ЗОЛОТОЙ ПЕТУХ. РОМАН


ЧАСТЬ I

Глава первая

деревне Б… общим расположением пользовался мальчуган, которому недавно исполнилось всего двенадцать лет. Крестьяне с восхищением слушали маленького певуна, когда он рано поутру гнал ягнят на пастбище и голос его звонко раздавался в полях.

Мальчика звали Галуст, но крестьяне называли его уменьшительным именем Кало.

Кало был крепыш, и можно было ожидать, что он станет дюжим парнем.

Мальчуган он был довольно пригожий: блестящие, с искорками глаза придавали живость его смуглому с правильными чертами лицу.

Кало был круглый сирота. Родители его, бедняки горемычные, умерли от холеры, оставив своего единственного сына в полной нищете. Его дядя с отцовской стороны, добросердечный Авет, «во спасение души» призрел сироту и заменил ему отца. Авет, которого все крестьяне называли «братцем», пользовался большим уважением у своих соседей. Это был трудолюбивый и степенный крестьянин, ему не раз случалось выступать посредником, улаживать споры, возникавшие между соседями.

Семья у Авета была небольшая: жена Егизабет и двое маленьких детей; главенствовала в доме старуха мать, семидесятилетняя бабушка Шушан, которая по праву старшинства пользовалась в доме неограниченной властью.

Старушки обычно бывают сердобольными; больше всего это относится к бабушке Шушан. Кало был ее баловнем, он казался ей живым портретом покойного сына, которого она очень любила.

Весной, летом и осенью маленький Кало помогал дяде по хозяйству, а зимой ходил к священнику, который учил его читать псалтырь, — вернее сказать, Кало, не зная ни одной буквы, наизусть заучивал псалмы, молитвы и песнопения.

По сравнению с тем как приходилось работать другим крестьянским ребятишкам, которые трудились наравне со взрослыми, Кало не очень обременяли домашними делами.

Утром он шел к роднику за водой, затем приносил дрова из сарая, убирал сени и помогал Егизабет доить коров. Обычно такую работу в деревне исполняют женщины, но дочерей у Авета не было, а сыновья у него были еще маленькие, поэтому единственным помощником Егизабет был Кало.

Когда работы в доме больше не оставалось, Кало обувал лапти, засовывал за пазуху ломоть сухого хлеба и с тяжелым, пастушьим посохом в руке, который был на две-три головы выше его, выгонял ягнят в поле. Редко случалось, чтобы Кало наказывали; он был удивительно послушный мальчик.

Все товарищи любили маленького пастушонка. Присоединившись к нему и согнав всех ягнят в кучу, они гурьбою шли на пастбище на берегу Аракса. Река протекала неподалеку от деревни.

Общество Кало приносило много радости его товарищам. Какие только игры он не затевал, какие только забавы не выдумывал! Порою он развлекал их своим пением или же принимался наигрывать на свирели, которую сам смастерил из тростника.

После того как он спас тонувшего в Араксе мальчика, Кало стал героем в глазах товарищей.

— Кало, иди поешь с нами, видишь, мать дала нам с собой масло и сливки, — наперебой предлагали ему дети, усаживаясь на зеленой траве, чтобы пополдничать.

Глава вторая

Была последняя неделя великого поста. В эту пору крестьяне везут на продажу в город все, что у них есть лучшего, чтобы богатые люди могли получше справить пасху.

Братец Авет встал с первыми петухами, засветил огонь, умылся и, перекрестившись, стал собираться в дорогу.

В доме все спали, кроме Егизабет: она помогала мужу.

Еще два дня тому назад она приготовила бурдюки с маслом, головку свежего сыра, две корзины яиц и несколько кур — все, что предназначалось для продажи в городе.

Такое знаменательное событие не могло не заинтересовать Кало: услышав шаги дяди, он высунул голову из-под одеяла и, широко раскрыв горевшие любопытством глаза, спросил:

— А меня разве ты не возьмешь с собой?

— Куда? — раздраженно спросил Авет.

— В город, — сказал Кало.

Обычно уравновешенный, Авет в эту ночь был чем-то раздражен; в таком состоянии люди срывают свою досаду на каждом, кто подвернется под руку.

— Замолчи, щенок, — закричал Авет, — только тебя там недоставало!

Кало опустил голову на подушку, уткнулся лицом в одеяло и тихо заплакал. Его плач разбудил бабушку Шушан, которая спала рядом.

— Что случилось, родимый, что ты плачешь? — спросила она.

Кало, всхлипывая, объяснил бабушке.

В это время в комнату вошел Авет, чтобы вынести оставшуюся поклажу.

— Авет, сынок, зачем ты обижаешь малого. Возьми его с собой.

— Не дорос еще, рано ему в город, — ответил Авет, немного смягчившись.

— Гоги Петросян берут, а мы с ним однолетки, — плачущим голосом сказал Кало.

— Возьми его с собой, сынок, — убеждала сына старуха, — возьми, он же не девочка, чтобы сидеть в четырех стенах. Хочется парню на божий свет посмотреть, уму-разуму набраться. Возьми!

Слова старухи поколебали решимость Авета, тем более что Егизабет тоже стала уговаривать мужа: Кало будет, мол, в дороге погонять ослов.

— Ну, коли так, собирайся, да только поживей, — сдался наконец Авет.

Попасть в город на пасху было для деревенских мальчиков большим удовольствием. Там им покупали архалуки, шапки, кожаные лапти, порой и гостинцы.

Кало впервые предстояло увидеть город, и радости его не было предела. Он птицей взвился с постели и несколько минут без толку сновал по комнате, а затем стал искать свой пастуший посох. Собирался Кало недолго, спал он всегда одетый. В одно мгновенье обул лапти — и вот уже готов в дорогу. Взяв в руки свой пастуший посох, он подошел к бабушке, обнял ее и спросил:

— Бабушка, а что тебе привезти из города?

Старуха молча поцеловала внука, и ее потухшие глаза наполнились слезами.

Во дворе уже стояли навьюченные ослы. Егизабет с лучиной в руках светила мужу. Авет вынес из овчарни двухмесячного ягненка и, привязывая его к седлу, подумал: «Это в подарок городскому барину».

Задолго до рассвета маленький караван тронулся в путь.

Глава третья

По дороге к Авету присоединились его односельчане, так же, как и он, ехавшие в город на базар. Караван постепенно увеличивался.

Ночь была тихая. Звезды ласково мигали на ясном небе. В воздухе чувствовалось свежее дыхание весны. Последние дни стояла дождливая погода, но дорога успела просохнуть, и тяжело навьюченные ослы шли, не останавливаясь.

Кало и его сверстники шагали впереди, погоняя ослов, а позади неторопливо брели их отцы и степенно беседовали.

— Интересно, в какой цене теперь масло?

— Говорят, подорожало, — заметил один из крестьян.

— Уж коли сейчас не продадим дорого, то когда же, — подхватил третий. — Всю зиму мы в глаза не видели снега, худо нам придется теперь летом… даже питьевой воды не будет.

— Хорошо, хоть дождь прошел, а то поля совсем пересохли!

— Мало пользы от такого дождя! Ложкой не напоишь верблюда. Видно, бог карает нас за грехи.

— И священник перестал святить поля, а то, может, бог смилостивился бы, — перекрестившись, сказал один из крестьян.

— Наш священник с целой торбой проклятий то и дело бегает к благочинному, и что ни день, то новый приказ: дайте то, дайте это… всю душу из нас вымотали… Не знаешь, кому угодить… Со всех сторон тянут… А нам проку ни на грош…

Эти слова рассердили благочестивого старика крестьянина.

— Все-то вы кощунствуете, потому бог от нас и отступился, — сказал он, — ни снега нам не посылает, ни дождя. Плох или хорош священник, а все же он наш отец духовный, наш заступник перед богом.

— Говорят, масло очень подорожало, — вернулся к прерванному разговору первый крестьянин. — Ты почем его продал, Маркос?

— По десять рублей.

— А яйца?

— По рублю за сотню.

— Неплохо.

Авет, который всю дорогу хранил молчание, вмешался в разговор:

— Зря только голову ломаете, дорого или дешево продадите, все одно с пустыми руками вернетесь домой. Все мы рабы горожан. Целый год работаем на них: сеем, пашем, жнем. Они едят наш хлеб, наше масло, наш сыр, а платят гроши, даром что карманы у них набиты деньгами. А наши недоимки растут изо дня в день. Едем в город нагруженные до отказа, а возвращаемся ни с чем. Стыдно в глаза смотреть женщинам и детям, когда они спрашивают нас: «Что вы привезли из города?»

Слова Авета заставили крестьян призадуматься. Ничто так больно не ранит сердце крестьянина, как напоминание о его недоимках. Это и было причиной негодования Авета, когда он несколько часов назад, собираясь в дорогу и навьючивая ослов, думал о том, что вся эта поклажа — плод его тяжелого труда — не принадлежит ему.

Кало и его сверстники, шедшие впереди, были заняты более веселым разговором. Их не тяготили заботы взрослых, над ними не висели недоимки.

— Сако, — обратился Кало к одному из товарищей, — ты же бывал в городе, скажи, где там пасут ягнят?

Сако, который был старше своих товарищей и несколько лет прожил в городе, ответил:

— Горожане не держат овец и не пасут ягнят.

— А чем же занимаются городские мальчики, если они не пасут ягнят? — полюбопытствовал Кало.

— Учатся.

— А священник их наказывает розгой, когда они не знают урока?

— Они учатся не у священника, а в школах.

— А что такое школа?

Сако трудно было ответить. Он пробормотал только:

— Школа, школа… Ну, не знаешь разве?

Другой мальчик спросил:

— Небось у городских мальчиков хорошие лапти?

— Они носят не лапти, а сапоги.

— А что такое сапоги?

— Это… городские лапти.

— А ежевика и ирга растут в городе? — спросил кто-то.

— Нет.

— Ой, а какие же они едят ягоды?

Сако не знал, как утолить любопытство мальчиков, которые со всех сторон забрасывали его вопросами. Он коротко описал городскую жизнь так, как он ее себе представлял: сказал, что там много больших домов, есть базар, вместо арб ходят фаэтоны, но впрягают в них не буйволов, а лошадей, и добавил, что городские мальчишки высмеивают деревенских ребят и при всяком удобном случае награждают их тумаками. Это замечание рассердило Кало. Он замахнулся своим длинным посохом и угрожающе сказал:

— Как начну лупить этой дубинкой по их тощим спинам, сразу запищат «мама».

Глава четвертая

Город Е… стоит на берегу реки, которая берет начало из озера Севан. Он относится к числу тех немногих городов, которые не испытали на себе персидского ига; здесь сильно чувствуется влияние турецких нравов. Женщины красят волосы хной, мужчины носят узкие шаровары и чувяки.

Вечером, на второй день пребывания в городе, братец Авет, понурившись, стоял перед дверьми большой лавки и, прижимая к груди свой длинный посох, робко посматривал на дверь, не решаясь туда зайти. В эту минуту он был похож на человека, который томится в ожидании судебного приговора. Долго простоял он так, надеясь, что его заметят и пригласят войти в лавку. У его ног покорно замер ягненок, которого он привез в подарок барину. Ягненок выглядел грустным и не резвился, как обычно, словно разделял беспокойство своего хозяина, погруженного в тяжелое раздумье. Возле ягненка сидел Кало и держал его за ногу, чтобы тот не убежал.

Только у Кало был беспечный вид, и он с любопытством поглядывал вокруг: все вызывало у него изумление и восторг.

— Дядя, у барина есть маленький сын?

— Нет, — рассеянно ответил Авет.

— А кто же будет играть с ягненком?

Авет ничего не ответил. В эту минуту кто-то окликнул его:

— А, это ты, братец Авет!

Авет встрепенулся и, оглянувшись, увидел приказчика из лавки. Он низко поклонился ему.

— Ты пришел повидать барина? — спросил приказчик.

— Как же я уеду, не повидав его, — ответил Авет.

— А это ты, наверно, для него привез, — сказал приказчик, указывая на ягненка.

Авет утвердительно кивнул головой. Приказчик вошел в лавку, и через несколько минут Авета позвали туда, а две жертвы остались ждать у порога.

С трепетом войдя в лавку, Авет еще с порога низко поклонился невысокому пожилому человеку, сидевшему за конторским столом и что-то искавшему среди бумаг.

Поклон Авета не был замечен: барин был слишком поглощен своим занятием. Почесав в смущении затылок, братец Авет нерешительно кашлянул, чтобы привлечь его внимание. Тот поднял голову и заметил посетителя. Авет отвесил ему низкий поклон.

Ага[2] умел быть вежливым, особенно с теми, с кем у него были денежные расчеты. В таких случаях он становился даже угодливым. И сейчас при виде крестьянина притворная улыбка появилась на его угрюмом лице.

— Здравствуй, братец Авет, как живешь-можешь, как твои домашние, все ли здоровы? — проговорил он, хотя никого из семьи Авета не знал.

— Мы не перестаем молиться всевышнему за тебя, ага.

— Ну, а как скот, как нынче пашня?

— Скотина, слава богу, цела, а посевы погибают: зима выдалась бесснежная, и, как на грех, нынче дождей выпадает мало — видно, грешны очень… Ходили мы к священнику, он заглянул в эфрем-верди[3] и сказал, что бог прогневался на нас…

Суеверие крестьянина было на руку купцу. Он не преминул воспользоваться этим.

— Вот видишь, я был прав, — сказал он. — Сколько раз я предупреждал вас, что, когда берете в долг, нужно возвращать вовремя. Но вы глухи к моим словам, вот бог вас за это и наказывает. Недаром ведь говорится: «Бери и возвращай», а не «Бери и присваивай». Я не о тебе веду речь, братец Авет, ты человек хороший и твой покойный отец тоже был хороший человек. А вот этот негодяй Гео Татосов еще год назад занял у меня двадцать рублей и с тех пор глаз не кажет.

— Совестно ему, ага, — сказал Авет робко, — надо пожалеть беднягу, семья у него большая, — где он возьмет, если у него нет. Но он обязательно вернет долг, не возьмет греха на душу.

— А меня не надо пожалеть, а у меня нет семьи, — сердито ответил ага.

— Бог даровал вам все, божьей милостью пусть умножатся ваши богатства, а Гео — нищий.

— Послушай, братец Авет, ты человек умный, а не можешь понять одного, — мягко перебил его ага, — если каждый будет брать у меня и не возвращать, я буду таким же нищим, как и вы.

— Это вы правильно изволили молвить, ага, но все же этого беднягу Гео надо пожалеть; когда у него будут деньги, он вам вернет, не обманет. Ты наш отец, ага; на небе бог, а на земле ты, на тебя одного вся надежда… Недоедаем, недопиваем, последнее отнимаем у детей и отдаем тебе, чтобы освободить душу от долгов.

Ага начал рыться в куче бумаг, лежавших перед ним, и, найдя вексель Авета, передал его одному из своих приказчиков.

— Авет, как видно, принес деньги, — сказал он, — проверь, сколько он должен, и произведи с ним расчет.

Понимая, что ага не расположен продолжать беседу, Авет подошел к приказчику и, вытащив из-за пазухи кучу денег, не считая, положил их на прилавок.

Поручив приказчику произвести расчет с крестьянином, Масисян действовал по способу охотника, натравливающего свою легавую на дичь.

Пересчитав деньги Авета, приказчик проверил вексель, взял счеты и, постукав костяшками, сказал:

— Деньги, которые ты принес, покрывают только часть долга, за тобой остается еще пятьдесят рублей.

Авет пришел в ужас.

— Как же так, я всего-то должен пятьдесят рублей, — сказал он сдавленным голосом, — а деньги, которые я только что принес, куда пойдут?

— А проценты ты не считаешь? — грубо отрезал приказчик. — Эти деньги с трудом покроют проценты.

Видя, что между крестьянином и приказчиком разгорается спор, ага счел нужным вмешаться.

— Братец Авет, мы с тебя лишнего не возьмем, не надо сердиться. Григор, — обратился он к приказчику, — скинь-ка немного проценты. Авет свой человек, не надо его обижать. Дай ему кой-какого товарцу из лавки на подарки ребятишкам. Скоро пасха — пусть порадуются.

При подсчете купец и приказчик, конечно, обманули крестьянина, раздув его долг, а для отвода глаз всучили ему подарки. Это была обычная уловка Масисяна. Авету дали два цветных платка и несколько аршин дешевого ситца. Он был очень доволен подарками и благодарил барина.

Между тем приказчик написал новый вексель и передал его Авету, сказав ему, чтоб он приложил к нему палец, предварительно обмакнув его в чернила. Такова была «подпись», которую ставили неграмотные крестьяне на денежных документах. Авет покорно выполнил эту процедуру.

А тем временем Кало томился на улице в ожидании дяди. Он то и дело робко заглядывал в лавку и тотчас прятался, боясь, что его заметят.

Покончив с делами, Авет вспомнил о ягненке, которого он привез в подарок барину, и, кликнув Кало, велел принести его.

— A-а, это твой пасхальный подарок? Пошли тебе бог долгой жизни, — сказал Масисян, с любопытством глядя на Кало. — Чей это мальчик? — спросил он.

— Это сынок моего покойного брата.

— А ну-ка, подойди поближе, медвежонок, я хочу поглядеть на тебя, — сказал ага.

Кало от смущения в жар бросило: впервые в жизни приходилось ему разговаривать с таким важным господином.

— Сколько ему лет? — спросил ага, обращаясь к Авету.

— Недавно сравнялось двенадцать, — ответил Авет.

— А на вид ему можно дать все пятнадцать. Вот что значит привольная деревенская жизнь…

Интерес господина Масисяна к маленькому Кало не был праздным: жена давно уже просила его, чтобы он нанял в домашние слуги какого-нибудь мальчика, непременно деревенского, так как она считала, что все городские мальчишки — сорванцы, не чисты на руку и не заслуживают доверия, а деревенские — простодушные и честные.

Барину пришла в голову мысль забрать у Авета мальчика.

— Послушай, братец Авет, — начал он вкрадчивым тоном, — твой покойный брат был хорошим человеком, упокой господь его душу. Ты тоже хороший человек, но не такой, как он. В память о нем, чтобы заслужить спасение души, я решил сделать одно добре дело… понимаешь, доброе дело… взять к себе в дом его сына, чтоб из него со временем настоящий человек вышел, понимаешь, человек… такой, как я… чтоб не остался на всю жизнь невеждой крестьянином.

«Человеком», по мнению Масисяна, мог быть только купец, богатей; бедняк не мог быть человеком.

Слова барина привели Авета в замешательство. Он долго молчал, обдумывая предложение. Наконец он нерешительно произнес:

— Не знаю, что и сказать, Масисян-ага! Тебе виднее, — «умная голова сто голов кормит, а худая и себя не прокормит».

— Будь благословен, братец, я вижу, ты правильно понял меня, — многозначительно ответил ага. — Как человек умный, ты не захочешь мешать счастью племянника. Да и тебе прямая выгода, если этот мальчик будет жить у меня, разумеется, двери моего дома всегда будут открыты для тебя, приходи, ешь, пей на здоровье.

Кало не прислушивался к разговору взрослых и не подозревал, что в эту минуту решалась его судьба. Все его внимание было поглощено картонной лошадкой, укрепленной на деревянной доске.

— Какая хорошая лошадка! А что она ест? — спросил он у мальчика, прислуживавшего в лавке.

Мальчика рассмешила наивность Кало, и он велел не задавать впредь таких глупых вопросов.

— Надеюсь, тебе ясно, — продолжал между тем хозяин, обращаясь к Авету — Мальчика ты оставишь у меня. Я его буду одевать, кормить — словом, заботиться о нем, как о своем сыне. Когда он подрастет и научится уму-разуму, буду платить жалованье.

Авет, с одной стороны, был доволен, что счастье улыбнулось его племяннику и тот «выйдет в люди», но вместе с тем его беспокоила мысль, что он сам лишится расторопного работника, так как Кало был ему хорошим помощником. Но свои сомнения он не решался высказать вслух, чувствуя себя в долгу перед важным барином, а как говорится, «долг платежом красен».

Хотя ага и Авет как будто пришли к соглашению, но никаких письменных условий между ними не было заключено. Хозяин обещал одевать и кормить Кало и только со временем, если он окажется хорошим слугой, выплачивать ему жалованье. Таким образом, пришлось возложить все надежды на будущее…

Спросить у Кало, хочет ли он остаться у барина в услужении, не сочли нужным. Когда же Авет сказал ему об этом как о деле решенном, Кало запротестовал:

— Я здесь не останусь.

Авет принялся ласково увещевать племянника, говоря, что в городе лучше, чем в деревне, что в доме барина к нему будут хорошо относиться и он, Авет, будет часто навещать его. Авет приводил много всяких доводов, но мальчик настойчиво повторял:

— Я здесь не останусь, я вместе с тобой пойду домой.

Когда же Авет стал настаивать на своем решении, глаза Кало наполнились слезами. Эти слезы были как бы началом его печального будущего.

Кало насильно разлучили с дядей и отвели в дом почтенного купца.

Покинув город, Авет всю дорогу предавался грустным мыслям, что он скажет бабушке Шушан, вернувшись домой. Он знал, что старушка дня не может прожить без своего Кало.

— Взял с собой и потерял мое дитятко, — сказала она, выслушав Авета.

Глава пятая

На одной из отдаленных улиц города Е… стоял одноэтажный дом, который выделялся среди соседних домов своими обветшалыми стенами, низкой дверью и узкими оконцами, какие можно встретить только в тюрьмах.

Видимо, дом был выстроен еще в те времена, когда европейская архитектура не проникла в этот город, и хотя все соседние дома на этой улице уже успели изменить свой вид, он сохранял стародавний персидский стиль.

Узкая дверь вела в довольно обширный сад, где росли вековые тутовые деревья, до того трухлявые, что их гнилые дупла напоминали распоротые брюха чудовищ. Возле них в беспорядке стояли ореховые, ивовые и чахлые абрикосовые деревья. Густо разросшиеся виноградные лозы, обвившись вокруг стволов, поднимались до самых верхушек, прикрывая своей нарядной зеленой листвой их голые сучья. Хотя этот сад и примыкал к жилому дому, но, казалось, рука человека здесь ни к чему не прикасалась, и одичавшие растения буйно цвели и разрастались. В разных уголках этого заглохшего сада виднелись развалившиеся беседки, дополнявшие своим жалким видом общую картину запустения и разрушения.

Казалось, этот дом населяли не люди, а какие-то мифические существа, которые ревниво оберегали руины, стараясь сохранить их в полной неприкосновенности.

Этот дом принадлежал самому богатому человеку в городе, которого весь уезд называл «ага». В нем жил Петрос Масисян, — читатель познакомился с ним уже в предыдущей главе.

То, что дом Масисяна находился в таком запустении, объяснялось не его скупостью, а закоренелыми предрассудками. По его мнению, в каждом доме обитает таинственная сила, предопределяющая судьбу человека; иначе говоря, счастье или несчастье его зависит от сверхъестественных сил, обитающих в доме. Бывают дома, где обитает смерть, в них никто долго не живет — ни дети, ни взрослые. А в иных домах людей преследует нищета: если даже богач поселится в таком доме — его неминуемо ждет разорение. И напротив, есть счастливые дома.

Дом Масисяна относился к числу последних. Обычно «счастье» такого дама зависит якобы от таинственного существа, чаще всего змеи с бриллиантовым венцом на голове, которую редко кому удается увидеть.

Дому Масисяна приносил счастье «золотой петух», который время от времени являлся его предкам вместе с золотой курочкой и цыплятами.

При жизни отца Масисяна «золотой петух» исчез, счастье его, как говорится, «слежалось комом», он разорился, но сын его поправил дела, и при нем благодать «золотого петуха» опять осенила этот дом. Вот почему каждый источенный временем старый кирпич, каждая истлевшая доска были для него священными, и он оставил все в полной неприкосновенности, боясь, как бы не исчезла таинственная сила дома.

Масисян принадлежал к той породе богачей, которых у нас называют метким персидским словом «новкиса», то есть обладатель нового кошелька, иначе говоря, новоиспеченный богач. Такого рода богачи заметно отличаются от тех, кто получает богатство по наследству. Ослепленные блеском золота, они ценят только деньги, воображая, что за них можно купить ум, благородство, честь и знания, кичатся своим состоянием и любят выставлять его напоказ.

Такие люди поистине чудовища, они скрывают под золотым покровом свое нравственное убожество.

В отличие от них Масисян не кичился своим богатством и не чванился, напротив — держал себя очень скромно, старался ничем не выделяться и даже казаться беднее, чем был на самом деле.

«Лучше лишиться глаз, чем доброго имени», «В пустой бочке звону много», «Кто хвалится, тот с горы свалится» — этими и подобными поговорками он объяснял свое поведение.

О богатстве он рассуждал так: «Кому придет в голову хвастаться тем, что он имеет пару глаз, пару ушей и пару рук; все находят это вполне естественным. Незачем хвастаться и деньгами, без них человек не проживет, без них нельзя преуспеть».

Сколотив состояние благодаря предприимчивости и умению наживать деньги, то есть благодаря «золотому петуху», Масисян считал все пути к обогащению пригодными.

Меркой его нравственности и всего его поведения могла бы служить армянская поговорка: «Жизнь — это сало, а человек — нож», значит надо постараться отрезать кусок, чтобы не умереть с голоду, а каким способом — безразлично. Масисян нимало не стеснялся в выборе средств, находя все средства дозволенными, лишь бы они приводили к цели. Поступал он так не с намерением причинить кому-либо вред, а полагал, что это в порядке вещей, и поэтому совесть его всегда была спокойна.

Отец Масисяна был мясоторговцем. Мальчик с юных лет помогал отцу в его кровавом промысле. Мясник и палач мало чем отличаются друг от друга: один убивает людей, другой — животных. Может быть, этим и объяснялась свойственная характеру Масисяна жестокость, доходившая до изуверства.

Свой истинный нрав он проявлял чаще всего в семье, где не считал нужным сдерживаться. Он был из числа тех людей, о которых говорят: «С виду гладок, да на зуб не сладок». В семье он был деспот и зверь, а на людях прикидывался овцой. Когда этого требовали его интересы, он становился угодливым, льстивым, подобострастным. Он обладал всеми свойствами пресмыкающегося. Гибкий и изворотливый, как змея, он вился и ползал, затаив в своем жале яд…

Поступая так, Масисян вовсе не считал, что он хитрый лицемер и притворщик и что грешит против совести, — он был убежден, что иначе не проживешь, так уж устроен мир, и не только находил себе оправдание, но еще и поучал других: «Если войдешь в город и увидишь, что все жители его одноглазые, надо и себе выколоть глаз, чтобы не отличаться от других». «Хрупкая посуда быстрее бьется», — говорил он. «Чтобы уцелеть, надо быть гибким, податливым, изворотливым».

Рассуждая так, Масисян совершенно искренне был убежден в своей правоте. Он плыл по течению жизни и приноравливался к существующему порядку вещей, и если путь его был извилистым, то в этом был повинен не он, а тот поток жизни, который увлекал его за собой…

Не имея охоты продолжать отцовское дело, Масисян на первых порах занялся торговлей рогатым скотом; он скупал в деревнях у крестьян скот и продавал его в городе владельцам мясных лавок. Это своего рода работорговля. Кто знает, что представляет собою «чодар» — торговец скотом, тот согласится, что своими нравственными свойствами он мало чем отличается от работорговцев, ведущих позорную торговлю людьми на берегах Африки.

Сколотив капиталец, Масисян взялся за другие торговые дела. Ему во всем сопутствовала удача, и вскоре он стал одним из самых богатых людей в уезде.

Обычно те, кто, подобно Масисяну, вышли из низкого звания, стараются предать забвению свое происхождение и тем или иным способом облагородиться. Хотя Масисяну было чуждо тщеславие, но и он не устоял против соблазна иметь более звучную фамилию. Это не представляло особого труда, — стоило только заглянуть в армянские летописи и выбрать оттуда какое-нибудь историческое имя. Он выбрал имя Масис[4], оно понравилось ему больше, чем какое-нибудь другое.

Присваивать славные имена своих предков, не обладая ни их доблестью, ни их добродетелями, стало новым явлением среди армян. Все больше появляется громких фамилий — Аршакуни, Багратуни, Мамиконяны, Аматуни, Пахлавуни, Камсараканы, — вряд ли стоит продолжать этот перечень — словом, названия наших гор, долин и рек присваивают себе ничтожные люди, и если б наши летописцы вдруг воскресли, они были бы крайне удивлены, увидев, что в Армении возродилось давно исчезнувшее поколение нахараров[5].

Глава шестая

Семья у Масисяна была небольшая. Под его кровом жили сын и две младшие дочери. Старшая дочь умерла при самых трагических обстоятельствах, — она повесилась на перекладине в дровяном сарае. Чтобы не оскорбить память несчастной жертвы, умолчим о причине ее смерти…

Вторая дочь долго ждала, надеясь, что отец выдаст ее замуж, но годы шли, проходила молодость, и она сбежала с одним из приказчиков отца и тайно обвенчалась с ним в деревенской церкви. Отец проклял ее, вычеркнул из сердца, а если и вспоминал, то называл ее не иначе, как «бесстыжая». Она была навсегда изгнана из отцовского дома и всего лишь несколько раз тайком посетила его, чтобы повидаться с матерью, которую очень любила.

