Ведь зарекался же брать стекло в походы и путешествия, – не без грусти повествовал штабс-капитан Позин, роясь в позвякивающих мешочках. – А тут решил, что это, собственно, не поход уже и не путешествие, а поездка в одну сторону перед полной и окончательной отставкой, или, как говаривали прадеды, абшидом. Вот и купил дюжину стеклянных чарочек Капитолине Петровне в подарок – красивы были, заразы… И угораздило ж в Омске надербаниться с уездным статистиком Данилой Петровичем, за отсутствием военных сокомпанейцев. Оно, конечно, с одной стороны, посидели славно, Данила Петрович на вид сущий вам интеллигент, очки смешные носит, а вот поди ж ты, касаемо мастерского пития водки, не уступает иным обер-, а то и штаб-офицерам… С другой стороны, возвратясь в кибитку и будучи зело колеблем, плюхнулся прямо на тючок со стопочками, да так справно, что ни одна не уцелела…
Он выставил на крышку чемодана, исполнявшего роль импровизированного стола, большие серебряные чарочки. Поручик Савельев присмотрелся. Судя по диковинным узорам и арабской вязи, оные вполне могли происходить из среднеазиатских трофеев его нового знакомого.
– Кокандская памятка, ага, – кивнул штабс-капитан Позин. – Когда штурм успешно завершился, прекратилось всякое сопротивление и началась обычная сумятица, идем это мы с капитаном Меншуткиным по улочке, вдруг выскакивает из одного дома этакий налим – борода хной крашена, чрево, как у бабы на сносях. И начинает перед нами, как в сказке, сокровища метать – посуды разнообразные серебряные, вплоть до кувшинов с блюдьями, монеты всякие, самоцветы какие-то… Оно что оказалось? Он, персидская лопатка, полагал, что мы, как у них самих, у персюков то бишь, принято, начнем немедленно дом его грабить, над женами охальничать… Откупался, стало быть, по-русски лопотал – он, вишь, в Оренбурге торговлю вел, нахватался… Ну, что… Говоря по правде, простые солдатики, да и казачишки – уж те особенно и завсегда! – после штурма там и сям того-сего прибарахлятся, да и насчет прочего… Однако господа русские офицеры не мародерничают-с и уж тем более не охальничают над женским полом – не англичане, чай… Велели мы ему матерно подношения назад забрать… но вот насчет чарочек не удержались, взяли по паре-тройке. Ибо для русского человека чарочка – вещь необходимая, и ее обретение с мародерством ничего схожего и не имеет, я так думаю…
Рассказывая все это, он сноровисто пластал складным ножиком краюху хлеба, хозяйственно разогретого на крохотном спиртовом пламени бульотки, резал сало с толстой коричневой покрышкой мяса и тугие малосольные огурчики, преисполненный того радостного нетерпения, что охватывает русского человека перед употреблением известных напитков. Расположив все это на холстинке, присмотрелся, склонив голову к плечу:
– Благолепие… Не парадный обед в офицерском собрании, конечно, ну да в походах бывало и гораздо хуже…
Раскупорил полуштоф, целясь горлышком на стопочки, предусмотрительно поинтересовался:
– А вот не будет ли Елизавета Дмитриевна на меня в претензии, что я вас совращаю питием? Как вообще ваша дражайшая половина к сему относится? Без претензий?
– Безо всяких, – весело сказал Савельев. – С совершеннейшим пониманием. Водочка весело булькала. Штабс-капитан Позин вздохнул:
– Эхе-хе… По молодости они все без претензий и с пониманием… Откуда только с бегом времени другое отношение берется… Ну что же, благословясь? За что бы нам… Ага! А выпьем-ка мы за благополучное завершение вашего чуточку загадочного перемещения…
– Пожалуй, – подумав, кивнул Савельев.
