В субботу вечером, около одиннадцати, доктор снова остановил машину у кабинета, в котором вел прием. Он с недавнего времени завел привычку играть по субботам в клубе в бридж, но сегодня за ним три раза присылали больные, и сейчас он только что вернулся от мисс Маршии Поуп. Прикованная к постели, она не верила ни в какие лекарства, и особенно в транквилизаторы; каждое утро перед завтраком у нее случался приступ, иногда приступ неизвестно по каким причинам повторялся в субботу вечером, но память ее не пострадала, она развлекалась тем, что страницами читала наизусть Шекспира, "Arma virumque cano"[13] и других классиков. Чем пламенней мисс Маршия Поуп декламировала, тем более младенческим становилось ее древнее лицо — морщины исчезали без следа.
— Надеюсь, теперь она будет спать без снотворных, — сказал он компаньонке, которая спокойно сидела в кресле-качалке.
Миссис Уоррем добросовестно ухаживала за мисс Маршией Поуп; может быть, просто не нашла подходящего предлога бросить хозяйку. Она равнодушно смотрела, как мисс Маршия Поуп корчится в судорогах, равнодушно слушала ее декламацию. Из своего захолустья она так и не добралась до школы, где мисс Маршия Поуп обучала латыни, обществоведению, английскому языку и литературе три поколения жителей Холдена, штат Миссисипи, и куда она лет сорок таскала кожаный портфель, объемистей докторского чемоданчика.
Когда он сегодня защелкнул замок своего чемоданчика, мисс Маршия открыла глаза и очень ясно произнесла:
— Ричард Стрикленд! Мне сообщили, что Айрин Робертс живет не там, где ей положено. Признавайтесь, кого из вас следует высечь?
— Не огорчайтесь, мисс Маршия. Мы с ней не развелись, — ответил он, но было непонятно — дошли его слова до ее сознания или нет.
В приемной он взял местную газету, на которую подписывался, — на первой полосе был снимок: молодой человек жжет прямо перед объективом репортера повестку с призывом в армию, — запер дверь и решил ехать домой. Спустился по лестнице, вышел на улицу, и тут кто-то потянул его за рукав.
Он увидел девочку-негритянку.
— Скорее, — прошептала она.
Его чемоданчик лежал на сиденье, где он его оставил. Проскользнув в заднюю дверцу, девочка встала у него за спиной, и он поехал в сторону негритянской окраины. У железнодорожного переезда ему встретилась машина начальника полиции — они одновременно пересекли рельсы, и доктор успел разглядеть, что пассажиров в его машине нет, — и он стал спрашивать девочку: "Кто заболел? Где живет?" Но она только показывала ему, что надо свернуть вот в этот переулок, потом в тот, и наконец они добрались до маслобойного завода.
Сегодня здесь фонари на улицах не горели. Последняя лампочка, которую они увидели, едва освещала огромный, мрачный, как пещера, цех, где стояла хлопкоочистительная машина. Свет фар выхватывал мертвый золотарник по сторонам дороги, и трава казалась такой же каменной, как мост через речушку.
Лишь только девочка положила руку ему на плечо и он остановил машину, как он услышал мужские голоса; но еще раньше глаза его различили несколько небольших белых пятен в воздухе возле низкой крыши — это куры устроились на ночлег на дереве. Потом он увидел красные огоньки сигарет. Во дворе сбилась плотная толпа, как на похоронах. Здесь были одни мужчины. Из церкви неподалеку шел и шел народ и вливался в толпу перед домом.
Мужчины расступились перед ним и перед девочкой, и они поднялись по разбитым ступенькам и прошли через веранду. В дверях кто-то посветил ему керосиновой лампой. Он шагнул в комнату, набитую женщинами. Девочка прошла дальше, к железной кровати и встала в ногах. Сопровождаемый лампой, он двинулся по газетам, расстеленным на полу от порога до кровати.
Женщина на кровати была жива. Она лежала высоко в подушках, закрытая до подбородка темным стеганым одеялом. Из-за вращающихся глаз купол ее лба казался массивным, как таран.
Доктор Стрикленд откинул одеяло. Молодая угольно-черная негритянка лежала в белом платье, в туфлях. Прислуга? Но тут он разглядел, что белая ткань была, конечно же, не накрахмаленный ситец горничной, а блестящий, мягкий шелк и что от плеча наискось через грудь тянулась смятая полоска красной ткани — что-то вроде лозунга. Он развязал узел на поясе и отбросил лозунг, чтобы не мешал. Кто-то уже расстегнул ворот туго обтягивающего атласного платья; он стал расстегивать дальше, и женщина забила ногами о спинку кровати. Она не успела оттолкнуть его руки — он обнажил ее грудь и потом рану под ней. Это было маленькое отверстие, из него слабо сочилась кровь. Белое платье было в пятнах крови, они уже почти высохли.
— Вскипятите воды. Почему раньше за врачом не послали, не до того было?