Сын Стефан окончил гимназию. Отец запретил ему поступать в университет, считая, что учение окажет на него пагубное влияние и окончательно собьет с толку. Вернувшись в отцовский дом, Стефан несколько лет болтался без дела, продолжая носить гимназическую форму и преследуя отца неотступной просьбой послать его учиться дальше. Но отец об этом и слышать не хотел и требовал, чтобы сын сидел в лавке и учился торговому делу. Это положило начало разногласиям между отцом и сыном и стало причиной их глубокой взаимной неприязни.

Одну из младших дочерей Масисяна звали Гаяне, другую — Рипсиме. Гаяне было десять лет, Рипсиме — семь. Сестры были совершенно не похожи друг на друга, словно природа задалась целью создать два существа, наделив одну из них красотой, а другую обезобразив. Характеры у них тоже были разные: некрасивая Гаяне была очень доброй и жалостливой девочкой, а красивая Рипсиме — высокомерной и злой. Гаяне была хромоножка, и когда она ходила, все тело ее колыхалось из стороны в сторону, что еще больше уродовало ее. Люди с физическими недостатками обычно бывают злоязычными, и Гаяне, несмотря на свое доброе сердце, тоже не была лишена этого недостатка.

Жену Масисяна звали Мариам. Очень часто судьба, провидение, фортуна, словом называйте как хотите, играет злую шутку с супружескими парами: красивой женщине достается в мужья невзрачный мужчина, а красивому мужчине — дурнушка, а бывает и так, что умная женщина выходит замуж за глупца, а умный мужчина женится на глупой женщине. Иной раз видишь, что мужчина-коротышка женат на высокой женщине, а у рослого мужчины — миниатюрная жена. Словом, судьба не терпит гармонии в супружеской жизни. Та же участь постигла и бедняжку Мариам. Насколько ее супруг был суровый и жестокий человек, настолько же она была кротка и добра. Гаяне унаследовала материнскую доброту, а у Рипсиме в характере были отцовские черточки, зато сын Стефан вышел не в своих родителей.

Вот в эту-то семью и попал Кало, этот беспечный и веселый деревенский птенчик. С этой семьей было связано его будущее, которое и является главной темой нашего романа.

До появления Кало в семье Масисяна не держали мужской прислуги, особенно после того злосчастного случая, когда одна из его дочерей сбежала с приказчиком. С тех пор Масисян закаялся пускать в дом мужчин. Все, что требовалось для хозяйства, он покупал сам. Часто можно было видеть, как он, завернув в платок мясо, зелень и фрукты, нес их с рынка домой. А если случалось, что он отправлял покупки с приказчиком, тот не имел права заходить в дом, а должен был передать узелок через дверь.

Масисян строго придерживался этого правила и ревниво охранял свой очаг от вторжения посторонних мужчин. При магазине у него на побегушках были мальчики лет двенадцати — пятнадцати, в том невинном возрасте, когда их допускают даже в персидские гаремы. Возраст Кало позволял использовать его в роли домашнего слуги.

Когда Кало впервые появился в доме Масисяна, — в один из вечеров великого поста, — вид этого маленького простолюдина рассмешил всех.

— Это и есть наш новый слуга? — насмешливо спросила госпожа Мариам, оглядев с головы до ног удивленно озиравшегося Кало.

— А что, не нравится тебе? — благодушно спросил муж. — Ты погляди, какой здоровяк, за восьмерых будет работать, взгляни на его руки и ноги, он похож на откормленного бычка, только что выпущенного из хлева[6].

Слова Масисяна обидели Кало, и он, насупившись, сказал:

— Я не бык.

Супруги пристально поглядели на мальчика и ничего не ответили. Они велели отвести Кало на кухню и накормить его.

— Как видно, у него длинный язык, — заметил Масисян. — Неотесанный еще, не узнал вкуса затрещин, но работник будет хороший.

— Работать-то будет, дай бог, чтобы не воровал, — ответила жена.

— Первое время он, конечно, воровать не будет, пока еще птенец, но пообвыкнет немного, научится и этому.

— Я не допущу, чтобы он воровал, — сказала жена.

Масисян недоверчиво покачал головой и насмешливо заявил:

— Ты не позволишь, а он все равно будет воровать. Мы многое запрещаем, но люди сами учатся этому. Попробуй запрети утенку лезть в воду, — стоит ему вылупиться из яйца, он уже бежит к речке. Его ведь никто не учил плавать.

Этот разговор происходил во дворе. Супруги сидели на тахте, покрытой паласом, стоявшей под недавно распустившимся ивовым деревом. Недалеко от них Стефан, присев на корточки возле грядки, рассматривал в лупу какое-то насекомое. Услышав последнее замечание отца, он вмешался в разговор:

— Утенок тянется к воде инстинктивно, а у человека нет инстинкта воровства. Этот порок в нем развивается благодаря неблагоприятным условиям жизни, нужде и другим обстоятельствам.

Отец, конечно, не понял сына и, бросив на него суровый взгляд, угрюмо сказал:

— Это не твоего ума дела, молчи.

Глава седьмая

Претерпев горькую разлуку с привольной деревенской жизнью, Кало первое время сильно тосковал по своим сверстникам и долго не мог забыть любимых овец, но постепенно этот дикий «медвежонок», как назвал его ага при первой встрече, втянулся в новую жизнь.

Если читатель помнит, Кало появился в этой семье накануне пасхи, а в праздничные дни даже собакам и кошкам перепадают крохи с барского стола.

Жили Масисяны весьма скромно, но деревенскому мальчику из бедной крестьянской семьи дом их казался полной чашей.

Вначале к маленькому слуге относились с любопытством, он забавлял всех своей неотесанностью, каждое его движение вызывало смех. Но мало-помалу начали его воспитывать и учить новым обязанностям. Этим занималась главным образом госпожа Мариам.

Через несколько дней Кало нельзя было узнать: внешний вид его совершенно изменился. Вместо лохматой папахи он носил теперь старую форменную фуражку Стефана, вместо лаптей на ногах у него болтались стоптанные коши[7] хозяина, которые мешали ходить. Поверх ветхого архалуха на него надели поношенную хозяйскую кабу[8], доходившую ему до пят и сидевшую на нем мешком. Он туго перетягивал ее черным ремешком и носил с напуском.

Словом, Кало преобразился с головы до ног, — ему переменили даже имя. Вместо уменьшительного деревенского прозвища Кало его стали называть Микаелом. Но хотя с виду Кало изменился, в душе он оставался тем же простодушным, веселым мальчуганом и сохранял деревенскую грубоватость, — как тот самородок, который в умелых руках мастера может приобрести драгоценный блеск.

Кончились пасхальные праздники, пришел конец и веселым дням.

Хотя Масисян и обещал Авету держать Кало при лавке и обучать его торговому делу, чтобы «вывести в люди», но он не сдержал своего обещания.

Кало стал домашним слугой. Для мелких домашних услуг он оказался слишком неумелым и неуклюжим. Все валилось у него из рук, ломалось, билось; он не мог донести стакан чаю, не расплескав его. Но если он нес полный бочонок с водой, то отлично справлялся с этим.

Микаелу, которого впредь мы будем так называть, его неуклюжесть причиняла много неприятностей. В наказание за разбитую посуду, за испорченную вещь его оставляли без еды на целый день. Начиная с хозяина и кончая последней служанкой, все попрекали его; словечки «медвежонок», «деревенский осел» и прочие так и сыпались на него. Не проходило дня, чтобы он не получал колотушек.

Его единственной заступницей в доме была госпожа Мариам, которая, жалея мальчика, прощала ему его неопытность и старалась скрыть от мужа его оплошности, чтобы спасти от побоев.

Нам известно, что у Микаела был приятный голос и, живя в деревне, он очень любил петь. Но этот сладкоголосый птенчик умолк, попав по воле злой судьбы в тесную железную клетку.

С отчаянья он несколько раз решался на побег: хотел добраться пешком до родной деревни, вернуться к бабушке, к любимым товарищам, туда, где его никто не бил. Но госпожа Мариам возвращала беглеца с дороги, ласково увещевала и утешала его.

Дружелюбно относилась к Микаелу и Гаяне. Хотя она порой подтрунивала над ним, но, когда ей доставались гостинцы, всегда делилась с ним. Зато ее сестра Рипсиме была несносным созданием. Эта красивая и высокомерная девочка питала к Кало какую-то жгучую ненависть и так изводила бедняжку, что он вынужден был жаловаться госпоже Мариам.

Один Стефан любил его, как брата. Он купил для Кало учебник и в свободные часы занимался с ним. Но как-то раз ага застал их с книгой, вырвал ее из рук Микаела и, обращаясь к сыну, сурово сказал: «Хочешь сбить его с толку, чтобы он стал таким же, как ты, непутевым…»

Большое утешение доставляли Микаелу встречи с односельчанами, приезжавшими в город на базар. Как-то раз, идя по базару, он увидел одного из своих деревенских товарищей.

— Эй, Тун! — крикнул он, подбегая к товарищу.

Товарищ не узнал его.

Микаел бросился ему на шею и горячо расцеловал.

— Вот так дела, не признал тебя, Кало, — оправдывался парень, — Разодели тебя, прямо как чамчи-хатун[9].

— Что поделаешь, Туни-джан[10], в городе все так одеваются, — объяснил Микаел. — Мне даже имя переменили, меня не называют больше Кало. Скажи-ка лучше, милый Туни, как живут наши, как бабушка, что поделывают малыши? Кичин небось вырос, а Папин, наверное, уже начал ходить. (Так звали маленьких двоюродных братьев Кало.)

Не дожидаясь ответа товарища, Микаел продолжал:

— А ты как живешь, Туни-джан? Небось каждый день купаешься в реке? А мне даже близко не разрешают подойти к воде… А у вас там, наверное, уже сенокос? Хотел бы я знать, кто вяжет сейчас наши снопы? Я пришел на базар за зеленью, велели еще хлеба купить, говорят, учись торговать. — И тут же перевел разговор на другое. — Небось наши сливы уже поспели? А как там наша собака, не знаешь? А кто пасет сейчас наших овец? Здесь плохо, Туни-джан, сердце у меня изболелось, не знаю, что и делать. Ты скажи бабушке, что видел меня. Ты с кем пришел? Когда ты уходишь обратно? Здесь очень плохо, Туни-джан…

Микаел так ошарашил товарища градом вопросов, что тот не знал, на какой из них отвечать.

— Я здесь с отцом, — сказал он. — Привезли продавать сыр. Сегодня собираемся обратно.

— А ты не голоден? Вот возьми попробуй сдобной городской булки, ее нынче утром мне дала госпожа, но я припрятал ее, не стал есть, вот, видишь, пригодилась.

Сказав это, Микаел вытащил из-за пазухи ломоть назуки[11] и протянул его товарищу.

Тот охотно взял и, набив полный рот, сдавленным голосом произнес:

— Как вкусно! Ты каждый день ешь его?

— А кто мне будет давать каждый день. Это мне сегодня тайком от хозяина сунула госпожа, — грустно произнес Микаел. — Сухой хлеб и то жалеют. Никогда не наедаюсь досыта.

Глаза Микаела наполнились слезами, но он отвернулся, чтобы скрыть их. Товарищ спросил его:

— Когда ты приедешь в деревню? Знаешь, Кало, наша дыня уже поспела, едим до отвала, отец ни слова не говорит. Я спрячу твою долю, скажи, когда придешь.

— Разве меня отпустят, Туни-джан? — грустно ответил Микаел. — Мне так хочется в деревню, повидать бабушку, жить там, но меня не пускают, говорят: «Медвежонок, не можешь забыть свою берлогу». А разве я могу забыть деревню? Что здесь хорошего… все дома, дома… Здесь нас, деревенских, за людей не считают… называют ослами… откроешь рот, чтоб ответить, а в ответ получаешь затрещину.

Туни был старше Микаела на несколько лет, он от души пожалел товарища и решил помочь ему.

— Пойдем, я отведу тебя в деревню, — решительно сказал он.

— Как же можно, дядя мне шею намнет, скажет, зачем явился. Нет, Туни-джан, мне остается одно — пойти и утопиться.

Туни стал утешать товарища и обещал, что он уговорит дядю Авета забрать Кало в деревню.

Микаел обрадовался, и ему захотелось чем-нибудь отблагодарить товарища. Он с детским простодушием сказал ему:

— Ты знаешь, какая мне пришла в голову мысль? Я зарыл бабки у самых дверей нашего хлева, там, где лежит колода, пойди и выкопай их. Там больше ста штук. Возьми себе сколько хочешь, а остальные раздай товарищам. Мне они сейчас не нужны, играйте вы.

— Томасу я не дам ни одной бабки, — сказал обрадованный Туни, — он драчун, мы вчера опять подрались с ним.

— Нет, дай и ему, он ведь наш товарищ, помирись с ним, — наставительным тоном сказал Микаел. — Что ж такого, — продолжал он, — на то и товарищи: подеретесь и помиритесь. Вот прошлой ночью я поссорился с Логосом и так сильно ударил его палкой, что расшиб ему голову до крови.

— С Логосом? — удивленно спросил Туни. — А что здесь делает Логос?

— Я во сне видел, что подрался с ним. Проснувшись, я заплакал, так мне стало его жалко. Скажи правду, Туни-джан, не случилось ли с ним чего?

— Ничего не случилось, я видел его третьего дня, мы у них в саду ели абрикосы.

Разговор маленьких приятелей был прерван появлением отца Туни, который издали окликнул сына:

— Довольно тебе балясы точить. Пора идти.

— Туни-джан, — сказал Микаел, схватив товарища за подол, — раз ты уходишь, кланяйся от меня бабушке, дяде, всем-всем, скажи им, что ты видел меня.

— Скажу, — ответил Туни и, попрощавшись, ушел.

Микаел долго смотрел ему вслед, но потом вспомнил, что время уже позднее, и опрометью бросился бежать домой.

Глава восьмая

Прошло три года.

За эти три года в судьбе Микаела произошел неожиданный поворот. Из домашнего слуги он превратился в «ученика» при лавке. Чем он был обязан этому повышению?

Непостижимые предрассудки бывают у людей, подобных Масисяну. Приобретет ли такой человек лошадь[12], заведет ли в доме собаку или кошку, и ненароком дела его в это время начинают идти на лад, он говорит, что животное «впрок хозяину», и уже не расстается с ним. Животное это делается для него священным, мирно несет свою службу до самой старости, а после смерти голову его зарывают под порогом главной двери дома.

Такие же приметы приписываются и людям.

Допустим, что после женитьбы у человека дела пошли на лад, — значит, у жены «легкая рука», она пришлась ко двору, и потому муж души в ней не чает. Бывает и наоборот, жена приносит в дом несчастье, при ней одни неудачи, — значит, у нее «недобрый глаз», и муж относится к ней с неприязнью…

Есть приметы, связанные с рождением детей: одни приносят счастье, другие — несчастье. О человеке, который приносит в дом счастье, говорят: «С ним связано благоденствие дома». Это тоже своего рода «золотой петух».

Но оставим в стороне всякого рода суеверия, скажем лишь то, что с момента появления Микаела в доме Масисяна дела последнего пошли в гору. Суеверный Масисян придавал этому очень большое значение, и его отношение к Микаелу резко изменилось. Он стал благоволить к маленькому слуге и решил перевести его в лавку. Вот таким-то образом в положении Микаела произошла перемена к лучшему, и он стал учиться торговому делу.

Теперь Микаел не был уже тем неотесанным и наивным деревенским парнем, как три года тому назад. Изменилась и его внешность. Жизнь в городе притушила его яркий деревенский румянец, он похудел, черты лица у него сделались тоньше, кожа нежнее. Только глаза были все те же — большие, искрящиеся.

Все покупатели лавки Масисяна хорошо знали Микаела. Этот смышленый, приветливый юноша невольно возбуждал их любопытство. Заходя в магазин, они охотно вступали с ним в разговор, так как Микаел отличался редкой услужливостью. Стоило кому-нибудь скрутить папиросу, он уже подносил спички, проворно отмеривал и отвешивал, ловко завертывал покупки и даже иногда помогал донести их до дому, не дожидаясь, когда его об этом попросят.

Но порою между Микаелом и господином Масисяном возникали небольшие разногласия. Это вытекало из их несходства во взглядах. Например, заходит в магазин покупательница. Ей нужно купить несколько аршин ситцу или пару фунтов чаю. Масисян затевает с ней длинный разговор, уверяет покупательницу, что ее покойный муж был его хорошим другом, что из уважения к нему он отпустит ей самый лучший товар, сделает уступку в цене и прочее. Затем, обращаясь к Микаелу, Масисян говорит:

— А ну-ка, парень, принеси самый лучший товар.

Микаел приносит самый лучший товар, но хозяин, метнув на него грозный взгляд, сердито восклицает:

— Дурень, разве это самый лучший! Когда же ты научишься разбираться в товарах!

— Лучшего у нас нет, ага, — простодушно отвечает Микаел.

— Как это нет, щенок, — свирепеет хозяин и сам идет за товаром.

— Это же плохой, — говорит Микаел.

Хозяин, не обращая на него ровно никакого внимания, сам отмеривает или взвешивает товар и, выпроводив покупателя, принимается распекать Микаела:

— Негодник, когда же ты станешь человеком? Когда научишься торговать? Если тебе говорят принеси «лучший» — это значит «худший»… Понимаешь?!

— Как не понять! Хорошее есть хорошее, а плохое есть плохое. Я хорошо разбираюсь в товаре.

— Покупателю показывают хороший товар, а продают ему плохой… Понял?!

«Нет, этого я никогда не пойму, — бормотал про себя Микаел. — Ведь это значит взять грех на душу, загубить ее».

А хозяин принимался отчитывать его.

Глава девятая

Лавка Масисяна и все его торговое предприятие ввиду своего своеобразия заслуживают более подробного описания.

Лавка его напоминала собою скорее большой склад, набитый самыми разнообразными товарами. Здесь можно было найти все, начиная с самых дорогих видов мануфактуры и ценных предметов галантереи, вплоть до листового железа, вплоть до всех сортов кожи, вплоть до керосина, чая, сахара, игрушек и прочего. Здесь можно было увидеть вперемежку с рыбой и сальянской тешкой ящики с московскими конфетами, европейские вина различных марок и местную водку. Словом, здесь можно было найти все, за исключением разве только птичьего молока. Повар мог приобрести здесь крупу и яйца для своей стряпни, а щеголиха — бриллиантин для волос. Здесь не было недостатка в хинине и мятных каплях для больных. Все это лежало в таком причудливом беспорядке, что лавка Масисяна стала притчей во языцех для всего уезда, и когда заходила речь о каком-нибудь запутанном деле, то говорили: «Все равно как в лавке Масисяна».

Масисян был круглым неучем.

Книги он считал порождением сатаны и питал к ним лютую ненависть. То, что принято называть счетоводством, Масисян не признавал: он исповедовал только одну истину: «Купил — плати». Торговли в «кредит» он тоже не признавал. Счетов он не вел, приходо-расходной книгой всех его торговых операций была его собственная голова. Память, надо оказать, у него была исключительная. С изумительной отчетливостью он хранил в ней все: сколько сортов товара у него в лавке, сколько на сегодня продано и сколько осталось, стоимость каждого товара и почем нужно продавать, чтобы получить прибыль, — словом, он помнил все. Единственные письменные документы, которые он хранил, были векселя должников — и в этом случае память его творила чудеса.

Представьте себе шкатулку, в которой в таком же беспорядке, как товары в его лавке, лежали клочки бумаг — векселя его должников; не умея читать, он прекрасно помнил, какой из них кому принадлежит, и когда появлялся должник, Масисян тотчас извлекал вексель из груды бумажек и безошибочно говорил, на сколько он просрочен, стоимость процентов и общую сумму долга. Он легко мог вычислить в уме с точностью до одной копейки проценты с векселя десятилетней давности. Все события своей жизни, даже самые незначительные, он помнил с удивительной ясностью и мог точно сказать, когда и где оно произошло, в каком месяце, в какой день и час, кто был при этом, о чем говорили и прочее. При такой необыкновенной памяти он не нуждался в счетоводстве. Ничто не могло укрыться от его зоркого глаза — была ли то недостача в деньгах, или в товарах. В делах Масисян сочетал решительность с крайней осмотрительностью.

Еще до того как первый церковный колокол призывал к заутрене, Масисян был уже на ногах. Выйдя из дому, он, верный своей неизменной привычке, прежде всего отправлялся в церковь. Отстояв заутреню, он шел на базар. К тому времени солнце еще только начинало всходить (в этом краю заутрени бывают короткие).

Микаел с большой корзиной на плече уже поджидал его на базарной площади. Масисян начинал с того, что обходил весь базар, высматривая, что привезли на продажу крестьяне. Он знал всех крестьян поименно, знал имена их отцов, детей и даже жен. Масисян ласково заговаривал с каждым, расспрашивал о житье-бытье, справлялся о ценах даже на те продукты, которые не собирался покупать.

Крестьян подкупало, что такой важный господин держится с ними запросто и обращается как с равными. Но «медведь знает, зачем он повадился ходить вокруг улья». Стоило Масисяну увидеть на базаре «новичка», который привез на продажу масло, сыр, рыбу или кур, он тотчас подходил к нему и заводил разговор. Он начинал уверять крестьянина, что знал еще его покойного отца и был с ним в дружбе, что не раз оказывал ему услуги и прочее — словом, до того заговаривал зубы бедняге, что выторговывал на несколько копеек ниже обычной цены.

Масисян предпочитал сам покупать провизию для дома. «Чужими руками хорошо только шипы собирать», — повторял он свою излюбленную поговорку.

Закупив все, что было нужно на базаре, он обходил мясные, хлебные, фруктовые лавки и, до отказа нагрузив Микаела покупками, посылал его домой. После этого он направлялся в свою лавку. Здесь в ожидании его перед дверьми лавки стояли приказчики. Сначала он проверял, целы ли восковая печать на дверях и замки, потом передавал ключи старшему приказчику, и тот открывал двери. Перекрестившись, Масисян входил в лавку.

Микаел, птицей долетев до дому и отдав провизию госпоже, уже успевал к этому времени вернуться в лавку и принимался подметать мостовую перед лавкой, обрызгивал ее водой, сметал пыль с товаров и помогал приказчикам раскладывать их.

Масисян, как и большинство армянских купцов, имел привычку каждое утро заново раскладывать товары на полках, чтобы привлечь покупателей и внушить им мысль, что они только что получены. Занятие это не очень-то обременяло приказчиков, тем более что Масисян не разрешал мыть окна в лавке. «Чем темнее, тем лучше выглядят товары», — говорил он.

Весь этот ритуал соблюдался ежедневно, без перемен, с неизменной точностью. Масисян отличался педантизмом и был очень требователен, особенно по отношению к тем, с кого имел право требовать, зато от выполнения своих обязательств всегда уклонялся.

В любое время года, в холод ли (лавка никогда не отапливалась), в жару ли, Масисян неотлучно находился в лавке. Он ни на минуту не расставался со своими любимыми товарами. Крайне подозрительный, он не доверял никому — даже жене, сыну, дочерям, — он не верил ни одному человеку, считая, что все кругом воры. По его мнению, единственно, кто не воровал — это крестьяне, потому что — пентюхи, мало что смыслят, а тот, кто с умом — непременно вор. Это и заставляло Масисяна неусыпно наблюдать за лавкой.

Ничто не могло укрыться от его зоркого глаза, он все успевал заприметить. Как только товар был продан, ему тотчас отдавали деньги, и он прятал их в «кассу».

Касса эта напоминала кружку для бедных, которые часто можно увидеть на дверях часовен и церквей: закрытые на замок и запечатанные, они имеют узкую щель, куда благочестивые прихожане опускают свои копейки.

Кассу свою Масисян называл «драхл», то есть «приход», и опускал в нее в течение недели все вырученные от торговли деньги. Открывал он ее только один раз в неделю, по субботам, чтобы подсчитать «приход». В остальные дни он не имел привычки заглядывать в свою «кассу» и производить траты.

Сила предрассудков у Масисяна проявлялась во всем. Например, в понедельник утром у него нельзя было выпросить ни одного гроша, так как он верил, что понедельник несчастливый день, и если в этот день истратить деньги, то всю неделю будут только расходы и — никакой прибыли.

Весь день, как уже говорилось, Масисян проводил в лавке, и его зоркие глаза следили за каждым движением приказчиков. Только летом, в очень знойные дни, его железная воля немного ослабевала, и он, сидя на месте, начинал дремать, но и в этом случае трудно было сказать, спит он или бодрствует, так как стоило покупателю появиться в лавке, он тотчас открывал глаза и, если приказчики почему-либо мешкали, принимался их распекать: «Эй, щенки, ослепли вы, что ли, не видите — покупатель пришел!»

Но однажды, несмотря на всю свою бдительность, он был жестоко обманут.

Внезапно умер один из его близких знакомых, и он счел своим долгом присутствовать на его похоронах. (Масисян был крайне благочестив). С похорон он вернулся утомленный и застал в лавке одного Микаела; остальные приказчики ушли по делам. Велев Микаелу присматривать за лавкой, Масисян пошел и сел на свое обычное место. День выдался невыносимо жаркий; усталость и пережитые волнения скоро взяли свое, и Масисян задремал. Играли тут роль и несколько лишних бокалов вина, которые он выпил на поминках. В это время в лавку вошел довольно хорошо одетый молодой человек. Оглядевшись и заметив хозяина, он спокойно подошел к нему. При звуке его шагов Масисян встрепенулся.

— Купите вот эту вещицу, — сказал незнакомец, протягивая ему золотые часы. — Дайте мне за них, сколько найдете нужным. Дело в том, что мне крайне нужны деньги: моя жена при смерти, я тороплюсь к врачу.

Масисян внимательно оглядел незнакомца, посмотрел на часы и сказал:

— Они стоят не больше пятидесяти рублей.

— Давайте пятьдесят, и да благословит вас бог, но знайте, что я заплатил за них в Москве восемьдесят рублей, — сказал незнакомец торопливо.

Отсчитав пятьдесят рублей, Масисян вручил их незнакомцу, и тот поспешно ушел. Как только за незнакомцем закрылась дверь, Микаел, с удивлением наблюдавший эту сцену, сказал:

— Этот человек был здесь час тому назад, попросил показать ему часы, долго вертел их в руках, но не купил, сказал, что его интересует только цена: у меня, говорит, есть часы, я хочу их продать.

— Он украл у меня пятьдесят рублей! — вскрикнул Масисян.

— Как это украл? — удивился Микаел.

— Надул меня, вот так и украл, — огрызнулся Масисян, — это наши часы.

— Неужели он украл их! Боже мой! Такой человек может быть вором, так хорошо одет, такой приличный с виду.

— Да, вот именно такие приличные люди и бывают ворами, а не такие дураки, как ты, — сердито ответил Масисян. — Но какой молодец, — продолжал он уже другим тоном, как бы говоря сам с собою, — видно, впрок пошло ему молоко матери! Никому еще не удавалось меня так ловко обмануть. Если бы он согласился пойти ко мне в услужение, я бы тысячу рублей не пожалел, чтобы заполучить такого молодца! — воскликнул Масисян и обратился к Микаелу: — Видел, щенок! Вот таким молодчиной и надо быть, — ухитриться вырвать ресницу так, чтобы человек моргнуть не успел… Понял?..

Микаел ничего не ответил.

Глава десятая

Обветшалый дом Масисяна мало чем отличался от его лавки. Так же, как в лавке, битком набитой залежавшимися, заплесневелыми, прогнившими товарами, в доме его господствовали плесень и гниль. Казалось, в нем заплесневела и сама жизнь.

Дом напоминал развалины замка, давно покинутого обитателями. Все, что когда-то было создано рукой человека, пришло в полное запустение, истлело и разрушилось. Чудом уцелело лишь несколько помещений (вернее говоря, они не совсем разрушились) — тонирная[13], которая одновременно служила кухней и кладовой, погреб, в котором хранились кувшины с вином, фрукты и разные соленья, и три комнаты: одна из них служила спальней и кабинетом хозяину и одновременно была гостиной; во второй комнате помещались жена Масисяна и две его дочери; это была как бы женская половина дома. В третьей комнате жил его сын Стефан.

Эти три комнаты были расположены на уровне земли. Плоская земляная кровля поросла травой. Комнаты не сообщались между собой, каждая из них имела самостоятельный выход во двор. Свет в комнаты проникал скорее через двери, чем через окна, которые были наглухо заделаны деревянными решетками. Решетки эти были изобретением персидских плотников. На зиму их заклеивали бумагой, чаще всего старыми деловыми письмами Масисяна, отчего в комнатах делалось еще темнее.

Снаружи дом был обмазан саманом, что придавало ему жалкий вид. Стены в комнатах были выбелены известкой, которая от времени потемнела и местами осыпалась, так что кое-где выглядывали необожженные кирпичи. Бревенчатый, «черный» потолок не был оштукатурен. Пол был глинобитный, как в крестьянских хатах. В комнатах не было никакой европейской мебели — ни столов, ни стульев, ни дивана. Возле стен стояли грубо сколоченные тахты высотою в аршин и шириною в полтора аршина, покрытые паласом, поверх которых лежали валики; сидеть на них можно было только поджав ноги.