Стопочки звякнули, потом утвердились на чемодане, опорожненные. Господа офицеры закусили. Огурцы были холоднющие, как и подобало съестным припасам, двое суток странствовавшим в кибитке посреди зимних снежных просторов, да и сало оказалось под стать, но подобные неудобства в сочетании с водочкой не такими уж неудобствами и предстают…
– Значит, вы по-прежнему полагаете, Андрей Никанорыч…
– Уж не обессудьте, Аркадий Петрович… Не я полагаю, а тридцатилетняя служба навык придала и порядкам обучила… Видится мне в вашей бумаге нечто странное, видится… Ну, ладно. Расформировали полк – дело житейское. Офицеров, как и солдат – кого куда, а одному-единственному, то бишь вам, выпал Санкт-Петербург… Тоже случается. Мало ли какие причудливые пертурбации военное делопроизводство выписывает. Однако! В жизни не помню, чтобы так предписания составлялись. «В распоряжение штаба Санкт-Петербургского военного округа» – понятно, этак и пишется. Но вот не возьму я в толк уточнения: «В распоряжение полковника Клембовского». Ну не бывает так! В распоряжение штаба, канцелярии, департамента, управления… Испокон веков. А вот в распоряжение отдельного какого-то офицера… Не бывает. И потому прежде всего, что сие сугубо неправильно. Вот добирались вы месяц до Петербурга, прибыли, ан глядь – означенный полковник переведен к новому месту службы, от дел отставлен, в отставку вышел, а то и, не дай Боже… И что? Бродите вы с этакой бумаженцией по штабам, выспрашиваете, кто ныне полковника Клембовского замещает, а штабные не сразу и сообразят… В распоряжение большого чина – это еще случается, а вот чтобы на деревню куму Мокею, то бишь обычному, надо полагать, штабному полковнику… Странно это.
– Пожалуй, – кивнул поручик. – Но ведь предписание выписано должным образом в соответствующей воинской канцелярии…
– Да кто ж спорит… И тем не менее странновато это, рубите мне седую голову. Хотя леший его ведает. Нынче в военном ведомстве, куда ни кинь, реформы да реформы, может, и правила делопроизводства поменяли, да кто ж об этом будет ставить в известность захолустных армеутов наподобие меня… – он разлил по стопочкам и с нескрываемым любопытством спросил: – Может, у вас рука какая в Петербурге? Все ж дворянин…
Стопочки пустыми приземлились на холстинку.
– Ни руки, ни родственников, – сказал поручик веско. – Да и дворянство, если по совести… Бюрократический продукт. Есть, оказывается, такой параграф. «Когда дед и отец состояли в службе и в чинах, приносящих личное дворянство не менее двадцати лет каждый, то сыну, по достижении семнадцатилетнего возраста и по вступлении в службу, дозволяется просить дворянства потомственного». Ну, а поскольку так и обстояло, то отец с дедушкой настояли на подаче мною прошения.
– Это они правильно, – кивнул штабс-капитан Позин. – Все ж потомственное дворянство, как ни крути… Детки пойдут и будут уже с рождения в дворянском сословии, а это, знаете ли, помогает в житейских смыслах… Мой-то батюшка личное выслужил, но что касаемо деда – похвастать нечем, так в мещанском звании и окончил дни…
– Одним словом, никакой руки, – сказал поручик. – Да и не мог я себя проявить ничем таким особенным – командир взвода в сорок четвертом стрелковом, ныне расформированном. Ни взысканий, ни свершений – ну какие в сибирской гарнизонной службе могут оказаться свершения? Был некий подполковник из Санкт-Петербурга, ага. Но говорил он с каждым из нас чисто формально, несколько минут, и уж никак бы я не смог произвести на него особо сильное впечатление за отсутствием оснований… Просто повезло, надо полагать. Фортуна…
– Фортуна… – мечтательно повторил штабс-капитан Позин. – Она, родненькая. Ну, вас, конечно, не в гвардию, такое только в сказках бывает или в бульварных романах, однако ж Санкт-Петербургский военный округ – это вам не Шантарск… Сравнивать смех. На виду, можно сказать, будете. Да и для молодой супруги, к бабке не ходи, столица лучше, чем Шантарск. Нешуточное ублаготворение души для молодого очаровательного создания… Вот только жизнь там дорогая, говорят, ну да сие третьестепенно… А ну-ка мы за безмятежное супружеское бытие…
Стопочки звякнули и опустели.