Женщина схватила его за руку и впилась в нее острыми ногтями.
— Ей пытались оказать помощь? — спросил он.
— А вы что, сами не видите, что нет? И вы ее тоже не трогайте, она не хочет, — произнес чей-то голос в комнате.
На шее у женщины были бусы в виде острых жемчужных клыков. И когда он снял их, девочка, которую посылали за ним, вскрикнула. "Отдайте мне!" — попросила она, но ближе не подошла. Больше никаких ран он не обнаружил.
— Дышать больно? — Он обращался к женщине, но, казалось, думал о чем-то своем.
Ее соски отбрасывали тени, похожие на финики; он стал слушать ее стетоскопом, но она не могла глубоко вздохнуть. Запах пота, поднимавшийся от постели, заполнял душную комнату, как пар закипающего чайника, казалось, газеты, которыми была обклеена комната, вот-вот отстанут и упадут; запах обволакивал чем-то тусклым его собственную белую руку, его пальцы, простукивающие тело женщины. Это был тошнотворный запах сенсации. В жарком свете лампы по лицам приблизившихся к нему женщин пот тек ручьями. Сбоку, совсем близко от него, что-то блестело: на шишечке кровати, куда сам бог велел закидывать мужскую кепку, висел тамбурин. Он вынул из ушей стетоскоп и услышал, как по комнате летают вздохи: привычные домашние звуки — так шаркает по полу метла, когда хозяйка готовится к приходу возлюбленного.
— Отойдите все, — приказал он. — У вас что, газ тут горит? — Было и без того жарко в этой набитой людьми комнате, но он, обернувшись, увидел, что половина конфорок горит синим пламенем. Когда он взял руку женщины послушать пульс, ее губы искривились и она стала вырывать руку.
Девочка, которую посылали за ним и потом послали в кухню вскипятить воды, принесла чайник, не дождавшись, пока он вскипит, и ее пришлось отослать обратно. Наконец воду вылили в таз, лампу поднесли ближе, к самому его локтю, точно собирались палить ему руку, как курицу.
— Отойдите, — приказал он. Женщина все старалась прикрыть грудь рукой, а он все отводил ее руку прочь. Из раны судорожно выплескивалась кровь, точно она ожила на свету.
— Долотом для колки льда?
— Точно, угадали, — подтвердило несколько голосов.
— Кто?
В комнате наступила тишина; слышно было только, как во дворе смеются мужчины.
— Сколько времени прошло? — Он посмотрел на дорожку из газет, расстеленных по полу. — Где это случилось? Далеко отсюда? Она сама сюда пришла?
Было странное ощущение, что здесь, в этой комнате, кто-то посылает ему манящие улыбки. Он поднял голову и слегка ее повернул. Парящий уголек, который через равные промежутки наливался светом, оказался трубкой, которую курила стоящая у двери старуха в белом накрахмаленном переднике.
— У нее что-нибудь откашливается? — продолжал допытываться доктор.
— Вы что же, не узнаете ее? — закричали они, потому что он спрашивал все не о том.
Он выпустил запястье женщины, и ее рука снова потянулась к ране. Сверкнув на него глазами, она снова ее прикрыла. И он узнал женщину, как будто она заговорила с ним.
— Да это же Руби, — произнес он.
Руби Гэдди и в самом деле была прислуга. Пять дней в неделю она убирала второй этаж здания банка, где находился его кабинет.
— Руби, я доктор Стрикленд, — сказал он ей. — Что ты сделала?
— Ничего! — закричали в комнате, отвечая вместо нее.
Глаза женщины перестали бегать и успокоились на застывшем лице девочки, которая опять стояла в ногах кровати и смотрела на нее с этого успокаивающего расстояния. Взгляд отразился во взгляде: сестры.
— Но ведь я должен знать! — Доктор обвел комнату глазами. На щелястом полу возле его ног прямо на газете сидел ребенок, он только сейчас его увидел, изо рта у ребенка дудочкой торчала ложка. Во дворе раздался взрыв грубого хохота — примерно так же хохочут члены холденской масонской ложи, когда какой-нибудь остряк расскажет похабный анекдот или историю о неграх с убийством. Он нахмурился при виде ребенка, а ребенок — мальчик — поглядел на него поверх ложки, втянул поглубже ручку в рот и громко чмокнул.
— Она замужем? Где ее муж? Это он ее так?
Женщины в комнате тоже принялись хихикать, а стоящий у кровати доктор почувствовал, что кто-то шмыгнул по его ноге, и чуть не упал.
— Черт, кто это тут бегает? Крысы?
— Не угадали, доктор.
По полу носились морские свинки, не только в этой комнате, но и за стеной, в кухне, где кипятили воду. Один из зверьков потянулся к полузавядшей веточке сельдерея, которая лежала на обложке Библии на столе.
— Переловите этих тварей! — закричал доктор.
Ребенок засмеялся; вслед за ним засмеялись женщины.
— Легко сказать — переловите. Вон они какие юркие.
