обстрелу вражеского секрета. Приходилось уползать, прятаться. Близость пищи только обостряла голод.

Сначала путники не понимали новой вражеской тактики. Казалось нелепым, что в момент ожесточенного сражения столько сил и боевых средств тратится попусту. Потом Николай определил ее так:

— Фашисты по поговорке действуют: «Пес, чего лаешь?» — «Волков пугаю». — «Чего хвост поджал?» — «Волков боюсь».

Чрезмерная осторожность пуганого врага затрудняла трем друзьям и без того неимоверно тяжелый путь. А тут еще начались вьюги. За какие-нибудь три-четыре недели леса завалило пухлыми сугробами. Двигаться по целине уже не было сил.

Николай решил в своих интересах использовать страх оккупантов перед народной местью. Теперь по ночам путники выбирались на малоезжие дороги и шли прямо по ним. Шли иной раз всю ночь, ломая по пути указатели, унося или переставляя дорожные знаки. Выбившись из сил, они сворачивали в лес и отдыхали среди сугробов. Надежда набрести на партизан, связаться с каким-нибудь из действовавших здесь отрядов все время не покидала их.

Но в этом им решительно не везло. То там, то тут видели они взорванный мост, остов грузовика, валявшегося вверх колесами, свернутый набок танк с перебитой гусеницей, облупившийся и красный, как панцирь вареного рака. Иногда где-нибудь в укромной балочке у дороги они натыкались на целые кладбища автомобильных скелетов. Все это путники сначала принимали за следы партизанской работы.

Впрочем, они скоро научились отличать партизанскую работу от результатов налета советских штурмовиков, которых немцы звали «черная смерть». Партизаны громили врага обычно в лесу, на поворотах дороги, предварительно взорвав мост или преградив путь поваленной сосной. В этих случаях вокруг разбитых и сожженных машин на снегу видно было много человеческих следов. Самолеты же накрывали колонны чаще всего на открытых местах, в пробках, образовавшихся у переправ или в траншеях занесенных снегом дорог, в выемках, в лощинах. Машины торчали из сугробов там и сям, как разбежавшееся в испуге стадо. И если колонна была разгромлена теми хвостатыми снарядами, что мерцали ночью, как малиновые кометы, снежную белизну покрывала черная гарь.

Зрелище этих кладбищ вражеской техники, все чаще и чаще попадавшихся на пути, вливало в путников новые силы. На стоянках они подолгу толковали об этих следах жестоких схваток в тылу врага, и все больше крепла в них надежда, что Советская Армия уже перешла в наступление и движется им навстречу.

21

Давно уже был потерян счет дням. Муся даже перестала заводить свои часики. Знать время не было нужды. Жизнь определялась сменой дня и ночи. Путники привыкли спать днем и просыпаться, когда начинало темнеть. Сначала это им давалось с трудом, но постепенно организм приспособился. Днем все трое испытывали острую резь в глазах, освещенная солнцем снежная целина казалась им до боли яркой.

По мере того как слабели их силы, к усталости и голоду, никогда не оставлявшим их, теперь прибавилась еще и постоянная сонливость. Муся и в этом была крепче других. Она брала на себя самые трудные, утренние часы дежурств, когда спутники ее, утомленные дорогой, засыпали каменным сном. Устроившись поудобней у огня, она старалась не расходовать энергию ни одним лишним движением.

Кругом причудливо громоздились сугробы. Метели одевали лес снегом так щедро, что ветви клонились вниз. Снежный груз сгибал тонкие березы до самой земли, и то там, то здесь виднелись опушенные белыми подушками арки. Мелкие сосенки и елочки совершенно зарылись в сугробах. Когда холодное солнце пряталось за облака и гасла сверкающая белизна, они походили на солдат в маскхалатах, рассыпавшихся по лесным полянам. Когда же солнце сияло в льдистом зеленоватом небе и возле деревьев на снегу лежали густо-синие тени; мелколесье, покрытое снегом, походило на сборище фантастических фигур, и усталый глаз Муси ясно видел то свернувшегося медведя, сосущего лапу, то острый профиль Митрофана Ильича, то оленью голову, то флажок комсомольского значка, то арифмометр.

Девушка закрывала глаза, дремала, приходила в себя от острого холода, подкладывала ветки в костер, поправляла брезентовый экран плащ-палатки, заставляла спящих спутников поворачиваться и снова озиралась кругом, смотря сквозь решетку ресниц.

Заботы не покидали Мусю. Хватит ли сил подняться? Сможет ли Николай тащить свой мешок? Удастся ли им пройти те сто километров, что, по их расчетам, отделяли их теперь от фронта? По мере того как расстояние это сокращалось, все трое двигались все труднее, все медленнее. Чуть ли не каждый час приходилось сворачивать в лес, отдыхать. Привалы увеличивались, а отрезки пути, которые им удавалось пройти, становились все короче и короче.

«Неужели не дойдем? Неужели придется умереть тут, в снегах, умереть попусту, не выполнив своего задания? А кругом так красиво… и так хорошо жить… — Девушка торопливо гнала от себя мрачные мысли: — Нет, нет, быть этого не может! Должны дойти!»

Муся чувствовала, как та же, что и у Николая, страшная, неизвестная ей болезнь начинает одолевать и ее. Тягучая вялость точно резиновыми путами стягивает все тело. Голова кружится так, что иной раз приходится хвататься за дерево, чтобы не упасть. В ушах все время звенит. Но что хуже всего — кровоточат десны. Зубы шатаются. Ноги пухнут и подламываются в коленях. «Нет, нет, не поддаваться, не поддаваться! Не складывать весла. Грести против ветра, навстречу буре, грести из последних сил», — убеждала себя девушка, вспоминая енисейских рыбаков.

Но не собственная болезнь пугала ее. У нее еще есть силы. Она еще может идти. А вот Николай, он совсем плох. Иногда вдруг взгляд у него становится равнодушным, отсутствующим. Вчера во сне он снова обморозил уже обмороженную щеку. Заметив белое пятно возле старой, уже посиневшей болячки, Муся схватила ком снега и начала оттирать. Николай проснулся, открыл глаза, и в них не было ни испуга, ни удивления, ни благодарности. Голова его покорно покачивалась, как у куклы. Сердце Муси затосковало: «Что это, неужели всё?» Испугавшись, она принялась тормошить и трясти юношу. Николай дергался, как неживой. Но перед сумерками он сам очнулся, поднялся на ноги. По дороге он признался Мусе, что слышал, как она его теребит, но не имел сил преодолеть сонливость.

Как-то само собой получилось, что командирские обязанности постепенно начали переходить к девушке.

«Только бы не раскиснуть, не распуститься самой, не поддаться этой страшной слабости! Ведь скоро же, скоро!» Даже из фашистских афиш, которые они видели иногда на дорожных знаках, исчезло хвастливое вранье о взятии Москвы. «Значит, дела у них плохи. Значит, Советская Армия уже наступает. Осталось немного!.. Мамочка, милая, что же делать, как поступить, чтобы не потерять волю и в эти последние дни?»

И против ее воли все чаще и чаще в часы бессонницы возникала перед девушкой картина: накрытые пуховиками сугробов мелкие сосенки и среди них, у серого пятна погасшего костра — три занесенные снегом фигуры. И в голову приходила мысль: а там, за линией фронта, уже давно ждут партизанских посланцев с их драгоценным грузом, там, заложив назад свою единственную руку, тяжелой походкой расхаживает товарищ Чередников, расхаживает и сердито бубнит: «Митрофан Ильич, да, это был настоящий патриот! Но кому пришло в голову доверить такое важное дело этой девчонке?»

От таких мыслей Мусе становилось жалко себя до слез. Ведь товарищ Чередников и все банковские так никогда и не узнают, сколько жертв принесла, сколько сил положила «эта девчонка», чтобы выполнить поручение. Иногда, раздумывая об этом, девушка начинала тихо плакать от обиды, но чаще всего сердилась на себя, на Рудакова, на Чередникова, на всех и, рассердившись, наливалась энергией, начинала безжалостно тормошить спутников, поднимать их.

Маленький отряд продолжал двигаться на восток.

22

И вот наступил момент, которого Муся боялась больше всего. На закате, когда лес еще розовел и серые скорые сумерки только вступали в чащу, где путники устроили свою дневку, Муся решила, что пора подниматься. Толя долго не просыпался. Потом, очнувшись, он вскочил, обтер лицо снегом и даже попытался проделать гимнастические упражнения, но потерял равновесие, покачнулся и еле устоял на ногах.

Потом вдвоем они стали поднимать Николая. Партизан был очень тяжел. Тело его покорно моталось из стороны в сторону, но тотчас же, как только они выпускали его из рук, бессильно оседало. Мусе стало страшно. Она умоляла, убеждала, грозила. Ничто не помогало. Только после того, как она натерла Николаю грудь снегом, партизан медленно открыл глаза и слабо улыбнулся, увидев перед собой худое девичье лицо. Он задержал руку Муси у себя на груди. Прошла минута-две. Николай сел. Осмотрелся. Друзья со страхом следили за его медленными движениями.

— Буксую, — тихо сказал он, силясь улыбнуться. — Насос сдает, поршни поизносились, не тянут…

Он сидел под деревом, большой и беспомощный. Девушка упала на колени, прижала голову Николая к груди, стала гладить ее дрожащими руками:

— Родной, не надо, не надо! Мы дойдем, слышишь? Дойдем, обязательно дойдем… Мы победим, будем счастливы… Ой, как мы будем счастливы, если бы ты только знал!..

Голова партизана лежала как неживая. На его потемневших, потрескавшихся губах дрожала все та же удивленная и чуть виноватая улыбка.

— Ты слышишь, что я говорю? — спросила Муся и пристально посмотрела в его печальные глаза.

Он утвердительно кивнул головой. Мусей овладело отчаяние. Что же делать, как разбудить энергию в этом большом ослабевшем теле, подточенном неведомой болезнью?

Сумерки уже окутывали заснеженный лесок. Одинокая, неправдоподобно яркая звезда зажглась в зеленоватом небе. Пора идти.

— Железнов, — сказала девушка сердито и властно, — ты что ж, хочешь, чтобы ценности попали к фашистам, да? Ты этого хочешь?… Вставай сейчас же!

Николай поднял глаза. Мальчишеское лицо девушки отражало упрямую, непреклонную волю. Ласковая улыбка задрожала на губах партизана.

— Ты хорошая, Муся… — ответил он и, опершись на локоть, стал подниматься.

Ноги его скользили, руки дрожали. Он поднимался мучительно медленно. Тяжело было видеть этого богатыря таким немощным. Муся и Толя начали помогать ему. Но Николай уже преодолел оцепенение. Он сердито отстранил друзей, сам встал на ноги, грузным шагом подошел к сугробу, где был зарыт его мешок, Постоял, будто собираясь с силами, сапогом сбил снежный холмик, нащупал лямки, но поднять мешок не смог. Весь напрягаясь, партизан попытался рывком взвалить мешок на плечи — и опять неудачно. Покачнувшись, он чуть не упал но, постояв, опять взялся за лямки.

— Я запрещаю тебе, слышишь? Я понесу! — решительно сказала Муся, пытаясь вырвать мешок из его дрожащих рук.

Николай нахмурился.

— Нет! — процедил он сквозь зубы, упрямо покачал головой, и на его широком добром лице появилось непреклонное выражение.

Поглубже вздохнув, точно перед прыжком, он снова схватил мешок и отчаянным усилием перебросил его за плечи. Спутники помогли ему продеть руки в лямки. Было темно. Отзвуки движения, весь день слышавшиеся с дороги, уже стихли. Муся первая направилась по вчерашнему следу, Толя тронулся за ней.

Сзади послышалось падение тяжелого тела. Муся оглянулась. В сугробе темнела неподвижная фигура. Николай лежал навзничь, даже не пытаясь освободиться от лямок.

— Оставьте меня… Идите… Берите это и идите… Идите одни, приказываю… Слышите: приказываю!.. Так надо… — торопливо шептал он.