Все остальные постройки во дворе, кроме тонирной и сарая, были разрушены: в хлеву обвалилась крыша, стропила одним концом еще держались за стены, а другим лежали на земле. В хлеву давно уже не держали скотину. Им пользовались в те времена, когда отец хозяина держал мясную лавку. Там, где когда-то был сеновал, лежала сейчас куча земли и валялись доски. Куда ни падал взор, везде руины, трухлявые доски, заброшенные постройки: казалось, что рука человека столетиями не прикасалась здесь ни к чему. Никто, видимо, не заботился о том, чтобы обновить пришедшие в негодность постройки. Все разрушалось, тлело, гнило…

И здесь, в этих развалинах, жил один из богатейших людей уезда, и магическая сила «золотого петуха» приносила ему груды золота…

Только в заглохшем саду были еще заметны признаки жизни. И хотя здесь буйно разрослись ползучие растения и он был заброшен, но дряхлые деревья упрямо цеплялись за жизнь, казалось говоря: «Мы будем жить… пусть мы заброшены, но мы будем жить».

Жизнь обитателей этих угрюмо-холодных развалин была такой же мрачной, как эти развалины. Она текла бесцветно, уныло и однообразно. Проходили дни, месяцы, годы, многое менялось в мире, принимало другой вид, только в доме Масисяна не было никаких перемен. Казалось, жизнь в нем остановилась и замерла.

Косность Масисяна проявлялась во всем: все стародавнее было для него священным и должно было оставаться в неприкосновенности, если даже пришло в полную ветхость и негодность.

Как не менял он покоробленные, расшатанные двери, в которые входили его отец, дед и прадед, так не отступал ни на шаг от тех обычаев, которыми жили его предки.

Семья Масисяна походила на сложную машину, главной частью которой был он сам — хозяин. В какую бы сторону он ни повернулся, туда же должны были следовать за ним и остальные. И горе тому, кто осмелился бы не подчиниться ему… Он требовал слепого повиновения: все должны были есть то, что любил он сам, говорить только о том, что интересовало его самого, ложиться спать, когда он ложился, вставать, когда он вставал, — словом, в доме он был всему начало.

Каждое утро отправляясь на базар, он покупал на обед и ужин те продукты, которые были по вкусу ему самому, и изо дня в день, за очень редкими исключениями, заставлял готовить одни и те же блюда. От этого у детей пропадал аппетит, однообразная еда вызывала отвращение, но что за беда, если хозяин мог всю неделю есть один и тот же суп из потрохов, а всю следующую неделю — жирный бараний суп с фрикадельками или голубцы. Если же кто-нибудь пробовал роптать: «Что ж это такое, каждый день суп с потрохами… надоело до смерти», — он обычно отвечал: «А почему мне не надоело?» На все он смотрел с точки зрения своего «я». Что не приносило вреда ему, не могло принести вреда и другим, то, что было приятно ему, должно было быть приятно и другим.

Мы дали правдивый портрет эгоиста, добавьте сюда еще необузданный деспотизм, и получится поистине чудовище. Масисян послужил образцом для этого портрета.

Весь домашний уклад Масисяна сохранял старозаветную простоту: ножи и вилки никогда не подавались на стол. Масисян почитал за грех резать хлеб ножом, ложками пользовались только для жидкой пищи, все остальное ели руками.

Хозяин обычно обедал один, если не было гостей, а гости бывали довольно часто, так как он не скупился на приглашения. «Хлеб-соль — отплатное дело», — говорил он, но гостям приходилось довольствоваться тем, что было по вкусу самому хозяину.

Голубцы и потроха, ежедневно подаваемые к столу Масисяна, служили мишенью для насмешек всего города.

Первое время после приезда из Тифлиса Стефан обедал вместе с отцом, но с того дня, как отец возненавидел его, он лишился позволения сидеть с ним за одним столом и обедал вместе с матерью и сестрами.

Восточный обычай, предписывающий эту обособленность, был на руку семье, обреченной влачить скудную жизнь. Госпожа Мариам, уступая настояниям детей, иногда тайком от мужа заказывала добавочное блюдо, но когда ему становилось известным это «преступление», попрекам и брани не было конца.

Благодарение богу, этого изверга целыми днями не бывало дома: рано утром он отправлялся в церковь, оттуда в лавку и, проведя там весь день, возвращался домой только под вечер.

В его отсутствие семья чувствовала себя свободно, могла отдыхать и развлекаться, и хотя ее развлечения были ограничены четырьмя стенами дома, — немалую роль в жизни семьи играл сад.

В саду был глубокий пруд, обсаженный громадными развесистыми деревьями, ветви которых переплелись и образовали над ним красивый лиственный свод, не пропускавший солнечных лучей. В летние месяцы на берегу пруда всегда была густая и прохладная тень.

Покончив с домашними делами, госпожа Мариам проводила весь день на берегу пруда вместе с детьми. Гаяне и Рипсиме, сидя рядышком на ковре, разостланном в тени деревьев, рукодельничали, шушукаясь и смеясь, или же, когда им надоедало это занятие, отбросив шитье, принимались кидать в пруд хлебные крошки, заманивая рыбок, и забавлялись, глядя, как они скользят в воде. Здесь любил отдыхать и Стефан, когда в полном изнеможении возвращался домой после беготни по частным урокам, которые он давал в разных концах города.

В городе Е., как и всюду на юго-востоке, пруды и обширные сады служили большой утехой для семьи, обреченной вести замкнутый образ жизни и лишенной всяких развлечений.

Сад в доме Масисяна до известной степени удовлетворял эту потребность. Если б не сад, то обитатели его совсем зачахли бы в своих сырых, темных и душных комнатах. Всю весну, лето и осень они проводили в саду на свежем воздухе. Здесь, на берегу пруда, под тенью развесистых деревьев они ели, принимали гостей, здесь занимались своими делами, а ночью спали в передвижных кетирах[14].

Общение с деревьями, травой, цветами, птицами приближает человека к природе.

Глава одиннадцатая

Был знойный день. Июльское солнце жгло нестерпимо.

Госпожа Мариам накрыла стол на берегу пруда и ждала Стефана, чтобы пообедать вместе с ним. Прошел обеденный час, другой, третий, — его все не было. У сестер не хватило терпения, они пообедали и занялись игрой. Мать ни до чего не дотронулась, поджидая сына.

Наконец он пришел, как всегда молчаливый и грустный, и, не проронив ни слова, лег на ковер, разостланный под деревьями. Мать пошла в тонирную разогревать ему обед. Гаяне и Рипсиме, сидя на траве, наряжали своих кукол в новые платья: завтра — воскресенье, и у девочек, живших по соседству, была назначена «кукольная» свадьба. Стефан заметил, с каким жаром играли его сестры.

— Рипсиме, подойди сюда, — позвал он.

— Мне некогда; ты видишь, я занята, — ответила маленькая Рипсиме.

— Подойди сейчас же, — настойчиво повторил брат. Девочка подбежала и прильнула к груди брата. — Поиграй со мной, Рипсиме.

— Как же я буду играть с тобой, у тебя нет куклы.

— А ты померяйся со мной силами, ну, хочешь, толкни меня, потяни за волосы…

— А ты не побьешь меня?

— Нет, не побью.

Рипсиме звонко расхохоталась и убежала.

Бывают минуты, когда человек пытается заглушить весельем душевную муку и даже начинает ребячиться. Вот в таком состоянии и был сейчас Стефан. Вытянувшись на ковре, он глядел вверх, прислушиваясь к шелесту листвы и стараясь представить свое будущее. Этот худощавый меланхоличный юноша с умным приятным лицом выглядел гораздо старше своих восемнадцати лет. Он достиг того возраста, когда кровь бурлит в жилах молодого человека. Но выражение его юного лица было до того задумчивым, на нем застыла такая холодная печаль, что с первого взгляда было ясно, что его душу снедает какое-то тайное горе.

Порой ему удавалось забыться, особенно в кругу близких товарищей; тогда он становился веселым, разговорчивым, по-детски резвым.

С юных лет он с головой окунулся в мир книг, и мысль его блуждала в поисках идеала, того отвлеченного идеала, который поглощает душевную энергию юношей, разжигает их воображение, превращая в пустых мечтателей, которые, чуждаясь повседневного настойчивого труда, не постигнув еще основы вещей, не овладев глубоко какой-либо сферой знания, тешат себя иллюзиями, что призваны свершить великие дела, не делая между тем ничего, чтобы подготовить себя для них. Это своего рода нравственный недуг, который приносит молодежи немало вреда, порождая поколение никчемных людей, которые, вместо того чтобы признать свою несостоятельность, винят во всем общество, обливают его презрением, заявляя, что они-де не оценены по достоинству, не поняты и поэтому не могут совершить ничего полезного и хорошего…

К счастью, Стефана почти не коснулся этот недуг, он еще не сталкивался с обществом и не мог ни любить, ни ненавидеть его. Он имел дело лишь с семьей, которая вскормила его, и познал на себе всю горечь ее тирании.

Человек может терпеть и переносить рабство, пока он не осознал, что такое свобода. Так же и в семье — жертвы деспотизма принижены и покорны до тех пор, пока не изведают прелесть свободы.

В пору своего безрадостного детства, мальчиком, Стефан еще не осознавал, какой гнетущей и затхлой была асмосфера, в которой он рос. Но когда он оторвался от семьи и уехал в другой город, поступил в гимназию и достаточно развился, только тогда он понял, что представляет собой его семья, в которой он имел несчастье родиться. С той поры его прошлое, горькое прошлое, тяжелым грузом пало ему на душу. В нем совершился крутой перелом: он походил на человека, который, протрезвев после сильного опьянения, видит на теле раны и чувствует, что они жгут его. Стефан как бы прозрел, и в его памяти, как в панораме, разворачивались картины его детства, одна безотраднее другой. Тогда-то в его душе и пробудилась жгучая ненависть обманутого человека, ненависть, взывающая к отмщению. Он думал, что, пользуясь его незнанием, у него отняли то, что полагалось ему по праву.

Ненависть к отцовской тирании росла в нем, по мере того как он убеждался, что его кроткая мать, которая всегда была так добра к нему и щедро изливала на него свою материнскую нежность, еще более несчастна, чем он, и что она тоже жертва отцовского деспотизма. Он знал, что его сестры, эти маленькие, нежные создания, никогда не слышали от отца ни единого ласкового слова, не видели улыбки на его лице, и встречали с его стороны только грубость и равнодушие, и боялись его больше, чем сатану или бешеного волка.

Стефан все еще лежал на ковре, глядя вверх на деревья, а Гаяне и Рипсиме играли, когда мать, выйдя из тонирной, подошла к нему и спросила, не хочет ли он есть.

— Я хочу отдохнуть, я очень устал, — холодно проговорил сын.

— Ты не болен? Ты плохо выглядишь! — с тревогой спросила она, подсаживаясь к нему.

— Я не болен, дай мне отдохнуть.

— Почему же ты не хочешь есть?

— Я уже обедал, — сказал Стефан и объяснил матери, что ходил провожать товарища, который уехал в Петербург, чтобы поступить в университет. В честь уезжавшего товарища был устроен в одном саду прощальный обед, на котором присутствовал и Стефан, — пили, ели, пели песни и веселились вовсю.

— Кто же грустит после веселого кутежа, — с улыбкой заметила мать.

— Всяко бывает… Этот мой товарищ на год позже меня окончил гимназию и вот уже уехал продолжать образование, а я сижу здесь…

При последних словах сына улыбка погасла на лице матери.

— Довольно, сынок, брось думать об этом, хватит с тебя и того, чему ты научился.

Сын ничего ей не ответил, глядя на деревья и прислушиваясь к чуть слышному шелесту листвы.

Мать стала доказывать ему, что учатся те, кому надо стать врачами, чиновниками или получить какую-либо иную казенную службу, и делают они это ради куска хлеба или денег, а у него, слава богу, в этом нет нужды: его отец первый богач в городе; его ничто не вынуждает бросить дом, семью, мать, сестер, родственников и ехать куда-то на муку — и ради чего — хочу, мол, все книги выучить.

— Оставь меня в покое, мама, — сказал Стефан с досадой, — все равно я не смогу объяснить тебе, что люди учатся не только ради того, чтобы стать чиновниками или зарабатывать деньги. Я не смогу убедить тебя, что есть цели, которые выше денег и чинов. Что же касается богатства моего отца, прошу тебя, никогда не говори со мной об этом.

— А кому же оно достанется, скажи мне, кому, ведь ты единственный сын у него, кому же пойдут его деньги!

Стефан, который никогда не позволял себе грубо разговаривать с матерью, слушая ее нравоучения, с трудом сдерживал себя: он бледнел и краснел, губы у него дрожали, глаза загорелись гневом.

— Плевать мне на его богатство, о котором ты мне говоришь, мать! — воскликнул он с негодованием, — Мне оно не нужно, на этом богатстве лежит проклятье, в каждой его копейке кровь и слезы тысяч людей. Оно вызывает во мне омерзение.

И напомнил, что, еще будучи гимназистом шестого класса, отказался от отцовских денег, и если до того пользовался его деньгами, то только потому, что был ребенком, ничего не понимал и плохо знал отца. А потом он уже полагался только на собственные силы и жил на частные уроки, получая пятьдесят копеек за урок, и впредь будет так делать, пока не получит высшего образования.

— Значит, ты все же собираешься уехать? — жалобно спросила мать.

— Я должен уехать, и очень скоро. Если бы я не любил тебя и не жалел сестер, я бы вообще сюда не вернулся.

Со слезами на глазах мать сказала, что не хочет мешать намерениям сына, что он «свет ее очей» и она умоляет его лишь об одном: чтобы он не лишал ее последнего утешения, не покидал ее. Она открыла ему свои душевные раны, объяснила, как глубоко она несчастна, что за всю жизнь у нее не было ни одного радостного дня, что она желала для себя лишь смерти и всегда носила в душе это желание, и лишь страх, что дети останутся беспризорными, удерживал ее, так как отец совсем не думает о них.

Все свои надежды она возлагала только на сына, а теперь и они рухнули. Хватит ли у нее сил пережить новое горе!

Стефан понимал, сколько горькой правды было в признаниях матери, но не находил слов для утешения и только сожалел, что невольно причинил ей огорчение.

Мать добавила, что изменить характер отца нельзя, какой он есть, таким и останется, пусть Стефан будет умницей и примирится с ним. У отца нет к нему неприязни, он, несомненно, любит его, но не хочет показывать свои чувства: за спиной, в разговоре с посторонними, он расхваливает его, а с ним держится сурово. Это оттого, что отец очень самолюбив и не может простить сыну непочтительность и непокорность. Перед другими он его расхваливает так же, как расхваливает покупателям свой товар, хотя сам далеко не уверен в его хороших качествах.

Ее, конечно, очень огорчает такое поведение отца по отношению к сыну, но она бессильна что-либо сделать и лишь советует не идти во всем наперекор отцу; например, отец возмущен тем, что Стефан дает уроки в домах таких людей, которые беднее даже, чем его приказчики, он считает, что такое поведение сына «позорит» его. Что скажут люди? Кроме того, отец очень рассердился, когда узнал, что Стефан «паясничает» в театре, ему стыдно смотреть людям в глаза: сын почтенного купца должен держать себя подобающим образом, не со всяким говорить, не всякому кланяться, не во всякий дом ходить — словом, вести себя так, чтобы, глядя на него, каждый думал: вот какой достойный сын у Масисяна…

— Все это пустые слова, — ответил Стефан. — Что касается уроков, то я их даю для того, чтобы скопить денег на дорогу. А спектакль, в котором я участвовал, был устроен с благотворительной целью — в пользу того студента, которого мы сегодня провожали.

Услышав, что Стефан дает уроки, чтобы скопить денег на дорогу, госпожа Мариам опечалилась и со слезами на глазах спросила:

— Значит, ты все же уедешь?

— Обязательно уеду.

Глава двенадцатая

Петрос Масисян был довольно своеобразный человек: он принадлежал к той породе твердолобых «ходжа»[15], которые во времена персидского владычества играли значительную роль в торговле и пользовались почетом не потому, что были честными и справедливыми людьми, а главным образом как крупные коммерсанты, постигшие все тайны и способы нечестной наживы. Масисян был последним отпрыском поколения «ходжа», и хотя с господством персов было давно покончено, он и при новых властях и порядках оставался тем же «ходжа» и продолжал носить ту же одежду, которую носили армянские «ходжа» при персах: длинную, доходившую до пят кабу, архалук, широкие шаровары из синего холста и коши на ногах. Голову его прикрывала четырехугольная плоская папаха из черного бухарского меха, какую и сейчас еще носят иные деревенские священники. Во всякое время года он ходил в одной и той же одежде. Смены у него не было, одежду он менял только тогда, когда она совершенно изнашивалась, но когда именно — сказать было трудно, на нем это было незаметно.

Петрос Масисян был среднего роста, толстобрюхий, тучный человек. Голова у него была всегда запрокинута назад, и, когда он ходил, казалось, что вот-вот повалится на спину. Во всем его облике было что-то звериное: отвислые щеки, короткая шея, глубоко сидящие хитрые глазки под нависшими бровями и слишком большая голова, обритая наголо. Смуглое, желтоватого цвета лицо и белки глаз, отливавшие желтизной, делали его похожим на монгола.

Владелец различных торговых промыслов, Петрос Масисян был известен всему уезду и как ростовщик. В отличие от других купцов он, несмотря на свое огромное состояние, никогда не ссужал под проценты большие суммы, а ограничивался ссудами от пяти до ста рублей, которые он давал преимущественно крестьянам. Поэтому должникам его не было числа. Давать маленькие ссуды он считал более выгодным, так как брал очень высокий процент, и если крестьянин не в силах был вернуть взятые взаймы деньги, то потеря была невелика, — Масисян выгадывал на процентах. Крестьян он ссужал деньгами потому, что считал их простаками, не способными присвоить чужие деньги. Он называл их «дойными коровами», а проценты, которые получал с них, «молоком».

Когда какой-нибудь крестьянин просил у него денег взаймы, Масисян прежде всего осведомлялся, откуда он родом, какая у него семья, имеются ли родители, дети, братья, живут ли они все вместе, или порознь, требовал перечислить всех по именам, допытывался, какое у него хозяйство, успешно ли справляется с делами, или терпит ущерб, для чего ему понадобились деньги. Если крестьянин просил ссудить ему денег, ну, положим, для покупки быка, Масисян заводил с ним длинный разговор о быках вообще, интересовался, какие заболевания бывают у рогатого скота, ну как, например, лечить быка, коли он объелся клевером и у него раздуло брюхо, какая порода быков предпочтительнее и прочее.

Обманом вытянуть у Масисяна деньги было невозможно: самый ловкий плут не смог бы его провести.

Однажды вечером к нему на дом явился незнакомый пожилой господин, седой, с морщинистым лицом, в поношенной, но довольно опрятной одежде, и попросил ссудить ему некоторую сумму денег, которую он намеревался вложить в торговлю хлопком. Это был один из числа тех бедняг неудачников, которые, желая прожить честно и сохранить свою совесть незапятнанной, бессильны перед лицом зла и становятся жертвами прожженных плутов и обманщиков. Такие люди всегда жалуются на судьбу и все же не теряют надежды преуспеть, берутся за любое дело, пробуют все, но неизменно терпят неудачу. В обществе, где отношения между людьми осквернены, где господствует неправда, где, чтобы достигнуть успеха, надо лгать, притворяться, обманывать, — добродетель теряет свою силу…

Этот господин пришел к Масисяну вечером прямо на дом, так как знал, что в лавке им не дадут спокойно поговорить.

Масисян бывал особенно любезен с теми посетителями, которые приходили просить у него денег взаймы.

Масисян был один в своей комнате. Он сидел, поджав ноги, на тахте, перед узким окном, так как в комнате было очень душно. Около него стоял кувшин с водой и со льдом, из которого он прихлебывал. У него не было привычки вечером пить чай, а остальные члены семьи пили его либо тайком, либо когда бывали гости.

Тахта, на которой сидел Масисян, была покрыта куском грязного, истрепанного паласа. Хозяин был полуодет, архалук и ворот рубахи были расстегнуты, виднелась волосатая грудь. Ни шаровар, ни носков на нем не было. Зато на голове красовалась меховая папаха, которую он по привычке старых людей не снимал даже в церкви.

Когда вошел незнакомец, в комнате было темно, и Масисян приказал зажечь свет.

Застав почтенного купца в таком смехотворном виде, гость, однако, ничем не выдал своего удивления и, чтобы сгладить неучтивость хозяина, заговорил о погоде.

— Прямо задыхаешься от жары, ни малейшего ветерка. Вы хорошо сделали, что разделись, так будет прохладнее, — сказал он.

— Эх, сынок, — ответил Масисян (он всем говорил «сынок», независимо от возраста), — нужно благодарить бога: если бы не летний зной, никто бы не ценил весну; если бы не зимняя стужа, никто бы не ценил осень! Бог сотворил и хорошее и дурное, зло и добро, ночь и светлый день, богатых и бедных. Если б не было бедных, никто бы не знал цену деньгам.

Все рассуждения Масисяна обычно сводились к деньгам. Незнакомец почувствовал неловкость, когда речь зашла о деньгах, и изложил свою просьбу. Лицо Масисяна приняло деловое выражение, и он уже другим тоном, холодно спросил:

— Значит, ты хочешь торговать хлопком? (Масисян никогда никому не говорил «вы».) А ну скажи, что ты знаешь о торговле хлопком?

Незнакомец сообщил, что это дело ему довольно хорошо знакомо; во время гражданской войны в Америке (за освобождение рабов) он изрядно нажился на хлопке, но потом вдруг все потерял. А теперь он снова хочет попытать счастье.

— В торговом деле нужен ум, а не счастье, — внушительно произнес Масисян. — Скажи лучше, как ты собираешься распорядиться моими деньгами?

Незнакомец ответил, что, полагаясь на свой опыт в торговле хлопком, он рассчитывает пустить в оборот деньги высокочтимого хозяина и извлечь немалую прибыль, потом добавил, что ему знакома большая часть деревень Е…ского уезда, где крестьяне разводят хлопок, что почти в каждой из этих деревень имеются мелкие предприниматели, которые скупают у крестьян весь промышленный хлопок; таким образом он собирается в одни руки, и не составит большого труда перекупить его и потом перепродать в городе крупным коммерсантам. Он возьмет на себя роль посредника между скупщиками и крупными коммерсантами и сумеет в течение года приумножить свой наличный капитал.

— Я вижу, что ты ровно ничего не смыслишь в этом деле, — сказал Масисян и принялся излагать свое мнение, чтобы вразумить своего собеседника. — Закупать хлопок из вторых рук — дело невыгодное, — сказал он, — эти мелкие торгаши все до одного обманщики, они сами норовят высосать все соки из крестьян и оставить только отжимки. Тот, кто хочет извлечь выгоду из торговли, должен обойтись без их посредничества и иметь дело непосредственно с хлопкоробами.

— Но ведь это очень хлопотно и трудно — иметь дело с бестолковыми мужиками, — возразил незнакомец.

— По всему видно, что ты очень наивный человек, чтобы не сказать больше, — с досадой произнес Масисян. — Как ты не понимаешь, бедняга, что деньги нужно выколачивать именно из этих глупых мужиков, а не из дьяволов-торгашей, от них ты никакой выгоды не получишь!

Нужно сказать, что слово «дьявол» на языке Масисяна имело особое значение. Под словом «дьявол» он подразумевал умного, искушенного, хитрого человека, — короче говоря, продувную бестию. Всех других он ни во что не ставил.

Масисян любил долго и обстоятельно поговорить, и если он почему-либо отказывал просителю, то уж на добрые советы не скупился.

Он тут же принялся рассуждать о наиболее выгодных способах торговли хлопком, объяснил, что не в его обычае ссужать деньги на такого рода предприятия, но что он охотно готов отпустить такие товары из своей лавки, которые пользуются спросом у крестьян: к примеру, дешевые ситцы, холст, всякую мелочь — женские украшения и прочее. Гораздо выгоднее менять на хлопок эти товары, чем платить наличные деньги. Надо только иметь смекалку, знать повадки крестьян, их нужды и потребности. У крестьянина мошна всегда пуста, товары он обычно забирает в долг, но бояться этого не надо, пусть берет то, в чем нуждается, он обязательно выплатит долг, не возьмет греха на душу, не присвоит чужие деньги. Дело в том, что, когда придет срок расплаты, он будет платить не деньгами, а натурой, иначе говоря — плодами своего урожая. К примеру, если он разводит хлопок, то заплатит хлопком. И вот тут-то и нужен «дьявольский» ум скупщика: по какой цене он всучит крестьянину ситец и сколько фунтов или пудов хлопка уговорится получить за этот товар. Таким образом, он убивает сразу двух зайцев: с одной стороны, может нажиться на ситце, который крестьянин вынужден будет приобрести по более дорогой цене, беря его в долг, а с другой — на хлопке, который на корню стоит гораздо дешевле. Ведь хлопок в глазах крестьянина не имеет большой ценности, пока он только посеян, не созрел и не убран с поля. Крестьянин продает плоды своего труда, которые он пожнет со временем, а труд его ценится тем ниже, чем более он нуждается в деньгах или в товарах.

Незнакомец слушал купца, не прерывая, и наконец спросил:

— Значит, вот таким способом и наживаются эти мелкие торгаши?

— Совершенно верно, именно таким способом они и извлекают главную выгоду. Послушай-ка, что я тебе еще скажу: торг любит меру и вес, но есть разные меры, — это дело требует сноровки. В деревнях нет железных гирь, там употребляют вместо них камни. Поэтому ты должен иметь фунтовый камень или же кирпич, разумеется, весом немного больше обычной фунтовой гири, — крестьяне не очень-то обращают внимание на вес камня, так что, положим, если твой камень будет весить фунт с четвертью и ты с его помощью взвесишь пуд хлопка, то выгадаешь лишних десять фунтов хлопка. Понимаешь, какую это составит разницу, если ты, к примеру, купишь несколько тысяч пудов…

— Но ведь… это… это?..

— Ты хочешь сказать, что это нечестно, обман, надувательство, это ты имеешь в виду! Какое же это надувательство, — все скупщики хлопка так поступают. Если ты не будешь следовать их примеру, то не выдержишь конкуренции и сразу же обанкротишься.

Незнакомец молчал, а Масисян продолжал:

— По природе крестьянин очень добр. Он придерживается поговорки: «Лишь бы сбыть да покупателю угодить», — и дает всегда придачу. Почему же не воспользоваться его добротой?

— Это так, но…

— Ты хочешь сказать, что его не следует обманывать — засмеялся купец, — это теперь неписаный закон, все так поступают, по-иному нельзя торговать.

Пока Масисян посвящал своего гостя в тайну торговых махинаций, в соседней комнате, у госпожи Мариам, собралась опечаленная семья. Старшая ее дочь, Гаяне, была тяжело больна. Уже несколько лет подряд ее мучил кашель, все признаки указывали на начинавшуюся чахотку. У постели больной собрались мать, сестра и брат. Хотя отец и знал, что дочь его тяжело больна, придя домой, он не зашел проведать ее, так как поджидал господина, с которым вел сейчас оживленный разговор.

— Нельзя оставлять ее в таком состоянии, — сказал Стефан.

— Что же делать? — растерянно спросила мать.

— Нужно позвать врача.

— Но ты же знаешь характер своего отца.

— Знаю… Но неужели из-за того, что ему жалко нескольких рублей на врача, она должна погибнуть…

— Дело не только в деньгах.

— А в чем же еще?

Мать ничего ему не ответила и, прижав к глазам платок, заплакала.

— Я пойду сейчас к отцу и потребую, чтобы он немедленно пригласил врача, — сказал Стефан, негодуя.

Мать схватила его за руку.

— Ради бога, не делай этого, — сказала она, — лучше я сама пойду к нему. Если он раскричится на меня — я промолчу, а ты не удержишься и затеешь скандал.

Придя к мужу, госпожа Мариам объявила ему, что Гаяне в тяжелом состоянии, и попросила, чтобы он пригласил врача. Масисян вышел из себя.

— При чем же тут врач? — сердито сказал он. — Все в руках божьих: если ей суждено умереть от этой болезни, зови хоть тысячу врачей, все равно они не помогут, но если ее час еще не приспел, хоть с горы ее сбрось, останется жива. Для чего врач!

Госпожа Мариам стала умолять его пригласить врача, говоря, что не дураки же все, кто обращается за советом к врачу, но ага был неумолим.

Даже незнакомый господин, с удивлением прислушивавшийся к этому разговору, посоветовал пригласить врача, но Масисян был непреклонен и, не слушая его, обратился к жене:

— Тебе нужен врач, а я и без врача знаю, как нужно лечить эту болезнь. Иди испеки несколько луковиц, посоли их и дай поесть дочери: печеный лук смягчит грудь, и кашель пройдет. Ты прекрасно знаешь, что, когда у меня кашель, я только так лечусь.

— Но ты кашляешь не так, как она, — возразила госпожа Мариам.

— Ну вот, теперь взялась меня учить. Кашель есть кашель. От кашля никто еще не умирал. Я кашляю уже больше двадцати лет, однако не умер.

Как и всегда, Масисян все свел к своей особе и с этой высоты стал судить о болезни дочери: раз кашель не был опасен для него и печеный лук смягчал грудь, как смели помышлять о других средствах лечения? Раз он не умер от кашля, не имела права умирать и его дочь.

Госпожа Мариам, зная непоколебимое упрямство своего мужа, не тратя больше лишних слов, удрученная, вышла из его комнаты. Она узнала, что Стефан уже отправился за врачом. Теперь бедняжка не столько была озабочена болезнью дочери, сколько трепетала при мысли о предстоящей сцене, которую ей устроит муж, когда ему станет известно, что пригласили врача.

