Давайте вернемся в Рим, в Траяновы времена, и заглянем в дом всадника Ларция Корнелия Лонга.
Усадьба Лонгов располагалась на Целийском холме неподалеку от широкой мраморной лестницы, ведущей с вершины холма к центру города. Здесь издавна селились римские патриции.
Из забранных решеткой оконных проемов на втором этаже виден амфитеатр Флавиев или Колизей, Большой цирк и Палатинский дворец. В настоящее время дворец пуст — император Марк Ульпий Траян отправился воевать парфян. Перед отъездом в частной беседе признался Лонгу — пора, дружище! Мне уже под шестьдесят, когда еще до Индии доберусь.
Тогда, два года назад, был октябрь, в Риме шли дожди. Теперь весна, в городе цветут сады. Целий укрылся бело — розовым покрывалом.
Дом Лонгов по римским меркам небогат, однако обширный сад за домом славится своими крупными и сладкими вишнями и, конечно, вареньем на меду, которое варили старуха Гармерида вместе с хозяйкой, совсем одряхлевшей Постумией Лонгой. Все домашние рабы и рабыни проклинали конец весны и богатый урожай — в эти дни их всех сажали выковыривать из вишен косточки. При этом нельзя было повредить плод, иначе посадят на постную кашу и воду.
По соседству с домом Лонгов расположена усадьба сенатора Анния Вера, свояка и приверженца Адриана — тот третий год сидит наместником в Сирии. Далее дворец Гая Клавдия Максима Барбара, тоже сенатора и проконсула, одного из самых богатых людей Рима. Еще дальше вилла Тита Ария Антонина, известного в Риме своей неизменной добропорядочностью и незлобивым нравом. Сын Лонга Бебий любит играть с сыном Клавдия Максима и сыном Вера в саду. Мальчишки вместе ходят к модному в ту пору в Риме ритору. Тот вколачивает в будущих повелителей мира арифметику, грамматику, заставляет заучивать наизусть отрывки из Гомера, Овидия и Горация.
Случается, использует палку.
Лупит больно, наотмашь, однако головы воспитанников бережет, метит по спинам.
Гуров думал о том, как, в сущности, если вдуматься, все прекрасно на этом свете — все, кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда забываем о высших целях бытия, о своем человеческом достоинстве.
А. П. Чехов
Даже эпоха тирании достойна уважения, потому что она является произведением не людей, но человечества, стало быть, имеет творческую природу, которая может быть суровой, но никогда не бывает абсурдной. Если эпоха, в которую мы живем, сурова, мы тем более должны любить ее, пронизывать своей любовью до тех пор, пока не сдвинется тяжелая масса материи, скрывающей существующий с ее обратной стороны свет.
Вальтер Ратенау 1
Зима неизбежна. Между осенью и весной неизбежна зима.
Автор
Императорский гонец отыскал отставленного от армии префекта Ларция Корнелия Лонга в банях, куда в канун праздника Геркулеса тот отправился обсудить с друзьями последние новости с Востока.
Утром сегодняшнего дня в Риме огласили официальное сообщение — римские войска с ходу взяли столицу Парфянского царства Ктесифон и расположенную поблизости Селевкию* (сноска: Ктесифон был расположен на Тигре, а прямо против него, на противоположном берегу реки находилась Селевкия на Тигре, основанная полководцем Александра Македонского, Селевком Никатором, в 323 до н. э. Ктесифон и Селевкия были взяты летом 116 г.) и двинулись на юг в сторону Харакса. Победа и предсказанное в официальном сообщении скорое окончание войны взбудоражили горожан. Народ сбежался на форум, сенаторы, собравшиеся на ступенях храма Юпитера Капитолийского, провели открытое заседание и единогласно постановили присвоить Марку Ульпию Траяну, Отцу народа, победителю даков и германцев титул «Парфянского».
В полдень отставной префект одним из первых явился в термы на Эсквилине. Здесь, прогуливаясь по портику в ожидании звонка, оповещающего посетителей о готовности парной, Ларций позволил себе высказать осторожное сомнение в прочности подобных успехов. Настораживала легкость, с какой римские легионы устремились на восток.
Сенатор Анний Вер похлопал всадника по плечу и добродушно съязвил.
— Не поддавайся ревности, Ларций. Мы все ценим тебя за то, что ты совершил. Пусть теперь другие порадуют Рим.
Насчет «других» — таких, например, как Квинт Марций Турбон, — у Лонга было особое мнение, однако высказать его он не успел. Со стороны ворот послышался звучный шлепок, вскрик, шум.
Императорский сингулярий* (сноска: конный гвардеец), отшвырнув служителя, ступил на мраморный пол портика. Отыскав глазами префекта, протопал в грязных и стоптанных сапожищах в его сторону. Приблизившись, вскинул правую руку, заученно рявкнул.
— Привет тебе, Корнелий Лонг. Император Траян прислал приказ. Наилучший также добавил, чтобы ты не мешкал.
Ларций, справившись с мгновенной оторопью, принял пакет правой — целехонькой — рукой и спросил.
— Приказ секретный?
— Нет.
— Можно вскрыть? — добавил Ларций.
— Так точно, — ответил гвардеец и отступил.
Возле Лонга моментально собралась толпа. Всему Риму было известно, что Ларций был в приятельских отношениях с императором. Кое‑кто утверждал, что Траян полагал однорукого вояку своим единственным другом. Даже если и так, в любом случае получить персональный приказ от правителя мира — это была очень высокая честь.
Ларций осторожно отделил печать и передал ее своему рабу Эвтерму, прогуливавшемуся в компании с хозяином и Вером. Эвтерм был известен в Риме не менее чем Ларций. Все знали, что император Траян несколько лет назад лично решил его судьбу. Самые знатные и сильные магистраты Рима не считали для себя зазорным видеть его рядом с собой в банях. Эвтерм с поклоном принял печать, отнес в экседру, где передал на сохранение распорядителю парной. Глаза у служителя, увидевшего расправившего крылья орла, расширились. Он уже совсем было собрался рухнуть на колени, однако Эвтерм строго глянул на него и предупредил.
— Не вздумай устраивать спектакль. Прими и сохрани.
По настоянию собравшихся Ларций зачитал вслух короткое послание, предписывающее префекту срочно прибыть в действующую армию.
— Более ничего? — спросил кто‑то в толпе.
— Все, — кивнул Ларций и показал собравшимся записку.
Все примолкли.
Вечером в дом Лонгов явился префект претория Публий Ацилий Аттиан. Влиятельный магистрат, бывший опекун Адриана, подбодрил Лонга, посоветовал не мешкать и не позднее третьего дня отправляться в путь. Аттиан предупредил, что передаст с Ларцием донесения особой важности, вручить их императору следует из рук в руки. Также, доброжелательно улыбнулся Аттиан, не в службу, а дружбу — присмотри за грузом золота, которое по распоряжению Траяна должно быть доставлено в действующую армию? Не возражаешь? Более опытного сопровождающего мне не найти. Следом уже вполне начальственным тоном распорядился — отправишься морем. В Брундизии* (сноска: порт на восточном побережье Италии. Главные ворота Рима в Грецию и Азию) тебя будет ждать императорская галера.
Вот тебе, Ларций, и мартовские иды* (сноска: В мартовские иды (15 марта 44 г. до н. э.) заговорщики убили Гая Юлия Цезаря. Выражение означает примерно то же, что и наше родное — «вот тебе, бабушка, и Юрьев день!») в сердцах решил Лонг, однако отказать префекту города, доверенному лицу императора, не рискнул. Поблагодарил за доверие, за советы, за галеру. Вслед за Аттианом к Лонгам явился один из самых влиятельных сенаторов Гай Авидий Нигрин. О нем говорили, что он возглавляет партию противников Адриана. Этот плотный, бривший голову, грубоватый на язык, всегда готовый разразиться обличительной речью патриций, от которого доставалось всем, даже императору, — на этот раз вел себя на удивление доброжелательно. Одобрив решение префекта поспешить с отъездом, он стрельнул глазами в прислуживавшую им красивую женщину, наложницу хозяина Зию, спросил:
— Надеюсь, дружище, ты сумеешь совместить полезное с приятным? Возьми эту женщину с собой.
Хозяин отрицательно покачал головой.
— Не хочу обременять ее тяготами путешествия. Она плохо переносит жару, а там, на берегах Тигра, говорят нестерпимая жара. К тому же у нее много забот по дому.
Нигрин поджал губы.
— Как знаешь. Я бы на твоем месте не забывал о необходимом каждому мужчине развлечении.
Он неожиданно расхохотался и добавил.
— Если, конечно, он мужчина!
Другие посетители, валом повалившие к Лонгам (всем не терпелось взглянуть на человека, отмеченного особым вниманием принцепса), тоже не скупились на советы.
Все они сводились к одному — не прогадай, Ларций. Траян недаром зовет тебя. Требуй место в сенате, требуй должность наместника. Требуй то, требуй это. Одним словом, не будь размазней, водится за тобой, Ларций, такой порок. Не в меру ты, префект, строптив, порой не воздержан на язык, гибкости не хватает.
Требуй! Выпрашивай! Моли! Хватай удачу!..
От подобных наставлений Ларций совсем загрустил. Пятьдесят лет прожил, каков есть, таков есть. Другое беспокоило — в приказе ни единого слова о возможном задании или назначении. Сингулярий, приглашенный в дом, тоже ничем порадовать не смог. Заявил, что префект гвардейской конницы Квинт Марций Турбон вызвал его, спросил, знаком ли ему прежний префект Корнелий Лонг? Гвардеец кивнул, сказал, что воевал под его командой в Дакии. Тогда Турбон приказал ему явиться в преторий, к вольноотпущеннику императора Ликорме. Там ему вручили пакет, изрядную сумму денег и приказали мчаться в Рим посуху. Что, как, зачем — никто не подсказал, даже Турбон был в неведении. Ликорма, конечно, знал, но известить не соизволил.
Делать было нечего, следовало готовиться к отъезду, а посетители все шли и шли. После полуночи, когда, казалось, поток доброжелателей окончательно иссяк, явился последний гость.
Ларций уже готовился ко сну. Зия, его радость и горе, заплетала косу. В тот момент в дверь поскреблись.
— Кто? — спросил хозяин. В его голосе ясно слышалась досада.
Снаружи послышался робкий старческий голос.
— Это я, господин.
Прокуратор? Главный распорядитель в доме?.. Ему‑то что надо?
Когда Ларций отворил дверь и с грозным видом шагнул в коридор, прокуратор от страха едва не лишился чувств.
— Зачем скребешься, старик? — гневно спросил хозяин. — Что тебя не спится?
Зия оставила косу, повернула голову и с брезгливым любопытством глянула в сторону двери.
— Прости, господин. Спальник не отважился побеспокоить тебя. Сказал, сам ступай, если такой смелый.
Ларций с нескрываемым раздражением спросил.
— Говори толком, что случилось? Стоит ли дело того, чтобы стучать в дверь, когда я готовлюсь ко сну?
— Мне показалось, стоит, господин. Верю, ты не прикажешь подвергнуть меня, старика, позорному бичеванию? Однажды Лупа уже приходил к нам заполночь…
— Кто?! — изумился хозяин.
— Да, господин, это опять он, дакский строптивец. Он потребовал разбудить тебя. Сказал, что это очень важно.
Зия, сидевшая на постели, обнаженная до пояса, подала голос.
— Сейчас не время, старик. Гони его прочь!
— Кого? — засмеялся прокуратор. — Аквилия Регула Люпусиана? Любимчика Адриана? Одного из первых богачей Рима?
— Нам дела нет до его богатств, добытых нечестным путем! — повысила голос Зия.
— Кому это нам, женщина? — спросил старик.
Ларций не выдержал, приказал наложнице.
— Помолчи, — потом задумчиво добавил. — Лупа, говоришь?.. Что ему надо?
— Он не сказал. Пояснил только, что дело срочное, отлагательства не терпит.
— Хорошо, проводи его кабинет. Разбуди Эвтерма, пусть присутствует.
— А я? — капризно напомнила о себе Зия.
— А ты ложись спать.
Женщина поджала губки.
Этот визит неприятно взбудоражил префекта. Давненько Лупа не навещал его дом. Когда‑то парень числился рабом Лонга, потом префект продал его сенатору Марку Аквилию Регулу, который обезобразил ему лицо. Затем случилось чудо — Регул воспылал необычайной любовью к искалеченному рабу, дал вольную и, что уже совсем невероятно, усыновил его и завещал свое состояние. Лупа стал именоваться Аквилием Регулом Люпусианом. Как ему это удалось, в Риме не спрашивали, однако публично обвинить любимчика самого Публия Адриана в убийстве и попытаться отобрать у него наследство сенатора никто не осмелился.
В последний раз Лупа тоже явился заполночь.
В ту пору они поддерживали доверительные отношения. Причиной была скончавшаяся жена Ларция Волусия, его личный раб Эвтерм и вообще — обстановка в доме, напоминавшая Люпусиану о юности, когда его, молодого мальчишку, взятого в плен в Дакии, Лонг спас от смерти, а Эвтерм от раздробления костей и других жутких пыток, которые ждали его в доме Регула, одного из самых гнусных доносчиков Рима. Только Лонгу и Эвтерму новоявленный богач позволял называть себя Лупой или «волчонком».
Ларций появился, когда Лупа и Эвтерм уже были в кабинете. Гость и раб держали друг друга за руки, видно, только успели поздороваться. В глазах у них стояли слезы.
Эвтерм посетовал, что волчонок давно не появлялся у них. Забыл, наверное, дорожку?..
Лупа пожал плечами, затем подошел к хозяину, протянул руки. Ларций пожал их, потом они обнялись, сели.
Лупа сразу перешел к делу — предупредил префекта, чтобы тот не возлагал больших надежд на этот приказ и сделал все возможное, чтобы остаться Риме.
— По крайней мере, не стоит спешить с отъездом в Парфию, — добавил гость.
Подобный совет настолько удивил хозяина, что в первое мгновение он не нашел, что ответить.
Лупа добавил, что эта поездка может печально закончиться не только для самого префекта, но и для всего семейства.
В этот момент без стука в кабинет вошла наложница.
Зия успела распустить волосы, накинуть столу. За эти годы она немного располнела, однако прежняя жуткая, темная красота и на этот раз поразила гостя. Прежде всего, в глаза бросались роскошные, до пояса черные волосы. Она обычно носила их распущенными, прически в виде завитков и корон, предпочитаемых худосочными уроженками Рима, Зия презирала. Лицо ее было соразмерно, рот идеально очерчен, при этом верхняя губка была чуть вздернута. Создавалось впечатление, что ее губы всегда раскрыты для поцелуя. Лупа попытался встать, однако Ларций жестом усадил его в кресло, а Зие приказал покинуть кабинет.
Женщина, выразительно стрельнув глазами в сторону гостя, пожаловалась хозяину, что маленький Бебий опять лазил в катакомбы, нарытые под холмом.
— Не по наущению ли Эвтерма мальчишка так распоясался?.. — спросила она и тут заметила Эвтерма, пристроившегося в дальнем углу кабинета. Она и бровью не повела, добавила.
— Прикажи дать сыну розог.
Хозяин мрачно глянул на нее, кликнул прокуратора. Старик будто стоял у дверей — тут же появился на пороге, спросил, чего изволите?
Ларций указал на женщину и распорядился.
— Выведи ее и проследи, чтобы она не торчала поблизости.
Когда Зия и раб вышли, Ларций пожаловался Лупе — совсем распоясалась! Если бы не Постумия и Эвтерм, она давно бы перевернула в доме все верх дном.
Эвтерм и на этот раз промолчал.
Лупа вздохнул.
— Эта напасть, Ларций, ничто по сравнению с той угрозой, которую таит этот приказ.
Ларций пожал плечами.
— Какая беда может ждать человека, которого сам император вызывает в ставку? Опала? Меня и так давно отстранили от дел.
— Смерть.
Ларций презрительно скривился.
— Не слишком ли, Лупа?
— Не слишком, префект. Очень даже не слишком.
Ларций натужно рассмеялся, поднялся и, заложив культю за спину, подошел к забранному прозрачным стеклом окну. Спросил оттуда.
— Вот прямо так и вызывают, чтобы казнить перед строем? — и уже не в силах сдержать раздражение, воскликнул. — Других забот у императора нет? На меня поступила жалоба? Донос? Если даже и так, откуда ты можешь знать об этом? За какие такие прегрешения меня ждет смерть?!
— Прегрешения отыщут, это пустяк. И как все случится, не знаю. Только сдается мне, что от имени императора зовут тебя в ставку твои прежние дружки.
— Какое ты, бывший раб, имеешь право совать свой нос в государственные дела?! Как ты смеешь называть «дружками» Лузия Квиета, Публилия Цельза, Авла Пальму, Луция Конста, лучших полководцев Рима? Ты полагаешь, что теперь, когда ты спутался с Адрианом, тебе все позволено?
Лупа ответил не сразу, взял паузу. Наконец промолвил.
— Мне дорога память о Волусии. Мне дорог Эвтерм, не побоявшийся ради презренного раба рискнуть жизнью. И ты мне дорог, Ларций, потому что когда‑то спас меня от смерти. Поверь, я сказал правду.
Вновь молчание, затем Лупа продолжил тихим, пустым голосом.
— Подумай о сыне, префект. Сам ты можешь поступать, как тебе заблагорассудится, но подумай о Бебии.
— Каким же это образом, позвольте спросить, мне следует позаботиться о нем?
— Если решишь отправиться в Азию, немедленно дай вольную Эвтерму. Назначь его и меня опекуном Бебия. Заранее приготовь все документы об опеке. Распредели состояние, чтобы в случае чего твоя семья не осталась без средств существования.
— В случае чего? — выкрикнул хозяин.
Лупа, стараясь убедить хозяина, повысил голос.
— В случае беды! В этом вызове таится страшная угроза.
— Ты призываешь нарушить дисциплину, забыть о долге? Ты призываешь меня пренебречь приказом, который, по общему мнению, принес мне честь и уважение всего Рима? В своем ли ты уме, Лупа?
— В своем, Ларций. К сожалению, моего влияния недостаточно, чтобы, если случится худшее, спасти тебя от гибели. Поверь, здесь нет чьей‑либо злой воли. Твоей жизнью играют боги — они любят развлекаться подобным образом.
Гость кивнул в сторону раба, сидевшего в дальнем углу кабинета.
— Вспомни, как ты сослал Эвтерма. По крайней мере, не спеши отбыть в Парфию. В этом я готов помочь тебе.
Ларций наконец сумел взять себя в руки. Кивнул, спросил коротко.
— Хорошо, объяснись.
— Император испытывает недомогание. Он по — прежнему силен, может часами скакать на коне, порой принимает участие в битвах, но он уже дважды терял сознание. Траян очень располнел и наполнился нездоровой жидкостью.
— В таком случае, — ответил Ларций, — я тем более должен как можно скорее прийти на помощь старому другу.
— Чем ты сможешь помочь ему? Ты не врач. А вот усугубить вражду между близкими к нему людьми, ты в силах. Эта вражда очень тревожит Траяна. Последствия твоего приезда могут оказаться самыми непредсказуемыми.
— Подробнее.
— Ты однажды поспешил наказать Эвтерма, за что и пострадал. Сейчас ты тем более не волен в выборе. В ставке ты неизбежно займешь место среди тех, кого ты называешь лучшими полководцами Рима.
— И стану недругом твоего покровителя Адриана? — догадался Ларций.
— Именно. Своим появлением ты нарушишь баланс, который сложился в окружении императора. Траян до сих пор не назначил наследника. Тебе ли объяснять, какая жуткая свара начнется после его смерти. Твоих дружков устроит, если Траян объявит наследником Нератия Приска, однако в последнее время Нератий повел себя двусмысленно, и император, по — видимому, откажет ему. Твоим бывшим соратникам позарез необходимо, чтобы право выбора наследника Траян предоставил сенату. Они ежедневно, ежечасно толкают его на это.
— А твоего покровителя подобный исход никак не устраивает?
— Конечно. Пойми, в борьбе между стариками — Лаберием, Нигрином, Квиетом, Цельзом, Нератием Приском и Пальмой с одной стороны, и Адрианом, поддержанным императрицей Помпеей Плотиной и племянницей Траяна Матидией, а также молодыми военачальниками с другой, ты окажешься мелкой сошкой. Зернышком между жерновами борющихся за власть.
Ларций насупился. Довод был серьезный, ему не надо было объяснять, что значит угодить между подобными жерновами. Такой опыт у него был. Но как же быть с приказом, он недвусмыслен, его нельзя не выполнить.
Он размышлял долго. Ни Лупа, ни Эвтерм не смели нарушить молчание.
— Кто надоумил тебя затеять этот разговор? — наконец спросил Ларций. — Он?
— Нет. После истории в Сарматии, когда ты откупился от него Зией, ты для него не существуешь. Несколько часов назад я получил письмо от императрицы. Помпея Плотина умоляет меня принять любые меры, чтобы ты не появлялся в ставке. Императрица всегда относилась к тебе с уважением. Она не простит себе, если ты отважишься приехать и попадешь в беду. Она помнит Волусию, она помнит, что ты спас жизнь ее мужу.
— Письмо у тебя с собой?
— Нет, Ларций, я не имею права показывать тебе это письмо. Я могу только упомянуть о его существовании, а поверишь ли ты мне или нет, это уже тебе решать.
— Чем же я так прогневил Адриана, что он до сих пор держит на меня зло? Неужели, — он кивком указал на дверь, через которую вышла Зия, — она дороже ему, чем собственная жена?
— Не надо упрекать наследника в мелких слабостях, которым он сам знает цену.
— Он уже стал наследником?
— Нет, но именно это обстоятельство может стоить тебе жизни.
— Это я понимаю, — вздохнул Ларций. — Это я очень хорошо понимаю.
После паузы пообещал.
— Хорошо, я подумаю.
* * *
Ларций долго не мог заснуть. Лежал один. Зия, изгнанная из кабинета, обиделась и отправилась в свою спальню.
В полутьме опасность, предсказанная Лупой, очертилась куда более осязаемо, чем в первые минуты разговора. Опыт быстротекущей жизни подсказывал, что Лупа искренен.
Уже засыпая, Ларцию померещилось что‑то жуткое, из далекого прошлого — сшибка верхами, круговерть и взблески лезвий, брызги крови, вопли, проклятья, вскрики. Истошные вопли, последние всхлипы умирающих…
Привиделось надвигающееся, покачивающееся на скаку, направленное в лицо острие копья. Это случилось за Данувием, в том бою дико визжащий, в собачьем треухе на голове кочевник — таких ранее и не видывали! — изловчился отрубить ему кисть левой руки. Потом, уже на грани сна, ужаснулся временам Домициана. В ту пору его изгнали из армии. Несколько лет Лонги жили с клеймом подозрительных лиц, и никто из добропорядочных граждан не дал бы и асса за их жизни. Тит и Постумия, а по примеру родителей и Ларций, вели себя невозмутимо. Потом явился лик Траяна, их первая встреча по дороге в Анкону, первое распоряжение возглавить отряд конных испанских лучников, ни бельмеса не понимавших по — латински. Траян приблизил его, вернул в армию. Ларций вновь почувствовал себя нужным городу и армии человеком. Он сполна отплатил императору — в сражении под Сармизегетузой спас ему жизнь, когда во время конной атаки под императором убили коня.
Золотые были времена! После того сражения они очень сошлись с Траяном, однако и в этой дружбе вскоре обнаружилась червоточина, некий таинственный предел, который даже при взаимном уважении и близости напрочь отделял префекта конницы от императора Рима. Узнав о том, что Адриан пригласил Ларция последовать за ним в качестве помощника в Сарматию, император попросил префекта присмотреть за племянником.
— Потом расскажешь, — добавил император, — так ли хорош Публий в государственных делах, как меня убеждают его доброжелатели? Только никому ни слова.
Он указал взглядом в сторону покоев императрицы. Ларций долго не мог простить себе, что попался на эту приманку.
Неожиданно скрипнула дверь. В дверном проеме осветилась бесформенная фигура.
Явилась!
Зия неслышно, как кошка, прошмыгнула в комнату. Разделась, легла рядом, завозилась. Что с ней поделаешь! Ладно, пусть полежит, погреется. Зия прижалась, накинула на себя мужскую руку, наконец замерла, потом порывисто вздохнула, пощекотала хозяина по оголенному плечу.
Ларций не ответил на призыв. Поглядел сурово, с неприязнью.
— Все‑таки поедешь? — тихо спросила женщина.
Ларций не ответил.
— Возьми меня с собой, — попросила она.
— Не терпится свидеться с Адрианом? — съязвил Ларций. — Не тревожься, я проеду мимо Антиохии.
— Ну, Ларций, опять за старое! — упрекнула его женщина, потом заинтересованно и невинно спросила. — Кого возьмешь с собой? Эвтерма?
— Нет. Он останется с Бебием. Да и за тобой пригляд нужен. До сих пор глаза на Лупу пялишь. Он же урод.
Зия не ответила, прижалась еще крепче. Что с ней поделаешь! Еще раз поскреблась. Ларций вздохнул, впустил страсть, доверился. Уже в последнее мгновение, перед тем как овладеть женщиной, задышавшей тяжко, с нарастающим придыханием, в голове отстранено обозначилось — трудно ему будет на Востоке без этой дакийки, но и тащить такую обузу себе дороже.
Того и гляди, снова впутает в какую‑нибудь историю.
Ох, впутает!..
Ох, как сладостно впутывает!..
Как вовлекает…
После, распутывая воспоминания, он уже без прежней обиды подумал — о чем теперь сожалеть?
Зия вновь начала настойчиво домогаться его. Нет, он не должен брать ее с собой, не может позволить, чтобы из‑за нее он влип в какую‑нибудь неприятную историю.
Иначе беда.
Ох, какая случится беда.
Следом, уже тиская, радуясь Зие, выругался — да пропади оно все пропадом, а ему без этой путаницы жизни нет.
Без этой кошки жизни нет…
На следующее утро он оформил вольную на Эвтерма, затем тайно, в присутствии Эвтерма, Лупы и сенаторов Анния Вера и Тита Аррия Антонина оформил опекунство над собственным сыном — документ оставил у Вера. Его же, а также Аррия Антонина, вольноотпущенников Корнелия Лонга Эвтерма и Аквилия Регула Люпусиана, сделал доверенными лицами по распоряжению семейным имуществом до совершеннолетия Бебия.
Согласно завещанию, Зия в случае его смерти отделялась от Лонгов. У нее был собственный дом, подаренный Адрианом — пусть там и распоряжается. Об этом в обед сообщил Зие. Та — в слезы, потом упала на колени, взмолилась — возьми меня с собой, не выгоняй из дома. Сцена завершилась бурным скандалом, воплями — ты не любишь меня, презираешь меня! Почему ты не хочешь взять меня с собой? На этот раз префект проявил твердость.
Вечером устроил прощальный ужин, на который явилась матушка Постумия, домовые рабы, вольноотпущенники, числившиеся в клиентах Лонгов. Присутствовала и Зия — весь вечер она лила слезы. Горевала так, что Постумия Лонга не выдержала и приказала — не хлюпай носом. Хватит отпевать моего сына, он пока живой. Посидели недолго, надо было отдохнуть перед дорогой. В утренних сумерках, в сопровождении уже знакомого сингулярия и приданных ему Аттианом двух всадников, доставлявших императорскую почту, отправился в Брундизий.
Море, казалось, поджидало Ларция Корнелия Лонга.
Он, как и большинство римлян, являлся сухопутным человеком, но природная красота, которую приберегла для него безмерная водная гладь, тронула встревоженное сердце. Он испытал успокоение. Все‑таки божья сила порой бывает милостива к смертному. Чем бы ни закончилась эта поездка, напоследок ему было дано насладиться зрелищем закатов и восходов, шествием нелепых, таинственных зверей, которыми в его честь оборачивались подсвеченные розоватым светом облака. Качка была легкой и навевала непродолжительный, но бодрящий сон. Утренняя свежесть наполняла члены юношеской подвижностью. Хотелось влезть на мачту и крикнуть оттуда — ого — го — го!
Спутники попались общительные, говорливые. Два квестора* (сноска: Квестор — первый чин в иерархии римских должностных лиц или магистратов. Во времена Империи квесторы обычно заведовали архивами и казначейством, а также являлись помощниками консулов или наместников провинций. Квесторы императора считались его личными секретарями, одной из обязанностей которых было чтение в сенате распоряжений правителя), старший и младший, ответственные за перевозку золота; центурион, обеспечивающий охрану груза, сингулярии, возившие почту — среди них и тот, который доставил приказ. В свой кружок они приняли капитана корабля.
Судачили о войне, разбирали этапы парфянской кампании, вспоминали прежние войны. Тревожились состоянием здоровья императора, злословили об Адриане, осуждали его низкопоклонство перед «всем греческим», увлечение архитектурой и прочими постыдными ремеслами. Младший квестор, молодой и нарумяненный молодой человек, уже в начале плавания намекнувший, что у него немало друзей в «высших сферах», сделал многозначительное лицо и сообщил — в сенате опасаются, как бы императрица и племянница не добились от Траяна, чтобы тот назначил Адриана наследником. Им это сделать легче легкого, ведь всем известно, что Адриан спит с Плотиной и Матидией.
Центурион — он был из провинциалов — удивился.
— Не может быть! С обеими сразу?..
— Зачем с обеими! По очереди. Впрочем, — он досадливо поморщился, — я не знаю. Может, и с обеими, я в постель к нему не заглядывал. Молокосос очень охоч до женского пола. Правда, до мужского тоже.
— Ну‑ка, ну‑ка, — оживился центурион.
Младший квестор многозначительно указал взглядом на своего патрона — мол, обращайтесь к нему, уж он‑то знает.
Старший квестор, лысый и чрезмерно толстый чиновник с многозначительно обвисшими щеками, ощутив на себе общее внимание, скромно потупил глазки, выждал мгновение, затем нехотя признался.
— Что было, то было. Немало мы с Адрианом погуляли по чужим спальням, немало повидали всякого пола задниц.
Еще пауза.
Центурион, а также все присутствующие, кроме Ларция, затаили дыхание
— Что императрица! Что племянница! — с неизбывной горечью воскликнул толстяк.
Брыльца на его лице негодующе заколыхались.
— В Риме говорят, что он перепробовал всех любимчиков императора, сам не раз отдавался им. Каждому преподнес богатые подарки, чтобы те благоволили к нему.
Все с уважением глянули на старшего квестора. Сразу стало ясно, этот — знаток.
Квестор пожал плечами, потом добавил.
— Так говорят. Утверждать не берусь, правда это или нет, — затем скромно признался. — Но в одном приключении мне довелось с ним поучаствовать.
Он вновь сделал паузу.
Центурион нетерпеливо подергал чиновника за рукав.
— Ну, давай рассказывай!..
— Это было в Сарматии…
Слушатели как один придвинулись ближе. Лонг удивленно вскинул брови — этого борова он за Данувием не встречал!
Рассказчик между тем поинтересовался у собравшихся.
— Кому из вас приходилось бывать на Сарматской войне?
Он глянул на центуриона, затем на сингуляриев — все они отрицательно покачали головами. Когда дошла очередь до Ларция, тот энергично повторил тот же жест.
Толстяк заметно расслабился, поерзал, устроился поудобнее и начал.
— Мы там не столько воевали, сколько предавались наслаждениям. До того доразвлекались, что кое‑кто разум потерял. Какой‑то вшивый префектишка посмел вступить в спор с племянником императора из‑за рабыни. Прямо как Агамемнон и Ахилл в Троаде.* (сноска: В «Илиаде» Гомера описан спор, который произошел между предводителем ахейского войска Агамемноном и Ахиллом по поводу захваченной в плен красавицы Брисеиды. Агамемнон силой увел женщину из шатра героя, после чего Ахилл, обидевшись, отказался принимать участие в осаде. Такова сюжетная канва великой поэмы) Сказать по совести, девка была вполне под стать Брисеиде. Красотка! Короче, наместник и префект поссорились. Префект наговорил начальнику дерзостей, а утром, чтобы загладить вину, сам привел девку в его шатер — мол, прошу прощения, выпил лишку.
Все засмеялись. Ларций не удержался и досадливо хмыкнул.
Квестор не обратил внимания на его хмыканье. Польщенный вниманием, он подался вперед.
— Ну, это дело обычное, каждый хочет урвать добычу пожирнее. Беда в том, что девка оказалась не простая. Она была жрицей какой‑то местной богини, и то ли очень преуспела в искусстве любви, то ли опоила Адриана какой‑то гадостью, только по возвращению в Рим племянник императора и смотреть ни на кого не захотел. Даже на законную жену Сабину, а она, как ни крути, родственница Траяна. Понятно, императрица рассердилась, попыталась притушить скандал. Приказала мне позвать Адриана и отчитала его так, что тот неделю из дворца носа не высовывал. Порви, приказала она, с этой шлюхой или не миновать тебе опалы. Адриан, конечно, сник, кому охота из‑за какой‑то рабыни расставаться с надеждами на императорский жезл! Подарил он ей дом, дал вольную, — иди, говорит, на все четыре стороны.
— А префект? — спросил центурион.
— Что префект? — не понял квестор.
— С ним‑то что случилось, когда он такой красотки лишился?
— Причем здесь префект! — возмутился чиновник. — Я к тому рассказал эту историю, чтобы тебе, медная башка, было ясно, каков Адриан и что нас ждет, если он придет к власти.
— А что нас может ждать? — возразил один из сингуляриев. — Как возили почту, так и будем возить, а кого приставили к золоту, тот так и будет его считать. Наше дело маленькое.
— Все‑таки как насчет префекта? — не унимался центурион. — А вдруг эта дикарка и ему дала отведать любовного напитка? Как же он потом жил? Свихнулся от любви, я полагаю? Или нет?
— Префект принял ее обратно, — подал голос Ларций.
Все повернулись в его сторону, глянули с любопытством.
— Деньги растратила, дом заложила, — объяснил Ларций, — потом явилась к префекту и взмолилась — пусти, мол. Знаете, у Эзопа басня про стрекозу и муравья.
— Как же, слыхали! — подтвердил центурион. — Я все пела, я все пела, так поди же попляши.
— Точно, — кивнул Ларция. — Только в отличие от Эзопа глупый муравей пустил ее в дом. Теперь живут.
Вояка, не скрывая восторга, хлопнул себя по коленям.
— Ну и молодец! Это я понимаю! Меня однажды тоже напоили. Утром просыпаюсь, а со мной такая краля лежит.
Он задумчиво, с тоскливым выражением на лице покивал, потом натужно добавил.
— Было дело… Мать прибежала, жена, братья. Все кричат, жена заламывает руки — изверг, кого ты привел в дом?! Ты позоришь семейную постель! Пришлось расстаться, иначе бы из армии выперли. Это я очень хорошо понимаю.
Квестор, выпустивший из рук внимание слушателей, встрепенулся.
— Сравнил! Ты и племянник императора. Да его из‑за этой шлюхи власти над всем миром могли лишить!..
— Иди ты!.. — внезапно обозлился центурион. — А меня вот этих фалер, — он указал на наградные медали, нашитые на кожаный панцирь. — И что?!
* * *
В ту ночь Лонг так и не смог заснуть.
Прикидывал так и этак.
О плебс, зловонный твой язык!.. Чего только об Адриане не болтают! Спит с императрицей, с императорской племянницей, с любимчиками императора! Всех, видите ли, окрутил, всех заставил предаваться разврату!
Вспомнился Адриан.
Ларций, в отличие от старшего квестора, никогда не был близок с императорским племянником. Наоборот, тот откровенно раздражал его. В своем отношении к «молокососу» и «щенку», как называли его окружавшие императора, закаленные в боях военачальники, Ларций был не одинок. В первые годы царствования Траяна высшие офицеры и сановники, исключая Аттиана, откровенно третировали молокососа. Императору было не по душе увлечение воспитанника всем греческим, его военачальники открыто смеялись над такой странной для римлянина привязанностью. Личный архитектор императора Аполлодор высмеивал претензии Адриана в области архитектуры. Его намерение построить в Риме какое‑нибудь дерзкое до оторопи, незабываемо — эпохальное сооружение ничего, кроме язвительной оценки и желчных замечаний, у императорского архитектора не вызвало. Философу и ритору Диону Златоусту претили его стихи на греческом, претенциозные по форме и «приземленные» (как выражался философ) по смыслу. Отцов — сенаторов настораживало увлечение императорского воспитанника игрой на цитре и рисованием. Старый Фронтин по этому поводу обмолвился — Нерон тоже начинал с рисования…
Окружение императора особенно возмущали рассуждения Адриана о безусловном предпочтении мира перед войной. Его утверждение, что любая война кончается миром и естественное право должно основываться на силе закона, а не кулака, было тут же доведено до сведения цезаря и вызвало резкую отповедь императора. Траян заявил племяннику, что все они — поклонники мира, но мира на римских условиях. В этом и состоит естественное право, потому что естественное право Децебала и даков заключается в том, чтобы принудить Рим принять их условия. То же касается и Парфии и вообще всего на свете.
Изредка дядя, доведенный до бешенства выходками племянника, позволял себе выразиться об Адриане как о «конченом человеке». Успокоившись, менял гнев на милость и в ответ на упреки недоброжелателей Адриана, требовавших его отставки и ссылки, отвечал — парень неплохо проявил себя как трибун легиона и вообще он «добрый малый». Недоброжелатели доказывали императору, что тот неверно оценивает Публия Адриана. Молокосос не так прост, он дерзок и своеволен. Доброжелатели, среди которых самой доброжелательной и активной была Помпея Плотина, убеждали Траяна взглянуть на племянника непредвзято, с государственных позиций.
Ее усилия не пропали даром. С годами Адриан укрепился как в постыдных для римской чести утверждениях, так и в устройстве государственных дел, которые многие в Риме считали не более чем «делишками» рвущегося к трону претендента.
…Как‑то Адриан доверительно признался Ларцию, что очень жалеет, что Волусия, прежняя жена Лонга, досталась префекту. «Грубому солдафону», — уточнил префект. «Это ты сказал», — парировал Адриан.
…А вот до Зии императорский родственничек сумел‑таки добраться.
Адриан был среднего роста, строен и мог бы быть приятен на вид, если бы не крупные оспины, уродовавшие нижнюю часть лица. Он прикрывал их небольшой курчавой бородкой. Глаза приятные, серовато — зеленые, в то же время взгляд отличался некоторой напряженностью, словно Публий постоянно ожидал насмешек и пренебрежения. Когда такое случалось, он щурился, краснел и впадал в наглость, а нередко и в хамство. Физически он был силен не менее дяди. В первые дни их знакомства Ларций в присутствии Адриана обычно сразу терялся. Публий имел глупую и бездарную привычку засыпать собеседника нелепыми вопросами и, если тот мешкал с ответами, самому отвечать на них. Его манера вести беседу подавляла, он порой интересовался тем, о чем собеседник не имел никакого представления или хотел вовсе забыть и не вспоминать. Публий, очевидно, считал себя вправе ставить человека в тупик. А то еще хуже — сам начинал признаваться в таких пороках, которые нормальные люди старались упрятать подальше. Его искренность и доверительность порой напоминала игру. Принимая во внимание величину его фигуры и крепость мышц, он был похож на тигра, прятавшегося в засаде.
В любом случае во время сарматской кампании Адриан сумел удивить Ларция продуманностью и основательностью действий, в чем, несомненно, сказалась выучка дяди, но главное, воспитанник цезаря сумел заслужить уважение в войсках. Причем не в каких‑либо нанятых на собственные деньги, а в самых боеспособных легионах, которых Траян бросил против сарматов, нагло потребовавших вернуть земли, которые римляне захватили у Децебала. Собственно право было на стороне варваров, однако сам тон, угрозы, которые они позволили себе в адрес Рима, вынудили Траяна дать им «хорошую взбучку».
Адриан быстро и уверенно справился с этой задачей, однако в узком кругу, куда во время похода был вовлечен и Ларций, он не скрывал, что предпочел бы решить спор с сарматами миром, тем более что их требования справедливы. Эти земли принадлежали сарматам до войны с Дакией. Потом Децебал захватил их, римляне изгнали даков, но земли не вернули, вот кочевники и решились бросить вызов Риму.
Только Лонг не побоялся вслух высказать сомнения в «справедливости» требований варваров. Префект заявил, что обоснованность претензий, которые выдвигают Риму, может определяться только в Риме. Адриан не стал вступать в дискуссию по такому, как он сказал, «малозначащему» поводу. Беда случилась уже после победы, когда на пиру, устроенном победителями, Ларций вновь сцепился с Адрианом. Скоро спор стал настолько горяч, что Ларций не удержался и напомнил, кто из них «молокосос» и «конченный человек». Адриан в свою очередь пригрозил «тупому солдафону», что тот поплатится за свои слова, высказанные в лицо главнокомандующему. Воинскую дисциплину и уважение к начальству пока никто не отменял.
На следующее утро, протрезвев, Лонг понял, что перешагнул грань, отделявшую спор от оскорбительного — то есть преступного — неуважения к командиру. Он был рад пойти на мировую. Адриан в свою очередь тоже был не прочь покончить дело миром. Условием наместник выставил продажу Зии, которая приглянулась ему еще в тот момент, когда рабыня прибыла из Сармизегетузы с известием о смерти римского наместника в Дакии Гнея Помпея Лонгина.
Ларцию очень не хотелось расставаться с этой женщиной. Это было все равно, что расстаться с правой кистью и почувствовать себя совсем безруким. Рабыня, в свою очередь, усиленно изображала скорбь и пыталась успокоить «медвежонка» тем, что так распорядились боги и она готова «пострадать» за него.
После возвращения в Рим Ларций как‑то встретил их на одном из гладиаторских представлений. Появиться публично с наложницей мог только Адриан, время от времени позволявший себе подобные вольности. Заметив свою бывшую рабыню, Ларций едва сумел справиться с ожогом на сердце. Обида была горяча и нестерпима. Отодвинулся подальше в толпу и уже оттуда, укрывшись среди людей низкого звания, бросал в сторону сладкой парочки долгие укоряющие взгляды.
Адриану всегда было наплевать на мнение плебса, однако на этот раз он превзошел самого себя — его томные взоры, которыми он то и дело ласкал наложницу, могли смутить самых яростных приверженцев свободы нравов.
Их счастье было очевидно.
Зия тоже была вполне весела и довольна жизнью. Внимание черни, грубоватые возгласы, срамные приветствия, доносившиеся из рядов, занятых простолюдьем, вовсе не смущали ее — наоборот, она всеми силами пыталась показать, что имеет права на племянника императора.
Изнывавший от ревности Ларций припомнил преддверие злополучной войны, саму войну, ласковые, тем не менее, чрезмерно настойчивые уговоры Адриана помочь ему в Сарматии, скандал на торжестве, и ему вдруг стало не по себе от догадки, что эта ссора вовсе не была случайной. В тот миг в цирке, в толпе восхищенных дакийской кошкой плебеев, простивших Адриану связь с такой красоткой, пренебрежение добронравием и уважительным отношением к семье, — ему окончательно открылось, что молокосос намеренно спровоцировал его на оскорбительные высказывания. Обнажился весь тончайший замысел интриги, закончившийся уступкой дорогого ему создания. Обида и гнев сменились меланхолией. Выходит, Адриан не забыл, как потерпел неудачу с Волусией и на этот раз решил, невзирая ни на что, взять реванш. Префект, скрепив сердце, был вынужден признать за Адрианом выдающиеся способности по части устройства личных дел и, возможно, в будущем, политических делишек.
Что ж, реванш ему удался.
Но на ненадолго.
Судьба скоро порадовало Ларция — она жестоко отомстила интригану. Спустя месяц после той короткой встречи Лонга пригласили к императрице. Помпея Плотина, заметно постаревшая, но по — прежнему по — коровьи добрая, с печальными умными глазами, была очень озабочена новым увлечением племянника. Она философски укорила префекта в неумении разбираться в людях, в том, что это по его вине, пусть даже и невольной, член императорской фамилии оказался втянут в постыдную и неприемлемую связь. Ведь это Лонг привез в Рим эту дакийскую ведьму. Лонг попытался возразить, однако императрица жестом остановила его. Привез, добавила она, так держи взаперти, зачем же было брать ее на войну?
Плотина сообщила, что в разговоре Публий признался, что давно был без ума от Зии, еще с той поры, когда она только появилась в Риме. Племянник очень мечтал заполучить дакийку, но не знал, как добиться этого без публичного скандала, ведь любое предложение подобного рода Лонг с возмущением отвергнет, а в городе начнут поговаривать о безумной страсти, охватившей племянника императора. Плотина пожаловалась, что именно дакийская кошка натолкнула племянника на мысль, каким образом можно принудить Лонга расстаться с ней. Это она подсказала, что никакая, даже самая убедительная, подкрепленная огромной денежной суммой, просьба о продаже рабыни тебя не вразумила бы. Следует распалить тебя, заставить совершить вызывающий поступок, а потом помириться. Вняв совету, Адриан решил разыграть скандал.
Заметив, как вспыхнуло лицо Ларция, императрица поспешила успокоить гостя.
— Это его слова, Ларций.
— Я не о том, госпожа.
О чем, Ларций не стал уточнять. В те дни, когда он был особенно охоч до Зии, когда женщина, казалось, так и льнула к нему, она находила время устраивать тайные свидания с любовником. Эта боль обижала острее всего.
Императрица усмехнулась.
— Я знаю, о чем. Это твое наказание за то, что после смерти Волусии ты поспешил взять другую женщину. Но я другом. Ты должен помочь мне спасти Адриана. Он совсем потерял голову из‑за этой шлюхи.
Ларций в первый момент поразился тому, что Плотина, некрасивая, ничего не понимавшая в шлюхах, тем более в чувствах обиженных мужчин, женщина, вот так запросто попросила у него помощи. В этом было что‑то оскорбительное, хотя было ясно, что она вовсе не хотела обидеть старого друга, и просила помощь по праву покровительницы семьи Лонгов, по праву императрицы, и это право никем не могло быть оспорено. Но и соглашаться — даже не догадываясь, какую помощь требует от него Плотина, он был не намерен. Это уже было слишком даже для самого верного клиента. Он прямо заявил Помпее, что его пути — дорожки с Зией и Адрианом разошлись и вряд ли когда сойдутся.
— Ох, не загадывай, — предупредила Плотина и, отщипнув крупную виноградину от зрелой, гигантских размеров кисти, сунула ее в рот, пожевала и доброжелательно улыбнулась префекту.
Он вспомнил о ее словах, когда спустя месяц Зия явилась ночью к нему в дом. После расставания с любовником житье — бытье Зии никак не нельзя было назвать добродетельным. Адриан дал ей вольную, подарил дом на Авентинском холме, щедро наградил, и Зия разгулялась.
Веселилась от души.
Охотников до нее было множество, причем из самых высоких сфер, однако она вдруг стала очень разборчивой и не спешила найти нового покровителя. Причина подобной строптивости выяснилась очень скоро. По Риму побежали слухи, будто Адриан время от времени позволяет себе навещать бывшую наложницу. Плебс жадно подбирал эти сплетни. Начальник личной канцелярии Траяна Ликорма навестил вольноотпущенницу и предупредил, чтобы Зия вела себя скромнее. Лучше всего, если она навсегда покинет столицу и перестанет мозолить глаза высокопоставленным особам.
Тогда она и постучалась в дом Лонгов. Приползла как побитая сучка, как нагулявшаяся стрекоза с обмякшими крылышками — вся в слезах, жалкая, брошенная. Ларций принял ее сурово. Молча выслушал объяснения, рыданья, мольбы, спокойно наблюдал ее слезы — море слез! Адриана принудили расстаться с ней, и она не жалеет. За эти месяцы она убедилась, что без Ларция, «моего медвежонка» она жить не может.
— Ты его тоже называла «медвежонком»? — поинтересовался прежний хозяин.
Зия страстно начала доказывать, что у нее и в мыслях не было называть Публия подобным образом.
«Поди проверь», усмехнулся про себя Ларций. Он смело спросил себя, зачем она пришла в его дом? Обжигающе повеяло ледяной ясностью — эта женщина явилась к нему вовсе не из любви к бывшему хозяину! Она решила с его помощью спастись от грозящего наказания. Хотя, кто знает, может, в сердце варварки и осталось что‑то теплое от прежней близости?
Может, не такая она последняя сучка?
Каждый устраивается в Риме как может.
Например, тот же Лупа, так близко подружившийся с Адрианом. Вспомнилась просьба императрицы. Возможно, Ликорма посоветовал Зие прибегнуть к помощи Лонга, поискать у него убежище?
Ларций усмехнулся — это вряд ли. Зачем это Ликорме? Зачем это Траяну? Зачем этой беспутной советчики? Она сама найдет выход из любого, самого безнадежного положения. И для императорской семьи это был наилучший выход. Прими ее Ларций, и не надо принимать никаких государственных мер в отношении возомнившей о себе невесть что распутницы. Все решилось бы тихо, мирно, по — семейному. В то же время Зия более никогда не увиделась бы с Адрианом.
И волки сыты и овцы целы.
Ловко.
Стало грустно.
Он надменно выслушал дакийку. Выслушав, молча повернулся и направился вглубь дома. Миновал внутренний дворик — атриум, двинулся на свою половину. Зия, с головой накрывшись краем столы, спрятав лицо, семенила за ним. Когда Ларций, ни слова не говоря, улегся в кровать, она тут же вползла на ложе. С той же надменностью Ларций полюбил ее. Несчетное количество раз. Под утро спросил себя — какой смысл спорить с высшими силами?! Это пустое. На том и смирился.
Теперь на корабле, оставшись один на палубе, заглядывая на сочные обильные звезды, с той же обжигающей, ледяной ясностью осознал — если Адриан доберется до власти, эта история вполне может выйти ему боком. Он злопамятен, жесток, его поступки непредсказуемы.
Ларций почувствовал ужас, вообразив, что не корабль, а он сам бредет по этой безмерной, темной, невнятно шевелившейся глади.
Куда идет? В чьи лапы стремится?..
В Азию Корнелий Лонг прибыл в конце лета 116 года.
Триера пристала в Селевкии Пиерии, являвшейся морскими воротами столицы провинции Антиохии* (сноска: Антиохия — столица провинции Сирия, третий по величине город в империи после Рима и Александрии. Население более шестисот тысяч. Важный торговый центр и промышленный центр азиатских провинций. Знаменит святилищем Аполлона Дафнийского, гробницей Германика и центральным проспектом длиной ок. 7 км. Проспект по ночам освещался и был украшен крытой колоннадой. Население составляло 600 тыс. человек). Прошло полгода с того дня, как третий по величине город империи был разрушен мощным землетрясением,* (сноска: Землетрясение произошло 13 декабря 115 года) однако за это время было сделано немало. Судя по описаниям очевидцев, здесь все лежало в развалинах, погибших насчитали более двадцати пяти тысяч. Теперь же поднятый из руин мост через полноводный Оронт посвечивал свежими, наложенными из бетона заплатами, имперская дорога по всей длине была отремонтирована и сглажена. В городе повсюду трудились строители, завершавшие восстановление знаменитой колоннады, возведенной вдоль главной улицы и имевшей в длину более четырех с половиной миль* (сноска: Мера длины, тысяча двойных шагов, 1,598 км). Работали дружно, без окриков надсмотрщиков, впрочем, самих надзирателей было немного и все без кнутов. Подрядчик из местных греков, недобро засмеявшись, пояснил, что в Антиохии кнут не нужен. Зачем кнут, если сам наместник раз в два дня объезжает стройки и не скупится на милости и наказания, проверяет сметы. Будто ему больше делать нечего. На первое щедр, добавил грек, на второе — скуп.
— Правда, — не скрывая злорадства, заявил подрядчик, — не долго ему здесь царствовать.
— Отчего же? — заинтересовался Ларций.
— О том предупреждают звезды, — уклончиво ответил грек.
— Говори прямо, — распорядился префект, — я не принадлежу к сторонникам Адриана.
— Значит, ты принял сторону Лаберия Максима и Авидия Нигрина? — ухмыляясь, спросил подрядчик и, вгоняя Лонга в оторопь — выходит, даже простым подрядчикам известен расклад сил в императорском претории?! — высказал суждение. — Разумно. Тогда ты сам должен знать, почему вокруг императора так много людей, которые жаждут укоротить наместника.
Грек неожиданно посерьезнел и, как бы через силу сообщая великую тайну, добавил.
— Говорят, было пророчество. Астрологи объявили, что нашему умнику недолго коптить землю. Далее понимай, как знаешь. Здесь, в городе опасаются, как бы Антиохию в случае чего не взяли штурмом, ведь мы все заложники Адриана. Он будет обороняться до последней возможности, а нам это зачем?
Он помолчал, потом еще злее добавил.
— Разве что женщины встанут на защиту своего любимчика. Уж он потаскался в Антиохии.
После короткой паузы местный высказал пожелание.
— Вы, римляне, постарались бы решать свои дела в Риме или в Италии. Там и волочились бы за чужими женами.
Эти слова префекту оптимизма не прибавили.
Та же рабочая обстановка встретила вновь прибывших во дворце наместника. Несмотря на поздний час, — на небе уже зажглись звезды, — все, находившиеся во дворце, были при деле, праздношатающихся по коридорам и залам роскошной двухэтажной виллы не было. Таков был стиль Адриана, знакомый Лонгу еще со времен сарматской войны, когда за каждого бездельника отвечал его непосредственный начальник.
Гостей из Рима Адриан встретил лично. Вышел в зал, поздоровался с центурионом, с сингуляриями, с Лонгом — даже взглядом наместник не позволил себе выказать пренебрежение префекту. Квесторов не было — этих какой‑то раб увел сразу, как был доставлен груз золота.
Центурион передал наместнику личную почту. Тот в присутствие гостей бегло просмотрел сопровождающие надписи на свитках и запечатанных пакетах, затем жестом приказал сопровождавшему его рабу убрать корреспонденцию. Наместник поблагодарил за службу и распрощался с прибывшими. Ларция попросил задержаться. Когда они остались одни, наместник спросил.
— Все‑таки явился?
Лонг позволил себе пожать плечами.
— У меня приказ.
— Ну — ну, — кивнул Адриан и после недолгой паузы распорядился. — Можешь отправляться. Захватишь с собой отчеты о поставках в действующую армию.
Расставшись с Корнелием Лонгом, наместник Публий Элий Адриан, несмотря на поздний час, задумчиво напевая про себя мелодию, сочиненную, как утверждают, безумным Нероном* (сноска: Эта песенка, предположительно, очень напоминает знаменитую «Санта Лючию»), направился в кабинет — таблиний, где первым делом просмотрел присланную корреспонденцию. Письма, послания, просьбы, запечатанные свитки уже были разложены по месту отправления и по важности, которую определял раб, сопровождавший наместника во время аудиенции и имевший доступ в таблиний. Его, сорокалетнего, зрелого мужчину, исполнявшего при наместнике обязанности секретаря, звали Флегонт, хотя раб предпочел бы, чтобы его, как и хозяина, окликали Публий или (что, конечно, звучнее) Публициан* (сноска: Вольноотпущенники получали родовое имя своего господина, отпустившего их на волю. Личное имя выбиралось произвольно, но в большинстве случаев принималось личное имя отпустившего. Прежнее их имя, которым они именовались в рабстве, обращалось в прозвище. Флегонт мечтал, что когда‑нибудь его будут называть Публий Элий Флегонт). Как‑то он заикнулся господину о своем желании.
— Мечтать не вредно, — пожал плечами Адриан.
На том дело и кончилось.
Долговязый, узкоплечий Флегонт был родом из Тралл. Человек он был образованный, преподавал историю, а в рабство угодил из‑за любви к морским путешествиям — корабль, на котором он следовал в Рим, захватили пираты. Флегонт отличался редкой добросовестностью и страдал, как и его хозяин, той же неуемной страстью все раскладывать по полочкам. Записки от скучавших женщин, после недавнего, названного «последним», предупреждения императрицы, Адриан приказал сжигать не распечатывая. Секретные донесения хранились в запираемом ящике. Ключ от замка Адриан носил на пальце — это был особым образом ограненный изумруд.
Наместник вставил камень в приямок, чуть нажал. В замке что‑то мягко и мелодично звякнуло, и ящик сам выдвинулся из гнезда. Секретов в тот день было немного, разве что письмо от Аквилия Регула Люпусиана, доставленное под вечер, как раз перед аудиенцией.
Письмо было начертано на папирусе. При переписке с друзьями и доверенными лицами предпочтение всегда отдавалось папирусу — на нем писали только на одной стороне, к тому же особым образом запечатанный свиток нельзя было вскрыть незаметно.
Наместник осмотрел послание, проверил торцы — не касалась ли их чужая рука. Все метки были совмещены. Затем осторожно отрезал прикрепленную печать, развернул начало.
Глянув на исписанные столбцы, кратко, но вполне пристойно выругался — боги тебя накажи! Почерк у волчонка был наимельчайший. Пришлось воспользоваться оптическим прибором. Наместник приставил к глазам вставленные в серебряную оправу округлые камешки из горного хрусталя, позволявшие тем, у кого ослабло зрение, с легкостью прочитывать любые, написанные самым мелким почерком, письма.
Лупа сообщал, что его соглядатай в доме сенатора Гая Авидия Нигрина зафиксировал встречу хозяина с доверенным человеком попавшего в немилость проконсула Лаберия Максима. Во время беседы, крайне неблагоприятной для наместника Сирии, речь шла о восточном походе, «на который твои недоброжелатели, Публий, возлагают великие надежды. Там, в походном претории императора, спаянные необходимостью поддерживать друг друга, они куда быстрее договорятся между собой. Хуже всего, что на такой дали от Рима, император, чье здоровье внушает известные опасения, будет полностью в руках своего окружения. Боюсь, что усилия нашей покровительницы могут оказаться безуспешными, ведь, как известно прав всегда тот, у кого больше прав. Их право — легионы. У твоих противников легионов больше, чем у тебя, Публий. Это жестокая правда, к ней следует отнестись мужественно.