Бесконечная жалость охватила девушку при виде крупных и, как ей казалось, густых капель, бежавших по его вискам. Но тут же жалость сменилась приступом жаркого гнева:

— Уйти? Бросить тебя?… Да кто же мы, по-твоему?… Как ты смеешь!.. — Она быстро освободила его от лямок мешка. — Вставай! Вставай сейчас же!

Николай продолжал лежать все в той же позе, втиснутый в сугроб.

Девушка рванула его за воротник, но поднять не было сил. Сам он ей не помогал. Мусю охватило бешенство:

— Поднимайся! Да поднимайся же!

Николай лежал бессильный, безучастный. Тогда она стала безжалостно теребить его, дергать, толкать в бок. Наконец в его глазах, печальных и равнодушных, появилось удивление.

— Встанешь ты или нет? Ты вспомни об енисейских рыбаках… Гребут навстречу ветру, наперекор буре гребут. Гребут до последнего вздоха, до последнего удара сердца… А ты, большевик, сложил весла. На все наплевать? Неси, куда вынесет? Так?… Не выйдет, не позволю. Не дам! Слышишь ты: не дам, не дам!..

Николай ничего не ответил. Он начал медленно подниматься. Сначала перевернулся на живот, потом встал на четвереньки, поднялся на колени и, разогнув спину, балансируя руками, сделал попытку встать. Друзья подхватили его подмышки. Теперь он стоял. Колебался, покачивался, но стоял.

— Иди вперед! — приказала девушка.

И он покорно, не оглядываясь, пошел по вчерашнему следу.

Потом, движимая все тем же нервным подъемом, девушка схватила мешок и, оторвав его от земли, смело продела руки в лямки. Она почувствовала тяжесть только тогда, когда груз лежал уже на спине. Толя поднял оба автомата. Быстро догнали Николая. Он шагал, как лунатик, но в движениях его уже появилась твердость. Он даже протянул было руку, чтобы освободить Мусю от груза, но та ласково и настойчиво отвела ее:

— Не надо, милый! Иди…

Они выбрались на дорогу. По плотному, вылощенному шинами снегу, громко хрустевшему под каблуками, идти было легче. И странное это было дело: чем дальше уходили они от места ночлега, тем увереннее становился их шаг.

— Ведь тебе лучше, правда? — спросила Муся, с надеждой взглянув на Николая.

— Да, да, лучше, — ответил он хриплым шепотом, не оборачиваясь.

Однако и он заметно приободрился. Только походка у него была по-прежнему какая-то деревянная. Все движения его казались механическими.

Муся, сгибаясь под тяжестью груза, шла впереди. Николай брел следом, глядя ей в затылок, и все старался ступать в такт ее шагам. Тихая улыбка мерцала на его потрескавшихся губах. Чтобы забыть о тягостной боли, о скользкой бесконечной дороге, об остром мерцании холодных звезд, которые, как казалось, светом своим кололи его воспаленные глаза, партизан твердил про себя стихи, пришедшие ему на ум при первой встрече с этой девушкой: «Средь шумного бала, случайно, в тревоге мирской суеты, тебя я увидел, но тайна твои покрывала черты…»

Воспоминания наполняли его теплом, заставляли усталое сердце биться энергичней. Они отвлекали мысль от острой боли, от вялых мускулов, не подчинявшихся велению мозга… Снова, молодой и сильный, шел Николай Железнов по залитому солнцем лесу, полному летних ароматов и пения птиц, и было ему хорошо и легко. А Муся, быстрая, как синичка, перепрыгивая с кочки на кочку, точно плыла над изумрудными полями, облаком проносилась сквозь кусты и деревья и звала, звала его за собой…

Хриплый, страшный голос вдруг раздался в морозной тишине: партизан что-то невнятно пел. Муся догадалась, что именно он поет.

Девушка обернулась. Толя бросился к товарищу. Николай шел все тем же деревянным шагом, подтягивая ноги. На его пожелтевшем, худом лице дрожала улыбка. «Бредит!» — подумала Муся. В невнятном бормотанье, прерывавшем пение, часто повторялось ее имя. Она старалась не слушать. Неужели он умрет, придется бросить его здесь в снегу, и тело его станет добычей волков и лис? Нет, нет, этого не может, не должно быть! Она не даст, она спасет Николая, даже если бы для этого пришлось пожертвовать своей жизнью.

Толе было страшно от этого хриплого пения, от этой счастливой улыбки на измученном лице друга, и он испуганно теребил партизана за руку.

— Не трогай, пусть, — сказала Муся.

— Что с ним?

— Он бредит. Пусть. Ему, наверное, хорошо, — ответила девушка, догадываясь, что болезнь Николая вступает в какую-то новую стадию.

23

Так, с небольшими остановками, они прошли несколько часов. Сколько — никто из них определить бы не мог. Да и зачем было им наблюдать за временем сейчас, когда они измеряли свою жизнь не часами, а километрами, приближавшими их к линии фронта!

Девушка уже приноровилась к тяжести мешка, привыкла к боли натруженных плеч. Вся воля ее теперь сосредоточивалась на том, чтобы заставить себя и товарищей двигаться быстрее. Весь окружающий мир исчез. Осталась только эта тускло сверкавшая под луной накатанная дорога и чувство, что необходимо во что бы то ни стало идти по ней.

Но все они были солдатами, и хорошими, опытными солдатами. И как только где-то, еще очень далеко, послышался нервный треск мотора, все трое разом вышли из оцепенения и насторожились. Счастливая улыбка на лице Николая погасла, в глазах забрезжила настороженная мысль. Точным движением он вырвал у Толи один из автоматов, метнулся с дороги через кювет за кусты. Спутники бросились за ним. Прячась в снегу, Муся искоса смотрела на Николая. Забытья точно не бывало, он действовал разумно, отчетливо, точно. Треск мотора нарастал. По его нервному тембру было ясно, что это мотоцикл.

Николай почти механически вскинул автомат, спустил предохранитель, перевел бой на беспрерывную стрельбу. То же успел сделать и Толя. Как раз в тот самый миг, когда мотоцикл с коляской, рокоча, как ракета, мелькнул перед ними, две красноватые точки вспыхнули в кустах сердитыми, дрожащими огнями.

Прежде чем мягкое зимнее эхо успело пронестись по лесу, мотоцикл, пролетев по инерции метров двадцать, сорвался в кювет. Две черные фигуры мелькнули в воздухе и исчезли в туче снежной пыли. Толя первым бросился к ним, держа автомат наизготовку и крича что есть мочи: «Хенде хох!» Но руки поднимать было некому. Водитель, в замасленном меховом комбинезоне, лежал неподвижно ничком у подножия сосны. Черное пятно медленно расплывалось вокруг его вмятой в снег головы. Пассажир, валявшийся чуть подальше, по-видимому, без сознания, легонько стонал. Толя склонился над ним.

— Не стреляй, услышат, — предупредила Муся.

Девушка, держа в руке свой «вальтер», остановилась над пассажиром в офицерской форме. Что делать? Оглушенный падением, враг может оправиться, поднять тревогу, навести погоню на их след. Разве у них, ослабших, обессиленных, есть хоть какая-нибудь надежда скрыться и спастись, если фашисты их обнаружат и пойдут по пятам?

Муся была озадачена. Офицер лежал в забытьи, но и в этом состоянии с лица его не сходило выражение животного страха. Девушка сняла с его пояса пистолет. Невдалеке торчал из снега тонкий ремешок. Она потянула за него и вытащила планшет. В нем были карта и пакет, засургученный по краям зелеными печатями. Значит, офицер был связным, он вез какой-то приказ. Вопреки правилам, заведенным в последние недели на вражеских военных дорогах, он ехал ночью. Стало быть, приказ срочный и важный. Девушка сунула карту и пакет себе за пазуху, с сожалением посмотрела на пистолет и забросила его подальше в снег.

Потом она стала обыскивать офицера. В знаках различия она не разбиралась, но по меховой подкладке шинели и по тонкой материи кителя она догадалась: это штабник. Ей хотелось найти его документы. Вдруг рука ее нащупала в кармане небольшой узелок с чем-то твердым, крепко приколотый к сукну английской булавкой. В свертке оказалось двое старых женских часиков на поношенных кожаных браслетках, пять золотых сережек самой незатейливой работы, два обручальных кольца с надписями:

«Вера» и «Степа», выгравированными на внутренней стороне, и, наконец, какие-то блестящие, странной формы комочки. Только рассмотрев при свете луны, она поняла, что это золотые зубы и коронки с зубов. Несколько секунд она остолбенело смотрела на кусочки золота, дрожавшие у нее на ладони. Откуда они могли у него взяться?

И вдруг до ее сознания дошло, что лежавший перед ней фашист содрал все это с живых людей, ограбил каких-то Веру и Степу, быть может вырвал эти серьги прямо из чьих-то ушей. А коронки… Это было слишком омерзительно.

Размахнувшись, Муся бросила золото в бесчувственное лицо офицера. Так чего же она колеблется? Разве можно позволить этому фашисту подняться, вылечиться, чтобы опять рвать серьги из чьих-то ушей, грабить неизвестных Вер и Степанов, выдирать золотые коронки из чьих-то ртов!

Девушка с омерзением посмотрела на лежавшего перед нею гитлеровца и решительно выхватила из-за голенища трофейный тесак, которым они на дневках рубили хворост для костра…

…Откуда-то — как показалось Мусе, очень издалека — донесся радостный голос Толи.

— Ребя, ребя, сюда! — звал он.

Стоя у опрокинутого мотоциклета, он торжественно чем-то потрясал над головой. Муся подошла к нему.

В руках у маленького партизана были какие-то свертки. От них слабо тянуло запахом хлеба. В глубине прицепной калоши Толя отыскал сумку с едой: буханку хлеба, флягу с какой-то жидкостью и котелок, герметически закрытый прилегающей крышкой, банку консервов.

Не утерпев, он сорвал с буханки целлофановую обертку, и сразу, как подумалось Мусе, на много километров вокруг разнесся буйный запах черного заварного хлеба.

У девушки закружилась голова. Она принуждена была схватиться за дерево, чтобы не упасть. Но и острые спазмы в желудке не заставили ее забыть об опасности. Нужно уходить, заметать следы. Ведь в случае даже самой пустой погони они не сумеют скрыться.

Но что делать с Николаем? После нервной вспышки, вызванной встречей с противником, им овладела еще более тяжелая апатия. Он сидел в сугробе, привалившись к дереву, хрипло дышал и не проявлял ни малейшего интереса ни к результатам операции, ни к продуктовым трофеям.

Муся быстро отвинтила пробку с фляги и попробовала содержимое. Она сейчас же сплюнула и, гадливо передернувшись, схватилась за рот. «Спирт», — догадалась она.

Переглянувшись с Толей, она поднесла флягу к губам Николая. Тот покорно глотнул, поперхнулся, закашлялся. Жидкость, точно кипяток, ошпарила ему пищевод. Она вызвала в желудке острую резь, и все же странное тепло хлынуло по всем мускулам. В глазах партизана появилось осмысленное выражение. Точно испугавшись, Николай торопливо бросил в рот комок снега, потом сплюнул и стал подниматься, хватаясь за дерево.

Муся приказала Толе выдать по куску хлеба. Тот проворно разделил буханку на три ломтя. Девушка велела уменьшить порции вдвое. При виде трофеев в ней самой проснулся звериный аппетит. Захотелось набить рот и есть, ни о чем не думая, съесть все до последней крошки. Но она твердо сказала:

— Этого хватит!

И снова потянулась дорога, накатанная, прямая, точно ударом сабли просеченная в густом лесу. Деревья мрачно молчали, тяжело обремененные снежным убранством. Заснеженные кусты, как лазутчики в маскхалатах, подползали к самой дороге. Небо точно лихорадило от далекого мерцания осветительных ракет, то и дело вспыхивавших за лесом. Эхо далеко несло скрип шагов, и Мусе время от времени начинало казаться, что впереди их кто-то идет, кого они никак не могут догнать.