После ухода жены к Масисяну вернулось его обычное хладнокровие, и он как ни в чем не бывало с деловым видом обратился к своему собеседнику:

— Недаром сказано, что у женщин волос долог, а ум короток, ничего им не втолкуешь.

Незнакомец промолчал.

— Появилась, как сатана, и помешала нашему разговору. На чем бишь мы остановились? — спросил Масисян.

— Вы говорили о том, что при покупке хлопка надо употреблять кирпич весом фунт с четвертью вместо одного фунта.

— Да, я об этом говорил. Теперь послушай другое.

И Масисян стал рассказывать, что одно время он закупал шелк-сырец в Нухе, в Кахе и в Дагестане. Народ там настолько простодушный и беспечный, что никакого понятия не имеет ни о мерах, ни о весах. Вот именно в те золотые времена он и заложил основы своего богатства. Но теперь… теперь все осатанели… Он ездил по деревням и скупал шелк-сырец; в те времена шелк ценился так же, как сейчас хлопок. У него имелись чудесные весы, он повсюду возил их с собой, потому что редко у кого из крестьян можно было найти весы. На вид это были совсем обыкновенные весы: деревянное коромысло и плетеные соломенные чашки, которые на ремешках подвешивались к коромыслу. Но весы имели один секрет, благодаря чему, например, четыре фунта шелка весили столько же, сколько двухфунтовая гиря. Весь секрет заключался в язычке весов: язычок был так приделан к коромыслу, что, если при взвешивании рука была ближе к чашке с каменной гирей, шелк весил значительно меньше; если же рука отклонялась к чашке с шелком, то вес шелка соответственно увеличивался. Таким образом, орудуя этими весами, скупщик мог легко извлечь выгоду. Это были изумительные весы. Один акулинский зок[16] предлагал ему за них пятьсот рублей, готов был заплатить даже тысячу, но Масисян не хотел с ними расставаться и до сих пор хранит их как святыню. Ведь они принесли ему большой барыш…

Закончив рассказ о своих чудотворных весах, Масисян стал объяснять свойства каменных гирь, которые употреблялись в те времена.

— Установленных гирь и мер весов не было, — сказал он, — поэтому двадцать русских сребреников принимались за меру веса. Сам он всегда пользовался увесистыми екатерининскими монетами.

— Да, это были годы обильной жатвы… — продолжал Масисян. — Мне рассказывали про одного зока, которому мерой при взвешивании служила его правая нога: на одну чашу весов он ставил свою правую ногу, а на другую чашу заставлял накладывать шелк-сырец, говоря, что его нога весит пять фунтов, и при этом с такой силой давил на весы, что вместо пяти натягивал десять фунтов шелка… Вот так богатели зоки. Эх, были времена!.. Прошли они безвозвратно… Тот, кто имел голову на плечах, обеими руками загребал деньги… а глупцы остались ни с чем…

Масисян рассказывал все это так просто, как будто речь шла о самых обыденных вещах. Он сожалел о былых временах, когда люди были так простодушны, что легко поддавались на обман.

Гость слушал его, изредка качая головой, наконец, утомившись, встал и простился с хозяином.

— Счастливо оставаться.

— Безмозглый осел, — пробормотал ему вслед Масисян.

«Разбойник…» — подумал про себя незнакомец и исчез в темноте улицы.

Глава тринадцатая

«Лучше быть собакой в доме, чем младшим в семье».

Все помыкали и распоряжались Микаелом — и хозяин, и хозяйка, и приказчики, и даже кухарка.

С того дня, как он стал учеником в лавке и поднялся на одну ступень, на него взвалили непосильную работу. Бедняга не имел ни минуты покоя: ему приходилось прислуживать и дома и в лавке.

Поднимался он до восхода солнца, когда все еще спали, и сейчас же ставил самовар. Затем он начищал всем обувь, подметал двор и поливал его, набирая воду из протекавшего во дворе ручейка. Ах, как мучительно было подметать каждое утро двор: с облупленных ветхих стен все время оседала пыль, а двор был немощеный.

Несмотря на множество обязанностей, Микаел все же ухитрялся выкраивать время и, захватив учебник, забирался в какой-нибудь глухой угол и втихомолку учил уроки. Ему страстно хотелось научиться грамоте, словно у него было предчувствие, что настанет день, когда это ему пригодится, но учился он так, как будто делал что-то запретное.

Масисян ненавидел всякую грамоту, и ненависть его еще больше возросла, когда сын его, окончив гимназию, вернулся домой и во всем пошел наперекор отцу. Читать Микаел мог только по ночам, когда все в доме спали и никто не мог ему помешать. Микаела поместили в чулане, который раньше служил дровяным сараем, а сейчас туда сваливали всякую рухлядь: ненужную посуду, ржавые гвозди, сломанные глиняные кувшины, веревки, рваную обувь, лопаты, здесь же стояла пришедшая в негодность заржавленная чесальная машина — все это было покрыто толстым слоем плесени и пыли. Этот чулан, лишенный света и воздуха, напоминал курятник; чтобы попасть туда, Микаелу надо было нагнуться.

Тем не менее Микаел был доволен своим жильем, он мог здесь уединиться. Правда, рухлядь занимала в чулане так много места, что Микаел располагался в тесном углу. Постелью ему служила циновка, лежавшая прямо на сырой земле; от этого жесткого ложа у него постоянно болели бока. Подушку заменяла собственная одежда, которую он, снимая, клал на ночь под голову. Укрывался он старым бараньим тулупом хозяина, таким облезлым, что трудно было определить его возраст. На этой жалкой постели и засыпал крепким сном утомленный Микаел.

Однажды глубокой ночью, когда весь дом был погружен в покой и всюду было темно, если не считать чулана, где спал Микаел, кто-то, крадучись, шел по саду. Поравнявшись с чуланом, человек заметил полоску света, падавшую сквозь щель в двери. Он нагнулся и вошел. Микаел лежал на циновке, подперев рукою голову. Он, видимо, не заметил вошедшего и не шелохнулся. Он был в забытьи, когда усталость и дремота сковывают все члены и дурманят сознание. Возле Микаела лежала раскрытая книга.

— Эй… эй… гони сюда ягнят, сюда… — вдруг вскрикнул Микаел в полусне.

«Бедняжка, никак не может забыть своих ягнят», — подумал вошедший юноша.

Это был Стефан.

Он пришел, как обычно, чтобы позаниматься с Микаелом. Оглянувшись, он поискал местечко, чтобы расположиться поудобнее, и, не найдя ничего другого, присел на старую чесальную машину. Микаел по-прежнему лежал, не шевелясь. Стефан осторожно тронул его за плечо, чтобы разбудить.

— Бей, бей… убей меня, все равно ничего не скажу… — вскрикнул мальчик.

— Он бредит, бедняга, — сказал Стефан, — надо узнать, что случилось! — И добавил погромче: — Это я, Микаел, проснись.

Микаел поднял голову и присел на постели.

— Ты опять спишь не укрывшись, сколько раз я тебе говорил, что простудишься и заболеешь, — сказал Стефан, участливо глядя на маленького слугу, лежавшего на тонкой циновке.

— Эх, лучше бы я заболел и умер… — жалобно протянул Микаел и расплакался.

— В чем дело, что случилось, почему ты плачешь? — стараясь его успокоить, спрашивал Стефан.

Микаел рассказал, что хозяин избил его сегодня; показал ссадины и синяки — следы палки; его заперли в подвале лавки, затем высекли, продержали там целый день, хотели оставить в подвале на всю ночь, но старший приказчик вступился за него и вымолил прощение у хозяина. Вины за ним никакой нет, добавил в заключение Микаел, а его так зверски избили… хорошо еще он потерял сознание и не чувствовал боли…

— Какая жестокость, — пробормотал Стефан, рассматривая следы побоев на теле Микаела, и спросил возмущенно: — Так за что же тебя били?

Микаел объяснил, что хозяин много раз требовал от него, чтобы он доносил ему обо всем, что творится в доме: чем заняты домочадцы, что едят, кто посещает их, куда они ходят, с кем разговаривает госпожа, где бывает Стефан и прочее, и хотя Микаел обо всем этом знал, но ничего не сообщал, отговаривался тем, что не знает, и когда хозяина осведомляли другие приказчики, он всегда бранил Микаела: «Щенок, зачем обманываешь меня?»

— А в этот день, — продолжал Микаел, — госпожа дала мне рубль и велела сбегать на базар купить яблоки, груши и абрикосы. Она ждала в гости жену Ефрема.

Микаел выполнил ее поручение, но на базаре ненароком столкнулся с одним из приказчиков, который донес об этом хозяину. Микаел стал отпираться, вот за это ему и попало.

— Зачем же ты отпирался? — спросил Стефан.

— Я знал, что хозяин будет бранить госпожу, и подумал: пусть лучше меня побьют, чем госпоже выслушивать его брань.

— Значит, ты ее любишь?

— Люблю… она меня никогда не бьет… а хозяин то и дело раздает колотушки… Я здесь больше не останусь, убегу, пойду куда глаза глядят, довольно меня били…

Стефан принялся успокаивать его, утешал, уговаривал не делать этого, хотя сам хорошо знал, как горько приходилось мальчику. Он-то знал, каков его отец. Но бегство ни к чему бы не привело. Микаела все равно вернут обратно и будут обращаться с ним еще хуже, как это несколько раз бывало прежде. Потому что Микаел своего рода раб, он как бы является заложником за долги дяди. Надо в первую очередь подумать о том, чтобы освободить его дядю от этого долга, тогда и Микаелу будет легче избавиться от своего мучителя. Стефан надеется, что в скором времени средства позволят ему помочь дяде Микаела, только надо придумать, чем заняться Микаелу, когда он покинет их дом. Стефану, не хотелось, чтобы Микаел вернулся в деревню и тянул лямку крестьянина, он уверен, что, если Микаел получит образование, из него со временем выйдет незаурядный человек.

Советы доброго юноши, из какого бы благородного побуждения ни исходили, каким бы человеколюбием ни были проникнуты, не произвели впечатления на Микаела, который в эту минуту ощущал только сильную боль и не мог рассуждать трезво.

— Нет, — сказал он, — что бы ни случилось, я все равно убегу, скроюсь, в деревню я не вернусь, оттуда меня могут вернуть, убегу куда-нибудь подальше…

Стефана пугало отчаяние маленького Микаела. Зная его решительный и смелый характер, он опасался, как бы бедный мальчуган не попал в беду. Он не знал, что делать. Товарищи по несчастью, хотя один из них был сыном богача, а другой — слугой, они хорошо понимали друг друга, сознавая всю безвыходность своего положения, но из них двоих сын богача, пожалуй, был несчастнее, потому что, будучи более развитым, сильнее чувствовал гнет деспотизма, чем маленький слуга, который, когда у него на теле заживали ссадины и исчезали синяки, быстро забывал свои горести.

Сидя на сломанной чесальной машине, Стефан долго еще утешал и наставлял бедного мальчика, которого очень любил. Он находил в нем много превосходных качеств, но только боялся, как бы нездоровая среда, в которую он попал, не исковеркала его. Он говорил горячо, с воодушевлением, выражал надежду, что Микаел последует его советам, не будет больше помышлять о побеге, останется, научится всему тому, чему Стефан хочет его научить, и со временем из него выйдет хороший человек. Надо только вооружиться терпением, быть выносливым и главное — трудиться.

Под влиянием книг, которые Стефан прочел во множестве, в голове его рано сложились те светлые идеи равенства, которые пробуждают в сердце человека возвышенные чувства: любовь и сочувствие ко всем обездоленным, униженным и оскорбленным, желание облегчить их участь. После приезда в дом отца он увидел неприглядную изнанку жизни, и она вызвала у него отвращение. Он увидел заплаканную мать, забитых и подавленных сестер, отца, омрачившего жизнь семьи, отнявшего у нее все радости, создавшего в доме ад, а в своей лавке — разбойничий притон. Удивительнее всего было то, что отец, этот закоренелый разбойник, смотрел на своего сына как на вора и не позволял ему переступать порога своей лавки. Этот человек, который так симпатизировал всем ворам и мошенникам, относился к сыну с подозрением, хотя у того не было его пороков. Это — необъяснимое противоречие. Если бы сын украл у других, он бы не считал это предосудительным, но то, что сын жил на его средства и не старался приумножить отцовское состояние, и было, по его мнению, воровством.

Преподав Микаелу наставления, добросердечный юноша посоветовал ему не ложиться прямо на циновку, а то он может еще больше расхвораться, и обещал утром свести его к врачу.

— Нет, не хочу, — сказал Микаел, — если хозяин узнает, он поднимет крик, как это было, когда пригласили врача для больной Гаяне.

Опасения его были основательны: когда почтенный купец утром узнал, что у Гаяне был врач, он разбушевался и послал человека уведомить врача, чтобы он впредь не посещал больную.

— Пустяки, — успокоил Стефан Микаела, — я все устрою так, что отец ничего не узнает. А теперь прежде всего надо сделать тебе другую постель.

Среди рухляди, наваленной в чулане, Стефан отыскал две уцелевшие доски от старой двери и положил их одним концом на старую чесальную машину, а другим на оконную раму — и кровать была готова.

— С сегодняшнего дня ты будешь спать на этой кровати, — сказал он Микаелу.

— А если ага увидит? — с беспокойством спросил Микаел. — Он предупреждал меня, чтобы я не смел здесь ничего трогать.

— По утрам ты будешь убирать доски, а на ночь устраивать себе постель. Понял? А теперь — покойной ночи.

И Стефан вышел.

Глава четырнадцатая

Прошло еще три года.

Микаел вырос, стал довольно расторопным малым, но в его положении особых перемен не произошло. Почти пять лет прожил он у Масисяна, прислуживая и в доме и в лавке, и считался одним из лучших приказчиков, но по-прежнему не получал жалованья, хотя его дяде, Авету, было обещано, что, когда он станет учеником в лавке, ему положат жалованье. Считалось, что Микаелу еще многого недостает, — он до сих пор не научился отличать «хороший» товар от «плохого».

У торговцев, как и у преступников, есть свой жаргон, условный язык, который помогает им вовремя подать друг другу нужный знак. И Микаел действительно оказался неспособным усвоить этот условный язык и постигнуть «тайны» торговых махинаций. Он все еще не умел ловко орудовать аршином и натягивать на него холст таким образом, чтобы вместо одиннадцати аршин отмерить десять; не научился он и обвешивать. Хозяин постоянно попрекал его этим и твердил: «Такой дурак, как ты, никогда человеком не станет».

Не то чтобы Микаел не знал всего этого, не то чтобы не мог так же, как и другие приказчики, проявить «ловкость рук», но подлые торгашеские уловки оскорбляли его неиспорченную натуру, внушали ему глубокое отвращение. Этого по природе чистого и прямодушного крестьянского мальчика счастливый случай свел с таким благородным юношей, как Стефан, под влиянием которого он духовно обогатился и нравственно окреп. В деле воспитания Микаела возвышенный ум Стефана одержал победу над косностью его отца.

Теперь Стефан был далеко, он учился на медицинском факультете Московского университета.

Микаел навсегда запомнил ту ночь, когда он прощался со Стефаном, наутро уезжавшим в Москву; в эту памятную ночь ему предстояла разлука с верным другом, который не раз утешал его в горькие минуты жизни и наставлял на путь добра. Сидя в своей жалкой каморке, Микаел бодрствовал в ожидании Стефана, чтобы повидаться с ним в последний раз и услышать его прощальные слова. Наконец пришел Стефан, неся в руках маленький ящик. «Это для тебя, Микаел, — сказал он, — здесь книги, ты уже настолько подготовлен, что сумеешь сам в них рзобраться, читай и перечитывай их». Микаел с радостью принял этот драгоценный дар и с того дня прятал ящик в своей каморке; очень часто читал ночи напролет, хотя многое в этих книгах было ему непонятно.

Из всех приказчиков Масисяна только Микаел был круглый сирота, остальные имели в городе родителей или родственников и уходили ночевать к себе домой. Они проводили в лавке положенное время, а потом могли свободно располагать собой. А Микаелу приходилось прислуживать и в доме и в лавке. И, хотя он не был уже простым домашним слугой, от него требовали унизительных услуг.

Госпожа Мариам много раз уговаривала мужа нанять другого слугу и избавить Микаела от непосильной домашней работы, но на все ее просьбы почтенный хозяин отвечал: «Я не намерен даром кормить его, не сдохнет, пусть работает и в доме и в лавке».

Но этот «даровой» хлеб дорогой ценой доставался Микаелу. С того дня, как он поступил в дом Масисяна, прошло пять лет, и за все это время он не только не получил ни гроша, — ему даже ни разу не справили новую одежду: он ходил в хозяйских обносках, которые госпожа Мариам штопала и перешивала для него.

Из тех чаевых, которые ему порой перепадали от покупателей, Микаелу удалось за пять лет скопить по копейкам небольшую сумму денег — всего двадцать рублей, и он сумел наконец купить себе новый костюм, но ни разу еще не надевал его, чтобы не попадаться на глаза хозяину. Он прятал его в своей каморке, надеясь надеть на пасху, когда поедет в деревню.

Масисян не любил, чтобы его приказчики хорошо одевались; по его мнению, одежда была предназначена лишь для того, чтобы прикрывать наготу, а отнюдь не для украшения. Чем хуже был одет приказчик, тем большим доверием пользовался он у Масисяна. «Значит, знает цену деньгам», — говаривал он. Помимо того, меряя всех на свой аршин, он порицал каждого, кто следовал за модой, наряжался, в то время как он, обладатель огромного состояния, никогда не менял покроя своей одежды, как не менял кожи на теле. Приказчики хорошо изучили повадки Масисяна и старались во всем приноровиться к нему. Когда они попадали в другой город, они одевались франтами, роскошествовали, носили часы на золотой цепочке, разъезжали на фаэтонах и прочее. Но когда им надо было предстать перед хозяином, они преображались: напускали на себя смиренный вид, надевали старую, поношенную одежду и стоптанную обувь. «Делай что хочешь, но только шито-крыто», — было одним из правил Масисяна.

Масисян был верен себе во всем. Так же, как не обновлял он своего дома, не менял стародавнего уклада семьи и неизменно следовал своим правилам в торговле, так же не менял он и своей одежды. Все это говорило о его крайней косности.

Хотя Микаел и сохранял в тайне, что у него есть новый костюм, но об этом уже знали и госпожа Мариам и обе ее дочери — Рипсиме и Гаяне.

Обе они сильно изменились. Гаяне больше не кашляла. С годами она сильно подурнела, но чем заметнее становилось ее физическое уродство, тем ярче проявлялись ее прекрасные душевные качества. Рипсиме, наоборот, расцвела и еще больше похорошела, но зато осталась такой же насмешливой, высокомерной и гордой. Впрочем, гордость часто свойственна красивым девушкам.

Все в доме любили Микаела, кроме Рипсиме. Она по-прежнему холодно относилась к деревенскому «медвежонку» и при всяком удобном случае осыпала его насмешками, напоминала ему, каким он был неотесанным, неуклюжим и неловким, когда впервые появился у них в доме, и вспоминала всякие смешные эпизоды. Больше всего ее злило, что Микаел отвечал на все ее насмешки пренебрежительным молчанием.

Нередко бывает, что любовь хозяйской дочки и домашнего слуги начинается с шуток. Насмешки, издевки, ненависть — это лишь напускное, когда влюбленные не могут прямо сказать друг другу: «Я люблю тебя» или: «Ты мне нравишься»… Но Микаел достаточно подрос, чтоб понимать маленькие хитрости Рипсиме, и, холодно встречая ее насмешки, всегда слышал в ответ: «Чего зазнаешься… Хочешь, пойду принесу твои лапти… они хранятся у меня». И она приносила и показывала лапти, в которые был обут Микаел, когда впервые появился у них в доме. Своими злыми проказами она старалась уязвить гордость Микаела.

Был праздник вознесения. На улицах дети весело обливали друг друга водой, носились как оглашенные, шумели и галдели. Девушки, собираясь гурьбою в садах, кидали жребий и пели «джан-гюлюм»[17].

Праздник был в разгаре, веселье повсюду било ключом. Только в доме Масисяна все было по-будничному, ничто не нарушало заведенного порядка. Гаяне и Рипсиме в будничных платьях прогуливались по саду после обеда. Госпожа Мариам принимала у себя в комнате посетительницу — ту самую женщину, сына которой Масисян засадил в тюрьму за неуплату долга. Женщина со слезами на глазах умоляла госпожу заступиться за ее сына.

— Он еще так молод, неопытен, он не выдержит тюремной жизни, умрет, — плакала женщина. — Его посадили за долги отца, покойный муж промотал все, мы остались без куска хлеба.

Долго еще изливала она свое горе, упрашивая госпожу Мариам посодействовать в том, чтобы ага освободил ее сына. Госпожа ей очень сочувствовала, но ничем не могла помочь, — она не имела права вмешиваться в дела мужа и советовала женщине самой обратиться к нему. Но почтенного хозяина не было дома.

Микаел, пользуясь праздничным днем, пошел погулять с парнями. Вернулся он домой в веселом настроении и, увидев в саду девушек, подошел к ним. Они сидели у пруда: Гаяне кормила рыбок, бросая в воду хлебные крошки, а Рипсиме, погрузив глубоко в воду свою хорошенькую, обнаженную до плеча ручку, плескалась в воде и брызгалась.

— Что же вы не пошли петь «джан-гюлюм»? — спросил Микаел, подходя к ним. — Право, нынче не годится сидеть дома… Если б вы знали, сколько девушек собралось в саду у Сархошенцов! Они гадают и поют. Я с несколькими парнями хотел присоединиться к ним, но они прогнали нас, чертовки…

— Отец не разрешил нам пойти, — грустно сказала Гаяне.

Воспользовавшись тем, что Микаел и Гаяне были заняты разговором, Рипсиме наполнила кувшин и, незаметно подкравшись к Микаелу, окатила его водой.

Микаел растерялся, Рипсиме, стоя в сторонке, заливалась смехом: «Ну как, хорошо искупался… Давно ведь не купался…»

Гаяне утешала Микаела и помогала ему выжимать одежду.

— Не сердись, — говорила она, — ведь сегодня праздник вознесения, в такой день нельзя сердиться.

— Я облила его не потому, что сегодня праздник, — хохотала Рипсиме, — я нарочно облила его, пусть пойдет и наденет новый костюм, на то и праздник.

Стараясь скрыть свое замешательство, Микаел с беспокойством спросил ее:

— Откуда ты знаешь, что у меня новый костюм?

— Знаю… я даже знаю, где ты его прячешь! Хочешь, пойду и принесу?

И, не дожидаясь ответа, побежала к находившемуся поблизости чулану. Микаел пустился за ней вдогонку, чтобы помешать ей. Хромая Гаяне не могла поспеть за ними и кричала вслед сестре, чтобы та вернулась. Но Рипсиме была уже в каморке Микаела и лихорадочно рылась в рухляди, отыскивая спрятанный костюм. Подоспевший Микаел схватил ее за руку, чтобы помешать ей, но она отчаянно сопротивлялась. Они долго боролись. Каждый раз, когда руки их сплетались, какая-то дрожь пробегала у них по телу…

— Почему тебе хочется, чтобы я надел новый костюм? — спросил Микаел, позволив ей наконец делать все, что она хочет.

— Этот новый костюм тебе очень подойдет… очень, — задыхаясь, проговорила Рипсиме.

— Ну, раз так, я надену его ради тебя, — с простодушной улыбкой сказал Микаел.

— Скорей одевайся, я выйду.

Рипсиме вышла из чулана с пылающими щеками, глаза ее горели неизъяснимой радостью. При виде сестры Гаяне охватило какое-то смутное противоречивое чувство. С одной стороны, это была тревога более взрослой и опытной девушки, вызванная недопустимой смелостью младшей сестры, хотя Гаяне питала доверие к Микаелу и знала, насколько он чист душою, — он вырос у них в доме, сроднился с ними и относился к Рипсиме по-братски, — но, с другой стороны, что-то похожее на зависть шевельнулось в ее душе: почему Микаел всегда так оживляется при виде Рипсиме, почему он так легко согласился исполнить ее прихоть и надеть новый костюм, хотя зарекся не надевать его до поездки в деревню?

Насколько Рипсиме была легкомысленной и болтливой, настолько же Гаяне была скрытной и молчаливой. Возможно, врожденный физический недостаток сделал ее не по летам серьезной, она замкнулась в себе, — ведь мало кто обращал на нее внимание. Такие люди с течением времени становятся желчными и проникаются ненавистью к окружающим. Но Гаяне, напротив, была исключительно доброй и отзывчивой девушкой и относилась к Микаелу с горячим сочувствием, находя в его судьбе много сходного со своей. Каждый раз, когда ей доставались фрукты, она откладывала какую-то долю и говорила: «Это для Микаела». Госпожа Мариам, Стефан и Рипсиме при этом насмешливо переглядывались. Ее трогательная забота о горемычном сироте вызывала насмешки домашних.

— Не забывает своего нареченного! — говорила Рипсиме.

— Влюблена, — подхватывал Стефан.

— Я должна отнять у нее жениха, — продолжала Рипсиме.

— Ах, представляю себе, как вы вцепитесь друг другу в волосы.

Гаяне молча слушала эти насмешки, но, если брат и сестра не унимались, глаза у нее наполнялись слезами.

— Я уйду в монастырь, — говорила она, — мне не нужен жених, пусть Рипсиме будет счастлива.

— Зачем тебе идти в монастырь, — подшучивал Стефан, — лучше поженитесь с Микаелом, поедете в деревню, будете пахать землю, коров пасти!

— Раз и ты, Стефан, смеешься надо мной, я совсем перестану разговаривать с Микаелом! — со слезами на глазах восклицала Гаяне и убегала.

Госпожа Мариам с улыбкой слушала пререкания детей.

— Гаяне, почему ты сердишься? — успокаивала она дочь. — Микаел вырос в нашем доме, он же нам не чужой.

Обе девушки, заточенные в четырех стенах дома, никогда и в лицо не видевшие ни одного постороннего молодого человека, естественно, избрали предметом своего внимания молодого слугу Микаела. Пререкания и споры, возникавшие в семье Масисяна, порою доходили до ушей Микаела, и, хотя это были невинные шутки, Микаел смущался. Он не утратил еще застенчивости деревенского парня и держался особняком.

Глава пятнадцатая

В один прекрасный день Масисян получил письмо от своего московского приказчика, в котором тот просил прислать ему помощника, так как из-за болезни он не может один справляться со всеми делами. Письмо это взволновало всех приказчиков Масисяна. Каждому хотелось попасть в Москву. Но в письме говорилось, что помощник должен уметь читать и писать не только по-армянски, но и по-русски, а таких приказчиков у Масисяна не было, и хозяин был в большом затруднении — где бы найти подходящего человека.

Озабоченный этой мыслью, он как-то вечером вернулся домой и, вместо того чтобы по-обыкновению пойти в свою комнату, уселся во дворе на скамейке под ореховым деревом. Его мучила жажда, и он велел Микаелу принести холодной воды. Тотчас исполнив приказание хозяина, Микаел стал в сторонке, ожидая дальнейших распоряжений.

— Позови ко мне госпожу, — сказал ага.

Несколько минут спустя пришла госпожа Мариам и так же, как Микаел, остановилась возле скамейки в ожидании, что скажет муж. Ага сделал ей знак, чтобы она села. Затем он сообщил ей, что сказано в письме из Москвы, и пожелал выслушать мнение «ханум».

Госпожа Мариам в душе очень удивилась, что муж выказывает ей такое доверие; впервые за всю их супружескую жизнь Масисян обратился к ней за советом, да еще по вопросу, в котором она мало что понимала.

— Вам лучше знать, — ответила она мужу. — Кого вы считаете подходящим, того и пошлите.

Микаел, стоявший в сторонке, слышал этот разговор, и так как он давно искал повода предложить свои услуги, набравшись смелости, подошел к ага и сказал:

— Пошлите меня, господин.

Хозяин сурово взглянул на него и хотел было рассердиться, но неожиданно рассмеялся и сказал:

— Ах ты, щенок, а что ты знаешь, чтобы послать тебя?

— Я и по-армянски и по-русски умею читать, писать и говорить, — уверенно ответил Микаел.

— Ты?! Где ты научился?

— Я сам… самоучкой… выучился, — запинаясь, ответил Микаел, решив не выдавать своего учителя — Стефана.

И хозяин и госпожа Мариам были очень удивлены: для всех в доме было неожиданностью, что Микаел знал грамоту.

И тут же у госпожи мелькнула мысль воспользоваться этим предлогом, чтобы на время удалить Микаела из дому: ей уже давно не давала покоя мысль, как бы Рипсиме не пошла по стопам старшей сестры Нуне, которая убежала из дому с приказчиком отца и обвенчалась с ним в деревенской церкви.

— К чему искать другого, — проговорила она, — пожалуй, лучше всего послать Микаела. Он вырос в нашем доме, поедет — человеком станет.

— А есть у тебя русская книга? — спросил ага.

— Есть.

— Иди принеси, посмотрим, какой ты грамотей.

Вне себя от радости, Микаел опрометью бросился в свой чулан, даже забыв о том, что надо нагнуться, и со всего размаху ударился о притолоку. Он сильно ушибся, но, не обратив внимания на боль, достал ящик, набитый книгами, — заветный ящик, подаренный ему Стефаном, и вытащил одну из них. В эту минуту ему припомнились слова Стефана: «Читай, Микаел, побольше читай, тебе это очень пригодится в жизни». И вот сбылись его слова, думал Микаел; он горел желанием попасть в Москву, чтобы хоть одним глазком взглянуть на своего любимца.