— Да уж, морских свинок нипочем не поймать. Попробуйте — сами увидите.
— А знаете, откуда они здесь? Это их Дейв развел. Сам потом ушел, а их оставил, чтобы никому житья не было.
Доктор почувствовал, что тяжесть уходит из пальцев Руби и придавливает ее локоть и плечо к кровати. Ее глаза закрылись. Мальчик лет пяти с невинно-плутовским лицом взял ветку сельдерея и присел на корточки на пол; женщины в комнате двигались, жестикулировали, смеялись все громче, и наконец доктор Стрикленд крикнул, заглушая шум:
— Тихо, замолчите! Это Дейв ее? Говорите. Ну?
Он услыхал, как кто-то плюнул на плиту. Потом:
— Да, Дейв.
— Дейв.
— Дейв.
— Дейв.
— Он, доктор, угадали.
Имя повторялось и повторялось, переходило из уст в уста, и доктор тяжело вздохнул. Но наполнил комнату не его вздох, а вздох раненой женщины — свободный, со стоном наслаждения.
— Стало быть, Дейв Коллинз? Похоже на него. Мне чуть не каждое воскресенье приходится накладывать ему утром швы, вам всем это известно, — сказал доктор. — Я знаю Руби, знаю Дейва, и если бы сейчас включили электричество, я всех бы вас назвал по имени, вы это отлично знаете. — Глаза его остановились на Ори — она досталась ему в наследство вместе с другими достопримечательностями Холдена, где утвердилась на главной площади двадцать лет назад; сейчас она сидела в своей детской прогулочной коляске, расправив на коленях цветастую юбку и подоткнув ее под культи ног.
Набирая в шприц лекарство, он заметил, что в комнату протиснулось еще несколько любопытных и все они были в белых платьях с красными лозунгами на груди, как у Руби. Лампу подняли высоко над ныряющими тенями голов, и сердце на прибулавленной к стене открытке с поздравлением в Валентинов день налилось ярко-красным; он нагнулся к постели, и лампу тут же опустили и стали подносить все ближе, ближе к женщине, казалось, огонь вот-вот пожрет ее.
— Я ничего не вижу, — сердито сказал доктор, и лампа мгновенно отлетела и вознеслась ему за спину, и он подумал, что так волноваться может только мать.
— Сдается мне, кончается наша Руби, — произнес чей-то голос.
Ее глаза так и не открылись. Он сделал укол.
— А сам-то он где — Дейв? Это его начальник полиции ищет? — спросил он.
Девочка сделала несколько шагов и посадила ребенка на постель у самого лица Руби.
— Убери его, — сказал доктор.
— Она его как будто не видит, — сказала девочка. — Погладь маму.
— Сейчас же унеси его отсюда, — приказал доктор Стрикленд.
Ребенок открыл глаз матери своими пальчиками. Глаз закрылся, и мальчик заплакал, как будто она это нарочно.
— Унесите ребенка из комнаты и уведите всех детей, вы что, не слышали? — Доктор Стрикленд поднял голову. — Нечего им на такое смотреть.
— Тузи, унеси его к соседям, — сказал кто-то.
— Никуда я его не понесу. Меня и так столько времени не было, я за доктором ходила, а вы мне обещали, что потом уж я останусь до конца, — громко возмутилась девочка.
— Ладно, оставайся. Но тогда держи Роджера.
Ребенок в последний раз потянулся к лицу матери серой, как беличья лапка, рукой с неподрезанными ногтями. Женщина, которая держала лампу, поставила ее и сама схватила ребенка с кровати. Он задрыгал ножками, и тогда она стукнула его по голове.
— Вы что, хотите, чтобы он идиотом вырос? — в ярости закричал доктор.
— Ну уж я-то его растить не буду, не надейся, — сказала мать женщине, лежащей на кровати.
Напряженность ушла из ее лица. Сознание уплывало. Положив ее руку вдоль тела, доктор еще раз осмотрел рану. Рана была ровная и очень аккуратная. Все так же стоя возле женщины и наблюдая за ней, он взял ее руку и стал смывать запекшуюся кровь — с тыльной стороны кисти, с мозолистой ладони, с пальцев.
Потом снова нащупал ее пульс и тут увидел, что она открыла глаза. И пока он считал удары сердца, он все время ощущал взгляд этих глаз, они казались огромными и словно бы заслоняли циферблат часов. Они невидяще утверждали власть смерти. Она знала, что умирает. И память не сделала последнего усилия и не приказала опустить веки, когда он положил ее руку обратно на постель, снял с ног туфли, поставил их на пол, когда отошел от кровати и свет лампы снова ударил ей в лицо.
Двенадцатилетняя сестра все так же неотрывно глядела на нее, прижимая к груди орущего ребенка.
— Да уймите вы его наконец!
— Вырастет — сам уймется, — отозвался чей-то довольный голос.