Что делать, ума не приложу. Как разбить выстраиваемый против тебя единый фронт? Уповать на богов или бросить им вызов? Верить, что двигаясь в выбранном направлении, мы исполняем волю Юпитера Статора — выполняем последовательно, не щадя себя? Это тоже важно, но в таком случае следует ждать знамения, такого поворота событий, который бы подтвердил нашу правоту.
А если не будет знамения?..
Заканчивая о грустном, напомню о том, что сенат настроен против тебя и настроен решительно. Это тоже правда, пусть и горькая. Все попытки сенаторов Аррия Антонина, Анния Вера и Клавдия Максима Барбара, а также других трезвомыслящих мужей, втолковать отцам — сенаторам, что поход на восток может оказаться неподъемным бременем для государства, что недоимки по налогам с провинциальных городов перевалили за миллиард сестерциев и нет никакой надежды на то, что в будущем должники расплатятся с казной, остаются безрезультатными. В провинциях резко увеличилось количество непредусмотренных договорами, принудительных платежей в пользу воюющей армии. К подобным «разовым», «подтверждающим любовь народа к императору» инициативам, приложил руку не кто иной, как вольноотпущенник императора Ликорма. Эта новость тоже не из приятных, по крайней мере, ранее Ликорма в крохоборстве и алчности замечен не был.
Публий, нас не слышат, зато очень прислушиваются к громогласному и внушительному басу Нигрина, который в эти дни напоминает скорее пение сладкозвучной, бородатой сирены, чем жужжание настырного овода, постоянно жалящего власть. Нигрин хватается за любую возможность воздать хвалы нашему Одиссею, решившему достичь неизведанных индийских берегов. Сказка, Публий, порой, действует увлекающее даже на самые трезвые умы, особенно когда повествование начинает такой исполненный величия и божественной славы Гомер, как наш император, и его поддерживает хор могучих певцов, составленный из Лузия Квиета, Пальмы, Цельза и им подобных».
Публий Адриан резко, подальше от глаз отодвинул оправленный в серебро хрусталь. Некоторое время сидел молча, осмысливая вписанный между строк приговор. Лупа настойчиво намекал — поход в Индию означает конец для него, племянника императора, его воспитанника, самого близкого к Траяну человека. Что ж, дакиец прав — конец будет ужасен.
Он еще раз перечитал страшный по своему смыслу отрывок.
Прекрасно сказано! Последняя фраза, особенно звучная, обещающая ему смерть, звучала очень внушительно. «Хор могучих певцов»! Воистину этот слаженный хор любого загонит в гроб.
Любого, кто посмеет встать у них на пути!
С этим надо смириться? Отойти в сторону, взяться за сочинение мемуаров, писать эпиграммы, благодетельствовать хорошеньких актерок? Или заняться философией и преподаванием греческой мудрости, к чему он всегда испытывал душевную склонность.
По крайней мере, Лупа оказался оправдавшим его надежды учеником. Сравнения подобраны гармонично, со вкусом. Дакский волчонок сумел превзойти учителя, дававшего ему первые уроки искусной римской речи.
Адриану пришло на ум — было бы неплохо, если его враги зачитают ему приговор, составленный не менее искусным ритором. Чтобы при чтении пронимало до слез. Не от страха — Адриан давным — давно сжился с возможностью подобного исхода, — но от запоминающегося оборота, которым можно восхититься в последнюю минуту перед гибелью. В обнимку с красотой, вкусив совершенства, и умирать легче. Можно потребовать от обвинителей факелов, стечения народа, парадных воинских шеренг!.. Публий усмехнулся — картина выстраивалась впечатляющая. Это будет достойный финал самой душераздирающей трагедии, которая может случиться в Риме в середине восьмого столетия от основания города. На подобные громовые эффекты были так щедры Эсхил, Софокл и Еврипид. Умереть под звуки боевых труб, в последний раз обнявшись с женой Сабиной… Нет уж, возразил Адриан, лучше с этой дакийской кошкой Зией — ее объятия были и слаще, и продолжительнее. Сабина даже в тот момент, когда палач занесет меч, найдет повод укорить мужа, — например, в том, что тот нарядился не сообразно моменту, что неопрятно, а порой неразборчиво ест и волочится за чужими женами. Плеснуло прежней, так и не переваренной до конца обидой. Была бы женушка менее занудливой и привередливой, пореже напоминала о своем царском происхождении, бегал бы он от такой красавицы по чужим спальням?
Адриан отогнал неуместные, припахивающие постной кашей воспоминания и вновь погрузился в волнующий поток фантазии — вернулся к сцене казни. От него перед самой запевкой хора потребуется только одно — какая‑нибудь историческая фраза, вроде «я сделал все, что мог, пусть те, кто могут, сделают лучше». Или что‑нибудь в том же духе. Он подумает об этом на досуге.
Поток фантазий был прерван появлением Флегонта, доставившего послание, на котором были нарисованы три десятки.
Адриан помрачнел, жестом указал рабу, куда положить пакет, кивком отослал из таблиния.
Фантазии питательны, но, к сожалению, чрезвычайно хрупки. Всякое постороннее вмешательство способно вмиг спустить мечтателя на землю, а уже стоя на земле, опершись о грубую действительность, бессмысленно представлять торжество своих врагов как окончание последнего акта возвышенной трагедии. Скорее это будет фарс, безыскусная народная дешевка. Все будет проще, приземленней. К нему пришлют убийцу, тот сразит его мечом, причем — Адриан внезапно уверился в этом — центурион будет метить в заднепроходное отверстие. Таков будет приказ. Или, что еще отвратительнее, перед смертью его заставят его жрать собственный кал, который он извергнет в страхе за свою жизнь.
Не дож‑де — тесь!
Он вздохнул, вновь нацепил на нос оптический прибор и продолжил чтение.
«Что касается Ларция, ты знаешь его. Я посмел лишь осторожно намекнуть отставному вояке о возможных непредсказуемо — тягостных последствиях этой поездки, но ты, Публий, знаешь Лонга — получив приказ, он готов расшибить лоб об стену. Однако смею думать, что, как бы ни ликовали наши недруги, присутствие в ставке меднолобого может оказаться нам полезным, ведь его очень трудно подвигнуть на преступное деяние.
Только не пытайся убеждать его, переманивать на нашу сторону — он упрям и глух к словам. Он беспробудно убежден, что та сторона, на которую он встанет, будет непременно спасительной для Рима. Простак, он не понимает, что его постараются разыграть в темную, ведь недаром Нигрин уговаривал Ларция взять с собой мою соотечественницу, известную тебе особу. Ларций отказался, но мы умоляем тебя быть осторожнее с женщинами. Развлекайся с мальчиками — это солидно, в духе традиции и, главное, менее опасно, чем набеги на чужие спальни. В Антиохии не любят римлян, особенно тех, кто не прочь поволочиться за местными красотками. Публий, будь осторожен, ведь мы уверены, что наше дело правое.
Рим для меня, иноземца, счастливчика, изнасилованного римским легионером и вознесенным на небывалую высоту главным римским клеветником, сенатором Регулом — отечество. Как и для тебя, мой дальновидный Публий! Мне нестерпимо жить, ожидая, когда это здание, выстроенное также и моими предками, ведь по матери я природный римлянин, — рухнет, а поход на восток неизбежно приблизит крах. В этом многие с тобой, избранник, едины. Мы готовы покориться воле богов, но только не ты, Публий! Ты единственный, кто способен поспорить с богами. Ты обязан с ними побороться — как с теми, кто на земле, так и с теми, кто на небесах. Это трудно, это нестерпимо трудно, но мы верим в тебя, в твою выдержку и прозорливость. Мы верим, что ты, столько испытавший в жизни, останешься невозмутим.
Мы верим, что у тебя хватит разума и терпения, чтобы повергнуть врагов.
Мы верим, что боги благосклонны к тебе, о том свидетельствуют столько знамений.
На том прощаюсь.
Vive valeque! (Живи и будь здоров!)
P. S. Если Корнелий Лонг прибудет в Антиохию после того, как ты получишь это письмо, прошу тебя — сообщи ему, что на днях в окрестностях Рима, на Соляной дороге были жестоко убиты два его старых недоброжелателя, Порфирий и Павлин. Убили их зверски, истыкали тела иудейскими ножами, вырезали внутренние органы. Подозреваю, что здесь не обошлось без известного тебе разбойника. Это странно, ведь мои соглядатаи сообщают, что разбойник укрывается в провинции Азия. Я пока сам не могу понять, в чем дело, но умоляю — ради великих богов, ради милосердия, в силу твоей неприязни к людям и, следовательно, из интереса к ним, из интереса, который должна вызвать у тебя эта история! — предупреди Ларция!»
Некоторое время наместник размышлял о широких возможностях, которые предоставляет искусному оратору трогательная, пересыпанная мольбами и увещеваниями, речь.
Как легко с помощью этого стиля, в котором искренность должна быть искусно сопряжена с умением выстраивать риторические обороты, можно внушить человеку энтузиазм, вдохновить смертного на спор с богами.
Лупа неплохо овладел ораторским искусством, такое письмо мог написать и греческий философ. Жаль, что Лупа не философ, тем более не грек. Он злоупотребляет пословицами и риторическими сравнениями, что говорит об изначальной чужеродности автора латинскому языку. Вот он и пыжится, стараясь добиться совершенства. «Великие надежды» — это плохо, лучше «большие надежды». Худо и «на такой дали от Рима», проще и изящней — «в такой дали». Не смотрится и «у тебя хватит разума и терпения, чтобы повергнуть врагов». К сожалению, терпением врагов не перетерпишь, разумом не передумаешь! Впрочем, Овидий как‑то заметил — пусть не достает сил, однако усердие достойно похвалы. К тому же только такие неофиты, как наш удачливый дакиец, достигают высшего мастерства. Исконные римляне спесивы, невежественны и презирают все, что не приносит выгоду. Уж кому, как не ему, Публию Элию Адриану, мальчонкой привезенному в Рим из глухой провинции в Испании, судить об этом.
Помнится он, Публий Элий Адриан, тоже начинал с риторических оборотов. Сколько насмешек, публичных обвинений в невежестве сыпалось на него в Риме!
Сколько было сверстников, строивших ему рожи и дразнивших его за неуклюжую крестьянскую речь, выношенную в глубинах Испании. Сколько было желающих проверить крепость его мускулов. Что ж, он достойно отплатил своим хулителям, их жены вполне оценили мужественность и настойчивость молодого провинциала. Помнится, его особенно домогалась чернокожая супруга Лузия Квиета. Он был холоден с ней. Понятно, что Лузий, узнав об этом, смертельно возненавидел «паскудного молокососа»! Но это дела мальчика, не мужа. Теперь он, Публий Элий Адриан, возвысился до сочинения стихов, чего и Лупе можно пожелать!
Вначале, когда после смерти консула Суры он начал писать дяде речи для произнесения в сенате, ему тоже было трудно обойтись без подобных подпорок. Он тоже то и дело вставлял — третьего не дано, закон суров, но это закон, кто имеет уши, пусть слышит, орел мух не ловит, — и много подобной ерунды, с которой легко умирать, но трудно жить. На это способен только такой меднолобый служака, как Корнелий Лонг. Ему все равно, он лишен воображения, а ему, человеку с воображением, становится очень не по себе, когда воображение рисует меч, занесенный над его головой. Хорошо, если меч, а то замшелые пни не поскупятся на удавку, либо на мучительный яд, а то выдумают что‑нибудь чрезвычайно безжалостное. Например, уморят голодом или сварят в кипятке.
Интересно, куда в случае использования кипятка упорхнет моя душа? Сумеет ли она воспарить сквозь булькающую обжигающую воду и несметное количество пузырьков?
Душа моя, вечная странница,
Невольная тела попутчица.
Куда уйдешь ты…
Здесь запнулся. Далее ничего достойного на ум не приходило…
Боги, подскажите, отчего вы с такой щедростью сеете страхи, не скупитесь на ужасы, награждаете воображением и безысходными мыслями, заставляете душу дрожать от неизвестности?
Все, хватит ныть! Пора за дело. Что там, в провинциях? Кстати, скоро полночь. Сидеть! Сидеть!!
Наместник еще раз, уже более жестко, приказал себе оставаться на месте, и тут же встал. Проклиная всех и все, себя в первую очередь, поспешил на балкон, на который выходил его кабинет
Здесь укрылся за одной из изящных коринфских колонн, из которых была составлена роскошная аркада, скрывавшая балкон.
Глянул в ночную тьму.
Слева близкой россыпью огней высвечивали казармы. Вплотную, позади и слева, к казармам примыкал обозначенный искрящими на ветру факелами ровный прямоугольник. Там помещалась темница и огороженные сетями ячейки, в которых содержались менее опасные преступники, расследование чьих преступлений затягивалось.
Справа вычерчивалась нескончаемая геометрическая прямая — главный проспект города. Каждый вечер светильники, установленные на колонных, образовывавших два гигантских портика по обеим сторонам проспекта, заправляли их нафтой. Наместник строго следил, чтобы в городе было светло, чтобы сохранялся порядок, но угодить местному сброду, называющему себя греками, сирийцами, евреями, арабами, было невозможно. Тем же христианам, например. Он старался жить с ними в мире, но как это возможно, если их предводитель, не по годам бойкий старикашка Игнатий без конца бродит по городу, обличает, призывает, требует. Несет, так сказать, благую весть, которая находит отклик исключительно среди невежд. Но Игнатий — это полбеды, хуже, что сами христиане, уверовав в единого бога, тут же разбились на секты, и начали враждовать друг с другом. Причем, в каждой секте свой верховный жрец, свой проповедник!
Один безумнее другого!
Самым безумным наместнику представлялся некто Елксей.2 Правда, самого Елксея Публию застать не довелось, тот отправился в Аид перед самым приездом наместника, но вот с его преемником и противником Епифанием, сумевшим расколоть и эту небольшую общину, встретиться посчастливилось. Епифаний был из самых непримиримых, жаждущих, не взирая ни какие трудности и обстоятельства, донести до непосвященных собственную «благую весть». Он называл себя «пресвитером» и утверждал, что Елксей скрыл правду от своих последователей, ведь вкупе с книгой откровения, ангел исполинских размеров* (сноска: 32 мили в высоту (Э. Ренан. Евангелия и второе поколение христианства. Глава «Секты Сирии. Елказай) одарил его и некоей «золотой рукой», исцеляющей и дающей вечную молодость. Однако на самого Елксея в силу висящего на нем изначального греха, сила, заключенная в руке, не подействовала. Поэтому тот из зависти и злобы отказался передать святыню Епифанию. Он заключил договор с язычниками и, прежде всего, с сатанинским отродьем — жестокими римлянами, которым передал золотую руку и упросил их спрятать святыню от посвященных.
Главным препятствием к возвращению руки Епифаний считал наместника Сирии. Он называл Адриана порождением Аида, ожившей Лернейской гидрой, пожиравшей уверовавших в Христа мучеников. Адриану несколько раз удавалось перехватывать подосланных Епифанием убийц. Покушения были какие‑то игрушечные, больше крика, женских воплей, разодранных одежд, чем реальной опасности. Возможно, тем самым какой‑то его недоброжелатель пытался держать наместника в постоянном напряжении, чтобы тот больше заботился о собственной безопасности, чем о государственном жезле.
Когда соглядатаи наместника обнаружили в предместьях Антиохии укрытие, в котором прятался «пресвитер», его взяли под стражу, однако уже через сутки Епифанию удалось бежать. Как это случилось, кто ему помог, — осталось невыясненным. Епифания преследовали, но догнать преступника удалось только в каком‑то небольшом поселении на берегу Евфрата. Там, как оказалось, было расположено логово этих самых елказаитов. К сожалению, преступнику, спрятавшемуся среди своих последователей, снова удалось уйти. В отместку центурион пригнал в город всех жителей этой небольшой деревушки.
Когда их доставили в Антиохию, наместник вышел посмотреть на редких даже для Азии безумцев, уверовавших в самую отвратительную ложь, которую только способен выдумать извращенный человеческий разум. Он мельком оглядел пленных. Все они были грязны, оборванны, смотрели злобно, исступленно. Он не решился подойти к ним — более всего Адриан опасался наемных убийц, потому что, по словам тетушки, вопрос о передаче ему власти над Римом был решен. Император уже несколько раз посматривал на алмазный перстень, который почти двадцать лет назад, в знак усыновления прислал ему император Нерва. Однажды даже спросил совет у жены, не пора ли вручить его Публию?
Пора, согласилась Плотина.
К сожалению, добавил император, объявить о своем решении можно только после окончания восточного похода, когда в зените своей славы он без труда сумеет обуздать всякого, кто решится возразить против его выбора. Уж слишком много врагов нажил Публий посредством своего языка и бесчисленных похождений, и он, Марк Ульпий Траян, не уверен, что племянник сможет противостоять их объединенным силам.
Так помоги ему, предложила императрица.
Чем, вздохнул Траян. После его смерти грош цена будет всем словам, эдиктам, предписаниям. Только сам Публий может помочь себе. Он, император, мешать ему не будет.
Далее, как писала императрица, Марк согласился с тем, что после покорения огромного предполья, простиравшегося от берегов Тигра до Оксарта (Инда) на востоке и до Окса (Амударьи) и Яксарта (Сырдарьи) на севере, можно было дать ход идеям племянника о приоритете мира перед войной. Но никак не ранее, поэтому, отрезал император, и речи не может быть о передаче перстня Публию. Он собирается воевать с парфянами, а не со своим ближайшим окружением. Раскол в верхах чреват поражением, и он в любом случае не допустит разности мнений по поводу престолонаследия. После похода в Индию дорога перед Публием будет открыта.
«Так что, мой дорогой сынок — ведь ты всегда был мне как собственный сын, которого меня лишили боги, — приложи все усилия, чтобы не поддаться на уловки врагов. Держи себя в руках, будь осторожен и проницателен».
Это было обнадеживающее известие, оно давало некоторую уверенность в будущем.
…Взгляд наместника привлекла молоденькая пленница. Этакая смазливая, расцарапанная, вызывающе — или завлекающе? — поглядывающая на Публия кошечка. Сквозь разорванную одежду проглядывала аппетитная плоть, очертания груди не портил даже обширный кровоподтек на левом упругом, почти открывшемся арбузике. Наместник отметил, что у нее богоподобная фигура, она могла бы послужить отличной моделью для умелого скульптора, собравшегося воссоздать богиню красоты. Звали дикарку на удивление возвышенно и необычно — Эвтерпа. Адриан невольно вздыбил брови — Евтерпой называли одну из девяти муз, спутниц Аполлона. Она являлась покровительницей любовной поэзии и сладостной музыки. Она же осеняла избранников вдохновением, наделяла их ощущением прекрасного, вела к совершенству. К ней, в пылу творческих мук, чаще всего обращался Адриан.
Это имя удачно прилагалось к тоненькой, злобно — обворожительной в своей ненависти дикарке. Адриан, посчитавший встречу с такой необычной пленницей знамением свыше, был готов тут же освободить ее, отправить в термы, где ее отмоют, замажут кровоподтеки и царапины, расчешут темные кудри, оденут в драгоценный узорчатый хитон, вручат двойную флейту, непременное приложение к Эвтерпе. Он будет предупредителен, ненавязчив. Он будет учить ее играть на флейте. Он сам попробует вылепить из нее Венеру, ведь надо же когда‑нибудь применить на деле навыки, полученные у скульптора Поллукса.
К какой ипостаси богини красоты тяготеет душа пленницы?
К Венере Искушающей или, может, Венере, несущей гибель?
Родилась надежда — когда прекрасная дикарка увидит свой портрет, она оттает и распахнет ему, поклоннику красоты, свое сердце, примет его в свое нежное, пусть и несколько подпорченное легионерами лоно. Уж связь с дикаркой, по существу, рабыней, никто из его врагов не сможет поставить ему в вину!?
Перспективы были самые вдохновляющие, способные вполне отвлечь от тягостных размышлений о будущем, если только не принимать во внимание, как рассвирепеет дядя, узнав, что племянник вновь занялся позорным ремеслом ваятеля. То‑то обрадуются его враги. Охваченного страстью смертного легче всего принудить подписать себе смертный приговор.
Старый центурион, командовавший отрядом, захватившим елказаитов, отважился предупредить наместника.
— Не стоит связываться с ней, господин. Она дика, никто из моих ребят так и не сумел овладеть ею.
Адриан вскинул брови.
— Ты хочешь сказать, Постумий, что она не далась никому из твоих ребят?
— Так точно, господин.
— Я прикажу наказать тех, кто отступил перед преступницей.
— Наказать недолго, — вздохнул центурион, — только, по правде говоря, я бы на вашем месте щедро наградил их.
— За что же? — изумился брови наместник.
— За то, что они первыми испытали на себе ее ненависть. Она ранила Теренция и Марка — Ублюдка. Когда я приказал наказать ее, пленные все стали совсем бешеные и с голыми руками бросились на легионеров. Я исполнил твой приказ, господин, и мы связали этих обезумевших, доставили в Антиохию, но более нам не хотелось бы иметь с ними дело. Я бы на твоем месте приказал немедленно перебить их всех. Это — ядовитое семя, господин!
— Будь ты на моем месте, Постумий, ты тоже не стал бы спешить с решительными мерами. Полезнее узнать, что именно толкает этих людей на безумные поступки.
— А по мне, — добавил стоявший поблизости Марк — Ублюдок, тощий, жилистый, с унылым лицом принципал* (сноска: знаменосец, старший солдат, получавший полуторный или двойной оклад. В легионе их было 500 человек), — кончить их, и дело с концом.
— Кончать будете, когда прикажу.
Он еще раз, не скрывая любопытства, оглядел пленников, больше напоминавших двуногих зверьков, чем обладающих разумом смертных.
Когда он приказал увести пленных, Эвтерпа неожиданно бросилась к наместнику и попросила дать ей флейту.
Адриан удивился.
— Зачем тебе инструмент? Ты умеешь играть на флейте?
— Да, наместник.
— Ты верно назвала мою должность.
— Я грамотна, наместник.
— Тогда, может, ты не прочь сыграть на флейте в моей опочивальне?
— Охотно, господин.
Адриан усмехнулся.
— Ты хитра, Эвтерпа, но и я не дурак. Жизнь мне дороже, чем твои прелести, даже если омыть их теплой водой, смазать благовониями и угостить тебя любовным напитком. Я полагаю, ты постараешься убить меня после удовольствия, не так ли?
Девушка не ответила, но ее взгляд и особенно лица ее сообщников, на которых во время этого разговора нарисовалось что‑то подобное надежде, подтвердил, что наместник угадал замысел преступницы.
Он повернулся и направился к дворцу. На ходу приказал Постумию.
— Дайте ей флейту.
С того дня, вот уже второй месяц, в полночь с охраняемой легионерами тюремной территории, долетала нежная мелодия. Если ветер был с той стороны, музыка становилась громче чище, трогательней. Ей вторил хор хрипловатых, простуженных голосов, воспевавших доблести Елксея и Эпифания, а также Святого Духа, который, по мнению елказаитов, был женского рода, и скорое спасение тех, кто уверовал в светлого ангела ростом под небеса.
* * *
…Эвтерпа и ее товарищи не заставили себя ждать.
Зазвучавшая на два голоса флейта заставила Адриана затаить дыхание. Мелодия была грубовата, но исполнена силы. Слова молитвы были безыскусны и глупы. Пленники молили о вечном спасении, о скором суде, на который все они явятся в обнимку со священной книгой и золотой рукой.
Вот что не давало покоя. Адриан, заинтригованный встречей с женщиной, якобы олицетворявшей его музу, приказал особо присматривать за пленницей. Учитель музыки, прослушавший ее игру, утверждал, что Эвтерпа посвящена в законы гармонии. Другими словами, она где‑то училась, причем у отменного педагога. Следовательно, ее нельзя было считать сельской простушкой. Эвтерпа объявила, что грамотна, выходит, чему‑то ее учили, в чем‑то наставляли! Почему же она так легко поддалась на лживые слова какого‑то проходимца и разбойника, о преступлении которого Лупа просил предупредить Корнелия Лонга.
Пленница была прелестна, но далеко не так дика, как старалась прикинуться. Со временем, справившись с оторопью, сразившей его во время первой встречи, переборов мистику загадочных совпадений, имевших божественный отсвет, Публий, подключив соображение, скоро пришел к выводу, что в этой бабенке таилась добрая порция яда или, скажем проще, лжи. Она была не так молода, какой казалась, хотя и не успела лишиться налета невинной юности. Красота ее была искусно — очень искусно! — подправлена всякими женскими хитростями и аппетитную грудь, так обольстительно выглядывающую из разорванной туники, тоже можно было бы прикрыть, однако этого сделано не было.
По какой причине?
Она метила в него, в наместника Сирии?
Эту догадка тоже нельзя было исключать.
Вот что более всего тревожило Публия, знатока, эстета, поклонника красоты, всегда утверждавшего, что красота — великая сила, и без воспитания вкуса ни о каком совершенствовании в добродетелях и речи быть не может. С каждым днем Эвтерпа играла все деликатней и соблазнительней, ведь двойная флейта — лучший инструмент для разговора о том, что смертные называют любовной страстью. Все равно в ее игре, увлекающей грубо, зовущей голосисто, не было намека на истину. Фальшь ощущалась не в переборе звуков, а где‑то в глубине мелодии. Возможно, такова была манера ее педагога, но, если принять техническое совершенство, с каким Эвтерпа справлялась с трудными пассажами, это должен быть очень дорогой учитель. Откуда у крестьянской девушки, выросшей в заброшенной деревушке на Евфрате, такие средства? Кто оплатил учебу? У Публия был особый нюх на опасность. Ранее он без раздумий рискнул и сыграл бы с Эвтерпой в опасную игру. Победа осталась бы за ним, потому что его мужская сила ломила всякое, самое крепкое женское сопротивление. Он и с Эвтерпой справится, однако на это необходимо время, а вот времени у него не было. Он никак не мог сидеть у моря ждать погоды. О том напоминала императрица, заставившая его унять любовный пыл. О том же напоминал Лупа.
Поразмышляв на досуге, он приказал выяснить все об этой девице — кто она, откуда, как попала в логово елказаитов. Потребовал от Флегонта посадить к пленным толкового человека, который бы изнутри следил за фанатиками и выяснил, кто помог бежать Епифанию. Носом чуял — здесь возможна крупная пожива. Может, эта девица вовсе не Эвтерпа, а лишь хитроумно назвалась ею, чтобы привлечь к себе внимание известного любителя сладкозвучной поэзии? Тогда кто надоумил ее взять это имя?
Может, подвергнуть пыткам?
Исход неясен, женщина может проявить твердость.
Попытаться приблизить ее к себе, овладеть ею?
Она только и мечтает об этом.
Он внезапно уверился — она только и ждет, когда можно будет вползти в его постель, вцепиться в его душу!
Конечно, он не допустит этого, но, имея дело с женщинами, никогда нельзя сказать, что ты просчитал все до конца.
Вспомни Зию!
Приютив дакийскую кошку, провернув с ней занятное дельце, касавшееся отмщения меднолобому префекту — они ловко выставили его дураком, — он тоже полагал, что это ненадолго. А как вышло? Пришлось с кровью отрывать наложницу от сердца. Хорошо, что этот ломоть можно было считать отрезанным напрочь.
На глазах выступили слезы.
Если бы не Рим, не власть, не вынужденная смертельная схватка за жизнь — не за власть, а просто за существование, потому что никто из победивших претендентов не расщедрится и на лишний час жизни для него, — он никогда бы не отпустил от себя эту неласковую, жгучую, чрезвычайно энергичную, порой неумеренно громкую, порой капризную, всегда беспокойную, постоянно что‑то затевающую, обожающую всякие сплетни и слухи, с удовольствием повторяющую всякую чушь, но такую прелестную женщину! Чего — чего, а вилл у него хватает, достатка тоже…
От чего можно спастись, лишившись разума? Разве что от жизни!
Он вернулся в кабинет, решительно вскрыл письмо, помеченное тремя косыми крестами. Он был готов узнать что‑то совсем страшное, грозившее ему немедленной гибелью.
Душа его, нежная душенька, запела тоненько, колеблясь и содрогаясь, однако он сумел взять себя в руки.
Прочитал.
«По непроверенным данным Хосрой, царь парфян, разгромил взбунтовавшегося Маниазара и теперь со всем войском направляется к западной границе. Его люди подговаривают местное население к бунтам против римлян. Они доказывают, что италийцы увязли настолько глубоко, что им не выкарабкаться. Хосрой готовит наступление, план его неизвестен, однако кое‑кто утверждает, что оно будет увязано с бунтами в городах Месопотамии, Адиабены и Армении. По предварительным данным многие арабские шейхи и, прежде всего, владыка Гатры, подтвердили клятвы верности Хосрою. Они дали согласие на объединение своих действий с парфянами».
Адриан позвонил в серебряный колокольчик.
Вошел Флегонт.
— Где префект Лонг?
— Отдыхает, господин.
— Разбудить! Доставить ко мне.
Раб направился к выходу.
— Подожди!.. — окликнул его наместник. — Не будем спешить. Подождем подтверждения.
Менее всего Адриану хотелось, чтобы такие важные сведения раньше времени достигли Харакса, где Траян готовил морскую экспедицию в Индию. Тем более нельзя было допустить, чтобы оно прошло через Ктесифон, где окопались его заклятые враги Квиет, Цельз, Пальма, легат XXII легиона Максим. Его объявят паникером, нагнетателем страстей, готовым без раздумий подставить под удар интересы государства. Мало ли что они способны придумать, ведь с их точки зрения Риму не страшны укусы каких‑то мятежников.
В этот момент его и кольнуло — так ли уж безобидны эти укусы?
Если мятеж разрастется, взбунтовавшиеся азиаты, возможно, втолкуют дяде, что поход в Индию — предприятие фантастическое и крайне обременительное для государства.
Так, так, так… Что‑то еще мелькнуло из недавнего.
Мыслишка простенькая, но дельная. Пугающая. Что‑то из письма Лупы.
…Ага, вот оно:
«Сказка, Публий, порой, действует увлекающее даже на самые трезвые умы, особенно когда повествование начинает такой исполненный величия и божественной славы Гомер, как наш император, и его поддерживает хор могучих певцов, составленный из Лузия Квиета, Пальмы, Цельза и им подобных».
Прочитав эти строки, он подумал о том, что подобный слаженный хор кого угодно загонит в гроб.
Если слаженный?
Он отчаянно потер виски. Нельзя же скопом подавлять восстание?.. На Индию можно двинуться в едином строю, но мятежи — событие непредсказуемое. То там загорится, то здесь. При таких обстоятельствах ни о каких слаженных действиях говорить не приходится. Туда бросят Квиета, сюда — Цельза. Они потеряют контакт друг с другом, и это очень на руку ему Публию Элию Адриану.
Он неожиданно и страстно взмолился — боги, милые, великодушные боги, накажите моих врагов разбродом! Разорвите их спаянный круг! Следом вполне холодно и трезво прикинул — в любом случае следует действовать без посредников, тем более, если таковым является сообщник «замшелых пней» и сам «медный лоб».
— Когда Лонг собирается отправиться в Ктесифон? — сдерживая волнение, спросил Адриан.
— Завтра на рассвете. Он заявляет, что не может ждать.
— Пусть отправляется, — кивнул наместник. — Препятствий не чинить, наоборот, дать конвой и поторопить его.
Когда раб вышел из кабинета, Публий вспомнил о просьбе Лупы, просившего сообщить Лонгу о страшной участи постигшей Павлина и Порфирия.
«Ничего, дело не спешное. Позже сообщу. А пока надо уточнить факты, изложенные в донесении».
Перед восходом солнца, на самом краешке ночи в канцелярии наместника вновь началась работа. Застрочили писцы, забегали вольноотпущенники, поскакали гонцы.
Как только встало солнце, подрядчики вывели мастеровых и рабов на улицы Антиохии.
В главной императорской ставке, расположившейся в Ктесифоне, во дворце бежавшего парфянского царя, — средоточии администрации, собранной для руководства вновь образованными, завоеванными провинциями Арменией, Ассирией и Месопотамией — Ларция ожидал куда более теплый прием. Им сразу начали восторгаться, каждый настаивал на том, чтобы лично поздравить префекта с прибытием. Самые видные особы — командовавший вспомогательным корпусом, проконсул Лузий Квиет, проконсул Публилий Цельз, наместник Аравии Корнелий Пальма Фронтониан, командир XXII Дейотарова легиона и начальник столичного гарнизона Марий Максим — лично приветствовали Лонга. Назвали его «старым другом» и «верным товарищем». Самого Траяна на месте не оказалось — он возглавил главную колонну, двигавшуюся на юг в сторону Персидского залива по правому берегу Тигра.
Настроение в окружении императора было самое боевое. Все рвались в Индию. Самый захудалый раб, выносивший объедки с императорской кухни, вслух грезил этой сказочной страной. Никогда раньше Ларцию не доводилось слышать столько разговоров о сокровищах и поразительных чудесах, которыми славилась Индия. Многочисленные бездельники — ардальоны из богатых семей, наводнившие ставку и слонявшиеся из зала в зал, без конца рассуждали о размерах добычи, которую римские легионы могли бы взять в этой стране. Большинство настаивало, что, по свидетельству очевидцев, мостовые там выстланы золотом, городские стены из золота, дома из золота, на площадях грудами лежат самоцветы — подходи и бери.
Кое‑кто осмеливался возражать — отчего же сами жители страны выглядят такими нищими и истощенными, отчего не пользуются этими грудами, не берут оттуда по потребностям, не жрут до отвала?
На что получали сокрушительный довод — им не надо! У них такая философия, чтобы не обжираться. Они довольствуются горсткой риса и одним яблоком в день, все они стараются отрешиться от жизни и достичь некоего возвышенного состояния, называемого мудростью, для чего ежеминутно наблюдают за своими пупками, надеясь увидеть там божье око, обнажившее истину. С ними даже воевать не придется, только следует постараться не будить их, не отрывать от созерцания собственных пупков.
Спорили также по поводу наиболее выгодных сроков наступления, наилучших маршрутов движения, потребного количества войск. Все сходились, что потребность в войсках будет самая незначительная — трех — четырех легионов будет достаточно. Главное, собрать их в железный кулак и мощно ударить по индийским княжествам, а это Траян умеет как никто другой. Куда активнее обсуждался вопрос о количестве необходимых повозок и тягловых животных для вывоза добычи. Трофеев предполагалось взять горы. Каждый претор, самый мелкий секретаришка из вольноотпущенников, самый ничтожный канцелярский раб, облизываясь подсчитывавший добытые в Месопотамии трофеи, был уверен, что очень скоро вернется в Рим богачом и героем. При этом все служители и вольноотпущенники, приписанные к императорскому делопроизводству, шарахались от свитков, которые по поручению Адриана Лонг должен быть передать в преторий. Услышав это имя, они буквально менялись в лицах и спешно отсылали Ларция от одного чиновника к другому.
В конце концов, Ларцию надоело, и он спросил у Максима — может, лучше передать эти ведомости прямо в руки императору? Тот необыкновенно обрадовался и горячо поддержал эту идею, а находившийся при разговоре проконсул Цельз подтвердил, что вопросами снабжения император занимается лично, так что это верное решение. Нашло поддержку и желание Ларция как можно скорее отправиться на юг.
— Вопрос в другом, — загадочно заметил по этому поводу Цельз. — Известно ли тебе, что в этих свитках?
Ларций пожал плечами.
— Сведения о заготовленных припасах и сроках их доставки в действующую армию. Так, по крайней мере, объяснил Адриан.
— Я верю тебе, дружище, — кивнул Цельз и поинтересовался. — Тебе по случаю не сообщили, на какую должность метит тебя Траян?
— Понятия не имею, — гость вновь пожал плечами и, чтобы развеять сомнения, продемонстрировал приказ, доставленный в Рим сингулярием. В тот момент он очень порадовался, что захватил этот кусок пергамента с собой.
— В любом случае, — вступил в разговор Марий Максим, — мы надеемся, что ты будешь верен старой дружбе и не позволишь неким недальновидным особам давить на императора. Судьба Рима может быть решена только сенатом и лицами, достойными этой высокой чести, но никак не закулисными интригами и всякими надуманными соображениями, касающимися родственных связей и прочей ерунды. Если благочестивый передаст перстень молокососу, нам всем несдобровать.
Ларций опешил. Холодок побежал у него по спине, стало тоскливо. Он внезапно испытал острую благодарность к богам за то, что когда‑то в далекой Дакии они надоумили его отбить у солдатни варварского парнишку, назвавшегося странным для римлян именем Лупа* (сноска: Лупа в переводе с латинского означает «волчица», а также шлюха», «продажная женщина». Предупрежденный защищен вдвойне — это была старая истина.
На устроенной в честь Лонга пирушке старые друзья повели себя более откровенно. Здесь уже не стеснялись. Квиет, чернокожий, плотный коротышка, ткнул старого приятеля кулаком в бок и в шутку посетовал на воздержание, на которое Ларций обрек себя, явившись в Азию без известной всем особы. Кстати, как она, поинтересовался мавританец? Все также горяча и охоча до мужских ласок? Цельз уже вполне серьезно предложил Ларцию не спешить с прибытием в Харакс, а отдохнуть в Ктесифоне.
— Здесь, признаться, столько развлечений. Местные блудницы полагают свою работу священным служением, так что каждый мужчина в момент обладания ими ощущает себя немножечко богом. Если хочешь, можешь выписать из Рима свою наложницу.
— Да — да, — подхватил Максим. — Мы поможем организовать быструю доставку священного тела.
Все засмеялись. Затем выложили все — и насчет интриг Адриана, обошедшего куда более достойных кандидатов, прежних консулов, опытных государственных мужей, пытавшихся получить наместничество в Сирии, и насчет его неразборчивости в любовных связях, его привязанности ко всему иноземному, его увлечения постыдными для патриция занятиями, например, стихоплетством, его змеиной изворотливости в попытках пробиться к власти.
Более других горячился Максим, самый молодой из «замшелых пней». Он скорее принадлежал к поколению молокососов, однако, прикинув так и этак, решил прибиться к стану противников Адриана.
— Он ни перед чем не остановится! — доказывал он. — По его навету божественный Траян отставил от дел и сослал в провинцию лучшего полководца Лаберия Максима. Кого нам ждать? Нового Калигулу? Нерона?! Рим сейчас в таком положении, что ему не выдержать безумств нового тирана. Тебе ли, Ларций, ждать милостей от этого ублюдка, посягнувшего на твою честь и сыгравшего с тобой такую злую шутку?
Ларций отмалчивался. В словах старых соратников было много верного, много пугающего, однако никто из них ни разу не обмолвился — кто именно из «замшелых пней» отважится бросить вызов стареющему императору?
Другими словами, сам замысел свержения Адриана от него ненавязчиво, но упорно скрывали, а при подобном отношении Ларцию было очень трудно дать прямое согласие на участие в заговоре, поэтому он отмалчивался. Максим между тем потребовал опорочить Адриана в глазах дяди.
— Материалы тебе подбросим. Упрекай его в стремлении узурпировать власть, взбунтовать подчиненные ему легионы. Но главное, не позволяй Плотине и Сабине Матидии добиться от Траяна официального назначения Адриана наследником. Тебе, должно быть, известно, что Адриан принудил Плотину к сожительству. Теперь она готова на все, чтобы угодить своему любимчику.
Проконсул Цельз — высокий, длиннорукий, стареющий детина, в армии его прозвали «гелеполом» или «штурмовой башней», — поморщился. Скривилось и темное — негритянское — лицо Квиета. Мавританец поправил претора.
— Оставь эти сплетни для плебса, Максим. Нам следует подумать, как реально нейтрализовать влияние близких к Траяну женщин, а подобными наветами можно только испортить все дело, потому что эти слухи не для императора. Они глупы и бессмысленны. Плотину трудно обвинить в распутстве. Она проста и добродетельна как корова. Ее надо убедить в том, что если к власти придет достойный кандидат, ей будут оказаны все возможные почести, а после смерти она будет причислена к лику божественных.
— Ну, конечно, — скривился Максим, — она добра как корова. Бесплодная яловая корова!
Ларций Лонг строго глянул в его сторону.
— Эта тема не повод для шуток, — предупредил он.
Квиет и Цельз поддержали его.
— Она божественна, — добавил Цельз, — в том спору нет, но что с нами будет, если ублюдок сядет в Палатинском дворце? Вот о чем задумайся, Ларций. Время у нас еще есть. Мы с Пальмой вскоре отправляемся в Харакс. По — видимому, срок наступления на восток близок. До встречи.
* * *
Довод был серьезный, Ларцию было о чем поразмышлять на пути на юг. С одной стороны, ему нечего ждать милостей от Адриана, с другой — недоверие, проявленное бывшими соратниками, лишало его необходимого в таких делах энтузиазма. За всеми их доводами, порой даже очень убедительными, скрывалась некоторая смущающая недоговоренность, некая тайна. На вопрос, кого же рекомендовать Траяну, Цельз отделался объяснением, что этот вопрос еще до конца не решен, лучше всего настаивать на том, чтобы доверить решение этого вопроса сенату. Квиет подхватил — пусть божественный составит список и представит его отцам народа, они выберут из него достойнейшего.
Подобное предложение безмерно напугало Ларция!!
Он виду не показал, какой ужас испытал, услышав эти безответственные слова, однако с той минуты старался меньше говорить, больше слушать. Лонг успел повертеться в верхних эшелонах власти, успел понять и проникнуться простенькой, но неоспоримой на все времена истиной — подобный способ назначения наследника неизбежно приведет к гражданской войне.
В том не могло быть сомнений!
В вопросе о престолонаследии не должно быть никаких списков, дебатов, отвлеченных диспутов, сшибки мнений. Недопустимы были и всякие досужие рассуждения о коллективной мудрости, о возможности всегда исправить ошибку.
Траян обязан самостоятельно назначить наследника, публично облечь его властью. Только так можно было обеспечить ее преемственность. Только при таком порядке отцы — сенаторы и полководцы и старшее армейское начальство вынуждены будут смириться. При любом другом варианте столкновение между вероятными претендентами неизбежно. Им только дай повод усомниться в законности принятого решения! Страх усилился оттого, что Ларций наконец‑то прозрел — сразу по приезду в Азию его угораздило оказаться в компании с теми, кто как раз и являлся претендентами. По крайней мере, считал себя таковым.
Первым из них, конечно, следует назвать Адриана, ведь назначение наместником в провинцию Сирию, являлось косвенным доказательством, что Траян сделал выбор. С другой стороны, император намеренно тянет с объявлением своего племянника цезарем.
Вопрос — почему? Ответа нет.
Кто еще?
Квиет. Нет, пожалуй. Чернокожий повелитель мира — это слишком даже для практичных и привычных ко всему римлян. К тому же он является царем Мавритании и по этой причине вряд ли способен сохранить беспристрастность по отношению ко всем другим провинциям.
Цельз? Безусловно!
Пальма? Непременно!..
Авл Корнелий Пальма, еще двадцать лет назад, являясь префектом Египта, пытался вступить в спор с самим Траяном, но вовремя одумался и прислал письма с выражением безмерного почтения и покорности. Десять лет назад он осуществил экспедицию в Аравию, во время которой захватил западную оконечность морского торгового пути.
А ведь есть еще мощный Нигрин, умеющий потрясать сенат своими громоподобными речами. В тени скрывается угодивший в опалу лучший полководец Траяна Лаберий Максим. К этому списку многие добавляли обладавшего несомненными государственными достоинствами Нератия Приска. Траян как‑то даже обмолвился, что хотел бы видеть своим наследником именно Нератия.
В любом случае подходящих кандидатов было пятеро или шестеро, за каждым из них стояла военная сила, у каждого были сторонники в сенате и, главное, денежные средства, без которых немыслимо начинать битву за Рим.
Он прикинул возможности каждого из них. Опять же в самом выгодном положении оказывался Адриан. Наместничество в Сирии еще со времен Веспасиана являлось самой выгодной в этом смысле должностью. Отсюда легче всего совершить прыжок в Италию. Под началом у Адриана было шесть легионов и, судя по восстановлению Антиохии, молокосос даром времени не терял. Он вымуштровал своих солдат так, что они вполне могли столкнуться с легионерами Пальмы, Цельза, конницей Квиета, но и каждый из «пней» обладал вполне достаточными ресурсами для борьбы за власть. Если они объединятся, Адриану несдобровать.
Но сумеют ли они объединиться? В это верилось с трудом. Каждый из них, с горечью рассудил Ларций, при всем демонстрируемом расположении к «старым друзьям» и «боевым товарищам» волком смотрит на соперников, и все они более ратуют за свои интересы, за свое положение в государстве, чем за общее дело.
Ларций вздохнул — вот тут и почешешься! Конечно, своя туника ближе к телу, но в данном случае он был кровно заинтересован в устойчивости государства. Поди угадай, к какому претенденту прислониться? К Максиму, что ли? К этому петушку, сломя голову бросившемуся в рискованную игру?
В подобной неразберихе очень легко промахнуться! После смерти Траяна с ним, Ларцием Корнелием Лонгом, никто церемониться не будет. Самого на плаху, имущество конфискуют. Приятная перспектива.
Прав был Лупа! Ах, как прав был дакийский волчонок!.. Но как можно не выполнить приказ? Прикинуться больным? От одной этой мысли Ларция бросало в ярость и страх.
Он обратился к богам, к Юпитеру Капитолийскому, Юноне и Минерве, к Аполлону, но Юпитер в обнимку с Юноной и Минервой, по — видимому, не очень‑то стремились установить свое первенство на древней, плывущей в знойном мареве земле Двуречья. Аполлон, по — видимому, тоже брезгливо поглядывал на рощи финиковых пальм, на обнаженных, загорелых до черноты, прикрывших повязками срам крестьян, трудившихся на ровно нарезанных отводящими воду канавами полях.
Римские легионы почти без боев протопали по древним библейским холмам. Пронесли орлов мимо развалин Вавилона, возле уже оплывших, потерявших стройность, но все еще поражавших мощью и высотой городских стен.
Ларций не удержался и тоже заглянул в знаменитый город — родину астрологов и колдунов. С легкостью, неожиданной для пятидесятилетнего мужчины, он взобрался на вершину Вавилонской башни, где исторические камни были испещрены надписями типа: «Луций и Луцилла были здесь!» «Рим превыше всех! Дави черножопых!» — и прочей ерундистикой.3 Не поленился посетить руины висячих садов, с легкой руки Геродота названных по имени какой‑то варварской царицы Семирамиды4. Полюбовался изразцовыми изображениями львов и драконов, некогда украшавших Дорогу Процессий — главный проспект великого города, а теперь многочисленно и печально выглядывавших из пыли и обломков.
Среди каменных развалин самой большой редкостью были люди, да и то все пришлые — оборванные пастухи, нищие крестьяне из ближайших сел, ломавших камни на собственные постройки. Еще преемник Александра Македонского Селевк Никатор переселил последних оставшихся вавилонян во вновь построенную им столицу Селевкию, что на Тигре.
Вспомнилась Селевкия.
Это был огромный город, в котором проживало более шестисот тысяч жителей, при этом префекту сразу бросилось в глаза, что город был практически свободен от римских войск. Гарнизон размещался на левом — восточном — берегу Тигра, в Ктесифоне. Лонгу как человеку военному показалось рискованным решение выдвинуть XXII Дейотаров легион за пределы Селевкии и Ктесифона на территорию противника. Военный лагерь был построен возле древнего караванного пути на открытом месте. Эта беспечность, ранее показавшаяся странной, теперь по прошествии нескольких дней обернулась вполне безумной самонадеянной небрежностью, которую не должны позволять себе опытные в военном деле люди. Впечатление было такое, что Марий Максим считал завоеванные провинции чем‑то вроде кампанского поместья, в котором самым большим приключением считалась пропажа хозяйского кота, а наиопаснейшим — поход в горы, к вершине уснувшего Везувия.
Конечно, размещение войск — это все‑таки мелочь, если принять во внимание властвующую умами устремленность на Восток, но в любом случае Ларцию перед отъездом очень хотелось посоветовать Максиму усилить внутренние патрули в Селевкии и Ктесифоне и взять под более надежный контроль стратегические точки обеих городов, особенно мост через Тигр. Однако он промолчал, не дело вновь прибывшему в средних чинах вояке указывать старшим командирам на бросающиеся в глаза промахи.
Из развалин префект выбрался после полудня и не спеша направился по дороге на юг. Сзади трусил приданный ему эскорт.
После часа пути его внимание привлек загорелый до черноты крестьянин, работавший в стороне от дороги. Ларций спешился и несколько минут наблюдал, как длинноногий, удивительно тощий варвар с помощью кожаного ведра и длинной жерди, черпал воду из канала и сливал ее в деревянный короб, откуда мутная, изжелта — грязная вода разливалась по канавкам, орошавшим плантацию финиковых пальм. Крестьянин был весь в поту и работал, как заведенный. Женщина и двое маленьких, таких же длинноногих и тощих, мальчишек то и дело ударами тяпок поправляли стенки арыков, помогая воде добраться до самых дальних углов участка.
За спиной у застывшего на обочине, сложившего руки за спиной Ларция шли и шли воинские колонны, со скрипом катились телеги на огромных колесах. Быки тащили осадные и метательные орудия. За эти томительные долгие минуты, пока Ларций наблюдал за варваром, тот ни раз не глянул в сторону дороги — все также черпал и сливал воду. В его однообразных, туповатых движениях было какая‑то завораживающая, нагоняющая сон монотонность.
У Ларция на мгновение сами собой смежились веки. Ему вдруг отчетливо померещилось, что этот день, в который он угодил и который вроде бы имеет свое точное, обозначенное в календаре место — третий день до октябрьских нон 869 года от основания Рима (5 октября 116 года) — на самом деле длится уже тысячу лет, и весь этот срок крестьянин не уходит с поля. Солнце, казалось, навечно уснуло в небе. По дороге, насыпанной еще, наверное, во времена легендарного Навуходоносора, нескончаемой, извечной чередой шли и шли захватчики.
Эти два мира казались несовместимыми. За эти несколько минут Ларций досыта насмотрелся на трудившегося в поте лица человека. Никто из проходивших легионеров, наемников из вспомогательных частей, никто из обозников, лагерных шлюх и торговцев не подошел к крестьянину, не попросил напиться, не расспросил его, не обидел его, да и о чем можно было расспросить человека, тысячу лет черпающего воду из реки?
Чем обидеть?
Ларций махнул рукой сопровождавшим его всадникам — спешивайтесь, мол, передохните. Потом по краю арыка направился в сторону варвара, спросил по — италийски, как долго ему придется орошать землю? Тот не ответил. Ларций спросил по — гречески. Вавилонянин, не отрывая рук от веревки, ответил коротко и пусто.
— До полуночи. Я заплатил только за один день.
— Каков урожай? На жизнь хватает?
— С трудом. Никто не знает, какие теперь будут налоги, какова плата за воду.
Ларций на свой страх и риск попытался успокоить крестьянина.
— Не более чем при парфянах. А может, и менее…
Варвар усмехнулся. Неожиданно он отбросил кожаное ведро в сторону, привязал коромысло, направился в тень ближайшей пальмы. Там присел, достал из спрятанного в траве узелка кусок лепешки и принялся сосредоточенно жевать.
Ларций последовал за ним. С трудом согнувшись — все‑таки годы, — присел рядом.
Варвар невозмутимо преломил лепешку и протянул половину римскому патрицию.
Тот, поколебавшись, принял подарок, откусил, принялся жевать. Хлеб был хорошо выпечен, но имел горьковатый привкус, видно, в муку приходилось добавлять что‑то мало съедобное. Ларций в свою очередь протянул крестьянину баклажку с водой. Варвар, ни слова не говоря, сделал несколько глотков, потом спросил.
— Зачем пришли? Хижину сожгли, дочку испоганили, потом убили. Была на выданье. Так надо? В Риме не хватает крестьянских дочек?
Что мог ответить Ларций?! Только плечами пожал.
— Что же не воевали? — спросил он. — Ктесифон сдали, Селевкию сдали, Харакс вон тоже сдадут.
— Подожди, — ответил крестьянин, — еще не вечер.
В этот момент Ларция окликнули. Он поднялся и, не попрощавшись, взобрался на насыпь. Крестьянин также молча поднял ведро, швырнул его в главный канал, взялся за веревку. Начал работать.
После того разговора Ларций, двигаясь по берегу легендарной реки, как‑то разом и напрочь забыл о собственных бедах, о том, что по собственной воле, тупо усердствуя в выполнении приказа, угодил ловушку. Выветрилась из памяти советы римских друзей — требуй то, требуй это! — их слегка приправленные завистью, уважительные взгляды.
Чему завидовать?
Забылась деловитая миролюбивая холодность Адриана, осторожные, змеиные пасы «боевых товарищей», сознательно втягивавших его в безжалостную игру. Чем далее на юг, тем все более его внимание привлекали местные жители. Той осенью жара в Месопотамии стояла невыносимая, однако все варвары, как один, были наряжены в свободные, полностью укутывавшие фигуру одежды. На головах покрывала, скрепленные обручами. Ходили они заторможено, не замечая солдат, римских орлов, громадные стенобитные и метательные орудия, перевозимые к Хараксу. Не забыл отметить про себя — чрезвычайно страдавшие от жары и расстройств желудка солдаты потеряли всякую охоту приставать к местным, обирать и задирать местных.
Это было необычно!
Некоторые легионеры позволяли себе обнажаться в строю до набедренных повязок, все воины из вспомогательных частей, особенно набранные в жарких странах вообще шли голяком. Все они — и белые, обгоревшие на солнце северяне, и темнокожие наемники — нубийцы, и мелковатые египетские лучники, — казались неуместными в этой древней и таинственной стране. Все выглядели толпой бездельников, непонятно как и зачем попавшими на раскаленные просторы Месопотамии..
Всем было скучно, никто не хотел не то, что говорить — касаться друг друга, и в этой необъяснимой, немыслимой для римского патриция и военного человека скукотище вдруг забрезжила угроза еще более страшная, чем вопли, наскоки, пугающие гримасы, которыми во время сражения пугали римских легионеров бородатые даки и германцы или боевые свисты и горловое пение сарматских кочевников.
Казалось, никакого вторжения в Месопотамию вовсе не было. Нашествие походило, скорее, на природное бедствие, что‑то вроде сезонного наводнения или пожара. Придет срок, схлынет вода, прогорят тростниковые стены хижин, нестерпимая жара разгонит явившихся без спросу солдат, и местная жизнь вновь вернется к прежнему вечному и унылому распорядку.
Ларций оторопело прикидывал — о какой Индии могла идти речь, если за полтора года оккупации римляне так и не смогли прописаться среди этих низких, покатых, подрагивающих в солнечных лучах холмов, слиться с мутными водами Евфрата, привыкнуть к испепеляющему жару?!
О том и спросил при встрече Траяна.
Тот ответил не сразу.
Сначала они посидели втроем с Помпеей Плотиной в его походном шатре. Матидия хворала и не смогла присутствовать. Постаревшая императрица сразу начала жаловаться на жару, на местную воду — очень много солдат, поделилась она, страдают от поносов. Затем, когда мужа вызвали из шатра, пожалела Ларция — зачем ты, дурачок, явился?
Ларций только обреченно махнул рукой — что он мог ответить! Появившийся в этот момент император и, по — видимому, услышавший вопрос, подмигнул дружку — не обращай, мол, внимания на женский треп. Затем сам принялся расспрашивать, как семья, как маленький Бебий Лонг? Поинтересовался — все гладишь дакийскую кошку? Эта стерва, небось, все в доме вверх дном перевернула? Императрица подтвердила — эта перевернет, эта церемониться не станет. Смотри, Ларций, доведет она тебя до беды.
У Лонга отлегло от сердца. Утешало, что отнеслись к нему запросто, как старому другу, встреча с которым доставила много радости хозяевам, и сами хозяева за это время не изменились. Императорская чета была по — прежнему проста в обращении, сердечна и заботлива. Не было у них никакого камня за пазухой.
Или был?
Возможна ли вообще императорская чета, которая не приготовила бы маленький сюрприз для верноподданного? Это хороший вопрос, но от этих хозяев Ларций зла не ждал, разве что боги постараются.
Во время разговора в зал вошел Ликорма, вольноотпущенник императора, заведовавший его личной канцелярией и всей сетью фрументариев, доставлявших в ставку сообщения обо всем, что творилось в империи. Марк жестом отослал его. Что‑то с Ликормой было не так. Был он какой‑то не такой. Лонг не сразу догадался в чем дело.
Вот что неприятно поразило, так это внешний вид Марка. Что ни говори, а местный климат отвратительно сказывался на самочувствии даже такого богатыря, каким был Траян. Он очень располнел, лицо побагровело. Теперь он более сидел, чем двигался, и эта пустяковая смена привычки откровенно встревожила префекта.
* * *
После встречи в императорском шатре, ближе к вечеру Траян и Лонг вдвоем отправились к океану, прозванному Индийским. Берег был полог, посыпан песком и мелковато уходил в воду. Пальмы, тесной стайкой выбегавшие на берег, создавали густую тень. Над деревянным помостом был натянут полог, два чернокожих подростка — раба усиленно работали опахалами из страусиных перьев. Сквозняк создавал прохладу.
Пока скидывали сандалии, устраивались на ложах, пока обнажали плечи, надвинулся закат. В небе стремительно разыгралось грандиозное, расцвеченное яркими красками сражение. У самого горизонта держали оборону массивные кучевые облака. Солнце, добравшись до их редкого, мрачновато — жемчужного строя, помедлило, затем бросилось в атаку. На миг окрасив череду облаков кровавым светом, оно прорвалось сквозь их ряды и бежало в океан. Победоносная ночь вмиг отемнила воды, сушу, небосвод, обдула берег прохладным, освежающим ветерком.