Иногда вдруг на дорогу вылетал заяц. Поднявшись столбиком, он застывал, навострив уши, и долго с удивлением смотрел на странные существа, медленно приближавшиеся к нему. Потом, поняв, что это люди, он делал резкий скачок, перемахивал за придорожную канаву и начинал петлять по залитой луной поляне, оставляя на снегу замысловатые вздвойки и сложные сметки. Где-то вдали все время лениво подвывали сытые волки.

Так прошли они несколько километров до перекрестка. Девушка понимала, что с зарей, как только двинутся в путь первые автоколонны, трупы мотоциклистов будут найдены и, вероятно, вдоль дороги организуют облаву. Поэтому, когда показался перекресток, она приказала свернуть на юг, на малоезжую, местами совсем перекрытую снежными переметами дорогу и, по возможности, подальше уйти от основной магистрали.

Так они и сделали. Прошли по проселку километра два-три и тут расположились на дневку. Местом стоянки на этот раз был выбран скат глубокого, поросшего лесом оврага, на дне которого под пухлявыми сугробами угадывался бойкий ручеек. Кое-где он прорывался сквозь лед наружу и словно подмигивал бойкими струями, задорно сверкавшими в льдистых промоинах. Промоины густо курились, и все вокруг них обросло пышными снежными кристаллами.

Путники расположились под большим сосновым выворотнем. Здесь было тихо. Можно было разложить большой костер, не опасаясь, что его заметят с дороги. Натянули брезентовый экран, набрали изрядный запас сушняку. Потом Муся разрешила Толе выдать еще по куску хлеба.

24

В это ясное утро все трое, в том числе и Николай, чувствовали себя значительно бодрей. Голубые глаза партизана следили за девушкой с ласковым одобрением.

— Эх, была не была, давай, Елочка, что у них там в котелке-то есть! — сказала вдруг Муся.

С помощью тесака мальчик быстро открыл прочно задраенную крышку и весь просиял от удовольствия. Под нею оказался рис, сваренный со свежим салом. Котелок поставили на угли, и все трое стали с голодным нетерпением следить, как, отогреваясь, начинает маслянисто мерцать крупный разваренный рис, напоминавший цветы персидской сирени.

Наконец Толя прямо руками выхватил котелок из костра и, вывалив содержимое на плащ-палатку, разделил рис на три кучки. По обычаю, заведенному еще в отряде, он заставил Мусю отвернуться и, показывая на кучки, спрашивал: «Кому?» Рис исчез мгновенно, и еще долго после этого Толя очищал пальцами котелок, подносил его к лицу, наслаждаясь ароматом пищи.

Охмелев от еды, партизаны заснули, убаюканные шелестом поземки, и проспали весь день и половину ночи. Сквозь сон чудился им то нарастающий, то затихающий, то близкий, то далекий грохот, будто бы прерываемый порой знакомым хриплым ревом моторов. Но не грохот этот разбудил их — они проснулись от холода. Луна обливала все льдистым светом, снег кругом фиолетово сверкал, промоины на ручье курились густыми клубами пара. Этот пар, вершины сосен, росших по обочинам оврага, озябшие облачка, торопливо пробегавшие мимо луны, были озарены багряными отсветами.

Партизаны молча смотрели на это необыкновенное явление.

— Зарево, — сказала наконец Муся.

— Неужели, елки-палки, лес подожгли?

— Зимой лес не горит, — хрипло отозвался Николай. Поднявшись на локоть, он тоже смотрел на небо. — И чего им под боком у своего фронта лес жечь?… Наши, наши это…

— Мальчики, неужели наши? Мамочка! А мне все во сне казалось, будто слышу канонаду.

— И тебе? — обрадовано встрепенулся Николай. — Я тоже слышал. И самолеты слышал… да, те, наши, «черную смерть».

Николай, упираясь рукой в землю, приподнялся и сел. Толя бросился к нему на шею и, широко раскрыв рот, приглушенно закричал:

— Ура!

Тяжелое малиновое мерцание становилось заметнее по мере того, как темнела ночь. Теперь оно не казалось партизанам зловещим. Чудилось, будто огромная дружеская рука, поднявшись над лесом, махала партизанам, сулила выручку. Мусю охватила жажда деятельности. Теперь надо беречь силы. Подбросив в костер сушняку, она щедро разделила остатки хлеба. И хотя глаза спутников молили о добавке, она спрятала консервную банку — последнее из захваченных запасов — в мешок. Подумав, она отвинтила пробку с фляги и дала друзьям хлебнуть по глотку спирта, который Толя уже разбавил снегом.

— И вы, и вы! — настаивал маленький партизан.

— Эх, праздник так праздник! — Преодолев отвращение, Муся сделала маленький глоток. — Этак я с вами пьянчужкой стану…

Спирт был ей по-прежнему противен, но теперь она не считала себя вправе отказываться от своей доли. Нужно любыми средствами поддерживать силы.

Поспешно уложившись, они тронулись в путь, радуясь, что чувствуют себя крепче. Толя, первым вскарабкавшийся наверх, застыл на гребне оврага. Там, где за лесом была дорога, он увидел мерцание электрических фар. Голубоватые огни отчетливо просвечивали сквозь вершины деревьев. Происходило что-то новое: вопреки обыкновению, вражеские машины двигались ночью.

Дорога была занята, а идти целиной по глубоким сугробам нечего было и думать. Друзьям ничего не оставалось, как спуститься обратно, запалить костер и, свернувшись, уснуть подле него, дышащего благодатным теплом.

Содержимое консервной банки поддерживало силы партизан еще сутки. Но пища разбудила аппетит. На следующее утро все трое почувствовали такой голод, что долго не могли уснуть, а в сумерки Муся проснулась с острой резью в пустом желудке, с ощущением тяжелой слабости во всем теле.

Открыв глаза, она сделала попытку подняться и почувствовала, что ее тело словно примерзло к земле. Упираясь в снег руками, она наконец села. Костер давно догорел, было темно. Косая сетка пухлых, неторопливо пролетавших снежинок скрывала все окружающее. Не сумев встать, девушка на четвереньках подползла к своим друзьям. Они лежали обнявшись. Слой сыроватого снега уже покрыл их ровной белой пеленой, виднелись только лица с запушенными бровями и ресницами. «Мамочка! Неужели они замерзли? — подумала Муся и начала будить. — Нет, живы, живы!» Партизаны, не открывая глаз, сонно мычали, но не просыпались. Тогда, собравшись с силами, девушка подняла и усадила Толю. Недоуменно осмотревшись, он снова закрыл глаза и повалился на прежнее место. Мусе стало жутко. Она опять начала теребить его, терла ему уши, дергала за нос, за руки.

Наконец Толя очнулся. Он долго смотрел на нее, потом спросил:

— Что с вами?

У девушки было заплаканное лицо.

— Я думала, что вы оба…

Толя потянулся и сладко зевнул.

— Ой, и спать же хочется, елки-палки! — и опять было стал клониться к земле.

Муся сильно встряхнула его за плечи и крикнула сердито и повелительно:

— Не смей!

Вдвоем они разбудили Николая. Тот долго сидел, болезненно потирая лоб, потом сделал резкое движение, явно стремясь вскочить, и бессильно растянулся на снегу.

— Мне больше не подняться, — сказал он.

Слова его прозвучали так тихо, что их почти скрыл шелест летящего снега.

— Ничего, ничего, пойдешь, непременно пойдешь! Теперь близко, немного осталось! — зашептала Муся, дрожащими пальцами отвинчивая тугую пробку заветной фляги.

— Ребята, ребята! — взволнованно позвал Толя.

Прислонившись щекой к сосне, он сквозь редкий тюль летящего снега смотрел на восток. Над лесом качалось еще более мощное зарево, чем в прошлую ночь, даже падавший снег не мог закрыть его. А с дороги сквозь приглушенный свист ветра, шум сосен и шелест метели по-прежнему слышалось тягучее завыванье моторов.

— Слышите, товарищи? Слышите? — шептал маленький партизан.

— Опять едут. Ночью едут, — тихо отозвался Николай.

Всем было ясно: на фронте происходит что-то такое, что заставило фашистов позабыть свой животный страх перед партизанами. Не помня уже о страшной слабости, об острой рези в пустом желудке, все трое смотрели в сторону дороги.

— Куда идут машины? — прошептал Николай.

Муся тоже старалась это угадать. А между тем забытая фляга лежала опрокинутой, и жидкость, на которую она возлагала столько надежд, медленно выливалась на снег. Этого так никто и не заметил.

За сеткой падающего снега трудно было что-нибудь рассмотреть. Но Мусе казалось, что белые сполохи, вспыхивающие иногда на вершинах деревьев, подсвечивают их слева. «Машины идут на запад? От линии фронта? Что же это значит?… Да ведь отступают! Конечно же, отступают!..» Радость слишком велика. Прежде чем сообщить друзьям свою догадку, девушка долго проверяла себя. Разочарование было бы страшно. Но деревья действительно снова и снова подсвечивались слева.

Наконец Муся оторвалась от созерцания сполохов и наклонилась к спутникам, которых опять стало заноешь снежком. Она хотела сказать им, что машины врагов движутся на запад, что они идут сплошным потоком, что, наверное, Советская Армия разбила фашистов и гонит их, но теплый комок подкатил к самому горлу, она без сил упала возле товарищей и, зарыв лицо на груди у Николая, заплакала. Слезы были красноречивее слов.

И опять, всячески умеряя свои голоса, почти беззвучно все трое закричали:

— Ур-а-а!..

А потом, обнадеженные, приободренные, они сидели, тесно прижавшись друг к другу, смотрели на электрические сполохи, которые становились все виднее по мере того, как редела сетка снежинок. Стало быть, не приснилась им прошлую ночь канонада. Недаром полыхало на востоке зарево. Все это было так хорошо, что даже мысль, что спасение придет слишком поздно, которая жила в каждом из них и которую они тщательно скрывали друг от друга, отступила на второй план. Но именно сейчас Муся, чувствовавшая теперь себя вожаком, решилась заговорить об этом:

— Ребята, а вдруг мы не дождемся!.. Мы несли… несли честно, ведь да?… Ведь нам не стыдно? Так давайте, на случай, если не сможем идти… давайте напишем им, тем, кто сюда придет… Пусть там знают — мы свое сделали… сделали все, что могли…

— Зачем? — одними губами спросил Николай.

— Повесим записку на видное место…

— Не надо. Прочтут записку — найдут мешок, перепрячут или прикарманят что-нибудь, — с сомнением сказал Толя.

— Это кто ж прикарманит? Фашисты? Да они сюда ни в жизнь не сунутся! Они вон как от Красной Армии удирают. А свои — пусть. Им и напишем. Это ж государственные ценности, кто их возьмет? — тихо сказал Николай.

Он неподвижно лежал на спине, голос его доносился точно из-за стены. Было видно, что лежать ему неудобно, но у него, должно быть, не было даже сил повернуться, улечься получше.

— Эх, елки-палки, далеко от дороги! Наши тоже стороной пройдут.

— Не сейчас, так после. Не зимой, так летом. Не этим летом, так через год, через два. Золото не заржавеет, — вздохнула Муся.

Слезы показались у нее на глазах. Ей вдруг живо представилось: ясный летний день; потоки солнца, пронизывающие зеленую хвою; веселая птичья щебетня; голубое небо, мягкие облака, пушистые, легкие, позолоченные… и три скелета в лохмотьях здесь, под этим выворотнем. Девушке стало жаль себя, друзей, и чтобы не давать себе раскисать, она сердито решила:

— Хватит болтать!

Она достала из кармана гимнастерки маленькую записную книжечку и, повернувшись спиной к холодной луне, вовсю сиявшей на очистившемся небе, задумчиво спросила:

— Ну, что писать?

Рука у нее мелко-мелко дрожала. Карандаш вываливался из пальцев. Спутники не отозвались.