— Вы бы хоть немного о ней подумали! — сказал доктор. — Перед вами лежит человек, которому очень трудно дышать. Ему нужен покой. — Он указал пальцем на старуху у двери в накрахмаленном фартуке, с трубкой, которая все так же наливалась огнем через равные промежутки.
— Ты останься, — приказал он. — Будешь сидеть здесь и смотреть — как Руби. А все остальные уходите.
Он закрыл чемоданчик и выпрямился. Женщина ткнула пышущую жаром лампу прямо ему в лицо.
— Помните Люсиль? Это я. Я стирала для вашей матери белье, когда вы родились на свет. Почему вы ничего для нее не сделали? — с яростью крикнула она. — Хоть бы перевязали! Доктор называется! Разве ваш отец так бы бросил больного?
— Да у нее же внутреннее кровотечение, — ответил он. — Вы что думали, это просто так, царапина?
Все смолкли. Слышно было только, как носятся морские свинки. Он снова посмотрел на лежащую женщину; в ее глазах остекленело сознание того, что она не принадлежит себе.
— Я сделал ей укол. Она должна заснуть. Если не заснет, пошлите за мной, я приеду и сделаю еще один. Дайте мне, пожалуйста, воды, пить хочется, — попросил доктор, не меняя тона.
За стеной, на кухне, раздался грохот, как будто кто-то нечаянно ударил в литавры и тут же заглушил звук. Мальчик, который взял ветку сельдерея, чтобы приманивать морских свинок, появился в дверях с чашкой. Прошел через комнату, шагнул на веранду, и было слышно, как из колонки полилась студеная вода. Через минуту он вернулся, неся чашку в вытянутой руке, и протянул ее доктору.
Доктор Стрикленд с жадностью выпил воду под завороженными взглядами женщин — видно, они хотели пить не меньше его. Все запахи дома впитались в эту чашку, но была она тонкого фарфора, старинная.
Он переступил через взгляд женщины, лежащей на кровати, как переступил бы щель, зияющую в полу.
— Решили уехать? — спросила старуха в накрахмаленном переднике, которая все так же стояла у двери, но уже без трубки. И тогда он ее вспомнил. В те годы, когда он учился на востоке в университете на медицинском факультете и уезжал туда после каникул из Холдена в половине третьего ночи, она одна выполняла обязанности всего вокзального персонала. Поезд всегда опаздывал. Обходя стоящие рядами, как в церкви, скамьи в залах ожидания, она предлагала пассажирам горячий, только что сваренный кофе и наливала его в бумажные стаканчики из высокого белого эмалированного кофейника, который казался продолжением ее руки. Кроме белого передника, на ней была тогда белая конусообразная наколка — нечто среднее между поварским колпаком и летней дамской шляпкой. Наконец в клубах пара подползал поезд, и она принималась выкрикивать названия остановок. Мегафоном она не пользовалась, ей хватало силы собственных легких. Дарованный ей природой могучий баритон оглушал пассажиров — сначала цветных, потом белых в пустых, полутемных залах ожидания, где невозможно было читать, — отдаваясь гулким эхом под сводчатыми потолками: "Меридиан. Бирмингем. Чаттануга. Бристол. Линчберг. Вашингтон. Балтимор. Филадельфия. И Нью-Йорк". Потом она хватала сразу по четыре чемодана и, медленно шагая впереди пассажиров, переносила весь багаж к поезду и рассаживала всех по вагонам.
Он сказал ей:
— Да, уезжаю, а ты останься. Будешь сиделкой при Руби. Следи, чтобы она не сползла с подушки. Если понадобится, вызовешь меня. — Неужели даже тогда, в юности, ему не пришло в голову спросить, как зовут эту тиранку? Так до сих пор и не знает ее имени. Он вложил чашку в ее протянутую руку. — А ты разве не собираешься домой? — спросил он безногую женщину, Ори. Она жила все там же, возле железной дороги, где поезд отрезал ей ноги.
— Куда мне спешить? — ответила она и, когда он проходил мимо, повторила свое обычное: — Да вы не принимайте к сердцу, док…
Он вышел за порог и увидел, что все залито лунным светом. Не перебитый ни единым огнем Холдена, свет заполнял всю долину, подернутую дымкой долгой засушливой осени. Доктор был на самой окраине Холдена. Еще один дом, потом церковь, а дальше дельта Миссисипи, и хлопковые поля сливаются вдали с бледными разбросанными пятнами Млечного Пути.
Никто его не окликнул, и все же он оглянулся и увидел сбоку целую веревку платьев, которые сушились перед домом и были так жестко накрахмалены, что если их поставить, они бы так и остались стоять (его мать всегда на это жаловалась), и сразу же узнал платье матери, в котором она работала в саду, платье своей сестры Анни, в котором та играла в гольф, любимый халатик жены, который Айрин так часто надевала, завтракая с ним, другие платья, запомнившиеся не так ярко. Приподнимаясь на веревке над входом на веранду, они опять висели между ним и дорогой. Широко раскинув рукава, норовя оцарапать его лоб подолом юбки, они летали в лунном свете вокруг дома.