Ларция кольнул острый лучик света — поиграл и угас. Последний отблеск дня, упавший на берег, отразился в крупном прозрачном камне, вставленном в простенькую, покрытую замысловатым орнаментом, золотую оправу. Он сразу узнал его — это был перстень, который Нерва когда‑то подарил Марку в подтверждение своего решения об его усыновлении. Алмаз был огранен в форме квадрата с округлыми сторонами, наверху восьмиугольная площадка. Оправа тогда оказалась мала и для того, чтобы новый император смог надеть подарок на безымянный палец, ее пришлось раскатать. Теперь даже издали было видно, что перстень чересчур свободно держится на пальце, того и гляди упадет. В этом ощущалась какая‑то неуместная, немыслимая по отношению к Траяну, несуразность — он очень располнел, а пальцы необыкновенно истончились, обморщинились. Совсем как у старика.
Это было горькое наблюдение.
Траян подал знак, и мальчишки, приставив опахала к ногам, поклонились и, разом спрыгнув с помоста, удалились. Отхлебнув вино из фиала, старый друг указал на маленькую звездочку на юго — востоке и мечтательно поделился.
— Вон моя звезда, — потом, словно оправдываясь, добавил. — Так утверждают астрологи. В той стороне Индия…
Ларций вновь подивился, на этот раз с примесью опасливой настороженности, — император, человек любознательный, увлекался чем угодно, только не склонностью любоваться небом. Ему никогда не приходило в голову отыскивать на нем какие‑то тайные, неясные знаки, тем более прислушиваться к утверждениям астрологов. Для выяснения воли богов ему вполне хватало итогов гаданий по внутренностям жертвенных животных. Префект с тревогой вгляделся в тусклую, пугливо поблескивающую звездочку. Ее слабое, словно через силу, мерцание не предвещало ничего хорошего.
— Через месяц, — нарушил тишину император, — армия выступит. Как только направление ветров над океаном сменится на северо — восточное, в море выйдет флот. Возможно, корабли достигнут берегов Индии быстрее легионов. Мы там уже захватили часть суши, разбили лагерь на два легиона* (сноска: «…археологическими раскопками на Западном берегу Бенгальского залива возле нынешнего Пондишери» (южнее Мадраса — прим. авт) был обнаружен римский военный лагерь. Античная цивилизация. Изд — во Наука М., 1973, С. 152 (Далее в ссылках на эту книгу, изданную Институтом археологии АН СССР, будет указано название и номер страницы.) Начало положено. Главный удар нанесем через Парфию. У меня надежные проводники, они обещают за месяц дотопать до Инда. Я не совершу ошибку Македонца, зашедшего далеко на север и растратившего попусту столько драгоценного времени. Южный путь, вдоль берега океана, безусловно, труднее, он проходит через безводную пустыню, однако меня будет поддерживать флот, в составе которого имеется большое количество транспортных судов, что позволит везти часть армии по воде.
Задача на этот год — добраться до Оксарта (Инда) и укрепиться там до наступления сезона дождей. Северные территории по Оксу (Амударье) и Яксарту (Сырдарье) будут завоеваны позже. Это важно, потому что именно через эти земли проходит главный торговый путь в Китай. Как только мы прочно сядем в центре Азии, дело будет сделано.
Несомненная уверенность в выполнимости грандиозной задачи, обыденность, с которой Траян употреблял легендарные, а то и неслыханные до сих пор в реальной военной географии названия рек, городов, народов, проживавших на этих территориях, убеждали в неотвратимости наступления сильнее, чем сотни самых неотразимых доводов. И все‑таки Ларций, испытавший головокружительную оторопь от несколько ребяческого стремления императора овладеть чудесной страной, не мог отделаться от сомнений.
Излишняя страстность, с которой всегда рассудительный, вполне уравновешенный, а теперь увлеченный, с горящими, глазами Марк жонглировал понятиями, до сих оживавшими только в сказках, придавала разговору налет некоторого легкого безумия. Индия являлась любимой темой рассказов бывалых людей — «есть на востоке удивительная страна, она богата чудесами. Там обитает птица Феникс…». «На краю земли лежит обширная страна Индия. К северу от нее проживают люди с песьими головами. Они отличаются прожорливостью и превосходным нюхом».
Правда, уже через несколько минут, услышав о потребном для этого предприятия числе легионов, о количестве дневных переходов, припасов, осадных орудий, Ларций успокоился. Этот язык был куда более привычен, чем мечта захватить в плен птицу Феникс, раз в тысячу лет сжигающую себя на костре, или фантастическое намерение императора устроить в Риме гладиаторское сражение между песьеголовыми людьми и татуированными дикарями из Британии. Этот бой, по мнению императора, должен был существенно улучшить нравственность римского плебса, повысить его кругозор.
Подсчитанные в претории цифры обладали куда большей убеждающей силой, чем бабушкины сказки — они внушали уверенность и порождали энтузиазм. Когда же разгорячившийся император упомянул о поставках провианта и необходимых для этого количестве повозок и возниц, префект вспомнил о документах, которые ему передал Адриан. Конечно, бумаги были пустяковые, упоминать о них в самый волнительный момент обсуждения планов завоевания Индии, было, по меньшей мере, неуместно. Император вполне мог счесть подобное прозаическое замечание насмешкой над его грандиозными планами, или, что еще хуже, проявлением циничного равнодушия, однако воспитанная с годами обязательность принудила Ларция вставить.
— Прости, наилучший, я забыл передать списки, посланные наместником Сирии.
Император исподлобья глянул в его сторону, вздохнул.
— Ехидный ты человек, Ларций! Тебя даже Аид не исправит. Что‑нибудь важное?
Ларций позволил себе пожать плечами.
— Не знаю. Сведения о поставках в действующую армию.
Марк усмехнулся.
— Не страшно. Завтра передашь, — после короткой паузы, еще раз хмыкнув, добавил. — Узнаю Адриана. Он завалил меня всевозможными отчетами, памятными записками, докладами. Вот любитель писанины! Все старается прыть выказать…
Ларций едва удержался от усмешки. Понятное дело — кому Индия, а кому уверенность в завтрашнем дне.
Траян, казалось, догадался о мыслях друга и тоже примолк. После паузы, с той же доверительностью император продолжил.
— Не обращай внимания на бабью болтовню, Ларций. Не такая уж ты важная птица, чтобы своим участием способствовать успеху той или иной партии. В интригах ты не силен, а в темную сам не дашь себя разыграть. Ума хватит. Так что эти, слишком озабоченные вопросом о престолонаследнике, вполне обойдутся без тебя. Это к слову, а понадобился ты мне вот по какой причине — мне нужен советник. Спокойный, уравновешенный человек, способный ляпнуть что‑нибудь не ко времени или проявить строптивость. Способный остаться в стороне от всех этих дрязг, которые отнимают так много драгоценного времени. В тот момент, когда помыслы каждого воина должны быть направлены на выполнение великой задачи, они начинают делить наследство. Когда мы готовили поход на Дакию, такого не было. Я не могу понять, в чем дело! Один раз у меня горлом пошла кровь, и все сразу засуетились! Забегали, начали досаждать проектами, давать советы, как полезнее всего решить вопрос о преемнике. Через месяц наши легионы должны будут вступить во внутренние области Парфии. Парфяне — превосходные наездники, а кто у нас наиболее опытен в этом деле? Так что, Ларций, не тушуйся, держись смело, отвечай недоброжелателям и прихвостням — вызван, мол, для обеспечения действий конницы в условиях вражеской местности. От этого не отступай. Понятно?
— Не очень, — признался префект.
Император рассмеялся.
— Хвала богам, что они послали мне такого прямодушного друга! Другой бы, даже не вникнув, тут же согласился с правителем, но ты не таков.
Тебе нужна ясность.
Хорошо, будет тебе ясность.
Я вполне сознаю, что вопрос о престолонаследнике может обостриться в любую минуту, особенно теперь, когда все близкие мне люди неожиданно стали придавать особое значение моему самочувствию. Короче, в ставке образовалось две неравноценные по численности партии. К моему удивлению, все близкие мне люди оказались страшно заинтересованы в решении этого вопроса. Все поспешили обозначить свои позиции, в результате я оказался лицом к лицу с двумя враждующими партиями, а как ты сам понимаешь, подобное положение плохо способствует успешному ведению войны. Ничего, начнется поход, я их всех прижму. Они у меня забегают, однако для проверки исполнения приказаний мне нужен верный и нейтральный человек. Я сознаю, что твое положение может внезапно оказаться незавидным, но ты старый вояка. Кто и когда сказал, что приказы следует исполнять в зависимости от обстановки, руководствуясь исключительно собственными интересами! Я был уверен, что ты не посмеешь ослушаться моего приказа, не станешь юлить и сказываться больным или Аид знает, какую еще найдешь причину, чтобы только остаться в Риме, в стороне от этой грызни. Я рад, что не ошибся в тебе. Мне очень скоро может понадобиться прямодушный и верный человек. Я должен быть уверен, что приказ, который я отдам, будет исполнен в точности и в срок, без оглядки на дружков, личные пристрастия, страх за собственную жизнь и прочие сопутствующие обстоятельства. Я пока силен, и в любом случае свою партию доведу до конца, но помочь мне в этом могут только такие, как ты. О том свидетельствует и поход Македонца.
Император сделал паузу, приложился к фиалу вина, потом вновь перевел взгляд на небо, на свою звезду. Не глядя на соседа, нарушил молчание.
— Расскажи, что в Риме? Ты проехал Италию, побывал в Антиохии, заглянул в мою ставку, осмотрел театр военных действий. Выкладывай!
Ларций ответил не сразу, в тот момент он задумался о праве императора распоряжаться не только жизнями, но и судьбами подданных. Эта мысль покоробила его. Лет пятнадцать назад, еще в Дакии, Траян вот также в доверительной беседе призвал префекта гвардейской конницы добровольно уйти в отставку. Марк тогда откровенно признался, что не в силах предоставить ему более важную должность, дабы не возбуждать в своем окружении нездоровые настроения, завистливые упреки и обиды.
Что Лонг мог возразить командиру и императору? Что государственная кувалда всегда разит без промаха? В Дакии ему хватило ума тихо отойти в сторону. Теперь та покорность повернулась к нему своим истинным, безжалостным лицом.
Лупа был прав, он допустил роковую ошибку.
Что ж, теперь поздно каяться, изменять себе.
И все‑таки Ларций никак не мог стряхнуть с себя комочки обиды, они липли к нему, как рыбья чешуя. Бац — и ты никто, отставной префект, пусть даже щедро награжденный и осененный лавровым венком. Бац — и ты вдруг понадобился, чтобы исполнить приказ, о котором можно сказать только одно — за исполнение смерть! Ведь контролировать его выполнение будет, по всей видимости, не тот, кто отдавал его. Ларцию мельком взгрустнулось — на свете нет лучшего способа нажить смертельных врагов, чем точно и до конца исполнить последний приказ императора. С другой стороны, радовала ответственность, выказанное доверие. Это тоже немаловажно, тоже добавляло энтузиазм.
Он принялся выкладывать все, что довелось приметить на пути. Начал с посещения бань Тита и появления сингулярия с приказом и закончил рассказом о полуголых, страдающих расстройством желудка легионерах, бредущих по дороге на юг и то и дело выскакивающих за обочину, чтобы облегчиться.
Траян слушал внимательно, не перебивал. Только однажды, когда Ларций упомянул о жалобе на Адриана, якобы оклеветавшего Лаберия Максима, император возмутился.
— Цельз и Квиет обвиняют Адриана в том, что он оговорил Лаберия? Враки! И Помпея здесь ни при чем. Ликорма добыл его письма, в которых этот спесивый вояка мало того, что повторяет бредни насчет Адриана и моей жены, но и требует от сенаторов заставить меня передать им право выбора наследника. Он и является главой заговора, пусть пока и доброжелательного, верноподданнического, но все‑таки заговора.
Он повернулся к Ларцию и, грозя указательным пальцем, раздельно произнес.
— Вопрос о наследнике решен. Им может быть только Адриан. Ему я передам этот перстень, — император показал гостю безымянный палец на правой руке. — Он доказал свое право на руководство Римом. Однако я не могу объявить об этом решении в преддверии похода на Индию, потому что все замшелые пни почувствуют себя оскорбленными, задетыми за живое. Их сразу перестанет волновать Индия. Они засуетятся и ради защиты своих шкурных интересов сцепятся в осиный рой. Они начнут жалить меня днем и ночью, начнут кляузничать, выпрашивать милости, требовать милости, угрожать отставками. А пока их мысли заняты исключительно тем, как бы не ошибиться, к кому пристать! Для этого волей неволей следует служить истово, быть поближе ко мне, к моим мыслям.
Марк перевел дух, потом с откровенной горечью признался.
— Адриан тоже хорош! Он ухитрился восстановить против себя слишком многих, и я не уверен, что молокосос сумеет удержать власть в руках. К сожалению, его действительно нельзя срывать из Антиохии и перевести сюда, ко мне поближе, чтобы в нужный момент обставить его усыновление и назначение цезарем как подобает по римскому обычаю. Я не могу пожаловаться ни на снабжение армии, ни на подвоз оружия, ни на пополнение личным составом. Эх, если бы я мог вместе с августовым жезлом передать ему и свои мозги, мне не нужен был бы лучший наследник. Но он уперся и твердит одно и то же — всякая война кончается миром. На этом его вполне способны обыграть Лаберий и Нигрин. Они в силах объединить всех противников Публия, и против этой силы ему не устоять.
Вновь пауза. Затем взмах рукой, ее тяжкое, обреченное — императорское — падение.
— Рассуди, Ларций, чем грозит Риму прекращение восточной войны и перенос тяжести на внутренние дела государства? Разве я не понимаю важность обустройства границ, установления единых законов для всех частей империи, решения вопроса о недоимках? Беда в том, что Адриан отказывается признать очевидный факт — отказ от наступательной стратегии есть переход к обороне, а любая оборона есть начало конца. Рим жив и будет жив исключительно войной. Мы всегда сами выбирали очередную жертву. Упрекая моих полководцев в том, что война для них кормушка и что без войны они потеряют свой вес и влияние, он не понимает, что без этих вояк Риму не выстоять. Они отлично знают свое дело. Только военное решение вопроса способно разрубить петлю, затянутую на шее Рима и добиться положительного баланса в торговле с Востоком.5 Мало обезопасить границу по Евфрату, мы должны сокрушить парфян и продвинуться до Индии. Это гигантское предполье — надежная гарантия, что враги не договорятся и не навалятся сообща на наши пограничные провинции. То же касается и земель за Дунаем. Стоит нам отойти на правый берег, как тут же из степей примчатся какие‑нибудь новые сарматы и начнут грабить наши города. Ты согласен?
Ларций вздохнул и ответил откровенно.
— Подобные вопросы, непобедимый, за пределами моего разумения. Сам я восточными пряностями не увлекаюсь, предпочитаю жареную рыбу с луком, кашу, фрукты, и стараюсь верить тому, что вижу своими глазами. Добротность сукна определяю на ощупь, свежесть продуктов на запах. Другое тревожит. На пути в Харакс я побеседовал с местным варваром, он угостил меня лепешкой. Наши надругались над его дочерью, убили ее, а он, как ни в чем не бывало, на следующий день вышел в поле и взялся за кожаное ведро. Я спросил себя — что это, тупость? Варварская нечувствительность? Или это умение скрыть свои намерения, дождаться удобного момента? Я склоняюсь ко второму. Мы здесь чужие, Марк. От этих местных вполне можно ждать удара ножом в спину.
— На этот счет можешь не беспокоиться. Ликорма принял все необходимые меры. По его сведениям, парфянский царь Хосрой готов поделиться со мной всем, что придется мне по нраву. Даже своей короной! С востока его допекает претендент на трон Маниазар…
В этот момент неподалеку кто‑то осторожно кашлянул. Император прервался, глянул в ту сторону. В свет факелов выступил его вольноотпущенник Ликорма, личный секретарь и глава тайной службы императора. Даже в редком брызжущем свете факелов Ларций оторопело отметил, как постарел Ликорма. Как растолстел. Боги мои, да он напялил парик! И руки вполне по — азиатски сложены поверх живота. Пальцы унизаны перстнями с огромными, заметно выпиравшими из своих гнезд самоцветами. Ларций не удержался и пересчитал их. Четыре перстня! По два на каждой руке!.. Многовато для бывшего раба, получившего вольную именно за бескорыстие и преданность господину? Не всякий сенатор мог позволить себе такие украшения. Ларций не удержался и глянул на правую руку императора, на свою правую руку, где носил перстень с печаткой, которой он при необходимости скреплял деловые бумаги. И камень хорош, рубин победно — красного цвета, его доставили с райского острова, расположенного между Индией и Китаем и называемого Цейлон. Но у Ликормы к еще более крупному рубину добавлялись изумруды и опалы. Даже ремешки на его сандалиях были украшены жемчугом!
— Что тебе? — недовольно спросил Траян.
— Господин, недобрые известия с востока.
— Выкладывай.
Ликорма бросил встревоженный взгляд в сторону гостя.
— Не узнал, что ли? — усмехнулся император.
— Узнал, господин, но…
— Говори.
— Хосрой разгромил Маниазара. Претендент погиб, его войско перешло на сторону Хосроя.
— Сколько Хосрою топать до Евфрата?
— Не менее двух месяцев.
— Отлично, мы встретим его на пути в Индию.
— Это еще не все, господин.
— Что еще.
— Месопотамия восстала, господин. А также провинция Ассирия и Армения.
Первым делом восставшие нарушили римскую факельную связь6, что являлось неоспоримым доказательством хорошо продуманного, тщательно подготовленного выступления.
До вечера третьего дня никто не мог толком объяснить императору, что происходит во вновь завоеванных провинциях. Даже вездесущий, всезнающий Ликорма отделывался общими фразами и предположительными обобщениями. Начальник тайной канцелярии держался веско, однако развеять тревожные настроения не мог. Это было так необычно для недавно прибывшего в ставку Ларция!
Редкие, сумевшие прорваться к Хараксу гонцы доставляли сумбурные, маловразумительные сообщения, более похожие на вопли о помощи. Конкретных сведений в них было мало, порой факты явно противоречили друг другу, а в некоторые из донесений просто невозможно было поверить! Например, в одном из них императора извещали, что главный торговый путь из Антиохии в Селевкию перекрыт взбунтовавшимися кочевыми арабами. В другом, пришедшем из Пальмиры, утверждалось, что в Низибисе и Эдессе местные жители перебили римские гарнизоны, а в Селевкии и Ктесифоне мятежники, воспользовавшись отбытием Квиета и Цельза и неопытностью легата Мария Максима, принудили того вывести немногочисленные римские когорты за пределы городских стен в военный лагерь на левом — вражеском! — берегу Тигра.
Траян, ядовито поинтересовался у Ликормы — что значит, «вывел войска из Селевкии»? Как расценить это решение? Как преступную трусость или разумный маневр? Почему нет известий от самого Максима? Где Лузий Квиет и Цельз? Они угодили в руки мятежников?
Наконец, проконсулы появились в ставке. Доставленные ими известия ошеломили даже видавших виды ветеранов. Квиет и Цельз в один голос утверждали, что все дороги к Хараксу заняты толпами полуголых крестьян и заставами из хорошо вооруженных местных греков — им едва удалось пробиться в ставку. Квиет подтвердил, что Марий Максим действительно вывел когорты из Селевкии и Ктесифона. Однако, добавил Цельз, это ему не помогло. Ночью восставшие атаковали военный лагерь и ворвались в расположение легиона.
— Что дальше? — не теряя спокойствия, спросил император.
— Воспользовавшись паникой, — прежним сухим голосом доложил Квиет, — мятежники вырезали весь личный состав. Максим тоже погиб. Что касается Низибиса, Эдессы, Арбелл, там римские гарнизоны действительно уничтожены. Евреи, составляющие значительную часть городского населения, объявили эти города свободными, а арабские кочевники, опирающиеся на крепость Гатру, что между Тигром и Евфратом, полностью перекрыли дорогу на запад в сторону Сирии.
В шатре наступила тяжеловесная, перебиваемая далеким ржанием лошадей и ревом ослов тишина. Никто не смел слова сказать. Наконец император обратился к длиннорукому, мрачному Цельзу.
— Луцилий, если, как вы утверждаете, Дейотаров легион разгромлен, кому же теперь следует оказать честь первым войти во внутренние области Парфии?
Глаза у Цельза округлились. Прежде чем ответить, он прочистил горло.
— Может, непобедимый, сначала следует прояснить обстановку и восстановить коммуникации?
Траян не выдержал, вскочил с места, выкрикнул.
— Соображай, что советуешь!! — после чего решительно покинул шатер.
Все, кто находились на совещании, потихоньку, шажок за шажком, начали отодвигаться от Цельза. Тот постоял, его длинные корявые пальцы непроизвольно сжались в кулаки. Он глянул направо, налево, затем, наблюдая нараставшее отчуждение, усмехнулся и решительно вышел из шатра.
Ясность наступила к вечеру, когда гонец привез письмо от наместника Сирии Публия Адриана. Император тут же приказал вновь собрать преторий.
В штабной шатер Траян вошел последним, угрюмо оглядел приближенных. Заметив отсутствие Цельза, приказал немедленно позвать его. Пока ждали проконсула, пока самые важные члены военного совета — полководцы, преторы, приближенные к императору трибуны, — рассаживались; пока остальные члены военного совета — командиры легионов, легионные трибуны, некоторые префекты вспомогательных частей, первые центурионы легионов, называемые примипиляриями, — выстраивались по ранжиру, все помалкивали, кое‑кто позволял себе многозначительно покашливать. Все явились в парадных доспехах, панцири были начищены до зеркального блеска, плюмажи из окрашенных страусиных перьев, торчавшие из наверший шлемов расчесаны.
Командиры ждали, что скажет император.
Ларцию, также приглашенному на совет, не к месту взгрустнулось — в Дакии было иначе. Там, например, дурным тоном считалось помалкивать на претории. В ту пору каждый, кого озарила светлая идея, тут же бежал в императорский шатер. Стоило счастливчику выложить свою мысль, как тут же начиналось обсуждение. Любой имел право вставить дельное замечание или откровенно разгромить пустую, по его мнению, идею. Никто не пыжился в чеканке и отделке доспехов, а теперь нагрудные латы приглашенных сияли даже в свете свечей.
Как только долговязый, суровый Цельз вошел в шатер, император приказал зачитать послание из Антиохии.
«Адриан императору Траяну.
В Сирии, владыка, все спокойно. Пусть боги возрадуются, гроза обошла Антиохию и порт Пиерию стороной, так что море на всем протяжении береговой линии в наших руках. Сухопутный путь вплоть до Евфрата усиленно охраняется. Все шесть сирийских легионов готовы к выступлению, но в этом деле спешить не следует. Повелитель, ты всегда напоминал мне, что первым делом необходимо оценить обстановку и только после этого выбрать наилучшее решение. При этом ты всегда давал возможность каждому высказать свое мнение непредвзято и по существу. Я решил воспользоваться этой возможностью заочно. В первую очередь, полагаю необходимым точно описать, что произошло в Месопотамии, Адиабене и Армении».
Ларций — и не он один — отметил, что переименованную в «провинцию Ассирия» область Адиабену, Адриан назвал прежним именем. Ассирия — это было звучно, вполне величественно и исторично, об Ассирии и жестоких царях, правивших там, рассказывали в школе, а кто в Риме слыхал про Адиабену?!
Далее Адриан по датам расписал, как протекало восстание. Он подтверждал, что XXII легион вместе со своим командиром и трибунами уничтожен полностью, «…хвала богам, четыре других легиона, размещенные в Адиабене и Месопотамии, потрепаны, но боеспособности не потеряли. Их легаты, снеслись со мной и по собственной инициативе перешли к решительным действиям. Трудность в том, что до сих пор нет общего плана усмирения мятежников. Вот об этом, август, я и хотел поговорить».
Адриана тревожило, что до сих пор от императора, стоявшего с основными силами в Хараксе, нет известий.
«Возможно, — писал племянник, — Хосрой перерезал пути, ведущие от устья Тигра и Евфрата на север и запад. В такой обстановке считаю полезным, чтобы ты, всеблагой, под надежной охраной как можно скорее перебрался в Антиохию. Отсюда удобнее всего руководить подавлением восстания, распространившегося теперь (здесь чтец — вольноотпущенник запнулся, несколько мгновений стоял, разинув рот, затем, заикаясь, закончил) на Египет, провинцию Киренаика* (сноска: Одна из шести провинций, расположенных в Северной Африке (на севере нынешней Ливии). На востоке граничила с Египтом и на западе с Проконсульской Африкой) и на Кипр».
Это перечисление было встречено возмущенными возгласами. Трудно было поверить, что за какие‑то несколько дней, по меньшей мере, треть восточных земель империи оказались охваченными восстанием. Лузий Квиет, сам родом из Африки, из Мавритании, первым выразил сомнение в достоверности этих сведений.
— Этого быть не может! Адриан лукавит. Египет всегда с благоговением почитал императорскую власть.
— Ты хочешь сказать, Адриан лжет?
— Нет… Возможно, он сгущает краски. У меня есть сведения, что волнения в Александрии подавлены, а толпа возмущенных евреев разогнана.
— Ты до сих пор ни слова об этом не сказал, — удивился Траян.
— Я не имею обыкновения представлять на совет непроверенные данные. Адриан специально нагоняет страх, чтобы принудить тебя, божественный, доверить ему подавления бунта. С этой целю он и заманивает тебя в Антиохию.
— За подавление бунтов триумфов не дают, лавровыми венками не награждают! Послушай, Лузий, давай забудем о прежних раздорах и займемся делом. Ты полагаешь, мне следует оставаться в Хараксе, где мы отрезаны от происходящего? Твое мнение, Цельз?
— Я полагаю, великодушный, что лучше двинуться с армией на север…
— И бросить флот? Ведь корабли не смогут подняться вверх по течению. Что если Хосрой сожжет наши корабли? С чем тогда мы отправимся на восток? — он помедлил и дал знак читать дальше.
«Сирия является ключом к победе, — настаивал Адриан. — Отсюда легче всего управлять войсками и удержать под контролем завоеванные земли на Тигре». Наместник уверял императора, что примет все меры, чтобы в провинции сохранялось спокойствие, однако, предупреждал он, это только первый шаг к восстановлению власти Рима.
«Что касается мятежников, — сообщал Адриан, — теперь вполне ясно, что душой восстания являются евреи, проживающие не только в Месопотамии, но и в Кирене, на Кипре, в Александрии и в самой Иудее. Обезумевшее племя уверилось, что наступил «день гнева» и Едом (так они называют Рим) будет разрушен. Их потерявшие остатки разума учителя убедили своих приверженцев, что пророчество некоего божественного разума, которого они именуют Яхве, близко к осуществлению, и бог якобы не попустит «несправедливости и отдаст врагов их в руки их». На землю вскоре спустится некий «мессия», который установит здесь свой порядок.
Я не берусь комментировать этот бред. Могу только сообщить, что Иерушалаим пока в наших руках, однако, по сведениям соглядатаев, мятежники имеют намерение захватить эту крепость. Что касается христиан, то эта секта, довольно многочисленная в Антиохии, ведет себя смирно. Я убедил их главного жреца, некоего Игнатия, внять голосу благоразумия и не пытаться противодействовать властям. Для большей убедительности я посмел на свой страх и риск ввести дополнение к установленному тобой, наилучший, правилу 99–го года,7 требующему от граждан сообщать о всех членах тайных сообществ, запрещенных тобой, величайший. Я позволил себе внести следующее дополнение в этот закон: всякий доносчик обязан доказать свое заявление на принадлежность виновного к христианской секте. В противном случае заявителя ждет то же самое наказание, которому должен был бы подвергнут виновный.
К сожалению, христиане в провинции далеко не едины и, разделяют различные, порой самые вздорные мнения. Эти мнения распространяют некие «апостолы». Этих «апостолов», «святых», «пророков», «предтеч», «пресвитеров» в Сирии хоть пруд пруди! Самым безумным среди них следует считать некоего Елксея. Сам Елксей, как говорят, недавно сдох, однако бредни его живы до сих пор. Это суеверие основано на признании, что распятый, как тебе известно, Пилатом более ста лет назад некий бродяга по имени Иисус, на самом деле якобы является светлым демоном гигантских размеров, и этот самый Иисус с помощью таинственного существа женского рода, называемого «святым духом», способен переселяться из одного тела в другое. Последователи Елксея утверждают, будто Иисус переселился в тело Елксея, а заодно вручил тому некую «священную книгу». Наследником же Елксея стал некий Епифаний. В него, по утверждению его поклонников, тоже вселился Иисус. Демон ростом под небеса также открыл ему великую тайну и в придачу к книге одарил смутьяна какой‑то «золотой рукой», способной совершать чудеса и наделять ее обладателя великой исцеляющей силой. Эти безумцы настаивают, что этот талисман похитили римляне, и мы обязаны вернуть им «золотую руку, иначе нас испепелит «божественный гнев». По некоторым сведениям сторонники Епифания собираются устроить на меня покушение.
От себя же хочу добавить, что понять их символ веры спокойным и беспристрастным разумом невозможно, однако к обозначенной ими угрозе по отношению к «римлянам» я отношусь вполне серьезно и пристально наблюдаю за ними.
Что думает по этому поводу благоразумный Ликорма? Пусть он прояснит — что известно об этой секте? Насколько опасны «елказаиты» и какие меры следует принять, чтобы пресечь их деятельность в корне?
Другой вопрос, можно ли сдержать этот ошалевший сброд исключительно силовыми мерами? Полагаю, что этого недостаточно, так как подобными суевериями очень ловко пользуются агенты Хосроя, чему я имею точное подтверждение».
В письме утверждалось — череда бунтов и, казалось бы, случайных вспышек насилия, прокатившихся по восточным провинциям империи, являлись продуманными и хорошо организованными выступлениями, которыми, как утверждал Адриан, руководили агенты парфянского царя. Участие в восстании еврейских общин придала этим мятежам необходимую для такого дела бессмысленную и тупую ярость. Иудеи всегда отличались буйным и вызывающим нравом.
На этом месте голос у вольноотпущенника дрогнул, он замолчал.
Гнетущая тишина установилась в шатре.
Теперь становились ясными очертания стратегического плана, которого изначально придерживался парфянский царь.
Многим из собравшихся на претории, и в первую очередь самому императору, тайно пришлось признать, что этот замысел идет вразрез с тем планом, которого при столкновении с Александром Македонцем придерживался предшественник Хосроя Дарий. Персидский царь по причине самоуверенности решил остановить продвижение Александра, столкнувшись с ним лоб в лоб. Имея огромный перевес в живой силе, Дарий рассчитывал разгромить дерзкого юнца в одном или нескольких генеральных сражениях, после чего утвердить свою власть над континентальной Грецией.
Битым оказался не Македонец, а персидский царь. Парфяне отлично выучили урок и на этот раз применили иную тактику: сначала поспешное, напоминающее бегство, отступление, заманивание врага на незнакомую ему местность, затем партизанская война в тылу и только потом, при благоприятных условиях, генеральное сражение.
Траяну было за что упрекнуть себя. Он почему‑то решил, что Хосрой повторит ошибку Дария, а ведь изменение тактики парфян просматривалось уже во время войны с Крассом8.
Ошибки ошибками, у кого их не бывает, однако итоги подводить рано. Сила, сосредоточенная в руках императора, способна сломить сопротивление любого противника. Ресурсы Рима неисчерпаемы. Огорчала только необходимость отложить на неопределенное время поход в Индию.
В последнюю очередь Адриан перечислил меры, которые следует принять для скорейшего подавления восстания. По своему обыкновению воспитанник не забыл пронумеровать их.
«Прежде всего, — писал наместник, — 1) необходимо перегруппировать силы и на время оттянуть легионы ближе к Евфрату; 2) акцент в подавлении восстания сделать на политические, а не на карательные меры; 3) желательно отменить дополнительный налог на еврейские общины, наложенный в новых провинциях;* (сноска: Так называемый Fiscus Judaisus) 4) необходимо дать иудеям надежду на восстановление разрушенного божественным Титом Иерушалаимского Храма».
«Эти безумцы, — добавлял Адриан, — до сих пор тешат себя надеждой на приход некоего пророка, которого они называют «мессией» и который освободит их от римских волков, ибо их мудрецы пишут, что «плоды полей их на глазах у них съедают чужие». Пусть великодушный разрешит им поклоняться своему богу по своим законам, по крайней мере, в том объеме, который допускал парфянский царь».
В самом конце Адриан упомянул о необходимости немедленно начать переговоры с Хосроем.
«Лучше договориться и обеспечить свой тыл, чем постоянно ждать удара в спину. Нам жизненно важно выяснить, на каких условиях можно прийти к согласию. При любом исходе переговоры дадут выигрыш во времени и позволят точнее оценить обстановку и вычислить тех в стане врага, кто недоволен Хосроем».
Чтец замолчал, опустил пергамент и глянул в сторону императора.
— Все? — спросил Траян.
— Да, наилучший.
В следующее мгновение заговорили все разом. Шагнувший вперед Лузий Квиет выразил особое возмущение предложением наместника Сирии начать переговоры с Хосроем.
Император хмуро глянул на него.
— Ты полагаешь, что в нынешних условиях это будет расценено как признание нашего поражения?
— Ты, непобедимый, как всегда зришь в корень. Даже оговорка наместника насчет выигрыша времени и более солидной подготовки к походу не спасает положение. Если мы быстро и беспощадно не справимся с мятежниками, о каком продвижении в сторону Индии может идти речь?
Длиннорукий мрачный Цельз обратил внимание императора, на попытки наместника свести действия против непокорных к «увещеванию» врага.
— Как лицо государственное, — заявил бывший консул, — я обязан предостеречь тебя, владыка, насчет предложений, сделанных наместником Сирии, об изменении отношения к иудейским общинам и их культу. Немыслимо предоставить подобную привилегию одному, к тому же низшему, грязному и безумному племени. Коренное население империи, особенно римляне и греки, воспримут это решение с недоумением. Римская власть никак не может допустить отправление еще одного религиозного культа, помимо признанных государством.
Его поддержала большая часть собравшихся. Цельз далее заявил, что никто не запрещает евреям поклоняться своему Богу, но при этом они обязаны выполнять общие для всех подданных Рима эдикты, обязывающие их участвовать в торжественных обрядах, посвященных божественным Юлию и Августу.
— …если подобное условие, — он повысил голос, — является хорошей острасткой для расплодившихся как тараканы христиан, почему евреи должны получить послабление в этом вопросе?
Далее заговорили все, наперебой, взахлеб и страстно. Многих покоробил скрытый призыв отложить поход в Индию.
Кто‑то в запале выкрикнул — Адриан предлагает не отложить, а просто — напросто забыть о нем! Но более всего участников совета возмутила попытка наместника Сирии противопоставить свой взгляд на цели и задачи восточного похода общепринятому, взвешенному, так трудно выработанному мнению о необходимости создать на востоке непробиваемое для окружавших Рим врагов предполье. Расправа с восставшими — дело нескольких недель, может, месяцев, заверяли они императора, после чего их ждет великое предприятие.
Защитников у Адриана было немного и, прежде всего Марк Турбон, командир сингуляриев, а также претор Катилий Юлий Севéр, однако их голоса потонули в хоре противников Адриана. Наконец, Траян опросил каждого члена совета по старшинству. Начинали с самых низших — с центурионов, затем опросили префектов вспомогательных войск, наконец трибунов, легатов, преторов и проконсулов. Удивительно, но отставной префект Ларций Лонг был упомянут повелителем в почетном последнем десятке. После него давали ответ только бывшие консулы и два претора. Эта благосклонность была отмечена всеми присутствующими. Квиет и Цельз переглянулись, а в задних рядах начали вслух обсуждать неожиданную честь, которую принцепс оказал старому приятелю. Траян приструнил собравшихся, дал Лонгу высказаться. Тот выразился кратко — императору полезно отправиться в Антиохию и на месте решить, что делать дальше. На ехидный вопрос Квиета, как префект относится к «увещевательным» мерам, Ларций ответил, что это не его ума дело, однако глупо отказываться от любой возможности быстро утихомирить варваров.
Подавляющее большинство присутствующих «увещевания» отвергли напрочь. По общему мнению, лучшим решением является кровавая баня, которую римляне должны устроить обезумевшим варварам и, в первую очередь, евреям, племени злонравному, непокорному, который год бунтующему против власти Рима. Этот урок они должны запомнить на всю жизнь и передать потомкам. Что касается поездки в Антиохию, здесь совет поддержал Адриана.
Тут же были произведены назначения и распределение войск. Лузию Квиету поручалось восстановить порядок в Месопотамии. Стрел не жалеть! Восставшие города сравнять с землей, пойманных бунтовщиков вешать вдоль дорог. Лучше, конечно было подвергнуть их распятию, однако с деревом в Месопотамии было скудно. Бревна полезнее использовать для штурма восставших крепостей. Цельзу было предписано остаться в Хараксе и охранять флот. Командиру сингуляриев Квинту Марцию Турбону было поручено подавить восстание в Киренаике, Лонгу на время отсутствия префекта конной гвардии возглавить охрану императора и обеспечить ему и его семье безопасный проезд до Антиохии.
Усмиряли жестоко, без жалости и сострадания. Зверства с обеих сторон были ужасны.
Квиет сходу взял Селевкию и сжег более чем полумиллионный город дотла. Та же участь постигла многотысячные, богатые Эдессу и Низибис. Еврейские общины в этих городах были истреблены полностью.
В свою очередь, неистовство восставших евреев поразило даже привычных к жестокостям и грубостям войны римских легионеров. Этот несчастный народ, казалось, вконец потерял голову. Их свирепость не шла ни в какое сравнение с беспощадностью к их соотечественникам, которую проявили римляне во время усмирения бунтов и мятежей в Иудее.
В сообщениях, поступающих от Марка Турбона, сообщалось, что некто Лукас, провозгласивший себя «царем иудейским», объявил во всеуслышанье, что дни римского владычества сочтены. Еврейская община Кирен, столицы провинции, в которой собрались наиболее фанатичные последователи этого суеверия, окончательно лишилась разума и впала в жесточайшую кровожадность. Поддавшись неизвестному пророчеству, они решили, что наступил день гнева, и кара господина, восседающего на небесах, обрушилась на Едом, на всех язычников на свете. В гнусном порыве они приступили к уничтожению всех, кто поклонялся ненавистным им кумирам.
«Евреи, — писал Турбон, — принялись за дело, словно охваченные бешенством свиньи. То, с чем мы столкнулись, это не восстание, это поголовно уничтожение всех неевреев. Услышав о гибели общин в Селевкии, Эдессе, Низибисе, эти бешеные начали резать греков и римлян, съедая мясо тех, кого они зарезали, делая себе пояса из их кишок. Они натирались их кровью, сдирали со своих жертв кожу и покрывались ею. Есть свидетели, которые обвиняют фанатиков в том, что те распиливали несчастных сверху до низу посередине тела».* (сноска: Эрнест Ренан. Евангелие и второе поколение христиан. Глава 23. Конец Траяна и восстание евреев).
Турбон сообщал, что торжествующие мятежники устроили в Кирене что‑то вроде «священных» игр, на которых заставляли добропорядочных подданных из греков и римлян сражаться друг с другом, как гладиаторы, восклицая при этом — пусть несчастные вспомнят, как они тешились подобными боями у себя в Риме. В воспоминание того, как поступали с ними, взбунтовавшие евреи бросали мирных жителей на съедение диким зверям. Квесторы Турбона насчитали более двухсот двадцати тысяч трупов. Это почти все население провинции, которая превратилась в пустыню.
«Теперь, — сообщал Турбон, — толпы безумцев движутся в сторону Александрии на помощь своим единоверцам в Египте…»
В донесениях с Кипра описывались ужасы, вполне сравнимые с теми, что происходили в Кирене. Местные иудеи под предводительством некоего Артемиона разрушили столицу острова, город Саламин, и вырезали все его население. Зарезанных жителей насчитали двести сорок тысяч. Озлобление по поводу этих жестокостей было таково, что киприоты решили изгнать евреев со своего острова навечно; даже еврей, выброшенный на берег во время шторма, предавался смерти.
В Египте мятеж очень скоро превратился во вполне регулярную войну между приверженцами иудейского культа и всеми остальными жителями провинции. Сначала восставшие имели успех. Префект Египта, Корнелий Луп вынужден был отступить. В Александрии началась паника. Мятежники принялись лихорадочно возводить крепостные сооружения вокруг своих кварталов, для чего они разрушили замечательный храм Немезиды, построенный божественным Цезарем. Правда, греческое население города, в отличие от Кирен, сумело защитить себя и организовать оборону. Все греки и римляне нижнего Египта укрылись вместе с Лупом в самом городе, из которого устроили укрепленный лагерь.
В начале весны к Александрии приблизилась орда обезумевших евреев из Киренаики. Целью Лукаса было объединение со своими единоверцами в Египте, оттуда они намеревались двинуться в Иудею. Хвала богам, Марку Турбону и его когортам удалось в боевых порядках встретить бунтовщиков, а затем разгромить их. Избиение было поголовным. Легионеры никого не щадили. В резне участвовали все, даже обозники, рабы и лагерные шлюхи. Киренаикские бандиты рассеялись по всему Египту, вплоть до священной Фиваиды (в среднем течении Нила), и везде их безжалостно и зверски убивали. Никто из безумцев даже не пытался просить пощады. Они сами бросались на мечи, в пламя костров, воспевая своего бога, якобы не бросившего их в несчастии и доказавшего, что его царство близко.
В те же дни Лупу удалось окончательно подавить очаги сопротивления и в самой Александрии. Прорвавшиеся в сторону Иудеи евреи укрылись в пустынях Синая, где, невзирая ни на какие трудности, стремились добраться до стоянок мятежных арабов, называя их «братьями».
* * *
Всю зиму караван с императором и его семьей, с ближайшими к нему людьми, под охраной сингуляриев неторопливо двигался в сторону Антиохии. Несмотря на то, что Траян чувствовал себя все хуже и хуже, маршрут, по совету Адриана, выбрали по северной дуге полумесяца — вверх по течению Евфрата до Дура — Эвропоса, затем на запад к Пальмире, возле которой размещался XVI Флавиев легион, сумевший отстоять этот важный стратегический пункт. Следовать южным, значительно более коротким путем, в направление Мертвого моря и столицы провинция Аравия Петры не позволяли взбунтовавшие арабские племена.
Путь пролегал по берегу Евфрата, где совсем недавно прошли войска Лузия Квиета. Через две недели, в канун декабрьских календ (30 ноября), караван добрался до развалин Вавилона. Где‑то здесь Ларций разговаривал с крестьянином, который предупредил римского патриция, мол, «еще не вечер». Хотелось найти крестьянина, поговорить, обсудить создавшееся положение. Это было безнадежное занятие, так как отыскать живую душу в тех местах, где побывали чернокожие мавританцы и прочие дикари из Сарматии и Фракии, а также солдаты из регулярных легионов, было невозможно. Деревни были сожжены, города обезлюдели. По дорогам валялись трупы, части трупов, на перекрестках горками возвышались отрезанные головы. Дороги, по которым прошли варвары, можно было отследить по распятым вниз головой жертвам. Легионеры — цвет римской армии! — все‑таки старались соблюдать приличия и подвешивали жертвы на столбах вниз ногами. Правда, эти тоже не брезговали обматывать ноги несчастных паклей, пропитанной смолой, а затем поджигать паклю. Многих по скифскому обычаю скальпировали. Хватало также несчастных, чьи головы были притянуты к ступням веревками или ремнями. В таком виде их оставляли на солнцепеке умирать.
Между тем солнышко с каждым днем набирало силу. Дороги окутывал нестерпимый смрад. Императрице вскоре наскучило любоваться однообразными невеселыми пейзажами, и она настойчиво потребовала от супруга, чтобы тот приказал Квиету умерить пыл, иначе будет просто незачем воевать за эти земли. Императрица также настояла, чтобы Квиет запретил перепиливание жертв пеньковыми веревками, до чего были охочи варвары, набранные в Испании.
Лузий исполнил приказ. Теперь по дорогам шли пленные, обращенные в рабство. На подобные транспорты постоянно нападали кочевники — арабы, отбивали пленных.
Вообще, кочевники очень досаждали римлянам. В ставке скоро возобладало убеждение, что именно от них исходила наибольшая опасность для оккупационной армии. Летучие отряды бедуинов днем и ночью висели на караванных путях. В многочисленных донесениях постоянно сообщалось о нападении кочевников на мелкие римские отряды. Впрочем, Лонгу и другим командирам, сопровождавшим хворого императора, не нужны были письменные свидетельства, чтобы лично убедиться в день ото дня сгущавшейся опасности. На горизонте, по вершинам пологих холмов, среди обветренных бесплодных скал, среди спаленных построек и за оплывшими городскими стенами древних городов то и дело появлялись отряды всадников в свободных, полностью закрывавших их одеждах. Их численность постоянно увеличивалось, они висели над обозом, как мухи над выгребной ямой.
Не в пример братьям — евреям, арабы, храбрые и умелые наездники, нападали внезапно, всегда после долгих и утомляющих охрану наскоков. Само нападение производили либо с приближением темноты, либо перед самым рассветом, но всегда внезапно. В течение дня обстреливали караван стрелами, досаждали наскоками и тут же исчезали. Всякие попытки догнать нападавших оказывались бесполезными. В бою, лицом к лицу с противником, бедуины были слабоваты и более рассчитывали на прыть своих скакунов, чем на силу собственных рук. Дрались копьями, холодное оружие применяли неохотно и только оказавшись в безвыходном положении. Их кривые кинжалы для хорошо подготовленного конного бойца опасности не представляли. После каждого такого налета в караване недосчитывались нескольких человек.
Ларция Лонга восхищали их кони, позволявшие арабам не только безнаказанно уходить от погони, но и устраивать скачки под самым носом у его гвардейцев. Ловкость, с какой наездники обращались со своими скакунами, поражала не менее чем сами скакуны, рослые, тонконогие, и, как оказалось, куда более быстрые и выносливые, чем кони его сингуляриев. Впечатляло презрение кочевников к смерти — рискуя оказаться в плену, араб первым делом убивал своего коня, и только потом перерезал себе горло.
Императора, с трудом превозмогавшего хворь, угнетала такая тактика, связывавшая его по рукам и ногам и лишавшая армию возможности маневра. Мало того, что всякое перемещение легионов и вспомогательных частей тут же становилось известно врагу, но и перевозка припасов день ото дня превращалась во все более обременительную проблему. Приходилось выделять большие силы для охраны обозов.
В кругу императора теперь постоянно обсуждался вопрос, как пресечь активность кочевников. Их логово, в котором они укрывались после разбойных нападений, было известно. Это крепость Гатра, расположенная в пустынном месте, на высокой скале. Гатра являлась единственным местом, где в тех краях можно было достать воду. Как рассказывали пленные, вождь племени, владевший этой крепостью, приказал пробить колодец в скале, который и привел варваров к водоносному слою. В этом не было ничего удивительного — азиаты всегда славились своим коварством и хитростью. Например, в том же Иерушалаиме, а также в крепости Лахиш, тоже были пробиты колодцы, а затем от них подземные галереи, выводившие к местным, полноводным даже в жаркое время года, речкам. Так что на недостаток воды осажденные в Иерушалаиме, а следовательно и в Гатре, пожаловаться не могли. К тому же, по убеждению Лонга и других кавалерийских командиров, кочевников в первую очередь следовало разгромить в полевом сражении. Необходимо было подорвать их силы и боевой дух, и только после этого можно было приступать к осаде Гатры. Конечно, подобный план требовал времени, однако Траян вполне отдавал себе отчет, что спешка в таком деле могла поставить под удар судьбу всей войны.
С того момента как было принято стратегическое решение, Лонг наконец избавился от смрадных, гнавших сон размышлений о будущем. Дело требовало свежей головы, невозмутимости и римского умения заранее, до того, как выводить полки в поле, разгромить противника.
Военный совет собрали в Пальмире, куда в начале марта прискакал Адриан. Сюда же были вызваны Квиет, Цельз и некоторые легаты, которых следовало привлечь к фронтовой операции.
Сразу после полудня император открыл совещание, кратко обрисовал ситуацию и заявил, что будет «разумней и полезней всего, если в начале мы поговорим о мерах, которые необходимо предпринять перед началом летней кампании». Первым заговорил Ликорма — ему было поручено подготовить соображения по этому вопросу. Раздобревший, поднабравший осанистости вольноотпущенник предложил начать с попытки подкупа племенных вождей и внесения раскола в их ряды. Золота не жалеть, расходы окупятся стократно.
В Индии!
Наместник Сирии сразу и, как всегда достаточно резко возразил ему. Адриан заявил, что, имея дело с арабами, не следует рассчитывать на золото. Шейхи, конечно, примут подношения, дадут клятвы верности и на следующий же день нарушат их. Кочевники, в большинстве своем, мало ценят металл — как возить золото по пустыне!? Их знать предпочитает изделия из металла, а также скот, коней, верблюдов, красивых женщин, предметы роскоши. Каждый бедуин, пояснил наместник, полагает, что чем больше на нем золотых украшений, тем он знатнее, вот почему они буквально увешаны побрякушками.
Куда полезней сыграть на раздорах между племенами, ведь кочевники воюют не только с пришлыми римлянами, но и между собой. Эта вражда извечна. Более сильное племя презирает и, как может, унижает своих бедных и слабых соседей — их оттесняют от источников воды, угоняют табуны, крадут женщин. На этих обиженных и следует делать ставку. Им надо пообещать защиту, уместно передать им часть добычи, полученной в результате усмирения восставших областей. У него уже есть на примете несколько шейхов, готовых к сотрудничеству.
Ликорма, наповал сраженный тем, что кто‑то посмел перебить его, и, наконец, обретший дар речи, запальчиво возразил, что, если принять предложение наместника, переговоры могут затянуться. Шейхи начнут тянуть время, прикидывать, чью сторону им будет выгоднее принять. Варварам спешить некуда, а вот для доблестных римских легионов затяжка может оказаться роковой. Солдаты как никогда полны энтузиазма. Они рвутся на восток, и императору уже сейчас едва хватает сил, чтобы сдержать их пыл.
Адриан, в своей манере, позволил себе подшутить над Ликормой, над легионерами, над их пылом.
Не так уж страстно они стремятся в Индию, заявил он, чтобы ринуться в бой, имея за спиной мятежные провинции. Солдаты вполне могут совладать с пожирающим их изнутри воодушевлением и подождать, пока в Месопотамии, Армении, Ассирии не воцарится спокойствие.
Подобная обезоруживающая насмешка над боевым духом армии вызвала глухое недовольство присутствующих на совете. Император попытался усмирить племянника, приказал ему «попридержать язык». Адриан картинно поклонился в ответ и добавил — повинуюсь, великодушный!
Удивительно, но присутствовавшие на претории Лузий Квиет и Цельз бровью не повели. Проконсулы даже не попытались поддержать Ликорму и осадить «молокососа». Их молчание сделало свое дело — далее обсуждение пошло в более конструктивном духе. Приглашенные на совет легаты — те, кто успел за эти два года присмотреться к местным нравам, — как один поддержали наместника Сирии. Ларций Лонг, занявший место возле изящного инкрустированного слоновой костью и жемчугом столика, тоже решил подать голос.
Он поднял руку.
В зале дворца, расположенного неподалеку от знаменитого храма Баала в Пальмире, сразу за западным тетрапилоном* (сноска: ворота, имеющие входы не на две, а на четыре стороны), наступила тишина. Всем было интересно, что скажет любимчик императора, непонятно для чего вызванный из Рима. История с приездом отставного калеки — префекта до сих пор будоражила начальствующий состав армии. Кое‑кто всерьез настаивал, что Траян вызвал старого дружка, чтобы передать ему власть над Римом. Таких фантазеров осаживали, однако сомнение оставалось — кто его знает, что может померещиться старому льву в последнюю минуту? В армии мало кто сомневался, что императору, если он хочет остаться целехоньким, не следует соваться в недра Персии, в аидову жару, безводье и ледяной холод по ночам. Многие полагали, что отцу отечества лучше вернуться в Рим, отдохнуть на вилле в Кампании. Споры возникали по поводу того, кому доверить руководство походом.
Траян кивнул.
— Говори.
— Мне кажется, что предложение наместника Сирии имеет смысл только в том случае, если мы извлечем из него немедленную и существенную пользу. Об этом, собственно, и говорил уважаемый Ликорма. Другими словами, нам следует понудить шейхов, решивших принять нашу сторону, угнать как можно больше табунов у тех, кто особенно активно досаждает нам. Плата должна быть за конкретную добычу. Конечно, плата щедрая. Кроме того, необходимо создать кулак из собственных конных отрядов. Пора убедить арабов, что римская длань тяжела, но справедлива.
Адриан засмеялся.
— А ну‑ка, префект, покажи нам римскую длань?
Немногие в шатре удержались от смеха. Присутствующие ржали, как кони, соображая, что императорский племянник, в силу своего извращенного ума и вражды к префекту, у которого он когда‑то увел наложницу, намекает на левую культю Лонга. Однако Ларций, ничуть не изменившись в лице, шагнул вперед и вскинул искалеченную левую руку. Культю завершала страшная, черненная, с длинными пальцами — кинжалами, стальная лапа. Ларций, поморщившись, здоровой рукой что‑то сдвинул в протезе. Раздался щелчок — металлические пальцы внезапно сложились в кулак, и префект Лонг, повернувшись, с размаху врезал кулаком по инкрустированному слоновой костью столу.
Стол разлетелся вдребезги.
Наступила тишина. Даже Адриан притих.
— Мало коней! — продолжил префект. — Нужны две недели подготовки для моих сингуляриев, нужны мавританские всадники. Необходимо иметь не менее пяти сотен одетых в броню сарматских наемников, и мы разделаем этих бедуинов, как Аполлон разделал Марсия.
Вновь пауза. Первым ее нарушил Квиет, попытавшийся отстоять своих подчиненных, однако император, поднявшись с места, жестом прервал его.
— У тебя их возьмут ненадолго! Ты передашь Лонгу лучших. Понял?
— Так точно, непобедимый.
Сразу после претория Траян вызвал племянника в свои апартаменты и с каким‑то исступленным наслаждением устроил ему выволочку. Первым делом он указал племяннику на недопустимость устраивать споры с его помощниками по вопросам, которые не входят в компетенцию наместника Сирии.
— Занимайся своими делами, — предупредил племянника стареющий Марк. — Не вздумай больше лезть со своими советами, да еще перечислять их по пунктам пока еще здравствующему императору!
Разговор случился в присутствии Ларция, которого император за все время пути практически не отпускал от себя.
— Чего ты добиваешься? — допытывался опекун у Адриана. — Тебе мало скандалов, которые ты вызывал исключительно своими поспешными и неумными выражениями или обидными прозвищами? Если ты до сих пор не можешь избавиться от мальчишеских выходок, как ты будешь управлять империей?
— Я буду управлять империей?! — воскликнул племянник.
— Я еще ничего не решил! — решительно, властным движением руки притушил его радость Траян. — Не надейся, что ты и твои покровительницы сумеете добиться от меня поблажек. Зачем в такой трудный момент ты возбуждаешь ненужные страсти среди моих друзей? Что случится, если они найдут общий язык?
Адриан вскипел.
— Чем же я возбудил страсти? Тем, что изложил план подавления восстания?! Тем, что указал на некомпетентность твоего любимого вольноотпущенника, рисующего чудесные картины всеобщей любви к принцепсу? Замазывающему ему глаза восхвалениями пыла, который якобы испытывают легионеры?!
— Не сметь! — рявкнул Траян. — Не сметь осуждать человека за верность и желание помочь. Если бы ты изложил план восстания, я заткнул бы глотку любому крикуну, но тебе мало восстания. Тебе мало изложить план! Ты метишь в те еще очень неблизкие годы, когда сможешь распоряжаться Римом, как своим имением. А вот этого я допустить не могу. Как ты посмел добавить к моему эдикту о запрещении тайных обществ свое толкование? Зачем надо настаивать на переговорах с Хосроем в тот момент, когда переговоры не то что невозможны, но и могут быть приравнены к поражению?
— Разве я настаивал?
Траян удивленно и грозно глянул на воспитанника.
— Разве нет?
— Конечно, нет! — разгорячился Адриан. — Я всего лишь хотел…
— Я знаю, чего ты и подобные тебе хотят. Власти! Только имей в виду, судьба моего наследства волнует меня не в меньшей, а может и в большей степени, чем вас ваши честолюбивые потуги. Повторяю еще раз, тебе необходимо доказать, что ты способен ужиться с Квиетом, Цельзом, Пальмой, Нигрином, Констом.
Адриан неожиданно для Ларция схватился за голову.
— Подскажи, император, как мне доказать, что я более всего пекусь о благе Рима? Посоветуй, как поступить, чтобы меры, которые любой в здравом уме и трезвой памяти признает благодетельными, эти… достойные граждане не называли безумными! Что я должен сделать, чтобы примириться с этими… достойными гражданами?
Ларций с неодобрением отметил про себя, что этот жест уместен, скорее, на сцене театра, а не в присутствии повелителя.
Опять коварство, опять насмешки! Увлечение стихами, тем более рисованием, до добра еще никого не доводили.
— Я готов первым протянуть им руку дружбы! — в том же возвышенном тоне продолжил племянник. — Я готов участвовать в дискуссии по каждому вопросу, по которому мы не можем столковаться!