— «Товарищ, который найдет эту Книжку! — не раздумывая, вывела девушка непослушной рукой, подчеркнула написанное двойной жирной чертой и продолжала, бормоча вслух: — К тебе обращаемся мы, три советских партизана… — Подумав, она зачеркнула слово «партизана» и написала «человека», потом вывела: — Когда ты это найдешь, нас не будет в живых…»

— Перечисли фамилия, — прошептал Николай.

— И адреса… Пусть маме сообщат, пусть всем родным сообщат, — добавил Толя.

— Правильно.

— «Мы все трое: Николай Железнов, комсомолец со станции Узловая; Мария Волкова, комсомолка, работавшая в отделении Госбанка, — тихо шептала Муся, по мере того как карандаш с мучительной медлительностью нетвердо выводил на бумаге буквы, — …в отделении Госбанка и…» Елочка, как твоя фамилия?

— Анатолий Николаевич Златоустов, комсомолец из школы ФЗО при машиностроительном заводе имени Орджоникидзе, — подсказал Толя с обидой.

И Муся сама удивилась, как это она по сей день, и, может быть, по самый последний день своей жизни, не удосужилась даже узнать фамилию своего маленького друга.

— Обязательно «Николаевич» напиши, у нас в поселке еще один Толька Златоустов есть, рыжий, так чтобы не перепутали.

— «…при машиностроительном заводе имени Орджоникидзе, — дописала Муся. — Обращаемся к тебе, товарищ, и просим тебя известить наши организации… — Муся поискала слова и после некоторого колебания написала: — что мы до последней своей минуты выполняли боевое задание по доставке государственных ценностей через линию фронта».

— Не об этом, не о себе бы сначала-то надо писать…

— Ты напиши ему, пусть он, елки-палки, затылок не чешет, а сразу ноги в руки, да и несет мешок начальству.

— «Мы просим тебя, товарищ, взять спрятанный…» Здесь я потом поставлю, где именно, «…мешок с ценностями, принадлежащими государству, и доставить его…» Куда доставить? — спросила Муся, не очень опытная в этих делах.

Голова у нее кружилась, буквы ложились вкривь и вкось, точно их несло порывами ветра.

— Доставить в ближайшую партийную организацию, вот куда. Пиши: пусть отнесет в парторганизацию, там уж разберутся.

— «…в ближайшую партийную организацию». Написала

Поставив точку, Муся подумала, разберет ли неизвестный адресат это их послание, и вдруг с безжалостной отчетливостью поняла, что на этом клочке бумаги они, вероятно, в последний раз говорят с теми, кто там, за линией фронта: с матерью, с отцом, с подругами и товарищами, со всеми знакомыми и незнакомыми людьми, населяющими родную страну. Теплый комок снова начал подниматься к горлу. Девушка, стараясь сосредоточиться на письме, с быстротой, на которую только были способны ее огрубевшие дрожащие пальцы, стала класть строку за строкой:

— «И мы, комсомольцы, просим тебя, товарищ, передать наш последний привет нашим дорогим родителям, и доблестной Красной Армии, и нашему Ленинскому комсомолу, и большевистской партии. Передай им, что мы сделали все, что могли, и не выполнили задания только потому, что заболели, ослабли и не было уже сил. И передай, что в последнюю минуту мы думали о нашей милой Родине, что мы верили, знали, что Красная Армия скоро придет и выручит нас, но не сумели дождаться».

Муся перечитала конец записки. Слова «не сумели дождаться» она зачеркнула. Затем девушка прочитала все письмо вслух. Спутники одобрили. Каждый подписался внизу, причем, когда расписывался Николай, карандаш выскользнул у него из рук, и пришлось долго искать его в снегу. Решено было в самую последнюю минуту, когда станет ясно, что идти больше уже нельзя, указать в письме местонахождение мешка и положить книжку на видное место. Потом Николай и Толя задремали, а Муся стала следить за дорогой — не иссякнет ли поток машин, нельзя ли будет двинуться в путь.

Но до зари движение не прекращалось, а когда над лесом поднялось желтое, прозрачное, как янтарь, утро и от мороза стали громко трещать старые деревья, скрежещущие звуки машин на дороге слились в сплошной, непрерывный гул.

В лесу было тихо, лишь изредка падала, сорвавшись с ветки, тяжелая снежная подушка и потом с шуршащим шелестом тянулся за нею иней.

Мороз крепчал. Спать становилось опасно. Муся разбудила спутников. Экономя угасающие силы, они сидели неподвижно, грея друг друга. Когда кто-нибудь начинал дремать, Муся будила его самым безжалостным образом. Ее саму всё время клонило в сон, но она помнила: уснуть на морозе — это смерть всех троих. И она поддерживала огонь в костре и всеми средствами, вплоть до щипков и колотушек, отгоняла сон от товарищей.

Мысль о том, что их жизнь теперь в ее руках, ни на минуту не оставляла девушку. Веки слипались. Она то и дело терла глаза снегом, жевала ветку сосны, принимала самые неудобные позы, а когда сон все-таки начинал одолевать, до крови кусала себе руку.

Но силы заметно иссякали. Сон отгонять еще удавалось, но сознание работало уже нечетко. Все в голове путалось. Иногда, точно очнувшись, Муся делала попытку встать, размяться, но ноги уже не держали. Под вечер ей показалось, что сквозь отдаленный вой моторов она опять слышит канонаду. Ясность мысли вернулась к ней. «Чудится, что ли? Или вправду глухо гремит там, далеко за лесом?» Решив, что, наверное, это стучит кровь в ушах, Муся опять погрузилась в полусон.

Мысли текли лениво. Снова и снова почему-то возникала в памяти фраза, сказанная однажды Рудаковым тяжело раненному партизану: «Большевик, брат, не смеет умирать, не сделав всего, что он может сделать». Когда Муся слышала это в госпитале, ей показалось — командир шутит, чтобы подбодрить больного. Теперь эта фраза была полна глубокого смысла. Разве Муся и ее товарищи имели сейчас право умирать? Но что же делать, что? Ведь человек не властен над смертью; проклятые машины всё тянутся по дорогам, а по целине, по глубокому снегу, не сделаешь и двух шагов.

Оставалось одно — ждать. Но машины всё шумели, и тяжелая дрема точно мягким и теплым пуховиком снова начинала закрывать от Муси окружающий мир.

Ее вывело из полузабытья смутное ощущение близкой опасности. Какие-то бесшумные фосфорические огоньки, то исчезая, то появляясь вновь, маячили в полутьме. «Опять чудится?… Да нет же, это волки… вон они! Самые настоящие волки, только и всего», — подумала девушка и даже успокоилась от этой своей догадки.

Сколько раз, идя ночью, видела она эти парные зеленоватые точки, то мерцавшие издалека из-за кустов, то звездочками метавшиеся в лесной чаще. Путники обычно не обращали на них внимания. В эту зиму лесные хищники были сыты. Вороны с трудом, тяжело, как гуси, снимались с полей сражений. Вероятно, только любопытство заставляло разжиревших волков выходить иногда из чащи на звуки шагов.

Все же зеленые огоньки, неясно мерцавшие по скатам оврага, отогнали тяжелую дрему. Ухо уже различало хриплое дыхание зверей, доносилось глухое угрожающее ворчанье. Тихо поскрипывал снег под осторожными лапами. Неясные тени все время перемещались.

Волки не уходили. Их становилось все больше. Опасность окончательно взбодрила Мусю. Головы друзей лежали у нее на коленях. Луна закрыта облаками, но голубоватое мерцание сугробов позволяет разглядеть, что снежинки тают в потемневших глазницах Николая, на заострившемся носу Толи. Они живы. Опасность угрожает им, беспомощным и неподвижным. Муся перепробовала все способы, стараясь разбудить спутников. Они не просыпались, даже не открывали глаз. Тогда она решила прибегнуть к самому верному средству и стала искать флягу.

Пустая фляга с незавинченной пробкой валялась в снегу.

Вот тут-то девушка и почувствовала настоящий страх. Вместе со страхом пришла слабость. Девушка поудобнее прижалась спиной к сосне и закрыла глаза. Снег поскрипывал уже близко. И опять почему-то ярко представились ей холодная водная пустыня, вздыбленная огромными серыми волнами, и лодка, маленькая, хрупкая, на этих волнах, и люди в ней, гребущие наперекор буре. Она так ярко вообразила себе этих людей, что ей почудилось, будто она видит вздувшиеся от напряжения вены на их в кровь исцарапанных руках, видит лица с полузакрытыми глазами и с тем злым, непреклонным выражением, какое бывает у человека, остановить которого может лишь смерть. И снова в ушах девушки прозвучала фраза: «Большевик не смеет умирать, не сделав всего, что он может сделать». Разве она сделала всё?

Успокоившись, Муся оттолкнулась от дерева, подняла автомат. Он показался ей необыкновенно тяжелым, будто весь был отлит из свинца. Она положила оружие себе на колени, отвела предохранитель. От сухого, металлического щелчка тени в овраге метнулись прочь, зеленоватые огоньки на мгновение погасли и снова возникли уже далеко внизу, у курящихся промоин ручья. Послышалось глухое свирепое рычанье. Волки опять стали приближаться. Зеленых точек было много. Вздрагивая во тьме, они широким, почти правильным полукругом охватывали, точно осмысленно оцепляли выворотень, служивший приютом для партизан. Середина этого полукруга шевелилась на дне оврага, концы поднимались до самого его гребня.

«Какая чепуха! Преодолеть столько настоящих опасностей и где-то у самой цели погибнуть от волков, как глупым, беспомощным телятам!.. Нет, нет! Это просто нелепо!»

Муся снова принялась изо всех сил трясти спутников. Головы их безжизненно мотались, глаза были закрыты, даже дыхания не чувствовалось. Девушке пришло в голову — не старается ли она оживить мертвых? Но нет, снежинки же тают на лицах. Она расстегнула куртку Николая — рука ощутила живое тепло. Прижалась губами к виску Толи — под холодной кожей ритмично пульсировала какая-то жилка.

Живы!

Но эти, в полутьме, они наглеют, они приближаются. Огненно-зеленые глаза не отрываясь следят за ней как прожекторы, поймавшие в ночном небе самолет. Девушке кажется, что она начинает физически ощущать на своем лице эти жадные взгляды. С каким бы удовольствием влепила она в эту хищную, трусливую, но с каждой минутой наглеющую свору очередь, другую, третью! Но машины, машины гудят на дороге. Выстрелы привлекут зверей куда более страшных. Нет, лучше волки! Ждать до последнего. Может быть, рассветет.

«Ну что ты боишься, чудачка? — убеждала себя девушка успокаивающими интонациями Митрофана Ильича. — Что такое волк? Большая собака, он боится человека. Он отваживается нападать на людей только большими стаями». Стаями! А сколько их там, в кустах? Черные тени приблизились, все отчетливее их очертания. Глаза погасли, но Муся видит уже осторожные силуэты зверей, слышит хруст наста под сильной лапой, тяжелое дыхание, сухое клацанье зубов. А что, если они бросятся на нее все сразу?

Нельзя рисковать. Пора. Может быть, это и есть последние минуты. Но почему напряженным громом, точно летом в грозу, раскатисто гудит лес? Это кажется? А почему молодой снег тихо падает с вершин сосен?… В ушах от слабости такой звон, что трудно, невозможно разобрать, что явь, а что мерещится.

Пора!

Муся дрожащей рукой достает записную книжку и карандаш. Она вписывает в завещание пропущенную строку, потом вытаскивает из-за голенища штык. Услышав шорох, волки, угрожающе заворчав, отскакивают вниз. Еще боятся!

— Кыш, фашисты проклятые! — кричит девушка и замахивается на них автоматом.

Не выпуская оружия, она медленно подползает к сосне. Цепляясь за шероховатую кору, поднимается на колени. Пробует встать — и не может, нет сил. Убедившись в этом, она вытягивает руки как можно выше, размахивается и ударом штыка пригвождает к дереву раскрытую записную книжку с завещанием.