По ступенькам поднялся маленького роста негр с толстыми набойками на каблуках, прошел через веранду, и в голове у него прояснилось.
— Сестра Гэдди уже вступила в обитель радости?
— Нет, святой отец, вы вовремя успели, — ответил доктор.
Как только он вышел из дома, там поднялся такой же гвалт, какой раньше стоял во дворе, а мужчины во дворе, увидев его, смолкли. Уже на дороге он увидел луну. Она была над деревом, где угнездились на ночь куры; казалось, это одна из птиц взлетела туда. Он согнал ребятишек с капота своей машины, вытащил мальца, усевшегося за руль, и сел сам. Развернулся он в церковном дворе. Внутри церкви мигал огонек. Церковь была с плоской крышей, точно сарай, шторки на окнах опущены, как в спальне. В этой церкви танцы устраивались несколько раз в неделю, а не только по воскресеньям, и вечером в центре города хорошо было слышно веселую музыку, которая неслась отсюда.
Вот и речка; он проехал на ту сторону; берега возле моста ярко блестели, сплошь забросанные плоскими, размером с губную гармошку, пузырьками из-под болеутоляющего, которое с незапамятных времен продается под названием "Домашняя скорая помощь". С телефонных проводов вдоль дороги свисали волокна хлопка, ими же была усыпана обочина — казалось, он играет в школьную игру "Иду по следу".
Показалась гудящая маслобойня — она работала на собственном движке. Ни луча не пробивалось между железными листами цеха без единого окна, залитого сейчас лунным светом, но запах масла свободно выплывал наружу и растекался по всему городу, — казалось, это готовят ужин для великана, который никогда не насытится. Из вытяжных труб висели длинные космы хлопкового волокна, которое сыпали в освещенную луной хлопкоочистительную машину, снаружи во дворе стояли в беспорядке, дожидаясь своей очереди, нагруженные фургоны и грузовики, и это было похоже на цыганский табор или бродячий цирк из рассказов его отца и деда.
Далеко за чертой неосвещенного города у железнодорожной насыпи поднималось пухлое, как подушка, зарево — там горела трава. Зарево было точно облако газа, прозрачное, того лихорадочно-красного цвета, каким наливается осока в ноябре, без темных вен дыма, без искр и языков пламени, которые взлетают в воздух, когда горит церковь, казалось, это просто разлит оцвеченный хлороформ.
Вдруг за его спиной вспыхнул длинный луч электрического света, жесткий, точно отлитый из стали, пробежал по длинной грузовой платформе впереди, по тюкам хлопка на ней и словно бы толкнул и развалил их — так небрежно они были сложены, — потом скользнул на стену темного вокзала и осветил название города — "Холден". Загудел, опускаясь, шлагбаум. На этом переезде постоянно происходили несчастные случаи, и доктор подумал, что, наверное, ему ни разу в жизни не удалось спокойно проехать его, каждый раз приходится пережидать поезд. Он остановил машину и увидел, как мимо пронесся двухсекционный локомотив и за ним замелькали вагоны груженого товарного состава. В Холдене поезд не останавливался.
Он выключил мотор. Одна из шпал проседала под каждой колесной парой и жаловалась. Доктор слушал ее мерный неторопливый скрип и представлял себе старинные качели на веранде и двух влюбленных, качающихся в темноте.
Сегодня ему подали напиться в чашке от сервиза, который, быть может, покупала его мать или мать его жены, — тонкая фарфоровая чашечка с оббитыми краями, его губы и пальцы узнали ее. Там, в доме, где умирала раненая женщина, он попросил воды, и его жажду утолили, о нем позаботились. А потом он сразу же ворвался в стаю платьев с раскинутыми рукавами, которые летели точно ангелы, нарисованные ребенком.
Машина слегка покачивалась от движения поезда, он сидел, низко нагнувшись над рулем, душу наполняло ощущение отрады. Оно все росло, и он вдруг почувствовал в горле комок слез.
Отец доктора был тоже врач, в его кабинете он и вел прием; все пациенты-старики, такие, как мисс Маршия Поуп и как Люсиль и Ори, — постоянно вспоминали его отца, а некоторые даже путали молодого доктора со старым, но мисс Маршия Поуп и Люсиль — никогда. Золотые часы тоже достались ему от отца. Ричард вырос в Холдене, женился "на самой хорошенькой девушке дельты Миссисипи". Если не считать тех лет, что он учился на врача и потом был интерном, он прожил всю жизнь здесь, дома, в Холдене, и лечил местных жителей — единственный врач во всем городе. И отец его, и мать умерли, сестра вышла замуж и уехала, в прошлом году перед Рождеством умерла от пневмонии дочь. А летом они расстались с женой, так она захотела.