– Хорошо… – тихонечко произнес Позин, расстегивая и распахивая доху. – Потеплело и на душе, и вокруг… Как и не посреди большого Сибирского тракта, а в домашнем уюте где-нибудь… Аркадий Петрович, не смейтесь над стариком за глупые вопросы… А не было ли вам какого предсказания? Цыганка там или еще что, человек такой какой-нибудь?
– Вот уж ничего даже отдаленно подобного, – убежденно сказал поручик Савельев. – Не случалось со мной такого. А вы что же, в предсказания верите?
– Да как сказать… Всякое в жизни случается. Вот, помню, поручику Дворжецкому-Богдановичу до начала Крымской кампании еще на моих, можно сказать, глазах ворожила цыганка – этакая, знаете, прозаическая бабища, ни капли живописности. И наворожила она таково: будут мол, у тебя, яхонтовый, в жизни четыре креста… Поручик, надо вам сказать, не на шутку воодушевился, почитая сие применительным исключительно к наградам. И точно, получил он Станислава, потом Георгия, потом Владимира с мечами… а под Балаклавой стукнуло его наповал в голову пулей Минье, «наперстком чертовым», и вышел ему четвертый крест, деревянный… Да вот и меня хотя бы взять… но тут и не сообразишь с ходу, предсказание это или так… Дело было при усмирении польского мятежа. В Литве, в эдакой глухомани, где вроде бы одним лешим обитать и положено. Сцапали мои молодцы полудюжину инсургентов, а порядки тогда были суровые: при захвате с оружием в руках и сопротивлении – на месте… Ну, назначил я расстрельщиков и все, как положено… А ты не бунтуй… Когда закончили, выскакивает раскосмаченная старушенция самого что ни на есть ведьминского облика, тычет в нас с подъесаулом Митиным пальцем скрюченным и начинает, смело можно сказать, предсказаниями сыпать. «Тебя, лайдак, – кричит Митину, – смерть достанет в львином логове. А тебя, рожа твоя лупоглазая, – это уж мне, – золото погубит!» Унтер Бурыкин, душа простая и решительная, хотел ее штыком, да я не велел – баба как-никак да без оружия… А может, и следовало пойти на поводу у простонародья суеверного…
Он подергал седеющий ус и надолго замолчал, хмурясь.
– И что? – осторожно спросил поручик.
– Да что… Дней через десять расположился подъесаул с разъездом ночевать в опустелом панском домишке, там его полячишки и накрыли ночью, всех до одного сонными порезали. И вот ведь что – фамилию владельца имения не запомнил, заковыристая, а звали его, точно, Лев… Львиное логово, эх-хе, смело можно сказать…
– Но вы-то, Андрей Никанорыч, уж двадцать лет как здравствуете?
– Здравствую вот, слава те, Господи… Однако с тех пор – уж вы смейтесь, как хотите – золотишка при себе не держу совершенно, даже перстенек золотой продал, а в кошельке сохраняю лишь ассигнации да серебро. Так оно спокойнее. А то черт его знает, как эти самые предсказания трактовать, после «львиного логова»… Может, и вышло бы так, что я с некоторым количеством червонных в кармане ночевал бы на постоялом дворе, в той же Болгарии, скажем, – а меня зарезал бы какой башибузук, и выпало бы мне погубление как раз от золота… Пророчества эти вроде бы и обогнуть можно…
– Да, говорят…
Разговор как-то незаметно застрял, словно возок на скверной дороге, оба примолкли в полумраке неподвижной кибитки, находившейся, если прикинуть, едва ли не в самой середине Российской империи. Штабс-капитан Позин привалился спиной к обитой войлоком стенке кибитки, глядя в некие непонятные дали с видом отрешенным и спокойным.