Больше сил уже нет. Руки сорвались. Она упала на снег. Теперь записная книжка будет обязательно замечена теми, кто обнаружит их тела. Тела?… Как странно это звучит. Нет, еще не тела! Еще бьется сердце. Плохо, но еще слушаются руки. «Большевик не смеет умирать, не сделав всего, что он может сделать». Блокнот крепко пригвожден к дереву. Он далеко виден на бурой шершавой коре. Но еще не все сделано, нет, еще бьется сердце, а раз бьется, надо бороться за себя и товарищей… Да что же это так бухает? Неужели чудится? И опять снег сыплется с веток. А вдруг действительно близко стреляют?… А сердце еще бьется. Нет, нет, еще не все сделано… Вот…

Муся садится на прежнее место, под защиту выворотня, кладет неподвижные головы спутников к себе на колени. Ей кажется, что так друзья ее больше защищены. Теперь с тыла они прикрыты не только от ветра и метели. На все это уходят остатки энергии. Но ночь уже побледнела. Ближайшие деревья вышли из полутьмы.

«Рассвет!» — догадывается Муся. Может быть, солнце спугнет, прогонит их, этих… Нет, злые морды маячат в сугробах совсем близко. Оскаленные рты. Кристаллики инея осели на щетине усов. Желтые клыки порывисто цедят взволнованный парок. Большой лобастый зверь с белесо лоснящейся шерстью, нервно поводя широкими боками, осторожно выступает вперед. Он уже совсем рядом. Вот он, не сходя с места, как-то весь подобрался, точно в снегу утонул, и глаза у него сощуренные, будто целятся. Вся стая теснится чуть позади, не выходя из кустов, ворча, огрызаясь. Утренний ветерок доносит до Муси запах псины.

Снег резко скрипнул под лапами лобастого. Усилием указательных пальцев обеих рук Муся нажимает спусковой крючок. Резкий слитный треск длинной очереди гремит в овраге, эхо гулко раскатывается по лесу, и с вершины сосны неслышно сыплется сухой, колючий, искрящийся снежок…

25

…Была на исходе уже третья неделя с того дня, когда Советская Армия, перейдя в гигантское контрнаступление, неожиданно обрушилась на основные ударные силы, стянутые фашистами в район Москвы, разгромила их и, принудив их остатки к беспорядочному отходу, начала победоносно двигаться вперед, нанося врагу новые и новые удары нарастающей силы.

Сбылось то, о чем мечтали миллионы советских людей в тылу, на фронте и за линией фронта, на оккупированной земле. Тугая пружина разжалась, и удар был так сокрушителен, что до основания потряс не только немецко-фашистскую армию, но и все разбойничье гитлеровское государство.

Дивизия генерала Теплова, находившаяся в авангарде одной из армий Калининского фронта, успешно прорвала вражеские укрепления, перешла замерзшую реку и одной из первых на этом участке ринулась преследовать противника. Ни временные оборонительные рубежи, наспех воздвигавшиеся врагом на пути наступления, ни арьергардные бои, которые немцы то и дело затевали на лесных опушках, у придорожных высоток, возле балок, ручьев, у околиц деревень, ни танковые засады, ни постоянные контратаки с земли и с воздуха не могли ее остановить.

Все воины дивизии, начиная от самого генерала Теплова, высокого, широкоплечего, седеющего человека с большими руками молотобойца, с просторным лбом ученого, до телефонистов, не устававших передавать в батальоны приказы об ускорении движения, до ротных поваров, научившихся готовить пищу на марше, до письмоносцев полевой почты, сгибавшихся в эти дни под тяжестью наспех нацарапанных солдатских «треугольничков», заключавших в себе хорошие вести, — все были кровно озабочены развертыванием этого трудного наступления.

Наступали днем и ночью, без сна и часто даже без отдыха. Полевые кухни, с готовым варевом двигавшиеся в колоннах, источали сытные запахи. Но останавливаться было некогда, обеды стыли, и солдаты подчас довольствовались сухарем да горсткой снега, съеденными на ходу. Лишь бы не замедлить это победоносное движение, лишь бы не дать врагу оторваться, опомниться, привести себя в порядок!

Нравственный подъем, вызванный радостью великой победы, был так могуч, что люди, позабыв о себе, были способны на невероятное. Когда пушки, автомашины с боеприпасами и продовольствием застревали на дне заснеженных оврагов так, что стальные тросы, протянутые к ним от вспомогательных тягачей или тракторов, лопались и не могли вырвать их из снежной пучины, люди на руках выхватывали из сугробов и выносили буксовавшую технику.

Вслед за артиллерийскими дивизионами шли, вытянувшись цепями по обочинам снежных дорог, вереницы мирных жителей — старики, женщины, подростки. В мешках, перекинутых наперевес через плечо, они несли снаряды. Это жители освобожденных деревень посильно помогали своей армии наступать по глубоким снегам.

Да, это были славные дни! Дивизии двигались по дорогам, прокопанным в сугробах, как траншеи, и вехами на них служили им полузанесенные снегом трупы врагов, брошенные противником пушки, повозки, сожженные машины. Шли по деревням, которые можно было угадать лишь по надписям на дорожных указателях. В редкую свободную минуту варили пищу из концентратов в печах, стоявших, как казалось, среди чистого поля; пили воду из колодцев, журавли которых говорили солдатам о том, что здесь, где сейчас ветер беспрепятственно гоняет снежные вихри, издавна были селения, уничтоженные врагом.

Самый вид этих мертвых мест поднимал в солдатах яростную неутомимость.

Так, с непрерывными боями, дивизия генерала Теплова прошла на запад десятки километров, пока не наткнулась на прочный рубеж, который вражеским саперам удалось организовать здесь, в лесном краю, по крутому берегу знаменитой русской реки, недалеко от ее истоков.

Река эта была здесь невелика. В засушливое лето дикие козы перебегали ее по камням перекатов, даже не замочив брюха. Но берег, который неприятельское командование выбрало для того, чтобы приостановить наступление, был высок, обрывался вниз желтыми песчаными откосами, такими крутыми, что стрижи, зная, что ни зверю, ни человеку на них не забраться, выкопали на верхней их кромке глубокие гнезда.

За обрывом, у самого его гребня, начинался сосновый бор. Немецкие саперы повалили его, из бревен настроили доты. Огонь их был организован так, что можно было держать под обстрелом каждую точку низкого левобережья. Там же, где крутизна обрыва, подмытая и обрушенная вешними водами, была более отлога, саперы обледенили ее. Скаты эти, представлявшие наиболее уязвимые места обороны, превратились в скользкие горы, по которым невозможно было вползти не только искусному стрелку, но и дикому зверю.

Вот на этом-то запасном береговом рубеже противнику и удалось задержать дивизию генерала Теплова, наступавшую в первом эшелоне.

Проведя разведку боем, генерал Теплов сразу же понял, что брать эти укрепления штурмом и думать нечего. Он выждал ночи и под покровом метели бросил в атаку специальные подразделения лыжников. Но враг уже успел организовать на подходах к оборонительным рубежам сигнализацию. Атака была отражена. Дивизия остановилась. С каждым часом гас боевой порыв, цена которому известна всем, кто бывал в наступлении.

Гонцы из штаба армии один за другим привозили приказы: немедленно наступать. Сам командующий фронтом, хладнокровный, опытный, талантливый полководец, которого Теплов уважал еще за смелые операции у Халхин-Гола, вызвал комдива к телефону, сердито выбранил его за преступное топтание на месте и посоветовал «поднажать на хитрость».

Поднажать на хитрость! Об этом думал и сам комдив, имевший навык лесных боев еще с дней сражения с белофиннами. Он выпросил у командующего несколько артиллерийских дивизионов, поставил их против наиболее уязвимых участков вражеского рубежа; ближе к реке подтянул все имевшиеся в тылу дивизии автомашины и тракторы и приказал в течение ночи двигать их по рокадным дорогам низины, реветь моторами, греметь гусеницами и намекнул при этом начальникам колонн, что не следует очень взыскивать с водителей за плохую маскировку фар. Между тем лыжники и все разведывательные подразделения дивизии были сведены в одну часть, снабжены маскхалатами, вооружены автоматами, гранатами, легкими пулеметами, штурмовыми ножами и сосредоточены в леске, против самых неприступных участков берега.

Темной декабрьской ночью по вражеской обороне ударили все подтянутые сюда орудия. Над ледяными откосами заметались огни разрывов. Будто огненные капли, которые стряхнули с гигантской кисти, с глухим рокочущим громом пронеслись за реку реактивные снаряды. Земля задрожала, застонала. Артиллерия всю свою мощь обрушивала на более уязвимые участки укрепленного рубежа.

А в то же самое время, значительно левее, без единого выстрела, без шума, молча, вырубая себе топорами, лопатами, штурмовыми ножами ступеньки в мерзлом песке, цепляясь за обнаженные сосновые корни, за выступы, упорно карабкались на крутой берег солдаты в маскхалатах. Артиллерия еще продолжала грохотать, когда передние бойцы, невидимые в снежной мути, уже перевалили через гребень. И тут-то в полную меру постигли солдаты суть полководческой хитрости своего генерала. Здесь, на неприступном участке берега, куда артиллерия не послала ни одного снаряда, их не ждали.

Все силы неприятеля были оттянуты правее, на оборону тех участков рубежа, где бушевал артиллерийский шквал. Там ожидалась атака.

Почувствовав какую-то неловкость оттого, что труднейшая задача решена так просто и что на этом крутояре не с кем даже сразиться, передние сбросили вниз веревки и без помех подняли на обрыв остальных людей. «Штурмовой батальон», как была названа в приказе эта сводная часть, проник вглубь оборонительного пояса, и когда стихли последние раскаты артподготовки, бойцы сводного штурмового батальона с тыла атаковали вражеские траншеи, огнем автоматов выкашивая стрелков, бросая гранаты в двери дотов.

Так была пробита брешь в речном рубеже вражеской обороны. Дивизия, выбросив вперед авангарды сибиряков-лыжников, всеми своими силами вошла в прорыв, открывая путь своей армии.

Наступление возобновилось.

26

Приняв успокаивающие сводки об успешном продвижении полков за рекой, вглубь лесистого края, подписав донесение о богатых трофеях, взятых на береговых укреплениях, и отдав последние распоряжения, генерал Теплов наконец прилег впервые за дни, проведенные перед речным вражеским рубежом.

Командный пункт генерала расположился в просторных блиндажах, где до того жили немецкие инженеры, руководившие строительством запасного оборонительного рубежа. Лесу они для себя не пожалели. Вокруг блиндажей были устроены палисаднички, скамеечки, затейливые крылечки, галерейки. Все это было сделано из молодых березок с белой, не ободранной корой. На козырьке того блиндажа, где разместился генерал и где до него жило, по-видимому, фашистское начальство, из осколков разбитого зеркала была выложена сверкающая надпись, гласящая по-немецки: «Сансуси». Блиндаж был широк, удобен. Из чьих-то квартир фашисты натаскали сюда разнокалиберную мебель: жесткий давай с прямой спинкой, креслица, даже старый умывальник с овальным зеркалом, вделанным в серую мраморную доску.

И хотя вся эта мебель была своя, советская, хотя ординарец генерала начисто ободрал со стен открытки и литографии из немецких журналов, собственноручно выковырял зеркальную надпись «Сансуси» и даже место, где она была, засыпал снегом, а полы и стены блиндажа были тщательно вымыты и продезинфицированы карболкой, генералу все время казалось, что в блиндаже стоит какой-то особый, неуловимый враждебный запах.