Микаел принес книгу и с видом робкого ученика встал возле хозяина.

— Ну-ка почитай, послушаю.

Микаел читал бегло, без запинки, ага слушал внимательно, хотя не понимал ни слова.

— Ну, теперь напиши.

— А что написать?

— Ну, положим, тебе надо написать письмо к московскому приказчику: «На этот раз нами посланы двести мешков хлопка, частью американского, частью смешанного с местным. На тех мешках, где хлопок смешанный, имеются отметины. Не забудь об этом, когда будешь показывать товар покупателю, и постарайся продать его как американский». Ну, теперь прочти, что ты написал.

Микаел прочел.

— Ты написал про мешки с отметинами?

— Написал. — И Микаел снова прочел это место и робко заметил: — Ой, а вдруг покупатель вскроет мешок с отметиной, что тогда?

— Заткни глотку, щенок, мой московский приказчик не такой дурень, как ты, он свое дело знает… — рассердился ага и обратился к жене: — Вот ты говоришь — пошли. Ну, можно ли посылать такого дурня, все равно человеком не станет.

На самом же деле никакой хлопок не был послан — ни американский, ни местный, и никаких отметин на мешках не было. Господин Масисян диктовал письмо, дав волю своему воображению, в предвкушении очередной коммерческой сделки на московской бирже.

Микаел очень жалел, что у него вырвалось такое неосторожное замечание. Госпожа Мариам тоже досадовала на оплошность Микаела, возбудившую сомнения хозяина, который требовал от своих приказчиков слепого повиновения и заставлял их участвовать в своих плутнях.

Госпожа решила как-нибудь поправить дело.

— Не беда, — сказала она, — он еще молод, поедет, людей повидает, ума-разума наберется.

— Научишь такого — как же! Столько лет учится, а толку мало. Дурака учить — только время терять.

Микаел стоял молча, с виноватым видом.

В эту минуту во двор вошел человек в картузе, в сером длиннополом истасканном сюртуке, надетом поверх черного архалука, обутый в коши, из которых выглядывали грязные носки, давно утратившие свой первоначальный цвет. Посетитель держал в руке толстую самодельную палку.

— Симон Егорыч! — в один голос воскликнули все.

Посетитель был поверенный Масисяна. Когда-то он служил в полиции, но был выгнан оттуда за пьянство. Сейчас он явился к почтенному купцу по делу той женщины, сын которой был посажен в тюрьму за долги.

— Ты пришел кстати, Симон Егорыч, я как раз ждал тебя, — сказал ага.

— Пришлось прийти, эта негодная (речь шла о матери арестованного должника) покоя мне не дает, — проговорил поверенный, усаживаясь рядом с Масисяном.

Он выглядел утомленным. Сняв свой запыленный картуз, он отер со лба пот, достал из кармана табакерку, с наслаждением втянул понюшку в обе ноздри своего крупного носа, затем перевел дух и, заметно повеселев, любезным жестом протянул табакерку Масисяну.

— Одолжайся, отличный табак, — сказал он. — С божьей помощью обделал я сегодня в суде одно дельце, вот и поднесли мне…

Но Масисян, не удостоив вниманием его любезное предложение, нетерпеливо спросил:

— Скажи лучше, что ты сделал с этой негодяйкой?..

— Не хочешь понюхать, зря, говорю тебе — отличный табак, стамбульский, бог свидетель, давно уже я не нюхал такого.

— Гм, я вижу, ты расположен шутить, Симон Егорыч, говори, как ты разделался с этой негодяйкой, — в сердцах проговорил ага.

— Благословенный, чего же ты сердишься? — невозмутимо произнес поверенный, неторопливо отряхивая табачную пыль с драного архалука и со своих усов, пожелтевших от нюхательного табака.

— Ну вот поди столкуйся с этим человеком! — с негодованием воскликнул ага, качая головой. — Я ему говорю одно, а он мне другое. Скажешь ты наконец, чем кончилось дело?

— Чем же могло кончиться, заставил, проклятую, все продать с молотка…

Ага весь так и просиял.

— А деньги? — спросил он.

— Деньги принес.

Поверенный вынул из кармана завернутые в тряпочку деньги и, не считая, дрожащей рукой протянул их аге.

— Эй, парень, Микаел, подай-ка стакан водки Симону Егорычу да возьми тот большой стакан, ты знаешь какой! — приказал ага и принялся пересчитывать деньги.

— Благословенный, почему ты раньше не распорядился, ты же знаешь, что Симон Егорыч без этого зелья жить не может, — сказал поверенный, всем своим видом выражая нетерпение.

Тут Микаел опять совершил оплошность и вторично навлек на себя гнев хозяина. Хотя ему было приказано принести «большой» стакан водки, но он должен был принести маленький, так же как в лавке под словом «хороший» товар следовало понимать плохой. Микаел исполнил приказание точно и поднес Симону Егорычу большущий стакан водки. И хотя это была крепкая неразбавленная водка, тот залпом осушил стакан.

— Ну, вот и на душе легче стало, будь здоров, — сказал поверенный, возвращая Микаелу пустой стакан.

Но ага так выразительно и сурово посмотрел на своего слугу, что бедняга сразу понял свою оплошность и в отчаянии подумал, что Москвы теперь ему уже не видать.

Госпожа Мариам в эту минуту предавалась грустным размышлениям: увидев принесенные поверенным деньги, она поняла, что они были выручены от продажи имущества той несчастной женщины, чей сын сидел в тюрьме и которая несколько дней тому назад приходила к ней и молила ее о сострадании, и вот теперь бессердечие мужа обрекло на нищету целую семью.

— Спасибо, Симон Егорыч, — сказал ага и, вытащив из пачки красненькую десятирублевую ассигнацию, протянул ее поверенному. — Это тебе магарыч за то, что ты спас мои деньги.

Симон Егорыч принял «магарыч» с подобострастным видом и чуть было не облобызал руку купца. В таких случаях Масисян не скупился, подобно тем охотникам, которые бросают своим легавым кусок затравленной ими дичи.

Между тем вопрос о посылке Микаела в Москву не был решен. Видя, что принесенные поверенным деньги привели хозяина в хорошее расположение духа, госпожа Мариам решила воспользоваться благоприятным моментом и вернулась к разговору о Микаеле.

— Прочтите это письмо, Симон Егорыч, скажите, как оно написано, — сказала она, протягивая поверенному бумагу.

Вынув из-за пазухи огромные очки, поверенный надел их на свой крупный нос и торжественно, стал читать вслух:

«На этот раз нами посланы двести мешков хлопка, частью…» и т. д.

— А там написано, что имеются особые отметины? — спросил ага у поверенного, когда тот кончил читать.

— А как же, написано: «…на последних мешках особые отметины» и эти слова даже подчеркнуты, — ответил поверенный.

— Хорошо написано?

— А кто писал?

— Наш Микаел.

— Клянусь жизнью, что он пишет лучше меня, — сказал поверенный, прижав руку к сердцу, — я двадцать лет был приказным в полиции, пятнадцать лет прослужил писарем в Т… у уездного начальника, но мой почерк гроша медного не стоит в сравнении с ним.

Неумеренная похвала поверенного, вызванная главным образом изрядной порцией водки, которую поднес ему Микаел, была как бы платой за услугу. Однако одобрение Симона Егорыча как человека сведущего имело большое значение для решения вопроса о посылке Микаела в Москву, и ага пообещал непременно это сделать.

Через три дня, рано утром, у дверей дома Масисяна остановилась дорожная повозка. Микаел вышел из дому в своем новом костюме. Его провожали Масисян и госпожа Мариам. Микаел подошел попрощаться сперва к госпоже, поцеловал ей руку и получил материнское благословение, потом приложился к руке хозяина и напоследок еще раз выслушал его «отцовское напутствие». Наконец с сияющим от радости лицом Микаел уселся в повозку, и она тронулась. Когда повозка обогнула правый угол дома, на колени Микаела вдруг упал букетик цветов. Он поднял голову и увидел Гаяне и Рипсиме, стоявших на кровле дома и кивавших ему на прощанье. Он очень обрадовался, но для него осталось загадкой, кто из них бросил ему букет? Его томило любопытство…



ЧАСТЬ II

Глава первая

рошло около года с того дня, как Микаел приехал в Москву.

Был воскресный день. В одном из заброшенных, глухих переулков Москвы, в старинном доме, где сдавались внаем меблированные комнаты, за письменным столом сидел молодой человек с бледным, изможденным лицом и что-то усердно писал.

Хотя было уже далеко за полдень, он, видимо, еще не успел заняться своим туалетом: длинные растрепанные волосы небрежно падали на его обнаженную шею. Халат ему заменяло старое зимнее пальто, на ногах вместо домашних туфель были галоши.

День выдался туманный и холодный. Под порывами ветра уныло звенели оконные стекла. В нетопленной комнате было холодно, но юноша, видимо, не чувствовал этого, увлеченный своей работой. Иногда он разжигал трубку — словно для того, чтобы отогреть свои окоченевшие пальцы. На письменном столе, довольно просторном, в беспорядке были разбросаны бумаги, тетради, книги, газеты, на одной из них лежала горсточка табаку, среди бумаг стояло множество склянок и пузырьков с различными жидкостями и порошками всех цветов. Были тут и физические и химические приборы, большие куски угля, нужные для опытов, и лежал человеческий череп. Весь этот хаотический беспорядок напоминал рабочий стол Фауста. Обстановка была самая скромная: несколько стульев, кровать, этажерка, лампа. В этой неприглядной комнате жил студент Стефан Масисян, сын первого богача Е-ского уезда.

В дверь постучали, вошла служанка.

— Вас спрашивает какой-то господин.

— Пусть войдет, — небрежно ответил молодой человек, продолжая писать.

В комнату вошел довольно прилично одетый молодой человек и при виде студента оторопел. Тот, в свою очередь, поднял голову и с явным удивлением разглядывал посетителя.

— Ах, это ты, Микаел, как ты изменился, я с трудом узнал тебя! — воскликнул студент и, вскочив, бросился обнимать гостя.

Микаел не в силах был вымолвить ни слова.

— Откуда, куда… какими судьбами ты в Москве? — снова заговорил студент, не выпуская Микаела из объятий. — Ну, садись, рассказывай.

Они уселись друг против друга. Макаел объяснил, что его послали в помощь приказчику, который стал в последнее время прихварывать и уже не мог один справляться с делами. Вот уже скоро год, как Микаел находится в Москве и все время рвется повидать Стефана, но до сих пор это ему никак не удавалось, потому что ага строго-настрого запретил ему встречаться со Стефаном, боясь, чтобы он не сбил его с панталыку, и велел приказчику следить за каждым шагом Микаела. Несколько дней назад приказчик скончался, и, похоронив его, Микаел поспешил прийти к Стефану.

— Очень плохой был человек, — добавил Микаел. — Ни на минуту не спускал с меня глаз.

— Я не имел удовольствия знать этого подлеца, — презрительно произнес Стефан, — расскажи лучше, чем ты сейчас занимаешься?

Микаел сообщил, что он теперь исполняет должность покойного приказчика. Незадолго до смерти тот сообщил хозяину, что Микаел вполне может заменить его и просил разрешения вернуться на родину, чтобы поправить пошатнувшееся здоровье, так как московский климат оказался для него вреден; но ага отказал ему в этой просьбе. Приказчик слег и, недолго проболев, умер.

— Ну что ж, эти перемены нам на руку, — заговорил Стефан, — ты будешь жить в Москве, и мы возобновим наши занятия. Не забросил ли ты, случайно, чтение?

— Нет, Стефан, — ответил Микаел, смутившись как ученик перед учителем, — я читал очень много и прочел все книги, которые ты мне оставил.

Микаела очень удивило, что Стефан не задал ему ни одного вопроса ни об отце, ни о матери, ни о сестрах, не поинтересовался, в каком положении находится его семья.

— Ты получаешь письма от своих? — спросил его Микаел.

— Не получаю и не желаю получать, — равнодушно ответил Стефан. — Что нового они могут мне сообщить? Конечно, у них все по-старому, не так ли?

— Да, это так. А сам ты не пишешь им?

— Нет.

На Микаела удручающе подействовала неприглядная обстановка, в которой жил Стефан, — здесь все говорило о горькой нужде. Да и сам Стефан выглядел нездоровым: в том возрасте, когда у юноши здоровье бьет через край, он был худ, как скелет. Здоровье его было подорвано неумеренными занятиями и тяжелым трудом, истощившим все его силы. В комнате, где не топилась печь, было очень холодно и от стен веяло могильной сыростью. Уже одного этого было достаточно, чтобы подорвать здоровье юноши.

Не легко студенту совмещать учение с тяжелой борьбой за существование. Вместо того чтобы целиком посвятить себя изучению избранной специальности, он вынужден тратить драгоценное время на посторонние занятия, чтобы заработать на кусок хлеба.

Микаел, угадывая все это, дружеским тоном спросил Стефана:

— На что ты живешь?

— На что? У меня есть небольшой заработок, на который я существую, даю частные уроки, занимаюсь переводами, сотрудничаю в одной газете.

Микаел был уже достаточно развит для того, чтобы понять, как много времени отнимают у Стефана эти побочные обязанности в ущерб занятиям в университете и во вред своему здоровью. Он предложил Стефану свою помощь, сказал, что будет каждый месяц давать ему небольшую сумму денег, на которую он сможет безбедно существовать.

— Это невозможно, — отказался Стефан.

— Почему? — удивился Микаел.

— Больше того, что я зарабатываю, мне не нужно. Кроме того, тебе, конечно, известно, что отец не согласился давать деньги на мое содержание. Если ты собираешься делать это тайно от него и ему станет известно (а это не может не стать известным), это повредит твоей карьере.

— Я буду давать тебе из своих денег, я теперь получаю жалованье, а оно мне не нужно.

— Пригодится потом.

Микаел стал упрашивать Стефана, чтобы тот взял у него деньги, уверяя, что он в неоплатном долгу перед Стефаном, и желает оказать ему лишь ничтожную дружескую услугу, и будет очень огорчен, если Стефан отвергнет его помощь. Микаел добавил, что если Стефан не хочет брать безвозмездно, то может со временем вернуть деньги, когда окончит университет и будет располагать средствами.

Стефан учился на медицинском факультете и был уверен, что его ждет обеспеченное будущее и он со временем сможет выплатить свой долг… Он понимал, что, воспользовавшись помощью Микаела, он облегчит свое положение и сумеет с большим успехом продолжать свои занятия в университете, которые требовали усидчивого труда, в то время как побочные занятия ради куска хлеба отнимали слишком много времени. Но он боялся навлечь на Микаела неприятности, тем более после его признания, что ага предписал покойному приказчику запретить всякое общение между его сыном и Микаелом.

— Это трудно, очень трудно, Микаел, — сказал он.

— Ничего трудного нет. Разве я не могу распоряжаться своим жалованьем как хочу!

— В том-то и дело, что не можешь. Неужели ты не знаешь моего отца? У тебя нет собственных денег, даже своим жалованьем ты не можешь распоряжаться до тех пор, пока ты его служащий.

Долго еще беседовали двое друзей и расстались, так и не решив вопрос о деньгах.

— Ты снова придешь ко мне, я надеюсь, — сказал Стефан, провожая Микаела, — я дам тебе почитать кое-какие книги.

— Приду непременно и буду часто заходить к тебе.

Хотя Микаел и обещал давать Стефану свое жалованье и всей душой хотел помочь ему, но он не подумал о том, как ему трудно осуществить это намерение. Дело в том, что он не получал никакого жалованья, вернее оно оставалось в руках аги, который пускал деньги в оборот. «Сынок, — писал ему Масисян, — для чего тебе жалованье, куда ты его денешь, растратишь на пустяки, пусть лучше деньги останутся у меня, я их сберегу, пущу в оборот к твоей же выгоде и под конец передам тебе кругленькую сумму».

Микаел ломал голову над тем, как бы дать понять хозяину, что ему нужны деньги и он хотел бы получать свое жалованье ежемесячно, ведь прямой нужды в деньгах у него не было: все расходы на питание, одежду и квартиру шли за счет торгового дома Масисяна, и на это предназначалась определенная сумма.

На востоке купцы и торговля всегда были окружены уважением в глазах общества. В восточной литературе и народных преданиях имена купцов стоят почти в одном ряду с именами халифов, они являются образцами честности и справедливости. Армянские купцы, как и все азиаты, несомненно должны были обладать этими благородными качествами, свойственными тем чужеземным купцам, — персам, ассирийцам, и особенно арабам, с которыми они имели постоянные торговые сношения.

И действительно. У армянских купцов еще сохранились в какой-то мере добрые традиции патриархальной старины. Одной из древних традиций купеческого сословия было усыновление. И теперь случается, что богатый купец берет к себе в услужение мальчика из бедной семьи, чаще всего сироту. Допустим, что мальчик попался способный, расторопный, «подает надежды», — тогда хозяин как бы усыновляет его. Хотя он назначает ему жалованье, но денег на руки не выдает, хранит их у себя, пускает в оборот до той поры, пока «усыновленный» не усвоит всех тонкостей торгового дела, не достигнет зрелости и с помощью своего покровителя не заведет собственное дело. Тогда ага вручает ему на обзаведенье жалованье, накопленное за долгие годы службы и приумноженное за это время, а кроме того, в награду за верную службу прибавляет от себя некоторую сумму и открывает широкий кредит, чтобы «усыновленный» мог расширить свое торговое дело.

Такие приказчики считались «приемными сыновьями» купца.

Для купца было делом чести и славы «вывести в люди» своего подопечного. Такого подопечного обычно называли «светильником», зажженным рукою купца, другими словами купец как бы озарил светом жизнь какой-нибудь бедной семьи, облагодетельствовал ее. Чем больше таких «светильников» зажигал купец, тем большим уважением он пользовался в обществе.

Масисян придерживался этой старинной традиции, исходя из своих сугубо деловых интересов. Своим приказчикам он или совсем не платил жалованья, или выплачивал его частично: удерживая деньги, он обещал пустить их в оборот, чтобы со временем, когда они заведут самостоятельное дело, выплатить им кругленькую сумму. С помощью этого хитрого приема ему удавалось не только держать приказчиков в руках, но и использовать их деньги с выгодой для себя. Удерживая их жалованье, он как бы брал с них ручательство, что они будут полностью покоряться ему. Заподозрив приказчика в обмане, он немедленно выгонял его, и несчастный лишался платы за все годы своей службы, так как Масисян взыскивал с него «штраф». Подчас он возводил обвинение на неповинного приказчика и выгонял его, не заплатив ни гроша. Вот почему в торговом доме Масисяна приказчики долго не удерживались.

Вернувшись от Стефана, Микаел в тот же день написал хозяину письмо, в котором просил разрешения получать каждый месяц жалованье под предлогом того, что он хочет приобрести на эти деньги лотерейные билеты и «попытать счастье». В ответ он получил категорический отказ. Ага писал, что все это ерунда, что счастье Микаела в его руках и он должен уповать только на него и во всем следовать его советам, тогда со временем из него выйдет «порядочный» человек.

Этот ответ сильно возмутил Микаела, он готов был тотчас написать Масисяну, что отказывается от должности приказчика, раз ага не соглашается исполнить его просьбу. Но Микаел этого не написал. Хотя он уже до конца раскусил своего хозяина и нисколько не верил его обещаниям, тем не менее он не мог уйти от него, не потому, что рисковал потерять все свои деньги, находившиеся в руках аги, нет, было обстоятельство, которое связывало его с семьей хозяина и с его делами: Микаел никак не мог забыть букетик цветов, брошенный ему в повозку в тот день, когда он уезжал из дома Масисяна…

Глава вторая

Микаел жил недалеко от московской биржи, в одной бедной семье, где нанимал маленькую комнату с обедом и услугами. Маленькая уютная комната, где царили чистота и порядок, вполне отвечала скромным привычкам Микаела. Он чувствовал здесь себя покойно и свободно; порой, сидя у окна, смотрел на пеструю толпу прохожих, на громады выстроившихся в ряд домов, не переставая удивляться тому, что он живет теперь в этом сказочном городе, новом и незнакомом для него. В эти минуты мысли его порой уносились далеко-далеко, к берегам родного Аракса; он видел себя маленьким подпаскам, в лаптях, в мохнатой папахе, с пастушьим посохом в руке выгоняющим ягнят на зеленые луга. Какая пропасть лежала между прошлым и настоящим, между подпаском Кало и завсегдатаем московской биржи Микаелом!

Как-то вечером к нему явился Стефан с целой охапкой книг. Он положил на стол свою ношу и бросился в кресло. Вид у него был очень утомленный, но его бледное лицо светилось радостью. Микаел сообщил ему, какой неутешительный ответ получил он от хозяина по поводу своего жалованья.

— Я иного и не ждал, — пренебрежительно ответил Стефан. — Но это неважно. Посмотри-ка лучше, какие книги я тебе принес.

Микаел подсел к письменному столу и с любознательностью ученика стал рассматривать их.

— Вот эта книга, — сказал Стефан, взяв одну из них, — познакомит тебя с банковскими и с финансовыми операциями, другая — с сырьевыми ресурсами разных стран. Третья — с заводами и с заводским производством. А вот эта последняя — интереснейший роман. Когда тебе наскучат серьезные книги — читай эту, она обогатит твой ум и душу и привьет хороший вкус.

Микаел испытывал радостное чувство, перебирая одну за другой эти новые книги с неразрезанными страницами.

— Забыл сказать тебе самое главное, — воскликнул Стефан, — я добился разрешения, чтобы ты как вольнослушатель посещал занятия в коммерческом училище. Ходить тебе придется туда два раза в неделю. Я думаю, у тебя найдется время?

— Два раза в неделю, почему же нет, я смогу, — подумав, ответил Микаел.

— Ну вот и прекрасно. Значит, завтра утром я зайду за тобой, и мы вместе отправимся к директору училища. А теперь прощай, завтра я буду у тебя в восемь часов, — сказал Стефан, вставая.

— Куда же ты спешишь, посиди еще, сейчас нам подадут чай, — уговаривал его Микаел.

— Нет, не могу, мне надо побывать еще в нескольких местах, — ответил Стефан, прощаясь.

«Какой он добрый, — думал Микаел после его ухода, — и вместе с тем сколько в нем гордости. Я не могу безвозмездно принимать его услуги. В сущности, в нашей судьбе много общего: ему недостает денег, мне — образования. Наша помощь друг другу должна быть взаимной. Если он не примет моей помощи, этим он очень обидит меня, и я буду вынужден отказаться от его услуг. Но как мне помочь ему?»

Эта мысль не давала Микаелу покоя. Он не мог стать на путь обмана, хотя ему было не трудно выкроить в течение года четыреста–пятьсот рублей для Стефана из денег хозяина и провести их по счетам так, чтобы тот ни о чем не догадался. Однако Микаел не хотел этого делать. Он мечтал о том, чтобы помочь Стефану из своих собственных средств. Но их у него не было, а хозяин не соглашался выплачивать ему жалованье.

«Нужно доказать этому глупому старику, что я не нуждаюсь в его жалованье, что я могу заработать деньги другим способом», — решил Микаел и уселся писать новое письмо к хозяину.

К тому времени Микаел уже успел приобрести на московской бирже имя и кредит и завоевал такое доверие, что многие купцы, нуждаясь в опытном приказчике, не раз предлагали ему работать на комиссионных началах. Микаел решил, что, воспользовавшись этими предложениями, он сможет заработать нужную ему сумму денег, но счел своим долгом поставить об этом в известность хозяина. Письмо Микаела было написано в независимом тоне, в нем не было даже тени покорности скромного приказчика. Он сообщал, что решил воспользоваться предложениями, которые он получает от разных лиц, и взять на себя услуги комиссионера по торговым делам с тем, чтобы заработать необходимые ему деньги. Его побочные занятия не причинят ущерба делам хозяина. Часть заработанных комиссионных денег он будет брать в качестве вознаграждения за свой труд, а остальные вносить на текущий счет Масисяна. В письме Микаел предупреждал хозяина, что в случае, если тот не согласится на его условия, он вынужден будет оставить у него службу и заняться целиком частными комиссиями.

Получив письмо Микаела, Масисян пришел в ярость: впервые его приказчик, его холоп осмелился на такую дерзость. Но он чувствовал свое бессилие и не знал, как выйти из этого затруднительного положения? «Я уверен, — бормотал он, — что его подбил этот окаянный». Он подозревал, что Стефан после смерти старшего приказчика возобновил знакомство с Микаелом с целью обобрать отца. Но, поразмыслив над содержанием письма Микаела, Масисян успокоился. Он был из числа тех людей, которые ради выгоды способны простить любую обиду. Его утешала мысль о тех комиссионных, которые, по милости Микаела, попадут к нему в карман. Ради чего отказываться от них? Но, с другой стороны, он думал, что Микаел тоже получит барыш и наживется, а эта мысль была ему неприятна: он предпочитал, чтобы его приказчики жили в бедности и полностью от него зависели. Как найти выход из этих противоречий? Лишить себя прибыли, чтобы и Микаел лишился? Но Микаел писал, что, если он не согласится на его условия, он вынужден будет отказаться от должности приказчика и заняться другой работой. Потерять такого приказчика, как Микаел, было не в интересах купца: ему некем было заменить его. Волей-неволей Масисян вынужден был дать свое согласие на просьбу Микаела, утешаясь мыслью, что настанет день, когда он сведет с ним счеты.

Насколько тон письма Микаела был сухим, настолько ответное письмо Масисяна было проникнуто мягким отцовским чувством. Он писал, что радуется успехам Микаела, желает ему счастья, гордится тем, что его «воспитанник» наконец «выходит в люди», и напоследок советовал, что было бы благоразумнее со стороны Микаела вносить сполна всю комиссионную прибыль в его торговое дело и со временем получить эти деньги вместе с процентами и жалованьем, когда ага поможет ему основать собственное дело.

«Ты меня больше не обманешь, — усмехнулся Микаел, дочитав письмо. — Теперь я знаю тебе цену».

Глава третья

Микаел вел теперь очень напряженную жизнь. Кроме дел Масисяна, он выполнял многочисленные поручения других коммерсантов, два раза в неделю посещал занятия в коммерческом училище, выкраивал время, чтобы бывать на различных заводах и фабриках, знакомился с организацией производства, дома занимался чтением, и на отдых ему оставалось очень мало времени.

Такой образ жизни вызывал недоумение у армянских купцов, и Микаел стал предметом общих разговоров и злословия. Нашлись недоброжелатели, которые написали хозяину, что его приказчика «совратили». Но Масисян не придал значения этим слухам: гораздо убедительнее для него была внушительная цифра в пять тысяч рублей, которая значилась в представленном ему в начале нового года отчете, — часть комиссионной прибыли Микаела. Ведя дела хозяина, Микаел получал у него тысячу рублей жалованья, а приносил ему чистого дохода пять тысяч. Ага не мог быть этим недоволен, к тому же он ничего не мог поделать с Микаелом, который завоевал себе независимое положение.

В то время в Москве было много приезжих армянских купцов из Астрахани, Нового Нахичевана, Тифлиса, Карабаха, Эривани, Акулиса и даже из Тавриза. Всех их можно было постоянно видеть перед биржей даже после ее закрытия. Армянин-коммерсант с религиозным фанатизмом предан этому храму торговли. Он получает удовольствие от одного лицезрения дверей биржи. Только Микаел не показывался здесь после полудня в часы, когда на бирже было нечего делать. Это очень сердило остальных купцов, видевших в этом проявление его заносчивости. Микаел слишком явно избегал общества этих бездельников и пустомель, которые, собираясь в тесный кружок на площади перед биржей, проводили время в глупой болтовне и развлекались грубыми шутками. Армянский купец не способен упорядочить свое время и отвести определенные часы для занятия делами: в часы отдыха — отдыхать, а в остальное время чему-нибудь учиться. Кроме торговли, он не интересуется ничем, вне своего круга не знается ни с кем, поэтому, где бы он ни побывал, возвращается на родину, ничем не обогатив ни ум свой, ни душу, и на всю жизнь остается таким же невежественным, неотесанным и ограниченным.

В Москве, как и повсюду, армянский купец с глубокой неприязнью относится к своим же землякам, если они родом не из его краев, — к примеру, карабахец терпеть не может зока, а зок, в свою очередь, не выносит тифлисца, и прочее. Даже купцы из одного города не очень-то жалуют друг друга, — например, астраханец ненавидит астраханца. Один строит козни другому, даже если заведомо знает, что, причинив своему собрату ущерб на десять копеек, — сам пострадает на двадцать копеек. Во взаимоотношениях армянских купцов нет ни искренности, ни чистосердечия, при каждом удобном случае они норовят обмануть друг друга, сохраняя при этом видимость дружелюбия. Бессодержательная, праздная жизнь превратила их в болтунов, способных только на то, чтобы говорить друг другу колкости.

Вот, к примеру, сошлась кучка армянских купцов перед биржей, одетых кто в азиатские, а кто в европейские одежды. Они громко разговаривают, хохочут, галдят, ведут себя развязно, ничуть не стесняясь того, что обращают на себя общее внимание.

Они развлекаются, рассказывая друг другу анекдоты или случаи, характерные для того или иного края.