— Тебе еще дискуссию подавай! — с той же силой в голосе воскликнул император. — Симпозиум желаешь устроить на греческий манер! С красотками, эроменосами, вином не в меру. С умными разговорами!.. Какая дискуссия, когда судьба наступления на Индию висит на волоске! О чем можно договориться в ходе дискуссии, когда речь идет о власти и, значит, об основоположениях, на которых стоит государство. Грош цена всем этим дискуссиям! Если ты не согласен с самой идеей продвижения на восток, так хотя бы помалкивай, а не кричи на весь свет — давайте начнем переговоры с Хосроем! Если ты не понимаешь таких простых вещей, их, по крайней мере, поймет такой толковый военачальник как Цельз. Поймут Квиет, Нигрин, Конст. Пальма, наконец!..
— Ты еще вспомни Лаберия! — в тон ему ответил Адриан.
Император нахмурился.
— Опять за старое?
Адриан пожал плечами, потом жалобно воскликнул.
— Что же делать, великодушный? Скажи, как поступить?! Я безропотно исполню всякое твое повеление.
Император некоторое время молчал — видно, что‑то усиленно соображал, потом в сердцах махнул рукой, приклеил напоследок племяннику — дрянной актеришка! — и вышел из зала.
Некоторое время в помещении было тихо. Наконец, Адриан перевел дух и, глянув на Ларция, кивком указал в сторону двери.
— Видал?
Ларций, во время разговора имевший вполне служебно — меднолобый вид, в ответ пожал плечами. Потом неожиданно взгляд его заострился. Ему вспомнилась Зия и та коварная уловка или, как было сказано императрицей, «шутка», которую этот «медвежонок» сыграл с ним вместе с этой беспутной. Желание отыграться, хотя бы намеком, небрежным жестом, движением бровей внезапно до краев наполнило его. С таким приливом не поборешься! Он, невзначай, запросто, как бы напоминая о том, что они долгое время считались друзьями, задался вопросом.
— Действительно, зачем?
Адриан удивленно глянул на префекта.
— Ты это к чему? — спросил он. — Я же хотел, как лучше. Я всегда держусь того мнения, что плохой мир лучше доброй ссоры.
— Я не о том, наместник, — возразил Лонг.
На этот раз заострился взгляд у Публия. Он обнял префекта за плечи и повлек к окну, завершенному полуциркульной аркой.
— Ну‑ка, ну‑ка? — уже у окна заинтересованно спросил он.
— Я не понимаю, зачем в письме, которое ты прислал Марку после начала восстания, упоминать о переговорах, зная, что для императора это неприемлемо? Наилучший предпочитает мириться на своих условиях. Даже в личном, предназначенном исключительно для Марка послании, это было бы неуместно, а тут публично, зная, что твое письмо будет прочитано на претории! Этот совет похож на пощечину. Я не принимаю в расчет «увещевательные меры», в них, по крайней мере, был какой‑то смысл. Особенно до того момента, пока не дошли известия о резне в Киренаике. В ту пору восстание вполне можно было притушить административными мерами. Но это к слову. Важно другое — я хочу понять, чего ты добиваешься, подогревая враждебные к себе настроения?
Адриан изменился в лице, снял руку с плеча, чуть отодвинулся от него. Был он на полголовы выше Лонга, разве что в плечах оба были одинаково широки.
— Это кто же меня спрашивает? — зловеще поинтересовался наместник. — Отставной префект или кто‑то еще? С чьего голоса ты запел, префект?
— Я всегда говорю своим голосом. Особенно в делах, которые меня мало касаются. Исполняю приказы и верно служу отечеству. Тебя спросил римский гражданин, который трепещет в предчувствии серьезных изменений на самом верху власти.
— Ты тоже заметил? — совершенно запросто, словно не было в предыдущем вопросе ни мурлыканья тигра, ни намека на исполнение чьей‑то враждебной воли, спросил наместник. — И как ты находишь дядю?
— На все воля богов, — ответил Ларций. — У него могучее здоровье. В дороге я очень беспокоился за него. Это был ужасный путь. А здесь, всего через неделю он уже прежний Марк, подвижный и вдумчивый. Но ты не ответил на мой вопрос.
— Ты, Ларций, всегда отличался исключительной недогадливостью, хотя в когорте исполнительных, не хватающих звезд с неба людей, ты лично мною зачислен в центурию не самых глупых служак. Это подтверждает и твой вопрос. Если у тебя хватило ума задать его, значит, у тебя есть ответ. Интересно было бы знать, какой?
— Ты всеми силами пытался уйти от назначения тебя главным усмирителем восставших.
Адриан многозначительно задрал брови, всем видом показывая, что крайне удивлен подобным ответом.
Ларций, зная цену подобным заигранным жестам, продолжил.
— Ты решил остаться в стороне, предоставив другим пачкаться в крови. Пусть Квиет, Турбон, Цельз зверствуют. Пусть устраивают публичные казни и вешают мятежников вдоль дорог в количестве превышающем все разумные пределы…
— Что ты называешь «разумными пределами»?
— Оставление жителей хотя бы на развод, а не поголовное убийство.
— В этом, Ларций, мы с тобой всегда были союзниками, и я всегда жалел и жалею, что наша дружба не столь крепка, как, например, с Лупой.
— Не будем ворошить прошлое.
— Вот ты и опять допустил бестактность, граничащую с хамством, но я прощаю тебя и мало того, дам правдивый ответ. Вдобавок, в знак уважения, поделюсь с тобой новостью, которая очень касается тебя. Но прежде ответ. Ты прав, я не хочу пачкать руки, потому что у меня есть веские доводы полагать, что с этим населением мне придется жить в дальнейшем. Ты меня понял?
Ларций кивнул. Что уж тут было не понять — Адриан уже мнил себя императором, однако знать наверняка он не мог. Не потому ли решил доверительно поговорить с человеком, который, по мнению многих, был посвящен в искомую тайну. Ее разгадки так отчаянно добивался Адриан.
— Пусть сенаторы в Риме увидят, — продолжил наместник, — кто на самом деле кровожаден без меры и кто не остановится ни перед чем в борьбе за власть. Если они из ненависти ко мне сделают вид, что подобные меры в отношении бунтовщиков вполне приемлемы, мои сторонники в сенате постараются объяснить им, что скоро — очень скоро! — будет трудно сказать заранее, кто мятежник, а кто бунтовщик. Не исключено, прибавят мои люди, что в их числе могут оказаться самые высокопоставленные лица Рима, совершившие ошибку в угадывании кандидата. В случае известного поворота событий, конечно.
— Ты имеешь в виду гражданскую войну?
— Это ты сказал. Пусть они крепко задумаются, кого следует пускать в Рим, а от кого следует держаться подальше. Ты, Ларций, не последний человек в римских банях, скажи — ты хотел бы иметь своим командиром правителя, ненасытного до крови? Или такого как Квиет, который приказал перепилить пойманного бунтовщика пеньковой веревкой. Помнится, в Дакии, ты спас от отрезания головы некоего парнишку, и на мой вопрос, откуда столько человеколюбия у римского префекта, ты упрекнул меня в том, что я плохо изучил тебя, и укорил тем, что даже у такого солдафона и тупицы как ты, есть чувство жалости и сострадания? Так?
— Так. И что?
— А то, что даже у такого молокососа и щенка, как я, тоже может проснуться чувство жалости и человеколюбия. Мне будет просто жаль, если усилиями Квиета, Пальмы, Цельза и прочих замшелых пней число будущих моих подданных, разом уменьшится на миллион.
— Ты забыл упомянуть Турбона.
— Нет, не забыл, но он обязан исполнять приказ, а эти убивают из порочности натуры. Кстати, ты тоже исполнил приказ. Интересно, какая причина толкнула тебя на этот безумный шаг? Тебя предупреждали, но ты, невзирая на предупреждение, тут же помчался в Азию поиграть с судьбой. Что толкнуло тебя? Присущая тебе строптивость или приверженности старомодным обычаям? Или ты решил половить рыбку в мутной воде?
Приметив возмущение, вспыхнувшее в глазах Лонга, Адриан тут же поправился.
— Согласен, упоминание о мутной воде неуместно. И все‑таки?! — он помолчал, потом продолжил. — Я уважаю твой выбор и оставляю ворота своего дома открытыми для тебя. Чтобы войти в них и оказаться в объятьях щедрого и великодушного друга тебе надо сделать самую малость. Скажи, о чем вы разговаривали с императором на берегу океана? Вы говорили о преемнике? Кто им станет? Скажи, и ты не пожалеешь об этом.
— А если не скажу? — усмехнулся Ларций.
— Тогда пожалеешь, потому что в этом случае у меня не останется причин для жалости и человеколюбия, и ты не сможешь сказать, что пребывал в неведении.
Ларций усмехнулся.
— Я не могу сказать? Не было приказа.
Адриан всплеснул руками.
— Но ты, по крайней мере, подтверждаешь, что подобный разговор состоялся и Марк назвал имя преемника?
— Нет, не подтверждаю.
Адриан прищурился.
— Ты до сих пор не можешь простить мне Зию? Но ведь она вернулась к тебе, я никогда более не подойду к ней.
— Даже завладев августовым жезлом?
— Даже тогда. Это прошлая песня. Ее ведь не убыло? Кстати, я тут поговорил с квесторами, с которыми ты добирался до Азии. Занятные ребята, разговорчивые, но дураки. Не умеют держать язык за зубами. Насчет императрицы и всего прочего.
— Что же с ними случилось?
— Что случает с болтливыми дураками в преддверии великих событий?
— Ты приказал их зарезать?
— Нет, я приказал им вернуться в Рим, но вот вернутся ли они, не знаю, уж больно ветхая им досталась триера.
— Ты решил припугнуть меня? — спросил Ларций.
— Это не я сказал, — вновь отпарировал наместник. — К сожалению, перед отплытием они дали показания, что ты, Ларций Корнелий Лонг, отставной — теперь уже и не знаю, отставной ли? — префект конницы, вел недозволенные разговоры о личной жизни цезаря.
Ларций долго, не отрывая глаз, смотрел на собеседника. Стоило ли так спешить, мчаться из Рима, лить кровь, чтобы в какой‑то злополучный момент оказаться рядом с человеком, собравшимся продемонстрировать Риму жалость и человеколюбие и в то же время отправивших на дно двух безобидных болтунов? Велика ли была их вина? Ну, любили ребята прихвастнуть в компании, это же пустяк! У него провинностей перед этим здоровенным «рифмоплетом» насчитывалось куда больше. Строптивость и тупая исполнительность вполне могут привести его на плаху.
Стало тоскливо.
Ларций Корнелий Лонг повернулся и молча направился к выходу. Когда префект почти добрался до двери, наместник окликнул его.
— Ларций! Неужели ты не хочешь услышать новость, которая напрямую касается тебя?
Лонг повернулся, бросил взгляд в сторону императорского племянника. Металлические пальцы на протезе непроизвольно, со звоном распрямились. Стальная лапа стала похожа на лезвие упрятанного под туникой меча.
Публий Адриан, как ни в чем не бывало, подошел к префекту.
— Два месяца назад неподалеку от Рима, на Соляной дороге были жестоко убиты два твоих старых дружка, Порфирий и Павлин. Убили их зверски, истыкали тела иудейскими ножами, вырезали внутренние органы. Мне сообщил об этом Лупа. Письмо от него пришло после того, как ты покинул Антиохию?
Ларций пожал плечами.
— Ну и что? — спросил он. — Зачем это надо евреям?
— Мало ли… — развел руками наместник. — Возможно, порочность натуры представителей этого грязного племени понудила их отправится в ненавистную столицу Едома и там нанести городу и римскому народу смертельный удар в спину.
— Какой вред восставшим могли доставить эти два мошенника?
— Вот ты и задумайся на досуге, в чем они провинились? И причастны ли к этому убийству евреи? У тебя нет никаких соображений на этот счет?
— Не — ет… — неуверенно ответил Лонг.
— В таких делах, Ларций, — заверил его наместник, — я всегда на стороне добропорядочных граждан, и всякие таинственные посягательства на их честь и достоинство, а также на их внутренние органы, прикажу пресекать в корне.
— Об этом ты объявишь в сенате, — усмехнулся Лонг.
— Это шутка или?..
— Это шутка, наместник
Адриан нахмурился.
— У тебя всегда было плохо с юмором. Какой‑то он у тебя солдатский. Тем не менее, ты мне нравишься. Я не знаю, отчего мы, такие близкие по духу люди, враждуем? Ответь на мой вопрос, и я буду рад…
— Проявить щедрость и великодушие?..
Адриан от души рассмеялся.
— Значит, нет?
— Значит, нет!
Тем же вечером, на ночь глядя, легкий на подъем наместник Сирии неожиданно собрался в обратный путь. Помпея Плотина попыталась остановить его. Император поддержал жену, на что Адриан, здоровенный, плечистый мужчина, коротко ответил в том смысле, что «учить ученого» — неблагодарное занятие, к тому же у него в Сирии на дорогах спокойно. Не в пример другим провинциям.
Император вспылил, пообещал племяннику «разобраться с ним в Антиохии». Затем тоном, не терпящим возражений, распорядился, чтобы Публий не тратил времени и немедленно занялся поисками шейхов, готовых принять помощь от иноземцев. Адриан, недовольно зыркнув на стоявшего рядом Ларция, объяснил, что он позволил себе проявить инициативу и уже провел предварительную работу. Вожди, готовые к сотрудничеству, среди арабов есть, но все они хитрюги, каких свет не видывал. Для большей убедительности ему будет необходим Ларций, особенно его железная лапа. Он заранее запасется столиками, так что Лонгу будет что крушить во время переговоров.
Он неожиданно зверски оскалился — у Ларция от такой гримасы по спине мурашки побежали, — затем подмигнул префекту.
— Помнишь, как было в Сарматии?
Затем, повернувшись к дяде и тете, объяснил.
— Стоило нашему Ларцию показать варварам свою механическую руку, пошевелить пальцами, стоило ударить бронированным кулаком по столу, как дикари тут же становились как шелковые.
Все засмеялись. Даже Ларций, ожидавший от наместника какой‑нибудь пакости, невольно улыбнулся.
Тем временем Адриан вскочил на коня. Вдали в углу двора зашевелилась его личная охрана. Конь наместника — здоровенный, под стать хозяину, серый в яблоках арабский жеребец, принялся часто перебирать изящными, утонченными ногами, потом неожиданно и сладостно заржал. Публий любовно стукнул его кулаком между ушей. Тот замолк и встал, как вкопанный.
Адриан неторопливо перебрал поводья и, как бы оправдывая опасения Ларция, а может, в силу необузданности натуры, и на этот раз не удержался от хамства.
— Радуйся, Ларций, тебя призвали в Азию, чтобы напоследок ты успел принять участие в героическом деянии, предпринятом римлянами. Может, в самом грандиозном за всю историю города.
Император погрозил ему кулаком. Ларций не ответил. Он с невольной завистью загляделся на коня наместника — тот вновь начал пританцовывать на месте. Между тем его хозяина уже так разобрало, что он уже не мог остановиться.
Нависнув над Ларцием, наместник поинтересовался.
— Надеюсь, префект, ты и на этот раз привез с собой хорошенькую наложницу? — и тут же ударил жеребца каблуками.
Тот взвился на дыбы и с ходу помчался крупным, бешеным галопом. Пыль, грязь комьями полетела в сторону Траяна, Помпеи и Ларция.
Траян пожал плечами, обратился к префекту.
— Ну, что с ним делать?!
У Ларция невольно сжались кулаки. Он не ответил, повернулся и направился в сторону переданной ему на постой виллы, расположенной на территории дворца.
Всю ночь, чувствуя себя уязвленным, он ворочался, не мог заснуть. Было обидно — слова Адриана угодили в самую точку. Ларцию нестерпимо хотелось женщину. В первые дни в Азии он попытался подыскать себе рабыню, но все, к кому он приглядывался, не нравились. У той это не так, у этой — то, к тому же в душе не было хотя бы намека на ту тягу, какую он испытывал к Зие. Не говоря о Волусии.
О Лусиолочке..
Ларция всегда со слезами вспоминал жену, однако эти слезы не мешали ему до отвала пользоваться прелестями дакийки.
Где она, дакийка?
Чем занимается в Риме?
Далее потянуло совсем крамольным — зачем спешил? Куда торопился? Ладно, из Антиохии сбежал, чтобы не видеть Адриана, но отчего не задержался в Ктесифоне? Выругал себя — зачем надо было спешить в Харакс, в походную ставку? Пообтерся бы в Ктесифоне, подобрал бы иеродулу помясистей, почувствовал бы себя немножечко богом. Кого испугался? Назойливого Максима? Постарался как можно быстрее отделаться от прежних дружков, чтобы только не увязнуть в их интригах?
Как, отделался?
Он усмехнулся.
Тогда и кольнуло — вовремя сбежал! Сейчас падалью валялся бы где‑нибудь рядом с легатом Максимом, со всеми этими ардальонами, что так жаждали обогатиться в Индии.
К сердцу прихлынула нечаянная обжигающая радость. В тот момент он явственно ощутил тиски, в которых его держала жестокая владычица — судьба. Эти объятья оказались спасительны для него. Словно сама необходимость вела его, удерживала от необязательных поступков.
Но зачем? И куда может вести фатум?
В какую сторону?
Что принуждает искать?!
Может, он чем‑то приглянулся богам?! Своей меднолобой исполнительностью? Или тем, что оставался самим собой, не кланялся по ветру, не менял господина?
Это вряд ли! Сколько достойных людей были растерзаны этой самой необходимостью! Без всякой на то причины. Нет, он не мог — не смел! — считать себя избранным. Ведь если задуматься, каждый пытался утянуть его в свою сторону. В чем разница между потугами Квиета, Цельза, того же Пальмы, внушить ему благоговение к солдатской дружбе (он никогда не был дружен с этими вельможами, они всегда презрительно отзывались о нем, как о «мелкой сошке») и хитроумными, пересыпанными насмешками маневрами Адриана? Все они старались заманить его в свои сети, и только судьба помогла ему каждый раз выкарабкиваться из могилы.
Последняя мысль вызвала раздражение — это пустая философия. Если откровенно, Лонга очень удивил интерес, который все эти доброхоты проявляли в его наложнице Зие. Неужели плотское насыщение какого‑то калеки — префектишки так заботило их? Тот же Ликорма! При первой же встрече вольноотпущенник удивился — как, ты явился один?! Без подобающей тебе свиты? Ликорма был важен, надут, руки сложил на выступающем животе, на голове парик. На пальцах перстни. Чтобы камни в перстнях более отчетливо бросались в глаза, он время от времени пошевеливал пальцами.
Ларций понять не мог, какую свиту имел в виду бывший раб? О свите, положенной Ларцию, в приказе не было ни слова. Неужели Ликорма не знал, что Лонг всегда выполнял приказы налегке, имея при себе только римскую невозмутимость, оружие и верность долгу? Он позволил себе поинтересоваться у вольноотпущенника, о какой свите тот ведет речь и зачем Лонгу свита?
Как же, объяснил вольноотпущенник, другу царя полагается свита, невеликая числом, но вполне почетная. Неужели Ларций не захватил с собой горячую дакийку? Как же он обходится без женщины? Если у тебя есть нужда, предложил он, ты только моргни, и я пришлю тебе красивых мальчиков. Это предложение вызвало недоумение — Ликорма прекрасно знал, что Лонг привязан к женщинам, привык пользоваться их ласками!
Прощаясь, вольноотпущенник добавил — странно, приказ ты поспешил выполнить, а позаботиться о том, чтобы поездка была не только полезна, но и приятна, не удосужился. Если желаешь, я мог бы выписать Зию в ставку? Ее доставят очень быстро.
Помнится, Ларций после этих слов окончательно остолбенел — зачем это Ликорме?
У него нет других забот?
Мнением Ликормы Лонг всегда дорожил, однако укор, который он выслушал в Хараксе, произвел на него убийственное впечатление. С той поры Ларция неотвязно преследовали сомнение — так ли благороден Ликорма, каким был в добрые старые времена? Чего добивался вольноотпущенник, разговаривая с римским патрицием в снисходительно — назидательном тоне? Как вообще он решился на подобную дерзость?! В былые годы Ликорма отваживался давать советы только в том случае, когда ему приказывал хозяин. Теперь, выходит, наступили новые времена? Трудно поверить, чтобы императора заботила судьба успевшей досадить его семье наложницы.
Вот еще какое соображение оформилось во тьме, вот о чем следовало непременно поразмыслить.
Ларция неприятно поразила нерасторопность вольноотпущенника. Проморгать начало восстания, тем более его размах — это было так непохоже на всезнающего руководителя соглядатаев — фрументариев! Неудачным выглядел и совет подкупить шейхов обилием золота. Провинция Аравия, вплоть до южного окончания Аравийского полуострова, где были устроены форпосты для контроля над морским торговым путем, была покорена наместником Авлом Корнелием Пальмой более десяти лет назад. Пора бы начальнику тайной канцелярии разобраться, каковы нравы местных варваров и что их интересует в первую очередь. Адриан, сидевший в Антиохии не более двух лет, времени зря не терял, а вот чем все это время занимались агенты — фрументарии Ликормы в столице новой провинции Петре, непонятно.
Удивительно, но Цельза и Квиета тоже беспокоило воздержание, которому добровольно подверг себя Ларций. Максим даже предложил срочно вызвать дакийку в ставку. Мол, время до начала похода еще есть, она успеет добраться до Харакса.
Пытаясь отвлечься мыслями от Зии, Ларций теперь по — новому взглянул на ближайших к императору персон.
Ликорма всегда считался тенью императора, его глазами и ушами, от которых ничто не могло укрыться. Теперь, в ночной мгле перед внутренним взором ясно обозначились непомерно растолстевшие пальцы Ликормы, поразившие Ларция еще при первой встрече. Они были унизаны перстнями. Четыре перстня!
Не многовато ли для бывшего раба?
Ликорма и с виду обрюзг, налился чиновным чванством, напялил парик. Он теперь не только позволял себе перебивать докладывающих Траяну деятелей, но и вставлять замечания в слова принцепса.
Другое удивляло — вольноотпущенник по — прежнему пользовался полным доверием императора! Эта нелепость не давала заснуть до рассвета. Сомкнул глаза только с восходом солнца, когда в голове окончательно перемешалось недоумение, страхи и нестерпимое желание Зии.
Если любовную жажду он молча перебарывал в душе, то сомнениями насчет Ликормы отважился поделиться с Плотиной, с которой особенно сдружился за эти месяцы.
Случилось это в Гиерополе, куда караван прибыл из Пальмиры. Путь был кружной, добраться до столицы провинции через Дамаск было куда быстрее, но тот маршрут пролегал по Сирийской пустыне, вдали от крупных населенных пунктов, в безлюдной местности, где полностью властвовали племена кочевых арабов.
Вечером Плотина пригласила Ларция отужинать с ней. Префект, положившись на деликатность императрицы, рискнул завести разговор о том, чего ему ждать в ближайшем будущем? Объяснил — он долго помалкивал, приглядывался и уверен, что его благодетельница не лишила его своего расположения. Хотя бы в память о Волусии. Он уверен, ему нельзя бросать императора в настоящем положении. Более чем когда‑либо рядом с Марком должен быть человек, свободный от всяких иных пристрастий и способный помочь ему в трудную минуту.
Императрица, расположившаяся на ложе, подперла голову согнутой в локте рукой. Смотрела холодно, не мигая — глаза у нее были крупные, по — коровьи спокойные, — наконец, коротко поинтересовалась.
— Другими словами, верный друг?
— Да, достойная, — ответил Ларций, занимавший место напротив Плотины.
Их разделял столик, на котором в стеклянной вазе горкой лежали виноградные грозди, пересыпанные крупными, покрытыми влагой маслинами. Рядом, на серебряной тарелочке, финики и печеные каштаны.
— Но теперь, в ставке, — признался префект, — бескорыстная дружба почему‑то приравнивается к должностному преступлению. Я хотел посоветоваться с Ликормой, но тот мало того, что обзавелся париком, так еще посоветовал мне выписать из столицы известную тебе женщину по имени Зия. Странный совет для человека, озабоченного тем, чтобы императору было спокойно. Вообще, за последнее время я наслушался столько странных советов, что не совсем понимаю, что это — императорская ставка или подобие балагана, в котором решили поставить непритязательную народную комедию под названием «восточный поход». Ты одна сохранила благоразумие и достоинство.
Помпея Плотина, как обычно, не спешила с ответом. Скупо усмехнулась, затем взяла обязательную виноградину, принялась жевать ее. Пожевав, несколько раз моргнула, наконец, ответила.
— Промашка с восстанием, с подкупом шейхов, даже досадная для мужчины в его годы трепетная забота о своей внешности, — это полбеды, Ларций. Знал бы ты, в каком свете наш старый друг рисует Марку положение в государстве. Не знаю, какие донесения шлют его фрументарии, только, по словам Ликормы, в империи повсюду тишь да гладь. Ты проехал Италию, побывал в Антиохии, в новых провинциях. Можешь ли ты подтвердить, что италийский народ, да и все иные, подвластные нам народы спят и видят, как бы император побыстрее добрался до Индии?
Ларций не удержался — хмыкнул, пожал плечами.
— Нельзя сказать, чтобы Рим и Италия оставались равнодушны к победам Марка, однако мне показалось, что простолюдинов более волнует непомерный рост налогов и дороговизна продуктов. Цены окончательно взбесились, по крайней мере, в Риме.
— Вот и Адриан докладывает, в провинциях стонут от неподъемных налогов. Теперь добавились еще какие‑то чрезвычайные поборы, кое — где доходящие до трех драхм. Ликорма утверждает, что эти взносы — дело добровольное. Их собирают по инициативе самих граждан, исключительно из всенародной любви к императору. Мы сидим на вулкане, а начальник фрументариев убеждает Марка, что главная задача, как можно скорее сокрушить Хосроя и на его плечах ворваться в Индию. С чего бы это, Ларций?
— Я не хотел бы комментировать взаимоотношения таких важных особ, — уклончиво ответил префект.
— Теперь поздно изображать из себя простачка, не желающего ни во что вмешиваться. Здесь как рассуждают — ринулся в Азию, значит, решил примкнуть к какой‑то партии. Значит, тебе известно что‑то такое, что неизвестно другим. За тобой пристально следят, Ларций, и пусть тебя помилуют боги, если ты обманешь ожидания одной из сторон.
— Но это неизбежно! — воскликнул Ларций.
Императрица подняла голову и в упор глянула на собеседника.
Даже жевать перестала.
— А на что ты рассчитывал, устремившись в Азию? Ты мечтал вернуться в те дни, когда мы общими усилиями воевали Децебала? Воспоминания обманчивы, они способны сыграть с человеком злую шутку. Очень злую! Те времена прошли, Ларций. Нынче мы живем в вывернутом наизнанку мире, когда желания определяют цели, а не цели желания. Тебе понятно?
— Да, добрейшая.
— Многие, как и ты, но что хуже всего, сам Марк, полагают, что мы до сих пор пребываем в сладчайших временах покорения Дакии. Но Парфия не Дакия, и Хосрой не Децебал, хотя воинского умения, как утверждает Марк, у дака было побольше. Тогда совместными усилиями мы смогли добиться победы. Мы сумели опередить варвара, навязать свою волю. А теперь…
Она неожиданно заплакала. Это было так неожиданно, что Ларций оцепенел.
— Всех беспокоит здоровье императора, и никому нет дела до Марка Ульпия Траяна, обычного человека, рвущего жилы во имя исполнения долга. Его измучили печеночные колики, он наполнился нездоровой жидкостью. Когда‑то подданные призвали его, чтобы он спас государство. Он спас его, восстановил величие, но чем отблагодарили его римляне?
Они жестоки и неблагодарны, Ларций, это я тебе как провинциалка говорю. Ему досаждают распрями, навязывают частные интересы, и только посмей император возмутиться, поставить на место зарвавшихся вояк, тут же начинаются вопли — он тиран! Он жестокий деспот!..
Лаберий Максим, которого Марк вытащил из грязи, посмел лично возглавить заговор. Он додумался при живом Марке потребовать, чтобы ему доверили руководство восточным походом! Кем он был? Командиром занюханного легиона в Проконсульской Африке. Если бы не Траян, он до сего дня сторожил бы развалины Карфагена.
Она перевела дыхание, краем платочка промокнула глаза.
Ларций затаив дыхание, слушал ее.
— Марк пытается сделать вид, что с ним все в порядке, и сколько мы с Матидией не втолковываем ему, что живой Траян неизмеримо более ценен для Рима, чем обожествленный, он никак не может расстаться с прошлым.
Императрица неожиданно села на ложе, глянула прямо в глаза Лонгу.
— Оно мертво, Ларций! После победы над даками война закончилась. Она исчерпала себя, а ты и подобные тебе готовы на все, чтобы только не видеть происходящего. Известно ли тебе, что Цельз, Конст, Пальма, даже Квиет, всегда верный Квиет, дошли до того, что посмели поставить императору ультиматум — если наследником будет назначен Адриан, они уходят в отставку. Другими словами, они готовы оставить армию без полководцев, только бы не допустить Публия к власти. К сожалению, это серьезно, Ларций, это очень серьезно. Вы готовы воевать, исполнять глупейшие приказы, убивать, вешать, поджигать пятки мирным, пусть и взбунтовавшимся, людям, но хотя бы раз вы задумались, зачем это?! Вы убеждаете Марка, что вокруг одни враги! Спасение государства в сокрушении врагов. Вы требуете, чтобы он продолжал воевать, а ему пора отдохнуть! — голос Плотины дрогнул. — Вы, Ларций, добились своего — Марк воюет! Он продолжает воевать, но он воюет с тенями. За этим больно наблюдать, Ларций.
Императрица встала, прошлась по комнате. Она не стеснялась, слезы буквально ручьем катились из глаз. Это было так неожиданно, что Ларций резко сел на ложе. Сильное душевное волнение сковало его. Мысль, что Траян может уйти, что скоро он уйдет, оказалась настолько острой, что он не выдержал — смахнул слезу. Смахнул левой культей, как бы говоря, что взять с искалеченной, беспомощной руки.
Наконец Помпея Плотина успокоилась, вновь присела на ложе.
— Мы все здесь воюем с тенями. Например, со смертью. Все люди смертны, но все смертны по — разному. Один, разумный, уходит из жизни в сиянии славы, то есть вовремя. Другой — пыжится, и своим упрямством нарушает естественный ход вещей. Смерть, как тень, она неуловима, она бродит где‑то рядом, преследует нас. Мы воюем с парфянами — они тоже неощутимы. Неужели мирные крестьяне — этот тот враг, сокрушить которого мы явились сюда? Мы пытаемся напугать Хосроя количеством легионов, а где он, Хосрой? Его никто не видел. За три кампании ни одного серьезного столкновения. Никто не может сказать, где прячется парфянское войско. Оно всюду и нигде. Более ста лет азиаты учились воевать с нами. Они опробовали свою тактику на Крассе, на Пете и Корбулоне. Квиет, Цельз не понимают целей войны. Они действуют согласно нашим представлениям о войне, исключительно для устрашения жителей Рима, которых они считают своими будущими подданными. Вот почему Лузий так безжалостно вырезает население. Скажи, Ларций, кто теперь будет обживать эти древние холмы? Иудеи? — гневно спросила она, и от избытка чувств даже села на ложе.
Некоторое время она смотрела никуда — возможно, в некую даль, где евреи резали греков, а те евреев.
Неожиданно она резко выговорила.
— Эти самые обезумевшие из теней? Они вопят о величии и всемогуществе своего бога, такого маленького, хиленького, такого жестокого и безумного, как и они сами! В чем его величие? В том, чтобы наделить евреев властью над миром? Вот и Ликорма тоже превратился в тень. Его фрументарии превратились в тени. Они жируют в провинциях, за которыми им приказано наблюдать. Марк доверяет Ликорме. Понимаешь — не верит, но доверяет. В то же время Марк верит Адриану, но не доверяет ему. Ты что‑нибудь понимаешь, Ларций?
— С трудом.
— Вот и я с трудом.
Она успокоилась, прилегла, положила в рот виноградину.
Усилия лекарей не прошли даром, к концу зимы печеночные колики, мучительно досаждавшие Траяну, утихли. С приходом марта, когда караван уже приближался к Антиохии, император сумел взгромоздиться на коня.
Это было незабываемое зрелище. В алом плаще, в парадных доспехах рослый, широкоплечий Марк Ульпий Траян был чрезвычайно внушителен. Воины — сингулярии, оказавшиеся свидетелями такого преображения, в первый момент оцепенели, затем словно ополоумели. Они орали так, что их услышали в лагере XV Аполлонова легиона, который размещался по другую сторону территории, примыкавшей к походному дворцу.
Квиндецимарии* (сноска: солдаты Пятнадцатого легиона. В римской армии легионеров называли по номеру легиона), прослышавшие, что в скором времени мимо их стоянки проследует сам Траян, услышав крики, с оружием в руках бросились на выручку. Когда же не сумевшие сдержать слезы гвардейские всадники указали на восседавшего на коне императора, восторгу сбежавшейся многотысячной, вооруженной толпы не было предела. Без команды, в искреннем порыве воины дружно выстроились вдоль дороги и, радостно потрясая оружием, не жалея глоток, приветствовали «отца».
Всеобщее исступление очень скоро перекинулось на пригороды Антиохии, докатилось до претория, до смерти перепугало городских чиновников. Адриан тоже дрогнул — неужели Цельз с Квиетом подняли мятеж, и сама смерть, обещая многочисленной толпе занятное развлечение, без спешки, неумолимо приближается к нему?
Он едва не бросился в бега, однако сумел вовремя взять себя в руки. Скорее всего, эти прóклятые Юпитером горожане — хитрые греки, падкие на всякое непотребство сирийцы, похотливые, словно кролики, арабы, грязные иудеи, — взбунтовались и решили поддержать безумцев в Иудее, Киренаике, Александрии, а также в выжженной дотла Селевкии. Могло быть и так, что кто‑то из должностных лиц, не посоветовавшись с наместником, отважился отправить на плаху кого‑нибудь из приверженцев Иисуса. В подобных случаях христиане, впадая в исступление, чуть ли не всей общиной сбегались к преторию и требовали немедленно казнить их всех за компанию. Все они — а их было несколько десятков тысяч человек! — изнывали от желания поскорее оказаться в царстве небесном.
Такое тоже бывало в Антиохии.
Когда же Адриану донесли о причине всеобщего ликования, он бросился навстречу императору.
Кортеж продвигался с изматывающей медлительностью. Траяну уже давным — давно пора было спешиться, он едва держался на жеребце, но на виду ликующих воинов и горожан он и помыслить не мог о том, чтобы перебраться в коляску к Плотине и Матидии. Марк терпел, решив, что лучше умрет на коне, чем позволит стащить себя на землю, как мешок с дерьмом. Будь что будет, но он доедет до дворца наместника.
Сидевшая в императорской повозке Помпея полными ужаса глазами следила за мужем. Она приказала Лонгу держать поближе к императору двух здоровенных сингуляриев, чтобы в случае чего они успели подхватить императора и помогли бы Марку достойно спуститься на землю.
Марк движением руки отогнал от себя добровольных помощников. Этот величавый жест вызвал бурю восторга у встречающих.
Помпея Плотина задернула переднюю занавеску, отделявшую внутреннюю полость от сидения возницы. Матидия — заднюю.
Траян сумел добраться до главной площади. Здесь спешился.
Сам.
Сингулярии лишь слегка придержали его под локти. Толпа разразилась громкими восторженными криками. Когда все закончилось, Помпея Плотина долго не выходила из коляски. Зажав платок между зубами, она молча рыдала за задернутыми занавесками. Матидия изо всех сил успокаивала ее.
Между тем толпа зевак, собравшаяся у дворца наместника, вовсе не собиралась расходиться. К вечеру площадь была забита горожанами, которым, казалось, только и было забот, чтобы вновь увидеть повелителя. Мальчишки сверху донизу облепили выстроенную перед дворцом гробницу славного Германика, — здесь, в Антиохии, сто лет назад герой, коварно отравленный наместником Сирии Гнеем Пизоном, расстался с жизнью. Оттуда они громко и взахлеб комментировали всякую сцену, которую удавалось подсмотреть за окнами дворца. Когда стемнело, на площадь принесли факелы. Горожане сочли это хорошим предзнаменованием и те, кто до сих пор ехидно посмеивались над энтузиазмом толпы, над якобы поправившимся цезарем, первыми сгрудились у входа во дворец.
Марк Ульпий Траян, император, великий жрец — понтифик, победитель германцев, даков, парфян, — вышел к народу, когда совсем стемнело. Он помахал толпе рукой с балкона. Его окружала свита, в которой граждане различили его супругу, племянницу, наместника Сирии и некоторых высокопоставленных чиновников. К балюстраде Траян приблизился самостоятельно, никто не поддерживал его под локти. Этот выход, покачивание рукой, благожелательная улыбка окончательно убедили недоверчивых азиатов, что старый лев ожил.
Первыми встрепенулись арабские шейхи, чьи стоянки располагались неподалеку от Антиохии, за ними зашевелились вожди племен, расположенных к югу от Гатры. Присмирела Иудея. После посвященных богам торжеств по случаю выздоровления императора, участвовать в которых отказались только члены преступной и кровожадной секты назореев, которую остроумные греки прозвали христианами,9 засуетился Хосрой, приславший послов с предложением мириться по Тигру, тем самым признавая завоевания императора, добытые за два года войны. Траян вежливо, но твердо отказал — предупредил, что для Парфии у него есть более достойный кандидат, чем Хосрой. Послы с унылыми лицами выслушали это известие. С тем и отбыли. Той же весной римский ставленник был коронован в Ктесифоне.
Как только император вновь властно взялся за дела войны, его окружение вмиг забыло о внутренних раздорах. Даже Ликорма забегал. Прибежал к повелителю с ворохом доносов на безумствующих в своем заблуждении назореев. Император просмотрел их и поморщился.
— Они собрались бунтовать? — спросил он.
— Нет, господин.
— Чего же они хотят?
— Они вынашивают тайные замыслы. Они угрожают спокойствию и миру в провинции. Наместник Сирии слишком легкомысленно относится к ним.
Траян приказал вызвать Адриана. Тот ответил в том смысле, что не стоит лишний раз тревожить этих свихнувшихся на ожидании второго прихода их пророка безумцев.
— Сунешь палку в осиное гнездо, потом сам рад не будешь.
— Но, господин! — воскликнул Ликорма, — Власть не может закрыть глаза на их пренебрежение государственными культами!
— Не может, — согласился император. — Что ты предлагаешь?
— Провести тщательное расследование, изъять особо опасных злоумышленников и, публично наказав их, предостеречь остальных.
— В таком случае, — возразил Адриан, — тебе повелитель придется забыть о войне. Предашь смерти одного, примчатся десятки с требованием немедленной казни. В Антиохии более двухсот тысяч христиан, они все рвутся на небеса. Что будем с ними делать?
Император обратился к Адриану.
— А ты что предлагаешь?
— У них есть старейшина или, как они его называют, епископ по имени Игнатий. Он стар, но говорит складно и порой разумно. Его следует взять под арест и объявить, что в случае каких‑либо беспорядков со стороны единоверцев, старик будет казнен.
— Полагаешь, они успокоятся?
— Да, наилучший.
— Так и поступите, — приказал Траян.
Арест Игнатия взволновал христианское население Антиохии. В тот же день возле ворот претория наместника собралась огромная толпа, требующая освободить «святого человека».
Траян, занимавшийся в тот день планами будущей кампании, не поленился и вышел на балкон.
Толпа представляла собой крайне неприглядное зрелище. Все вопили. Впереди бесновались калеки — императору никогда не приходилось видеть сразу столько искореженных, внушающих отвращение тел.
Он обратился к племяннику.
— Что теперь?
Адриан многозначительно усмехнулся.
— Сейчас, дядюшка, самое время выпустить Игнатия.
Император удивленно глянул на племянника.
Наместник махнул рукой, тут же была вызвана полуцентурия, колонной проследовавшая к воротам. Следом за ними в глубине двора показались два здоровенных преторианца. Между ними покорно, поджав ноги, висел маленький невзрачный старикашка. Тащили его бесцеремонно, невысоко, так что старик карябал пальцами босых ног гранитные плиты и время от времени стукался коленями о плиты.
Ворота отворились, полуцентурия вышла на площадь, перестроилась в три шеренги. В середине строя была оставлен разрыв. Преторианцы прошли через брешь и швырнули старца в сторону толпы.
Старик перекувырнулся, перекатился по каменным плитам, затем как ни в чем не бывало поднялся и принялся отряхивать пыль с ношеной, местами заштопанной хламиды. Толпа бросилась к нему.
Игнатий поднял руку. Все замерли — сначала калеки, за ними, колыхнувшись вперед и назад, многотысячная толпа. Оцепенел император, затаили дыхание наместник и Ликорма.
Старец тоненьким звенящим голосом крикнул.
— Мир вам, братья. Не приказываю вам, как что‑либо значащий; ибо хотя я и в узах за имя Христово, но еще не совершенен в Христе. Именем Господа нашего, Спасителя и Надежды нашей, молю вас — расходитесь по домам. Меня здесь кормят, я молюсь. Сплю на соломе — мягко, так что беды нет. А будет беда, не криками же ее отогнать! Обратите свои взоры туда, — он ткнул пальцем в небо.
Собравшиеся на площади в огромном числе калеки, рабы, свободные ремесленники, богато одетые горожане, легионеры у ворот, император, наместник, стоявшие на балконе — все, как один, вскинули головы и глянули в изумительной прозрачности и голубизны, сирийский небосвод.
В тот день небесный, с любовью взирающий на землю купол был особенно прекрасен.
— Он все видит. Он сказал: «Отдайте цезарю цезарево, а Богу — богово». Не губите попусту души свои, не поминайте в суете имя Создателя нашего, не ищите горестей, но лучше улыбнитесь и помяните имя Отца нашего, попросите его о милости.
Он помолчал, поднял руки и закончил.
— Ступайте, дети мои!
Запрыгали от радости безногие, весело зашевелили обрубками безрукие, заулыбались беззубые, повеселели мальчишки — поводыри, поддерживающие слепцов. Ремесленники, рабы, граждане в разукрашенных туниках, бодро переговариваясь между собой, с надеждой поглядывая на небо, начали расходиться.
Старец приблизился к легионерам и объявил.
— Вот я, братья.
Те же два преторианца вышли из разом размякших, потерявших стройность шеренг, бережно подхватили Игнатия под руки, подняли повыше, чтобы тот не стукался коленями о плиты, и понесли на внутренний двор.
Траян не мог скрыть изумления. Он долго смотрел истаивающую на глазах толпу, потом перевел взгляд на племянника.
Тихо спросил.
— Ты тоже поднял голову?
— Да, государь.
Император усмехнулся
— Где ты видишь государя? Вот государь, — он указал на висевшего между двух огромных солдат старца. — Что будем делать, Публий?
— Воевать, — усмехнулся Адриан.
— А этого?
— Пусть пока посидит, потом можно отпустить.
— Ни за что! — возмутился Траян. — Кем мы управляем, гражданами или стадом баранов? Нельзя выпускать на волю колдуна, который способен мановением руки разогнать толпу. Его нельзя оставлять безнаказанным! Пусть пока посидит, потом отправишь чародея в Рим. Когда вернусь, сам проведу расследование.
Между тем повелитель Гатры, которому Хосрой обещал царский титул и власть над всеми родственными племенами, вплоть южного моря, повел себя крайне надменно. После провала переговоров арабские кочевники, поддерживающие парфянского царя, начали еще настойчивее, чем раньше, досаждать римским обозам и мелким отрядам.
В ставке эти наскоки сочли, скорее, жестами отчаяния, чем продуманным и хорошо подготовленным нападением. О том, например, свидетельствовала очередь бедуинских вождей, почуявших запах силы и добровольно потянувшихся в сторону римлян. Эта точка зрения была поддержана всеми, в том числе и Адрианом, объяснившим Ларцию, что для мелких племен городские рынки Сирии, Финикии, Палестины, провинции Аравия теперь, после разрушений, произведенных в Месопотамии, являлись единственным спасением. Тот, кто лишался возможности торговать и обменивать произведенные в собственном хозяйстве продукты, был обречен на суровые испытания, если не на вымирание.
— На одном скисшем верблюжьем молоке не проживешь. Нужны оружие, рабы, золотые монеты, наконец…
Тайные посланцы начали искать встречи с римскими должностными лицами. Затем пришел черед родственников вождей, которые как бы случайно оказывались в Антиохии.
В конце марта один из самых уважаемых шейхов, чье племя кочевало в пустынных местах к северо — востоку от Петры* (сноска: столица провинции Аравия Петрея, занимавшей земли к северу от Аравийского моря, а также ряд форпостов, устроенных по его побережью для контроля за морским торговым путем. Петра знаменита сохранившимися до сих пор, вырезанными в скалах храмами, дворцами и прочими сооружениями) передал римлянам приглашение посетить его становище. Дело было рискованное — вполне могло случиться, что бедуины решили выслужиться перед Хосроем и захватить высокопоставленного римлянина в заложники.
Совещались недолго. Квиет и Цельз сходу предложили направить к варварам префекта Лонга. Свое решение они объяснили тем, что Ларций до сих пор не имел официального статуса среди членов ставки, так что его визит вполне можно было считать частным. В случае каких‑либо осложнений, заявил Цельз, всегда можно объявить, будто он действовал по собственной инициативе. Турбон, вернувшийся в ставку после усмирения и вновь возглавивший сингуляриев, горячо поддержал проконсула. К ним присоединился Адриан, высказавшийся в том духе, что железный протез может произвести хорошее впечатление на кочевников. К тому же, добавил наместник, префект обладает дипломатическим опытом. Сам Луций Лициний Сура охотно привлекал Лонга к переговорам с сарматами, а эти варвары ни в чем не уступали арабам по части коварства, лживости и природной жестокости.
Император, согласившийся со своими ближайшими советниками, подбодрил друга.
— Не вешай нос, Ларций. Вернешься, возведу в сенаторское достоинство.
— За химерами не гонюсь, — буркнул Лонг.
Адриан оглушительно расхохотался, Лузий Квиет и Турбон поддержали его. Даже всегда каменно — серьезный Цельз не смог сдержать ухмылку.
Наместник Сирии воскликнул.
— Он неисправим, наилучший! От него, Марк, лучше держаться подальше.
— Или держать подальше, — баском добавил Цельз, прозванный «штурмовой башней».
* * *
Смех смехом, но простота, с какой ближайшие к императору вельможи постарались избавиться от неуместного, до сих пор не обозначившего свою позицию префекта, внутренне покоробила Ларция.
Ему совсем не улыбалось отправляться в пустыню на встречу с самыми дерзкими и коварными дикарями, которых, как ему объяснили в Антиохии, нигде больше не встретишь.
По правде говоря, Ларций уже сжился с ожиданием какой‑нибудь пакости, которую его недоброжелатели в ставке рано или поздно подстроят ему, однако он даже вообразить не мог, что миссия, опасная сама по себе, окажется густо приправлена совершенно необычным, недостойным римского патриция, болезненным унижением, которые ему пришлось испытать в дороге. Знающие люди отсоветовали ему отправляться к арабам на коне. Они объяснили, что только лошадь местной породы способна выжить в этом пекле. От осла и мула префект решительно отказался. Так что хотел того Ларций или нет, впервые в жизни ему пришлось взгромоздиться на верблюда.
После недолгих попыток удержаться возле совершенно неуместного на спине горба Ларций решил, что более уродливого и зловредного животного выдумать было нельзя. Идет неровно, сидишь высоко, того и гляди, кувырнешься на землю, а ему после бессонных ночей нестерпимо хотелось спать, никогда он так не уставал, как за эти недели. Однажды он не выдержал и в сердцах выругал поганое животное.
В ответ проводник — сириец выбранил его.
— Ты, римлянин, глуп, пусть Баал накажет тебя. Если бы ты ведал, какое сокровище этот верблюд, ты бы остерегся от гнусностей, и почтительным молчанием успокоил свой дух. Это добрая скотина возит нас, кормит, поит и одевает. Весь, без остатка, он служит нам. Его мочой мы моем голову, пометом обогреваем жилище. Мы скорее бросим человека в беде, чем откажем верблюду в уходе и заботе.
Он погладил по шерсти огромного, косматого дромадера, гордо взирающего на пустыню, на людскую мелкоту под ногами. Растопыренной пятерней почесал ему шею, однако эта пламенная речь ничуть не убедила римского патриция, и когда, задремав в дороге, он свалился с горба, вызвав неудержимое веселье среди сопровождавших префекта варваров, Помпея Плотина подарила Ларцию замечательного арабского жеребца. Это была сказка, а не конь. Он сразу приласкался к Ларцию, пожевал теплыми губами его ухо — и префект растаял! Потом целый день ходил по дворцу и приставал к чиновникам, к товарищам по службе, к вольноотпущенникам в канцелярии наместника с ошеломляющей новостью, что на земле нет более наглых существ, чем верблюды и более благородных, чем лошади и собаки. Даже Помпея улыбнулась, когда он, невзирая на то, что имеет дело с императрицей, принялся взахлеб рассказывать о своем Снежном.
Подружившись с конем, Ларций вскоре проникся к нему необыкновенной любовью. Теперь ему стали понятны безумные поступки бедуинов, которые он наблюдал во время столкновений с варварами. Когда арабскому наезднику грозил плен, он прежде перерезал горло своей лошади, потом уже убивал себя. Варвары испытывали к своим скакунам привязанность, о которой ни рассказать, ни поделиться нельзя. Суровая правда заключалась в том, что остаться в пустыне без коня было куда страшнее, чем лишиться жизни.
Проникшись подобным чувством, подружившись со Снежным, Ларций ощутил, что глыба прилипчивых, леденящих страхов, досаждавших ему после приезда в Азию, начала таять. Ослабли тиски, в которые он угодил, оказавшись в змеином логове, называемом императорским преторием. Теперь, имея рядом надежного друга, он ощутимо проникся мудростью и простодушием, с которым дикие кочевники относились к жизни и встречали смерть. Этот бодрящий фатализм буквально излечил его от незримых миру воплей, бесполезных проклятий, бессмысленных попыток что‑то решить раз и навсегда, чего‑то избежать, от чего‑то отшатнуться.
Больше не было необходимости отчаиваться.
Будь, что будет.
Может, поэтому его переговоры с шейхами, пригласившими его в гости, пошли куда менее напряженно, чем можно было ожидать.
За те несколько дней, которые он провел на стоянке, затерянной в бесплодных каменистых ущельях Петрейской Аравии, подальше от глаз парфянских шпионов, хозяева и гость более всего говорили о лошадях.
Ларций интересовался всем, что относилось к этой славной породе, выращенной в такой суровой и бесплодной местности. Римлянин старался детально выяснить, чем кормить Снежного, как ухаживать за ним, с кем спаривать, чтобы потомство было достойное. Он был готов часами обсуждать достоинства скакунов из того или иного края пустыни. С удовольствием выслушивал рассказы хозяев, как ловко они объегоривали братьев из соседних племен — угоняли у них табуны, крали женщин, портили воду в бурдюках. Еще Ларций интересовался псами. У арабских пастухов были отличные псы, способные не только отогнать, но и перегрызть горло пустынному волку, которые стаями бродили вокруг отар. Все, что было связано лошадями и собаками, занимало его куда больше, чем неспешные, нудные выяснения потребностей кочевников в количестве рабов, которые были необходимы, чтобы выжить в пустыне; деликатные, рассудительные споры, касавшиеся женских достоинств, возможное количество золотых украшений, которыми большой царь Запада мог бы поделиться с друзьями — бедуинами.
Арабы никогда не ругались, ценили слова как воду и верблюжью мочу и ни на один поставленный гостем прямой вопрос не дали определенного ответа. Говорили что‑то невпопад или настолько затуманивали смысл, что, поди разберись, правда это или ложь. Внутреннее чувство и опыт общения с варварами подсказывали римлянину, что хозяева не лгали, но теми сведениями, которые они сообщали о размещении других племен, о местах, где можно найти воду, нельзя было воспользоваться. Как, например, найти источник воды в пустыне, если путь до него от Скалы шайтана занимал три дня? При этом никто из хозяев не уточнял, где эта Скала шайтана, и в какую сторону от нее следовало двигаться?
Так прошло два дня и, наговорившись о животных, добившись разрешения спарить своего Снежного с кобылой главы рода, пригласившего его в гости, порассуждав о обязательной полноте — чтобы по бокам свисало, — как обязательном условии женской красоты, Ларций начал собираться домой. Он намекнул, мне пора, его не задерживали. Когда вечером шейхи вышли проводить гостя, один из них, самый молодой, предложил Ларцию полюбоваться на своего верблюда, самого быстрого выносливого во всей пустыне.
Ларций согласился.
Тот подвел гостя к огромному, сверхнадменному чудовищу, и, почесывая его по горлу, заявил, что вполне достойной платой за сотрудничество, которое предлагал римлянин, он счел бы римскую женщину из хорошего рода. Рабыни его не устраивали — э — э, уважаемый, этого добра у нас и так хватает, презрительно выразился он.
Наступила тишина. Старейшины, собравшиеся в кружок, ждали ответа.
— Мы не торгуем нашими женщинами, — ответил Ларций, — мы — воины, и наши женщины рожают нам воинов, поэтому подобное условие является неприемлемым для воина. Полагаю, нам будет трудно найти общий язык.
— Да, — вступил в разговор старейший вождь. — Вы не доверяете нам, мы — вам. Только боги знают, что у вас на уме и что вы скрываете, как ты скрываешь от нас свою левую руку. Мы слыхали, ее изуродовал шайтан, и теперь у тебя вместо человеческих пальцев когтистая лапа дэва.
— Нет, уважаемый, — ответил Ларций. — У меня обычная человеческая рука, только кисти нет. В бою, далеко отсюда на севере, враг отрубил ее, но искусные умельцы в Риме приделали мне железную руку
Ларций обнажил завернутый в ткань протез, незаметно дернув пружину, сжал стальные пальцы в кулак, затем чуть разжал пальцы и в таком полускрюченном положении почесал лохматую шею животного. Тот задрал голову и, то ли от удовольствия, то ли от негодования, зычно закричал. Пойми этих верблюдов.
Старейшины потупились.
С тем Ларций и отправился в Антиохию.
Двигались затемно, по холодку. Ночь была безлунная, густо — темная, очень холодная, однако проводник уверенно вел небольшой караван, сопровождавший римского гостя. До передовых постов добрались в преддверии рассвета, когда Ларций продрог до костей.
Тьма в те минуты заметно напряглась, отчаянно вцепилась в землю.
Не помогло.
День возник почти мгновенно.
Момент — и ярко брызнувшие солнечные лучи разом осветили красноватые скалы, обступившие ложе горной долины, стены форта, водруженный на башне особый знак — сигнум, представлявший собой шест, украшенный фигуркой быка. Ниже на шесте блеснула посеребренная табличка с именем императора, три почетных, отлитых из бронзы венка и дощечка с номером когорты. Лонг до той поры то и дело постукивающий зубами, поминавший недобрым словом местных демонов, ночную мглу, неровную дорогу; вздрагивавший от одной только мысли, что Снежный, осторожно ступавший по неровному каменистому подстилу, сломает ногу, — сразу повеселел. Гнев, обиды, отвращение к службе, бесплодные мечты о горячей воде, сменились привычным энтузиазмом, какое он испытывал после удачно выполненного задания. Было ясно — бедуины пойдут на сотрудничество, иначе они не выпустили бы римского пса или убили бы в тот момент, когда тот доберется до римских аванпостов. Такое тоже случалось в Аравии. Пустили бы стрелу из‑за ближайшего укрытия, а вину за смерть гостя переложили бы на соседей — тех, кто поддерживает Хосроя.
Согревшись, префект подумал о том, что, может, стоит рискнуть и сразу порадовать императора? Помнится, Траян всегда вставал с рассветом, любил умываться холодной водой — при нем в хозяйстве держали особого раба, который должен бросать в ведра куски льда. И теперь Марк наверняка ждет известий, волнуется, как там с арабами? Можно ли ужиться с ними, использовать их? Чем ближе к Антиохии, тем быстрее теряли привлекательность баня, бассейн с горячей водой, сладостный пар, дурман оливкового масла, которым его раб Таупата разотрет его перед парилкой.
Глядишь, не забудут сенаторским достоинством наградить?..
Раньше всякое бывало, случалось, не забывали.
Уже в городе, у ворот дворцового комплекса он отправил сопровождавших его солдат в казарму, вьючных мулов распорядился отвести на конюшню, а сам, чуть подгоняя Снежного, направил коня к императорскому дворцу.
Вот что удивило Лонга на пути к походному дворцу, именуемому Большим, выстроенному на берегу Оронта в стороне от других административных зданий, — откровенное безлюдье на территории комплекса. Конечно, для вольноотпущенников, статистиков, писцов, сборщиков податей и прочей чиновничьей мелкоты час был ранний, но где же уборщики территории, мусорщики, садовники, прочие хозяйственные рабы? Почему не слышны скрип телег, ругань и возгласы приемщиков припасов? Почему так редки часовые? По какой причине те из них, кто издали наблюдал за префектом, равнодушно отворачивались от него, а то и прятались? Ранее в таких случаях сразу посылали за кем‑нибудь из сингуляриев. Те, особенно дежурные декурионы, подбегали, поздравляли начальника со счастливым возвращением, интересовались, как прошла поездка.
Или он уже не начальник? Не префект гвардейских всадников?
Удивительно, но сонные, мрачные преторианцы, стоявшие на посту перед дворцом, тоже не обронили ни слова. Ларций спешился, взбежал по мраморной лестнице, вошел в скромное преддверие — пропилон. Выскочивший на шум, незнакомый преторианский опцион* (сноска: заместитель центуриона или декуриона, примерно соответствует нынешнему командиру отделения или взвода) не вдаваясь в объяснения, отказался пустить в вестибюль облаченного в гражданскую тогу и плащ с капюшоном, раннего посетителя.