Генерал ворочался с боку на бок, закрывал глаза, начинал ровно дышать, но и сквозь сомкнутые веки виделось ему движение пехоты, артиллерийских упряжек, машин. Он слышал хриплые голоса ездовых: «Марш, марш, марш!» и завыванье моторов. Он видел перед собой свою потрепанную карту, испещренную синими овалами с номерами немецких частей, пересеченную красными стрелками наступающей Советской Армии. Неясные разрывы мельтешили в глазах. Бесшумно тянулись через снежные поля колонны пленных, оборванных, заросших, в какой-то невероятной одежде, напяленной поверх плохонького обмундирования. Усталый мозг никак не мог успокоиться. Сон все не шел, и виной этому, как казалось генералу, был необъяснимый чужой запах, которым пропахли даже стены этого подземного жилья. А спать было нужно, нужно во что бы то ни стало. Завтра с рассветом начинался новый боевой день, и кто знает, когда еще там удастся прилечь отдохнуть.

Генерал вздохнул, слез с нар, сунул ноги в бурки и, не одеваясь, только накинув на плечи бекешу, вышел из блиндажа. Часовой у входа вытянулся. Метель улеглась; сугробы, вылизанные морозным ветром, источали мягкое фосфоресцирующее сияние. Над кромкой крутогорья, развороченной снарядами, остро посверкивали холодные звезды. Генерал жадно вдохнул чистый воздух.

— А заснуть все-таки надо, — сказал он вслух.

— Так точно, товарищ генерал, — подтвердил из тьмы голос часового.

Спустившись в блиндаж, генерал зашел в отсек, где помещался его повар — старый усатый солдат. Тот спал, лежа навзничь, тяжело всхрапывая и что-то невнятно бормоча. Опасливо покосившись на повара, генерал наклонился, пошарил под койкой, достал из ящика бутылку коньяку. Наполнив первый попавшийся под руку стакан, он плеснул в рот острую, припахивающую дубовой клепкой жидкость.

В это мгновение он почувствовал на себе удивленный взгляд. Повар проснулся и, протирая глаза, с недоверчивым недоумением смотрел на своего генерала. Он воевал с генералом от самой границы и успел твердо усвоить, что начальство его не пьет. Коньяк же, присланный шефами дивизии еще на Октябрьские праздники, свято хранился поваром для почетных гостей.

Генерал гадливо передернул плечами, сунул бутылку повару и, ничего не сказав, скрылся за брезентовым пологом.

Он забрался на нары и закрыл глаза. Теперь, когда тепло быстро разливалось по телу, чужой запах как бы отступил.

В приятной дреме замаячили образы жены — веселой толстушки, сына — высокого, тощего паренька с длинными руками, удивительно напоминавшего мать, несмотря на свою худобу, и дочки — веселого черноглазого карапузика. Чувствуя приближение желанного сна, генерал лег поудобней, натянул на голову одеяло и только тут по-настоящему почувствовал, как он устал. «А все-таки здорово фашистов под Москвой рубанули!» — подумал он напоследок и точно бы погрузился в теплую воду…

…За занавеской, отгораживавшей койку порученца, будто летящий майский жук, зажужжал телефон. Требовательный, упрямый звук зуммера, раздаваясь ночью, всегда приносил что-то новое, чаще всего тревожное и неприятное. Он сразу отогнал сон. Только усилием воли генерал заставил себя остаться на постели. «Кто это звонит? Ведь просил же телефониста соединять только в случае крайней необходимости и всех, кто требует комдива, приключать к начальнику штаба». Телефон зуммерил напористо, настойчиво. Никто не брал трубку. «Ну и спит! — подумал генерал про порученца. — Эх, молодость, молодость!» Он уже хотел было сам идти к телефону, но послышался зловеще приглушенный шепот порученца:

— Кто, кто?… Не могу, товарищ двенадцатый, первый отдыхает. Звоните третьему… Я вам говорю, товарищ первый трое суток даже не прилег. Не просите — не могу, товарищ двенадцатый. Не приказано.

Двенадцатым по дивизионной телефонной номенклатуре значился тот самый смелый, боевой майор, которого генерал направил с авангардным отрядом лыжников-сибиряков на лесную дорогу для форсированного параллельного преследования отступавших вражеских частей.

— Соединяйтесь с третьим, товарищ двенадцатый… Не могу… — упорствовал порученец.

Шепот его снизился до зловещего шипения.

Сон уже совсем отлетел. Сбросив одеяло, генерал сел на нарах, нащупывая ногами бурки. Майор был опытный и дисциплинированный офицер. Он не стал бы настаивать по пустякам. Подходя к телефону, генерал удивился, увидев, что обледеневшая стенка земляного колодца, в который выходило единственное окошко блиндажа, ярко освещена оранжевым светом. Значит, все-таки он успел изрядно поспать.

— Первый слушает, — сказал генерал, отбирая у порученца телефонную трубку.

— Докладывает двенадцатый, — заклекотал веселый, энергичный голос. — Простите, товарищ первый, я бы не стал вас беспокоить, но у меня ЧП, очень важное… Совершенно особого свойства.

— Чрезвычайное происшествие?… В батальоне?… Нет?… Напоролись на засаду? Застряли?

— Никак нет, наступление развивается нормально. Основные силы, двигаясь по дороге, вышли на рубеж сторожки. Мои лыжники, ведя целиной параллельное преследование, в пять пятьдесят минут достигли высоты «пятьдесят восемь», южнее топографической вышки «сорок один». Сейчас они значительно западнее.

— Молодцы! — крикнул в трубку командир дивизии.

Следя по карте, генерал уже отмечал красным карандашом район сторожки и вышки. Ясно! Сбитый с укреплений резервного оборонительного рубежа, враг снова принужден начать беспорядочный отход.

— Молодцы! — повторил генерал, удлиняя красным карандашом стрелу, врезавшуюся в расположение вражеских частей. — Продолжайте преследование. К двенадцати ноль-ноль выйти основными силами в район… вот сюда, в район переезда через железную дорогу. Авангарду лыжников направиться в обгон немецких колонн и занять «Бол. Самарино». Нашли «Бол. Самарино» на своей карте?… Вот его. Понятно? Исполняйте… Да, вы сказали — ЧП. В чем дело?

Бодрый, уверенный даже в минуты боевых неудач, голос майора дрогнул. В нем зазвенели азартные мальчишеские нотки:

— Ой, товарищ первый, ЧП совершенно особенное! Мои лыжники, двигаясь параллельно дороге, в двух километрах севернее топзнака «сорок один» взяли целый мешок золота…

— Что? Повторите, что взяли? Не понимаю. Передайте по буквам.

— Золото… Зинаида, Ольга, Лена, вторая Ольга, Тарас, третья Ольга. Поняли?… Вот-вот, именно золото, много золота, товарищ первый.

— Слушайте, вы, третья Ольга, ни черта я у вас не понимаю! — Генерал начал сердиться.

Еще в дни обороны, когда части дивизии отбивали атаки врага, закопавшись на левом берегу Волги, за городом Калинином, как-то сам собой возник в них эдакий самодельный внутренний и довольно неуклюжий шифр для телефонных переговоров. По шифру этому звались: танки — лапти, пушки — гавкалки, снаряды — огурцы, самолеты — птички и так далее. Конечно, все понимали, что такая фраза, как: «У немцев на левом фланге лапотки завелись», или запрос прислать для гавкалок семидесятишестимиллиметровых огурчиков звучали не бог весть как конспиративно. Однако и сам генерал, посмеивавшийся над этим шифром, порой прибегал к нему при переговорах. Приняв теперь по буквам слово «золото», он никак не мог вспомнить, что же, собственно, оно могло означать.

— Пшеница, что ли? — предположил он.

— Никак нет, именно золото, товарищ первый, — ответил ему бодрый голос.

— К черту эти ваши дурацкие выдумки! Мы не в обороне, докладывайте по-русски, чего вы там захватили.

— Виноват, товарищ генерал, именно золото, самое настоящее золото, драгоценный металл, а также бриллианты и еще какие-то камни. Мною золота, целый мешок. Его несли партизаны, их нашли в лесу. Из их письма явствует…

— Какого письма? Откуда письмо?

— Оно было написано в записной книжке, приколото немецким штыком к дереву. Их письмо, товарищ первый…

Происшествие, действительно, было не из обычных. Генерал забыл, что стоит в одном белье в блиндаже, из которого за ночь выдуло все тепло. Он машинально запахнул бекешу, накинутую ему на плечи порученцем, присел на стол.

— Читайте письмо. Постойте… там сказано, откуда взялись эти ценности?

— Так точно, товарищ первый. — Майор назвал город и отделение Госбанка.

Этот город был хорошо известен генералу. Полк, которым он командовал в начале войны, отступая с боями от границы, вместе с другими частями занял оборону как раз на рубеже этого города, недалеко от вокзала, и почти четыре дня сдерживал наступающих немцев, пока вражеские танки, прорвавшись севернее, не зашли ему в тыл.

— Этот город был взят в конце июня, а сейчас декабрь. Это же почти в шестистах километрах отсюда, — с сомнением произнес генерал, перед которым все это пространство вставало как бесконечная цепь тяжелых арьергардных боев его полка, а затем дивизии. — Как же эти ценности попали сюда? Тут что-то не так. Кто из вас путает?

— Никак нет, все правильно. Вот в письме прямо сказано, что они несли их оттуда.

— Шестьсот километров по немецким тылам?

— Так точно.

— Да читайте же письмо, какого черта!

Где-то на другом конце провода сквозь звон и потрескиванье необычно торжественно зазвучал голос майора:

— «Товарищ, который найдет эту книжку! К тебе обращаемся мы, три советских человека. Когда ты это найдешь, нас не будет в живых…»

— Они погибли?

— Никак нет, живы, товарищ генерал! — Голос майора опять сорвался на мальчишеский веселый тембр. — В том-то и штука — живы! Все живы!

— Где они?

— Направил на медпункт. Находятся в тяжелом состоянии.

— А кто такие?

— Два парня и девушка. Один парень — совсем мальчишка. Дивчина тоже вроде подростка. Она в сознании. Рассказывала, что несет ценности от самого того города. Такая чудесная девушка, товарищ первый… У нее глаза…

— Ладно, читайте записку.

— Слушаюсь… Ну, тут они перечисляют свои имена и адреса. Вот: «Мы просим тебя, товарищ…» Это они обращаются к тому, кто их найдет, «…взять спрятанный под корневищем мешок с ценностями, принадлежащими государству, и доставить его…» — Голос майора сорвался.

— Ну, ну, «и доставить его»… Что вы, не разбираете, что ли?

— Никак нет, разбираю, «…и доставить его в ближайшую партийную организацию». И еще они тут в письме просят передать последний привет доблестной Красной Армии, Ленинскому комсомолу, большевистской партии. Они просят сказать… вот это замечательное место я вам прочту: «…мы сделали все, что могли, и не выполнили задания только потому, что заболели, ослабли… ослабли…»

Трубка смолкла. В ней слышался сухой шорох взволнованного дыхания.

Генералу почудилось, будто холодная пластмасса жжет ему ухо. Бурые доски блиндажа, обмерзшая стенка земляного колодца, позолоченная солнечными лучами, померкшая кисточка ацетиленового пламени, бесполезно дрожавшего над настольной лампой, стол, точно скатертью покрытый исчерченной рабочей картой, — все это смазалось в теплом тумане. Рядом неясно маячила фигура порученца.

Генерал резко отвернулся.

— Чего стоите, погасите лампу! — сердито буркнул он. Только после этого ворчливо, но каким-то новым голосом он сказал в трубку: — Довольно. Немедленно под надежным конвоем направьте ценности сюда, ко мне на КП. Ну да, пункт прежний. С ценностями направите подробное донесение об обстоятельствах дела, приложите эту записную книжку. Людей немедленно перевезти в медсанбат при враче, беречь как зеницу ока, головой отвечаете… Стойте, насчет людей отставить. Я пошлю за ними свою машину с подполковником медслужбы.

Генерал отдал адъютанту соответствующие распоряжения и, когда тот исчез, снова прильнул к трубке:

— Слушайте! Это опять я, первый. А какие они, эти люди? Опишите.

— Девушка очень молоденькая, очень милая, похожая на подростка… кудрявая… прекрасные серые глаза… Вы знаете, товарищ первый, такие глаза…

— Тьфу! Вам сколько лет, майор?