— Послушайте, — говорит зокский купец с хитрыми раскосыми глазами, — отправились мы как-то на вербное воскресенье в церковь, отстояли обедню, потом вышли на церковный двор, стоим глазеем на женщин, вдруг смотрим: все зоки, один за другим, подходят к карабахцу, господину Н…, пожимают ему руку и говорят: «Поздравляем с именинами». Карабахец удивляется. «С какими именинами, — говорит он, — я же не именинник». «Как же так, — говорит ему один зок, — разве ты не знаешь, что Иисус Христос сегодня въехал на осле в Иерусалим».

Рассказ зока вызвал дружный смех: всем, кроме карабахцев, пришлась по вкусу его глупая острота: ведь карабахцев принято называть ослами, а раз Иисус Христос на осле въехал в Иерусалим, значит в этот день они именинники.

— Ошибаетесь, — отвечает обиженный карабахец, — нас незаслуженно называют ослами. Если и есть умные люди среди армян, то это именно карабахцы. Правда, у нас нет сатанинской хитрости зоков, но и сатана порой попадает в ловушку. Хотите, я расскажу вам, как опростоволосился один зок в Москве.

— Расскажите, расскажите! — послышались возгласы.

— Один зок продал русскому сто мешков хлопка, — начал свой рассказ карабахец. — Показывая свой товар покупателю, он открыл несколько мешков самого отборного хлопка. Тогда другой зок, как это водится между ними, выдал приятеля и сообщил покупателю, что в остальных мешках хлопок подпорчен. Покупатель заставил вскрыть все мешки. О боже, чего только не было в них: всякое тряпье, старые коши, поломанные деревянные ложки, куски паласа и, наконец, в одном из мешков оказалось старое ослиное седло. Русский купец вышел из себя и, указывая на седло, сказал зоку: «Это, видно, наряд вашего батюшки». Зок нисколько не смутился и ответил: «Мая атец болшой кухни син» (то есть мой отец сын большого очага), «если он ешак бил, мне такой тавар не бил» (то есть если бы он был ослом, я не имел бы столько товару).

Зокам, конечно, не понравилась история, которую рассказал карабахец, но они начали доказывать, что эта басня говорит в их пользу, все равно поношенное седло не имело никакой цены, и если бы зоку удалось продать его вместо хлопка, то он получил бы немалую прибыль и прочее, и при этом продолжали уверять, что карабахцев справедливо называют «ослами», и приводили в подтверждение различные анекдоты.

— Как-то выпал град, — сказал один из них, — и сошлись карабахские крестьяне и говорят: «Все равно наш урожай погибнет, пойдем спасать поле старосты». Каждый притащил из дому кто палас, кто одеяло, кто бурку, кто тряпье, и давай укрывать поле старосты. Они так старались, что затоптали все колосья и загубили урожай. Ну разве у них не ослиный ум? — спросил зок, обращаясь к карабахцу.

— А вы забыли, что зок кладет в банку сыр и, глядя на него, воображает, что ест хлеб с сыром. Как-то сын одного купца приходит в лавку к отцу и видит, что дверь на замке. Недолго думая, он вынимает кусок хлеба, мажет о дверь и ест. В это время является отец и спрашивает: «Что ты делаешь?» — «Сыр ем», — отвечает сын. «Ах ты, паршивец, — рассердился отец, — почему не дождался меня, небось весь сыр уже съел». И давай пороть сына.

Но тут зоки в отместку рассказали анекдот о том, как крестьяне карабахцы посадили в поле «каурму»[18], надеясь, что из нее вырастут бараны. Придя через несколько дней в поле, они увидели, что муравьи облепили посеянную каурму и очень обрадовались: «Хотя они и крошечные, но их видимо-невидимо, со временем у нас будут большие стада баранов».

Тут вмешался астраханец, но его перебили.

— Помалкивай лучше, — сказали ему, — стоит заговорить астраханцу, не миновать свары. Как-то один астраханец нашел пакет, набитый кредитными бумажками. «Фу, черт, — сказал он, — а я-то думал, что это кляузные бумаги».

Новонахичеванец хотел было вступиться за астраханца, но ему сразу же заткнули рот.

— Вы кровные братья, — сказали ему, — с той лишь разницей, что астраханец давно обрусел, а нахичеванец и не русский и не татарин.

Попытался сказать свое слово тифлисский купец, но его подняли на смех: у всех тифлисцев-де куриные мозги. Один тифлисский купец захотел в Константинополе поесть красной фасоли, но нигде не мог ее найти. Приятели решили подшутить над ним, взяли белую фасоль, окрасили ее в красный цвет и преподнесли ему. В горячей воде краска сразу же сошла, и фасоль приняла свой натуральный цвет. На другой день купец написал в письме к жене: «Местная фасоль никуда не годится, в горячей воде тотчас теряет свой цвет».

Вот в такой глупой болтовне проводили время наши купцы, собираясь на площади после закрытия биржи. Но один человек не появлялся там в эти часы. Это был Микаел.

Глава четвертая

Армянский купец в Москве обычно держится особняком и избегает общения с армянскими студентами, которых там очень много, даже если среди них у него есть знакомые или родственники. Ему ненавистно общество беспечного, беспорядочного студента, который часто занимает у него деньги и не спешит их отдавать. В отличие от них, Микаел через Стефана завел широкие знакомства с московскими студентами. Как и его дядю Авета все в деревне в знак уважения называли «братец», такое же прозвище дали Микаелу студенты. Устраивался ли спектакль с благотворительной целью, собирались ли пожертвования в пользу нуждающегося или больного студента, — «попросим братца», говорили студенты, убежденные, что только Микаел может заставить раскошелиться толстосумов.

Как-то вечером в маленькой комнате Микаела царило необычное оживление. У него собралась компания молодых купцов, которые курили и разговаривали. В комнате висел густой табачный дым и клубился пар от кипевшего на столе самовара. Разливая чай, Микаел потчевал своих гостей.

— По правде говоря, у тебя всегда бывает скучновато, — заметил Микаелу один из гостей.

— Отчего же? — улыбнулся Микаел.

— Ни в карты не играет, ни в нарды, нечем развлечься.

— А вы играйте, разве я запрещаю.

— Как же мы будем играть, ты же не любишь игры.

— Я тоже приму участие.

— Но имей в виду, что мы играем только на деньги.

— И на большие, — подхватил другой гость.

— Но почему же обязательно на большие, просто поиграем, чтобы провести время.

— Мы играем не для того, чтобы провести время, — пренебрежительно заявил первый купец, — мы каждую ночь играем на тысячи.

В это время в дверь постучали, и разговор прервался. На пороге комнаты показался какой-то юноша. Оборотившись к дверям, он позвал товарищей:

— Входите… тут их много… наконец-то нашли.

В комнату вошли еще двое студентов. Один из них держал в руках лист бумаги. Положив его на стол, он обратился к присутствующим, словно произносил речь:

— Господа, мы собираем пожертвования для такой благой цели, что каждый армянин, в сердце которого еще осталась хоть капля жалости к нашим братьям, турецким армянам, не может остаться равнодушным к их злосчастной судьбе, поэтому прошу подписаться, кто сколько может.

Гости Микаела были неприятно озадачены.

— Ох, и надоели вы со своими подписными листами, — сказал один из купцов и отвернулся.

— Какое нам дело до турецких армян, — пренебрежительно проговорил другой, — нам с трудом на своих детей хватает.

— Для чего производится подписка? — с недоумением спросил третий.

Студенты совсем растерялись.

— Мы видим, что вам совершенно безразлично для чего, — огорченно произнес один из них. — Раз вы так холодно отнеслись к нашему предложению, думаю, что вам незачем знать цель.

Микаел молчал. Его не удивило равнодушие гостей.

Студенты вышли. Микаел пошел их провожать.

— Вот они, наши богачи, столпы общества. Чего можно ждать от этих бездушных людей. Это же живые трупы… — с горечью заметил один из студентов.

— Черт бы их всех побрал!

Выйдя на площадку лестницы, Микаел спросил:

— С какой целью вы собираете пожертвования?

Студенты помялись, затем один из них сказал:

— Это тайна… Но от вас нет необходимости ее скрывать, мы вам вполне доверяем. Знаете ли вы, что один из представителей константинопольского патриарха находится сейчас в Лондоне, а другой в Петербурге? Вопрос о судьбе турецких армян висит на волоске, время действовать. Мы решили послать за границу одного молодого человека, чтобы начать пропаганду через прессу.

Микаел просиял.

— Это действительно прекрасная мысль, — сказал он взволнованно, — а кого вы хотите послать?

— Вашего друга, господина Стефана Масисяна.

— Странно, что он мне ни словом не обмолвился.

— Он вообще скрытный человек, ему не хотелось, чтобы вы узнали об этом до его отъезда.

— Это неважно, — сказал Микаел, — передайте Стефану, чтобы он зашел ко мне. Я сделаю все для того, чтобы его поездка состоялась.

Крепко пожав Микаелу руку, студенты ушли.

Возвратившись к своим гостям, Микаел ничего им не сказал, но в нем закипело негодование, когда он услышал, что они осыпают насмешками студентов и осуждают их поведение.

— Видно, сидят без гроша, вот и понадобились им деньги на карманные расходы, — насмешливо произнес один из купцов.

— Самим есть нечего, а пекутся о турецких армянах, — добавил второй.

— Покоя нет от этих попрошаек, — с возмущением заговорил третий. — Несколько дней назад явились ко мне вот с таким же подписным листом. Пожертвуйте, говорят, в пользу алашкертских беженцев. Как услышал я это, злость меня разобрала, взял да рявкнул на них: «Убирайтесь, говорю, к чертовой матери с вашими алашкертцами…»

Микаел не вытерпел:

— Нельзя так равнодушно относиться к судьбе своей нации, — сказал он возмущенно. — Каждый из нас обязан помочь по мере сил в этом общем деле. Те, у кого есть деньги, должны помочь деньгами, студенты — люди образованные, будут вести пропаганду. Кто поможет сердцем, а кто и сильными руками. Каждый армянин должен внести свою лепту, и если мы все так поступим, то положение турецких армян немного облегчится.

— Ну хорошо, довольно, — перебил Микаела один из гостей. — Отложим в сторону этот вопрос и займемся лучше нашими делами. Принесите карты.

— Откровенно говоря, у меня нет никакой охоты сейчас играть, — ответил Микаел.

— Иначе говоря, вы предлагаете нам встать и уйти. Имейте в виду, что мы пришли сюда не для того, чтобы выслушивать ваши нравоучения, — вскочив с места, сказал один из гостей.

— Если вам здесь надоело, пожалуйста, насильно вас никто не будет удерживать.

Гости поднялись и ушли обиженные. Остались только двое молодых купцов. Они были люди более сознательные, но из уважения к старшим не решались вмешиваться в разговор. Как только они остались наедине с Микаелом, языки у них развязались.

— Какие бездушные, безучастные люди, — заговорил один из них, — их ничего не интересует, ничего, кроме торговли и наживы, им безразличны судьбы не только своего народа, но и всего человечества. На все они смотрят с точки зрения выгоды.

Микаел, который в эту минуту находился в чрезвычайно возбужденном состоянии, вскочил с дивана, на котором сидел, и горячо заговорил:

— Хотя бы дело-то свое знали, были бы хорошими коммерсантами, но, уверяю вас, что и в этом отношении они профаны. Старое поколение купцов гораздо лучше знало свои дела. От них они отличаются только тем, что вместо азиатской папахи носят европейские шляпы, но мыслят они отнюдь не по-европейски. Хотя прежние купцы и были невежественными и имели весьма ограниченные познания в коммерции, но у них не было дерзости теперешних купцов и они не рисковали вступать в торговые отношения с более цивилизованными народами. Наоборот, они завязывали торговые отношения с теми, кто был ниже их по культурному уровню, и таким образом им удавалось обманывать их. Нынешние же купцы не настолько предусмотрительны. Оставаясь такими же невежественными, они рискуют завязывать торговые отношения с более цивилизованными народами, конкурировать с которыми им, конечно, не под силу; вступая в торговые отношения с европейскими коммерсантами, они постоянно попадают впросак и теряют огромные капиталы.

Суждение Микаела показалось молодым купцам слишком суровым, и один из них сказал:

— Но ведь бывают и исключения?

— Это ничего не решает, — ответил Микаел. — Если и было богатство у армян, оно добыто отцами, а молодое поколение не сумело сберечь его. Я по пальцам могу перечислить всех купцов, обанкротившихся за последние несколько лет, и причиной всех этих банкротств в большинстве случаев было одно: неумелая торговля наших купцов с европейскими коммерсантами. Пример тому — торговые фирмы, которые вели дела с Марселем и Манчестером. Все эти фирмы потерпели крах. Здесь, в России, наши купцы еще держатся и даже богатеют, но это только потому, что по своему развитию русский купец не выше армянского.

Эти слова Микаела заставили призадуматься его молодых гостей. Все это было для них слишком ново.

— У нас вообще не хватает того, что называется коммерческой наукой, — продолжал Микаел. — Мы беремся за любое дело без необходимых знаний, без предварительного изучения, слепо и необдуманно подражая чужому примеру. Стоит кому-нибудь затеять покупку хлопка, смотришь, и другие начинают его тоже закупать, даже не задумываясь над тем, будет ли это им выгодно, или нет. Или кто-нибудь начнет скупать шелк; вскоре его примеру следуют другие. Если спросить у этих господ: «Для чего закупаете, куда собираетесь послать», они ответят: «Но ведь Киракос или Маркос покупает, почему же нам не купить, чем же мы хуже их».

— Это совершенно верно.

— Единственно, что сохранило в неприкосновенности молодое поколение из наследия отцов и чему оно следует неукоснительно, это — плутовство. Но когда торговля держится на обмане, она неизбежно приходит в упадок. По этой причине и на европейском и на русском рынках наша отечественная продукция пользуется сейчас дурной славой. Наши купцы примешивают в хлопок, в шерсть и в шелк-сырец все что угодно. Мы потеряли доверие, наше сырье покупают только после того, как проверят всё до последнего тюка. И это в то время, когда на европейских рынках достаточно показать образец, чтоб заключить торговую сделку, так как покупатель уверен, что сотни запакованных тюков будут соответствовать тому образцу, который был ему показан.

Долго еще говорил Микаел о всяких торгашеских махинациях армянских купцов, обличая их грязные плутни. И прибавил, что это кладет пятно на всю армянскую нацию. У иностранцев, которые судят о нас по нашим купцам, странствующим по всему свету, может сложиться превратное представление об армянах вообще, хотя купцы составляют лишь незначительную часть нации, а большинство ее ремесленники и землепашцы, честные и нравственные люди.

— Сами видите, что ничего хорошего нельзя ждать от этих безнравственных людей, для которых нет ничего святого, — сказал Микаел, — а мы еще удивляемся и возмущаемся, видя, с каким равнодушием они относятся к страданиям своих соотечественников, изнывающих под игом мусульман!

Была уже поздняя ночь, когда ушли последние гости. Микаел лег, но он был слишком возбужден и не мог заснуть. Он встал и принялся молча шагать по своей комнате. Мысли его были заняты в эту минуту Стефаном. Этот одухотворенный юноша, всегда такой сдержанный, взялся сейчас за смелое предприятие, которому нельзя было не сочувствовать. Но почему он скрывал от него свои намерения, неужели он считает его недостойным доверия? «Нет, нет, он просто слишком горд, всякая дружеская помощь вызывает у него брезгливое чувство, словно от прикосновения к змее… но в отношении меня — это даже оскорбительно…»

Глава пятая

Квартира, в которой поселился Микаел, состояла из двух комнат и кухни, одновременно служившей и кладовой. Одну из комнат занимал Микаел, другую — бедная немецкая семья, которая, лишившись своего кормильца, очутилась без всяких средств к существованию. Вся забота о семье легла на плечи матери. Для несчастной женщины большим подспорьем была ее взрослая дочь, трудолюбивая Ида, которой надо было прокормить, кроме себя, еще двух малышей. Покойный немец был портной. После его смерти все имущество мастерской было продано с молотка за долги. Ида вместе с матерью шила на французский модный магазин.

Живя в этой семье на полном пансионе, Микаел немало сделал, чтобы облегчить ее положение, за это обе женщины платили ему вниманием, старались во всем угодить.

Однажды утром, когда Микаел сидел за письменным столом и торопливо дописывал деловые письма, спеша отнести их на почту, вошла Ида, неся чашку кофе, и, поставив ее на круглый маленький столик, спросила:

— Вы скоро уходите?

— А почему вас это интересует?

— Я хотела убрать вашу комнату, потом мне будет некогда.

— Мне нужно написать еще пять-шесть писем, — сказал Микаел, продолжая писать, — а вы тем временем можете убирать.

— Я не помешаю вашим занятиям?

— Нет, нисколько…

Ида была высокая, стройная, белокурая девушка с ясным приветливым лицом. Ее глаза как бы отражали блеск и лазурь неба. В это утро она была настроена веселее обычного, и, несмотря на то что Микаел был занят, она то и дело отвлекала его своими замечаниями.

— Ах, как вы неряшливы, ничего у вас не лежит на своем месте, все разбросано, — говорила Ида, приводя в порядок комнату и прибирая вещи.

— Это, наверно, причиняет вам много хлопот, Ида, я постараюсь быть аккуратнее, — с улыбкой ответил Микаел.

— О нет, меня это не затрудняет, но я люблю, когда у вас в комнате порядок, — сказала девушка и слегка покраснела.

— Вы очень добры, Ида.

Покончив с уборкой, девушка подошла к Микаелу и, положив ему руку на плечо, склонилась над ним, следя за тем, как скользит его перо по бумаге.

— Какие замысловатые буквы, — сказала она, выпрямившись и кивая своей красивой головкой на письмо. — Сколько писем вы пишете каждый день?

— Писем десять, а то и больше.

— Вот почему вы так долго не спите по ночам!

— А вы откуда знаете?

— Я знаю… Я часто вижу, как у вас до утра горит свет, и слышу, как вы шагаете по комнате. Я тоже поздно засыпаю.

Микаел ничего не ответил. Девушка, видно, уже жалела о своем наивном признании и, взяв со стола одно из писем, сказала:

— Я не разбираю, что здесь написано, эти буквы не похожи ни на какие другие, но они очень красивые. Я бы очень хотела выучить язык, на котором вы пишете.

— На что вам это нужно?

— Может быть, когда-нибудь пригодится… — со смехом ответила Ида и выбежала из комнаты, словно устыдившись своих слов.

Микаел несколько минут сидел в замешательстве. «Бедная девушка, — подумал он с состраданием, — смогу ли я утолить твою душевную тоску». Он давно уже заметил, что Ида интересуется им, что она часто не спит по ночам, когда он допоздна работает в своей комнате, заглядывает к нему в окна, чтобы удостовериться, заснул ли он, или нет. Микаел считал это проявлением ребячливости, свойственной юной девушке, которая хочет все знать и не успокоится до тех пор, пока из любопытства не перероет все материнские сундуки. Но сегодня она ясно высказала тайну своего сердца, чего никак не ожидал Микаел. Ей хотелось научиться читать и писать на языке, который был родным для Микаела, в надежде, что он когда-нибудь пригодится ей. Ида не шутила, говоря об этом, — она была серьезной девушкой: видимо, ей хотелось изучить армянский язык, потому что она любила армянина. Этим армянином мог быть только Микаел. Ида любила его, но мог ли он ответить на ее чувство. Эта мысль не давала ему покоя.

Он не находил в своем сердце ответного чувства к этой красивой барышне. Он уважал ее как добрую, трудолюбивую девушку, которой пришлось взять на свои плечи бремя забот о семье, он чувствовал к ней симпатию, но любил ли ее? Едва ли…

Микаел машинально дописал письма, вложил их в конверты и собирался было уйти, когда внезапно в комнату вошел Стефан. Он, как всегда, бесстрастно и холодно пожал руку Микаела, прошел и сел в кресло, в котором обычно сидел, когда приходил к нему.

— Я пришел к тебе по очень важному делу, — сказал он глухо.

— Да, я догадываюсь, зачем ты пришел и о чем собираешься говорить, — сказал Микаел. — Ты получишь от меня все, что требуется для твоей поездки за границу.

— Дело не в этом, — спокойно возразил Стефан, — возьми и прочти эту телеграмму.

Микаел начал читать длинную телеграмму, в которой было не меньше двадцати слов, и побледнел. В телеграмме, адресованной на имя Стефана, было сказано: «Отец скоропостижно скончался, выезжай немедленно, дела запутаны, угрожает полное разорение, надо принять неотложные меры, получи Микаела все счета, закрой московское торговое отделение…» и прочее. Стояла подпись: «Мариам».

Микаел был ошеломлен. Он лучше, чем Стефан, представлял себе тяжелые последствия этого несчастья.

— Я готов хоть сейчас передать тебе всю отчетность, только ты постарайся как можно скорее уехать, — сказал Микаел, вынимая из ящиков письменного стола объемистые бухгалтерские книги.

— Я собираюсь ехать за границу, — ответил Стефан с присущим ему хладнокровием, — меня призывает туда более важный долг, чем отцовские дела.

— Я согласен с тобой, — сказал Микаел, — но учти, что ты обездолишь свою мать, сестер и самого себя. Смысл телеграммы совершенно ясен, вам грозит потеря большей части состояния. Мне хорошо известно, как твой покойный отец вел свои дела: он полагался во всем только на свою память и наверняка не оставил никаких документов. Теперь, после его смерти, все попало в руки грабителей-приказчиков. Ясно, чем это грозит…

— Он сам их этому научил, — презрительно сказал Стефан. — «То, что приносит поток, поток и уносит», — иначе не может быть.

Микаел был в затруднении: ему была известна непреклонность Стефана, но, с другой стороны, он понимал, какой вред могло причинить его упрямство, и принялся убеждать своего друга, чтоб он внял просьбе матери.

— Было бы лучше, если бы ты отложил на время поездку за границу, пока не приведешь в порядок дела отца, — уговаривал он Стефана.

— Это невозможно.

— Так что же делать?

— Потому-то я и пришел к тебе. Послушай, Микаел, что значит для меня призыв моей матери, когда я слышу зов тысячи матерей, простирающих из Турции к нам руки с мольбой о помощи. Я должен поехать за границу, объехать всю Европу и постараться сделать все, что в моих силах. Что же касается дел моего отца — то, говоря откровенно, в эту критическую для меня минуту мне не к кому обратиться, кроме тебя. Я надеюсь на твою доброту. Я уверен, что ты гораздо лучше справишься со всеми делами, чем я. Я дам тебе полную доверенность, и ты поедешь туда как можно скорее. Ну как, согласен?

Микаел, видя, что нет другого выхода и что его другу грозит потеря состояния, вынужден был согласиться.

— В таком случае нам незачем терять время, — сказал Стефан, заметно повеселев, — идем сейчас же к нотариусу, и я выдам тебе доверенность…

В тот же вечер Микаел принялся собирать вещи и укладывать чемодан. Его беспокоила мысль о том, как он сообщит Иде о своем отъезде. Он знал, что бедная девушка будет очень опечалена, когда узнает об этом. Микаелу и самому было тяжело расставаться с этой тихой и мирной семьей, с которой он так сжился и в кругу которой провел столько приятных часов, где был окружен заботой. Но Ида почему-то не показывалась, хотя в это время она обычно приносила ему чай. Вместо Иды пришла ее мать.

— Где вы так задержались сегодня, господин Микаел, мы вас долго ждали к обеду, — сказала она, с любопытством поглядывая на раскрытый чемодан.

— Я был занят, — ответил Микаел. — А где Ида, почему ее не видно?

— Ей что-то нездоровится сегодня, — сказала старушка, пригорюнившись, — утром она жаловалась на головную боль, весь день ничего не ела, а к вечеру слегла. Господи, что с нами будет, если она заболеет!

Глаза бедной женщины наполнились слезами. Ее слова встревожили Микаела, он предложил пойти за врачом.

— Я вижу, вы укладываетесь, господин, как видно, собираетесь куда-то уезжать? — спросила старушка, немного успокоившись.

— Да, мамаша, я собираюсь ехать на родину.

— Когда?

— Завтра, рано утром.

Бедная женщина оторопела.

— Ах, как жаль, — сказала она, и голос у нее дрогнул, — нам нелегко будет расстаться с вами. Мы так привыкли к вам, полюбили вас, как родного сына, а теперь вы уезжаете…

— Кто знает, может быть, я скоро вернусь, — утешал ее Микаел.

— Пошли вам бог удачи, сынок. Поезжайте, порадуйте своих родителей. (Она не знала, что Микаел рано осиротел.)

— Что же делать с Идой? — сказал он. — Быть может, она в тяжелом состоянии и нужно вызвать врача?

— Бог знает, сынок, она ничего не говорит. У нее такая привычка: вижу — бледнеет, желтеет, как осенний лист, но терпит молча, не пожалуется, переносит болезнь на ногах и продолжает работать.

— Можно мне зайти к ней?

— Почему же нет, пойдемте.

Микаел вошел в соседнюю комнату, где молодая девушка, одетая, лежала на кровати за пологом. Мать раздвинула полог, и свет лампы упал на воспаленное лицо девушки, горевшее лихорадочным румянцем; она тоскливо посмотрела на Микаела.

— Что с вами, Ида? — спросил Микаел.

— Ничего, — слабым голосом ответила девушка, — небольшой жар, и голова болит. Но ничего, пройдет, со мной это часто бывает. — И она откинулась на подушку, словно давая понять, чтобы ее оставили в покое.

— Она, по-видимому, серьезно больна, — понизив голос, сказал Микаел опечаленной старушке. — Я сейчас же пойду за врачом, только, пожалуйста, не говорите Иде, что я утром уезжаю, — добавил он.

— Я знаю… я все знаю, — послышался из-за занавески слабый голос больной, и она разрыдалась.

Но Микаела уже не было в комнате. Не теряя времени, он поехал за врачом. К Иде подошла мать и стала ее успокаивать.

Через полчаса явился врач. Он сказал, что болезнь барышни не опасная, что у нее небольшой жар, он скоро пройдет, но за больной нужен уход, чтобы болезнь не осложнилась. Подав несколько советов, он прописал лекарство и ушел. Микаелу пришлось бежать в аптеку, так как в доме больше некому было это сделать.

Ночью больная впала в лихорадочное состояние, бредила, но к утру успокоилась и заснула. Микаел вместе с матерью Иды неотлучно находился у ее постели.

— Теперь вы можете идти, сударь, она уснула, — шепотом сказала старушка. — Вам надо собираться в дорогу.

Придя к себе в комнату, Микаел принялся беспокойно расхаживать взад-вперед. Он был в смятении. Впервые в жизни он попал в такое неловкое и затруднительное положение. Два чувства боролись в его душе. С одной стороны, предъявляла свои права дружба: счастье и несчастье семьи Масисяна зависели сейчас всецело от него, он должен был поехать и привести в порядок расстроенные дела покойного купца, иначе семья эта могла остаться без куска хлеба, с другой стороны — Ида, это нежное создание, тяжело заболела. Было бы бездушно покинуть ее в таком состоянии.

Где выход? Чему отдать предпочтение? Долгу дружбы или любви? Но разве Микаел любил Иду? За все пять лет, которые он провел в этой семье, ни разу подобное чувство не шевельнулось в его душе, да и она сама не проявляла своей любви. Но с той минуты, как он узнал, что она больна, услышал вчера, как она плакала за пологом из-за того, что он уезжает, им овладело какое-то непонятное чувство, что-то дрогнуло в глубине его души. Что это? Любовь, или мимолетная страсть, или же чувство сострадания, которое он испытывал ко всем обездоленным? Микаел не мог разобраться в этих сложных ощущениях, он был слишком неопытен в сердечных делах.

Он долго ходил из угла в угол в своей маленькой комнате, терзаясь сомнениями, пока не зазвонили к заутрене. Ночь пролетела незаметно. Взгляд Микаела остановился на чемодане, уложенном еще с вечера: этот предмет как бы безмолвно напомнил ему о том долге, от выполнения которого он не мог уклониться. Невольно он вспомнил, что это был тот самый чемодан, с которым он впервые отправился в путь, вспомнил тот букетик цветов, который бросили ему в повозку с кровли дома две девушки… И в его воображении возникли нежные лица Рипсиме и Гаяне.

В это время с улицы послышался стук подъехавшего экипажа, и через несколько минут на пороге комнаты появился извозчик.

— Господин, — сказал он, кланяясь, — вы приказали заехать за вами рано утром, я немного запоздал, извините.

— Ну ладно, мы еще успеем, вынеси чемодан и обожди меня. Я скоро выйду, — сказал Микаел после минутного раздумья.

Извозчика Микаел нанял накануне, когда поехал за врачом.

Настала решительная минута. Немного поколебавшись, Микаел подошел к письменному столу и, взяв листок бумаги, написал:

«Прощайте, Ида! Примите от меня этот небольшой подарок в знак моей братской любви, он пригодится вам в тот день, когда вы решите устроить свое счастье и будущее». Вложив записку в конверт вместе с толстой пачкой ассигнаций, Микаел вышел в соседнюю комнату и окликнул хозяйку, которая все еще сидела у постели больной дочери.

— Я пришел попрощаться с вами, — сказал ей Микаел.

— Вы уже уезжаете! — воскликнула она растерянно и тут же добавила: — Хотите, я разбужу Иду?

— Не беспокойте ее, не надо ее волновать.

— Но она очень огорчится, узнав, что вы уехали, не попрощавшись.