Ларций попытался объяснить ему, кем он является, куда был послан, заявил, что у него важное сообщение, ценнейшие сведения. Опцион ответил кратко и пугающе — не велено. Следом появился откровенно растерянный, пребывающий в каком‑то сомнамбулическом состоянии домашний раб императора. Этот, по крайней мере, знал Ларция в лицо. Префект обратился к нему, однако перепуганный до смерти привратник ничего вразумительного ответить не мог. Единственное, что префекту удалось добиться, это уверений в глубочайшем почтении и отказ передать кому следует прошение выслушать гостя. Все последующие требования, угрозы, в конце концов, даже смиренную просьбу, служитель выслушивал молча, поеживаясь от страха.
Ларций повернулся через левое плечо и зашагал прямиком в строение, в котором размещался императорский преторий, которым руководил Ликорма. Здесь было многолюдней, однако никому тоже не было дела до арабов, более того, до самого префекта тоже. Невыспавшиеся чиновники, рабы, писцы, калькуляторы буквально шарахались от Лонга.
Даже Ликорма повел себя странно.
Лонг невольно задался вопросом — это что, отставка? Разрешение возвращаться домой? Или несчастье с императором? В таком случае его известили бы сразу, у ворот, но ведь никто словом не обмолвился! Никто не намекнул!.. Почему же Ликорма молчит? Нельзя сказать, что начальник канцелярии в полной мере пренебрег префектом, но и особенного радушия, тем более восторга, при встрече не выказал. Было видно, что его мысли заняты чем‑то очень далеким от возможности наладить добрые отношения с арабами. О здоровье императора вольноотпущенник выразился неопределенно — боги не оставляют наилучшего своими заботами, только хотелось бы, чтобы сам Марк более заботился о собственном самочувствии и не позволял себе ничего такого, чтобы могло вызвать обострение болезни.
— Объясни, что случилось? У императора приступ? Печеночные колики?
Тот поправил съехавший на бок парик.
— Нет, повелитель чувствует себя хорошо.
— Тогда в чем дело?
Тот вновь пожал плечами и тусклым голоском попросил префекта явиться позже — скажем, ближе к вечеру.
— А до вечера? — не скрывая раздражения, поинтересовался Лонг.
— До вечера никак невозможно.
Объяснить причину отказа вольноотпущенник не соизволил — видно было, что дальше вести разговор не намерен. В следующий момент вольноотпущенник позволил себе зевнуть.
В присутствии патриция?!
Это было так неожиданно, что вконец расстроенный, а теперь и обиженный префект молча повернулся и направился к выходу. Его никто не остановил, слуги делали вид, что не замечают префекта — пробегали тенями по огромному вестибюлю и старались побыстрее скрыться за колоннами. Часовые перед входом в преторий, также хмуро глянули на префекта и отвернулись. Заговорить с ними Ларций не решился.
Поразмыслив, Лонг решил навестить Адриана — дело‑то государственное! Час уже был далеко не ранний и наместник, воспитанный Траяном, должен находиться в своем претории. На ходу Ларций с недоумением прикидывал, что имел в виду Ликорма, намекая на некое обстоятельство, которое могло бы вызвать обострение болезни?
Что это за обстоятельство? Что происходит в ставке?!
Раб наместника Флегонт, исполнявший при Адриана обязанности секретаря, встретил префекта более доброжелательно. Они были знакомы раньше — приближенный Адриана был дружен с Эвтермом, помощником префекта и воспитателем маленького Бебия. Флегонт был в хорошем настроении, это было невероятно! На его унылом, вытянутом лице то и дело проскальзывала загадочная, даже глуповатая ухмылка, однако чему он улыбался, по какой причине испытывал радость, тоже не объяснил. При всем том не то, чтобы проводить гостя к наместнику, просто доложить о возвращении, Флегонт решительно отказался. Объяснил, что Адриан занят. Его завалили делами.
Потом, оглянувшись по сторонам, спальник с опаской добавил.
— Его нет в претории.
— Где же он?
Долговязый раб вновь улыбнулся и приложил указательный палец к губам — мол, о том молчок.
Ларций не сдержался, крепко обнял раба за пояс и буквально волоком потащил к окну, подальше от двери. Здесь взял за шиворот и хорошенько встряхнул.
— Выкладывай, что случилось?
Раздосадованный, никак не ожидавший подобного обращения Флегонт вырвался, подергал узкими плечиками, расправил тунику, принял независимый вид и укорил префекта.
— Если бы я не знал тебя, Лонг, я решил бы, что ты сошел с ума. Ты ведешь себя как дикий варвар.
— Кончай риторику! — повысил голос Ларций. — Мы с тобой старые приятели, за мной не пропадет. Скажи, что здесь творится?
Флегонт глянул налево, направо, потом, склонившись к уху префекта — раб был высоченного роста — шепнул.
— Только ради Эвтерма, он обучил меня философии, — он прокашлялся и, не скрывая ликования, добавил. — Император вручил моему господину алмазный перстень.
Глаза у Ларция расширились. Флегонт пояснил.
— Наилучший объявил, если по какой‑то причине боги не позволят ему возглавить поход, главнокомандующим назначается мой господин. Представляешь, Лонг, я скоро стану важной шишкой! Рабом императора, а то, может, и декурионом рабов!..
Он неожиданно помрачнел и с укором добавил.
— А ты меня в охапку! Ай — яй — яй!..
Ларций несколько мгновений усиленно прикидывал, что могло выйти из подобного решения. Действительно, теперь в ставке не до переговоров с бедуинами!
Он холодно глянул на Флегонта.
— Ты плохо усвоил философию, которой обучал тебя Эвтерм. Мудрец в любой обстановке сохраняет невозмутимость, а ты обрадовался, как мальчишка. Что Лузий Квиет и Цельз?
— Еще и Пальма. Он вчера утром примчался из Петры. Втроем они закатили скандал императору, отчего Траян почувствовал недомогание. Все попрятались. Ждут.
— Чего ждут? — спросил префект.
Флегонт укоризненно глянул на патриция, потом развел руками.
— Говори, — настоятельно приказал Ларций.
— Ну… как оно все обернется?
— Что обернется?
— Ну… приступ.
— Адриан у Марка?
— Да.
— Где Квиет, Цельз, Пальма?
— Пальма еще затемно отправился назад в Петру. Цельз в ставке, а Квиета собираются направить в Мавританию. Там, говорят, крупные беспорядки. Говорят, он сам просил об этом.
Он сделал паузу, потом нерешительно добавил.
— Еще говорят, что тебя метят на место Квиета. Не забудь, я первый сообщил тебе об этом.
— Не забуду. Скажи, Флегонт, ты всегда был искренен со мной — и когда уводил Зию, и когда встретил меня в Антиохии, — чего ты ждешь от этого решения?
Раб вмиг посерьезнел, напрягся, поиграл бровями — глаза у раба голубые, холодные, рыбьи, — и отчетливо выговорил.
— В дело вступили частные интересы, префект. Струна натянулась, а что будет, знают только боги.
На том и расстались.
Дома Лонг, срывая раздражение на Таупате, устроил ему выволочку за то, что тот проморгал такое важное событие, как назначение молокососа главнокомандующим.
Красивый, мордастый парень усиленно поморгал глазами, потом обиженно заявил.
— Господин, я здесь ни при чем. Я молод и глуп. Надо было предупредить, чтобы я не спускал глаз с императора, наместника и верховных полководцев.
— Дурак! — схватился за голову префект. — Не вздумай следить за императором или наместником? Твое дело подружиться с их рабами — с подавальщиками еды, банщиками, конюхами, возницами, обязательно с форейторами — они все слышат, все подмечают. С их любимчиками, наконец.
— Вот еще! — хмыкнул Таупата. — Они все страшные гордецы и зануды. Каждый метит в вольноотпущенники. Мне с ними неинтересно. К тому же ни у императора, ни у наместника сейчас нет любимчиков.
— С кем же тебе интересно, чтоб тебе пусто было? — удивился хозяин.
— С гладиаторами! — признался мальчишка, затем восхищенно добавил. — С Марциалом — похабником, Евменом — грязнулей, с Клектором и Германдом. Они кучкуются в старых казармах за домом наместника. Адриан отдал их в наем ланисте Петрицию.
— Интересно, как они допустили тебя в свою компанию? Где ты с ними встречался?
— В городских банях. Вчера там был сам Марциал и фракиец Целад. Они приглашали меня на завтрашнее представление. В город пригнали сотню диких львов, все голодные. Просто жуть, какие кровожадные!
Таупата отличался исключительной силой, красивым телосложением. Умению обращаться с оружием его лично обучали Ларций и Эвтерм. Младенцем он пережил смерть матери — дакийки, взятой в полон за Данувием. Мать Ларция, старенькая Постумия собственными руками выкормила и выходила его. Таупата и прежде увлекался гладиаторскими боями, скачками и цирковыми представлениями, других разговоров у него не было, но в Антиохии он буквально пропадал в цирке. Сколько Эвтерм не убеждал мальчишку, что в настоящем бою от таких, как Марциал или Германд, толку немного, все было напрасно. Мальчишка грезил героями арены, пусть даже все гладиаторы, как отзывался о них господин, кривляки, напыщенные пустозвоны, способные произвести впечатление только на бесстыжих девиц и распущенных матрон, для которых всякий негодяй, взявший в руки оружие и вышедший на публику, царь и бог.
Лонг вздохнул, с жалостью глянул на малого и приказал.
— В следующий раз подбирай для бани более достойную компанию, а не липни ко всякому сброду.
* * *
Официального подтверждения произведенных перемен в командовании армией так и не последовало. Весть о состоянии императора, о назначении Адриана тщательно скрывали от публики, и все‑таки уже на следующий день эта новость стала известна в Антиохии и кругами побежала по Азии, по вновь покоренным землям.
Вечером из пустыни на вязку со Снежным спешно доставили кобылу шейха. Это было неопровержимым доказательством, что соседние бедуины определились, и дело теперь за скорейшим оформлением соглашения. Однако удовлетворение, которое испытал Ларций, омрачалась тем фактом, что теперь, после возвышения Адриана, никому не было дела до бедуинов. Более того, о самом Лонге тоже забыли. Желающих навестить скрытного, так до конца и не прояснившего свою позицию префекта, официально считавшегося недругом будущего главнокомандующего, не нашлось.
Несколько дней Ларций безвылазно просидел на предоставленной ему вилле. Отсыпался, по три раза на день мылся в термах, много ел, налегал на неразбавленное вино и с тоской прикидывал, чем обернется решение императора? Теперь даже приближаться к императорскому преторию было страшновато. Глупо после такого взлета его давнишнего врага лишний раз привлекать к себе внимание, однако сидеть в неведении тоже было невмоготу.
На соседних виллах, на которых после возвращения ставки в город поселились важные военные чины, тоже было тихо. Впечатление такое, будто вокруг все вымерли. Было пусто и на соседнем дворе, который был предоставлен Квиету. Раньше там постоянно толкались до десятка темнокожих всадников, было шумно, по вечерам слышалась музыка, женский смех, визг, отчаянная африканская брань, теперь же только ветер шелестел в кронах деревьев, да гадкие крысы бегали по двору.
Легионеры из сторожившей берег Оронта когорты объяснили, что «загорелый» проконсул предпочитает ночевать за городом в окружении своих мавританцев. Говорили, что Цельз тоже обзавелся многочисленной охраной и на территории дворцового комплекса старается не появляться.
Зимой 117 года состоятельные жители Антиохии вдруг страшно озаботились собственной безопасностью.
Будто поветрие на Азию накатило.
Мало того, что высшие армейские чины, причем не только сторонники «замшелых пней», но и приверженцы «молокососа», спешно перебиралась в военные лагеря, под защиту надежных людей, но и вполне далекие от дворцовых интриг граждане начали спешно разъезжаться по окрестностям.
Слухи пошли один страшнее другого — будто арабы только и ждут момента, чтобы устроить резню в городе. Убивать будут всех, кто хотя бы раз скверно высказался об Адриане. Поговаривали, что некий, жуткого вида, однорукий мошенник, верный прихвостень Адриана, уже не раз замеченный в колдовстве и увлечении астрологией, по приказанию наместника передал бедуинам гору золота. Немало оказалось таких, кто, бросив собственность, прямиком мчался в порт и отплывал в Италию. Очень скоро это новомодное веяние перекинулось на африканские и придунайские провинции. Тихо было только в Греции и Испании. В Риме же началось что‑то подобное панике. Знатные патриции толпами разбегались по сельским усадьбам, те, кто побогаче, отплывали в дальние путешествия, причем все, как один, запрещали слугам даже упоминать о маршруте и пункте назначения. Большей нелепости, удивлялся Ларций, выдумать невозможно, ведь если понадобится, длинный, с тонким лезвием сирийский кинжал достанет до сердца и в военном лагере, и в императорском претории, и в собственном нужнике.
Насмешки над искалеченной рукой, даже астрологию и колдовство, Лонг еще мог принять и простить, но зачисление его в прихвостни того, кто обманом выманил у него Зию, выводило из себя.
Злые языки, нет на вас управы или темницы!..
Нигде от них не спрячешься!
Разве что в Риме, но, чтобы отправиться в столицу, требовалось разрешение Траяна, а его к нему не пускали. Куда бежать, тем более что префект был убежден, после возвращения Квинта Марция Турбона, вновь возглавившего сингуляриев, ему вряд ли отыщется место возле императора. Признание Флегонта, что его якобы метят в начальники вспомогательной конницы, Лонг воспринимал как издевку. Пока в ставке маячат наглые подпевалы Адриана, тот же Турбон или Юлий Севéр, путь на высшие командные должности ему закрыт.
С тем и засыпал. По вечерам на грани сна часто вспоминалась беспросветная холодная ночь, пустыня, по которой он плутал после переговоров с варварами. Ларций терзался страхом за Снежного, за себя. Его пугало брезгливое равнодушие звезд, свысока поглядывавших на него, жалкого префектишку, не ведающего, что его ждет, к чему следует стремиться. Снилась Зия, он истекал от страсти, от этого становилось еще нестерпимей. Сил больше не было оставаться в этой вонючей Азии, в этом городе греческой, иудейской, христианской, высокопоставленной и всякой прочей черни.
С рассветом брал себя в руки. В поисках новостей отсылал Таупату на задние дворы выспрашивать императорских рабов, легионеров, всякого встречного дрянного вольноотпущенника, что же происходит в императорской резиденции. Сам тем временем упражнялся с оружием, гулял по берегу Оронта. От него по — прежнему шарахались, на этот раз, по — видимому, по причине его пристрастия к магии и астрологии. Как‑то он с досады продемонстрировал встретившейся на дорожке и показавшей ему язык, молоденькой рабыне железную лапу. Та буквально помертвела от ужаса и с воплем бросилась в кусты. Боялась, как бы не околдовал, не затащил на свою виллу, не начал обучать астрологии?..
Кто их знает, молоденьких рабынь, чего они более опасаются, колдовства или астрологии?
Прогуливался подолгу, восстанавливал невозмутимое состояние духа.
Территория, занимаемая резиденцией наместника Сирии, была огромна. Правительственный комплекс располагался на живописном берегу Оронта, стекавшего с гор Антиливана, рядом со знаменитым парком Дафны* (сноска: парк в предместье Антиохии со святилищем Аполлона, названый в честь нимфы Дафны), устроенном возле святилища Аполлона.
Ансамбль включал два дворца, Большой и Малый, несколько вместительных зданий, в которых помещались канцелярии и другие учреждения, а также многочисленные виллы, почти все в греческом стиле, которые были предназначены для расселения и увеселения гостей. Адриан привык жить на широкую ногу. Поклонник красоты, предпочитавший свежесть наслаждения всяким другим наслаждениям, он каждую следующую любовную встречу старался проводить на новом месте, для чего порой за день в укромном уголке обширного парка внезапно возникали обвитые плющом стены лабиринта или прелестный водопад, или расписной портик, рядом с которым прятался уединенный павильон или беседка. Случалось, за день в парке выкапывался водоем, над его поверхностью вставали привезенные из Египта лотосы, на берегу устраивались живописные развалины вполне в буколическом духе.
Между этими «уголками удовольствий» и бродил Лонг.
Прикидывал, какими безумными, в духе Нерона, прожектами украсит Рим этот бородатый молокосос?
Поставит себе золотую статую, размерами превышающую колосса Родосского? Распорядится переловить всех христиан и бросить их на съедение диким зверям? Прикажет поджечь Рим или все города Италии сразу? Какие иные бедствия обрушит на головы жителей Вечного города этот поклонник красоты?
В канун мартовских ид, (14 марта) к вечеру, Таупата принес известие, что «кризис миновал», и император пошел на поправку. Лонг так и не сумел добиться от парнишки, что означает фраза «кризис миновал». Таупата отделался легкомысленным объяснением, что «все так говорят». Еще болтают, что Плотина и Матидия ни на минуту не отходят от Марка, что никого пока к императору не пускают. Вот и пойми, то ли речь идет о здоровье императора, то ли о новых назначениях в ставке?
Самому высовываться не хотелось.
После радости, испытанной в день возвращения из пустыни, бремя неизвестности казалось совсем неподъемным. Что из того, что не по своей воле он взгромоздил на спину этот вьюк, уже который год, не испытывая радости, скуля и постанывая, везет его. Из редких встреч, скудных разговоров, которыми, случалось, обменивались оставшиеся на территории комплекса армейские чины, Лонг узнал, что сторонники Адриана в армии и органах государственного управления тоже испытывали недоумение. Они открыто выражали недовольство непоследовательностью высшей власти — если дело сделано и перстень вручен, почему до сих пор нет официального распоряжения о назначении нового главнокомандующего?
Много пищи для разговоров дала прибывшая в Антиохию делегация сенаторов, в большинстве своем состоящей из недругов Адриана. Возглавляли ее Деций Гомулл и Цивика Барбар, известные крикуны и сторонники Нигера. Отцы народа с кислыми физиономиями выразили одобрение замыслу императора, но прежде они посоветовали императору поберечь здоровье. Один из самых непримиримых и авторитетных нобилей предостерег Траяна от поспешности в подобного рода решениях. Благо государства, заявил он, несовместимо с суетой. Сенат предпочитает преемственность, и претендент должен доказать искреннее уважение к величию Рима.
Император согласился с отцами, и в тот же день было объявлено, что Публий Элий Адриан назначается консулом на следующий 118 год. В этом назначении тоже было много двусмысленности. Опытные политики, старавшиеся не ввязываться в дворцовую схватку, пытавшиеся вникнуть в смысл происходящего и нащупать вектор, в котором двигались события, задавались вопросом — консулом назначен, а цезарем нет. В чем причина подобной непоследовательности? Прежде, во времена Республики, консульство являлось самым важным, верховным магистратом, теперь, начиная с Августа, оно давным — давно утратил реальную власть, и представлялось более почетной, чем обладающей действительным влиянием должностью.
Ларция вызвали в преторий, когда вполне определилась судьба Лузия Квиета. Проконсула назначили наместником провинции Мавритания и приказали навести там, в самом дальнем западном углу империи, надлежащий порядок. Перед отъездом Квиет заглянул к себе на виллу.
Стоя на ступенях пропилона — крытого украшенного колоннами преддверия, устроенного перед входом в жилище, Лонг с недоумением наблюдал за невысоким, кривоногим, темнокожим, но обладавшим вполне европейскими чертами лица, мавританцем.
Квиет был непохож сам на себя. Странная для такого решительного и жестокого человека робость одолела его. На виллу зашел не сразу, сначала некоторое время задумчиво постоял перед входом, несколько раз глянул по сторонам, затем послал вперед вооруженного человека. Был Квиет в тоге, однако под ней проглядывала тончайшая кольчуга. Седая голова непокрыта, курчавые волосы коротко пострижены. Такие же темнокожие, пестро одетые воины в полном вооружении сопровождали его.
Заметив наблюдающего за ним Лонга, Квиет подозвал префекта. Поинтересовался, как прошла поездка к бедуинам? Отвечая, Ларций неумеренно заторопился, тут же выругал себя за ненужную, припахивающую подобострастием, исполнительность. Он помедлил, взял, как ему показалось, нужный тон, доложил, что кочевники вполне отдают себе отчет в мощи Рима и сознают необходимость дружбы с таким сильным соседом.
Квиет поморщился.
— Спокойней, префект. Сохраняй невозмутимость. С чего вдруг ты заговорил на птичьем языке? — спросил он и принялся разглядывать высокое сирийское небо.
Разговор увял.
На горах собирались тучи. Оттуда тянуло прохладным ветерком. Аромат цветов, обильно высаженных в парке, был густ и многослоен.
Наконец, словно вспомнив о собеседнике, переспросил.
— Говоришь, сознают необходимость?.. Может и так, только полностью доверять им нельзя. Как, впрочем, и новому главнокомандующему. Ты слыхал, Ларций, у нас скоро будет новый главнокомандующий. Не знаю, сживешься ли ты с ним? Разве что научишься гнуть спину? Я смотрю, ты спокоен, может, уже спелся? Я же стар для подобных упражнений. Кстати, моих конников собираются передать под твое попечение. Не знаю, как ты с ними управишься? Они привыкли ко мне, слушаются только меня.
— Конечно, Лузий, — поспешил согласиться Ларций, — они готовы пойти за тобой в огонь и в воду, но они уже пятнадцать лет в строю. Из них получились отличные кавалеристы, дисциплинированные, знающие цену присяге. Я ни в коем случае не стану жертвовать ими ради… скажем так, молодого человека, которому улыбнулась фортуна.
Квиет нарочито громко, с презрением рассмеялся.
— В этом ты ошибаешься, Ларций! Впрочем, как и мы все. Мы всегда считали его молокососом, а щенок успел подрасти. У него теперь длинные и острые клыки. Он попробовал вкус крови, так что остерегайся. Я сам попросил отправить меня подальше. Скоро здесь начнется мясорубка… Кое — кому очень не по нутру возвышение стихоплета. Мне, собственно, плевать. Я противодействовал ему исходя из интересов государства. Может, вдали обо мне забудут? Может, дадут прожить еще пару годков, чего и тебе желаю. Надежда слабая, но как без надежды? Как справедливо заметил Вергилий: «для побежденных спасение одно — не мечтать о спасении».
— Тебя еще позовут, Квиет, — попытался успокоить его Ларций.
— Кто? — снисходительно усмехнулся Квиет. — Старая развалина, которым крутит его добродетельная жена? Племянник, который спит и видит, как бы поскорее сдаться на милость Хосроя?
Конечно, ему удобнее в Риме, в Палатинском дворце. Там и развлечений побольше, и сучек, и юных виночерпиев, и богатеньких всадников, которых стоит только потрясти, как из них тут же посыплются денежки.
Ты, префект, полагаешь, я боюсь за собственную жизнь? Что дрожу, как кое‑кто из проворовавшихся вольноотпущенников? Нет, Лонг. Мы всегда были с тобой соперники. Я обошел тебя. Я шире мыслю, дальше вижу, к тому же мне всегда везло. Только на этот раз фортуна отвернулась от меня. Только не думай, что она повернулась лицом к тебе. Этот ничего не забывает и ничего не прощает. Впрочем, дело не в молокососе. Вернее, не только в нем. Смена вех — жестокое время. В такую пору особенно обильно льется кровь. Чья? Это на усмотрение богов. Так что, будь здоров, Лонг!
На том и простились.
На следующий день в пределах правительственного комплекса вдруг засуетились, забегали люди. По берегу Оронта, в парке, возле опустевших вилл, между дворцами во множестве появились рабы. Рысью примчались к Лонгу, ворвались в дом, попросили — нет, потребовали! — распоряжений.
Ларций, справившись с оледенившей сердце оторопью, гневно прогнал их всех. Отправил на разведку Таупату. Не прошло и нескольких минут, как тот стремглав вернулся, доложил ликуя — ходячий труп ожил! Старик почувствовал себя лучше!
Хозяин окончательно вышел из себя — как ты смеешь, неуч, называть императора ходячим трупом! Какой он тебе старик?! Плетей захотел попробовать? Мальчишка обиделся — все так называют. Потом сделал обиженное лицо и добавил — если не хотите выслушать главное, то и не надо.
Что же главное, заинтересовался Ларций.
Глаза у раба загорелись. Марциал — похабник по секрету сообщил, что император решительно заявил врачам, Плотине, всему окружению — Гатру я возьму сам.
Ларций так и сел на ложе.
Сидел недолго. К нему вдруг повалили просители. Ни с того ни с сего явился обиженный Адрианом откупщик, бросился в ноги, умолял походатайствовать перед императором, чтобы ему возвратили откуп. За богатым подарком дело не станет, заверил он и неожиданно подмигнул префекту. Ларций не смог удержаться от смеха, так со смехом и прогнал откупщика.
К полудню на соседние виллы стали возвращаться прежние обитатели. В парке, на дорожках парка, даже в устроенном Адрианом лабиринте стало непривычно шумно.
После полудня Ларция вызвали к императору.
Спешно! Принесший известие преторианец посоветовал поторопиться с визитом, «иначе все лучшие места расхватают».
Ларций кивнул, приказал Таупате не лениться, быстро принести все необходимое. Поинтересовался, вычищена ли парадная кираса? Таупата, негодяй, посмел в присутствии преторианца вскинуть руку вверх и нарочито зычно гаркнуть — так точно, господин! Кираса блестит, как новая серебряная монета. Преторианец не удержался и прыснул в кулак. Возмущенный Ларций укорил гвардейца, а заодно и собственного раба — дураки! Серебряная монета уже давно не блестит, даже новенькая. Там и серебра‑то кот наплакал. Так переживая и поторапливая раба, он нарядился во все новенькое. Все это время страх, разбуженный Квиетом, сжимал сердце.
Увидев императора, префект изумился и возрадовался — перед ним восседал прежний Траян, вполне свежий, похудевший. Старая развалина (так, кажется, назвал его верный соратник, участник всех его походов) был энергичен, подвижен. Спала нездоровая полнота. Разве что в глазах стыла накопившаяся за эти десятилетия усталость и некоторая проницательная отрешенность, которая посещает человека в преддверии чего‑то важного и неизбежного.
В зале собрались все члены военного совета, за исключением Квиета. Цельз и вновь приехавший Пальма — моложавый, с большой родинкой на щеке, — держались особняком. Сторонников у них теперь заметно поубавилось. Большинство членов претория отчетливо сдвинулось к центру, оставляя заметный промежуток между ними и приверженцами «замшелых пней». Некоторые откровенно льнули к Адриану.
Даже Ликорма.
Турбон, усмиривший евреев, чувствовал себя победителем. Глянув на его зверское лицо, Лонг невольно усмехнулся — если он все эти годы наступал на пятки Квиету, Турбон с той же неукротимостью подгонял его.
Молодой претор Квинт Марций Турбон был высок, строен, но жутко некрасив. Правда, и безобразным его не назовешь, скорее дерзким. Губы у него были толстоваты, во время разговора он к тому же специально выпячивал их. Волосы на голове короткие и свивались в густые, не поддающиеся расчесыванию пряди, как, впрочем, у всех далматинцев.
Император встретил Лонга с распростертыми объятьями. Поднялся с кресла, направился к нему
— А — а, вот и наш посланец. Давай выкладывай, что там у арабов?
Лонг подробно рассказал о встрече, в конце, как о каком‑то несущественном пустяке упомянул о желании одного из шейхов получить в подарок римскую гражданку. По его мнению, это было явно неприемлемое для римской чести условие, разве что варвар возьмет римскую гражданку в жены? В ответ Адриан бесцеремонно рассмеялся и заявил, что если вся трудность в таком пустяке, будет ему знатная женщина. Красавица, золотистые кудри, гибкий стан, высокая грудь — Адриан жестом продемонстрировал размеры бюста будущей жертвы. Варвар будет в восторге.
Император подозрительно глянул на племянника, тот мгновенно посерьезнел, принялся уверять, что выполнение этого условия не принесет никакого ущерба римской чести. У него на примете есть подобная «патрицианка», она вполне способна сыграть эту роль. Она сумеет, добавил наместник Сирии.
Затем приступили к обсуждению наступления на Гатру.
Предложений, как выманить варваров в поле, было много. Все вдруг загорячились, начали пылать инициативами. Кто‑то посоветовал известить враждебные племена, что в скором времени из Антиохии в сторону Вавилона отправится караван с войсковой казной, предназначенной для выплаты жалования легионерам. Кочевники вряд ли упустят такую лакомую добычу, тут их можно и разгромить. Кто‑то из приписанных к штабу трибунов возмутился — к чему эти недостойные римской доблести уловки? Следует немедленно, все наличной силой обрушиться на Гатру, тогда арабы волей неволей вынуждены будут принять бой. По сведениям разведки, сейчас их в крепости столько, что всех не прокормишь. Они обязательно попытаются прорваться.
Присутствовавший на претории грек, любимчик Адриана, командовавший отрядом фессалийской конницы, совсем в духе своего покровителя высмеял эти бредовые задумки, объяснив, что с помощью такого дешевого трюка, как караван с войсковой казной, арабов не проведешь. В отношении других предложений, он высказался в том смысле, что если всей силой навалиться на крепость, зачем надо было начинать хитроумнейшую комбинацию с арабами? Зачем посылать «в пасть льву нашего храброго Лонга»? Римская доблесть всегда славилась остротой мысли и гибельными для врага уловками. Если мы ударим по Гатре в лоб, мало того, что враждебные бедуины обложат нас со всех сторон, — те, кто сегодня прикидывается нашими друзьями, завтра вполне могут переметнуться на вражескую сторону. Действовать следует иначе — задеть варваров за живое, стравить их между собой, поставить в такие условия, чтобы ни у кого и мысли не было о возможности примирения. Одним словом, пусть страсти возобладают над разумом.
— Как этого добиться? — заинтересовался император.
На этот вопрос ответил Адриан. По — видимому, он и его сторонники уже обсудили эту задумку в своем кругу.
Наместник пригласил императора и Лонга к окну. Когда те приблизились, Адриан указал на Снежного и, обращаясь к префекту, спросил.
— Лонг, как ты поступишь, если украдут твоего коня? Будешь искать? Бросишься в погоню?
— Конечно! — воскликнул префект.
— Вот так и надо действовать! Правда, — добавил наместник, — при том засилье в Сирии и в приграничных провинциях сторонников Хосроя никакие привычные меры сохранения тайны не дадут результат. То есть на какое‑то время нам удастся обмануть их, но скрыть цель передвижения войск и, главное, конницы в пределах всего театра военных действий невозможно. Как только они поймут, что мы отрезаем их от источников воды и пастбищ, арабы сразу смекнут, что дело нечисто. Важнейшая задача — убедить неприятеля, что мы отводим коннице вспомогательную роль сопровождения пехоты и отражения наскоков летучих арабов. Мы должны заставить врага поверить, что римляне, желая проявить доблесть, — он благожелательно кивнул в сторону трибуна, внесшего это предложение, — первым делом ударят по Гатре.
— Другими словами, — перебил племянника Траян, — ты предлагаешь повторить нашу ошибку двухлетней давности, когда мы вступили в Месопотамию?
— Да, август.
Лонг слушал наместника в пол — уха. Странно, но он заранее уверился, что ничего хорошего от этого претория ему ждать не приходится. Тем более, если план операции разработал Публий.
И как в воду смотрел.
Завершая, Адриан заявил.
— Спора нет, легионную конницу и вспомогательные конные отряды необходимо свести в несколько крупных соединений — без этого невозможно разгромить противника, однако успеха можно добиться только в том случае, если мы отважимся на неординарное, неожиданное для неприятеля решение. Только так мы сможем скрыть смысл сведения конницы в несколько крупных ударных отрядов, сосредоточения ее по началом одного человека.
— Что ты предлагаешь? — спросил император.
— Командующим отдельным корпусом должен быть назначен незначительный по чину командир.
Услышав это предложение, сердце у Лонга дрогнуло. Опыт подсказал, что без него и на этот раз не обойдутся.
Между тем Адриан продолжал втолковывать императору.
— …врагу следует дать понять, что в предстоящей кампании от конницы многого не ждут. В отличие от энергичного Лузия, проявившего себя в Египте Турбона, новый командующий должен вести себя пассивно, поменьше бывать в доверенных ему войсках, из Антиохии не высовываться. Выполнение приказа он должен перепоручить своему заместителю.
Траян прервал племянника.
— Кого предлагаешь? Говори прямо.
— Август, кто, кроме префекта Лонга, имеет достаточно высокий авторитет и невысокий чин, чтобы сыграть эту роль. В заместители ему я предлагаю Катилия Севéра. Для большей убедительности желательно пока повременить с утверждением Лонга в сенаторском достоинстве.
Это заявление окончательно сразило Лонга. Мало того, что наместник Сирии назвал его «незначительным командиром», так молокосос еще и загорелся желанием покорить Индию? Ему срочно понадобился триумф, наименование Парфянский или Индийский? Он жить не может без Индии? Там, как утверждают знатоки, бесчисленное количество безупречно красивых вещей, ему будет на что полюбоваться. К тому же в подручные ему опять подсовывают дружка Адриана Катилия Севéра! Неужели он сам не в состоянии подготовить конницу к войне?!
Император обратился к Лонгу.
— Справишься, Ларций?
— С чем, наилучший?
— С досугом. Будешь сидеть на вилле, по три раза на день посещать баню. В Антиохии будешь появляться с роскошным эскортом. Сможешь вволю пинать сапогами этих грязных сирийцев. Ну, пару раз проведешь конные учения неподалеку от города.
— Государь, это дело для какого‑нибудь ходячего трупа, а не для боевого командира!
В зале воцарилась редкая, звенящая тишина. Брови у императора поползли вверх. В этот момент первым не выдержал Адриан. Он заржал так, что сумел перекрыть смешки, которые стремительно побежали по залу. Спустя мгновение улыбнулся и Траян. Потом император внезапно посерьезнел, нахмурился и предупредил префекта.
— Думай, что говоришь!
— Мне хотелось бы взяться за живое дело, — перебил взрывы хохота Лонг.
— Это разве не живое дело! — повысил голос Траян. — Вспомни своего наставника Помпея Лонгина, он очень ловко умел проворачивать подобные делишки. Шейхи глаз с тебя не спускают. Адриан прав, если ты будешь при ставке, для них это будет верный знак, что конница в начале кампании будет играть вспомогательную роль. Что касается Севéра, я не против. Никто не отстраняет тебя от участия в подготовке кампании. Поволочись за какой‑нибудь горожанкой. Но главное, держи под присмотром сарматов и тяжеловооруженную конницу. Держи их в строгости, они в любой момент должны быть готовы к бою. Даю слово, Ларций, что в бой сарматов и панцирную конницу ты поведешь сам. Не беспокойся, у ходячего трупа хватит сил, чтобы наградить тебя по заслугам.
Лонг склонил голову.
Дождавшись паузы, Адриан вновь поднял вопрос о союзе с арабами как главном условии успешного продвижения на восток. Для достижения этой цели ничего не жалко, даже патрицианку. Он уже говорил, что у него есть одна на примете, можно хоть сейчас познакомиться со знатной дочерью Рима. Она сидит у него взаперти.
Император насупился и подозрительно глянул на племянника.
— Опять за старое? — спросил он.
Адриан изменился в лице и поспешил объяснить — в этом деле, государь, нет ничего личного. Взаперти — это значит в темнице. Если, добавил он, нам удастся выдать эту красотку за шейха, даже в качестве десятой жены, полдела будет сделано. Она грамотна, получила воспитание, обучена музыке, так что вполне сгодится. К тому же, заверил он дядю, она — государственная преступница, так что никакого ущерба римской чести не будет. Если желаете, могу приказать привести ее, но лучше познакомиться с ней в, так сказать, привычной для нее обстановке. Чтобы она прочувствовала и перестала ерепениться.
Император хмуро глянул на племянника и недоверчиво спросил.
— Она что, ерепенится?
Адриан развел руками.
— Она из почитателей распятого в Палестине мошенника, но какого‑то варварского, нелепого толка.
Траян ответил, что у него сейчас нет времени знакомиться со шлюхами, «сидящими у тебя взаперти, тем более со шлюхами нелепого толка».
Тогда, предложил Адриан, пусть со мной отправится Лонг. Ему ты вполне можешь довериться. Император задумался и ответил, что если Лонгу приятно «любоваться непотребством», пусть идет. Потом доложит.
Недоумевающий префект, вновь очутившийся в положении невесты, сосватанной без ее ведома, — возмутился.
— Это, наилучший, приказ или просьба?
— Ты о чем? — не понял император.
— О непотребстве. Меня, боевого префекта, заставлять нюхать…
Он не договорил. Не дали договорить — присутствующие на претории, глядя на его вытянувшееся лицо, на обиженно выступившую вперед нижнюю челюсть, покатились со смеха.
У Лонга слезы на глазах выступили.
— Ничего, — решительно приказал император, — понюхаешь. Может, Адриан врет и желает сплавить уродину подальше. Потом доложишь.
«Боги, мои боги, зачем я так спешил в Азию!» — молча возопил Ларций, когда он в компании Адриана, в сопровождении начальника караула вышел из Большого дворца.
Они направились к казармам, обогнули угол каменной кладки и приблизились к огороженному железной сеткой клочку земли, на котором сидели несколько десятков грязных, усталых донельзя, людей. Адриан подозвал префекта поближе к сетке, указал на молодую женщину, сидевшую на камне вдали от своих единоверцев.
— Как тебе Эвтерпа? — спросил Адриан. — Эвтерпа, встань, пройдись.
Та покорно встала, прошлась.
— Ну, чем не сенаторская дочь?
Ларций мельком глянул на девчонку. Только мельком — и сразу отвел глаза. Девчонка, казалось, сразу почуяла, что произвела впечатление на пожилого, в военной форме римлянина. Картинно двинув плечиком, она обнажила край хламиды, потом дерзко показала язык и спряталась в толпе своих единоверцев.
— Видал? — радостно засмеялся Адриан. — Какова дочь Рима?
— Публий, но она же чернява и худа?
Наместник засмеялся.
— Пустяки! Волосы покрасим, задницу расширим. Будем кормить день и ночь.
Наступила тишина.
— Публий, — неожиданно хриплым голосом, стыдясь самого себя, выговорил Ларций. — Подари мне эту женщину.
— Как это? — удивился наместник. — Она — государственная преступница. Она замыслила убить меня.
— Это ладно, — торопливо и невпопад забормотал префект. — Это пусть. За тобой должок, Публий. Ты не забыл?
Адриан внезапно посуровел, оттащил префекта подальше от сетки, в тень лавра, и тихо, горячим шепотом промолвил.
— Я не стал бы возражать, если ты будешь сообщать мне все, о чем советуется с тобой Траян?
Лонг тяжело вздохнул.
— Нет.
— Как знаешь, — развел руками наместник. — Уговаривать не буду.
Потом, внезапно озлобившись, кривя рот, заговорил.
— Она — елказаитка. Ядовитое семя! Они убили Порфирия и Павлина, вырезали у них внутренности. Главного жреца зовут Епифаний. Знаешь, кто такой Епифаний? Это — Сацердата! Помнишь Сацердату? Он прячется где‑то в Сирии, я до сих пор не могу найти его логово, вот почему я держу здесь его сообщников. Он рано или поздно попытается выйти с ними на связь. Он, несомненно, что‑то замышляет против меня. Хочешь, я прикажу сейчас же вскрыть внутренности этой красотке. И всему этому зверью…
— Нет, — коротко ответил Ларций.
Мысль о Сацердате скосила его — неужели Эвтерпа из той же банды? Он еще раз глянул в сторону такой милой, такой прелестной, качнувшей плечиком женщины.
Адриан неожиданно вполне по — дружески дернул его за короткий рукав военной туники.
— Ладно, можешь забрать эту «патрицианку», — последнее слово он выговорил с нескрываемым презрением.
Потом повернулся к начальнику караула и распорядился.
— Префект может взять преступницу. На ночь. Утром пошлешь за ней двух легионеров. Смотри, Ларций, глаз с нее не спускай, иначе не сносить тебе головы.
Ларций, услышав о Сацердате, до сих пор не мог восстановить дыхание. Сумел только ответить.
— Нет уж, благодарю.
* * *
Ближе к ночи, в набегающих со стороны гор сумерках, не сумев побороть страх и страсть, он поплелся в сторону тюрьмы. Шел и проклинал себя. Сопровождавший его, тащивший факел, Таупата с недоумением поглядывал на хозяина.
До казарм преторианцев Ларций добрался, когда в памяти закончился запас недобрых слов, с помощью которых он припечатал поездку в Азию, высшую власть, низшую власть, плебс, способный оплевать все, что есть святого на белом свете, сам белый свет. Проклял себя, старого похотливого козла, не способного устоять перед оголенным плечиком. В казармах поговорил с начальником караула, тот послал с ним двух молоденьких преторианцев. Возле загона их окликнул стоявший на посту солдат из третьей когорты, потребовал назвать пароль. Один из сопровождавших префекта гвардейцев откликнулся. Лонг приказал Таупате осветить их лица, после часовой разрешил подойти поближе.
Ларций приблизился к сетке, движением руки отослал часового и преторианцев подальше. Те неохотно повиновались.
Пленница сидела на прежнем месте, на камне.
Заметив знатного римлянина, облаченного в дорогую, давленную по форме груди кирасу, напяленную на тунику из тонкого льняного полотна, она сразу узнала его и жалобно позвала.
— Солдатик… а, солдатик?..
— Что тебе?
— Забери меня отсюда.
— Ты, говорят, злоумышленница? — недобро спросил Ларций и взялся рукой за сетку.
Часовой издали крикнул ему.
— Убери руку, префект, она пальцы откусит.
Лонг кивнул в его сторону.
— Вот видишь.
— Он глуп и дик. В нем нет искры Божьей. Его пальцы ничего не стоят. Возьми меня отсюда, солдатик, ведь наместник разрешил.
— А ты будешь вести себя примерно?
— Я буду вести себя примерно. Буду развлекать тебя, любить тебя. Играть на флейте.
Далее как в сказке!
Под надзором Лонга пленница быстро омылась в бане, поплескалась в бассейне. Оттуда, еще мокрую, распаренную, потащил на ложе. Очухался, когда сил не осталось. Решил передохнуть. Не тут‑то было. Женщина оказалась чрезвычайно умелой. Не наглой и похотливой, но именно умелой, способной выжать все соки из мужчины. Возраст ей был не помеха.
Вновь натешившись, Ларций наконец обрел благоразумие. Он глянул на водяные часы — скоро полночь. Еще несколько часов и придется вернуть Эвтерпу в загон. И ладно, сил больше не осталось.
В следующий момент женщина ловко взгромоздилась на него, овладела его искалеченной рукой, сунула обрубок между своих ног и неуловимым, но безмерно радующим, доводящим до исступления движением поводила культей по сочной и жаркой мякоти. Ларций растаял. Возбудился необычайно, до боли.
* * *
«Верные люди доносят, что Лузий Квиет вместо того, чтобы отправиться в Мавританию, отплыл в Рим. Полагаю, мой друг, спешка не входит в его планы.
Лупа, я не могу напрямую обратиться к Аттиану, чтобы тот приглядел за Квиетом, к тому же его люди неуклюжи и грубы, а здесь следует действовать тонко. Это под силу только тебе, дружок. Не упускай из вида Квиета (говорят, он держит курс на Родос), как ты держишь под наблюдением Лаберия Максима и Авидия Нигрина, и, если эта троица тайно встретится, немедленно дай мне знать. Это будет верное свидетельство того, что делу дан ход. При этом тебе следует иметь в виду вот какую небезынтересную деталь. Опасность с их стороны безмерна, но, как бы выразиться деликатней, она уловима и предсказуема. О ней сразу заговорят в Риме, так что не поленись прислушаться к сплетням.
Наши воинственно настроенные патриоты, в том числе Лаберий, Нигрин и Квиет — птенцы моего дяди. Они так воспитаны, что всегда с охотой подчинялись ему. Никто из них не способен взять на себя ответственность, пока на то не будет одобрения Траяна. Теперь они оказались в немыслимом с их точки зрения, положении — Траян на моей стороне! Ждать с его стороны пусть даже негласного распоряжения покончить со мной нелепо, а пойти на риск и взять на себя смелость открыто выступить против дяди, им не дано. Они не способны пересилить себя, они так воспитаны. Здесь не поможет и вмешательство какой‑нибудь третьей силы, например божественной. Никакой оракул, никакие счастливые приметы или призывы соратников не в состоянии заставить их переступить эту роковую черту.
Это вовсе не означает, что гроза, возможно, пройдет стороной, и мои враги смирятся с неизбежным усыновлением. Как раз наоборот — именно сейчас, когда выяснилось, что император солидарен с матушкой, опасность обрела вполне осязаемые черты.
Как всегда, Лупа, самая страшная угроза таится в человеческих пороках.
Им только дай волю!
Особенно страху.
Игры богов, их выбор и предпочтения, редко бывают связаны с какими‑то высшими, стратегическими соображениями, какими любят тешить себя смертные, чем обожают оправдывать свои поступки. Убийство «во имя высшей цели» — это исключительно наше — человечье! — дело. В случае с божественным Юлием вопли о спасении отчизны, о борьбе с тиранией, завершились банальными ударами ножей для резки хлеба, которыми Брут и Кассий, эти ненасытные борцы за свободу, истыкали первого среди римлян.
Чем это преступление отличается от нападения обычных грабителей, которые еженощно режут запоздавших граждан в подворотнях Субуры?..»
«…Богов не трогают мольбы несчастных, оказавшихся в лапах у таких тиранов, какими были Калигула или Нерон. Не станут они способствовать и тому, кто вознамерился вернуть Рим к реальности, заняться его устройством и установлением мира. Громы и молнии они приберегают разве что для предсказаний, но не для искоренения злонравия. Решение подобных вопросов боги всегда оставляют смертным, несогласие почти всегда сводится к яду или удару мечом. Так было не только с Юлием Цезарем, но и с братьями Гракхами, Цезарем, Цицероном, Нероном, Домицианом. Тем же Германиком. Найти исполнителя несложно, все дело в цене».
«…я уверен, замшелые псы в крови лично пачкаться не станут. Для этого у них имеется союзник или подручный, скрывающийся в самом близком окружении императора. Я уверен, что мракобесы либо дали, либо скоро дадут ему добро. Замысел моих врагов обрел отчетливые, уловимые черты хорошо продуманного плана. Пробил час наемного убийцы.
Кто же этот союзник? Кто не побоится испачкать руки. Кто возьмет на себя смелость отыскать подходящего негодяя, натравить его на меня?
Хороший вопрос, тем более что ответ мне известен. Я точно знаю, кто рано или поздно подошлет ко мне убийцу, но я не могу открыть его перед дядей. Матушка строго — настрого запретила мне сообщать Марку его имя. Для нее жизнь Марка — безмерная ценность, поэтому она настаивает на сохранение тайны.
Правда может погубить его».
«…Рассуди, Лупа, от каких капризов порой зависит исполнение воли богов. Все пророчества и знамения, обещавшие мне высшую власть, оракул, вышедший из святилища Юпитера Капитолийского, предсказание астролога, подсчитавшего по положению светил, что я буду облачен в императорскую тогу, — висят на тончайшем волоске безмерной любви, которую дядя и тетя до сих пор испытывают друг к другу. Я не в силах оборвать эту нить, поэтому вместо того, чтобы перейти в наступление, потребовать объяснений, сорвать личину благонравия со своего врага, мне приходится выжидать, напускать туман, одолевать страх, ежедневно донимающий меня. План наш сводится к тому, чтобы использовать любой удобный повод, чтобы оторвать нашего врага от Марка, прервать между ними личное общение. В этом случае мы убережем величайшего и сумеем склонить дядю действовать решительней».
«…Итак, я жду, вздрагиваю по ночам, судорожно оборачиваюсь на каждый хлопок двери, на всякий неожиданный возглас, на движение оконной занавески. Я с ужасом и отвращением гляжу на всякий фиал, который подносит мне раб. Порой не хватает сил сдержать страх.
И так ежедневно, еженощно!
При этом мне приходиться заниматься официальной писаниной, раздавать бессмысленные по сути указания, ведь стоит кинжалу коснуться моего горла; стоит мне отхлебнуть отравленный напиток, и всем этим распоряжениям, всему крикливому величию, которого я с такой страстью добиваюсь, которое мне не терпится напялить на себя, будет асс цена. У меня теперь появилось нелепое развлечение — я постоянно держу пари с самим собой, с какой стороны подкрадется ко мне ловкий и безжалостный убийца, в какой по счету кубок злая рука вольет яд, когда крыша собственного дома обрушится мне на голову. Единственная отдушина, возможность перевести дух — это письма к друзьям, в которых мне не страшно признаться, что я боюсь. Что еще хуже, я постепенно привыкаю к страху, нахожу в этом удовольствие. Я жду не дождусь прихода полночи, чтобы еще раз послушать флейту.
Да — да, в политике такое случается. В тот момент, когда нервы напряжены до предела, когда опасность рядом, когда от выдержки и хладнокровия зависит мое будущее, я не в силах одолеть искушение насладиться отпевающей меня мелодией. Каждую ночь, в назначенный час я выхожу на балкон и жадно, словно в черный провал возле Мизенской горы, вглядываюсь в темноту.
Первый же пронзительный звук заставляет вздрагивать сердце. Азиатские мелодии порой бывают до озноба резки, сладостно — пугающи, они очень напоминают вопли несчастных, угодивших в подземное царство. Звуки флейты влекут меня, я не в силах совладать с очарованием бездны. Если бы ты знал, с каким нетерпением я сейчас поглядываю на водяные часы — клепсидры, жду, когда вода в нижнем сосуде поднимется до назначенного уровня».
«…я уже писал тебе об Эвтерпе.
Теперь мне многое о ней известно.
Вообрази, эта женщина оказалось не то, чтобы с двойным, но с тройным дном. Спешу, мой друг, изложить тебе эту историю подробней, ибо вода каплет и каплет, и у меня в запасе всего несколько минут. Проведенное тайное расследование показало, что девица недавно появилась в секте. Ее происхождение неясно, по — видимому, она из греческой семьи или из семьи италийского переселенца. В младенчестве была продана в храм богини Астарты в Гиерополе, являвшейся покровительницей этого известного своим сверхразнузданным распутством места. Мало того, что продажная любовь в этом притоне, называемом «священным городом», совершается по воле богов, она также приносит храму немалые выгоды от торговли женским телом.
Мужским тоже.
Да будет тебе известно, что при храме пасется несколько сотен храмовых проституток — иеродул обоего пола, все они активно трудятся на благо Астарты, не только внося в казну полученный от соития доход, но и помогая жрецам в трудную минуту очиститься от переполняющей их детородной влаги».
«…нашли подтверждения доносы, что в храме Астарты не брезгуют и человеческими жертвоприношениями. Вот этого мы, римляне, допустить не можем. Мы всегда соглашались с тем, что богов много, и всякий смертный, даже сирийцы, утопившие в разврате всякое понятие о добродетели, имеют право поклоняться тому божеству, которое ему покровительствует. Чтобы добиться благоволения Астарты, этой, с позволения сказать, матери богов, азиаты могут использовать любые способы, вплоть до торговли телом. Но приносить в жертву младенцев — это чересчур даже для этой дикой, похотливой, хохочущей, высмеивающей всех и вся страны. Это более ужасно, чем калечение детородного органа, к чему так привязаны иудеи».
«…Идея человека, дружок Лупа, в идеале прекрасна. Боги наградили его быстрым и сноровистым разумом, склонностью к поиску истины, чуткостью к добродетели, ведь нет на земле смертного, который бы не знал, что такое хорошо и что такое плохо. Он обладает звучным голосом, острым зрение, чувствительной кожей, слабоватым, но, тем не менее, разборчивым нюхом. Движения его осмыслены, формы совершенны, что с такой убедительностью доказали нам скульпторы из греков. Но кто из небожителей мог вообразить, что земное воплощение их замысла с такой легкостью и охотой готово подчиниться самым низменным, самым грязным побуждениям.
Кто из богов мог предположить, что созданные ими существа будут находить радость в убийстве себе подобных! Мало того, многие смертные испытывают религиозный восторг от издевательства над собственной плотью.
И ради чего, Лупа?!
Только ради того, чтобы вымолить хороший урожай, удачу в делах, здоровье и богатство. Согласись, это крайне извращенная форма отраженной идеи. Это следует запретить и немедленно».
«…Но вернемся к Эвтерпе.
Каким образом Лалага (так звали в ту пору рабыню) оказалась в руках Сацердаты, моим людям выяснить не удалось. Известно, что за этой женщиной числится какой‑то серьезный проступок, после которого она бежала из храма, чтобы не быть принесенной в жертву жестокой богине. Вот еще одно раздражающее обстоятельство — если верховный жрец Астарты в Гиерополе узнает, где скрывается Лалага и обратится ко мне как к наместнику Сирии с требованием вернуть беглянку, я буду вынужден это сделать.
Признаюсь, эта женщина заинтересовала меня. Она разбудила во мне желание лепить ее, мои руки тянутся к комку сырой глины. Вообрази, оказавшись в тисках обстоятельств, ожидая удара в спину, не имея возможности ответить своим врагам тем же (их слишком много, у меня нет возможности покончить со всеми разом), я, тем не менее, испытываю необыкновенно острое, нежное томление и желание творить. Она, кстати, хорошенькая, если не сказать, прелестная. В ее глазах такие искорки, которые вполне подтверждают, что в науке нежной страсти она непобедимый полководец, но пользуется этим даром она неохотно, через силу. Эвтерпа ловко представляется этакой простушкой, оскорбленной девственницей, наивной сироткой, которая вдруг безмерно и страстно влюбляется в своего покровителя, приемного отца, дядю или опекуна. Это очень волнует. Однако есть в ней и очаровательная порочность, и помимо порочности, какой‑то тайный намек на добродетель. Его мне хотелось бы уловить в глине. Возможно, это незащищенность, готовность искренне плакать навзрыд, что редко встретишь у профессионалок подобного класса. Как бы мне хотелось проникнуть в ее тайну! Только разум, предостерегающий меня от общения с этой женщиной (я уверен, что в приготовленном для меня силке она не последний узелок) и данное матушке слово, что я буду воздерживаться от недостойных поступков, удерживают меня».
«…Как ты думаешь, на кого ее чары тоже произвели самое неотразимое впечатление?
Ни за что не угадаешь!
На уважаемого тобой замшелого префекта!
Он, оказывается, отъявленный женолюб!..
В свои немалые годы этот мрачный ревнивец похотлив как козел!
Представь, Лонг обратился ко мне с просьбой подарить ему эту шлюху. Не побоялся напомнить о давней истории, касавшейся твоей соотечественницы! Послушай, Лупа, у него действительно медный лоб. Он глух и слеп, он неумéн, ведь всякий разумный человек давным — давно сообразил бы, что я не просто так держу возле себя эту преступницу, и посягать на собственность будущего цезаря, на его будущую модель, по меньшей мере, глупо.
Он не сообразил! Каково?!»
«…подобная наглая бесчувственность способна ошеломить любого, даже самого проницательного человека, имевшего время разувериться в людях. Я попытался вразумить его. Конечно, я не мог признаться, что собираюсь лепить по ее образцу Венеру, поэтому начал объяснять, что имею особые виды на эту преступницу, что намерен использовать ее в качестве приманки для поимки некоего отъявленного негодяя.
Он уперся! Он едва мог справиться с охватившим его исступлением.
Вот прекрасный образчик низменности человеческой натуры, обожающей прикрываться «верностью заветам отцов», «римской невозмутимостью», «любовью к отчизне», одним словом, так называемыми «идеалами». Признаюсь, наш «суровый муж» меня заинтересовал и, чтобы лишний раз проверить свою догадку насчет вопиющего, неотъемлемого для подобной тощей натуры, двуличия, я, скрепя сердце дал согласие воспользоваться Лалагой, но только на одну ночь. При этом напомнил ему о Сацердате, с которым, как мне доподлинно известно, связана эта женщина.
Что ты думаешь, дружок — твой префект сразу пошел на попятный! Он, оказывается, вовсе не такой храбрец, каким прикидывался на полях сражений и на военных советах! Он сразу протрезвел, стал покладист. Ради объективности и чистоты опыта должен сообщить, что, возможно, не имя Сацердаты заставило его отступить. Вполне допускаю, что его остановило предупреждение часового, заявившего, что дикарка кусается. Легионер предупредил, что Лалага грозилась откусить палец посмевшему посягнуть на нее мужчине, или то, что пониже пальца. Они, елказаиты, очень кусачи. Когда легионеры начали их убивать, они до крови искусали солдат».
«…В любом случае наш префект оказался вполне обыкновенным «медным лбом», каких в армии много. Лицемер, утверждающий себя как последовательный поборник римских ценностей, мрачный ревнивец и в то же время хитрюга, способный почуять неладное, ведь даже самый грубый и дерзкий солдафон порой бывает очень прозорлив и старается избежать опасности».
«…так мы живем здесь, в Антиохии. Прохаживаемся по лезвию меча, дискутируем о природе власти, исподтишка строим козни, ждем, кто первый сорвется в пропасть, заодно обхаживаем храмовых проституток, предаемся похоти, слушаем игру на флейте, изредка воюем… Особенно неудержим император. Стоит ему на минуту почувствовать себя лучше, как он уже рвется в бой. Его неуемность порой пугает меня — здрав ли он рассудком?..
Но, милый Лупа, упала последняя капля.
Час пробил.
Пока прервусь, мой друг, закончу после концерта…»
Адриан легко поднялся с кресла, потушил свечи, крадучись направился на балкон. В подобной осмотрительности, скрытности заключалась особая прелесть. Это была игра, принять участие в которой его так настойчиво и умело заманивали. У этой игры были особые правила, многие участники неизвестны, о них можно было только догадываться, но цель была ясна — всадить кинжал ему в сердце.
Попробуйте!
Что, если меткий стрелок которую ночь поджидает, когда он выйдет на балкон, чтобы пустить смертоносную стрелу? Адриан усмехнулся — это вряд ли. Это — фантастика, его враги умные люди. Попробуй попади в цель в полночной тьме.