Странные чувства вызывал у поручика новый знакомый, присоединившийся к обозу за день до Омска, – сложные, запутанные, точному определению не поддававшиеся…
С одной стороны, следовало уважать и почитать заслуженного ветерана, тридцать лет тянувшего лямку в строю и уж никак не в безопасных тылах, от начала и до конца прошедшего Крымскую и Турецкую кампании, а также причастного к делам помельче, но не менее кровопролитным. С другой же… Некая юная жестокость, свойственная, увы, людям определенного ремесла при определенных обстоятельствах, как ни стыдился ее поручик, все же присутствовала и подзуживала поглядывать на Позина чуть ли не свысока…
Невезуч оказался штабс-капитан с точки зрения совсем молодого поручика, как все, наверное, его ровесники и ровня по чинам, таившего смутные мечты о неких геройских подвигах, отмеченных соответственно. Вот именно, невезуч. Каких пережитых им баталий ни коснись, бывал в самой гуще и уж наверняка в первых рядах, однако…
Одни медали аккуратным рядком красовались на мундире штабс-капитана. «За защиту Севастополя», «В память войны 1853–1856 годов», «За покорение Чечни и Дагестана», «За усмирение польского мятежа», «За Хивинский поход», «За покорение ханства Кокандского», «За Русско-турецкую войну». Четыре серебряных, три из светлой бронзы. Почетные медали, по заслугам доставшиеся, – но награждали ими не за личные подвиги, а попросту всех без исключения, на театре военных действий находившихся, от первого героя до последнего интенданта, гражданского чиновника, лазаретного санитара. А севастопольскую медаль, точно такую же серебряную, давали даже крепостным людям военных офицеров, принимавших участие в севастопольской обороне…
Крест у штабс-капитана имелся один-единственный – и опять-таки не за личные заслуги полученный, а жаловавшийся всем, кто прослужил по военно-сухопутному ведомству двадцать пять лет от получения первого офицерского чина. Владимир четвертой степени с соответствующей надписью…
Так что при всем уважении и почитании… Всем был Позин славен и хорош, только с наградами фатальным образом не везло. Сам он об этом сказал вчера с чуточку смущенной улыбкой, словно извинялся за что-то: «Все как-то мимо пролетало – и пули, и осколки, и кресты. Планида такая выпала. Бывает…»
Правда, именно сейчас, вот только что поручику пришла в голову интересная мысль: а не стало ли такое вот положение этаким своеобразным штрафованием от Фортуны взамен везения в другом? Взамен на то, что штабс-капитан Позин, за тридцать лет ходивший под смертью бесчисленное множество раз, ни единожды не был задет ни пулей, ни осколком, ни холодным оружием противника? Однажды только швырнуло его разрывом дрянненькой хивинской бомбы, да и то на пару саженей, на песок, так что ни ранения, ни даже контузии не последовало, глаза только запорошило…
То ли каким-то чудом угадав его мысли, то ли отвечая собственным невысказанным, штабс-капитан пошевелился и задумчиво произнес:
– Да, вот так оно как-то все… Ну ничего, главное, не о чем больше гадать: путь предстоящий прост и ясен во всех подробностях. Получу в Петербурге увольнение вчистую – а уж с мундиром или без, все равно как-то, – и отправлюсь прямиком в Калугу. Капитолина Петровна ждет не дождется, домик с садочком хозяйского присмотра требует… Захолустье, конечно, но что-то и не тянет меня к шуму и многолюдству… Аркадий Петрович, а знаете, какая мне тут мысль пришла? Вы, может, владеете какими диковинными языками наподобие персидского или азиатских наречий? А то бывает, что офицеров, хитрые языки знающих, привлекают для выполнения разных интересных миссий, кои исполнять приходится и без мундира вовсе…
– Вот тут уж вы промахнулись, Андрей Никанорыч, – немедля, ответил Савельев. – Ничего и отдаленно похожего. Английским и французским разве что владею, смею думать, в совершенстве. Отец настоял по практическим причинам: твердил, что и с теми, и с другими нам еще воевать и воевать, так что толковый офицер с доскональным знанием этих именно языков будет иметь преимущество…
– Уж это точно. Воевать нам с ними и воевать… точнее говоря, уж вам, молодые люди. Англичанин нам гадил начиная с времен Петра Великого, и не похоже, чтоб собирался останавливаться, особенно после занятия нами среднеазиатских областей. Да и француз немногим лучше, то и дело к нам прется…
– Ну вот… С немецким у меня обстоит ахово, так что и говорить стыдно. Да, могу еще с шантарскими татарами на их наречии довольно бойко изъясняться, – он усмехнулся. – Но поскольку все без исключения шантарские татары проживают в Российской империи, знание их языка Генеральный штаб заинтересовать не может, и никаких… интересных миссий не последует.