Сильвия была их единственный ребенок. Она прожила на свете тринадцать лет, но не умела ни говорить, ни даже сидеть. У нее была родовая травма; он любил ее и скорбел о ней всю ее жизнь. Но Айрин сделала больше — она посвятила Сильвии свою жизнь, всю без остатка, ухаживала за ней, носила на руках, кормила с ложечки, купала. Что делать, когда ты отдал всю свою любовь обреченному существу и это существо у тебя отняли? Ты отдаешь свою любовь кому-то другому, столь же обреченному. Но ты не хочешь страшных напоминаний и потому обращаешься не к человеку, а к идее.
В июне к нему в кабинет пришел с рекомендательным письмом студент, участник движения за гражданские права. Из уважения к старому другу доктор пригласил его домой обедать. (Сегодня он уже один раз вспоминал о нем, увидев на снимке в их городской газете.) Он помнил, что молодой человек уже кончил рассказывать им о своей работе. Они, сидя за столом, смеялись словам Айрин, повторившей ходячую шутку предыдущего губернатора, которую он бросил, когда из тюрьмы сбежал заключенный: "Уж если тебя обманул заслуживший доверие преступник, кому же тогда можно верить?" Потом доктор заметил:
— Кстати, о доверии, Филип. Я прочел в вашей газете очень странную вещь. Там писали, что в соседнем графстве группу ваших ребят под дулом автомата погнали в поле собирать хлопок в сорокаградусную жару. Не могло этого быть — какой же хлопок в июне?
— Этот же вопрос я и сам себе задавал. Но в конце концов решил: там, где читают нашу газету, никто таких подробностей не знает, — ответил молодой человек.
— И тем не менее это ложь.
— Мы просто сгустили краски, чтобы показать вашу ненависть, — поправил его бородатый молодой человек. — Так для читателей доходчивей. Не забывайте: с нами могли поступить куда более жестоко.
— И все-таки… и все-таки я считаю, мы не имеем права извращать истину, — возразил доктор Стрикленд. — Даже ради благой цели.
— А сам ты разве когда-нибудь скажешь Герману Фэрбразеру что с ним? — бросила его жена и резко встала из-за стола.
На следующий день всю его подъездную дорожку сплошь усыпали битым стеклом — видимо, в благодарность за прием. Он не ожидал никакого подвоха и увидел осколки слишком поздно, а стоящая в дверях Айрин неожиданно расхохоталась…
В конце концов он уступил ее желанию расстаться и отпустил, не спрашивая, когда она вернется. Сейчас она жила в своем родном городе, и, как он слышал, все наперебой приглашали ее в гости. Он предлагал ей остаться здесь, а он уедет. "Отнять у Холдена его доктора Стрикленда? Да ты никогда не бросишь свой город, даже ради спасения души!" — ответила она. Но все-таки это был еще не развод.
Да, он был слишком терпелив, но он устал от терпения. Устал от горечи и вражды, которые разделяют всё и вся, они измучили его, смертельно надоели.
И вдруг сегодня вечером жизнь показалась такой, какой казалась раньше. Словно кто-то подошел к нему на улице и предложил понести немного его груз, и не просто предложил, а настойчиво взял из рук — старый, верный, полузабытый друг семьи, которого он не встречал с юности. Неужели к нему возвращается ощущение, что у каждого живого существа на свете все еще есть право быть собой — право на свое темное, бунтующее против смерти естество? Сердце колотилось, словно на него обрушился шквал надежды и стал швырять, крутить без передышки, без пощады.
Ему казалось, что он сидит здесь очень долго, но вагоны все стучали и стучали мимо. Наконец промелькнул и служебный. Он сосчитал их, сам того не сознавая, — семьдесят два вагона. Снова стало видно, как за городом горит трава.
Волнение доктора мало-помалу схлынуло, точно улеглась тошнота. Он завел двигатель, пересек пути и поехал к центру.
В доме Фэрбразеров на втором этаже ярко горели свечи, несколько штук были вставлены в люстру. Следующий дом, его, был, конечно, в полной темноте, и пока он пытался сообразить, где Айрин хранит свечи на случай всяких неожиданностей, он во второй раз за этот вечер проехал мимо своей подъездной дорожки. Но в клуб он не вернется, нет уж, ни за что. Он и вообще-то стал туда заглядывать, сдавшись на уговоры сестры Анни. Вот темное окно мисс Маршии Поуп, он поравнялся с ним, и до него донесся запах ее оливкового дерева, массивного, как здание банка.
Тут же стоял и банк, лестница за его дверью вела в кабинет, где он принимал больных, над тремя окнами было написано черным с золотом: "Доктора Стрикленд и Стрикленд, приемная". Он проехал мимо. Лунный свет лился сквозь дымку на площадь, освещая ряды магазинчиков на той стороне, тонкие, как спички, столбы, которые поддерживали жестяной навес над тротуаром, маленький универмаг с резными украшениями на крыше, которые напоминали раскрытые бумажные веера в руках у акробатов. Он стал медленно объезжать площадь. В черной чаще деревьев смутно угадывалось здание суда и тюрьмы с железными решетками окон, и только вытертые чугунные ступеньки блестели под луной. Дальше стоял давно закрытый кинотеатр, все лампочки из его названия были вывернуты, остались лишь пустые патроны, которые складывались в слово "БРОДВЕЙ". Флагшток перед новым зданием почты казался перисто-размытым, точно след пролетевшего реактивного самолета. Возле пожарного депо не было старенького "бьюика" — начальник пожарной команды укатил домой.