— Двадцать пятый, товарищ генерал.

— Вот и видно, что двадцать пятый. Глаза! Я разве о глазах спрашиваю? Как эти люди выглядят?

— Очень истощены, ослабли. Парни почти не говорят, а девушка…

— Опять девушка!

— Виноват, я только хочу сказать, что девушка рассказывает, что они шли до самого позавчерашнего утра, шли будто бы по ночам, а потом, когда на дорогах началось ночное движение, углубились в лес. Трудно поверить, но, кажется, это так. Девушка передала мне немецкую карту с дислокацией войск противника в этом районе, теперь устаревшую, и секретный пакет из штаба «Центр» командиру группы неприятельских войск.

— Так какого же черта вы молчите? Какой пакет? С чем пакет?

— Срочный пакет, товарищ первый. В нем командующий группой «Центр» передает категорический приказ ставки Гитлера остановить наше наступление. Решительно. Немедленно. Любой ценой…

— Дата приказа?

— Он передан пять дней назад.

— Ну, цену они уже заплатили хорошую, — усмехнулся генерал. — Пакет и карту ко мне.

— Выслал часа два назад, товарищ первый. Сейчас получите.

— Так, значит, «решительно, немедленно, любой ценой»? Круто, баском командует… Да, кстати, откуда у партизан этот пакет?

— Девушка рассказывает, что они четыре дня назад перехватили немецкого офицера связи.

— Истощенные? Еле живые?

— Так точно, товарищ первый.

— Гм… Где же вы их нашли?

— Нашли случайно. Капитан Сурков двигался в обход параллельно дороге. Вдруг в лесу — автоматная очередь. Одна, другая, третья. Думали — засада, осторожно обошли. Видят — лежат в снегу неподвижно трое, их совсем уже замело, товарищ первый. У девушки на коленях автомат. Над головой к дереву пригвождена штыком эта самая записная книжка. Девушка сначала и говорить ничего не могла, только плакала да трогала у бойцов полушубки, винтовки… Ей казалось, что она нас во сне или в бреду видит, честное слово! Потом рассказала, что о нашем наступлении они только догадывались, но думали, что до фронта остается еще километров сто. Она в волков стреляла, товарищ первый, вот как… Совсем худенькая, но лицо прекрасное, точно из слоновой кости выточено, и глаза огромные, серые, как две фары сияют…

— А врач… что врач говорит?

— Врач, товарищ первый, ничего не говорит. Врач пожимает плечами. Он не верит, что можно идти в цинге, в такой степени истощения, да еще нести тяжести… А девушка, ее звать Муся…

— Эх, майор, майор, думаете вы, как младший лейтенант! Чепуха у вас всякая в голове! — проворчал генерал. — Неужели, кроме серых глаз, вы ничего в этом так и не увидели?… Ну ладно, хватит болтовни. Высылайте ценности, донесение. И чтобы у меня в двенадцать ноль-ноль выйти к указанному пункту. Понятно? Исполняйте. Мы им покажем «решительно, немедленно, любой ценой»!

Генерал положил трубку и несколько мгновений, улыбаясь, смотрел в угол блиндажа. Потом, точно встряхнувшись, вскочил и бросил ввалившемуся в блиндаж розовому с мороза порученцу, у которого брови и ворс шинели уже успели покрыться утренней изморозью:

— Вот что: немедленно ко мне комиссара. Скажите — прошу его срочно, очень важное дело… Потом соедините с командующим армией и с членом Военного совета фронта… Постойте. И еще вызвать сюда начсандива. Чтобы перед тем, как явиться, приказал приготовить вот здесь, в моем блиндаже, три госпитальные койки со всем оборудованием. Быстро!

Генерал пощурился на желтовато-лимонный свет зимнего утра, потоками стекавший в обледеневший земляной колодец за окошком, крепко, с удовольствием потер руки. Его усталые глаза сверкнули радостно и хитровато. И он сказал, обращаясь к золотым солнечным лучам:

— Так, стало быть, «решительно, немедленно, любой ценой»… Неплохо начался у нас с вами денек, очень неплохо!

27

А через день к подземному поселку из блиндажей, безжалостно украшенных ходами, переходами и террасками из юных березок с неободранной, белой корой, прибыли три машины.

Первой пришла уютная «эмочка», расписанная, как арбуз, косыми зелеными и черными полосами. Она прикатила из-за реки, с запада, откуда теперь еле-еле доносились сюда звуки далекой уже канонады. Из нее вылез генерал Теплов, который еще вчера на заре перенес свой командный пункт на другой берег, вперед, в пустовавшую лесную сторожку.

— Ну, как у вас тут? Как они? — спросил он у пожилого часового, который при виде своего генерала браво вытянулся у входа в землянку и взял автоматом на караул.

— Порядок полный, товарищ генерал. Отдыхают.

— Никто из начальства не приезжал?

— Никак нет, вы первый.

Генерал сошел в свое недавнее жилье, и почти тотчас же с востока по снежной дороге, утрамбованной до фарфоровой крепости и блеска подметками и колесами прошедших здесь дивизий, подкатили к блиндажу два сильных длинных штабных вездехода, покрытых серебристой алюминиевой эмалью.

Из первого легко выскочил маленький, щуплый, но крепко сбитый и весь какой-то пружинистый человек в защитного цвета бекеше и генеральской папахе, стоявшей на нем трубой. Из другой неторопливо выбрался плотный человек в бурках, в черном пальто с поднятым меховым воротником. «Уши» пыжиковой шапки были опущены, и из рамки рыжего пушистого меха глядело широкое, немолодое, полное лицо, щедро разрумяненное морозом, с глубокими волевыми складками на пухлых щеках.

Командир дивизии, вышедший на звук моторов, встретил приехавших у входа в блиндаж.

— Здравия желаю, товарищ член Военного совета! — молодцевато приветствовал он человека в бекеше.

— Здравствуйте, генерал… Знакомьтесь: секретарь обкома партии, — представил тот штатского. — Ну, где они у вас?

— Разместили пока здесь, в блиндаже, — ответил комдив.

В присутствии начальства он весь как-то подтянулся, помолодел, точно сразу скинул с плеч годков пятнадцать.

— Ну, и как они, как со здоровьем? — спросил секретарь обкома и удивил комдива своим не по фигуре звонким, юношеским голосом, своими молодыми, очень живыми глазами, которые так и бегали, так и шарили кругом, должно быть все, все замечая.

— Они не жалуются. Ваш приказ, товарищ член Военного совета, выполнен. Начсандив, подполковник медицинской службы, находится неотлучно при них. Самолет со спецмедикаментами вчера прибыл и был принят.

— А ценности? — спросил секретарь обкома.

— С самолетом, привезшим медикаменты, вчера прилетел ваш человек из банка, этот безрукий… Они там вместе с моим начфином и с особистом колдовали всю ночь. Утром докладывали: по предварительным данным — колоссальные ценности. Я-то здесь со вчерашнего дня не был. Ведь наступаем, товарищ член Военного совета, некогда. Сутки коротковаты стали.

— Ну что ж, пошли в блиндаж? — спросил приезжий генерал и гостеприимно уступил дорогу секретарю обкома.

Сойдя вниз, они поначалу ничего не могли разглядеть, кроме каких-то неясных фигур, вскочивших и вытянувшихся при их появлении. Потом, приглядевшись, различили в полутьме у стола, освещенного затененной карбидной лампой, двух офицеров и третьего — пожилого штатского человека с сухим морщинистым лицом. Пустой рукав темной полувоенной гимнастерки был у него засунут за ремень.

На столе, перед которым те стояли, тускловато сверкала груда драгоценных вещей.

— Ну, показывайте ваши сокровища, товарищ комдив, — сказал член Военного совета, снимая папаху и приглаживая ладонью серебристый бобрик, придававший его небольшой голове угловатую форму.

Генерал Теплов молча повел рукой в сторону драгоценностей.

— Не туда смотрите, товарищи генералы! — звонким голосом сказал секретарь обкома.

Он лишь мельком скользнул взглядом по груде золота, подошел к двухэтажным нарам, и молодые, цепкие глаза его так и впились в полутьму. На широком, полном и очень подвижном и выразительном лице его были и забота, и любопытство, и осторожное уважение.

— Эй, кто тут живой, откликайся! Дайте хоть посмотреть на вас, что ли!

Верхние нары занимала девушка. На белом фоне свежей, еще как следует не обмятой наволочки худенькое лицо четко вырисовывалось такими тонкими и строгими линиями, будто действительно было вырезано искусным мастером из старой слоновой кости. Девушка спала, но веки ее нервно вздрагивали, на бледных, увеличенных общей худобой губах дрожала тень успокоенной улыбки.

На просторных нижних нарах, рядом, обнявшись, как братья, лежали очень крупный человек, до того худой, что возраст его трудно было определить, и подросток, почти мальчик, с угловатым густо-смуглым лицом. И было похоже, что этот крепко спавший богатырь прикрывает младшего собой от опасности и непогоды.

Все трое дышали ровно. Секретарь обкома долго стоял над ними. В юности, которая казалась ему очень далекой, он окончил медицинский институт, и ему, как врачу, было необыкновенно приятно слышать их спокойное, ровное дыхание. Он прикрыл одеялом ногу меньшего, такую худую, что можно было угадать ее костное строение.

— Поднимете их? — спросил он у немолодой строгой женщины в военном, в петлицах которой рядом с тремя шпалами золотели медицинские эмблемы.

— Состояние тяжелое, но пульс уже наладился. Сделали два вливания. Вчера вечером и сегодня утром они приняли бульон. Девушка эта у меня совсем молодец, даже пробует подниматься… крепкая… Все пытается говорить. Вот только что перед вашим приходом уснула.

— Ну, что тут медицина предсказывает? — спросил член Военного совета.

Уже без папахи и бекеши, в простом кителе с тусклыми звездами защитного цвета на полевых петлицах, этот маленький человек пружинисто переваливался с каблуков на носки, и его до блеска начищенные сапожки при этом легонько поскрипывали.

— Медицина надеется, товарищ генерал-лейтенант. Молодость, одухотворенная молодость все побеждает, — по-штатски ответила женщина-врач. Поправив строгую прическу, она взглянула на спящих. — Было бы слишком несправедливо: преодолеть такие невероятные, просто нечеловеческие трудности, выполнить долг — и умереть.

— Бывает. На войне, к сожалению, случается и так, — сказал член Военного совета. Резко повернувшись на каблуках, он пошел было к столу, но с полдороги вернулся. — Товарищ подполковник медслужбы, командующий фронтом лично просил вам передать: сделайте все возможное для их спасения. Если возможного мало, сделайте невозможное. Ведите сражение за их жизнь всем оружием медицины. Ничего не жалеть. — Он подошел к столу: — Ну как, учитываете?

— Тут нечего учитывать, тут все учтено. Просто принимаем по инвентарной описи, — отозвался штатский с пустым рукавом. — Вот опись ценностей, составленная по всем правилам. Мы только сверили ее с наличностью и сейчас вот актируем государственный прием.

— Сошлось?

— Грамм в грамм, камешек в камешек! — гордо ответил человек с пустым рукавом. — Да иначе и быть не могло: ее составлял старый, опытный банковский работник. Прекрасный служащий, я его знал…

— Почему «знал», а не «знаю»?

— Он умер, товарищ генерал. Умер в дороге, неся эти ценности… Он же и вынес их из оккупированного города вдвоем вон с той девицей, с Марией Волковой.

— Ты и ее знаешь? Это тоже твоя сотрудница? — живо обернулся секретарь обкома, отрываясь от описи, составленной Митрофаном Ильичом, которую он внимательно рассматривал. — Ну и что она, товарищ Чередников?

Штатский сделал своей единственной рукой смущенный жест:

— Вот то-то, что ничего особенного! Машинисткой работала… Хорошая машинистка, обыкновенная, ничем не примечательная девушка.