– Провалилась догадочка… – без особого сожаления сказал штабс-капитан. – Ну ладно, чего уж голову ломать над хитросплетениями военно-канцелярскими, благо они меня совсем скоро интересовать перестанут вовсе… За что б нам еще употребить?
– Я бы, с вашего позволения, Андрей Никанорыч, вас покинул, – сказал поручик вежливо, но твердо. – Засиделся…
– Да уж понятно! – ухарски подмигнул Позин. – Оно и правильно, вам, голуба моя, сейчас и надлежит возле молодой супруги прохаживаться, а не скучать с потертым бобром наподобие меня… Но уж на дорожку-то? Стремянную сам бог велел и незыблемая армейская традиция… Пути не будет, хоть пути-то и всего ничего…
Оживившись, он потянулся к полуштофу со столь решительным видом, что отказать не было никакой возможности.
– Пожалуй… – сказал Савельев, принимая тяжелую стопочку.
– Ну, за грядущее ваше процветание в Санкт-Петербурге! За взлет карьеры, за благополучное течение семейной жизни и за все такое прочее…
…Выбравшись из возка и ощущая легкое хмельное воодушевление, поручик Савельев долго стоял в расстегнутой шубе, глядя вдаль. Жаль, конечно, было расставаться с Омском – после двухнедельного почти странствия по необозримым снежным равнинам и заснеженной тайге суточный привал в Омске показался почти что пребыванием в райских кущах. Однако ж, с другой стороны, теперь им оставалось преодолеть даже чуточку меньше, чем треть пути – а там и Челябинск, самая ближайшая к Сибири железнодорожная станция. И предстоит с гораздо большими удобствами, с гораздо большей скоростью отправляться в дальнейший путь не в опостылевшем возке, неспешно тащившемся посреди диких мест, а по Самаро-Златоустовской железной дороге. Которой Лиза, в жизни до того не покидавшая пределов губернии, в отличие от него не видела вообще…
Большой Сибирский тракт описывал здесь этакую излучину, благодаря чему поручик со своего места мог впервые видеть обоз целиком, от головной кибитки до замыкающего воза. Растянулся обоз не менее чем на полверсты, хотя промежуток меж стоявшими упряжками был небольшой: полтора десятка возков с путешественниками, пять возов с битыми морожеными рябчиками Гурия Фомича Шикина, сорок возов с китайским чаем купчины Самолетова, десять возов с поделочным камнем из Забайкалья, ему же принадлежавших… Каждый, что возок, что сани запряжены тройкой низкорослых, мохнатеньких якутских лошадок – за исключением возов с камнем, эти из-за немаленькой тяжести ценного груза потребовали каждый шестерку, заложенную цугов по двое.
Картина представала самая обычная: ямщики стояли кучками там и сям, в нескольких местах вспыхнули небольшие костерки (то ли чай, то ли похлебку собирались греть на скудных запасах прихваченных из Омска дровишек), невысоконькие лошадки, понурив головы, привычно приготовились к ночлегу.