Что держало его здесь, кто не пускал домой? Он медленно ехал по пустынной площади дальше. В ее центре, где днем как попало парковались легковые машины и фургоны, был вознесен бак водонапорной башни, бледный, как воздушный шар, который вот-вот улетит. В баке что-то клацало, потому что и с водой этим летом тоже были перебои, — глухой, прерывистый стук то усиливался, то затихал, но доктор уже его не слышал. Повернув машину, он увидел на ярко освещенном пространстве лежащего ничком мужчину, обесцвеченного луной.
Он направил на него свет фар, и одежда его окрасилась золотисто-желтым. Казалось, он проспал весь день на ложе из цветов и сплошь покрылся их пыльцой, казалось, он и сейчас еще спит, зарывшись в цветы лицом. Он был весь в пыли хлопковых семян.
Доктор Стрикленд резко затормозил и вышел. Застучали его шаги — единственный звук в тишине города. Мужчина приподнялся на руках, напомнив доктору тюленя, и посмотрел на него. Вся голова его была в потеках крови, казалось, это следы сетки, сквозь которую он прорвался. Распухший язык вывалился изо рта. Но доктор узнал это лицо.
— Стало быть, ты жив, Дейв? Все еще жив?
Медленно, едва ворочая языком, Дейв проговорил:
— Спрячьте меня.
И тут же изо рта его хлынула кровь.
Остаток ночи больные доктора звонили ему по телефону — всё хроники. На рассвете позвонила Ева Дакетт Фэрбразер.
— Угнетенное состояние? Еще бы ему не быть угнетенным! — в конце концов рявкнул на нее доктор. — Я бы на месте Германа ушел подальше во двор и застрелился!
"Сентинел", принадлежащий Горацию Дакетту, который был и его редактором, выходил по вторникам. В следующем номере на последней полосе доктор прочел заголовок: "ДВОЕ УБИТЫ ОДНИМ И ТЕМ ЖЕ ДОЛОТОМ ДЛЯ КОЛКИ ЛЬДА. СТРАННОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ В НЕГРИТЯНСКОЙ ЦЕРКВИ".
Заканчивая в столовой завтрак, доктор пробежал заметку.
В субботу вечером у нас в городе в толпе перед негритянской церковью были ранены острым предметом — судя по всему, долотом для колки льда — рабочий маслобойни, принадлежащей семье Фэрбразер, и местная служанка; оба раненых — негры. И он, и она скончались. Мэр Холдена Герман Фэрбразер не усматривает в этом инциденте проявления расовых противоречий.
"Я не вижу никаких оснований для тревоги", — заявил он.
Считая жертвы этого печального происшествия, в Холдене за выходные дни произошло три смерти. В воскресенье разбился на своем новом мотоцикле Билли Ли Уоррен-младший; его немедленно отправили в больницу в Джексон, но по пути он умер. Он был старший сын миссис Билли Ли Уоррен (шоссе № 1). В Джексон он поехал к своей невесте, но его мотоцикл на огромной скорости врезался в фургон, который вез на север индеек ко Дню Благодарения (см. рассказ свидетеля на стр. 1), и он скончался от тяжелых множественных травм.
В результате расследования обстоятельств первых двух смертей начальник полиции Холдена Кертис Стабблфилд (по прозвищу Ковбой) установил, что Руби Гэдди, молодой женщине 21 года, было нанесено тяжелое телесное повреждение на глазах толпы прихожан в церкви Святого Слова Божьего в субботу вечером, в половине десятого, когда она выходила из храма после окончания службы.
Свидетели утверждают, что Дейв Коллинз (ему было 25 лет) появился возле церкви в четверть десятого, он пришел сразу после окончания смены в маслобойне, где работал с 1959 года. Ему предложили войти в церковь и сесть, но он со смехом отказался, потому что не успел переодеться после работы, и ответил, что подождет Руби Гэдди, которая считалась его гражданской женой, во дворе.
Когда служба кончилась и Руби Гэдди, певшая в хоре, показалась на пороге каркасной церкви, Дейв бросился на нее и нанес ей долотом для колки льда смертельную рану, повредив внутренние органы, но она вырвала у напавшего на нее убийцы оружие и тоже нанесла ему удар. Потом Руби Гэдди дошла до дома своей матери, но там упала и больше уже не могла подняться.