В любом случае главным призом в этой игре был он сам. Выигрыш здесь означал жизнь, проигрыш — смерть. Правда, в случае удачи был еще маленький сладостный довесок — власть над миром.
А также Эвтерпа.
Публий осадил себя — спокойней! Еще не в полной мере ясна ее роль в этой интриге. Возможно, именно она должна поднести ему бокал с ядом? От этой мысли сердце забилось еще торопливей. В любом случае, эта женщина является тем ключиком, который поможет ему отворить дверь к истине.
Он долго томился за колонной. Время шло, флейта молчала.
Почему молчит флейта?
Играй!
Ответом был шелест лавров в парке, шум бегущего по каменным уступам Оронта.
Ну, играй же!
Адриан с недоумением всматривался во тьму. Ночная тишина укреплялась. Неожиданно страстно, видно, в последний раз перед сном, мечтая о длинноухой подруге, прокричал на конюшне осел. Ему звучно вторили сторожевые псы. Со стороны казарм долетело звяканье металла. После недолгой паузы оттуда донеслась перекличка часовых, затем все стихло. В этот момент из‑за спины донесся возглас.
— Господин!
Публий вздрогнул, помертвел от страха, затем гневно обернулся, различил в полумраке, на фоне посвечивающей беломраморной стены темное, пронзительно узкое лицо Флегонта.
— Что еще!
— Господин, только что в клетке с последователями Елксея обнаружен труп нашего человека.
— Что с ним?
— Его задушили.
— Где Эвтерпа?
— Ее забрал префект Лонг.
— Как забрал?! Когда? Почему мне не доложили?
Флегонт удивленно глянул на наместника. Смотрел долго, словно пытался проникнуть в тайные мысли господина, а может, прикидывал, чем грозит ему изумление наместника. Наконец осторожно выговорил.
— Я полагал, что он получил разрешение…
— Разрешение он получил, — Адриан раздраженно прервал раба. — Все равно, ты обязан был сразу дать мне знать, что преступницу вывели на свободу.
Раб поклонился. Разговор на этом увял.
Адриан разочаровано глянул в сторону тюремного загона. Ждать больше нечего, он повернулся и направился в кабинет, и в этот момент со стороны реки, из самой глухой, не освещаемой факелами части парка, где располагались виллы, предоставленные гостям наместника, внезапно долетели звуки двойной флейты. Играла Эвтерпа, однако мелодия была незнакомая, томительная, прощальная.
Адриан оцепенел, затем не удержался, бросился навстречу музыке — подбежал к самой балюстраде, ограждавшей балкон. Здесь, вспомнив, по — видимому, о достоинстве или о стрелке, притаившемся во тьме, остановился.
— Это где?
— На вилле у префекта Лонга, — не скрывая удивления, ответил раб.
Наваждение ослабло, пахнуло низменным, житейским. Представить, что меднолобого вовлекли в заговор, было невозможно. В следующий момент нестерпимая обида ожгла сердце. Публий не удержался и несколько раз судорожно сжал пальцы в кулаки. В детстве, когда римские сверстники смеялись над ним, он, не в силах совладать с собой, только тем и спасался от желания немедленно броситься в драку.
Обида обернулась нудным нелепым томлением, неуместным для наместника провинции и будущего правителя мира. Лонг в который раз обворовал его и ничего с ним не поделаешь. Матушка целиком на стороне меднолобого. В следующий момент его пронзил нелепый вопрос — разве дело в Лонге?
Зачем она играет?
Разве Лонг взял ее, чтобы слушать музыку?
Кому подает условленный сигнал?
Неужели началось?
— Срочно поднять две когорты и проверить окрестности вокруг дворца, — распорядился наместник.
— Что искать, господин?
— Не знаю. Возьми верных людей. Сам приглядись, может, что‑то привлечет твое внимание. Пусть пересчитают елказаитов, проверят, не было ли подмены.
— Может, усилить охрану дворца?
Адриан заставил себя успокоиться. Напомнил себе, что смятый, растерянный, выбитый из колеи, бессильно сжимающий кулаки человек, — легкая добыча для наемного убийцы.
— Это не поможет.
После короткой паузы Адриан распорядился.
— Теренция и Марка — Ублюдка ко мне. Срочно. Бегом. Я отправляюсь на виллу Лонга.
— Опасно, господин, — предупредил Флегонт
— Сейчас везде опасно, — огрызнулся Адриан. — Я надену панцирь.
— Этого мало, — уточнил раб.
— Что же еще?
— Необходимо присмотреть за Ликормой.
— Разумно. Действуй.
Когда раб проходил мимо заваленного бумагами и свитками стеллажа, Адриан окликнул его.
— Запечатай письмо и обычным порядком, соблюдая все меры предосторожности отправь в Рим.
— Господин… — нерешительно выговорил Флегонт.
— Что еще?
— В императорскую спальню срочно вызваны лекари.
— Что‑нибудь серьезное?
— Мой соглядатай утверждает, что это обычные колики.
— Это все?
— Да, господин.
* * *
Вконец обессиленный Ларций, отдыхавший на ложе, напомнил.
— Ты обещала сыграть на флейте!
Обнаженная женщина сидела на краю постели. Мерцающий свет единственной, горящей на подставке свечи странно искажал ее лицо. В полутьме женщина выглядела удивительно гибкой, покорной. Она изогнула стан, не спеша поднялась, обошла постель, приблизилась к Лонгу, склонилась к нему, взъерошила седые волосы.
— Я не хочу, — прошептала она.
— Зато я хочу, — решительно возразил Лонг и распорядился. — Играй!
— Я боюсь.
— Чего тебе бояться в моем доме?
— В твоем доме я обязана сыграть прощальную мелодию.
— Лишь бы не унылую.
— Как прикажешь, господин.
Женщина усмехнулась, потом, словно исполняя таинственный ритуальный танец, повела руками и семенящим, танцевальным шагом прошлась по комнате. Ларций повернулся, оперся на локоть, с интересом глянул на нее. Дрогнуло пламя свечи, ласковые мерцающие отблески побежали по ее телу — ложились ровными лепестками вкруг грудей, на бедра, на маленькие ступни с аккуратными, как оказалось приятными на вид и на вкус, пальчиками.
Женщина остановилась возле лежавшей на полу флейты. Удерживая тело в вертикальном положении, она опустилась на пол, подобрала флейту. Пробежала пальцами по дырочкам, видно, мысленно представила, как будет звучать прощальная мелодия.
— Играй! — повторил Ларций.
Эвтерпа вновь глянула на него, знакомая жуткая гримаса очертилась на ее лице.
— А если откажусь?
— Немедленно отправишься в загон.
Женщина не смогла скрыть испуг, быстро закивала.
— Как прикажешь, господин.
Она торопливо поднялась, устроилась на кровати, приставила оба мундштука к губам, легонько дунула. Флейта тут же отозвалась, ожила. Сначала ответила хрипло, натужно, простуженным голоском, затем запела тонко, пронзительно. В терцию.
Мелодия была странная, незнакомая, тревожная. То вверх, то вниз. Под такую мелодию хотелось пуститься в пляс и залиться слезами.
Эвтерпа играла все громче, все быстрее. Внезапно она прервала музыку, прислушалась. Лонг сел на ложе, затих. В следующее мгновение до него донеслись тихие шаги в коридоре. Шаги неожиданно стихли, послышался легкий шорох.
Префект громко крикнул темноту.
— Таупата? Это ты? Подсматриваешь, негодник?
В ответ молчание.
Опыт, долгое житье в военном лагере настойчиво подсказали — берегись!
Лонг бесшумно поднялся с ложа, на ходу склонился к обмершей от страха женщине, чуть слышно приказал — играй! — и показал ей кулак. Та часто закивала и вновь приставила инструмент к губам. Заиграла быстро, рьяно, флейта вдруг издала такой страстный, умоляющий писк, что Лонг невольно обернулся в ее сторону. Глаза женщины стали до жути большими, она едва сдерживала слезы, ужас подгонял ее. Этот ужас заставил поторопиться и Лонга. Он на цыпочках прошел в угол комнаты, вооружился иберийским кривым мечом, приблизился к двери.
Оттуда вновь донесся шорох, кто‑то отчетливо поскребся в дверь, затем раздался тихий, до уныния знакомый голос Таупаты.
— Господин, откройте! Это я. Я не подсматривал. Меня самого… ой — ёй — ёй!
— Кто с тобой? — шепотом спросил Ларций.
— Этот самый… — в голосе паренька послышались плачущие нотки.
— Кто этот самый? — нетерпеливо переспросил Лонг.
— Щенок.
— Кто? — в полный голос удивился префект.
— Наместник Сирии. Вы же сами называли его щенком!
Следом из‑за двери послышались причитания.
— Ой — ей — ей!.. Потише ты, господин!.. Ухо оторвешь!
Эвтерпа, сидевшая на кровати, оборвала мелодию, съехала на пол и на четвереньках отползла в угол. Там сжалась, закрыв голову руками.
Из‑за двери донесся тихий и в то же время настойчивый, приказывающий голос Адриана.
— Мне нужна Эвтерпа!
— Зачем? — искренне удивился Лонг. — Ты отдал мне ее до утра.
— А она понадобилась мне сейчас! В эту самую минуту, — понижая голос и, тем не менее, не скрывая раздражения, объяснил наместник.
Ларций спросил.
— Чтобы отправить к арабам? Но сейчас ночь! Публий, мы же договорились!..
Адриан тихо, очень выразительно выругался за дверью, потом потребовал.
— Открой дверь или я прикажу ее сломать.
— Ты нарушаешь уговор! — воскликнул Ларций и отодвинул задвижку.
Адриан ворвался в комнату.
— Где Лалага?
Лонг удивленно глянул на наместника, затем кивком указал на пленницу. Сидевшая на корточках у стены женщина сжалась в комок, прикрылась длинными волосами.
Адриан подошел ближе, намотал волосы на руку, рывком поднял ее на ноги.
Стоявший рядом префект потребовал.
— Ты должен объясниться!
— Объяснюсь, — не глядя в его сторону, ответил Адриан.
Потянув Лалагу за волосы, он заставил ее добежать до постели. Там толкнул. Она упала на спину, машинально прикрыла ладонями темный мысок внизу живота. Наместник наклонился, спросил.
— Флейта — это знак? Отвечай или тебя будут пытать.
Женщина судорожно кивнула.
Адриан выпрямился.
— Играй, — приказал он, — и оба на ложе.
Эвтерпа без возражений перевернулась, на четвереньках поползла к изголовью.
— А ты что стоишь, пень замшелый? Я покажу тебе щенка! Укладывайся!!
Лонг взгромоздился на постель, начал перелезать через женщину. Они повалились друг друга, и недовольный, поглаживающий покрасневшее ухо, Таупата радостно засмеялся. Марк — ублюдок, легионер, ткнул его в затылок. Парнишка схватился за голову и крайне удивленный обратился к легионеру.
— За что?
Тот врезал еще раз. На этот раз Таупата смолчал.
Лонг, наконец, улегся на спину, накинул сверху покрывало, под покрывалом спрятал меч. Женщин села рядом с ним.
Наместник приказал еще раз.
— Играй!
Женщина заиграла новую мелодию.
Адриан прервал ее.
— Нет, ты играй то, о чем был уговор. Дай сигнал, что можно входить.
Эвтерпа с ужасом глянула на него и вернулась к прежней томительной зовущей, внушающей мысль о разлуке мелодии.
Ждали около получаса, пока под окном не послышался шорох. Звук медленно переместился вправо, затем превратился во что‑то подобное тихому шлепанью и странным образом начал перемещаться наверх. На крыше звуки пропали. Адриан приложил палец к губам и, показав женщине кулак, потребовал продолжать.
Скоро звуки вновь ожили, на этот раз на потолке. Скрипнули балки. Адриан еще раз приложил палец к губам. Все — наместник, префект, Таупата, два легионера, сопровождавшие наместника — замерли. Кроме Эвтерпы — женщина играла как заведенная, как в последний раз в жизни, исступленно, страстно, заманивающе.
Черная тень затемнила одно из окон, следом в комнату легко впрыгнула неразличимо — черная фигура. Приземлившись, фигура сжалась, присела на корточки. В следующее мгновение на нее навалился Таупата. Получив удар под дых, он громко вскрикнул.
— Ты того!.. — и замахнулся на незнакомца кулаком.
Адриан успел перехватить его руку, а Лонг, забыв о годах, ловко метнулся с постели и повис на госте. Боролись недолго. Один из легионеров, улучив момент, хладнокровно ударил незнакомца рукоятью меча по голове. Тот растянулся на полу, гнусно завыл, помянул небесную силу. Его ударили еще раз и он замолчал.
Ларций распорядился, чтобы принесли свет, однако Адриан придержал Таупату.
— Не надо поднимать шум, опасность еще не миновала.
— Ты полагаешь, что мне угрожает опасность? — удивился префект.
Адриан выразительно пожал плечами, кивком указал на распростертую на полу, связанную фигуру.
— Ты не веришь своим глазам? Мои люди донесли, что кое‑кто не прочь отомстить тебе за твое усердие в поимке Сацердаты.
Глаза у Ларция расширились. Он отер пот со лба, глухо спросил.
— Ты полагаешь, это дело рук Сацердаты?
— Чье же еще! Мы должны отыскать его логово, поэтому не стоит поднимать шум. Я еще должен выяснить, кто помог этому негодяю проникнуть на запретную территорию, выявить всех его сообщников. Пока следует держать язык за зубами. Этих, — он указал на женщину и убийцу, — я забираю с собой…
— Солдатик! — жалобно выкрикнула из своего угла Эвтерпа. — Солдатик, не отдавай меня. Я хочу жить. Солдатик!..
Она захлебнулась от рыданий.
Пауза.
Первым ее нарушил Лонг. Сказал твердо.
— Отдай мне ее, Публий. Насовсем!
Наместник засмеялся.
— Ты с ума сошел!
— Отдай, и я буду сообщать тебе обо всем, о чем император будет советоваться со мной.
— Поздно, — ответил Адриан.
— Тогда я самовольно уеду из Антиохии.
Адриан удивился.
— Без приказа?
— Да, Публий. Меня вернут, и я объясню Марку, что за его спиной творятся странные вещи. Неизвестный преступник организует покушение на жизнь рядового префекта и сам же является спасать его. Иначе как он мог явиться точно в срок? Я не понимаю, зачем, но, думаю, Марк, поймет меня. У него хватит сил докопаться до истины. Я скажу, что ты принуждал меня уехать отсюда. Я добавлю, что ты покушался на мою жену, вынуждал меня примкнуть к заговору…
— Какому заговору! — насторожился Публий.
— Я не знаю к какому, но все вокруг только и твердят о заговоре. Ты ведь знаешь, мне поверят. В первую очередь мне поверит Ликорма.
Вновь пауза, обдумывание. Наконец Адриан злобно и коротко выругался.
— Ты глуп, Ларций! Ты беспросветно глуп!! Я не могу оставить тебе государственную преступницу. Ее будут пытать, ей переломают руки и ноги. Ей будут прижигать пятки, ее будут бичевать. Зачем она тебе?
— Помнишь, лет десять назад, ты спросил меня, зачем я помиловал Лупу, когда мой декурион отрезал его напарнику голову?
Адриан кивнул
— Ты не мог поверить, что я спас мальчишку из сострадания. У этой женщины есть ребенок, я не хочу, чтобы он остался сиротой.
Адриан пожал плечами, повернулся к Эвтерпе.
— У тебя есть ребенок?
— Да, господин.
Адриан обратился к Лонгу.
— Ну и что?
Префект не ответил, потребовал резче.
— Отдай мне эту женщину, наместник.
— Она государственная преступница. Она — участница заговора. Она — важный свидетель.
— Я буду охранять ее.
— Нет.
— Тогда жди, когда тебя вызовут к принцепсу!
— Хорошо. Я прикажу отправить ее в Рим, а до того момента ты обязуешься присматривать за ней и берешь на себя всю ответственность в случае ее побега.
Когда Адриан и легионеры, прихватившие с собой злоумышленника, ушли, Ларций, вконец обессиленный, почувствовавший нестерпимое отвращение к жизни, жестом отослал потиравшего ухо Таупату из спальни. Тот кивнул, бросил заинтересованный взгляд на лежавшую на ложе, накрывшуюся с головой покрывалом женщину, и молча удалился. Женщина тут же торопливо выбралась из‑под покрывала и вновь на четвереньках отползла в угол.
Там закрыла голову руками и притихла.
Ларций, глядя на нее, не удержался от вздоха. Потом спросил
— Как же тебя зовут? Эвтерпа или Лалага?
Женщина откликнулась тоненьким дребезжащим голоском.
— Тимофея.
Ларций горько рассмеялся.
— Видать, много за тобой преступлений, если ты так часто меняешь имена.
— В том нет моей вины, господин.
— Какой я тебе господин. Так, замшелый пень. Твоим господином является могучий Рим. Он жестоко воздает своим врагам.
— Где же был могучий Рим, когда меня совсем маленькой продали в храм Астарты в Гиерополе?
Ларций вопросительно глянул на спрятавшую лицо женщину.
Та подняла голову и уже чуть окрепшим голосом добавила.
— Меня украли из родного дома в Атталии и продали в храм Астарты в Гиерополе. Отец нашел меня, однако тогдашний римский наместник в Сирии Квинт Гортензий заявил, что не может вмешиваться во внутренние дела религиозных общин. Могучий Рим бросил дочь своего гражданина на произвол судьбы. Зачем, господин?
— Мало ли? — пожал плечами Ларций, потом вскинул голову. — Почему я должен тебе верить?
Женщина не ответила.
Префект поднялся, подошел к окну, посетовал про себя, что не удосужился вовремя забрать оконные проемы решетками.
В этот момент женщина посмела окликнуть его.
— Как же мне называть тебя, господин?
Ларций пожал плечами.
— Как меня называть? Зови «наш Ларций»…
— Я не твоя рабыня, господин, — твердо ответила Тимофея. — Я больше не рабыня, господин. Я — государственная преступница.
— Это верно, — согласился Лонг. — Значит, ты утверждаешь, что приходишься дочерью римскому гражданину?
— Да, Ларций.
Префект хмыкнул — она назвала его по имени, без обязательного для рабыни приложения «наш». Она умеет настоять на своем. Впрочем, это его не касается. Ночной угар схлынул. Неуместность взятых на себя обязательств предстала перед ним во всей своей нелепости.
Женщина спросила из своего угла.
— Скажи, солдатик, кто открыл тебе, что у меня есть ребенок?
Ларций вздохнул.
— Не знаю. Просто к слову пришлось. Что‑то я должен был сказать наместнику! Он порой бывает непредсказуемо оригинален. Видишь, сработало.
— У тебя есть дети?
— Да, мальчик.
— Один?
— Да, боги поскупились на второго.
Женщина громко хмыкнула.
— Какие боги, префект? Раскрашенные кумиры, мерзкие идолы? Моего мальчика собирались принести им в жертву.
— Бывает, — согласился префект. — А у меня умерла жена, и я спутался с коварной женщиной. Затем, как дурак, помчался в Азию. Если вдуматься, это горе сравнимо с твоим, Тимофея.
— Конечно, Ларций. Все мы барахтаемся в этой юдоли страданий.
Ларций скривился.
— Не надо. Я знаком с учением бродяги из Назарета. У меня таких умников полный дом, но что‑то я не слышал, чтобы сын Бога благословлял злонравие. Он сказал — не убий…
В этот момент его внимание привлек шум у крыльца. Он заглянул в окно.
Два преторианца о чем‑то толковали с Таупатой. Видно, наместник изменил свое решение или просто забыл сообщить начальнику караула о том, что разрешил Лалаге — Эвтерпе — Тимофее остаться у префекта.
Префект вздохнул.
Везде разброд, неразбериха, заговоры, глупость, мерзость ожидания, предчувствие гибели. И вперемежку, безрассудная надежда спастись и половить рыбку в мутной воде.
— За тобой пришли, Тимофея, — сообщил он женщине.
Та разрыдалась. Потом заскулила тихо, тоненько, сожалея, пока дверь в комнату не отворилась, и через порог не переступила укрытая плотным покрывалом фигура. Несомненно, женская.
Незнакомка откинула верх накидки, и опешивший Ларций бросился к ней.
— Госпожа!!
Помпея Плотина окончательно освободилась от накидки, встряхнула седовласой головой, жестом отослала вступивших следом за ней в комнату огромных преторианцев. Те удалились молча. Потом глянула на разинувшего рот Таупату, успевшего пробраться в помещение, улыбнулась и попросила.
— Закрой, пожалуйста, рот. Как тебя зовут?
— Таупата.
— Откуда ты родом?
— Моя мать из Дакии, госпожа. Я родился в доме Лонгов. Меня воспитал мать господина и Эвтерм.
— Я рада за тебя. У тебя были достойные воспитатели. Как здоровье Постумии?
— Когда мы отправлялись в Азию, она держалась молодцом. Она предупредила меня, что хочет еще раз взглянуть на сына.
— Достойный ответ. Эвтерм может гордиться тобой. Таупата, ты можешь выполнить мою просьбу?
— Охотно, госпожа. Хоть тысячу просьб.
Императрица засмеялась.
— Тысячу не надо. Только одну. Понаблюдай, чтобы нам с твоим Ларцием никто не помешал. Чтобы никто не мог подслушать, о чем мы будем беседовать.
— Клянусь, наилучшая, никто и близко к дому не подойдет. Господин, позволь мне взять оружие.
— Только кинжал, — ответил Лонг.
— Вот что еще, Таупата, — добавила императрица. — Если появится посыльный, дай мне знать.
— Ага, госпожа, — радостно откликнулся парнишка. — Обязательно, госпожа.
Он выбежал в коридор.
Императрица обратилась к Ларцию.
— Вы, Лонги, умеете уживаться с рабами. Эвтерм философствует, садовник верит в царство небесное, никто в Риме не умел так жарить рыбу, как Гармерида. Ваше вишневое варенье на меду славится на весь Рим. Дурные люди никогда не сварят вкусное вишневое варенье, не так ли, Ларций? Вам можно позавидовать.
Префект развел руками.
Императрица приблизилась к сжавшейся в комок женщине, спросила у хозяина.
— Это и есть наша знаменитая флейтистка?
— Так точно, наилучшая.
Помпея оглядела спальню, обнаружила женскую тунику, бросила ее Тимофее.
— Оденься, — затем укорила префекта. — Никак не можешь без блуда?
— Отчего же! — вскинул голову префект.
— Ладно, о ней в последнюю очередь. Позови кого‑нибудь.
— Тарб! — крикнул Лонг.
— Не кричи! — поморщилась императрица. — Не хватало еще, чтобы во дворце начали обсуждать мой визит.
В комнату вошел пожилой узкогрудый мужчина. Императрица спросила.
— Чем ты занимаешься в доме Лонгов, Тарб?
— Присматриваю за конями, а сейчас за Снежным.
— Надеюсь, ты не философствуешь?
— Упаси меня Аполлон, госпожа! У меня нет для этого времени. Разговаривать — да, с лошадками разговариваю. Почему бы с ними не поговорить, они такие умницы. Вполне обходятся без философии.
— Я согласна с тобой, Тарб. Вот какая у меня просьба — проводи эту женщину в другое помещение и приглядывай за ней. Можешь покормить.
— И помыться, — подала голос Тимофея.
— И разреши ей помыться, — повторила Плотина.
Ларций неожиданно для себя, совсем не к месту вставил.
— Она — римская гражданка, госпожа.
— Я же сказала, о женщине потом. У нас здесь не богадельня.
Когда Тимофея и Тарб покинули спальню, Помпея Плотина похвалила префекта.
— Тебе повезло, Лонг. Ты счастливо избежал покушения.
— Ты полагаешь, госпожа, покушались на меня? — усмехнулся Лонг.
— Как раз этот вопрос мы должны обсудить в первую очередь, — кивнула Плотина и накинула покрывало на разбросанную постель. Затем села в кресло, стоявшее возле бронзового фигурного канделябра, на котором догорала единственная свеча.
— На кого же, по твоему мнению, покушался негодяй? — спросила она.
— Только не на глупого, меднолобого префекта! — решительно заявил Ларций. — Я не так опасен, чтобы устраивать на меня охоту. Меня можно прирезать и в нужнике, была бы воля.
— Так на кого же? — потребовала ответа императрица.
— Госпожа, тебе самой известен ответ. Зачем же пытать меня, римского гражданина, верного подданного твоего супруга, тупого солдафона, каким считает меня твой любимчик.
— Он не любимчик. Он мне как сын. Тебе ли объяснять, Ларций, что мы с Марком всегда мечтали о ребенке. Боги лишили нас этой радости, сыном мне стал племянник. Что в этом предосудительного? Как бы ты не относился к нему, но я горжусь мальчиком. Он не стал бы подсылать убийц к своим врагам.
— Ага, он уничтожил бы их всех сразу.
— Что же здесь удивительного, Ларций? Хирурги в полевых госпиталях десятками отрезают руки и ноги, и никто не считает их злодеями, посягнувшими на самое совершенное творение богов — на человека и его тело.
— Если так рассуждать…
— А как еще рассуждать? — удивилась императрица. — Я не люблю фантазировать, предугадывать, воображать, но сейчас самое время задаться вопросом, как бы ты поступил на месте Публия? Я обращаюсь к тебе как к гражданину и честному подданному моего супруга, столько сделавшего для отчизны и оказавшемуся у разбитого корыта. Мы в преддверии гражданской войны, Ларций.
Префект недоверчиво усмехнулся.
Императрица подтверждающе кивнула.
— Квиет не добрался до Рима. Он высадился на Родосе. Там состоялась его встреча с Лаберием Максимом и Авидием Нигрином. Они договорились начать сразу, как случиться то, о чем они все мечтают. Ты понимаешь, что это означает.
— Они все‑таки посмели?.. — прошептал Ларций. — Император знает об этой встрече?
— Нет, я постаралась, чтобы никто не смог сообщить ему об этом. Он — единственный гарант сохранения мира в империи. Ему также не сообщат о покушении на тебя.
— Все‑таки на меня? — горько усмехнулся префект.
— А на кого же! — развела руками императрица. — Зачем посвящать его в не относящиеся к делу подробности. Они представляются нам жалкими пустяками, не стоящими внимания человека, собирающегося штурмовать Гатру. Он должен взять ее до начала жары. Жара может погубить его.
Она сделал паузу.
— Итак, если тебя спросят, ты подтвердишь, что какой‑то негодяй осмелился покуситься на твою жизнь. Ты потребуешь самого тщательного расследования произошедшего, открыто упрекнешь начальника канцелярии в ротозействе и легкомысленном отношении к служебным обязанностям. Ты потребуешь, чтобы Ликорма лично занялся негодяем и не рвался в поход. Охрану императора возьмут на себя другие люди.
— Вы намерены не допускать его к повелителю?
Императрица кивнула.
— Можно и так сказать. Дело зашло слишком далеко, чтобы покорно ожидать, когда они зарежут сына, меня. Кстати, покушавшегося на тебя убийцу уже допросили. Он оказался каким‑то мелким поваришкой, трудившимся на кухне наместника. Сначала этот безумный фанатик твердил, что решил отомстить язычнику за то, что тот обесчестил Лалагу. По его словам, эта храмовая блудница, является непорочной девой, в которой воплотился дух матери человека, объявившего себя сыном Бога. Когда его спросили, кто тебя послал, он ответил, что дал слово и никакая пытка не вырвет у него ни имя праведника, ни имя негодяя. Тогда ему доступно втолковали, что он ошибся и покусился на префекта Лонга. За это праведник вырежет ему внутренности. Эта новость сразила его, и он назвал имя.
Ларций попытался озвучить его, однако Помпея Плотина жестом заставила его примолкнуть.
— Не будем оглашать его публично, — и выразительно обвела взглядом стены и окна.
Ларций понимающе кивнул, потом поинтересовался.
— Это сначала. Что он выложил потом?
— Зачем тебе знать, Ларций. Давай остановимся на том, что может устроить всех нас, и в первую очередь, императора.
— Иначе правда может сгубить его? Не надо будет дожидаться жары?
— Именно так. Правда придавит его, она ужасна. Она слишком опасна для его здоровья, для исполнения того, о чем он мечтал всю жизнь. Я хочу, Ларций, чтобы он хотя бы сделал первый шаг. Чтобы вновь, если он без этого не может, переправился через Евфрат и хотя бы на одну милю приблизился к Индии. Разве он это не заслужил?
— Если я выложу эту сказку императору, меня в будущем могут ожидать большие неприятности. Что будет со мной, если замшелые пни возьмут верх?
Императрица развела руками.
— Ты сам отправился в поездку в Азию. Тебя предупреждали…
Она неожиданно разгневалась.
— А что будет с Публием? Что будет со мной и Матидией? Что будет с твоим Лупой, проявившим истинное благородство и недюжинную смекалку? Что будет с миллионами ни в чем не повинных граждан? Что будет с Римом?
— Они не посмеют поднять на тебя руку, — смутился префект.
Помпея презрительно усмехнулась.
— Все так говорят. Когда я появлюсь в Риме и обличу их как узурпаторов, как хищников, развязавших гражданскую войну, со мной церемониться не будут. Я у них как бельмо на глазу. Как, впрочем, и ты.
— Но, госпожа, меня не радует и будущее, в котором будет распоряжаться твой племянник. Ты же знаешь, как он относится ко мне. Публий никогда не простит мне Зию, а теперь еще эта женщина. Он тоже имел на нее виды.
— Знаю, — отрезала Плотина. — У меня был с ним разговор. Даю слово, пока я буду жива, пока будет жива Матидия, с твоей головы не упадет ни единый волосок. К тому же ты сам понимаешь, после того как Публий получит жезл, мелкие обиды сразу забудутся.
— Хорошо, госпожа. Предположим, я соглашусь выложить императору этот бред насчет повара. Или подтвердить его. Ликорма легко опровергнет эту ложь.
— Не опровергнет. Ликорме все известно. Даже больше того, что известно нам. Он побоится открыть правду, потому что правда первым уничтожит его. Смерть императора для него гибель. Он вынужден будет придерживаться нашей версии, чтобы оставаться при императоре. Кстати, эта версия не так уж далека от истины.
Лонг насупился.
— Госпожа, Сацердата тоже выдумка?
— Нет, Ларций. Все что касается Сацердаты, правда. Ему удалось скрыться.
— Другими словами, если бы Адриан польстился на Тимофею, она должна была дать знак своему сообщнику.
— Двум сообщникам, Ларций.
— Ага, значит, их было двое?
— Да, один успел улизнуть. Он и предупредил Сацердату. Сацердата хитер, Ларций, и злопамятен.
Наступила тишина. Лонг прошелся по комнате, потом остановился напротив императрицы.
— Итак, Тимофея должна была подать знак. Услышав условленную мелодию, один из убийц должен был проникнуть в дом и убить наместника. А другой?
— Проследить, чтобы дело было исполнено. В случае необходимости помочь первому, но главное, прирезать твою красотку. Кстати, о красотке. В свете изложенной мною версии ее вина выглядит не такой уж опасной. Ее вполне можно будет на некоторое время оставить под твоим присмотром. Если же всплывет правда, ей не избежать пыток и жестокой казни. Конечно, решение останется за императором, но я уверена, что смогу помочь тебе еще раз насладиться этой дрянью.
Губы ее неожиданно задрожали, он укорила префекта.
— Признайся, Ларций, каким образом ты ухитряешься отыскивать самых непотребных, самых грязных и опасных девок?! Им мало любовных утех, они стараются заманить в свои сети высших должностных лиц! Какая прелесть была твоя Волусия, и на кого ты ее променял! На подлую, развратную Зию, на храмовую шлюху Лалагу, с юных лет занимавшуюся постыдным ремеслом! Сам ты как к этому относишься?
Ларций, мужчина за пятьдесят, боевой офицер, верноподданный гражданин — повесил голову. Потом пожал плечами.
— Сколько можно обходиться без женщины, наилучшая! Я — однолюб, госпожа. Ты полагаешь, что сочинять стишки, лепить из глины уродов, играть на кифаре, гнусно намекать мужу — как жаль, что я не соблазнил твою жену! — потом обманом овладеть его наложницей, лучше? Смущать людей ссылками на Эпиктета лучше? На этого хромоного мудреца, пародию на Сократа, который заявил что, «все на свете имеет свою направленность, связанную с человеческими существами. Некоторые животные пригодны для пищи, другие — для испытания мужества; даже клопы полезны, поскольку помогают нам просыпаться по утрам и не слишком долго нежиться в постели». Это достойно наследника престола?!
У него перехватило дыхание, затем он совсем не к месту выпалил.
— У Тимофеи есть ребенок.
— Ну и что? Я же сказала, у нас здесь не богадельня.
— Он в руках у Сацердаты.
* * *
Все утро Лонг ждал вызова к Траяну, готовился к вызову. Лгать, глядя в глаза императору, было непросто. Задача казалась невыполнимой, префект не знал, как к ней подступиться. Ларций по много раз прикидывал, чего следует держаться твердо, от чего можно будет отказаться, о чем вообще упоминать не следует.
Или, может, выложить старому другу всю правду? Не такой уж Марк хлипкий мужик, чтобы сразу испустить дух, узнав, что самые близкие к нему люди готовы сожрать друг друга.
Для поднятия настроения префект решил выгулять Снежного. На прогулке в глаза бросилось безлюдье на территории, прилегающей к императорскому дворцу. Там, где обычно толкались просители, ждали своей очереди вызванные для докладов военные чины и гражданские магистраты, теперь было пусто. Встревожило пренебрежение своими обязанностями, которое не стеснялись выказывать бездельники — рабы, бесцельно слонявшиеся между хозяйственными постройками.
Предчувствуя беду, Лонг повернул коня к базилике, выстроенной в Дафне еще во времена Домициана. Здесь в толпе, состоявшей из отпрысков богатых римских семей, явившихся в Азию за чинами и наградами, римских откупщиков и работорговцев, рассчитывавших на выгодный подряд, авантюристов и несомненных мошенников, в преддверии нового похода слетевшихся в Антиохию, — можно было узнать самые свежие новости, которыми вразнос торговали две очень известные в столице, вольного поведения дамы. Обычно они не спеша прогуливались возле колонн — обе с зонтиками, нарядные, увешанные золотыми украшениями, хотя, как поговаривали старшие офицеры, цена им была с десяток сестерциев, не более…
Возле базилики тоже было пусто. Шум доносился с территории, прилегающей к дворцу наместника.
Он повернул коня в ту сторону. Добрался до портика, с трех сторон ограничивающего открытую площадь перед дворцом, здесь направил Снежного в промежуток между колоннами, поддерживавшими крышу.
В этот момент его внимание привлекла группа людей, собравшихся возле двух квесторов. Ближний был лыс, в годах, другой — юнец с чрезмерно нарумяненным лицом. Лонг придержал коня, пригляделся — не с ними ли он добирался до Азии?
Точно, старые знакомые. Удивительно, но они так и не научились держать языки за зубами. Правда, на этот раз чиновники наперебой объясняли собравшейся толпе, с каким нетерпением ждут в столице исполнения многочисленных оракулов, обещавших власть достойнейшему из возможных кандидатов.
— Еще в бытность мальчонкой, — заявил старший квестор, — из святилища Юпитера Победителя вышел ответ, предрекавший Адриану пурпурную тогу.
— И императорский жезл! — подхватил другой, помоложе.
Префект был в недоумении — каким образом им удалось выжить в морской пучине, ведь наместник сам признался, что приказал подыскать для них самую ветхую триеру.
Ему стало не по себе — сквозь донимавшую его все эти дни меланхолию проступило понимание, что Адриан всего лишь решил припугнуть его. Даже если и так, подобное извилистое и двусмысленное человеколюбие было сродни хитроумной и предназначенной во спасении лжи, какую ему предстояло выложить императору.
Между тем толстяк заявил.
— В наш развращенный век, — заявил толстяк, — редко встретишь великодушие, которое проявил наместник в далекой Сарматии.
Ларций обмяк, выпустил поводья. Почувствовавший волю Снежный вышел из‑за колонны, навострил уши.
Толстяк, стоявший спиной к портику, сделал паузу и, дождавшись, пока публика нетерпеливыми возгласами не выразит желание прослушать эту захватывающую историю, благоразумно поинтересовался.
— Кто принимал участие в Сарматской войне?
Он глянул на одного, на другого слушателя — все отрицательно покачали головами.
Квестор заметно расслабился и начал.
— Мы там не столько воевали, сколько предавались наслаждениям. До того доразвлекались, что кое‑кто разум потерял. Какой‑то вшивый префектишка струсил в бою и, чтобы загладить вину, решил подарить наместнику красивую рабыню. Сказать по совести, девка была вполне под стать Венере. Красотка! Короче, префект сам привел девку в шатер наместника — мол, прошу прощения, с кем не бывает.
Все засмеялись. Ларций не удержался и досадливо хмыкнул.
Квестор не обратил внимания на хмыканье за спиной. Польщенный, он подался вперед и продолжил.
— Ну, это дело обычное, кому хочется угодить под суд, однако Адриан не поддался на эту уловку. Он вернул рабыню и заявил, что вынужден дать делу законный ход.
— И что? — спросили из толпы
Толстяк пожал плечами.
— А что может быть! Префекту отрубили голову перед строем.
Ларций очень пожалел, что отправился на прогулку без оружия. В свою очередь толпа с восторгом встретила известие о божественной справедливости, которой боги щедро одарили наместника. Все принялись восхищаться Адрианом.
Подобное единодушие привело Ларция в чувство. Он взял поводья, повернул коня и, удрученный, направился в сторону дома. Чем, в сравнении с этой гнусной ложью, была капелька слегка искаженной истины, которой он собирался попотчевать императора. Лекарственным снадобьем, не более того. Почему бы не оказать услугу покровительствующим ему людям?
Будь что будет!
Так прошел день, другой. Скрывая утомительное, лишающее способности рассуждать здраво, беспокойство прогуливался по Дафне. заглянул в святилище Аполлона. Не пожалел сотню сестерциев на полновесный оракул. Пророчица, словно в насмешку, предрекла ему долгую и безмятежную старость. Пока ждал предсказание, святилище посетила укрывшаяся под темным покрывалом Матидия. Племянница императора явилась в храм в сопровождении двух молчаливых преторианцев. Она долго молилась, потом, сделав вид, что не заметила префекта, удалилась.
Ларций не решился подойти к ней. И зачем, когда все сказано.
Утешался с Тимофеей, развлекался с ней. Чтобы отвлечься, расспрашивал о том, о сем. Как она попала в храм Астарты? Кто такая Астарта, и почему ее изображают полуженщиной — полурыбой? Какое участие в священнодействии принимают храмовые блудницы? По какой причине жрецы решили принести ее сына в жертву? Какой проступок она совершила, если наказание было таким жестоким? Женщина отделывалась малозначащими объяснениями, слова из нее приходилось тянуть клещами. Впрочем, Ларций не настаивал. Радовало, что Тимофея сама взялась за хозяйство, перестирала все грязное белье, скопившееся на вилле, затем взялась за починку одежды. Сразу видно римскую гражданку! Зию палкой не усадишь за работу. Ей бы только командовать!
В двенадцатый день до апрельских календ (21 марта), ранним утром Таупата примчался с известием, что государь почувствовал себя лучше. Раб, запыхавшись, выложил, что первым к могучему прорвался Ликорма. Не отстал от него и Адриан, который, как рассказывают свидетели, пинками разогнал рабов и вольноотпущенников, выставленных начальником канцелярии у порога императорской спальни. Сейчас они там с Помпеей Плотиной…
Ларций встрепенулся, снова отправил парня к императорскому дворцу. Приказал — если что‑то важное, извести немедленно, однако до полудня ничего не случилось, кроме того, что во второй половине дня прилагающую к императорскому дворцу территорию внезапно заполнили толпы тыловых вояк, спесивых вольноотпущенников и наглых рабов.
Это было так необычно! Ларций, не смея выйти и спросить, откуда вдруг такая прыть, во все глаза следил за ними. Один из императорских рабов, ворвавшихся к префекту и бесцеремонно осмотревший все помещения на вилле, объяснил — август приказал «назначенным людям» обследовать территорию.
— Вообрази, префект, как в такой момент можно оставаться в стороне, ведь через три дня начнется поход.
Ларций Лонг от удивления открыл рот — что творится на белом свете! Последний раб знает, когда начнется война, а он, начальник императорской конницы, остается в неведении.
Весь день, прогуливаясь, Лонг с презрением следил за разгоряченными, испытывавшими неподдельный энтузиазм отпрысками знатных семейств, слетевшимися в Азию за добычей и чинами, отъевшимися вольноотпущенниками, рабами, вплоть до кухонных и вывозящих мусор, толпами сновавшими по аллеям парка и заглядывавшими во все жилые и нежилые строения и романтические, во вкусе Адриана, уголки. В толпе разглядел брылястую рожу старшего квестора и нарумяненную младшего — эти были полны самого неподдельного энтузиазма.
Даже святилище Аполлона не избежало наглого и дотошного осмотра. В этом чрезмерном, лихорадочном усердии было что‑то отвратительное, какая‑то насмешка над здравым смыслом и, как ни горько говорить об этом, над самим императором, когда‑то признавшимся ему, что вся деятельность правителя, конкретное, ежедневное исполнение им своих обязанностей, должна сводиться к постоянному, пусть и малозаметному улучшению нравов подданных.
Неуемное рвение придворных невольно подтолкнуло Лонга к несъедобной, с привкусом святотатства мысли — может, война не самый лучший способ привить толпе склонность к добродетели?
Он с гневом отогнал от себя подобное кощунственное сомнение.
Примчавшийся, набегавшийся на свежем воздухе, Таупата с восторгом объявил, что на конюшне все, даже пригревшиеся при дворцовой кухне нищие, только и твердят, что некоторые важные сановники, прежде всего, «сам» Ликорма, попали в немилость. Никто из возниц, кучеров, конюхов и носильщиков — лектикариев, правда, не верит, что опала продлится долго — вольноотпущенник настолько прочно прирос к императору, что сама мысль о том, что кто‑то другой возглавит государственную канцелярию, казалась совершенно нелепой, тем более что против Ликормы не было выдвинуто никаких обвинений. Ему просто отказано сопровождать императора в поход на Гатру.
— Значит, дата выступления уже определена?
— Да, господин. В точности через три дня.
Лонг многозначительно хмыкнул и поинтересовался, кого же еще возницы и конюхи считают лишенным милостей?
— Тебя, господин!
Ларций даже привстал с кресла.
— Ты… думай, что говоришь!
— Зачем, господин, мне думать. Задуматься стоит тебе, иначе, утверждают на конюшне, может случиться непоправимое.
Лонг сдержал гнев.
— Что значит «непоправимое»?
— Кое‑кто на конюшне утверждает, что тебя могут бросить в темницу или в цепях отправить в Рим для разбирательства.
— Куда?!
— В Рим, в столицу, — пожал плечами Таупата.
Ларций прикрыл глаза ладонью, затем не выдержал и рассмеялся. Хохотал долго — даже когда встал и начал расхаживать по комнате, время от времени прыскал.
Наконец совладал с собой и спросил.
— По какой же причине я попал в немилость? — спросил он.
— Посыльной госпожи Матидии утверждает, что ты связан с христианами.
Заявление было настолько оскорбительным, что Лонг онемел от гнева, однако затевать выволочку рабу не стал.
Успокоившись, поинтересовался.
— Почему же?
— Покушение на нас, — снисходительно объяснил Таупата, — это, по общему мнению, всего лишь видимость. Говорят, мы просто не поделили Лалагу.
— Кто это мы? — грозно спросил префект.
— Ты, я и еще какой‑то Епифаний. Он, оказывается, старейшина какой‑то секты. Очень могущественный разбойник! Что там конюшня, господин! — воскликнул мальчишка. — Два квестора, прибывших из Рима с грузом золота — помните, мы с ними плыли в Азию, — вслух назвали мое имя! — восхищенно воскликнул Таупата. — Милостью императрицы я стал знаменит. Я тоже соучастник! Пусть теперь, — он погрозил кулаком, — кое‑кто попробует отказать мне в любовной утехе.
— Никогда больше не вздумай повторять подобную глупость! — вышел из себя хозяин. — Ступай!
Вечером посыльной доставил Лонгу приказ — день на сборы и утром следующего дня командующий конницей Корнелий Лонг должен отправиться в лагерь панцирных сарматов и там принять командование над сборным корпусом и вспомогательными конными отрядами, набранными в провинциях.
Утром, в день отъезда, Лонг простился с Тимофеей, сдал ее людям Адриана — они появились ровно за полчаса до намеченного срока. Женщина проводила его, уже сидевшего на Снежном, до ворот виллы. Там Ларций остановил коня — видно, заметил какой‑то непорядок со сбруей, а может, соринка попала к глаз. Он поправил уздечку, глянул сверху на прижавшуюся щекой к его сапогу женщину, на пробор, разделивший ее прекрасные, чуть свивающиеся в локоны волосы. Вид тончайшей, нежнейшей полоски кожи увлажнил глаза префекту.
Тимофея подняла голову.
Лонг откашлялся, помедлил, потом пообещал.
— Я позабочусь о тебе в Риме.
С тем и отправился в путь.
В начале апреля римские легионы пришли в движение. В тот же день союзные арабы совершили набег на малочисленное племя, сохранявшее верность Хосрою, и угнали у них косяк отборных лошадей. Мужчины из пострадавшего племени бросились в погоню и неожиданно наткнулись на крепкий заслон. Они дали знать соседям, те подняли вооруженных мужчин и устремились на похитителей. В течение нескольких дней вражда разделила все арабские племен в Сирийской пустыне. Скоро из Гатры выдвинулся крупный отряд арабской и парфянской конницы, еще зимой переброшенный Хосроем на помощь крепости в виду ее неизбежного штурма.
Как только лазутчики донесли, что войско вышло из крепости, римские легионы ускорили ход и начали занимать заранее намеченные пункты, разбросанные по Северной Месопотамии. Первым делом Траян наглухо перекрыл переправы через Тигр, за которым в неделе пути стоял с войском Хосрой… Три легиона заняли позиции на высотах вблизи Гатры. Вспомогательные части, а также конница во главе с Лонгом преградили неприятельским арабам доступ к источникам воды и скудным пастбищам. Римская военная мысль и на этот раз оказалась на высоте — покинувшее стены крепости вражеское войско оказалось в ловушке. Стратегический маневр, спланированный Траяном, заставил врага разделить силы и резко ослабил гарнизон Гатры. Окруженное войско бросалось то в одну, то в другую сторону, однако римляне с арабскими союзниками настойчиво и непреклонно сжимали кольцо.
Через несколько дней объединенное войско парфян и арабов в виду нехватки припасов и истощения запаса воды, вынуждено было принять бой в невыгодных для себя условиях. Возглавляемые Лонгом тяжело вооруженные сарматы и римская кавалерия смяли строй арабов и панцирных всадников — парфян. Разгром довершила легкая мавританская и испанская конница.
Такое начало кампании резко изменило ситуацию в пользу Рима. Победа обнадежила Траяна и заставила Хосроя отступить. Парфянские отряды, маячившие за Тигром, уже не пытались переправляться через реку и двинуться на помощь Гатре. Теперь дело было за малым — надо было захватить Гатру.
При первом же осмотре крепости всем сопровождавшим императора военачальникам — будущему главнокомандующему, консулу следующего 118 года, Публию Элию Адриану, «штурмовой башне» Луцию Публилию Цельзу, Марцию Турбону, Корнелию Лонгу — стало ясно, что взять ее в ближайшее время не было никакой возможности.
Гатра возвышалась на высокой скале, сохранившейся здесь с незапамятных времен. Рвов вокруг крепости не было, вполне достаточными были высота откосов и возвышавшихся на их кромках стен. Вход в крепость осуществлялся через широкий проход, пробитый в обрывистом склоне. Снаружи главные ворота были защищены вынесенными в пустыню, двумя каменными башнями. За ними располагался внутренний двор, замыкавшийся двумя еще более мощными, чем на нижнем ярусе, крепостными сооружениями. Всякий, кто собирался штурмовать крепость, прежде чем ворваться в Гатру, должен был захватить нижние бастионы, затем по наклонному пандусу добраться до верхних. Главная трудность заключалась в том, что наклон пандуса основательно затруднял применение имевшихся в римском войске сооружений и механизмов, обеспечивавших римлянам техническое превосходство при штурме крепостей. Высота стен и скалистого основания, на котором стояли стены, делали неэффективным обстрел стен из метательных орудий.
Длительная осада также не давала полной уверенности в успехе, к тому же прибегнуть к этому методу было невозможно из политических соображений. Воды в крепости было достаточно. Неизвестно, сколько у осажденных было припасов, однако после разгрома большей части их войска, оставшегося продовольствия должно было хватить надолго, а подорванный боевой дух гарнизона в виду угрозы полной гибели сменился ожесточением, придавшим защитникам крепости отчаяние и храбрость.
Единственное слабое место заключалось в нехватке воинов для обороны всего периметра стен, но даже при всей малочисленности гарнизона людей, чтобы отбить штурм, должно было хватить.
Оставалось только развести руками. Если в первую кампанию Траян не обратил внимания на строптивость владетеля Гатры, рассчитывая, что успехи в Парфии отрезвят дерзкого варвара, и он сам, как многие другие, придет к нему с поклоном, то теперь отступить от крепости не было никакой возможности, ведь именно возле Гатры восемьдесят лет назад парфяне наголову разбили Марка Лициния Красса.
Вопреки мнению своих полководцев, Траян сам попытался отыскать решение. По его приказу опытные бойцы — фабры из саперных частей несколько раз совершали вылазки к изрезанному трещинами участку скалы, над которым нависал левый бастион, прикрывавший главные ворота. Вернувшись, саперы доложили, что грунт в том месте ослаблен, и есть надежда обрушить часть стены возле главных ворот. Важно, чтобы фабры получили возможность работать спокойно, без помех. Согласно предложенному императором плану намечалось сначала взять две нижние, запирающие вход во внутренний двор башни, затем приступить к осаде главного входа, прежде всего левого укрепления, нависавшего над той части скалы, которая представлялась наиболее уязвимой.
Император настаивал, что, ворвавшись на внутренний двор и подобравшись по пандусу к главным воротам, римляне смогут лишить защитников крепости возможности помешать разрушению скального основания. Префект фабров с некоторыми существенными оговорками подтвердил его заявление.
Непреклонная, не допускающая возражений убежденность Марка в том, что дело за малым — за разрушением скалы — неприятно поразила присутствующих на совете, однако даже всегда язвительный Адриан не посмел публично выразить сомнение в осуществимости предложенного императором проекта. Возражения были немногочисленны и касались в основном частностей. Только длиннорукий, как всегда мрачный Публилий Цельз не побоялся заявить, что неплохо было бы вызвать из Рима главного архитектора Аполлодора для консультации. Тот, конечно, обязательно найдет наилучшее решение. Траян гневно отверг это предложение — ждать Аполлодора означало перенос похода вглубь Парфии на следующий год. Больше возражений не было.
Лонг, скрывая досаду, наблюдал за императором. В отличие от прошлых лет, на этот раз Траян вел себя высокомерно, не забывал напомнить окружающим, кто он и кто они. Он откровенно сторонился своего ближайшего окружения. Теперь, чтобы добиться личной встречи, необходимо было заранее подавать рабу, ведавшему аудиенциями, письменное прошение. В записке следовало указать цель беседы и необходимое время для обсуждения вопроса.
С предмостными укреплениями расправились достаточно быстро — в течение недели обе башни были взяты. На них под прикрытием навесов начали возводить деревянные надстройки, чтобы сравнять их высоту с основной стеной.
Как только фабры получили сравнительно безопасный доступ к уязвимому месту, они начали возводить навес и под его прикрытием принялись бурить скалу. Между тем давало знать приближение жаркого сезона. С каждым днем император чувствовал себя все хуже. Помпея Плотина умоляла мужа вернуться в Антиохию, передохнуть, набраться сил. Она то и дело показывала ему донесения, в которых сообщалось, что Ликорма не справляется с порученным делом. Помпея призывала мужа лично заняться снабжением армии.
— В Антиохии требуется твердая рука. Там здоровый и целебный климат, там ты подлечишься и к началу штурма вернешься сюда.
— В Антиохию?! — восклицал в ответ император. — Ни за что! Пусть едет Публий. Я дам ему все полномочия.
Тогда Помпея Плотина упросила Ларция поговорить с императором, убедить его отправиться на отдых.
На следующий день Лонг подал прошение императорскому рабу. Июньским вечером после очередного совещания в полевом претории Лонг получил приглашение поужинать вместе с императором. Оставшись один на один, префект попытался убедить Марка в необходимости вернуться в Антиохию.
— И ты туда же! — рассердился Траян. — Ты подумал, что я буду делать в этой вонючей Антиохии? Мое место здесь. Если на то будет воля богов, пусть лучше я приму смерть в военном лагере, чем в паучьем логове, которое кто‑то по недосмотру окрестил ставкой.
Он прошелся по шатру — двигался с трудом, переваливаясь с ноги на ногу. За время осады Марк вновь заметно обрюзг, нездоровой синевой налилось лицо. Император вызвал раба, потребовал вина. Раб попытался возразить, храбро заявил, что врачи запретили господину всякие горячительные напитки. В ответ император взашей вытолкал строптивца, напоследок дал пинка. Через несколько минут в шатер был внесен небольшой столик, на котором стоял стеклянный графин с италийским вином, фрукты и крестьянский сыр. Марк пригласил префекта присесть.
— Я не желал этого разговора, Ларций, — заявил император, — но раз уж ты пришел, по своей или чужой воле, я готов объясниться.
— Цезарь, подумай о себе. Если не хочешь о себе, подумай о подданных.
— О подданных! — язвительно передразнил его Траян. — Разве я мало заботился о них? Разве я не посвятил Риму всю свою жизнь? Разве граждане могут упрекнуть меня, что я злоупотреблял властью, казнил без суда, был высокомерен, несправедлив? Разве не я, вручая тебе оружие как командиру моих конных гвардейцев, произнес: «бери этот меч, чтобы пользоваться им для моей защиты, если я буду править хорошо, и поднять его на меня, если я буду править плохо»? Ты полагаешь, я лицемерил?!
Лонг вскочил, с трудом выговорил.
— У меня и в мыслях не было, величайший!..
Он попытался что‑то добавить, но Траян жестом усмирил его, заставил сесть на прежнее место.
— Нет, ты послушай! — Траян ткнул в него пальцем. — Разве не я после победы над Дакией одарил подданных денежными вознаграждениями? Разве не я построил новую гавань в Остии? Проложил дорогу между Брундизием и Беневентом? Разве не я приказал выплачивать пособия на детей тем, кто не мог обеспечить им достойного пропитания? Шестнадцать сестерциев на каждого мальчика и двенадцать на каждую девочку! Этого мало?10 Разве не я разрешил римским детям получать хлебное довольствие вдобавок к тому, что получали их родители? Разве не я заменил деревянные сидения в Колизее на прохладные мраморные, чтобы этому сброду было удобнее в жару наблюдать за боями гладиаторов? Кто построил самый роскошный в мире форум, добавивший им гордости или, точнее, спеси? Разве не от меня они получили новые бани, вмещающие сразу население целого квартала? Разве не мною выстроен новый рынок, цены на котором всегда ниже, чем на любом другом рынке во всей Италии.
Что же я получил взамен?
Он сделал паузу — видно, боль все‑таки досаждала ему, — потом с горечью вымолвил.
— От меня таятся!
Еще пауза.
— От меня скрывают истину! Все, даже Помпея. Даже ты! Я разочарован, Ларций. Почему ты не прорвался ко мне, не сообщил о злодейском покушении?
— Наилучший! — воскликнул Лонг. — В этом не было злого умысла. Мы не хотели отрывать тебя от дел, связанных с подготовкой войны.
— Не хотели отрывать! — горько усмехнулся император. — Любовь моих подданных докатилась до того, что близкие ко мне люди сочли возможным за моей спиной устроить покушение на моего племянника, а мои ближайшие друзья, видите ли, не хотели отрывать меня от государственных забот! Как же мне теперь вести расследование? Всякий вправе спросить своего императора, куда же ты смотрел, старый пень?!
Лонг онемел, а Марк между тем с горькой усмешкой продолжил.
— Интересно, по какой причине все потеряли разум? Что вы хотите? Смуты в государстве? Гражданской войны?!
— Ни в коем случае, величайший!!
— Тогда скажи, кто, если не я, более других заинтересован в мире и спокойствии? Кто так долго трудился для державы? Меня призвали на этот пост, когда мне было сорок лет. Я работал, не покладая рук, воевал, строил, устраивал, а теперь вы не желаете отрывать ходячий труп от возложенных на него обязанностей! Всем известно, кого я хочу видеть своим наследником, но мое желание теперь для вас ничего не значит. Каждый считает своим долгом устраивать заговоры у меня за спиной!
— Государь, если тебе все известно, почему же ты не принимаешь меры?
— Какие? Усыновить Адриана немедленно?
Внезапно гнев императора угас, в глазах прорезалась затаенная боль.
Он повесил голову и признался.
— Конечно, надо было раньше издать эдикт, но Адриан так скверно поступил со мной. Хотя это пустяк по сравнению с изменой полководцев. — Он сделал паузу и с потаенной тоской повторил. — Надо было раньше…
Далее он продолжил с прежней страстностью.
— Момент упущен, что толку горевать о нем. Теперь положение изменилось, теперь мечи обнажены. Что теперь будет стоить это усыновление, если я внезапно сдохну, ведь у его противников в два раза больше легионов, чем у него. Сенат против него. Предать смерти заговорщиков, собравшихся на Родосе? Где доказательства? Теперь всем известно, что покушались на тебя. Вступая на престол, я дал клятву не казнить сенаторов без разрешения самого сената. Преступников из своего сословия они должны судить сами. Вспомни, Ларций, когда бы я нарушил клятву? Такого не было. Теперь на исходе жизни я должен переступить через нее?