А вот впереди имело место некоторое оживление… Савельев присмотрелся и насмешливо покривил губы: так и есть, там маячило за версту бросавшееся в глаза сине-золотистое пятно, дергавшееся в разные стороны самыми прихотливыми рывками, и рядом стояла кучка путешествующих, и доносилось, наряду с залихватскими непонятными выкриками, чье-то недовольное брюзжание. Все издали стало ясно: не усидел наш постреленок в возке, потянуло его, изволите ли видеть, людей посмотреть и себя показать, на свет божий вылез, неугомонный… А возле кибитки поручика… Ну да, разумеется…
Сердито фыркнув, поручик неторопливо двинулся в ту сторону, стараясь держаться полосы накатанного, убитого копытами и полозьями снега. Миновал два возка, принадлежавших есаулу Цыкунову, так безразлично, словно их не существовало на свете вовсе, – но все равно трое казаков, топтавшихся возле первого из двух, зыркнули на него бдительно. Самого есаула он не увидел – должно быть, пребывал в том самом, первом из двух, драгоценном возке, сидел, аки Кощей, над кожаными сумами, запечатанными казенным сургучом.
Поручик внутри, естественно, не побывал ни разу, но прекрасно знал, как это выглядит, – именно что кожаные сумы особого фасона с двуглавым орлом на многочисленных печатях. Хозяин обоза пару раз упоминал в разговорах, что есаул следует по казенной надобности с важной служебной документацией. Гражданские лица, не из этой губернии происходившие, быть может, и верили, но поручик-то, будучи человеком военным и коренным шантарцем, превосходно разбирался, в чем тут дело: есаул с невеликой казачьей командой вез в Челябинск золото с приисков, пудиков этак в несколько. Обычное дело для Шантарска и Большого Сибирского тракта…
Ну да, вот именно. Господин Четыркин, восходящая звезда младого российского чиновничества, куролесить изволили… Вон он выплясывает, ломается: всего-то несколькими годами постарше Савельева, по родословию невероятно превосходит, однако ни в фигуре, ни в физиономии не усматривается ни капли породы. Кудряв, лупоглаз, прост лицом, эти дурацкие закрученные усики, кажущиеся приклеенными… Переодеть в простую поддевку, смазные сапоги, картуз напялить – никто и не отличит от деревенского мужичка, в лучшем случае мелкого приказчика. А вот поди ж ты: чуть ли не Рюрикович, природный петербуржец, в лучшем обществе вращается, только что, выражаясь армейским языком, одержал досрочное производство в следующий чин, и немаленький…
Ровно год этот экземпляр пробыл притчей во языцех и даже в некоторой степени достопримечательностью Шантарска. «Это у нас, изволите ли видеть, диковинные скалы под именем Столбы, это могучая Шантара в самом ее широком месте, а вот, обратите внимание, господин Четыркин снова чудить изволят… Столичная штучка, да-с…»
Вообще-то издавна повелось, что многих и многих в сибирские губернии отправляли в виде наказания за провинности. Однако с чиновниками порой обстояло совершенно иначе, согласно неким непонятным простым смертным бюрократическим тонкостям, непродолжительная служба в некоторых местах и ведомствах давала право на ускоренное чинопроизводство. В прошлое и особенно позапрошлое царствование для этих целей служил Кавказ, откуда после краткого пребывания там выпархивали «кавказские асессоры» и «кавказские майоры», как их иронично именовали. Теперь для этих целей, по всему видно, приспособили и Сибирь.
Одним словом, влиятельная родня Четыркина – генерал на сенаторе и тому подобные персоны – отправили на годик своего протеже в Шантарскую губернию, и к истечению этого срока молодчик получил вне всякой очереди чин коллежского асессора, приравненный, как известно, к армейскому полному капитану. Толковой службы от него за этот срок не дождались, а впрочем, никто и не требовал, понимая деликатность ситуации. Так что в памяти шантарцев Четыркин остался лишь как кутила и штукарь. Хорошо еще, что выходки его и чудачества были все как на подбор безобидными, не вызвавшими ни дуэлей, ни гораздо более прозаического возмездия, какое практиковали сословия неблагородные…
Судя по всему, Четыркин пребывал в совершеннейшем упоении жизнью и путешествием. Дня за три до Омска у него иссякли немаленькие запасы спиртного, истребляемые новоиспеченным асессором с момента отъезда, – и впавший в самую черную меланхолию странник был тих и незаметен. Пополнивши закрома в Омске, он вновь преисполнился самой пылкой энергии. И вот, извольте любоваться…
Вместо шубы поверх дорожного платья Четыркин напялил необъятный бухарский халат, синий, густо вышитый золотом (их спьяну завез в Шантарск с Оренбургской ярмарки целый тюк купец Гришанчиков, и ведь раскупили!). Незапахнутый и неподпоясанный халат при половецких плясках хозяина развевался, хлопая тяжелыми полами, но Четыркин выкушал, надо полагать, столько, что морозец ему оказался не страшен (да и морозец, по-сибирски оценивая, был пустяковый, не более минус десяти градусов по шкале Цельсия, а по Реомюру и того меньше, минус восемь).