— Обыкновенная девушка… Так, так, так… Ничего особенного… — задумчиво протянул секретарь обкома и, обернувшись к генералам, весь сияя своей юношеской живостью, которой у него, казалось, было с избытком, широко улыбнулся белозубой улыбкой: — Вот то-то и есть, что ничего особенного! Обыкновенная, ничем не примечательная девушка, обыкновенные парни, обычный случай. В этом самое необыкновенное… Вот, товарищи генералы, полюбуйтесь-ка на этот документ. Тоже обычный документ и по форме, вероятно, составленный. Но на чем? На «листках ударника» и на «похвальных грамотах». Где? Во вражеском тылу, в лесной глуши. У человека капитализма в таких условиях, наверное бы, клыки и хвост выросли. А они опекали ценности, которые им никто не поручал… Погодите, станем богаче, восстановим областной музей, который фашисты сожгли, — я прикажу этот документ на самой видной витрине положить. Под стеклом хранить как интереснейший документ военных лет.

— А вы о их завещании не слышали? — спросил комдив, вытаскивая из планшета старую записную книжку с продолговатой дыркой, проколотой штыком. — Тоже вот возьмите для вашего музея. Учтите, что все это написано людьми, умиравшими от цинги и голода, без всякой надежды на то, что их выручат.

В записную книжку был вложен засиженный мухами портрет колхозницы, прижимавшей к себе пестрые телячьи мордочки.

Член Военного совета на миг залюбовался красивым женским лицом, ласковым и в то же время строгим.

— Кто это?

— Девушка говорит, это какая-то колхозница. Она тоже несла ценности, а потом их приняли вот эти партизаны, — пояснил командир дивизии, указав на людей, спавших на нижних нарах.

— Эстафета! — усмехнулся секретарь обкома, разбирая каракули в блокноте.

Один из офицеров придвинул ему карбидную лампу.

— Молодцы! Аж в слезу шибает, когда читаешь, — сказал секретарь.

С верхней полки раздался глубокий вздох, послышалось шуршание жестких простынь. Тихий, но звучный голос спросил:

— Доктор, вы здесь?… Как они, как их здоровье?

— Спят, спят, моя хорошая, спят. И вы спите, не разговаривайте, — ответил звучный альт врача. — Не думайте о них, им уже лучше.

— Нет, вы правду говорите? Ой, кто это там?

Находившиеся в блиндаже, как по команде, обернулись на голос. Член Военного совета, сверкающий серебряным, аккуратно подстриженным бобриком, и полный секретарь обкома, и высокий комдив, и банковский работник с пустым рукавом, и офицеры, и часовой — все бывалые, много видавшие, много пережившие люди смотрели туда, где над бортиком нар поднялось худое девичье лицо, где в полутьме из-за длинных, с загнутыми концами ресниц светились большие, круглые усталые девичьи глаза.

Секретарь обкома и генералы двинулись было к нарам, но были остановлены строгим взглядом врача.

— Эти товарищи приехали по поводу ценностей. Не беспокойтесь, родная, спите себе… Ваши вне опасности, — сказала подполковник медслужбы и погладила девушку по голове.

— У нас в областном городе еще не восстановлены электросеть и водопровод. Придется, пожалуй, для дальнейшего лечения отослать их в Москву, — задумчиво сказал секретарь обкома.

— О Москве и слышать не хотят, — усмехнулся комдив. — Я говорил с ними, когда их сюда привезли. Предлагал с санитарной машиной отправить на аэродром, прямо с колес — на крылья, туда. Где там! Все трое в один голос: «Никуда с фронта не поедем!» Просят сразу же, как только поправятся, забросить их обратно в лес, к партизанам, в их отряд… И всё просили радировать командиру отряда, что задание его они выполнили и ценности доставлены.

— Ух, народ! Эти жить будут! — громко произнес член Военного совета, но, боязливо оглянувшись на нары, снизил голос до шепота: — А из какого они отряда? Где этот отряд дислоцируется и действует, не узнавали?

— А вот разрешите доложить, — тем же больничным, осторожным шепотом ответил комдив. — Я тут отметил на карте. Это за разгранлинией нашей армии, на пути у правого соседа… Говорят, сосед за эти дни здорово рванул на запад?

Стараясь действовать как можно тише, он стал развертывать необжитую, новую часть карты, сухо хрустевшую жесткой глянцевитой бумагой.

— Тут вот, в лесу, у этой балки. Здесь близко гурты какого-то колхоза зазимовали. Так вот они рассказывают: когда отряд, действовавший вот здесь, в районе Узловой, был оттеснен со своих баз лесным пожаром, командир взял направление вот сюда, за реку, к колхозным гуртам. Та красавица, что на снимке, — оттуда…

— Позвольте, какие гурты? О каких гуртах речь? Не о колхозе «Красный пахарь»? — живо спросил секретарь обкома, заглядывая в карту через плечи военных.

— Возможно, названия не помню, — ответил комдив, очерчивая на карте лесную балку. — Вот здесь разместилось стадо, и сюда направлялся партизанский отряд. Это последнее, что они могли о нем сообщить.

— А отряд не железнодорожников? Не Рудакова с Узловой, не помните? — допрашивал секретарь обкома, все более и более оживляясь.

— Вот это помню: точно железнодорожников, точно Рудакова! — обрадовался комдив. — Этот, высокий-то, партизан Железнов, как раз из этого отряда…

— Так этот район еще третьего дня освобожден частями вашего соседа, — задумчиво сказал член Военного совета.

— Правильно, — подтвердил секретарь обкома. — И мы уже получили со связным через линию фронта от Игната Рубцова — председателя того колхоза, что гурты в лесу прятал, — сообщение, что все они живы и их знаменитое стадо цело… Это один из лучших наших колхозных вожаков, замечательный мужик, балтиец, старый большевик. Кронштадт штурмовал!..

Девушка, приподнявшись на локте, всматривалась в незнакомые доброжелательные лица. Казалось, она все еще старалась решить: в действительности или в хорошем сне видит всех этих людей, слышит разговор, знакомые имена?

Ну да, это была действительность! Полного, широкоплечего человека девушка даже помнила. Она видела его однажды в первом ряду кресел во время итогового смотра самодеятельности, происходившего в областном центре. Вот у кого надо попросить, чтобы всех их не отправляли ни в какой столичный госпиталь, а дали возможность поправиться здесь и потом отослали назад к Рудакову, чтобы с его людьми воевать до самой победы.

Опасливо оглядываясь на строгого врача, девушка стала сбивчиво излагать секретарю обкома общую просьбу троих друзей. Секретарь, улыбаясь, слушал ее и все время победно оглядывался на члена Военного совета, точно гордясь перед этим седым, бывалым генералом людьми своей области. Когда девушка кончила, он заговорщицки подмигнул:

— Слышали? Ой, народ! Ну народ!.. Милая девушка, куда же вас забрасывать, когда весь рудаковский отряд уже с боем прорвался через фронт и вышел из леса? Узловую не сегодня-завтра возьмут. Вашего Рудакова туда секретарем горкома посылаем. Надоело ему, небось, там все взрывать да разрушать. Пусть отдохнет, строя да восстанавливая.

Тихий девичий голос мелодично произнес:

— Он тоже жив?… Ой, как все хорошо!..

Голова девушки упала на подушку, улыбающиеся губы поджались, подбородок съежился. Послышался тонкий, точно детский плач.

— Вот тебе и раз! — растерялся секретарь обкома. — Ну, полно в блиндаже сырость разводить. У меня к тебе дело. Обком решил представить вас за спасение государственных ценностей к правительственной награде. — Секретарь достал из бокового кармана гимнастерки записную книжку и карандаш. — Сообщи о себе некоторые данные, я запишу… Имя, фамилия, отчество?

Девушка медленно приподнялась и села на нарах. В глазах ее еще стояли слезы, но глаза счастливо сияли.

— Запишите, пожалуйста: Корецкий Митрофаи Ильич…

— Это тот старый кассир?

— Да, да! Это все он. Если бы не он, я бы ничего не сумела сделать… Это такой человек… Запишите еще одну замечательную женщину — она этот мешок дважды, рискуя головой, спасала: Рубцова Матрена Никитична.

— Какая Рубцова? Наша знатная животновод?

— Да, да… Чудесная женщина!.. Потом — Рубцов Игнат Савельич. Он нам все организовал… Потом одну колхозницу из деревни Ветлино… Ах, беда, не знаю фамилии! И еще сынишку ее, Костю…

— Разрешите обратиться? — донесся с нижних нар слабый мужской голос.

Все наклонились вниз. Рослый партизан, не поднимая с подушки головы, смотрел на секретаря обкома огромными голубыми глазами:

— Надо обязательно отметить Кулакова Василия Кузьмича, стрелочника с Узловой, и Черного Мирко Осиповича, оттуда же. Они, может быть, жизнь свою отдали…

— Кабы не они, нам бы этот мешок, елки-палки, ни в жизнь не унести! — донесся из глубины нар ломкий мальчишеский басок.

Секретарь обкома расхохотался:

— Что-то очень много получается! И себя вы еще не назвали…

— Ее запишите, она настоящая героиня. А мы что… мы приказ выполняли, — сказал рослый партизан.

— И не донесли бы, если бы Красная Армия нас не выручила, — добавил тот же мальчишеский басок.

— Вот что: прекратим этот разговор, им нужно отдыхать, — решительно заявила женщина-врач и, выдвинувшись вперед, загородила собой нары.

Наступила тишина. Член Военного совета, поскрипывая сапогами, ходил по блиндажу. Вдруг он резко повернулся на каблуках и, остановившись перед секретарем, сообщил ему как какую-то новость:

— С таким народом войну обязательно выиграем! И не только эту — любую!

Все вновь оглянулись на партизан, но те, утомленные разговором, уже крепко спали, сладко посапывая. Вскоре послышалось и ровное дыхание девушки.

— Хорошая это штука — юность, товарищи полководцы! — сказал секретарь обкома, и вокруг рта у него вдруг легли удалые, добродушные, совсем молодые складки. — А ведь и я когда-то «Сергей-поп» певал, и белобандитов с чоновцами по лесам гонял, и галстуки с трибуны осуждал, и по ночам электростанцию восстанавливал… Все было!

— А я, думаете, нет? — спросил член Военного совета и провел рукой по серебряному бобрику. — Эх, ребята, даже самому не верится, что меня когда-то всей ячейкой с завода в «комсомольский набор» до военкомата провожали: «Наш паровоз, вперед лети, коммуна — остановка»… Помните, ребята? — Он подмигнул секретарю обкома и комдиву.

— Иного нет у нас пути,

В руках у нас винтовка… —

приятным голосом подхватил генерал Теплов, и по лихому тону, каким он это пропел, стало ясно, что и этот солидный и, казалось, уже пожилой человек побывал в комсомоле.

— Великое дело — юность! — повторил секретарь обкома. — А помните…

Дверь блиндажа вдруг распахнулась. В клубах морозного пара предстал молодой офицер. Ушанка, полушубок, юношеский пух на его лице и маленькие усики — все было покрыто налетом инея. Вбежав в блиндаж, он вытянулся и замер, приложив руку к козырьку:

— Разрешите обратиться, товарищ генерал? Офицер связи лейтенант Васильев со срочным пакетом к члену Военного совета.

Он вынул из планшета пакет и протянул генерал-лейтенанту. Тот сорвал печати. Минуту колючие глаза его бегали по строчкам телеграммы. Потом он поднял взволнованное лицо и сказал:

— Из Москвы. Самый верх запрашивает об их здоровье. Семенов запрашивает… А Семенов знаете кто?

И по тому, как сразу притихли и будто бы даже вытянулись и офицеры, и генералы, и секретарь обкома, и банковский работник с пустым рукавом, стало ясно, что все они знают или догадываются, кто это, именуемый по коду генерального штаба Семеновым, запрашивает о здоровье трех простых молодых советских людей, крепко и безмятежно спавших на нарах вот в этом самом блиндаже.

1945–1950

Загрузка...