— Ида очень добра, она простит мне это. Прошу вас, передайте ей это письмо, — сказал Микаел, вытаскивая из кармана объемистый конверт. Затем он приблизился к постели больной, чтобы в последний раз взглянуть на нее. Ида спала. Трудно было представить что-нибудь более пленительное, чем это спящее нежное существо. Густые волнистые волосы почти закрывали ее побледневшее лицо, а нежные полуоткрытые губы, казалось, нашептывали какие-то ласковые слова. Ее обнаженная рука лежала поверх одеяла — как бы протянутая для прощального пожатия.

Микаел осторожно взял эту руку, прижал ее к губам и, бросив прощальный взгляд на лицо Иды, вышел.

Старушка проводила его до самых дверей и благословила на прощание.

В это утро другой молодой человек уезжал в Англию. Провожать его собрались студенты. Расцеловав своего товарища и пожелав ему на прощанье счастливого пути, они сказали: поезжай, послужи своему народу, и пусть имена Вардана и Нерсеса[19] вдохновляют тебя.

Глава шестая

Скоропостижная смерть Петроса Масисяна имела печальные последствия для его несчастной семьи. Госпожа Мариам совсем растерялась и не знала, что делать. Семья не имела ни одного порядочного знакомого. Эгоистичный, подозрительный и неуживчивый характер покойного оттолкнул от него всех, и после его смерти не нашлось ни одного человека, который подал бы добрый совет осиротевшим и беспомощным наследникам, которым грозила потеря всего имущества.

Госпожа Мариам была неглупой и рассудительной женщиной, но деспотичный супруг обрек ее на такую участь, что, живя в четырех стенах, она никакого понятия не имела о делах мужа. Он был неограниченным властелином и дома и в лавке и не допускал никакого вмешательства в свои занятия, не доверяя ни жене, ни сыну, ни дочерям. Но не стало деспота, и его имуществом распоряжались теперь те, кто был послушным орудием в его руках, те, кого он «просвещал», приучая к воровству и обману…

Единственным другом дома оставался Симон Егорыч. После смерти купца перед ним открылось широкое поле деятельности. Этот старый полицейский выжига, который вел все тяжбы покойного, стал теперь главным советчиком госпожи Мариам.

Как-то вечером госпожа Мариам и обе ее дочери, в глубоком трауре, сидели у себя в комнате. Здесь же находился и Симон Егорыч.

Надев очки и подсев поближе к лампе, он глубокомысленно, с видом археолога, изучающего непонятные иероглифы, разглядывал листок бумаги, то поднося его близко к глазам, то опуская на колени и погружаясь в раздумье. В руке он держал телеграмму.

Госпожа Мариам и ее дочери с нетерпением ждали, когда он сообщит им ее содержание, — принесет ли она им радость, или огорчение.

В телеграмме ясно и просто было сказано: «Мой приезд невозможен. Посылаю Микаела. Он распорядится делами, как найдет нужным. Стефан Масисян». Краткая, сухая и лаконичная телеграмма не могла удовлетворить госпожу Мариам. Слова «мой приезд невозможен» не могли успокоить ее. Почему он не может приехать? Что произошло? Эти вопросы мучили ее. Единственное объяснение, которое приходило ей на ум, — он болен, потому и не откликнулся на ее призыв.

— Ох, что бы такое могло с ним случиться? — жалобно повторяла она. — Мой Стефан такой добрый, такой добрый, он не покинул бы меня в беде… О господи, что же случилось…

Симон Егорыч успокаивал ее.

— Благословенная, конечно, что-нибудь случилось, раз он не приехал.

Рипсиме и Гаяне, хотя и были огорчены этим известием, втайне все же радовались, что снова увидят Микаела. В течение последних лет они столько слышали о нем, что он стал им представляться каким-то фантастическим существом.

А Симон Егорыч был обескуражен. Втайне он рассчитывал, что если Стефан не сумеет приехать, то сделает своим доверенным лицом его, Симона Егорыча. Теперь эта надежда рушилась. Симон Егорыч полагал, что будет иметь дело с неопытным и беззаботным Стефаном, а не с искушенным Микаелем, чей «сатанинский» ум был ему известен. Этот старый волк лелеял замысел урвать солидный куш от состояния покойного, на которое покушались многие.

Предавшись воспоминаниям о покойном, старый сутяга дал выход своей злобе.

— Мир твоему праху, Петрос-ага, — сказал он, перекрестившись, — ты хорошо знал Симона Егорыча! Во всем ему доверял, ничего не предпринимал без его совета, давал векселя и говорил: «Поступай так, как найдешь нужным». Возьму, бывало, векселя и за несколько дней соберу с должников деньги. А теперь на меня и смотреть не хотят… Бог свидетель, сколько я трудился ради счастья семьи Масисянов…

— Симон Егорыч, мы считаем тебя своим человеком, — поспешила успокоить его госпожа Мариам, — ты по-прежнему будешь вести все наши дела, и мы во всем будем следовать твоим советам.

С самым простодушным видом хитрый старик продолжал тоном глубокого сочувствия:

— Одному богу известно, как болит у меня сердце за вас. Я свое уже прожил, не сегодня-завтра умру, деньги для меня то же, что прах. На тот свет ведь их с собой не возьмешь, мне самому теперь нужен только саван… Но у меня душа болит вот за них, — сказал он, указывая на Гаяне и Рипсиме, — для них я стараюсь… Стефан мужчина, он сумеет постоять за себя, а они ведь беззащитные девушки…

Госпожа Мариам с удивлением внимала лукавым речам старика, не понимая, к чему он клонит.

— Если б наш дорогой покойник-ага встал из могилы и своими глазами увидел все это, его хватил бы удар, беднягу. О господи, его делами ворочает какой-то молокосос, который не умеет отличить черное от белого (старик имел в виду Микаела), а меня, Симона Егорыча, которого знает весь город, — неспроста же я двадцать два года был приказным в полиции и пятнадцать лет прослужил писарем у уездного начальника в Т…, поседел, таскаясь по судам, и знаю все законы, как «Отче наш», — меня, Симона Егорыча, ни во что теперь не ставят…

Симон Егорыч, как все хитрые люди, вел речь обиняком, но госпожа Мариам чувствовала, — он что-то не договаривает, видимо, рассчитывая, что она сама догадается.

— Чего ты хочешь, Симон Егорыч? — спросила она нетерпеливо.

Старик неторопливо взял понюшку, поднес ее к носу, вдохнул и, словно это придало ему смелости, откашлявшись, взял телеграмму и стал объяснять ее содержание.

— Дело в том, госпожа, что в этой телеграмме Стефан дает вам понять, что он вместо себя посылает Микаела, поручая ему привести в порядок дела отца. Значит, он выдал ему бумагу, которую называют доверенностью. Но по закону он не имеет права выдавать такую бумагу от имени матери и сестер. Вам теперь следует сделать то же самое и выдать от своего имени и от имени дочерей такую же доверенность мне, и тогда вы увидите, кто такой Симон Егорыч и что он может сделать для вас…

Госпожа Мариам после нескольких минут раздумья сказала:

— Увидим… пусть приедет Микаел… там видно будет.

— Нет, вы не понимаете, госпожа, подумайте как следует, — прервал ее старый плут и продолжал внушительным тоном: — вы сидите тут преспокойно, в то время как ваши лавки опечатаны, а человек предлагает вам помощь, хочет хоть что-нибудь спасти, пока еще не поздно, вы понимаете?

Лавки Масисяна были действительно опечатаны, но это была обычная формальность, соблюдавшаяся властями из предосторожности, пока наследники не утвердятся в правах. Но Симон Егорыч представил дело таким образом, что наивная госпожа Мариам перепугалась. Она решила, что лавки опечатаны за долги и все имущество пойдет с молотка. Поэтому слова Симона Егорыча произвели на нее сильное впечатление.

— А какая бумага для этого нужна, Симон Егорыч? — спросила она.

— Доверьтесь мне, законы я знаю как свои пять пальцев, — гордо ответил сутяга, — завтра с утра отправимся к нотариусу и оформим все как полагается.

— Ну, а тогда снимут печати с лавок, да?

— Я за один день все улажу, вы еще не знаете Симона Егорыча.

Госпожа Мариам согласилась выдать ему доверенность, боясь, что ее дети останутся без куска хлеба, и Симон Егорыч, упоенный своим успехом, сияя улыбкой, собрался уходить.

— Завтра утром я зайду за вами, и мы вместе отправимся к нотариусу.

— Подожди, Симон Егорыч, — удержала его госпожа Мариам, — не откажи, выпей хоть стакан водки.

— Прикажи принести, благословенная, смочу горло, у меня во рту пересохло.

— Рипсиме, — обратилась госпожа Мариам к дочери, — подай Симону Егорычу водки.

Рипсиме повиновалась. Старый полицейский пьянчуга осушил стакан водки и, попрощавшись, ушел.

На дворе было темно, как говорится, хоть глаз выколи, но едва Симон Егорыч вышел, к нему тотчас подошли какие-то люди. Видимо, они его поджидали. Завязался таинственный разговор:

— Если полиция обратит внимание — мы пропали…

— На нас могут донести…

— Было бы лучше, если бы заднюю дверь в лавку тоже опечатали…

— Теперь это уже не важно… все сделано…

— Идите и не беспокойтесь ни о чем, — сказал Симон Егорыч своим сообщникам, — я все уладил…

Успокоившись, злоумышленники исчезли в темноте. Это были приказчики покойного Масисяна.

После ухода Симона Егорыча госпожу Мариам пришли проведать две соседки. Одна из них была уже пожилая женщина, другая еще совсем молоденькая, со свежим, привлекательным лицом.

После обычных слов соболезнования пожилая гостья обратилась к госпоже Мариам с вопросом:

— Расскажите, как произошло это несчастье?

Госпожа Мариам уже сотни раз рассказывала историю поразительной кончины аги и была вынуждена вновь утолить любопытство гостей.

— Случилось это глубокой ночью, — начала она свой рассказ. — Гаяне и Рипсиме уже спали, в комнате агаи было темно, — видимо, и он спал. Только мне не спалось в эту ночь, меня томило какое-то беспокойство. Петухи давно уже пропели, а я все еще сидела у лампы и штопала носки. Вдруг из комнаты мужа послышался какой-то глухой звук и повторился несколько раз. Сердце у меня так и упало. Вбежала я к нему в комнату, вижу — бедняга лежит не там, где спал, а на полу. Увидав меня, он приподнялся и сел. Глянула я на него, и мне стало страшно: лицо бледное, перекошенное, воспаленные, горящие глаза.

— Мой дом разорен, — сказал он жалобно и принялся бить себя по голове и рвать на себе волосы.

— Что случилось? — спросила я, схватив его за руки и стараясь успокоить.

В первую минуту я подумала, что он сошел с ума: так он странно вел себя и говорил. Но вскоре он успокоился и лишь повторял: «Мой дом разорен… мы погибли…» — и, закрыв руками лицо, заплакал.

— В чем дело, что случилось? — снова спросила я.

— Беда стряслась, погиб «золотой петух», — сказал он грустно.

— Как погиб? — воскликнула я.

— Погиб… на моих глазах.

Я снова решила, что он рехнулся, потому что в последние годы ему это часто мерещилось.

Я постаралась его успокоить и попросила, чтобы он рассказал мне подробнее, что ему привиделось.

Он сказал, что видел золотого петуха с золотой курочкой и цыплятами. Они гуляли по саду, курочка и цыплята весело клохтали, вдруг налетели коршуны. Золотой петух и курочка долго сражались с коршунами, чтобы спасти цыплят от их когтей, но те растерзали петуха и курочку в клочья и, подхватив цыплят, умчались ввысь.

— Тебе все это приснилось, — старалась я успокоить мужа.

— Нет… нет… это был не сон, я видел своими глазами… у меня даже осталось в руке золотое перо… посмотри, посмотри, оно все в крови… еще не успело обсохнуть.

Он протянул руку, чтоб показать мне золотое перо, но в руке у него ничего не было. Тут он опять впал в беспокойство, страшно разволновался, потом мало-помалу успокоился. Вдруг как задрожит всем телом, лицо у него перекосилось, вскрикнул последний раз: «Мой дом разорен», — и испустил дух…

Рассказ госпожи Мариам взволновал всех: Рипсиме и Гаяне не могли сдержать слез; глядя на них, заплакали и гостьи.

— Что это за «золотой петух»? — спросила одна из них.

— Он приносит счастье нашему дому, мы ему обязаны нашим богатством, — ответила госпожа Мариам, которая была суеверна не меньше, чем ее покойный муж. В семье Масисяна все, кроме Стефана, свято верили в «золотого петуха».

— Это верно, — подхватила пожилая гостья, — счастье каждого дома бывает связано с какой-нибудь таинственной силой. Когда оно покидает дом, то уносит с собой его счастье. Я знала в нашем городе одного человека. Рассказывали, что у него в доме жила змея. Каждый вечер она оставляла перед своим гнездом чесночную шелуху; домочадцы собирали ее, прятали, а к утру шелуха превращалась в золотые монеты. Однажды кто-то из домочадцев обрубил хвост маленькому змеенышу. Змея разгневалась и навсегда покинула этот дом. Лишившись золота, семья скоро обнищала.

Госпожа Мариам и гостьи долго говорили о всяких счастливых и несчастливых приметах, и время шло незаметно. Затем они снова вернулись к обстоятельствам загадочной смерти хозяина.

— Что же сказал врач, когда он на другой день освидетельствовал тело покойного? — спросила одна из женщин.

— Сказал, что он умер от паралича сердца, — ответила госпожа Мариам.

— Провалиться бы всем докторам, что они понимают в этих делах…

Глава седьмая

Больше пяти лет отсутствовал Микаел и наконец вернулся в дом Масисяна. Все это время он жил в Москве, но ежегодно посещал Нижегородскую ярмарку, несколько раз ездил в Марсель, побывал и в других европейских городах.

Его появление в доме Масисяна вызвало такое же любопытство, как и много лет назад, когда он мальчиком впервые переступил порог этого дома.

Но тогда он был неотесанным и неуклюжим, каждое его слово, каждый жест вызывали смех, а теперь его нельзя было узнать. Воспитанный, образованный, просвещенный, он держался с достоинством и невольно внушал симпатию и уважение.

Многое изменилось и в доме Масисяна за эти пять лет: госпожа Мариам заметно постарела, горе и заботы иссушили ее; Гаяне своим видом напоминала пожилую монахиню, для полноты картины только не хватало черного одеяния и четок; Рипсиме еще больше расцвела и превратилась в стройную, красивую девушку; свойственная ей в детстве строптивость уступила место женственной мягкости. Она была в том счастливом возрасте, когда влюбляются и хотят быть любимыми. В остальном все в доме было по-старому, недоставало только хозяина.

Прошла неделя со дня приезда Микаела. Все это время он редко бывал дома, и домочадцы Масисяна почти не видели его. Целыми днями он занимался делами покойного. Рано утром выходил из дома и возвращался поздно ночью настолько утомленный, а подчас в таком раздраженном состоянии, что избегал разговоров. Микаелу отвели комнату Стефана. Всякий раз, когда он приходил домой, госпожа Мариам заглядывала к нему и нетерпеливо спрашивала:

— Ну что вам удалось сделать?

— Пока еще ничего… — неизменно отвечал он.

Как-то вечером он принялся писать Стефану подробное письмо:

«Дела вашего отца, как я и предполагал, оказались в плачевном состоянии: лавки почти пустые, все более или менее ценные товары похищены. И знаете, чьих рук это дело? Наиболее доверенных приказчиков вашего покойного отца.

Они воспользовались благоприятным моментом — его скоропостижной смертью — и расхитили все его состояние.

Я никого не обвиняю; ага часто повторял мне, что „умный человек непременно будет воровать“, он считал воровство одним из главных источников существования. Он сам же воспитал своих приказчиков ворами, ловкими и прожженными ворами, и не понимал того, бедняга, что оружие, которое он ковал против других, в один прекрасный день обернется против него самого.

Я встретился с немалыми трудностями, прежде чем мне удалось привести в порядок расстроенные дела вашего отца. Иные дела так запутаны, что вряд ли вообще удастся их распутать. Вся беда в том, что тут налицо уголовное преступление и, если его раскрыть, многих придется упечь в Сибирь, а это и вам и мне, я думаю, не доставит большого удовольствия.

Представьте себе такого рода подлог. У вашего отца был ходатай по делам (этого негодяя вы не знаете), — человек такого сорта, о которых говорят, что „все входы и выходы знает“, словом прожженный жулик, всю свою жизнь он занимал низкие должности, где в ходу лихоимство, где даже честный человек становится жуликом, — вот этот тип, будучи поверенным вашего отца, самым бесчестным образом вымогал деньги у его должников, а после смерти хозяина он сумел опутать вашу простодушную мать, стал ее доверенным лицом и опекуном ваших несовершеннолетних сестер: волк стал покровителем овечек. Затем этот разбойник в сговоре с приказчиками покойного совершил невероятные жульничества. Чтобы дать вам хотя бы малейшее представление о том, какие преступления они совершили, приведу несколько фактов. У многих людей оказались на руках фальшивые векселя на довольно крупные суммы денег, якобы выданные вашим отцом. Но я твердо знаю, что ага никогда не терпел недостатка в деньгах и не делал долгов. Откуда же взялись эти векселя? Ясно, что они были сфабрикованы приказчиками: они умели отлично подделывать подпись аги. Вы же знаете, что он был неграмотный, с большим трудом научился подписывать свою фамилию, так что подделать его подпись было нетрудно. Все эти векселя были предъявлены в суд для взыскания, а опекун сирот, он же доверенное лицо вашей матери, засвидетельствовал их подлинность.

Разобраться во всем этом и вывести на чистую воду мошенников не составило бы большого труда, но, как я уже говорил, совершено уголовное преступление, и многие, замешанные в этом деле, понесут тяжелое наказание. Решение этого вопроса я оставляю целиком на ваше усмотрение и буду ждать ваших указаний.

Я до сих пор помню, как вы мне сказали однажды в Москве: „То, что приносит поток, поток и уносит“. Так именно и случилось: богатство вашего отца было построено на такой шаткой основе, что иного конца и не могло быть, после его смерти оно должно было неминуемо рухнуть… Ваша мать в делах ровно ничего не понимает. Она стала бы владелицей всего после смерти мужа и сохранила бы оставленное им наследство, если бы из-за своей неопытности не попала в лапы хищников. Можно ли винить ее? Жена, которая при жизни мужа не была ему другом и помощником, жила взаперти, не знала и не разбиралась в делах мужа, когда его не стало, вполне понятно, не смогла спасти имущество от корыстолюбивых людей. Ваш отец сам подготовил свое разорение… Если оставались хотя бы счета, но и этого нет… Если даже они и были, кто-то успел прибрать их к рукам».

Далее он описывал, как Масисяну перед смертью привиделся «золотой петух» и что от его незримого покровителя, приносившего ему богатство, в руках у купца якобы осталось только золотое перо…

Сопоставляя это видение с действительностью, автор письма усматривал в ней некую аллегорию — «…от „золотого петуха“ осталось в руках вашего отца только золотое перо… точно так же от богатства, приносимого „золотым петухом“, уцелела лишь ничтожная часть.

Чем же на самом деле был этот „золотой петух“, который приносил счастье вашему дому и удачу в делах отца? Это всего лишь обман, плутовство, мошенничество, шарлатанство и прочие жульнические уловки, с помощью которых ваш отец наживал деньги… Умер ловкий делец, пришел конец и „золотому петуху“… Вот как я объясняю смысл вашего семейного предания, хотя суеверные люди думают иначе…»

В конце письма Микаел сообщал Стефану о его матери и сестрах, описывал, как похорошела Рипсиме, какой она стала очаровательной девушкой.

Он уже запечатывал письмо, когда в комнату с грустным видом вошла госпожа Мариам и села возле него.

— Вы написали Стефану, чтобы он скорее приезжал? — спросила она.

— Излишне напоминать ему об этом, он приедет, когда ему позволят дела, — ответил Микаел.

— Ах, что с нами будет, пока он приедет…

— Все будет хорошо. Стефан — ваше самое главное богатство, чего вам еще надо. Вы должны быть счастливы, имея такого сына.

— Я верю вам, — ответила утешенная его словами мать, — я согласна жить в бедности, есть один сухой хлеб, только бы он был со мной… Я боюсь, что не доживу до его приезда.

— Доживете, сударыня, он не заставит вас долго ждать.

— А что вы ему написали о нас?

— Многое… обо всем написал.

— А вы написали, что «золотой петух» погиб?

— Написал…

— Это такое большое несчастье, — всхлипнула она, прижимая платок к глазам.

— Стефан принесет вам новое счастье, нового «золотого петуха», но только совсем не похожего на прежнего, — ответил Микаел.

Госпожа Мариам вышла от него с просветленным лицом.

С того дня как приехал Микаел, Гаяне и Рипсиме ни разу не имели возможности поговорить с ним. Иногда он видел их издали, но стоило ему подойти поближе, как они тотчас убегали к себе в комнату. Микаела это не очень удивляло, он хорошо знал местные обычаи. Столько лет они провели под одним кровом, вместе росли, но сейчас держались так отчужденно, словно никогда друг друга не знали. Дело было не в долгой разлуке: обе девушки были уже в том возрасте, когда им не подобало находиться в обществе молодого человека.

В день приезда Микаела мать предупредила дочерей.

— Имейте в виду, что вы уже взрослые девушки, и хотя Микаел вам вроде брата, но все же вам не следует вступать с ним в разговоры, это не полагается.

Первые дни девушки, помня наставления матери, подчинялись ее требованию, но между собой они немало говорили об этом, и что-то похожее на протест просыпалось у них в душе.

— Ты знаешь, Гаяне, — рассказывала Рипсиме сестре, — сегодня, когда Микаел пришел, я стояла у ворот, он постучал, я открыла ему. «Здравствуй, Рипсиме», — сказал он и улыбнулся, а я ничего ему не ответила. Он опустил голову и прошел мимо меня. Потом мне стало стыдно, так стыдно… Ах, что он подумает теперь обо мне, скажет: «Вот дура!»

— Не скажет он этого, — холодно ответила Гаяне, — он прекрасно знает наши обычаи.

— При чем тут обычаи, — с досадой возразила Рипсиме, — разве он нам чужой, почему мы не должны разговаривать с ним?!

— Не чужой, сестричка, но что скажут посторонние?

— Что могут сказать? Кому какое дело до того, что мы у себя в доме будем разговаривать с человеком, с которым вместе росли.

Заметив, что сестра очень взволнована встречей с Микаелом, Гаяне наставительным тоном сказала:

— Ты права, в своем доме мы можем говорить с кем угодно, но не забывай, что и у стен есть уши. Стоит кому-нибудь услышать — сразу же станет всем известно.

— Ну и пусть!

— Тогда конец нашему доброму имени, пойдут всякие сплетни.

— Но ведь Микаел нам все равно что брат.

— Что с того, он же нам не родной.

— Признаюсь тебе, Гаяне, откровенно — мне очень хочется поговорить с ним. Ты заметила, какой он стал интересный.

— Заметила, — многозначительно ответила Гаяне.

— Я думаю, в нашем городе не найдется ему равного.

— Нет, конечно…

Во время этого разговора к ним подошла мать, и сестры сразу же умолкли.

Глава восьмая

Прошла зима, за ней весна, истекло полгода со дня смерти Масисяна.

Был воскресный день, знаменательный для всей семьи. В этот день кончился траур, и женщины могли наконец снять свои черные одежды. И для Микаела этот день имел особое значение, потому что Гаяне и Рипсиме сегодня в первый раз должны были надеть новые платья, которые он заказал для них в Москве и привез с собой.

С утра в дом Масисяна стали сходиться женщины, чтобы принять участие в этом обряде. Гостьи помогли хозяйкам переодеть траурные платья, затем вместе с ними отправились в церковь и на кладбище, где была отслужена панихида. С кладбища процессия направилась в пригородный фруктовый сад Масисянов, находившийся возле кладбища, так как решено было устроить там поминки.

Рипсиме и Гаяне были очень хороши в своих новых платьях. Из мужчин, кроме Микаела, никого не было, но и он держался в отдалении от женщин.

Придя в сад, гости собрались в беседке, затененной развесистыми абрикосовыми деревьями. Госпожа Мариам занялась обедом, несколько пожилых женщин, согласно местному обычаю, принялись ей помогать. Более молодые пошли погулять по саду, полакомиться фруктами до обеда. Гаяне и Рипсиме с подружками отделились от них и ушли в другой конец сада.

Положение Микаела было тягостное: никто, кроме старух, с ним не разговаривал, обычай не позволял ему присоединиться к обществу молодых женщин и девушек. Он ушел в глубь сада и, завидев садовника, вступил с ним в беседу.

— Здравствуй, Хачо, — приветствовал он его.

— Добрый день, барин, — ответил садовник.

— Ты не находишь, Хачо, что нынче очень мало плодов на деревьях?

— За наши грехи, барин. И виноград совсем не уродился, — огорченно ответил садовник.

— А отчего?

— Откуда мне знать… одному богу известно. Я человек темный, но знаю одно: с того дня, как умер Петрос-ага, божье благословение покинуло этот сад. Ты бы видел, каким он был раньше! Настоящий райский сад. От тяжести плодов ломились ветки, приходилось ставить подпорки. А про виноград и говорить нечего: кто ни приходил, наедался и с собой уносил, и столько еще оставалось, что каждый год более ста карасов[20] вина выжимали, а сейчас не то…

— Я думаю, — сказал Микаел, — это просто оттого, что в этом году не взрыхлили землю около деревьев как следует. Ты посмотри, Хачо, как разрослись сорняки среди лоз. Их не пололи.

— Нет, барин, вовсе не от этого.

— Так отчего же?

— Ты, видно, не слышал, какая беда приключилась…

— Какая беда?

— «Золотой петух» погиб…

— Об этом я слышал.

— Теперь понимаешь, отчего. С того дня все пошло кувырком. Деревья не стали приносить плодов, лозы — винограда, сперва градом побило, а потом гусеница все попортила.

Микаел промолчал.

— Я работаю в этом саду более двадцати лет и люблю эти деревья, как родных детей. Вот этими руками я их все сажал и растил, — сказал старик, показывая свои мозолистые руки. — Но теперь, скажу откровенно, у меня ни к чему душа не лежит, ни на что бы не глядел, особенно с того дня, как до меня дошла эта печальная весть…

— Какая весть?

— Говорят, что сад продадут за долги. Как услышал я это — словно кинжал вонзили мне в сердце. Как могло это случиться! У аги было столько денег, что ими можно было запрудить Аракс. Что стало с его деньгами, куда они делись, почему приходится продавать сад…

— Не продадут, не горюй, Хачо, — утешил его Микаел.

— Хачо не переживет, если этот сад продадут, — вздохнул старик, вытирая слезы мозолистой рукой.

Тревога Хачо была не напрасной: сад должны были продать с торгов за долги. Но благодаря хлопотам Микаела торги были отложены на несколько месяцев.

Хотя Микаел был расстроен этим не меньше Хачо, он постарался утешить старика и ушел.

В саду веяло безмятежным покоем: воздух был неподвижен, на деревьях не шелохнулся ни единый листок. Жгучие лучи солнца, обдавая золотыми искрами густую листву, не могли проникнуть сквозь зеленые своды; под сенью деревьев было свежо и прохладно. Весело щебетали птицы, перелетая с ветки на ветку.

Но лучезарная природа не производила впечатления на Микаела, он не замечал ее. Словно неприкаянный, в одиночестве, грустно бродил он по саду, погруженный в задумчивость, и взгляд его рассеянно скользил по виноградным лозам, шпалерами стоявшим по обеим сторонам дорожек.

Вдалеке, как лесные феи, резвились между деревьями девушки. Он свернул в сторону, чтобы остаться незамеченным. Две девушки отделились от остальных и медленно направились в его сторону. Время от времени они нагибались и что-то срывали в траве: по-видимому, искали трилистник с четырьмя лепестками, который, по поверью, приносит счастье.

В одной из девушек Микаел узнал Рипсиме, другая была ему незнакома.

— Как ты усердно ищешь, Рипсиме? — спросила ее подруга.

— Ах, если бы мне удалось найти? — воскликнула Рипсиме, продолжая перебирать траву своими нежными пальцами.

— Ну скажи, для чего?

— Хочу попытать счастье…

Незнакомая девушка насмешливо улыбнулась и многозначительно произнесла:

— Ты уже достигла счастья, зачем тебе пытать его.

— Неправда, Назани, зря ты говоришь, — вспыхнула Рипсиме.

— Как неправда! Весь город об этом говорит.

— О чем говорит?

— О том, что ваш подопечный, я забыла, как его зовут, да, Микаел, влюблен в тебя.

— Но я этого не знаю, Назани, клянусь тебе святым крестом, не знаю.

— Ну, а ты любишь его?

— Я…

Но ответа Микаел не услышал, девушки направились в глубь сада. Этот разговор сильно подействовал на Микаела. Все это время он был так погружен в хлопоты по упорядочению дел покойного купца и озабочен тем, чтобы спасти его семью от разорения, что ему некогда было подумать о себе, заглянуть в свое сердце. До сегодняшнего дня он не проявлял особенного интереса к Рипсиме, не приглядывался к ней. Сегодня он словно впервые увидел ее, и она предстала перед ним во всем очаровании своей красоты.

Подошло обеденное время. Из всех уголков сада к беседке стали сходиться женщины и девушки. Там уже были накрыты столы. Микаел поджидал двух судейских чиновников, которые обещали ему прийти в сад и пообедать вместе с ним. Завидев их, Микаел пошел им навстречу.