С какой стати?!
Он закашлялся, дрожащей рукой налил себе охлажденной калды, глотнул пряную жидкость и вновь зашелся в кашле. Ларций оцепенело следил за ним.
Отдышавшись, Марк продолжил.
— Конечно, мне ничего не стоит принудить сенат вынести тот приговор, который мне нужен, но это дело не одного дня. Я не желаю на старости лет вступать на путь Калигулы и Нерона, утверждавших, что они боги и им все дозволено. Подобная практика — прямой путь к разгулу страстей. Рассуди, сколько сил я потратил, чтобы каждый, кто был способен к военному делу, к государственному управлению, мог без помех совершенствоваться в этом искусстве. Что я имею теперь? Семь, а то и восемь вполне достойных кандидатов занять трон Августа. Чем же отблагодарили меня опекаемые мною люди? Пренебрежением к моим словам, коварным заговором. В таких условиях я не могу рисковать Адрианом. Он — единственный, кто выполнил свои обязательства по отношению ко мне. Несмотря на тот постыдный случай, но это дело семейное…
Все остальные меня предали. Предал Лаберий Максим, вбивший себе в голову, что именно он должен возглавить поход против парфян. Предали Квиет, Цельз, Пальма. Ладно, Авидий Нигрин и Кальпурний Красс — эти никогда не скрывали своих честолюбивых намерений. Одно время я остановил свой выбор на Нератии Приске, но скоро убедился, он не в силах совладать с этой сворой.
— А Адриан в силах? — спросил Лонг.
— Он в силах. Он — единственный, кто смог одолеть собственную дурь. Он принес извинения, дал слово, что исправится. Он единственный, кто исполнил клятву и, пусть даже и мудрствуя, он трудится и строит. Мечтает! Публий единственный, кто доказал свое право на жезл. Однако один он может не справиться, ему надо помочь. Если я допущу роковую ошибку — поспешу или дам повод оспорить мой выбор, Публию несдобровать. Я долго не мог понять, чего они все хотят, ведь каждому из них я объяснял, что только единовластие может спасти Рим. Они же словно сошли с ума, начали сговариваться против одного. Они все будто ослепли. Они отказываются признать, что как только Адриан будет устранен, они передерутся между собой. Вспомни Цезаря, Августа.
Марк вновь сделал паузу, восстановил дыхание. Потом продолжил.
— Передача власти должна быть проведена вовремя, быстро, без суеты, с соблюдением всех формальностей. Этого можно добиться только при одном условии — если я буду находиться в армии. И Адриан тоже. Главное, привести к присяге легионы. Но я не могу сейчас оставить Ликорму без присмотра, поэтому мне придется отправить племянника в Антиохию.
Лицо императора горестно сморщилось.
— Вот и Ликорма!.. Скажи, Ларций, этому что надо? Я спас его от Регула, я обучил его, возвысил, дал возможность проявить себя. Чем же он отплатил мне, своему благодетелю? Тем, что спелся с Сацердатой и нанял его убить того, кто мне как сын? За что, Ларций? В чем причина? Ликорма всегда был мне как родной. Я гордился — вот мой воспитанник, вот плод моих усилий, результат благожелательной и добродетельной силы. Как я могу сейчас обезглавить его! Какая от этого польза? Кровь непременно вызовет кровь. Я не хочу и не буду первым проливать ее. Это — единственный разумный выбор в моем положении.
Он вновь примолк, потом тихо, как бы в надежде на сочувствие, спросил.
— Ведь были победы, Ларций! И какие! Мы в три года разгромили Дакию, с которой божественный Юлий, Тиберий, Домициан возились около сотни лет. Мы вышли к океану, за которым совсем близко лежит Индия.
Император обреченно махнул рукой, потом уже решительно добавил.
— Как только мы возьмем эту проклятую крепость, я объявлю о своем решении. Тогда никто не посмеет даже пискнуть против моего выбора.
Без всякого перехода он закончил.
— Ступай.
Ошеломленный, так до конца не осознавший, что значили слова, которые ему пришлось выслушать, Лонг вскочил, повернулся через левое плечо и направился к выходу из шатра.
— Подожди, — окликнул его Марк. — Знаешь, дружище, почему я не возвел тебя в сенаторское достоинство?
— Из‑за истории с Тимофеей? — машинально спросил Ларций.
— Нет, дружище. Причина в тебе самом. Помнишь, как твой дакский крысенок отказал мне в маленькой утехе, которая скрасила бы мой ночной отдых? — спросил император, затем загадочно добавил. — Мне отказал, а ему уступил.
Император на мгновение задумался, потом махнул рукой.
— Ну, тебе это знать ни к чему… — он резко стряхнул наваждение и решительно ткнул пальцем в Лонга. — Ты даже не попытался приказать ему — так и стоял, как столб, а ведь Лупа был очень хорошенький мальчик. Помнишь, как ты приказал бичевать и сослать Эвтерма и это вопреки приказу быть благородным и человеколюбивым. Какой же из такого строптивца, как ты, может получиться сенатор? Ты непременно оказался бы в рядах оппозиции. К сожалению, подобных остолопов в сенате большинство, и увеличивать количество врагов Адриана еще на одного, близкого мне человека я не желаю.
— Но, государь!..
— Я сказал — не желаю!! Знаю, ты скажешь — если бы я знал, если бы меня известили. До таких вещей, Ларций, доходят своим умом, тем более подпиши я сейчас эдикт о возведении тебя в сенатское сословие, боюсь, за твою жизнь нельзя будет дать и ломанного аса.
— Это не так, наилучший! — воскликнул Ларций. — Я достаточно насмотрелся на щенка, на его поступки, чтобы не признать — ты сделал наилучший выбор для Рима.
— Но не для тебя, Лонг, — вздохнул император. — Ты полагаешь, я прост, и болезнь лишила меня возможности соображать и продумывать свои решения? Вы все ошибаетесь — ходячий труп еще не так дряхл, как вам хочется. Ты полагаешь, я оглох и ослеп? Вновь ошибаешься. Мои эроменосы — все до единого, — получили хорошие посты в Риме и провинциях. Они единственные, кто до конца сохранил мне верность. Они сообщают обо всем, о чем должен знать император. Вот так‑то, Ларций, а ты пожалел для меня Лупу. Парень оказался не прост, я радуюсь, что у моего сына такой советник. Прощай!
* * *
Боги играют с людьми в странные, нелепые игры, словно Юпитеру Победителю, его супруге Юноне, ужасно благоразумной Минерве — всем небожителям, мнящим о себе в самых превосходных степенях, — до ужаса хотелось услышать это признание, потому что срок разумной, полноценной жизни Траяна закончился на следующий день. Жарким июньским днем, когда он взобрался на одну из штурмовых башен, его разбил апоплексический удар. На землю императора бережно спускали на руках. Легионеры плакали, обозные сбежались, плакали, рыдали лагерные шлюхи, ревели ослы и верблюды.
Снежный словно взбесился — заржал так, что у Ларция, отдыхавшего в своем шатре, сердце ушло в пятки. Он выскочил наружу, вместе со всеми бросился к передней линии укреплений. Матидия, семенившая рядом с носилками, рыдала. С другой стороны носилок шла Помпея, простоволосая, пытавшаяся поправить солдатский плащ, которым был накрыт муж.
Помпея не плакала. Она смотрела на мужа, время от времени на сгрудившихся солдат, префектов, центурионов, на рабов, обозников, на небо, и этот взгляд пронзил Лонга и всех тех, кто присутствовал при этом скорбном пути. Пронзил на всю жизнь, как бы подтверждая, что никогда у Рима не будет лучшего императора.
Марк еще был жив. Он хрипел и пытался что‑то сказать. Тогда Матидия принималась легонько гладить его голове, по остаткам курчавых волос, венчиком обнимавших лысую, божественную голову.
В походном шатре над Марком захлопотали врачи. Их усилия оказались напрасны — императора разбил паралич, левая сторона тела стала как мертвая.
Он потерял дар речи.
Императрица по собственному разумению приказала везти мужа в сторону моря, в Киликию, оттуда она собиралась отплыть в Рим. С дороги она написала письмо Адриану и предупредила его о возможных осложнениях, которые могут случиться по причине невозможности императора говорить. Она постарается сделать все возможное, чтобы Марк поправился и исполнил свое обещание, но только боги могут знать, удастся это или нет. В любом случае приказ о назначение Адриана консулом на следующий год Марк успел огласить, и это обстоятельство может очень помочь.
Ларций, командовавший конвоем, сопровождавшим Марка, до самого последнего дня неотлучно находился при императоре. Беда случилась в городе Селине, что в Киликии. Здесь 8 августа 117 года, через восемьсот семьдесят пять лет после основания Рима, Марк Ульпий Траян расстался с жизнью.
В этот момент возле него, не считая лекарей, были Помпея Плотина, Матидия и Ларций Лонг. Он умер, пытаясь что‑то сказать. Только Помпея догадалась, что имел в виду император. Она назвала имя преемника.
— Адриан? Наш Публий?
Император закрыл и поднял веки.
— Будь свидетелем, Ларций. Он назвал имя преемника. Об этом ты должен публично объявить в Риме. Ты отправишься в Италию и там доложишь, что собственными ушами слышал, как император назвал имя преемника. Тебе поверят, ты не станешь врать. Это приказ, Ларций. Тот единственный в жизни, который следует исполнить, не щадя жизни.
— И чести?
— И чести, потому что честь в том, чтобы в Риме восторжествовал закон, чтобы не допустить гражданскую войну, чтобы граждане были уверены — власть в крепких руках. Так как?
— Я выполню приказ.
— Вот и хорошо, иначе ты не вышел бы из этого дома живым.
Вот и вся императорская справедливость, вот и все милосердие…
* * *
Рим, узнав о смерти Траяна, содрогнулся. Сбежавшиеся сенаторы, услышав от префекта претория Публия Ацилия Аттиана скорбную весть, сразу причислили Марка к богам.
Был объявлен всеобщий траур.
На заседании в сенате Аттиан огласил указ об усыновлении Адриана и провозглашении его наследником. Префекту возразил вскочивший со своего места Нигрин. Он громыхнул сенсационной новостью, что Марк умер, не назначив преемника. Нигрин утверждал, что последняя воля божественного заключалась в том, чтобы сенат взял на себя эту нелегкую обязанность. Чтобы отцы решили, кто из тех кандидатов, которых упоминал Траян, способен продолжить его дело и разгромить Парфию. Его поддержал Красс и несколько других влиятельных сенаторов.
Аттиан возразил, что ничего подобного не было. Траян ясно и четко изложил в последнюю минуту свою волю, чему свидетельство письмо императрицы.
Нигрин, почуявший великий шанс, не удержался от намека на пристрастность Помпеи, ведь «всем известно, что она и наместник Сирии были связаны не только официальными отношениями». Этот намек вызвал откровенное неудовольствие значительной части сенаторов. Нигрин, нисколько не смущаясь, заявил, что желал бы видеть надежного свидетеля, который бы подтвердил слова префекта претория.
Аттиан представил Лонга.
Тот засвидетельствовал, что присутствовал при последних минутах божественного, и на вопрос, кого он назначает своим преемником, император слабым голосом, но ясно и четко ответил — Публия Элия Адриана.
Это свидетельство решило исход голосования. Сенат утвердил Адриана цезарем и августом римского народа. Затем была принесена клятва на верность новому принцепсу, что каждый из сенаторов засвидетельствовал своей подписью.
Сам же Ларций Корнелий Лонг, закрывшись в доме, предался пьянству в компании с садовником Евпатием, вольноотпущенниками Эвтермом и Лупой.
Прислуживала им Зия.
Рим скорбел по Траяну.
Мы еще плохо знаем истинную форму Земли, и мне непонятно, как с этим можно мириться. Я завидую тому, кому посчастливится совершить путешествие, которое, как хорошо рассчитал Эратосфен, привело бы путешественника в ту же точку, откуда он начал свой путь.
Адриан11
Плутарх рассказывает, что Лаиса, отдавшись Аристиппу, вновь надела свою нагрудную повязку. Затем она объявила Аристиппу, что не любит его. На это Аристипп со смехом отвечал, что никогда не думал, что вино и рыба питают к нему любовь и, однако, он с удовольствием употребляет и то и другое.
Все законы относятся или к лицам, или к имуществу, или к процедуре.
Гай 12
Этих истин следует строго придерживаться всякому, кто горячо ратует за приоритет силы закона перед волей власти.
Автор
«Аквилий Регул Люпусиан императору Цезарю Траяну Адриану Августу.
Буду немногословен, государь — поздравлять достойного с обретением величия все равно, что хвалить богов за то, что они существуют. Сбылись оракулы, предрекавшие тебе, государь, высшую власть.
Прозорлив оказался и Вергилий, написавший:
Кто это там, вдалеке, ветвями оливы увенчан, держит святыни в руках?
Седины его узнаю я! Римлянам царь, укрепит он законами город.
Бедной рожденный землей, из ничтожных он явится курий,
Чтобы принять великую власть…
Теперь, приносящий счастье, о главном. По непроверенным сведениям, Квиет так и не добрался до Мавритании, хотя восстание на западе Африки разгорелось не на шутку. Он до сих пор пребывает на Родосе в компании с Лаберием. Возможно, именно оттуда идут крайне неблагоприятные для нас слухи о последних минутах Траяна, заполнившие Рим. О гнусностях, касающихся тебя и твоей матушки, открыто распространяемых людьми Нигрина, упоминать не буду, тебе известно об этом лучше, чем кому‑либо другому.
Меня начали сторониться те, кто до сих пор изо всех сил искал дружбы со мной. На стенах домов каждую ночь появляются надписи возмутительного содержания — «Нерон бессмертен! Теперь он отрастил бороду», «Плачьте, граждане! Тиран близко!», «Траян желает Адриану, чтобы тот повесился!». Среди них есть и лозунги с преступно — философским подтекстом — «Наименьшее зло перерастает в великое, если им пренебрегают!»
Третьего дня на стенах Колизея появилась откровенная дерзость — «О, Юпитер, поднатужься и сделай императором Нигрина!». Надпись вознесли на самый верхний ярус амфитеатра. Удивительно, но префект города Бебий Макр до сих пор не удосужился замазать это непотребство, которое можно наблюдать и с Целия, и с Авентина* (сноска: римские холмы, расположенные на юге города). В ответ на возмущенные вопросы сенаторов Анния Вера и Платория Непота, Бебий ответил, что у него не хватает людей, чтобы соскоблить все противозаконные лозунги.
Свидетели утверждают, что Макр посылает подчиненных ему городских рабов в трущобы, где они ночью пишут, а днем замазывают свою же брань. Когда же префект претория Аттиан попытался напомнить Макру о его долге, разразился скандал. Бебий ответил, что его долг служить родине. Он не договорил, но уже к вечеру весь город повторял окончание его фразы — «…а не какому‑то молокососу».
Неприятно удивил меня друг прежнего губернатора Вифинии Плиния Младшего, твой старый знакомый Светоний. Он — человек книжный, считает себя писателем, выражается заумно. На днях попытался выведать у меня твои ближайшие планы. Я отговорился незнанием. Когда Светоний поинтересовался, скоро ли ты, государь, отважишься появиться в Риме, я спросил — почему отважишься? Он пренебрежительно пожал плечами и высокомерно добавил: «На твоем месте я бы не поленился напомнить своему покровителю, что иды случаются не только в марте».
Государь, прости, но я не смог докопаться до смысла такого странного заявления. Какие иды он имел в виду, октябрьские или ноябрьские? Причем здесь март, если на дворе канун октябрьских календ (30 сентября 117 года)?
Что касается Лаберия Максима, до сих пор нельзя дать точный ответ, что толкает его на пренебрежение приказом божественного Траяна — хитрый расчет или спесивая безнаказанность? Нигрин, все эти печальные дни пытавшийся замутить воду в сенате, неожиданно затаился. Он перестал громыхать речами в сенате и на форумах. В городе не появляется, перебрался на сельскую виллу в Фавенции, окружил себя несколькими десятками стражей, день и ночь рассылает гонцов. Одного из них нам удалось подкупить. Привожу отрывок из письма Лаберию Максиму, который до сих пор, вопреки приказу твоего отца, пребывает на Родосе».
Ниже шла шифрованная запись. Адриан отставил от глаз оптический прибор, поискал в бумагах пластинку из слоновой кости и, приставив ее к папирусу, прочел:
«Далее ждать нельзя. Враг хитер и пронырлив, но у него нет выбора. Сенат присягнул, однако это ничего не значит — Пальма и Цельз сдержали слово».
Император задумался, пожевал губами, вновь углубился в чтение.
«…смысл этой записи понятен. Нарыв зреет, но, полагаю, предупрежденный подготовлен вдвойне. С мнением Аттиана я знаком, однако считаю, что действовать наотмашь, сразу пускать кровь, преждевременно. Согласен, ждать нельзя, но и чрезмерная жестокость может сгубить нас. Необходим маневр. Вряд ли нам удастся остаться в рамках приличий, однако, прибегая к уловке, необходимо сохранить видимость законности».
«…Что касается моего бывшего хозяина, он исполнил все, о чем его просили.
Исполнил с достоинством, с некоторым, я бы сказал, изяществом и выдумкой. На коварный вопрос Нигрина в сенате — «своими ли ушами префект слышал волю умирающего императора, или это были чьи‑то другие уста? Говорят, имя Адриана назвал раб, спрятавшийся за портьерой?» — Корнелий Лонг ответил, что «пятнадцать лет назад по случаю славной победы над даками отцы — сенаторы устроили мне овацию. Помнится, тогда, Авидий, ты тоже не жалел ладоней, и за все эти годы не нашел, в чем меня можно упрекнуть. Почему же теперь, когда голова моя седа, ты бросаешь мне оскорбительный упрек в глухоте? В чем дело, Авидий? Или за все эти годы ты так и не сумел распознать этот порок? Тогда твое мнение сейчас мало что значит. А может, ты, не считаясь ни с моим возрастом, ни с заслугами, метишь в кого‑то другого, ради которого я якобы решился на ложь? В таком случае, это неслыханное оскорбление, нанесенное мне в стенах сената?..»
Лонг сумел сбить спесь с Нигрина, заставил его оправдываться, а это, август, многого стоит. Может, награда слишком долго ищет своего героя?»
«…Мы вместе справляли траур по божественному Траяну.
Присутствовал Эвтерм.
На сердце было пронзительно горько.
Мы вспоминали былое, вспоминали твоего непобедимого отца, ведь каждому из нас памятны короткие, но такие яркие встречи с ним. Эвтерму они принесли славу, мне — удачу и богатство. К тому же Траян первый, кто с уважением отнесся к моему выбору. О Лонге и говорить нечего, он лишился верного друга. Признаюсь, если бы Марк сейчас предложил мне близость, я бы согласился просто из чувства благодарности, пусть даже эта услуга была бы неимоверна трудна для меня, ведь мне посчастливилось встретить тебя, Публий. Кстати, Лонг ни словом не упомянул об обещанном ему сенаторском звании. Он смутил меня странной просьбой, смысл которой я не совсем понял, но тебе, по — видимому, она будет ясна. Префект просит вернуть ему некую Тимофею. Не знаю, кто такая Тимофея, но известная тебе особа с момента возвращения Ларция в родной дом ходит мрачная, как ночь».
«…радуют дети, особенно сын Ларция Бебий и его приятель Клавдий Максим Младший. Их благоразумию и неожиданным для такого нежного возраста знаниям можно только позавидовать. Оба мальчишки главной считают науку жизни, они мечтают досконально освоить ее. Услышав такое от собственного сына, Ларций воскликнул — только не науку власти! Каково! Я ведь предупреждал его, чтобы он не ездил в Азию. Боюсь, цезарь, я наскучил тебе нашими семейными дрязгами, на этом заканчиваю. Дай знать, когда намерен прибыть в столицу.
Желаю тебе, император, здоровья и радости и как верный подданный и как друг».
Адриан улыбнулся, некоторое время изучал папирус, затем неожиданно перевернул его, словно надеялся отыскать на обратной стороне что‑то недосказанное. Наконец позвонил в колокольчик.
В комнату вошел Флегонт, приблизился к ложу, на котором работал Адриан.
— Докладывай! — приказал император.
— Письмо в сенат с просьбой обожествить твоего приемного отца, а также распоряжение Квиету с отстранением его от должности наместника Мавритании и требованием как можно скорее прибыть в Рим, отправлены. Пятый Македонский легион выступает через три дня, Шестой Железный Антониев в сентябрьские иды (13 сентября), последним отправляется Пятнадцатый Аполлонов. Приказ Десятому легиону в Германию послан. Катилий Север готов принять дела в Сирии. Ты, могущественный, отправляешься завтра.
— Куда должен следовать Десятый Цезаря?
— В Виндобону (ныне Вена), могущественный.
— Где Пальма и Цельз. Они, помнится, ссылались на недомогания, и я позволил им пройти курс лечения.
— Они по отдельности отправились в Рим.
— Хорошо. Что с Ликормой? — спросил император.
Флегонт молча протянул повелителю туго скрученный свиток. Император начал разворачивать и просматривать его. Свиток казался бесконечным.
Добравшись до внутреннего обреза, Адриан удивленно посмотрел на раба.
— Это не все, могущественный, — прокомментировал Флегонт. — Ликорма утверждает, что здесь только те имена, которые он сумел вспомнить.
Император поморщился.
— Я удивляюсь не тому, — ответил он, — что в списке заговорщиков оказалась бóльшая часть сената, а тому, что ты назвал меня «могущественным». Я для тебя господин, в крайнем случае, хозяин. Если хочешь и дальше повторять пошлости насчет «могущественности», я готов дать тебе вольную. В этом случае ты получишь приличную сумму на обзаведение и более никогда не будешь работать со мной. Мне вполне достаточно примера Ликормы, которому отец когда‑то из милости даровал свободу. Что из этого вышло, рассуди сам.
Адриан поднялся с ложа, зашагал по комнате. На ходу с некоторой досадой добавил.
— Сколько вольноотпущенника, тем более императорского, ни корми! — он рано или поздно все равно запустит руку в государственный карман. При этом с него не спросишь за подобные шалости, ведь по обычаю следует спрашивать с отца семейства13, то есть с августа. На этом поскользнулся мой любезный отец, а он, как тебе известно, был великого ума человек.
— Да уж, — подхватил остававшийся на месте Флегонт, — такого человека теперь не сыскать!
Адриан засмеялся, одобрительно кивнул.
— Хорошо сказано, Флегонт. Я не хотел бы тебя терять, но если ты будешь настаивать, я дам тебе свободу — и прощай!
— Но, господин, с кем ты останешься? На кого, кроме членов своей семьи, кроме верных тебе клиентов и вольноотпущенников, ты сможешь положиться в делах государственного управления?
— На наемных работников, потому что управление государством это не семейное дело. Верность вольноотпущенников наглядно продемонстрировал Ликорма. У нас в Риме уйма состоятельных граждан всаднического сословия, которые только и мечтают занять какую‑нибудь выгодную или влиятельную должность. Ради этого они землю будут грызть…
— И продадут тебя при первой возможности. Человек, служащий за плату, очень быстро привыкает к деньгам.
— А я на что? А Мацест на что, ведь он декурион императорских спальников на что? А ты, мой личный секретарь? Я не могу уволить раба или вольноотпущенника. Я могу сурово наказать его, например, казнить, а это не всегда уместно. С наемными работниками будет куда проще. Если мы не сумеем взнуздать их, а в случае неспособности отставить от должности, асс нам цена. Кстати, среди всадников много образованных людей, так что мне не придется тратиться на их обучение.
Адриан приблизился к столику, на котором оставил свиток с материалами допроса Ликормы.
— Давай вернемся к нашим баранам, — он взял свиток в руки, задумчиво произнес. — Итак, зрители из первых рядов, предвкушая потеху, точат кинжалы. Как же с ними поступить? Аттиан предлагает начать с префекта города Бебия Макра и всего его окружения, затем взяться за сенаторов, но их столько, поспешивших записаться в мои враги, что со всеми сразу не управиться. Лупа предлагает не спешить. А ты что скажешь?
— Я поддерживаю волчонка. Он прав, утверждая, что замшелые пни только и ждут, когда у тебя не выдержат нервы, и ты начнешь лить кровь. Теперь, после смерти наилучшего, руки у них развязаны. В Риме тебя не любят, это правда. Судя по показаниям Ликормы, четверо из каждых пяти сенаторов настроены против тебя. И что? Мне кажется, что для многих из них подобное неприятие не более чем поза. Они стараются не отстать от моды. Теперь все жаждут спасти Рим от тирана, добыть свободу, избрать достойного! Прекрасные мечты, однако потакать подобным настроениям тоже ни к чему. Одними подачками, милостями, всепрощением, раздачей денежных средств положение не спасти. Тогда нам и армия не поможет.
— Ты хочешь сказать, что стоит мне разделаться с Макром, все решат, что следующими могут стать они. Со страха болото вполне может сплотиться вокруг замшелых пней. Если же я сделаю вид, что в государстве мир да благодать, если приступлю к раздачам богатых легатов, в Риме сочтут, что я дрогнул, и большинство сената опять же перейдет на сторону сильнейших. И в первом и во втором случае они выступят единым фронтом. Против такого союза мне не устоять. Ты прав в том, что ни приступать к репрессиям, ни замечать происходящего и заниматься всепрощением нельзя. Время работает на них.
Адриан еще раз прошелся по комнате, указал пальцем на письмо Лупы.
— Волчонок пишет, что Светоний упомянул о мартовских идах.
— Одно к одному, император. Заговор обнажился. Но ведь ты знаешь, как обмануть их?
— Знаю, оттого и тяжко на душе. Интересно, когда Юлий Цезарь в марте отправлялся на заседание сената, испытывал ли он страх? Знал ли он, что это его последний день?
— Цезарь ничего не знал, господин, а ты знаешь. Они полагают, что загнали тебя в угол.
Адриан усмехнулся.
— К сожалению, они правы. Я должен появиться в столице, должен выступить в сенате. Должен участвовать в жертвоприношениях. Там со мной не будет ни армии, ни сингуляриев, ни преторианцев. Там всех сторон я буду окружен врагами. Под парадными тогами так легко спрятать кинжалы.
Пауза.
— Мне страшно, Флегонт, — тихо выговорил император.
— Мне тоже, господин, — также тихо ответил раб.
— Жуткая игра.
— Не то слово, господин.
— И не откажешься.
— Никак нельзя, хозяин. Я останусь с тобой. Пусть раб — это позорное и низкое звание, но я останусь с тобой.
— В такой момент?! Ты рискуешь жизнью.
— Смерть неизбежна. Стоит ли бояться неотвратимого.
— Ты сейчас рассуждаешь, как Эвтерм.
Флегонт, высоченный, худющий, развел руками.
— Я его ученик, господин.
— Знаешь, о чем просит меня Лупа?
— Догадываюсь. Лонг непременно желает быть сенатором?
— Не угадал. Если сейчас приписать его к этому сословию, все решат, что он из корысти солгал на заседании в сенате. Это решение будет не в нашу пользу.
Флегонт сделал удивленные глаза.
— Тогда не знаю.
— Он просит вернуть ему Лалагу. Каково, Флегонт?! Кстати, как она?
— Сидит взаперти.
— Флейту не требует?
— Нет.
— Отправь ее в Рим. Где Игнатий?
— Сидит в соседней клетке.
— Вот пусть вместе и совершат путешествие.
— Будет исполнено. Как быть с Ликормой?
— Выжмите из него все, что можно. Запротоколируйте, отыщите свидетелей, на которых он ссылается. Приложите к его показаниям доказательства — письма и прочие документы. Все пронумеруйте, подшейте. Пусть каждый, кто замешан в заговоре, мог бы вволю насладиться чтением собственного обвинительного заключения.
— В нем будет много томов.
— Ничего. Нужно немедленно отослать Лупе кое — какие материалы. Через своих людей он распустит слух, что Ликорма дает показания. Это на некоторое время отрезвит горячие головы. Пусть мои враги забудут о сне, пусть на собственной шкуре почувствуют, какие минуты пришлось пережить мне. Тогда прощение покажется особенно сладким. Ступай.
— Как быть с Ликормой?
— Когда закончите, удавите. Только тихо. Объявите, будто он скончался от апоплексического удара. Как и его покровитель.
Раб направился к выходу. В этот момент Адриан окликнул его.
— Когда буду душить, пусть наденут на него парик. И богатые наряды. И обязательно перстни. Румяна. Ликорма так любил румяниться. И накормить всем, чего бы он не попросил.
— Это будет служить мне напоминанием?
— Да, Флегонт.
Император задумался, почесал бороду.
— Знаешь, приведи‑ка Лалагу сюда.
— Что скажет матушка, господин?
— Как она узнает?
Флегонт пожал плечами.
— Мало ли…
— Все равно приведи.
* * *
Когда спальник удалился, Адриан взялся писать ответ Лупе.
«Траян Адриан, император, Регулу Люпусиану, привет.
Благодарю, мой друг, за искреннее и, главное, краткое поздравление. Сказать, что льющиеся как из ведра славословия в мой адрес, мне надоели, не могу. Эти речи ласкают слух и услаждают мысли, но если ты решил заранее одернуть меня, чтобы раньше времени я не задирал нос, это напрасный труд. Сейчас слишком опасный момент, чтобы позволить себе расслабиться.
Я не стану подробно описывать волнение, которое испытал, когда римские легионы в сомкнутом строю давали мне, мальчишке из глухого испанского городка, клятву на верность. В Риме, куда меня привезли малолеткой, я сполна отведал все унижения, которым столичные сверстники подвергали всякого неотесанного провинциала. Изъяснялся я на таком чудовищном латинском, что посмеяться было над чем.
Теперь пришло мое время.
Вообрази обширную горную долину, скудную растительность, непобедимые, выстроенные в каре, когорты II Траянова, VI Железного, X Сокрушительного легионов. На флангах отряды конницы. Отдельно — вспомогательные отряды. Все повторяли с необыкновенным воодушевлением: «…по воле сената и римского народа мы, граждане и воины, клянемся тебе, август, чей империум овеян легендарной славой предков, в верности!».
Свершилось, Лупа! Ты понимаешь, мой маленький дикарь, — свершилось!»
«…Я стоял на помосте. День был ясный, много солнца. Со стороны Гатры, откуда я приказал отвести войска, тянуло гарью. Ниже — у самых ступенек преторы, трибуны, префекты. Мои соратники. Ближе других Турбон, Катилий Север, командир фессалийской конницы и многие другие. Цельза и Пальмы не было. Оба отговорились нездоровьем и попросили отпуск, чтобы поправить здоровье. Кстати, оба отправились в Рим, правда, порознь.
Я смотрел на воинов, испытывал необыкновенный прилив сил и в то же время отчетливо сознавал, что все они, стоявшие у помоста, являются моими соперниками, ведь не то что среди преторов, трибунов, префектов, но и среди солдат, вряд ли отыщется такой скромняга, который, отправляясь на войну, хотя бы раз не задумывался о возможности подобного взлета. Вот о чем я размышлял во время чтения присяги — как управлять подобными хитрецами? Как заставить их действовать на благо Риму? Какая сила способна держать их в узде, заставить исполнять обязанности, а при необходимости и жертвовать жизнью?
Ответ очевиден.
Это страх! Он всесилен!
Но одного страха мало. Требуется вера в непререкаемую, неземную проницательность, осеняющую императора, который никогда не упустит случая наказать виновных и наградить отличившихся. Формула власти проста, но выявить искомое, приложимое к сегодняшнему моменту, очень трудно. Конечно, этого можно добиться в случае применения закона, но пока у нас нет всеобъемлющего, согласованного с благоразумием и верой в справедливость свода законов. Я уже не говорю о конкретном их применении.
Ничего этого у нас пока нет.
Каждый претор в Италии, каждый окружной судья считает своим долгом сочинить эдикт, запрещающий то или это, и непременно пустить его в ход. Воля принцепса не всегда успевает спасти положение. К тому же закон — это некая сила, которой всегда либо слишком мало, либо слишком много. Золотая середина — это из области желаемого.
Прекрасного желаемого».
«…Ты знаешь, я во всем люблю порядок, но как добиться порядка, если подданные легко поддаются всяким нелепым, а то и просто ввергающим в безумие веяниям. Почему толпа, поддавшись самой фантастической нелепице, способна смести любого, кто отважится призвать их быть разумными?
Как прочистить им мозги? Как вернуть подданным ясный взгляд на самих себя, на власть, на добродетель?
Ты можешь ответить, что очень действенным средством являются казни и конфискация имущества. Все почему‑то считают, что именно с этого я и начну. Поверь, я не стану колебаться в применении самых решительных, самых кровавых мер, но мне не дает покоя убийственное сомнение, что я обязан спасать в первую очередь?
Себя или государство?
Спасая государство, спасу ли я самого себя? А может, полезнее поступить наоборот — спасая себя, одновременно спасти государство?
Поверь, Лупа, это далеко не праздные вопросы. Не всякий, кому присягнули, кому достался империум, в состоянии правильно ответить на них.
Я отдаю предпочтению варианту, при котором, спасая государство, спасу себя…»
Адриан резко отбросил тростниковое перо — знал же, наверняка знал, что писать о том, что хлынуло в этот момент из души, нельзя. Верхом глупости можно было считать желание доверить подобные откровения такому ненадежному материалу как папирус. Попади это письмо в руки его врагов, и они получат сокрушительный довод против него. Тем не менее, зуд не прекращался.
Он знал за собой порок ляпнуть что‑то такое, о чем нельзя упоминать. С детства тешился удивлением, испугом, ненавистью, отвращением, порой презрением, которыми собеседники встречали его меткие, но крайне беспардонные заявления. Ничто более не вынуждало собеседника открыть свое истинное отношение к нему, как эти настойчивые — или неуклюжие? — вопросы.
Взять хотя бы того же Лонга, который едва не бросился в драку, когда он упомянул о потрясающих достоинствах его жены Волусии. Но тогда это был род игры, ему многое прощалось из‑за близости к императору. Теперь вовсе не хотелось нарываться.
Однако попробуй удержись?!
Давая отдых глазам, он снял оптический прибор, глянул на стену, на которой висела картина, изображавшая Платона, выступавшего перед учениками.
Знаменитому философу легко было вещать, описывая свойства запредельных идей и непобедимую силу Эроса.
Чем он рисковал?
Тем, что ученики заснут во время лекции? Не велика беда. Разбудить их поможет будильник* (сноска: Платон, с досады на засыпающих на его лекциях учеников, изобрел будильник. Именно ему мы обязаны сомнительным удовольствием просыпаться под гнусное пиликанье этого безжалостного устройства.).
Он же, Публий Адриан Август рискует всем!
В таком случае, где тот рычаг, с помощью которого он, еще не утвердившись во власти, сможет разбудить лучшие чувства, которые на глазах угасали в подданных? Неужели в борьбе с пороками самым действенным средством являются увертки, вынашивание тайных, и нередко злобных планов? Неужели рванувшаяся из души искренность есть прямой путь к гибели?
Все эти дни он, новый император Цезарь Траян Адриан Август, помалкивал, приказания отдавал лаконично, в детали не вдавался. Даже с Флегонтом разоткровенничался только сегодня вечером. Теперь, перед дорогой, ведущей либо к гибели и к забвению, либо к великим свершениям и славе, очень хотелось выговориться. Не со стенкой же разговаривать, не рисованному Платону объяснять, что государство на краю пропасти. Нестерпимо захотелось еще раз проверить верность мысли, а этого можно добиться только начертанием букв. У него нет права на ошибку — это очень хорошо внушил ему приемный отец.
Отчего бы заочно не посоветоваться с Лупой? Объяснить волчонку, поучить его, ведь он так и не сумел вникнуть в жуткое предупреждение Светония Транквилла. Конечно, в его образовании остались существенные пробелы. Действительно, о чем может сказать Лупе фраза, что иды бывают не только в марте? В детстве ему никто не сообщил, что в эти дни погиб Юлий Цезарь. А вот его, Публия Элия Адриана, сенаторского сынка, римский ритор жестоко избил палкой как раз за незнание этой даты. При этом изверг с удовольствием приговаривал — нечего было в Испании бездельничать! Учи историю, учи историю!
Трудно было представить более наглядный пример пользы истории.
Адриан торопливо напялил на переносицу кругляши из горного хрусталя и принялся торопливо выводить:
«…Вот что тебе следует знать, мой друг — в мартовские иды был злодейски умерщвлен наш герой и первый диктатор Гай Юлий Цезарь. Заговорщики в сенате сумели приблизиться к нему во время очередного заседания и нанести удары кинжалами.
Это грустная дата, о ней следует помнить всякому, кому боги вручили империум и власть над толпой так называемых граждан. После гибели Цезаря смута едва не погубила Рим. Теперь я с уверенность могу утверждать, что мы тоже зависли над пропастью. Ликорма многое скрывал от отца, но даже то, что он доводил до его сведения, выглядело несущественным. Плохие новости он называл «сущими пустяками».
Знаешь, что такое «сущие пустяки»?!
Это составленный каким‑то негодяем — вольноотпущенником доклад о вполне достаточной наполняемости государственной казны. На самом деле, мой друг, государственная казна пуста. Можешь вообразить, Лупа — у Рима нет денег! Великий Рим должен побираться или выйти на большую дорогу с дубиной в руках и грабить прохожих, то есть своих подданных.
Выразительная картина, не правда ли? В образе грабителя можешь представить разлюбезного тебе Лонга или, если не страшишься моего гнева, меня, бородатого и озверевшего.
Пустяковыми можно считать и новости с границ. Что за беда, если сарматы в Дакии и роксоланы в устье Данувия грозят нам войной! Стоит ли обращать внимание на жалкие потуги каких‑то варваров?!
В Британии татуированные дикари с северных гор сумели прорваться к Лондинию.
Пустяк?
Конечно.
В Мавритании идет настоящая война, мавры штурмуют наши города, а в это время Квиет сидит на Родосе и устраивает заговоры против центральной власти.
Как тебе эта безделица?
Известно ли тебе и этим мятежникам в Риме, какая причина толкнула сарматов и роксоланов грозить непобедимому Риму? Между прочим, у нас с ними вечный мир, так почему же они вдруг осмелели? Что толкнуло их на дерзость?
Сущая ерунда!
Кочевники, взявшие на себя обязательство прикрывать нашу восточную и северную границу, утверждают, что римские власти прекратили выплачивать им денежные легаты. Чудо заключается в том, что, судя по документам, государственная казна регулярно и сполна рассчитывалась с варварами. Я спросил Ликорму, где же деньги? Он не смог ответить ничего вразумительного — начал твердить, что война в Парфии потребовала непредусмотренных расходов. Я поинтересовался, где отчеты? Их не существует, Лупа. Другими словами, золото из казны вывозили, но до варваров оно не доходило.
Знаешь ли ты, что в результате единовременных «добровольных» взносов, собираемых с городов на войну с Парфией, недоимки по сбору налогов составили более миллиарда сестерциев. Казна никогда не получит эти деньги, потому что с нищих нечего взять.
Как воевать в таких условиях?
На какие средства?
И с кем?
С Индией или с роксоланами? Или со звероподобными дикарями в Британии?»
«…Мне едва удалось убедить парфянского царя пойти на мировую.
Услышав о смерти наилучшего, он был готов вторгнуться в Сирию (или, по крайней мере, делал вид, что готов). Мы сошлись на сохранении статус — кво, существовавшего до начала парфянского похода. Поверь, я очень хочу побывать в Индии. Как рассказывают побывавшие там купцы, поклоннику прекрасного там есть на что полюбоваться, тем более, если по секрету, на материке, напротив острова Цейлон, у нас уже оборудован плацдарм. Переброшенные туда когорты соорудили лагерь на побережье, но продолжить эту экспедицию нам не по силам.
Италия обезлюдела. Города нищают, поля теряют плодородие. Азия разговаривает исключительно на греческом. Евреи до сих пор не могут успокоиться и время от времени режут наших солдат и чиновников. Видал бы ты их трупы, после того как они побывали в руках этих фанатиков!
В такой момент питомцы Траяна готовят покушение на нового принцепса. По моим предположениям, они посягнут на мою, содрогающуюся от страха особу во время какой‑нибудь торжественной церемонии, когда вокруг меня не будет вооруженной охраны. Я предвижу — враги окружат меня и истыкают кинжалами, после чего объявят, что я случайно наткнулся на их клинки. В их планах создание квадриумвирата, то есть правительства из четырех императоров или тетрархов на один маленький Рим.
На большее у них выдумки не хватило!»
«…Меня публично упрекают в том, что, переходя к обороне, я теряю инициативу, но если у страны нет больше сил? Если бунты в Азии есть всего лишь генеральная репетиция общего мятежа, ведь безумцев на сегодняшний день хватает. Мои враги бездумно пытаются выпустить из‑под контроля дух вражды, неповиновения, дерзости и жажды разрушения.
Должен ли я им потворствовать в этом?
Нет, нет и нет».
Адриан откинулся к стене, оперся спиной о подушки. Некоторое время что‑то разглядывал в незримом эфире, открывшемся его взгляду. Затем встал, достал изящные ножницы и аккуратно, по прямой, как умел только он и Флегонт, отрезал написанное. Последней строчкой оказалась: «Как прочистить им мозги? Как вернуть подданным ясный разумный взгляд на самих себя, на власть, на добродетель?»
Подумал и отхватил и этот абзац. Затем приблизился к очагу, бросил в огонь исписанный кусок папируса.
Долго смотрел на огонь.
Тростниковая бумага изящно свернулась, на мгновение отчетливо проступили строчки — «квадриумвират»! Наконец пламя поглотило буквы. Он не испытал ни обиды, ни жалости — только решимость. Теперь никто не вправе жаловаться, что не ведал, в какую игру ввязался, что подался пагубному влиянию толпы.
Вернувшись к ложу, уже со спокойной, пусть и обремененной страхом перед будущим душой, дописал письмо.
«… Что касается твоего бывшего хозяина, можешь передать ему — мне нет дела до таких, как он. Возможность сохранить жизнь — лучшая награда, которой может одарить цезарь исполнившего свой долг замшелого пня и похотливого козла. Что касается Тимофеи, я выполню данное матушкой слово, однако только после допроса преступницы. Пусть Лонг будет уверен, я не занимаюсь членовредительством и обгладыванием объедков с чужого стола. Тимофею не тронут — надеюсь, этого ему будет достаточно?»
Адриан поставил точку, аккуратно положил перо, некоторое время сидел неподвижно.
Что творится на белом свете!
Рим, несколько дней рыдавший от сочувствия Траяну, теперь словно обезумел. Ведь не о свободе мечтает великий город и населявшие его людишки, но исключительно о театральном представлении, которое включало бы заговор против нового императора, неожиданную победу одной из сторон, казни, раздачи денег и другие такие же захватывающие сцены.
Римлянам подавай смену власти!
Им наскучил Траян, им, тем более, не нужен его «огрызок»! Они жаждут видеть нового героя — овеянного славой полководца, который возвел бы еще один форум, раздал еще больше денег, устроил бы еще более грандиозные гладиаторские бои.
Они как дети. Своими руками заваривают кровавую кашу, за описание которой охотно возьмутся какие‑нибудь будущие лихие писаки, называющие себя историческими писателями. Эти с жадностью слопают сытное, сдобренное тысячами смертей варево, ведь всякий бумагомаратель с куда большим азартом готов поведать о гибели родных городов, о сыновьях, вступивших в сражение со своими отцами, о сожженных мирных селениях, растерзанных в гражданской войне детях, чем о постепенном, незаметном на первом взгляд торжестве добродетели.
Неужели возможность успокоить плебс, привести к благоразумию сенаторов не стоит нескольких замшелых пней? Он обязан выкорчевать их, аккуратно и без лишнего шума вырезать ножничками их судьбы, швырнуть их в огонь, потом полюбоваться изяществом сворачиваемого папируса. В изгнании им будет недосуг тешиться воспоминаниями о Юлии Цезаре. Он, Цезарь Траян Адриан Август был хорошо учен ритором и не допустит, чтобы наследие дяди, величайшего и наилучшего, было развеяно по ветру. Он не допустит, чтобы спустя тысячу, две тысячи лет, какой‑нибудь ниспровергатель авторитетов с лицемерным сочувствием отнесется его планам переустройства государства и к нему лично.
Рубикон перейден!
В течение нескольких дней легионы отправятся в путь, и ничего уже нельзя будет изменить. Задача привести в чувство граждан доставшейся ему империи и в первую очередь римлян, этих жестоких и высокомерных повелителей мира, внезапно уверовавших, что им можно безнаказанно порочить правителей, сменять правителей, — трудна, но выполнима.
* * *
В дверь постучали. Получив разрешения, вошли.
Флегонт ввел Лалагу.
После дней проведенных у инвалида, женщина заметно похорошела, поправилась. Округлилось личико, сошли кровоподтеки, заиграли глазки, пусть даже она по примеру храмовых шлюх, скромно и выразительно потупила их. Император усмехнулся — видал он подобных скромниц, для которых заманить клиента в темный угол прямо на ножи своих дружков, отирающихся возле храма, плевое дело. Тут же поймал себя на мысли — не будь за этой продажной тварью такой длинной и многогранной истории, он, пожалуй, откликнулся на зов плоти. Вон как глянула — обо всем забудешь! Что ни говори, а дрессировать в Азии умеют.
Взгляд императора случайно коснулся недописанного письма, уловил начало, звучно и жирно проступившие буквы — «Траян Адриан, император».
Смысл их привел его в чувство.
Глянул на шлюху, прикинул — чтобы спасти себе жизнь, она пытается соблазнить его? И что? Может, стоит отведать безопасное теперь блюдо, приправой будет игра на флейте. Или использовать эту женщину в качестве модели для скульптуры Венеры Искушающей?
Почему нет?
Недурственный поворот темы. Конечно, есть в этой похоти какая‑то уродливая, неприличная струйка, но кто теперь император?
Он или Лонг?
Пусть тот довольствуется объедками.
Адриан сделал знак Флегонту — удались!
Когда спальник вышел, император спросил
— Где твоя флейта?
Тимофея удивленно глянула в его сторону.
— Ее отобрали.
— Я могу приказать, чтобы тебе принесли инструмент.
Женщина пожала плечами.
— Зачем?
Адриан развел руками.
— Не знаю. Мне показалось, музыка доставляет тебе удовольствие.
— Богомерзкое развлечение! — коротко отозвалась она.
Император поморщился.
— Теперь ты можешь забыть о прежних страхах. Опасность миновала, тебя отправят в Рим, там передадут префекту Лонгу.
— Под надзор? — быстро переспросила женщина.
Адриан пожал плечами.
— Если ты считаешь, что за тобой есть еще какие‑то преступления, лучше сразу признайся. Теперь я вправе наказывать и миловать.
— Помилуй Игнатия. Выпусти его из темницы.
Адриан пожал плечами.
— Судьбу Игнатия решил мой отец. Я поклялся, что выполню все, о чем он успел распорядиться. Траян приказал отправить Игнатия в Рим, там он намеревался провести тщательное расследование.
— О чем?
— О назореях или, как их в насмешку называют в Антиохии, христианах. Ведь, как утверждают, ты тоже христианка?
— Я уверовала в Христа, но уверовала неверно. Дьявол соблазнил меня.
— Если ты пожелаешь, я могу оставить тебя здесь в Сирии.
— Здесь меня лишат жизни.
— Нет.
— Ты не знаешь, господин!.. Здесь меня обязательно лишат жизни…
— Я же сказал, опасность миновала. Твоих товарищей по секте больше нет, Сацердата бежал, говорят, он отправился в Каппадокию. Здесь для него слишком опасно.
— Кто такой Сацердата?
— Как? Ты не знаешь настоящего имени Епифания? Сацердата — известный бандит, скрывающийся от правосудия.
— Он отправился в Каппадокию?
— Да, это в Малой Азии.
— Тогда я хочу в Рим, только подальше отсюда. Пусть даже к инвалиду. В его доме живет садовник, который верит в царство небесное.
— В доме Лонгов куча подобных садовников.
— Вот и хорошо. К тому же он хороший, — женщина улыбнулась. — Он не будет меня обижать.
— Он, может, не будет, — загадочно произнес Адриан. — А вот Зия не упустит случая.
— Лонг женат?
— Нет, — объяснил император. — Зия его наложница. Та еще бабенка.
В этот момент он словно прозрел.
Нелепость ситуации открылась перед ним во всем своей полногрудой, толстозадой, плебейской простоте! В тот момент, когда против него собираются легионы врагов, он тратит время на болтовню с какой‑то проституткой, рассказывает о частной жизни человека, ему глубоко неприятного, тупого и упрямого, как пень.
Мечтает лепить Венеру!
Он с нескрываемым удивлением глянул на преступницу.
Перед ним сидела женщина, еще совсем юная, рано познавшая мужчин, рано ставшая матерью, по глупости или по воле судьбы угодившая в лапы таких опытных наставников в пороке, какими были жрецы Астарты. Потом ее подобрал Сацердата, тот еще дрессировщик юных дев, ведь, как утверждал Елксей, одним из самых страшных и неискупимых грехов следует считать девственность.
Тимофея держалась спокойно, без страха, смотрела прямо, на ее лице не было заманивающей лукавой усмешки, которой опытные блудницы обычно встречают любопытствующие взгляды посетителей храма.
Она обладала редкостной красотой. Этот дар заключался не только в чрезвычайно миловидном личике — маленький, изящно и броско очерченный рот, прямой носик и над ним большие темно — синие глаза, — хороши были волосы и еще некий неуловимый изгиб тела, придававший Тимофее облик гармоничного и привлекательного создания. Она была изящно вылеплена. Неожиданно вспомнились соски, на которые он обратил внимание еще в спальне Лонга. Они были мягкие, изящные. На ногах очень маленькие, внушающие желание их расцеловать, пальчики.
Адриану стало тоскливо. Зачем он позвал эту женщину? Не уловил бы он цвет этих глаз, не вспомнил бы о ее сосках и пальчиках, мог бы тешиться насмешками над калекой — префектом, нашедшем усладу в объятиях изъезженной вдоль и поперек храмовой шлюхи. Это была достойная награду придурку за то, что он посмел вернуть в свой дом Зию.
Адриан прищурился, спросил себя — стал бы он гневаться на Лонга, если бы этот идиот прогнал дакийку? Конечно, нет. Зию отправили бы в изгнание, и он забыл бы, как она неутомимо вцеплялась в него, каким сладостным был ее язычок
Нет, этот солдафон не нашел ничего лучше, как принять его женщину в свой дом!
* * *
Уже будучи консулом, ощутив вкус власти, он однажды встретил Зию в городе.
Публий заметил ее издали, когда она выходила из лавки, где торговали глиняной посудой. Публий не решился послать раба, пригласить ее подойти к носилкам — мало ли, донесут матушке. Верно поступил — следом за Зией из лавки вышел Лонг. У префекта как всегда был суровый вид, выпяченная вперед челюсть придавала ему скучный, вполне зверский вид. Последним из лавки вышел мальчишка — раб, тащивший покупки.
Через неплотно задернутую занавеску, Адриан неотрывно наблюдал за своей бывшей любовницей. Чем дольше смотрел, тем отчетливее сознавал, что Зия счастлива, как бывает счастлива всякая здоровая и красивая женщина, имеющая свой угол, хозяйство, мужчину, который вволю радует ее и даже не физическим обладанием, а некоей непременной принадлежностью к ней, наложнице по званию, но супруге по положению. Она с величавостью римской матроны распоряжалась мальчишкой — рабом.
Зией и теперь восхищались, уступали дорогу — это было так удивительно! Бесцеремонная разношерстная римская толпа могла высмеять, задавить, столкнуть в клоаку кого угодно, но перед этой стройной, чуть располневшей, но от этого еще более красивой, иноземкой римские граждане пасовали. Когда она переходила Гончарную улицу, какой‑то следовавший в носилках сенатор придержал своих рабов. Дряхлый вельможа не поленился высунуться и поприветствовать известного вояку.
За Лонга ответила Зия.
Другой женщине плебс не спустил бы такой дерзости и пренебрежения обычаем, но этой все сходило с рук. Было время, он также прогуливался с Зией, посещал цирк, бои гладиаторов, скачки, и никто тогда не смел бросить ему упрек в разнузданности. Зие все прощали, даже порой вызывающее вихляние бедрами.
Адриан только на мгновение вообразил себя на месте вырядившегося в праздничную тогу префекта, и эта фантазия вовсе не оскорбила его. Наоборот, стало завидно.
Ничего подобного Адриан не испытывал со своей законной женой Сабиной, по общему мнению, первой красавицей Рима. При внешней хрупкости Сабина обладала богатырским здоровьем, неутомимостью в любви, но при этом очень любила жаловаться на недомогания.
Рядом с ним она всегда выглядела какой‑то вялой, невыспавшейся. С каждым годом близость с ней давалась Публию все с бóльшим с трудом и вовсе не потому, что она была не мила и не резва в постели, однако каждый раз после очередного соития, очередного испытанного обоими семяизвержения, Сабина начинала стонать — здесь болит, там болит, и нога у нее затекла, и не хватай больше с такой силой за грудь, не мни их, иначе они обвиснут. Не прыгай, как козел, ты все‑таки императорский воспитанник. Своими нравоучениями она могла утомить кого угодно.
Другое дело Зия — с ней было легко, воздушно, продолжительно, весело. Она могла взвизгнуть, когда он начинал мять ей грудь. Тут же с такой силой вцеплялась в него, что не оторвешь. Оставляла на спине глубокие кровоточащие царапины, и все равно он радовался ей, как не радовался никакой другой женщине. Он пытался лепить ее. Знатоки оценили его труд как неудачный. Тогда он вернул ее этому идиоту.
Зачем?
Какая сила заставила его расстаться с любимой женщиной? Почему он вынужден заботиться о его новой пассии? Его ли эта забота доставлять скромному гражданину из всаднического сословия привязчивых до инвалидов баб? И лучший ли это досуг для повелителя мира в преддверии битвы за власть?
Он обратился к Тимофее.
— Расскажи о себе.
— Я из греческой семьи. Мой отец был римский гражданин. В младенчестве меня выкрали пираты и продали в храм Астарты, там я стала служительницей богини. Когда у меня родился сын, главный жрец забрал мальчика — сказал, он получит хорошее воспитание. Я пришла в ужас, подобным образом воспитывали меня. Когда же я однажды проявила строптивость, главный жрец приказал принести в жертву моего малыша. Я бежала. В пустыне, когда мы с ребенком погибали от жажды, нас подобрал Епифаний. Теперь я здесь, ребенок у него, а он, как ты сказал, отправился в Каппадокию.
Она сделала паузу, потом робко спросила.
— Государь, ты ласков со мной. Достойна ли я попросить о великой милости?
— Говори.
— Государь, прикажи найти моего сына и вернуть его мне. Весь мир в твоей власти, тебе это ничего не стоит.
— Вряд ли это в моей власти, Тимофея. Сацердата нужен мне самому, однако мои люди никак не могут найти его. Смирись, женщина. Если хочешь, я оставлю тебя в Сирии, никто из жрецов Астарты не посмеет посягнуть на тебя. Я уверен, твоя жизнь еще устроится, искать сына безнадежное занятие. Ты красива.
— Если я красива, государь, почему я несчастна?
Адриан задумался.
— Я не жалуюсь, нет! — женщина, прижав руки в груди, подалась вперед. — Я верю, что скоро наступит Судный день, и я встречу своего мальчика. Игнатий обещал мне. Он — святой человек, его младенцем держал на руках сам Христос.
— И что?
— Но мне так хочется отыскать своего мальчика здесь, в земной юдоли. Ведь он ни в чем не виноват, государь. Он такой хороший. Почему же он должен страдать?
Адриан пожал плечами.
— Значит, ты не хочешь, чтобы тебя отправили в Рим?
— Нет, государь, хочу.
— По какой причине?
— Мне нельзя оставаться в Сирии, к тому же я дала слово Лонгу. Он пообещал, что позаботится обо мне. Ты ласков со мной, у тебя нет постыдных мыслей в отношении меня.
— Как ты можешь знать насчет постыдных мыслей.
— Знаю, господин. Тюремщик не дает мне прохода, старается завалить на спину, а когда я справляю малую нужду, пытается подобраться сзади…
— Я прикажу его наказать.
— Накажи, господин. Зачем я тебе? Верни меня Лонгу, он сможет защитить меня.
— А я выходит, не могу? — усмехнулся император.
— Ты же сам признался, что не можешь найти Епифания.
— Ты слишком смело ведешь себя со мной. Я бы сказал, дерзко.
— Чего мне бояться. Мне сказали, что я — государственная преступница.
— Тебе не страшно?
— Нет, господин, теперь не страшно. Раньше я ужасно как боялась, просто тряслась от страха, а теперь нет.
— Как же ты избавилась от страха?
— Я узнала истину. Я полюбила ее. С ней не страшно.
— Что есть истина?
— Господь наш и Спаситель.
— Кто научил тебя этой премудрости?
— Старец Игнатий. Он святой человек, господин.
— Истина Игнатия мелка и однобока.
— Мне ее достаточно, господин, — она помолчала, потом глянула прямо в глаза Адриану и добавила. — И тебе тоже.
— Нет, мне недостаточно, и я не считаю веру в ожившего безграмотного ритора истиной.
— Это тебе только так кажется, государь.
— Возможно.
Адриан долго смотрел на нее, потом кивнул и вызвал Флегонта.
— Уведи. Отправишь ее в Рим. Вместе с Игнатием. Относиться бережно.
Уже перед сном, ощутив тяжесть прошедшего дня, неизмеримую ношу власти он вслух произнес перед сном
— Если она красива, почему же несчастна? Если Сабина красива, почему и она несчастна? Я тоже недурен собой, но счастлив ли я?
Ответа не нашел.