Прихожане, по их рассказам, кинулись вдогонку за Коллинзом, он пробежал ярдов пятнадцать в сторону Змеиной речки, которая протекает к югу от церкви, потом упал и покатился по берегу вниз, перевернувшись раз шесть или семь. Присутствующие решили, что он умер, поскольку видели, как Руби Гэдди вырвала у него из рук долото и вонзила его Дэйву то ли в ухо, то ли в глаз и в любом случае наверняка повредила мозг. Однако позднее Коллинзу удалось вскарабкаться по берегу наверх — никто не видел, когда это произошло и как, — и каким-то чудом доползти к врачебному кабинету доктора Ричарда Стрикленда, который находится над "Городским промышленным банком".
Показания свидетелей о том, кто из негров первым нанес удар, расходятся. Священник церкви Святого Слова Божьего, Перси Макейти, не высказал своего мнения по этому поводу, но, отвечая на вопросы начальника полиции Кертиса Стабблфилда, выразил удовлетворение, что в деле не замешаны никакие подстрекатели со стороны и что никто не арестован.
Коллинза обнаружил у порога своей приемной доктор Стрикленд, проведший вечер в загородном клубе. Как сообщил доктор Стрикленд, Коллинз скончался вскоре после того, как он его нашел, от ран в груди.
"Никакого объяснения тому, что произошло, он не дал", — ответил доктор Стрикленд на вопрос следователя.
Мэр Фэрбразер, который поправляется сейчас после болезни, сообщил пришедшему к нему домой корреспонденту, что никаких волнений на маслобойне не было. "Мы и впредь будем делать все, чтобы не создавать для них условий, нам слишком дорого наше доброе имя, — сказал он и добавил: — Если погода будет по-прежнему благоприятствовать, то к концу месяца мы надеемся достигнуть максимальной выработки". В субботу, как обычно, рабочим выплачивали получку.
Однако когда полицейские обыскивали Коллинза, денег в его карманах не было.
Позже Дикон Гэдди, восьмилетний брат Руби Гэдди, нашел покрытое кровью долото для колки льда, принадлежащее церкви Святого Слова Божьего, и отнес его начальнику полиции Кертису Стабблфилду. Начальник полиции сообщил, что долото было найдено во дворе новой негритянской школы, строительство которой обошлось в сто тысяч долларов. Судя по всему, оно-то и послужило орудием двойного убийства: обе жертвы оказались палачами.
"Удивляюсь, что они там все друг друга не перекололи, — сказал священник Первой баптистской церкви Холдена его преподобие Алонзо Дакетт. — И эти бандиты еще хотят, чтобы мы пускали их в наши церкви".
Шериф графства Винс Лассетер, за которым пришлось ехать на озеро Бурн, где он ловил рыбу, выразил свое отношение к произошедшему так:
"Ну уж на этот раз они не смогут взвалить вину на нас. Вон какое зверство учинили друг над другом. Пожалуйста, отметьте особо, что наша совесть чиста".
Прихожане негритянской церкви не представляют себе, как и когда Коллинз исчез с берега Змеиной речки. "Мы над ним долго стояли, кидали в него бутылочными пробками, потом бросили его кепку и попали прямо в лицо, а он хоть бы шевельнулся. Ну, мы и решили: все, помер", — сказал один прихожанин. "Знай мы, что он потом вскарабкается на берег и поползет в город, разве бы мы ушли и оставили его там?" По свидетельству паствы, Коллинз не посещал службы в церкви Святого Слова Божьего.
Руби Гэдди умерла сегодня утром, также от ран, нанесенных в грудь.
Почему произошла драка — выяснить не удалось.
Кухарка налила ему еще кофе, но он не заметил. Бросив газету, он вышел с чашкой на маленькую веранду; эта утренняя привычка сохранилась у него до сих пор.
Веранда выходила во двор и с трех сторон была затянута сеткой. Здесь раньше стоял диван, на котором лежала днем Сильвия; она как бы оказывалась здесь в саду. Домов отсюда было не видно; гул маслобойни не доносился, не слышно было даже шума машин с дороги там, где она соединялась с объездным шоссе.
Розы отцвели, многолетники тоже. Но растущие вокруг кусты мирта, багряник, кизил, китайское сальное дерево, гранаты пестрели яркими красками, точно игрушки. Больная груша уже облетела. За упавшей стеной диких астр, которые никто не подвязал, расхаживали по траве два дятла, самец в одном конце сада, самка в другом, они клевали упавшие плоды прямо сквозь пылающие листья, казалось, плоды нарочно не собрали и оставили для птиц, чтобы они могли найти их и съесть. Наверное, дятлы жили здесь круглый год, но замечал он их только осенью. Он был уверен, что Сильвия наблюдала за птицами. Когда они летали по саду, ее глаза следили за ними. Вот самец расправил крыло, роскошное, как шкура зебры, и повернул к доктору голову с красным хохолком.
Доктор Стрикленд допил кофе и взял свой чемоданчик. Надо идти к Герману и Еве Фэрбразер, все остальные больные не легче. Сейчас во всем Холдене, подумал он, без врача может обойтись только одна мисс Маршия Поуп — так, во всяком случае, она сама считает.