— Мы, кажется, опоздали, — сказал один из них, здороваясь с Микаелом.

— Нисколько, женщины только что сели за стол, — ответил Микаел, указывая на беседку.

— Ого, да тут их целое общество! — воскликнул один из чиновников. — А мы разве не вместе будем обедать?

— Было бы недурно, но, к сожалению, нас туда не пустят, — сказал Микаел, и его грустное лицо дрогнуло.

— Ну, на что это похоже, посудите сами, обедать врозь!

— Впрочем, вряд ли общество наших женщин может доставить вам большое удовольствие. О чем можно с ними говорить! Ни они вас не поймут, ни вы их. Придется сидеть молча и смотреть на них. Пожалуй, своим присутствием мы только стесним их.

Говоря это, Микаел повел своих гостей к отдельному столу, накрытому для них под развесистым грушевым деревом. Им прислуживал старик садовник. Во время обеда шел разговор на злобу дня: о смерти аги, о «золотом петухе», о мошеннических проделках Симона Егорыча и приказчиков Масисяна, ставших в последнее время притчей во языцех всего города.

— А вы знаете, Микаел, — сказал один из чиновников, — сегодня всех четверых арестовали.

Речь шла о Симоне Егорыче и трех приказчиках Масисяна.

— Слишком поздно, — холодно ответил Микаел, — как говорится, «музыка заиграла после свадьбы»: большую часть награбленных товаров они уже сплавили.

— Но их ждет Сибирь…

— А что толку, наследники Масисяна от этого не станут богаче.

— Неслыханный разбой, мне даже не верится.

— Удивительно другое, почему эти разбойники до сих пор разгуливали на свободе, — с возмущением сказал Микаел. — Обиднее всего, что они выкрали шкатулку, в которой хранились векселя, и за ничтожное вознаграждение вернули их должникам, не говоря уже о том, что они состряпали фальшивые векселя на имя покойного и снабдили этими векселями всяких мошенников. Это прямое уголовное преступление, и если его расследовать как полагается, то раскроется еще многое другое, и будут разоблачены люди, которые находятся сейчас вне подозрений.

— Куда же эти негодяи девали такую уйму денег?

— Разве вы не знаете поговорку: «Вор вора кроет». Эти деньги попали в руки таких же воров, которые покрывают их… За счет несчастной семьи Масисяна поживились всякие проходимцы.

— Значит, эта семья совсем разорена?

— Пока не могу сказать ничего определенного, — ответил Микаел.

После обеда чиновники выразили желание выкупаться в реке, протекавшей возле сада. Микаелу пришлось пойти вместе с ними, хотя у него не было желания купаться.

Покончив с обедом, женщины пошли погулять по саду.

Проводив гостей, Микаел разлегся на берегу в тени орехового дерева и задумчиво следил, как волны с шумом разбивались о скалы и, кружа, пенясь, бежали дальше.

Глядя на эту реку, Микаел вспомнил родной Аракс, на берегах которого прошли лучшие дни его детства, вспомнил веселых и добрых товарищей, с которыми провел столько счастливых часов, бабушку Шушан и доброго дядю Авета, которых давно уже не было в живых. Картины детства проходили в его памяти, возникая и исчезая, как волны этой реки, уносимые течением.

Эта часть сада примыкала к высокому берегу реки, и кое-где деревья росли над самым обрывом. Внезапно до его слуха донеслись испуганный женский крик и возгласы. Микаел вскочил на ноги и кинулся в ту сторону, откуда доносился шум, предвещавший какую-то беду. Взору его предстало ужасное зрелище: Рипсиме лежала, распростертая на земле, бешеная собака упиралась лапами ей в грудь. Подружки Рипсиме в страхе попрятались за кустами. В мгновение ока Микаел вытащил шест, подпиравший одну из виноградных лоз, и опустил его на голову бешеной собаки, которая после второго удара свалилась замертво.

Рипсиме была невредима, если не считать того, что на правом плече у нее была ранка, из которой сочилась кровь, окрасившая рукав платья.

Зная, насколько опасен укус бешеной собаки, Микаел, не теряя времени, поднял на руки бесчувственную девушку и поспешил с ней к госпоже Мариам, которая так и обмерла, узнав о происшествии.

Ужас охватил гостей. Все заторопились домой, Рипсиме посадили на лошадь и повезли к врачу.

Глава девятая

Рана Рипсиме оказалась не опасной: врач установил, что это не укус, а глубокая царапина от когтей собаки. Через неделю Рипсиме была уже на ногах, хотя еще чувствовала слабость: лицо у нее побледнело, глаза горели каким-то скрытым огнем.

Рана на плече у нее зажила, но в сердце девушки открылась другая, более глубокая рана…

До этого злополучного события сердце Рипсиме оставалось спокойным, а теперь ее будоражило какое-то смутное чувство, которому она сама не могла найти объяснения. Она была грустна, молчалива, избегала подруг, и ее красивые черные глаза часто затуманивались слезами.

Госпожа Мариам не могла не заметить внезапной перемены в любимой дочери. «Что с тобой, доченька?» — не раз спрашивала она, но Рипсиме неизменно отвечала: «Ничего».

Но тайну, которую не могла выведать мать, открыла Гаяне. Сестры были очень дружны и ничего не скрывали друг от друга.

Однажды, когда они сидели вдвоем в саду, Гаяне спросила:

— Скажи мне, Рипсиме, что с тобой, отчего ты сохнешь и желтеешь, как осенний лист?

— Я сама не знаю, сестричка, — ответила Рипсиме, потупившись.

— Нет, ты что-то от меня скрываешь… я знаю…

Рипсиме молчала и, потупившись, теребила траву, словно пытаясь рассеять душевную тоску.

— Значит, ты не хочешь мне признаться, Рипсиме? Ты думаешь, что я не догадываюсь? А хочешь, я сама тебе скажу, — шутливо пригрозила Гаяне.

— Что ты можешь сказать?

— Отчего ты так изводишься?

— Не хочу слышать, не говори ничего, — вскочила Рипсиме, порываясь убежать.

— Садись, не убегай, — сказала Гаяне, схватив ее за руку.

Рипсиме снова села рядом с сестрой.

— Рипсиме, сестричка, чего ты стыдишься, почему ты скрываешь от меня свое горе. Я ведь знаю, что ты любишь его…

Рипсиме ничего не ответила, но ее бледное лицо вспыхнуло, а в красивых глазах заблестел огонек. Этот загоревшийся взгляд многое сказал любопытной Гаяне. Она обняла сестру и поцеловала ее. Не поднимая головы, Рипсиме доверчиво прижалась к ней и тихо заплакала. Немного успокоившись, она наконец заговорила:

— Сестричка, клянусь тебе, я сама не знаю, люблю ли я его, или нет, но с того дня, как бешеная собака чуть не растерзала меня, я потеряла покой. Я его вижу и во сне и наяву. Он все время у меня перед глазами… я мысленно все время разговариваю с ним…

— Но наяву-то ты с ним не говоришь, — с улыбкой заметила Гаяне.

— Мысленно я все время с ним разговариваю, — продолжала Рипсиме, — но стоит мне увидеть его — язык перестает повиноваться, я теряюсь и не знаю, что ему сказать… Мне кажется, что он избегает меня, и это меня еще больше мучает. Ты заметила, что все эти дни он очень поздно возвращается домой и, как только приходит, запирается в своей комнате. По утрам его тоже не увидишь…

Речь шла о Микаеле. Сестры говорили о нем, пока не погасли последние лучи солнца и в тенистом саду не наступили сумерки. Спустился тихий прохладный летний вечер, когда так легко дышится после знойного дня и отрадное чувство переполняет грудь. Сидя на траве, сестры продолжали разговаривать. Они не заметили, что кто-то, притаившись за деревом, подслушивает их.

— Пора домой, — сказала Гаяне, поднимаясь.

— Еще рано, давай погуляем немного, мы очень долго сидели, предложила Рипсиме, внутренне взволнованная.

Они пошли но дорожке, серебрившейся от лунного света. А тот, кто, прятавшись за деревьями, подслушивал их, покинул свое убежище и быстрыми шагами направился в комнату госпожи Мариам.

Это был некогда отвергнутый, изгнанный член семьи Масисяна, много лет живший в забвении и за последнее время уже два раза появлявшийся в доме — один раз на похоронах хозяина и второй раз во время болезни Рипсиме. Это была несчастная дочь Масисяна, Нуне, имени которой он никогда не произносил без того, чтобы не разразиться бранью: «Бесстыжая…» Видя, что отец не помышляет выдавать ее замуж, она, влюбившись в одного из приказчиков отца, бежала с ним из родительского дома и обвенчалась с ним в деревенской церкви.

Войдя в комнату матери, Нуне застала ее одну. Свет лампы упал на ее красивую, стройную фигуру. Между ней и Рипсиме было удивительное сходство. Рипсиме была точной копией старшей сестры, только более яркой и свежей в сравнении с ней.

Нуне рассказала матери о разговоре Гаяне и Рипсиме, который она случайно подслушала в саду.

— Я давно уже замечаю, — сказала госпожа Мариам, — выслушав дочь, — но как тут быть?

— Ясное дело, что Рипсиме любит его, — ответила Нуне, подсаживаясь поближе к матери и понижая голос, — остается теперь выяснить, любит ли ее Микаел.

— Но как узнаешь, — с сомнением сказала мать. — Микаел такой скрытный, он и виду не подает.

— Любовь не скроешь: она сама даст о себе знать, как бы человек ни скрывал ее. Послушай, мама, надо обязательно довести это дело до конца.

На озабоченном лице матери попеременно отражались то радость, то тревога; сердце ее беспокойно билось, словно листок под порывами ветра.

— Ты думаешь, можно будет довести его до конца? — недоверчиво спросила она. — Сказать правду, я совсем ошарашена, ничего не могу придумать… Господи, что ждет мою Рипсиме, если ее надежды не сбудутся!..

— Не волнуйся, мама, они сами поладят между собой, — сказала Нуне с уверенностью более опытной и искушенной женщины, — предоставь их самим себе, и ты увидишь, что «вода сама найдет себе русло».

— Это не так-то просто, — с сомнением ответила мать, — за Микаелом сейчас многие охотятся, ему со всех сторон предлагают невест и каких невест… из хороших семей и с богатым приданым, а у нас ничего нет… Другое дело, если б был жив отец и наше положение было бы прежним…

При этих словах на глаза бедной женщины навернулись слезы. Нуне стала утешать мать:

— Я не думаю, чтоб Микаела могли соблазнить деньги. Рипсиме сама по себе сокровище.

— Эх, доченька, теперь деньги все решают. Видишь, на нас уже никто и смотреть не хочет, а раньше… раньше почитали за честь знаться с нами…

— Это верно, но, повторяю, мама, Микаел не такой человек, его деньгами не соблазнишь, говорят, что у него самого много денег.

— Лишний кусок брюхо не проткнет. Разве ты не знаешь, что человек никогда не бывает сыт деньгами. Микаел тоже не откажется от лишних денег.

— И все же я надеюсь на хороший конец, — ответила Нуне, — не надо отчаиваться.

— Увидим… — безнадежным тоном сказала мать, — увидим… быть может, бог явит нам свою милость.

В комнату вошли Рипсиме и Гаяне с оживленными, повеселевшими лицами. Мать и старшая дочь прервали свой разговор.

В это время Микаел сидел один в своей комнате. На его столе лежало распечатанное письмо. Он снова взял его и стал перечитывать. Это был ответ на его письмо, которое он послал Стефану несколько месяцев тому назад.

«От письма Стефана так и веет его великодушием, — думал Микаел, — но он все такой же строгий, непреклонный и непримиримый; я сообщил ему подробности о смерти отца, написал, что все имущество расхищено, и что же он мне отвечает: „На богатство своего отца я смотрю глазами медика: когда на теле больного появляется нарыв, я прилагаю все усилия, чтобы он созрел и прорвался, и, если это не помогает, пускаю в ход ланцет. Всякий нарыв опасен для организма и может привести к опасным последствиям. Богатство моего отца и было таким нарывом, скопищем всяких зол и мерзостей, а его приказчики, хотя и с корыстной целью, но совершили хирургическую операцию, вскрыли нарыв и выпустили гной… Больной не выдержал боли и умер… но зато наследники будут здоровы…“»

Через несколько строк он опять возвращался к вопросу о приказчиках: «Оставьте, ради бога, их в покое, они не виноваты; будучи учениками моего отца, они прекрасно восприняли его уроки… Кто обучал их воровству… Мне жалко этих бедняг. Пощадите их».

Открылась дверь, и вошла Рипсиме.

— Гм, в чем дело?

— Ужин готов, мама просила вас пожаловать, — пролепетала девушка.

— О, какая ты учтивая, Рипсиме, когда только научилась этому, — сказал Микаел, подойдя к ней и взяв ее за обе руки.

Рипсиме смутилась, потупилась и не нашлась что сказать.

— Шутки в сторону, я хочу предостеречь тебя, Рипсиме, ты очень беспечна; ты еще не оправилась от болезни, можешь снова слечь, если будешь так поздно гулять в саду. Там по вечерам сыро, особенно после дождя.

— Ты видел, как я гуляла в саду? — спросила Рипсиме, рискнув наконец взглянуть ему в лицо.

— Конечно, видел, ты была с Гаяне. Вы сперва сидели, а потом пошли гулять.

— Ты, наверное, слышал, о чем мы говорили? — спросила она с улыбкой.

— Я ничего не слышал, я не имею привычки подслушивать секретные разговоры молодых девиц. Этим занимается Нуне…

— Ах, вот как, — с досадой воскликнула Рипсиме, — значит, она нас подслушивала. Вот сатана…

Рипсиме, как говорится, «попалась на удочку». Проходя через сад, Микаел видел двух сестер, оживленно о чем-то разговаривавших, заметил и Нуне, притаившуюся за деревом и подслушивавшую их. Это его заинтересовало, он понимал, что без серьезного повода Нуне не стала бы шпионить за сестрами. Увидев, как смутилась и покраснела Рипсиме, он убедился, что подозрения его были основательны.

— Как ты видишь, мне все известно, — поддразнил он ее.

— Ничего ты не знаешь, — засмеялась девушка, — ты просто хочешь поймать меня на слове и выпытать.

— Что выпытать?

— Хочешь узнать, о чем мы говорили с Гаяне… но я не скажу, сколько бы ты ни просил, ничего не скажу.

— Ты не скажешь, зато Гаяне скажет, она добрая девушка.

— А я, значит, злая?

— Ты упрямая…

— Ну ладно, пойдем, нас давно ждут, — сказала Рипсиме и потащила Микаела за собой.

Теперь это была уже не та робкая и стыдливая девушка, какою она была несколько недель назад. Она вновь обрела присущую ей резвость и задор и вновь напоминала ту шуструю девочку, которая когда-то в праздник вознесения облила его водой и дерзко требовала, чтобы он надел новый костюм. Да и он стал другим. Она видела сейчас перед собой щеголевато одетого, учтивого юношу, во всем облике которого чувствовалась прямота честного и благородного человека.

Вместе с Рипсиме Микаел вошел в комнату, где за столом сидели госпожа Мариам и ее дочери.

После происшествия в саду взаимоотношения Микаела с семьей Масисяна заметно изменились, — он стал ее полноправным членом. Госпожа Мариам теперь часто повторяла ему: «У меня два сына — Стефан и ты, Микаел».

Гаяне, Рипсиме и Нуне перестали дичиться его, свободно входили к нему в комнату, убирали ее, наводили порядок и дружески болтали с ним.

Обедали и ужинали вместе, и если Микаел по утрам не спешил по делам, то и завтракали вместе. Стали привычными совместные прогулки по вечерам в саду. В эти вечерние часы Микаел много рассказывал о своих путешествиях, о московской жизни и Европе.

Но в этот вечер за ужином беседа шла вяло, Микаел сказал, что получил письмо от Стефана, и коротко сообщил его содержание.

Глава десятая

Несчастье, постигшее семью Масисяна — потеря в течение нескольких дней огромного состояния, — не явилось для них, как этого можно было ожидать, катастрофой. Жизнь продолжала идти, как обычно, в доме ничего не изменилось, ничего не убавилось. Скорее даже, семья зажила более спокойно и весело.

И в самом деле, что утратила эта семья, чего она лишилась? Ничего.

Богатство Масисяна было для нее таким же призраком, как и «золотой петух». Масисяны понаслышке знали, что они богаты, а теперь узнали, что этого богатства не стало. Богатство аги было для них пустым звуком: они никогда не пользовались его благами и влачили скудное существование. Не вкусив обеспеченной жизни, не изведав довольства, которое приносит богатство, они, естественно, не могли болезненно ощутить его потерю. Богатство было достоянием только одного человека и ушло вместе с ним.

Микаел был для них утешением: его мягкость, бескорыстная забота, сердечность помогли им забыть постигшее их несчастье. Своим отношением он возмещал им все потери.

Счастлива та семья, в которой царят любовь, согласие и свобода, особенно если она испытала невыносимый гнет тирана-отца. Жизнь такой семьи можно сравнить с ясным солнечным днем, который наступает после свирепой бури. Семья Масисяна, годами страдавшая от его произвола, обрела вдруг новую жизнь, в которую Микаел внес свет и тепло. Женщины этой семьи, изолированные от внешнего мира, лишенные мужского общества, замкнутые в своем тесном семейном кругу, вкушали теперь всю прелесть свободной и дружной жизни. Только теперь они поняли, что счастье и благополучие не в деньгах, что деньги таят в себе яд, а есть нечто другое, без чего жизнь семьи превращается в ад. При жизни покойного купца дом его был настоящим адом для его семьи. Но Микаел внес туда живительную струю — любовь, — и ад стал раем.

Прошло лето, наступила зима. Эти два времени года одинаково воздействуют сменой тепла и холода как на предметы, так и на людей. Любой школьник знает, что при нагревании тела плавятся и расширяются, тогда как при охлаждении сжимаются и уплотняются. То же самое происходит и с людьми в жаркое и холодное время года. Летняя погода манит на улицу, на простор, она как бы разъединяет людей. Зимний же холод загоняет в дома, заставляет жаться друг к другу, сближает особенно семью, живущую под одним кровом. При тесном общении рождаются теплые чувства, сближение зажигает в сердцах любовь. В комнате госпожи Мариам, которая служила как бы гостиной, теперь часто звучали веселые голоса и смех, когда там собирались ее дочери, Микаел, а порой и гости.

Нуне осталась жить в отцовском доме. Она велела привезти из деревни двух своих детей — маленькую Назик и сынишку Ростома. К ним прибавились дети дяди Авета — сироты Маргар и Аветис, которых взял на воспитание Микаел. Отец их давно умер, а мать вышла замуж вторично. Микаел заменил им отца, как когда-то его, сироту, призрел дядя Авет.

Уже десять лет не было детей в этом доме, и теперь он ожил от детских голосов и смеха. Без детей дом напоминает бесплодную голую пустыню.

Теперь семья была в полном сборе, не хватало только Стефана; судя по его последним письмам, он пока не собирался приехать и намерен был еще долго пробыть за границей.

Дела покойного Масисяна, насколько позволяли обстоятельства, были приведены в порядок. Микаел уже не пытался вернуть расхищенные товары, «мертвого не воскресишь», — говорил он, считая бесполезным тратить на это время. Он думал, что лучше наверстать потерянное, занимаясь коммерцией, и прекратил судебные дела, отнимавшие много времени и сил. Он постарался вырвать из рук кредиторов дом, сад и кое-что из недвижимого имущества, доказав подложность векселей, в силу которых на них было наложено запрещение, и частично удовлетворив претензии некоторых кредиторов.

После ликвидации московского отделения у него осталась на руках некоторая сумма денег, и он выкупил часть недвижимого имущества. Отныне семья была обеспечена достаточным доходом и могла вести безбедное и спокойное существование.

Все это время Микаел мало думал о себе, как и всякий человек, отдавшийся служению другим, забывает о своих интересах и желаниях. Его судьба так тесно переплелась с судьбой этой семьи, что он считал вполне естественным жертвовать собой во имя ее благополучия. «Я должен делить с этой семьей ее горе, — думал он, — добиться того, чтобы она снова стала счастливой». Им руководило чувство долга, он не мог покинуть в беде тех, в чьем доме он вырос, чей хлеб он ел, хотя хлеб этот доставался ему дорогой ценой… Но ведь его мучителя уже не было в живых, а все остальные всегда заботились о нем, любили его, и эта любовь еще больше окрепла теперь и заставила его забыть тяжелое прошлое…

Была и другая причина, тесно связывавшая Микаела с этой семьей. Он чувствовал, что в его сердце все сильнее разгорается любовь к Рипсиме, что он не может без нее жить и что только она одна может составить его счастье. Он замечал, что и она отвечает ему взаимностью, хотя они не сказали друг другу ни одного сокровенного слова; многозначительные улыбки, выразительные взгляды, движение бровей — словом, все те знаки, которыми армянская девушка ярче слов выражает свое чувство, говорили ему о многом. Каким бы просвещенным человеком ни был Микаел, но и за ним водились предрассудки и предубеждения, которые не позволяли ему поступить вопреки местным обычаям; Рипсиме, со своей стороны, считала, что он должен обратиться к ее матери и просить у нее руки и сердца дочери.

Как-то утром в комнату к Микаелу заглянула Рипсиме. Видимо, она пришла со двора, щеки ее алели.

— Ты говорил вчера, что у тебя оборвались пуговицы на рубашках, — сказала она, стоя в дверях, — дай мне их, я пришью тебе.

— Ах, какая ты невоспитанная, Рипсиме, — сказал Микаел, подходя к ней, — утром при встрече полагается сперва поздороваться, пожать руку, справиться о здоровье, сказать несколько приветливых слов, улыбнуться, пошутить и потом уже объявить, зачем пришла.

— Я всего этого не знаю, я пришла взять рубашки, — в замешательстве пробормотала девушка и покраснела до ушей.

— Я пошутил, Рипсиме, — сказал Микаел, завладев ее руками, — так гораздо лучше, проще и скромнее, я люблю простоту. Как ты, однако, внимательна ко мне: вчера вечером я сказал, что у меня оторваны пуговицы, и думал, что ты забудешь об этом.

— Я вовсе не так забывчива…

Микаел достал рубашки и, передавая их Рипсиме, сказал:

— Мне хочется, чтоб ты здесь, в моей комнате, шила.

— Почему? Ты боишься, что я пришью пуговицы не туда, куда надо, и хочешь показывать мне?

— Нет, я знаю, что ты рукодельница, мне просто хочется, чтобы ты здесь сидела и шила.

Рипсиме молча прошла в комнату и села с шитьем у окна.

— Только, пожалуйста, не мешай мне, — сказала она, принимаясь за работу.

— Я не буду мешать, но, чтобы ты не скучала, я буду тебе что-нибудь рассказывать.

— Наверное, опять о своих путешествиях?

— А тебе не интересно?

— Интересно, но…

— Но что?

— Не очень.

Микаел призадумался.

— А что бы ты хотела послушать? Хочешь, расскажу сказку?

— Сказки рассказывают только старухи.

— Ну, тогда расскажу, как выходят замуж девушки в Европе? Хочешь?

— Расскажи.

— Прежде всего девушки там не такие застенчивые и не избегают мужского общества, и если полюбят кого-нибудь, то не стыдятся признаться в этом. Они держат себя независимо, встречаются с любимым человеком, беседуют с ним, гуляют, танцуют, развлекаются.

— А как их матери смотрят на это, разве они не запрещают?! — прервала его Рипсиме.

— Конечно, не запрещают. Они знают, что их дочери так хорошо воспитаны, что не позволят себе ничего предосудительного. Поэтому они разрешают дочерям встречаться с молодыми людьми их возраста, чтобы они ближе узнали их, изучили их ум, характер, интересы, привычки, — словом, все досконально, и не ошиблись бы в выборе. Когда девушка убедится, что тот, кого она выбрала, отвечает всем ее требованиям, только тогда она дает свое согласие на брак. Потому что замужество — серьезный шаг в жизни женщины, и если она ошибется, то будет несчастной всю жизнь.

— Видимо, и мужчины, в свою очередь, изучают женщин? — лукаво спросила Рипсиме.

— Конечно, изучают.

— Вот это хорошо…

— Теперь твоя очередь, Рипсиме, расскажи, как местные девушки выбирают себе женихов.

— Но ведь ты знаешь…

— Я уже забыл, хорошо не помню…

Волнуясь и запинаясь на каждом слове, Рипсиме сказала:

— Здесь девушке не разрешают встречаться с молодым человеком. Если она полюбит кого-нибудь, то держит это в тайне… не имеет права никому открывать тайну своего сердца… даже своему любимому…

— Как ты… — сказал Микаел, сжимая ее руки.

Она не ответила, на глазах у нее навернулись слезы.

— Возьми, возьми меня туда, где девушки свободны… — прошептала она.

— Возьму, Рипсиме, если ты будешь моей женой, — взволнованно ответил Микаел. — Скажи, ты согласна?

— Да… — чуть слышно сказала она.

Микаел хотел ее обнять, но она бросила шитье и стремительно выбежала из комнаты.

Микаел на мгновение оторопел.

— Удивительная девушка! — воскликнул он, придя в себя. — Она полна предрассудков… Нельзя ни обнять, ни поцеловать ее, с ее точки зрения это грех, пока нас не соединит священник.

Вечером того же дня Микаел сидел в своей комнате, погруженный в невеселые мысли, и нервно покусывал усы, которые недавно отпустил, словно хотел выместить на них свою досаду. В другом углу комнаты Нуне растапливала печь, — к вечеру очень похолодало, сырые дрова плохо разгорались, дымили, трещали и шипели.

— Дрова трещат — плохая примета, — суеверно сказала Нуне.

— А что это означает? — спросил Микаел, очнувшись от своих дум.

— Не знаю, но говорят, что, когда в печке завывает, это не к добру, — ответила Нуне.

— Все живое стонет в огне, — заметил Микаел.

— Как и твое сердце… — сказала с многозначительной улыбкой Нуне.

— Как и сердце твоей сестры… — добавил Микаел.

— Шутки в сторону, расскажи лучше, из-за чего ты поссорился с моей матерью, — сказала Нуне, подходя и садясь рядом с ним.

— Мы не ссорились, но довольно горячо поспорили. Неужели она обиделась на меня?

— Нет, она не обижена, но очень огорчена.

— Но посуди сама, Нуне, разве можно быть до такой степени рабой предрассудков. Я объявил ей о том, что люблю Рипсиме, и почтительно просил руки ее дочери. Она обрадовалась, поцеловала меня в лоб и благословила, но, когда речь зашла о свадьбе, решительно заявила, что надо подождать несколько месяцев, пока не пройдет год со дня смерти мужа, иначе нельзя, пойдут сплетни, что мы до истечения срока траура справили свадьбу.

— А почему ты торопишься?

— Ты судишь, Нуне, так же, как твоя мать!.. Пойми, что я должен вернуться в Москву. Если я просижу здесь еще несколько месяцев, то потеряю всю свою клиентуру, которая доверила мне ведение своих торговых дел, и лишусь доходов. Помимо того, я решил увезти с собой Рипсиме, заняться ее воспитанием, развить ее ум и душу. Она очень хорошая девушка, умная, но ей многого не хватает, чтобы быть хорошей женой.

— А ты все это сказал матери?

— Разумеется, но она твердит свое: «Если ты увезешь мою дочь, я не перенесу этого», — и прочее. Я не понимаю, неужели будет лучше, если, женившись, я уеду и годами буду жить в разлуке с семьей, как это делают наши армянские купцы. Мне бы хотелось знать, что думает по этому поводу Рипсиме, но я с самого утра ее не видел.

— Она как убитая бродит из угла в угол и плачет.

— Бедная девушка.

Слова Микаела, казалось, разбередили старые раны Нуне. Она сказала растроганным голосом:

— К сожалению, дорогой Микаел, предрассудки родителей очень часто пагубно отражаются на их детях. Над нашей семьей словно тяготеет какое-то проклятье, вот отчего мы все такие несчастные. Наша старшая сестра наложила на себя руки… Если б ты знал, какая она была красавица и какая добрая… тайна ее смерти ужасна. История моей судьбы тебе известна. Ведь я не сделала ничего дурного, а меня до сих пор все осуждают, как дурную женщину. Моя мать не плохой человек, но что поделаешь она воспитана в других понятиях…

Бедная женщина изливала свое застарелое горе. Ей пришлось немало выстрадать из-за предрассудков среды и испытать их гнет на себе.

Облегчив душу, Нуне сказала Микаелу:

— Будь спокоен, дорогой, я сама поговорю с матерью, объясню ей все, и твое желание будет исполнено. Мы, сестры, все были несчастны, пусть хотя бы Рипсиме будет счастлива.

Через неделю в одной из церквей города Е… совершился обряд венчания. Рипсиме и Микаел со счастливыми лицами стояли перед алтарем. Приглашенных было мало. Когда кончился обряд, гости подошли поздравлять новобрачных. Затем немногочисленное общество разместилось в экипажах, стоявших у дверей церкви, и направилось к дому Масисянов.

Поздно ночью пришла телеграмма от Стефана, в которой он писал:

«Поздравляю со счастливой женитьбой. Благодаря тебе разоренный отцовский очаг вновь обрел жизнь. Отныне для нашей семьи ты будешь настоящим „золотым петухом“…»

1879


Загрузка...