Поручик присмотрелся. Надлежало думать, Четыркин решил представить из своей персоны то ли турка, то ли иного восточного человека – вкривь и вкось намотанное на голову полотенце явно изображало чалму, а в зубах зажат кривой персидский кинжал с массивной серебряной рукоятью, усаженной крупной бирюзой. Вращая глазами и корча дикие гримасы, Четыркин выплясывал нечто, безусловно представлявшееся ему экзотическими восточными танцами, но даже на взгляд зрителя, в этих танцах абсолютно несведущего, совершенно бездарно кривлялся и ломался, хотя некоторое представление о балетных па безусловно имел как истый петербуржец…
Зрителей набралось немного: жандармский ротмистр Косаргин, Гурий Фомич, братья-хитрованы Кузьма и Федот Савиных да Иван Иович Пакрашин, следовавший из Иркутска чиновник, пожилой мизантроп со всегдашним своим желчным и унылым видом (с ним никого не тянуло устраивать знакомство, что Ивана Иовича ничуть не огорчало). Подошел еще могучий татарин Саип, правая рука главы обоза, остановился чуть в сторонке, бесстрастно взирая на дармовое представление и мурлыкая под нос свою любимую:
Приведи мне, маменька, писаря хорошего,
Писаря хорошего – голова расчесана,
Голова расчесана – помадами мазана,
Помадами мазана – целовать приказано…
Четыркин самозабвенно выплясывал. Путешественники взирали на него терпеливо, как на привычное мелкое зло. Вот только Пакрашин в конце концов не выдержал, приблизился на два шага и, брюзгливо поджимая губы, изрек:
– Стыдно-с, молодой человек! Иностранный дипломат здесь присутствует. Хорошенькое же впечатление вы у него создаете…
Савельев оглянулся – действительно, к ним неторопливо приближался самый диковинный здесь персонаж, молодой японский офицер в неизвестном чине, следовавший из самого Владивостока в Санкт-Петербург по каким-то дипломатическим надобностям. Не отставая ни на шаг, за его плечом маячил высокий худой переводчик, в гораздо более скромном мундире. Как человек военный, знавший во всем этом толк, Савельев разглядывал их сюртуки с нешуточным любопытством. Сомнительно, что загадочный японец достиг генеральских чинов – вряд ли у них, в таинственной Японии, обстоит с этим иначе, чем в Европе, не доберешься до генеральских эполет в три скачка. Однако, судя по обильному золотому шитью, иностранец очень даже свободно мог оказаться штаб-офицером. И не из простых, безусловно, – за три сажени ощущается в нем спокойная барственность…
Остановившись, молодой японец поклонился и с непроницаемым видом застрекотал. Переводчик тут же ожил:
– Канэтада-сан говорит: с любопытством изучая вашу великолепную страну, он просит благосклонно рассеять туман его невежества… Является ли танец, столь искусно исполняемый этим господином, народным обычаем, коему надлежит следовать при остановках в пути, или здесь скрыт иной смысл?
Какое-то время царило неловкое молчание. Четыркин, видя иностранное внимание к своей персоне, наддал. В конце концов, Гурий Фомич, старательно изображая на лице искренность, кивнул:
– Обычай такой, обычай, справедливо изволили угадать-с…
– Канэтада-сан говорит: в каждой стране свои почтенные обычаи, иностранцу кажущиеся смешными, но для самих обитателей данной страны исполненные высокого значения… Еще один церемониальный поклон – и оба японца проследовали далее с самым бесстрастным видом. Вот и гадай теперь, то ли поиронизировал заморский гость, то ли и впрямь наивен…
– Срамота! – плюнул Панкрашин. – При иностранце, да вдобавок дипломате… Пресекли бы, ротмистр!
Жандарм, постукивая папироской по крышке плоского серебряного портсигара, играя черными бровями, отозвался с ироническим сожалением:
– Законных оснований не усматриваю, Иван Иович, увы… Как ни старайся, не сочетается сия местность с понятием «общественного места», где пьяное буйство запрещено-с… Сокомпанеец наш, чего доброго, в Петербурге нажалуется с поэтическими преувеличениями, и господа либералы снова начнут жуткие слухи распускать о жандармском произволе, сатрапами честить…
Глаза Четыркина выглядели не такими уж бессмысленными. Усмехаясь, он вынул кинжал изо рта и, размахивая им, затянул:
– Якши, алла, секим башка! Якши, алла, секим башка!
Не прекращая при этом удалых плясок. Некоторые из присутствующих оглянулись на хруст слежавшегося снега. К ним, чертя по снегу полами обширной дохи, направлялся отец Прокопий. Некоторое время он с непроницаемым видом взирал на происходящее, потом подошел и, встав перед Четыркиным практически вплотную, положил ему ручищу на плечо, спросил басовито:
– Окаянствуем, сыне?
Четыркин свои ужимки прервал, поглядывая на священника снизу вверх. Отец Прокопий, превышавший его ростом головы на две, сложения был такого, что, пожалуй, мог и побороться с медведем. Могучий вырос человек. Из-под черной бородищи едва виднелся наперсный крест, а лежащая на плече сникшего чиновника ладонь могла потягаться с иной сковородкой.
– Чадушко мое духовное, – с угрожающей вкрадчивостью произнес священник, – ты уж того… меру знай. Водочка – она, конечно, сильнее человека будет, но, коли уж ты в изумление вошел, все ж придерживайся христианского направления, как надлежит, а не устраивай тут басурманские игрища… Не вынуждай пастыря духовного мирским искушениям поддаться и небожественно с тобой обойтись… Сам уймешься, сыне, или к тебе увещевание применить?
Четыркин испуганно моргал. Надо полагать, в духовном ведомстве у его родни широких связей не имелось. К тому же влиятельная родня пребывала за тысячи верст отсюда, и до нее еще предстояло добираться и добираться, – а медведеобразный отец Прокопий стоял лицом к лицу и робостью перед столичной персоной не страдал…
– Ножичек спрячь, чадо, – тем же ласково-угрожающим басом прогудел отец Прокопий. – Неровен час, сам обрежешься или поцарапаешь кого… Один Бог ведает, какой басурманин ножик этот делал и кто его потом грязными руками держал, а ты его в рот суешь, как дитятко неразумное мусор всякий тащит… Ну так как же с увещеванием? Церковь, она и воинствующая бывает…
Улыбаясь жалко и потерянно, Четыркин спрятал кинжал в кривые ножны, вывернулся из-под лапищи священника и, не оглядываясь, трусцой припустил к своему возку.
– Чудеса творите, батюшка… – льстиво хихикнул мелкий купец Гурий Фомич, хозяин мороженых рябчиков.
– Не кощунствуй, сыне, – с едва заметной улыбкой ответствовал священник. – Чудеса исключительно святым подобают, а мы люди малые, сирые, недостойные… Душевное пастырское слово, сами видите, на любого безобразника влияет…
Он с достоинством раскланялся и прошествовал дальше. Поручик смотрел ему вслед с нешуточным уважением: в отличие от него самого, отче могучий следовал в Петербург отнюдь не по слепой игре случая. Во время своего визита в Шантарскую губернию некий высокопоставленный архиерей из столицы, усмотрев отца Прокопия во время службы, тут же назначил ему перебираться в столицу, наверняка собираясь применить таланты шантарца не в самой захолустной церковке. Что ж, понять его можно: отец Прокопий способен возгаркнуть многолетие так, что и люстра Исаакиевского собора подвесками зазвенит…