В конце октября в Риме, в Городских ведомостях было опубликовано сообщение, что три легиона из азиатской армии спешно направляются на Данувий, где варварские племена сарматов и роксоланов грозят перейти реку.
Это известие вызвало лавину слухов. Большинство граждан вдруг разом и напрочь уверилось, что легионы направляются вовсе не в Мезию и Дакию, а в Италию. Знающие люди утверждали, что Адриан имеет целью утвердить свою власть с помощью военной силы. На форуме в открытую заговорили, что молокосос якобы спит и видит день, когда сумеет расправиться с врагами.
В Риме никогда не любили племянника божественного Траяна.
Многие горожане, особенно из патрицианских семейств, покопавшись в прошлом, вполне могли счесть себя его обидчиками. Одни досаждали будущему принцепсу в школе — высмеивали его варварское произношение, другие открыто насмехались над его речами и пристрастием к музыке, третьи дурно отзывались о его архитектурных прожектах.
Тот же Аполлодор вот как отозвался о представленном Адрианом проекте перестройки древнего храма, век назад возведенного Агриппой: «Вы ничего не понимаете в архитектуре. Идите и рисуйте свои тыквы где‑нибудь в другом месте».
У профессиональных риторов вызывали злорадство стихи царственной бездарности, которые тот осмеливался огласить публично. Что уж говорить о политических противниках, к которым причисляли себя едва ли не три четверти сенаторов. Трудно было поверить, чтобы болезненно обидчивый, не забывающий ни насмешек, ни пренебрежения, цезарь простит недругам прежние оскорбления. Многие римляне, имевшие богатый опыт общения с Домицианом, лишались сна от одной только мысли, что спущенный с поводка Цербер, как теперь называли щенка его противники в сенате, скоро явится в столицу во главе трех легионов. Огромным спросом в те дни пользовались записки Светония Транквилла, посвященные «художествам» Калигулы и Нерона.
Здравомыслящие люди пытались успокоить тех, кто трепетал, кто заранее впадал в отчаяние. Они указывали на благотворное влияние «добродетельной силы» на нравственный прогресс, которого с таким трудом добился Траян. Они утверждали, что не доверять Адриану, значит, не доверять Траяну. Будь иначе, наилучший из императоров давным — давно отказал бы воспитаннику во всяких правах на престол.
Он как раз и отказал, доказывали те, кто кормился возле старой гвардии, иначе с чего бы чудовищу прибегать к помощи легионов. В городе усиленно распространялись слухи, что на вопрос, кому передать трон, вместо Марка ответил подставной человек.
Какой‑то раб.
Самые исступленные горлопаны открыто обвиняли префекта Лонга во лжи, однако таких было немного, и отваживались на обвинения они только в том случае, если поблизости не было ветеранов. Бывалые вояки, а также граждане, когда‑то служившие в армии, сразу затыкали рот подобным знатокам. Железную лапу в армии знали, ему верили.
Все равно спорили жарко, до хрипоты. Послание нового цезаря, в котором тот, обращаясь к отцам — сенаторам, клятвенно подтверждал преемственность в политике и принимал обязательство во всем следовать заветам божественного отца, в какой‑то мере, сняло напряжение. В письме указывалось, что наследник считает своим долгом исполнить все его распоряжения, которые по тем или иным причинам оказались невыполненными.
Ссылаясь на трудности со сборами налогов, Адриан призвал сенаторов одобрить принятые им меры по прощению провинциальным городам недоимок в размере девятисот миллионов сестерциев, а также подтвердить от имени «сената и римского народа», что более никаких чрезвычайных, единовременных, экстраординарных и прочих «добровольных» выплат не будет. Новый цезарь отказывался от венечного золота, которое по обычаю города Италии должны были выплатить ему при вступлении на престол. В провинциях эта сумма урезалась наполовину.
Понятно, что пожелания и просьбы императора должны были расцениваться как распоряжения, но формально последнее слово оставалось за сенатом. Такой порядок сложился при Траяне, и получалось, что Адриан не собирается ломать его.
Охладил страсти и решительный отказ Адриана от титула Отца отечества — в том же письме принцепс заявил, что пока не заслужил такой высокой чести. Что касается триумфа, которым сенат желал наградить нового цезаря, Адриан сообщил, что «даже смерть не вправе лишить истинного победителя, который неисчислимыми трудами и собственной храбростью укрепил границу по Евфрату, заслуженного торжества». Его же участие в кампании не превышало меру добросовестной исполнительности и никак не тянет на триумф. Адриан просил разрешения у сената возвести на императорском форуме храм, посвященный наилучшему и непобедимому.
Во время обсуждения этого послания охваченный воодушевлением сенат единодушно расширил список мер, увековечивающих память Траяна. Сенатор Деций Валерий Гомулл предложил снять орла с водруженной на форуме триумфальной колонны, воздвигнутой по случаю победы над Дакией, и водрузить на вершину статую незабвенного и всенародно оплакиваемого императора. Цивика Барбар добавил, что человек, столько сделавший для провинций, должен быть отмечен и в дальних краях. При этом сенатор, имевший чин претора, призвал коллег самим, невзирая на пожелания самых высокопоставленных особ, выбрать достойное место для увековечивания памяти человека, так много сделавшего для отечества.
Этот призыв нашел отклик во многих провинциях и городах, и спустя несколько дней в столице разгорелась нешуточная борьба между представителями Родоса и выходцами из Испании. Родосцы убеждали сенат, что к ста гигантским статуям, установленным на острове, они охотно присоединят и изваяние Траяна. По высоте скульптура якобы будет превышать знаменитого Колосса, под ногами которого корабли свободно проплывают в родосскую гавань. В свою очередь земляки Траяна настаивали, что храм должен быть воздвигнут на его родине, в Испании, в городе Италика. По настоятельному совету префекта претория Ациллия Аттиана сенаторы обратились к цезарю с просьбой рассудить их спор.
Адриан в письме ответил, что хотел бы видеть новый храм в Пергаме, ведь в этом городе расположен алтаря Зевса, известный на весь мир как одно из чудес света. Это сооружение знаменито не менее чем Родосский Колосс.
Обмен мнениями, особенно тон посланий и уважительное отношение нового принцепса к сенату, заметно охладил страсти. Если бы не ноябрьские ауспиции, проводимые в преддверии подступавшей зимы и, как назло, предсказавшие наступление небывалых холодов; если бы не известие о том, что Адриан отстранил Квиета от управления Мавританией и приказал полководцу явиться в Рим; наконец, если бы не затяжные проливные дожди, обрушившиеся на Город в конце осени, возможно, Рим помирился бы с новым цезарем.
Всем известно, что задуматься о будущем нас заставляет непогода, вот и римляне, впавшие в уныние от пронизывающей сырости, скоро заколебались в своем желании ужиться с новым правителем.
Как только в столицу пришло известие, что Адриан высадился в Брундизии, на Рим будто холодным ветром повеяло.
Город в одночасье всполошился.
Такое уже случалось год назад, когда стало известно о болезни Траяна и восстании в Азии. Теперь римляне тоже бросились спасаться. Что говорить о добропорядочных гражданах, если уличные проститутки, разбойники, промышлявшие по ночам, даже калеки, кормившиеся возле многочисленных храмов, лихорадочно начали искать убежища. Состоятельные горожане спешно перебирались на загородные виллы, оставляя в городских усадьбах крепких мужчин — рабов. Богачи вместе с семьями отправлялись в теплые края — в Африку, в Испанию. Внимание толпы привлекло то обстоятельство, что с места снимались патриции, в большинстве своем далеко отстоявшие от власти или вовсе равнодушные к полтьтке.
Известные недруги Адриана, наоборот, начали решительно кучковаться. Они появлялись на форумах, в базиликах и садах в сопровождении многочисленных вооруженных телохранителей, позволяли себе открыто задирать приверженцев нового императора. Например, люди Нигрина преградили путь следовавшему на скачки в Большой цирк Аквилию Регулу Люпусиану. Они принялись оскорблять известного приверженца молокососа, допекать презрительными насмешками. Один из откормленных телохранителей Нигрина сорвал занавеску на носилках — лектиках и крикнул в лицо вольноотпущеннику: «Как посмел ты, поганый раб, вырядиться в гражданскую тогу! Доколе ты, негодяй, покушавшийся на божественного Траяна, будешь разгуливать по римскому форуму! Посмотрим, помогут ли тебе легионы, когда римляне возьмутся за ножи?» Досталось и Зие, случайно оказавшейся в носилках вольноотпущенника. Ее обозвали «шлюхой» и «продажной тварью». Зия никогда за словом в кошелек не лезла. Она попыталась выбраться из носилок, дать сдачи наглецам, однако те благоразумно отступили.
Об этой возмутительной сцене было доложено префекту Рима Бебию Макру, но тот, как обычно, отнесся к происшествию с непозволительным с точки зрения приверженцев Адриана легкомыслием.
— Нечего по городу расхаживать! — заявил Макр. — Если такой чувствительный, пусть сидит дома.
Подобное попустительство тоже наводила на размышления.
Весь ноябрь, наперекор предсказаниям гаруспиков, Рим поливали дожди, донимала сырость. Сквозь клочья тумана с Капитолийского холма жалко посвечивала покрытая золотом крыша храма Юпитера Победителя. За неделю до объявленного прибытия императора, поток горожан покидающих город, заметно усилился.
Префект Лонг, долго пребывающий в сомнениях, в конце концов, тоже решил отослать маленького Бебия, а также рабынь и приживалок — вольноотпущенниц, проживавших в городской усадьбе, подальше от столицы. Пусть поживут в Путеолах* (сноска: Город, расположенный примерно в одной миле от Неаполя. Один из важных портов, через который осуществлялась торговля с востоком), на подаренной Траяном вилле. Он посоветовался с Эвтермом, тот одобрительно отнесся к этому решению. Не спорил он и когда патрон попросил его сопровождать сына и обеспечить охрану загородного поместья.
— Легионы легионами, но, боюсь, в Риме найдется немало желающих под шумок попользоваться чужим добром. Мы здесь в случае чего отобьемся, а ты уж там смотри по обстановке.
Когда Ларций заикнулся Зие о том, что неплохо бы и ей на время отправиться за город, она сразу закатила скандал. Префект попытался втолковать — поживешь на природе, отдохнешь, присмотришь за Бебием.
Та перевернулась на живот и в слезы!
Судорожно всхлипывая, наложница принялась упрекать Ларция в том, что тот хочет избавиться от нее, что ждет не дождется, когда в Рим привезут окрутившую его блудницу, чтобы без помех развратничать с этой проституткой. Затем женщина пригрозила покинуть дом Ларция. Если она ему больше не нужна, ты только скажи. Она не безродная азиатская шлюха, у нее есть свой дом, который подарил ей Адриан. Ты только дай знак, Ларций! Я не буду устраивать скандал, во весь голос рыдала она. Уйду тихо, незаметно. Соберу вещички, и, как мышь, прошмыгну под входной дверью.
Ларций вздохнул, с интересом и нескрываемым недоумением глянул на спину располневшей, в самом соку женщины, на большую грудь, выпиравшую сбоку. Он с интересом прикинул, сможет ли женщина, обладавшая такой огромной, мягкой и обволакивающей грудью, проскользнуть под дверью?
Не застрянет ли?
Трезво признал — нет, это ей не удастся, и ласково погладил сожительницу по спине, потом пониже спины. Та решительно отбросила его руку.
— Дай мне сопровождающих! — потребовала Зия, — и я немедленно покину твой дом.
Затем вновь залилась слезами.
Лонг не знал, что ответить, теребил край ночной туники, размышлял о том о сем. Вспомнил, как в ночь после приезда, когда она спросила его о причине холодности, он не стал ничего скрывать. Желание позаботиться о Тимофее объяснил необходимостью помочь несчастной девушке. Сослался на богов, требующих от смертных братской любви и сочувствия.
Зию сразу почувствовала неладное, начала допытываться, выспрашивать. Когда же окончательно вбила в голову, что Ларций решил избавиться от нее, начала настаивать, что имеет права на Ларция и на этот дом. Конечно, никаких прав у нее не было, но сказать об этом у Лонга язык не поворачивался, все‑таки они так долго прожили вместе. Когда же Зия вконец допекла его, префект напомнил сожительнице, что у нее есть собственное жилище. При расставании Адриан купил ей домик на Авентинском холме и в придачу несколько рабов. О своем имуществе Зия никогда не забывала, дом сдавала в наем, так что денежки у нее водились.
…Ларций смотрел на лежавшую на животе женщину, и вынужден был с прискорбием признать, что жаркая память о Тимофее тускнела с каждым днем.
Кто такая Тимофея?
Приблудная сучка, храмовая потаскушка. Слов нет, с ней хорошо, она броско красива, ласкова. Он обещал позаботиться о ней, и от своих слов отказываться не собирается. Лупа известил, что Тимофею отправили в Рим, но когда привезут? Без Зии скоро станет совсем тоскливо, но говорить об этом нельзя — вмиг на голову сядет.
Ларций наконец подал голос.
— Как знаешь, подруга. Если ты такая смелая, можешь оставаться. Я не хочу расставаться с тобой, но не забывай, это большой риск. Только богам известно, что будет со мной, когда приедет новый цезарь. Впрочем, если он не доберется до Рима, будет еще хуже.
Зия сразу повеселела, высохли слезы. Она перевернулась на спину, села и с прежним неподражаемым легкомыслием заявила.
— Зачем тебе бояться Адриана? Ведь ты же свидетельствовал в его пользу. Лупа сказал, что сила на его стороне. Адриан переборет и этого пережаренного Квиета, и кабана Нигрина, и тощего Цельза. Он защитит нас.
— Что ты понимаешь в политике!
— Уж побольше твоего! — заверила сожителя Зие.
К ней уже вполне вернулась прежняя хватка.
— Лупа завил — уж кого — кого, а меня Адриан всегда сумеет защитить, а о тебе похлопочу я, — она пощекотала его плечо и добавила. — Если будешь паинькой.
Проявляя снисхождение к мужчине, она заявила.
— Что касается храмовой блудницы, я не буду против, если, конечно, она будет знать свое место.
Ларцию почему‑то стало совсем тоскливо.
Уже ночью, насытившись Зией, он вдруг резко сел на ложе.
— Ты встречаешься с волчонком?
— Что ты! — принялась оправдываться женщина. — Это вышло случайно, на форуме. Он предложил подвезти меня до большого цирка. Только успел передать, что собирается навестить тебя, как на него напали люди Нигрина. Такие противные. Я их всех отшила.
В этот момент в дверь спальни постучали.
— Кто там? — спросил Ларций.
За дверью осторожно кашлянули.
— Это ты, старик?
Из‑за двери послышался голос прокуратора.
— Я, господин.
— Что случилось на этот раз.
— У нас гость.
— Ты его знаешь?
— Нет, господин
— Ты пустил в дом незнакомого человека?!
— Он просил, чтобы его пустили
— По какому праву?
— По праву милосердия. Он ранен.
Ларций в сердцах выругался, накинул на нижнюю тунику шерстяной плащ и направился в атриум. Там, опираясь о колонну, стоял невысокий, чрезвычайно бородатый мужчина. Одной рукой он зажимал рану в боку — кровь часто капала на мозаичный пол — в другой сжимал изогнутый вперед меч.
Увидев хозяина, гость вместо приветствия сообщил.
— Я ранен.
У Ларция стали круглыми глаза — незнакомец выразился по — дакски. Некоторое время он усиленно соображал, откуда в Риме может появиться вооруженный дак? Наконец дошло — по — видимому, этот варвар из личной охраны Лупы.
— Ты — раб Регула?
Незнакомец усмехнулся.
— Я служу Лупе, сыну Амброзона.
Затем он попросил.
— Железная лапа, прикажи, чтобы мне оказали помощь. Меня послали предупредить тебя, чтобы ты был осторожен.
Ларций дал знак прокуратору, и к раненому тут же поспешили Эвтерм и Таупата.
Они уложили его на лежанку.
Мальчишка с восторгом разглядывал тунику гостя с нашитыми на ней металлическими бляхами, на широкий кольчужный торквес, обнимавший шею, на свободные штаны — внизу штанины были стянуты ремешками от сапог — калигул, какие носили римские легионеры. Эвтерм обнажил рану, занялся раной.
Появившаяся в атриуме Зия тут же принялась командовать, разогнала мужчин, исключая Эвтерма, по — своему спросила о чем‑то у гостя. Тот кивнул, и женщина принялась аккуратно втирать в рану какую‑то мазь. Отвратительный запах распространился по внутреннему дворику. Уловив его, Ларций припомнил, что и его Зия часто натирала такой же дрянью. Одно слово, дикари! Тут ему пришло в голову, это именно Зия научила Таупату изъясняться на родном языке. Смеялась над пареньком, когда тот просил рассказать о Дакии, и все‑таки учила. Наконец раненного перенесли в перистиль, поместили в свободную комнату. Туда, по приказу Эвтерма внесли жаровню, полную горячих углей, кресло для господина.
Ларций сделал знак и все мужчины, кроме Эвтерма, удалились, да и тот остался только потому, что патрон жестом остановил его. Только Зия как ни в чем не бывало продолжала хлопотать возле раненого. Ларций долго смотрел на женщину, потом пальцем указал на дверь. Женщина гордо вскинула голову и с обиженно — независимым видом направилась к порогу. Ларций вздохнул, с унынием глянул на Таупату.
— Ну, а ты что стоишь?
— Интересно.
— Что интересно?
— Что будет.
Ларций не выдержал, повысил голос.
— А ну‑ка прочь отсюда? Постоишь у дверей. Посмотришь, чтобы никто поблизости не терся.
В этот момент раненный обратился к парнишке по — латински. Говорил он с ужасным акцентом.
— Ты чей? Из какого рода?
— Не знаю, — признался Таупата. — Мать говорила, что мы из Сармизегетузы, ее звали Ладией.
— Не помню такую, — признался раненный. — Ладно, ступай, а то хозяин прикажет выпороть тебя.
— С чего это? — возмутился Таупата. — Я силен, настойчив, сообразителен, служу честно, хочу помочь.
Засмеялись все, даже Ларций.
— Ладно, иди, защитник, — напомнил хозяин.
Когда мальчишка вышел, гость обратился к хозяину.
— Железная лапа, ты вырастил неплохого волчонка. Ему бы пройти обряд посвящения.
— Ага, и отведать римской крови, — иронично кивнул хозяин и спросил. — Как тебя звать?
— Сусаг, — ответил гость.
— Так вот, Сусаг, не порти мне раба. Если у тебя есть что сказать, говори. Час поздний.
— Лупа направлялся к тебе, однако возле арки Тита попал в засаду. Мы отбились, но хозяин ранен. Ему необходимо срочно повидаться с тобой.
— Что, прямо сейчас, посреди ночи?
— Нет, префект. Сейчас нельзя. Я же говорю, у арки Тита мы угодили в засаду. Но это еще не все — возле твоего дома на меня напали трое. Двоих я уложил, третий ушел. Другие вполне могут ждать поблизости.
— Ты хочешь сказать, что как только я выйду из дома, начнется свалка.
— И не малая. Вот почему я бы посоветовал тебе… Если я имею право советовать такому важному господину, как ты.
— Добрый совет, Сусаг, не разбирает званий. Я уж как‑нибудь справлюсь со своей римской спесью и выслушаю раба. Кстати, откуда ты меня знаешь?
— Я был в составе отряда Сурдука, которого ты утопил в пещере. Мне удалось выбраться из ловушки.
— В чем заключается твой совет?
— Выйди из дома затемно перед самым рассветом. Людей с собой много не бери. Думаю, к утру засаду снимут.
— Это очень важно?
— Важнее не бывает. Хозяин сказал, если Железная лапа не поверит, покажи ему это, — и раненный продемонстрировал браслет, который Лупа носил на руке.
— Это все?
— Все.
— Хорошо, отдыхай.
Ларций поднялся и вышел из комнаты. Вертевшийся у дверей Таупата сразу поинтересовался.
— Что он сказал?
Тут даже молчаливый Эвтерм не выдержал.
— Попридержи язык, негодник.
Сделав паузу, вольноотпущенник, обращаясь к мальчишке, распорядился.
— Сумеешь незаметно выбраться из дома?
— Ага, — лаконично ответил парнишка.
— Что «ага»? — вздохнул Эвтерм.
— Сумею.
— Смотри, если нашумишь, пеняй на себя. Обойдешь дом, проверишь, нет ли поблизости засады. Спустишься в город — не вздумай идти по лестнице! — проверишь, была ли стычка у арки Тита. Только быстро.
— Все сделаю, — пообещал Таупата. — В лучшем виде. Господин, — обратился он к Ларцию, — позволь взять оружие.
— Только кинжал и натяни легкую кольчугу. Ступай.
Когда парень ушел, Ларций и Эвтерм переглянулись.
— Значит, затемно? — спросил Эвтерм.
Ларций кивнул, потом добавил.
— Останешься здесь, проследишь за домом. Я возьму с собой Таупату и Тарба. Поедем верхом.
Зия в спальне расчесывала волосы. Пламя двух фигурных свечей издавало тусклый подрагивающий свет.
Заметив сожителя, она пожаловалась.
— Что творится, Ларций! Что творится!..
— Теперь ты убедилась, что тебе тоже следует отправиться за город?
— Зачем? — она пожала плечами. — Приедет Адриан, наведет порядок.
* * *
В путь Ларций отправился на исходе ночи, когда еще светили звезды, оповещая ранних прохожих, что тучи разошлись и можно ждать хорошей погоды.
Было тихо, только со стороны Колизея время от времени громко и вызывающе рыкали львы и трубили слоны, свезенные для боев на арене по случаю прибытия нового цезаря. Услышав львиный рев, Снежный резко скакнул вперед, начал часто перебирать копытами. Лонг чуть натянул поводья. Скоро миновали республиканский форум, крепость на Капитолийском холме, стены которой подсвечивали редкие факелы. На мосту Нерона, переброшенном через Тибр, томилась полусонная стража. Префекта с сопровождающими его Тарбом и Таупатой они пропустили без лишних вопросов — то ли узнали Снежного, слава о котором прокатилась по Риму, то ли поверили повязке на предплечье Лонга, удостоверяющей чин.
За мостом двинулись в сторону Ватиканского холма. Дорога, вымощенная шестиугольными плитами, тянулась в гору и перемежалась каменными мостиками, перекинутыми через глухие урочища, поросшие кустарником, лавровыми деревьями и кипарисами. Место, куда они направлялись, было памятным, зловещим. В последний раз Ларций побывал здесь лет двадцать назад, еще при императоре Нерве, предшественнике Траяна. Тогда еще был жив прежний хозяин, богач и самый страшный доносчик и обвинитель в Риме, сенатор Марк Аквилий Регул. Лонга привела сюда угроза разорения семьи, здесь его вынудили дать согласие взять в жены Волусию. Он, глупец, еще отбрыкивался! После женитьбы он с головой окунулся в семейное счастье. Вскоре последовала встреча с Траяном и новый призыв на службу, затем чередой пошли подвиги — разгром отряда Сурдука, овация в сенате, назначение префектом гвардейской конницы.
От воспоминаний кружилась голова. Не в силах справиться с волнением он придержал коня. Притормозил и Тарб, видно, догадавшийся о чувствах патрона. Только Таупата по — прежнему бдительно нес службу — паренек, отправившийся в путь на бойком соловом жеребце, первым въезжал на мост, осматривал опоры. Потом, не снимая правую руку с рукояти кинжала, левой подавал знак — все спокойно, можно двигаться.
Скоро мощеная дорога вывела их к храмовой ротонде, перед которой возвышалась мраморное изваяние богини вечной весны, покровительницы всякого цветения Флоры. Здесь Ларций спешился и направился к статуе. Снежный, часто перебирая ногами, последовал за хозяином. Когда тот остановился, конь положил голову ему на плечо. Лонг, разглядывавший статую, погладил его по лбу.
Флора была изображена идущей и как бы собиравшей цветы, левой рукой она прижимала к груди большой букет. Совсем как Волусия, когда им удавалось побродить по рощам в окрестностях Рима. После смерти жены Ларций окончательно уверился в том, что Волусия являлась телесным воплощением божественной девы. Ларций просто не мог представить жену в Аидовом провале, где страшно, мерзко, сыро.
С человеком так бывает.
Вообразил, что его посетила богиня, наградила неземной радостью, подарила сына и исчезла, растаяла в воздушном просторе, — и горе легче. Волусия умерла на рассвете, когда небо было наичистейшее. Путь наверх по травам был омыт росой.
Ларций не удержался, глянул вверх — сейчас, наверное, жена поглядывает на него из расцвеченной звездами высоты, и улыбается. Сердце подсказало, что ее волей он был насильно выдернут из Селевкии за несколько дней до начала восстания, ее заботами вернулся живым из Азии — ничем другим выпавшую удачу объяснить не мог. Муж до сих пор обожал ее, помнил о ней и не забывал принести в жертву молодого барашка, чтобы ветер донес до нее запах жареной баранины, пощекотал ей ноздри.
Она так любила мясо молодого барашка.
В смятении, бросив поводья, он приблизился к храму Флоры, поклонился божественной деве, вымолвил несколько благодарственных слов за то, что когда‑то она была рядом и до сих пор заботится о нем.
Не оставляй нас, Волусия. Сынок подрастает, он не глуп, смышлен, увлекается гладиаторскими боями и историей. Глянь‑ка, как вымахал Таупата, Гармерида покинула нас, а Евпатий совсем одряхлел, поглупел, без конца молится своему ожившему ритору. Эвтерм тоже снюхался с назореями. О тебе тоже не забывает, иной раз брякнет под руку — что сказала бы хозяйка, Ларций, если бы увидела тебя в эту минуту? Что поделать, Волусия, пью, иной раз напиваюсь. Но головы не теряю и совесть еще не пропил, а голова совсем седая. Вот, явился к твоему любимчику. Помнишь, как ты страдала, увидев лицо Лупы, истерзанное твоим дядюшкой — сенатором. Волчонку эта встряска пошла на пользу. Он разбогател, обрел влияние. Не то, что я, который так и не дослужился до сенаторского звания. Прости, родная.
Он поднял голову, обернулся — напротив храма в прозрачном предутреннем сумраке посвечивали пропилеи* (сноска: Пропилеи — колоннада или симметричные портики перед входом в здание или на какую‑либо территорию. Перистиль — внутренний двор, имевший место в любой римской усадьбе), ведущие к дому Аквилия Регула Люпусиана, вольноотпущенника и наследника прежнего хозяина.
Немногие богачи в Риме могли похвастаться такой усадьбой. При слабом свете утренней зари зеленоватые колонны из драгоценного каристийского мрамора придавали входу на территорию виллы особенно торжественный — божественный — вид. Поместье, доставшееся волчонку, было обширным, славилось живописным парком и обилием выставленных на аллеях статуй. Когда‑то Ларций довелось познакомиться с этим музеем под открытым небом. Всего скульптур было пятьдесят семь, и все они изображали одного человека. Этим человеком являлся сам сенатор Марк Аквилий Регул.
Ларций в сопровождении Тарба и Таупаты, миновал входной портик и двинулся вдоль выстроенных с обеих сторон колонн. Как раз в промежутках между колоннами когда‑то стояли мраморные регулы — все в сенаторских тогах с красной полосой, со свитками либо с венками в руках.
Они первыми встречали гостя, следили за ним, провожали его незрячими, каменными глазами. От этих колдовских, вполне весомых, пронизывающих взглядов мороз подирал по коже. Теперь статуи сняли, но, удивительное дело, веселей здесь не стало. Может, потому что оставили невысокие постаменты, и на них штыри, которые многозначительно напоминали о прошлом и были не прочь вновь принять на себя тяжесть очередных регулов.
Ларций усмехнулся — как ни старался Лупа прикинуться чистокровным римлянином, как ни выказывал верность римским богам, все равно в мелочах нет — нет да и проскальзывало его варварское происхождение.
Ему, пастуху, выросшему в горах, пусть даже потом он в какой‑то мере и обнаружил утонченность и проницательность, свойственную римлянину, порой было трудно понять уроженца Города, для которого угроза доноса была куда страшнее, чем, например, нашествие варваров. Он никогда не попадал в тиски неотступного ужаса, который день и ночь донимал гражданина, ставшего объектом внимания доносчика, из которых самым ненавистным был Аквилий Регул.
Намек и неясная угроза порой производят куда более внушительное впечатление, чем публично оглашенное обвинение. Оставив нетронутыми постаменты и штыри, Лупа по недомыслию сохранил зловещую ауру, притаившуюся в этом месте. Это как печать, избавиться от которой можно, только разрушив все до основания. Мелкие, косметические мазки, как, например, разодетая в дакское облачение охрана у дома, открывшегося сразу, как только гости миновали задний портик, не спасали.
К слову сказать, домишко был так себе, двухэтажный, неказистый, оконца маленькие, забранные решетками, не чета парку и входным сооружениям. Убожество жилья сенатор объяснял своей скромностью — он якобы привык довольствоваться малым. Когда же его спрашивали о статуях в парке, он отвечал, что это не для него — для потомства. По эти изображениям они должны будут судить о благородном проницательном римлянине, не жалевшим себя на государственном поприще. Но даже этот особого рода юмор был не в состоянии избавить посетителя, когда‑либо имевшего дело с Регулом и вновь оказавшегося в этом заповеднике гнетущего страха, от тягостного ожидания неотвратимой расплаты, вынужденного согласия с новым хозяином, с ожиданием неизбежного расставания с каким‑то очень важным, душевным свойством.
Вот чего в этой усадьбе теперь было в достатке, так это калек. Рабы, пострадавшие от гнева прежнего хозяина — тот безжалостно приказывал лишать их конечностей, слепить на один глаз, клеймить, — теперь милостью нового господина, также пострадавшего от сенатора, в сытости и спокойствии доживали в этом уголке свой век. Уроды тут же повылезали из подсобных помещений, и на их фоне непобедимыми титанами смотрелись пятеро вооруженных людей, стоявших у парадных дверей. Все они были в непривычном для римлян, боевом облачении. Округлые, без всяких лишних деталей шлемы — колпаки, за спинами круглые, удобные в бою щиты, на плечах кольчужные торквесы, клинки изогнуты наружу. Только кожаные юбки римского покроя да сапоги, как у легионеров.
Лонга ждали. Начальник охраны приветствовал Железную лапу и, как только гость спешился, передал поводья однорукому конюху, сразу повел его к хозяину. Таупату, восхищенно разглядывавшего сородичей, и Тарба оставили среди охраны. Те, услышав от мальчишки приветствие на родном языке, заулыбались. Один даже обнял его за плечи.
Таупата расцвел.
Ларций недовольно покачал головой.
Лупа ждал гостей в своей спальне. Вольноотпущенник лежал на постели перевязанный, лицо иссиня — бледное, видно, много крови потерял. Подтвердил, что попал в засаду и, если бы не природная осторожность, уже предстал бы перед Залмоксисом* (сноска: Верховное божество даков), Плутоном и обожествленным Траяном.
Затем, после паузы, признался.
— Перед богами предстать не страшно, а вот что я скажу Адриану? Что позволил обвести себя вокруг пальца?
Он замолчал, затем, с трудом подавшись вперед, спросил.
— Ларций, они обезумели? Они отважились первыми пролить кровь?
— Но почему покушались именно на тебя? Почему не на Аттиана? Не на Турбона?
Лупа откинулся на подушки и, не скрывая удовольствия, рассмеялся.
— Хороший вопрос. Есть смысл подробно обсудить его. Начнем с того, что Публий Аттиан — префект претория. Стоит только покуситься на его честь и достоинство, я уже не говорю о жизни, — вся гвардия сразу отшатнется к новому цезарю. Напасть на Турбона — бросить вызов армии. К тому же нападение на меня имеет практический смысл.
— Не понял.
— Что уж тут не понять! Если заговорщики решили, что их час пробил и отважились перейти черту, в первую очередь они должны избавиться от человека, которому поручено следить за ними, который слишком много знает о них. Но как они узнали, кто этот человек? Кто подтвердил им, что такой‑то вольноотпущенник напрямую держит связь с императором, распоряжается деньгами и плетет сеть, в которой они вот — вот должны увязнуть? Мне точно известно, будь старики в неведении, внимание на меня они обратили бы в последнюю очередь.
На лице волчонка появилось обиженное выражение.
Лонг сделал паузу, потом признался.
— Не понимаю. Если ты решил довериться мне, если вызвал просить о помощи, скажи прямо, кто тебя подставил и чем я могу помочь тебе? В темную не играю, жизнь дорога.
— Хорошо, — кивнул Лупа. — Некая царственная особа до сих пор тешит себя надеждой кончить дело миром. Он поручил мне связаться с Нигрином и от его имени строго предупредить его, чтобы тот не играл с огнем. Мне было приказано сообщить Нигрину, если он даст в сенате клятву не злоумышлять против нового цезаря, все его прежние прегрешения будут забыты. Я написал сенатору письмо, попросил о личной встрече, на которой я мог бы подробней осветить этот вопрос. В ответ получил грубую отписку — там даже не было приветствия адресату! Нигрин надменно вопрошал, с какой стати он должен доверять бывшему рабу? На каком основании какой‑то выскочка берет на себя роль доверенного лица высокопоставленной особы? Кто такой Лупа по римским понятиям? Мелкая сошка. Меня можно презирать, безнаказанно оскорблять на форуме. Я не обиделся — о, нет! — я придавил обиду и решил обратиться за помощью к кому‑нибудь из людей влиятельных, от разговора с которым Нигрин не сможет отмахнуться.
— Ты решил обратиться ко мне? — усмехнулся Лонг.
— И да и нет, — ответил Лупа. — Нет — потому что мне строго — настрого запрещено обращаться к тебе за помощью. Сейчас самое важное — это твое свидетельство об усыновлении Адриана. Его ценность настолько высока, что мне приказано оставить тебя в покое, не впутывать тебя.
— В противном случае ас цена будет моим словам в сенате?
— Можно и так сказать.
— К кому же ты решил обратиться?
— К Аттиану.
— Каков результат?
— Как только я поговорил с префектом претория, как на меня сразу было совершено покушение.
— Аттиан согласился выступить в роли посредника?
— Он отказался. Он жаждет крови, Ларций. Он уверен, что все мосты сожжены и дело за удавкой и топором палача. Мирный исход его, по — видимому, никак не устраивает. Я же говорю, на меня было совершено покушение. Это прекрасный повод заставить высокопоставленную особу перейти от слов к делу и приступить к репрессиям.
— Зачем это Аттиану?
— Префект претория мечтает одним махом покончить с мятежниками. Он заявил, что в его годы нет смысла вилять хвостом и искать мира с врагами. Он уже стар, готов уйти на покой и хочет обеспечить себе безмятежную старость. Адриан — я поддерживаю его в этом — уверен, что кровь вызовет кровь и при всеобщей нелюбви римлян к новому цезарю, ему едва ли удастся удержать власть в своих руках. Казни — лучший способ добиться этого.
— Зачем ты решил впутать меня в это дело, если тебе это строго запрещено?
— Переговоры с Нигрином — это только часть дела. В Риме много таких, кому ты вправе напомнить, что худой мир лучше доброй ссоры. В этом нет ничего предосудительного. В устах такого авторитетного человека, как ты, подобное предупреждение будет звучать особенно веско и убедительно. Среди мятежников вполне достаточно случайных людей, кто примкнул к заговору, поддавшись общему настроению. Им тоже не нужна гражданская война. Ты мог бы обосновать свою позицию, сославшись на некоторые документы, которые помогли бы вразумить упрямых.
— Это называется «не впутывать меня в ваши делишки»? Помнится, Лупа, два года назад ты призывал меня пренебречь приказом и не спешить в Азию. Тогда ты был честен, и я готов признать, что ты был прав, а я оказался глупцом. На этот раз, вопреки отданному тебе приказу, ты принуждаешь меня рискнуть жизнью и состоянием.
Как это понимать, Лупа?
— Ты не дал мне договорить насчет Нигрина. — Я тогда был честен с тобой, честен и сейчас. Взгляни на меня, — предложил он. — Мои раны являются неопровержимым доказательством, что заговорщики перешли Рубикон. Отписка Нигрина свидетельствует, что несколько недель назад они не догадывались, кто держит в руках все нити противодействия заговору. Теперь им все известно. Они знают, кого следует убрать в первую очередь. Уверен, это произошло не без участия Аттиана и Турбона, которые страшно завидуют мне. Боюсь, что именно они просветили Нигрина, кто есть кто, и предоставили сенатору самому решить, кончить ли дело ссорой или принять предложение высокопоставленной особы. Они решили расправиться со мной чужими руками, а заодно посмотреть, что из этого выйдет? Ведь нет лучшего способа заставить Адриана начать репрессии, как обвинить его врагов в моем убийстве. Такой удачной возможности может больше не представиться. Моим так называемым соратникам только в радость сдать бывшего раба, а ныне урода — вольноотпущенника. Но попробуй докажи эту связь, тем более что Аттиан — бывший воспитатель и опекун Адриана.
Я не могу выйти из дома, а дело стоит. Вот почему я решил обратиться к тебе за помощью.
Не знаю, по какой причине вы так яростно грызетесь между собой, но я призываю тебя помочь Адриану сохранить гражданский мир.
Я обращаюсь к твоему здравомыслию.
Разве у тебя есть выбор?
Если старая гвардия одержит верх, меня зарежут или тихо удавят, а тебя предадут позорной казни. Я не могу допустить, чтобы наше дело застопорилось из‑за того, что я не могу передвигаться. Я хочу жить. Если ты желаешь поразить меня рассуждениями о том, что благородно, а что бесчестно, оставь это занятие. Придерживаться древних римских традиций, ссылаться на гробы отцов и на этом основании держаться в стороне — это пустое. Помнится, когда меня как раба притащили в Рим, я был отъявленным патриотом и страстно мечтал убить Траяна, так что твои сомнения мне понятны, но сейчас речь идет о наших жизнях. Исходи из того, что ты можешь помочь предотвратить гражданскую войну. Это немного, но и немало.
Лонг не выдержал, навскидку выругался, потом спросил
— С кем ты предлагаешь мне встретиться?
— С Цельзом и Пальмой. Постарайся убедить их отказаться от использования силы. Скажи, император готов выслушать их, предоставить им провинции. Напомни, что Пальма в тот момент, когда Нерва усыновил Траяна, тоже домогался верховной власти. И что? Это помешало его карьере? Траян отстранил его от управления Египтом, выказал недоверие? Наоборот, его направили в Аравию, поручили провести самостоятельную кампанию. Он получил триумф. Почему же теперь нельзя решить дело полюбовно на основе согласия?
Было видно, что Лупе было трудно говорить. Он дернул за шнурок, раздался звон колокольчика, и в комнату вбежала робеющая, молоденькая рабыня. Она отерла пот со лба вольноотпущенника, испуганно глянула в сторону гостя и также торопливо убежала.
Лупа продолжил.
— Ты часто общаешься в банях с Уммидием Квадратом, Гомуллом и Цивикой. Неплохо было бы намекнуть им, что Ликорма оказался исключительно словоохотлив, более того, неаккуратен с уничтожением уличающих документов. Спросят, откуда ты знаешь? Ответь — Лупа говорит. Этот грязный неблагодарный раб, которого не зря исковеркал Регул.
Ларций невольно обратил внимание на шрамы на лице вольноотпущенника. Мерзкое клеймо, наложенное по приказу сенатора, было почти не заметно, римские лекари умело накладывали швы. Тот же искусник подправил крылья носа. Что касается уха, к его отсутствию публика, общавшаяся с волчонком, относилась снисходительно. Стоило ли обращать внимание на пустячный дефект у человека, чье состояние оценивалось в сотню с лишком миллионов сестерциев. Римские патриции могли презирать выскочку, сумевшего завладеть огромным состоянием, но в том случае, когда дело касалось подрядов, откупов, купли — продажи, они вполне отдавали себе отчет, что обладание ушами — радость временная. Как, впрочем, и изящным природным носом или нетронутым раскаленным клеймом лбом или щеками.
— Мне надо подумать, — ответил Ларций. — я не могу сразу дать ответ. Разговор с Пальмой и Цельзом — дело ответственное. Я хочу посоветоваться.
— Только не долго.
Лонг покинул Лупу после восхода солнца. Проезжая по пропилеям, мимо пустых постаментов, на которых ему зримо померещились каменные Регулы, все, как один, язвительно улыбавшиеся вслед, префект не удержался, плюнул в их сторону и выругался.
Взяла тоска.
Он утешался, что живым выбрался из Азии?!
Рано радовался, браток!
Теперь в родном Риме отведай той же каши!
Он с тоской глянул в сторону мраморной девы, собиравшей цветы на незримом лугу — одна надежда на тебя, родная.
Вернувшись домой, Лонг посоветовался с Эвтермом. Рассказал все, как было. Грек рассудил как всегда здраво и мудро: мир есть ценность неизмеримая, в то время как гражданская война — зло абсолютное, не выбирающее ни правых, ни виноватых. Вспомни безвременье, которое наступило в Риме после смерти Домициана, когда преторианцы без стеснения грабили мирных граждан, а двух своих трибунов убили прямо на глазах у беспомощного императора Нервы в Солнечной галерее. Уцелеть во время смуты — задача непростая, особенно тебе, патрон. Ты, Ларций, почему‑то постоянно оказываешься на виду.
— Разве я стремлюсь к этому? — обиделся Ларций, услышав слова вольноотпущенника.
— Нет, поэтому твое положение тем более можно считать небезопасным. Если судьба решит, что тебе необходимо побывать в Канопе, куда бы ты не направился, все равно попадешь в Каноп. Полагаю, тебе стоит посоветоваться.
— С кем, например?
— С Аннием Вером, с Клавдием Барбаром, с Аррием Антонином.
Лонг усмехнулся.
— Ты, как всегда, разумен и последователен в подборе друзей. Все они поддерживают Адриана.
— Ты разве не поддерживаешь?
— Так‑то оно так, — вынужден был согласиться Лонг. — Все равно предложение Лупы напоминает мне выгребную яму. От него очень сильно припахивает.
— Брось, Ларций, — упрекнул патрона Эвтерм. — Для сохранения спокойствия в душе и в государстве порой приходится воспользоваться кулаками. Иначе всем нам крышка. И государству, и душе.
В этом волчонок прав.
* * *
Сомнения растаяли через несколько дней, когда в дом Лонгов явился разгневанный сенатор Деций Валерий Гомулл и потребовал «жестоко, вплоть до отсечения головы, наказать раба по имени Таупата, осмелившегося поднять руку на его сына Марка».
Ларций приказал позвать Таупату.
Тот объяснил, что Марк Гомулл, великовозрастный, крепкий парень, уже в который раз не дает прохода малолеткам: сыну Лонга Бебию и сыну сенатора Клавдия Барбара Авлу. Таупата несколько раз предупредил негодника, чтобы тот придержал кулаки, но тот только посмеялся над ним. Вот и пришлось врезать Марку.
— Эти оправдания, Лонг, не выдерживают никакой критики! — заявил Гомулл старший. — Если ты, префект, отказываешься примерно наказать раба, я подам иск в коллегию судей
— Послушай, Гомулл, — Ларций попытался успокоить разбушевавшегося сенатора, — Неужели за такой незначительный проступок парень должен лишиться головы. Не жесткость ли это?
— Не будем спорить, — заявил Гомулл. — Я удовлетворюсь отсечением руки и признанием вины со стороны твоего сына и сына Клавдия Барбара. Они должны принести извинения Марку.
— Ты настаиваешь на своем требовании? — спросил Лонг.
— Непременно!
Ларций испытал приступ неудержимого гнева!!
Глупец, он испытывал сомнения, будет ли достойно напомнить этому злобному, чванливому Гомуллу, что, злоумышляя против власти, не стоит рассчитывать на коллегию децемвиров. Этот судебный орган занимается исключительно важными хозяйственными и уголовными делами. Неужели оплеуха, заработанная сыном этого наглеца, является покушением на устои государства? В тот момент Ларций испытал благодарность к Таупате, сумевшим так скоро просветить Лонга, витавшего в надеждах, что все как‑нибудь уляжется, и в Риме сами собой воцарятся мир и спокойствие.
Он взял себя в руки и спросил еще раз.
— Ты все‑таки настаиваешь на том, чтобы я приказал отрубить руку этому человеку — он указал на Таупату, — и призвал своего сына принести извинения твоему сыну Марку? Ты полагаешь, что весь этот разговор уместен и детские шалости требует разбирательства в верховном суде?
Гомулл пристально поглядел на Ларция.
— Ты зря упрямишься, Лонг. Мы все знаем цену твоим словам, прозвучавшим в сенате. Истину не скроешь. Рано или поздно она всплывет, и ты подавишься ей.
— А — а, вот в чем причина твоей наглости, Гомулл. Не обманываешься ли ты, сенатор? Не много берешь на себя ты — человек, изменивший сенаторской клятве и присяге данной новому цезарю!?
Гомулл побледнел.
— Как ты смеешь разговаривать со мной в подобном тоне?
Ларций жестом приказал Таупате удалиться. Когда тот покинул атриум, Лонг обратился к гостю.
— Как еще я должен говорить с государственным преступником! Меня радует, что до того, как я подавлюсь ложью, ты будешь лишен головы, твое имущество отойдет казне, а этот маленький негодяй Марк будет отправлен в изгнание.
— Значит, ты вот как ставишь вопрос? — угрожающе произнес Гомулл. — Хорошо, мы встретимся в суде.
Он повернулся и решительно направился к выходу.
Ларций дождался, когда сенатор приблизится к проему, ведущему из внутреннего дворика — атриума в вестибюль и негромко, но явственно произнес.
— Ликорма во всем признался, Гомулл. У меня есть копия его письма к тебе и, что еще интереснее, копия твоего ответа.
Гомулл застыл как вкопанный, потом медленно повернулся.
— Ты угрожаешь мне?!
— Угрожаю не я, а тот, кто вправе лишить тебя жизни. Можешь не беспокоиться, одного твоего письма хватит, чтобы сенат проголосовал за смертную казнь.
— Зря надеетесь, — хрипло ответил Гомулл. — Смотрите не опоздайте.
— Человек, у которого под рукой тридцать легионов, может не спешить, — возразил Лонг. — Ты и твои сторонники присягнули новому цезарю. От своей подписи не откажешься. Теперь поздно давать задний ход. С тебя, клятвопреступника, и начнут суд над предателями. В любом случае отсечь тебе голову он успеет. Уж я похлопочу. Постарается и моя Зия.
Гомулл некоторое время размышлял, потом повернулся и медленно приблизился к хозяину.
— Покажи письма? — потребовал он.
Лонг молча подошел к столу и передал ему выписки из протокола допроса Ликормы.
Гомулл внимательно ознакомился с материалами.
— Это фальшивка.
— Это ты скажешь новому цезарю. Объявишь в сенате, что это не твоя рука. Неплохо сказано: «Сколько можно терпеть выходки этого несносного Адриана? Не пора ли укоротить его на голову». Ты горько пожалеешь, что когда‑то написал эти слова.
Сенатор неожиданно всплеснул руками.
— Не было этого! — неожиданно зычно и жалостливо вскрикнул он. — Послушай, Лонг, возможно, мы погорячились. Возможно, я погорячился, но неужели ты всерьез поверил, что я мог написать такое письмо? Это же чепуха, это навет! В конце концов, это шутка. Разве нельзя пошутить? Я всего лишь хотел обратить внимание Ликормы на некоторые промашки молодого цезаря, на его неумение вести себя согласно его положению. Я хотел помочь ему, на том и настаивал в письме. Я просил Ликорму всего — навсего образумить молодого цезаря внушить ему уважение к сенату, который привел Римское государство мировому господству, а это дорогого стоит. Я хочу еще раз взглянуть на раба, который попытался научить моего наследника уму — разуму. Возможно, он не так испорчен, как мне доложили. И вообще…
Он обнял Лонга за пояс и мягко но настойчиво потянул его поближе к водоему, устроенному в центре атриума и куда с покатой вовнутрь крыши стекала дождевая вода.
— Послушай, Лонг, мы оба здравомыслящие люди, не без пороков, конечно, но с весомыми, необходимыми в государственной деятельности достоинствами. Неужели ты всерьез решил, что я готов принять участие деятельности этих подлых заговорщиков?
— Письма подтверждают, что ты не только был готов, но и принял. И не ты один, но и твои друзья, в первую очередь Цивика. Хочешь посмотреть, как он отзывается о новом цезаре?
— Покажи! — неумеренно обрадовался гость.
Лонг достал листы бумаги. Сенатор заранее хохотнул, потом принялся читать. Постепенно лицо его бледнело. Когда он оторвал глаза от бумаги, на него было жалко смотреть.
— Ну, как? — спросил Ларций. — Познакомился?
— Он не мог такого написать.
— Почему он? — на этот раз Лонг позволил себе изобразить удивление.
Он ткнул пальцем в текст и добавил.
— Здесь ясно сказано: «мы с Гомуллом». И здесь тоже. Читай: «Терпеть далее такое положение, когда лучших отодвигают в сторону, а судьбу государства вручают человеку недостойному, обремененному кучей пороков, увлекающемуся игрой на цитре, охотно предающемся разврату с супругой самого лучшего из дарованных Риму императоров, постыдно».
Полагаю, эта грязная клевета стоит отсечения руки, написавшей такие слова. Ведь тебе не хуже, чем мне, известно, что Адриан называет Помпею «драгоценной и горячо уважаемой матушкой», а она считает его «собственным дорогим сыном». Неужели ты полагаешь, что божественный Траян, человек, достойный во всех отношениях, допустил бы подобную кровосмесительную связь?
Гомулл схватился за голову.
— Меня обманули. Они воспользовались моей доверчивостью.
— Кто? Говори, иначе ты будешь первым, кому отрубят голову, как только цезарь прибудет в Рим. На это времени у него хватит, и твои дружки вроде Нигрина не спасут тебя.
— Конечно, Ларций!
Он принялся перечислять фамилии. Наконец, опустошенный, замолчал, жалобно глянул на Лонга.
— Я надеюсь, ты не воспользуешься моей искренностью? Это останется между нами?
— Надейся. Твое единственное спасение объяснить этим людям, что Адриан прибывает в Рим с добрыми намерениями, что казней не будет, если конечно ты и твои сторонники поведут себя благоразумно. Если в их делах будет заметно желание принести Риму пользу, а не безумное желание ввергнуть отчизну в хаос и смуту, они смогут получить прощение.
— Конечно. Обязательно, — торопливо закивал Гомулл.
Он начал пятиться к выходу.
Когда сенатор ушел, Ларций обратился к сидевшему за занавеской Эвтерму.
— Все записал?
— До последней буквочки.
— Немедленно отправь Лупе. Только чтобы без сюрпризов.
— Будет сделано, — ответил вольноотпущенник и вышел из‑за занавески.
Лонг задумчиво постукивал пальцами по подлокотнику кресла.
— Какая мразь! — наконец выговорил он.
Прежде чем отправиться на встречу с Публилием Цельзом, Ларций решил доверительно поговорить с приятелем — сенатором Титом Арием Антонином. Человек он был незлобивый, и из всех его знакомых выделялся рассудительным и невозмутимым нравом. Ларций был уверен, Тит не станет вилять, отшучиваться, уводить разговор в сторону, а скажет прямо — это нужное дело, Ларций. Или с той же прямотой предупредит — не ввязывайся в грязную историю, префект.
Антонин рассудил так.
— Это нужное дело, Ларций. Государство в беде, ему следует помочь. Ты всю жизнь сражался за Рим. Что ж теперь нырять в кусты, когда низменные страсти, подгоняемые пороками, стучат в наши двери? К сожалению, немногие понимают, что теперь, после того как империум был вручен провинциалу и этот опыт оказался успешным, возврата к прошлому нет. Адриан усвоил эту простую истину, а все остальные, посягающие на власть — это либо пропитанные высокомерием уроженцы Рима, такие как Нигрин и Фругий Красс, или воспитанные в лагерях солдаты, как, например, Цельз, Пальма и Лаберий Максим. Конст мало того, что римлянин, так еще и вырос в преторианском лагере.
Он помолчал, видно, обдумывал что‑то свое. Наконец продолжил.
— Беда, Ларций, грозит государству с двух сторон. Опасно наделять властью человека, насквозь пропитанного столичными предрассудками, чьи предки и сам он родился и вырос в Риме. Не менее страшно передать империум тому, кто учился жизни в военном лагере. Что касается первой угрозы, я полагаю, в Риме неумеренно кичатся своей историей и презирают чужаков, пусть даже наделенных гражданскими правами. Здесь уверены, что по своим достоинствам всякий уроженец Рима неизмеримо выше любого провинциала, даже природного италийца. Это пренебрежение очень опасно.
Я беседовал с Адрианом на эту тему, и мы пришли с ним к согласию по вопросу о влиянии размеров государства и неисчислимости населяющего его племен, на устойчивость власти и сохранение спокойствия в пределах orbis terrarum.
Государство наше велико, разнобой в законах, установленных в той или иной местности, неописуем. В Риме, например, считают, что их законы — лучшие из возможных, ибо с помощью этих установлений они завоевали власть над миром. Это глубочайшее заблуждение, недопустимое теперь, когда римских граждан можно встретить и в Африке, и в Британии, и в Дакии, не говоря уже об Азии.
Он помолчал и продолжил.
— Не стоит ждать чего‑либо полезного и от Лаберия, Цельза, Конста. С четырнадцати лет они служат в армии. Несмотря на то, что каждый из них был в свое время назначен консулом, их образ мыслей напрочь пропитан армейским духом, их оценка ситуации заужена подсчетом количества легионов, боевой подготовкой солдат и быстротой их передвижения. Самой важной задачей правителя они считают необходимость занять легионы. Они уверены, что армия постоянно должны кого‑то сокрушать, завоевывать, терзать. Иначе, полагают они, солдаты обленятся и от безделья взбунтуются. В том случае, если кто‑то из них придет к власти, их заботы ограничатся добыванием денег на будущую войну, усмирением несогласных и подсчетом будущей добычи. Войны, Ларций, порой возникают по самым неожиданным поводам, не имеющим никакого отношения к интересам государства. Этого нам надо избежать.
Он помолчал, потом добавил.
— Поговори с Цельзом. Возможно, он не потерял остатки разума.
* * *
На следующий день Лонг отправился в Байи, где на собственной вилле лечился Луций Публилий Цельз. Даже после напутствия Антонина тяжелое чувство неясной вины не оставляло Лонга.
Неотвязно вспоминался Цельз. Этот высокий, длиннорукий, стареющий детина пользовался в армии непререкаемым авторитетом. Даже Траян порой не отваживался спорить с Цельзом, так как логика «гелепола» или «штурмовой башни», как называли его в армии, обладала железной убедительностью. Цельз являлся стратегом, известным не менее чем Лаберий Максим. Принимаясь за то или иное задание, он руководствовался принципом свободы рук — доверили, не мешайте. Его страстью было неспешное, последовательное приближение к цели, сочетаемое с постоянным, все более сильным давлением на противника.
Лонг никогда не был близок с Цельзом. Покровителем Лонга считался погибший в Дакии консуляр Гней Помпей Лонгин, который, как ни странно, являлся лучшим другом Цельза. Был бы жив толстяк и неунываха Лонгин, он наверняка бы склонил гелепола к компромиссу с Адрианом. Теперь приходится выкручиваться без «паннонского кабана».
Во время второй Дакийской войны именно Цельз воспротивился назначению Лонга на должность командира отдельного конного корпуса. Он посоветовал императору не обольщаться насчет военных способностей Лонга и передать командование Квиету. Унять обиду Лонгу помог сам император, возместивший другу потерю должности прекрасной виллой в Путеолах. Траян вообще был щедрый человек, более того дальновидный, ведь произойди тогда назначение, сейчас бы Лонг необходимо находился в компании заговорщиков. Сидел бы, выжидая, на вилле в Путеолах, как Цельз в Байях, Нигрин в Фавенции, а Пальма в Таррацине.
Денек был не по — ноябрьски солнечный, ясный — видно, в том году предсказатели откровенно дали маху. Прошли дожди, и осень перед расставанием расщедрилась на необычно теплую погоду.
Даже почки на деревьях набухли.
Лонг в сопровождении Таупаты двигался по Кампанской дороге в сторону Неаполя.
Время от времени префект поглядывал на исполинский, чуть оплывший конус Везувия и загадывал — неужели судьба новь расщедрилась, предоставив ему отличный шанс поквитаться с Цельзом. Очень соблазнительной казалось возможность объяснить ему, что не всякий стратег проницателен.
Это были недостойные и дурные мысли, Ларций пытался отогнать их от себя.
Зачем эти тонкости?
Неужели ему не хватило урока, который преподнес ему Гомулл!
Если эта мразь уже решила, что суд децимвиров примет к рассмотрению такое пустяковое дело, сочтя его государственным, значит, дело зашло слишком далеко. Зачем церемониться с заговорщиками, убежденными в том, что он переметнулся на другую сторону?
Надо лаконично, не растрачивая себя на напоминания о прежних обидах, объяснить стратегу, что, поддерживая неукротимого Нигрина и расчетливого Лаберия, пронырливого Квиета, страдающего от болезненного тщеславия Пальму, — он рискует головой. На гостеприимный прием не рассчитывал — знал, как скуп был Публилий, не признававший в военном быту никаких побочных развлечений. Его лагерный шатер был образцом спартанской неприхотливости. Там никогда не устраивалось пирушек, а всякие иные потребности удовлетворяла его длинная, тощая и, под стать хозяину, суровая до крайности супруга. В армии ее за компанию с мужем называли «гелеполой» Пьяные солдаты после разговора с ней сразу трезвели. Она знала устав лагерной службы лучше префекта лагеря или самого опытного центуриона, которые порой тайно советовались с ней по поводу наказания за тот или иной совершенный легионером из ряда вон выходящий проступок.
То‑то Лонг удивился, когда на вилле Цельза, проведенный в атриум, он застал знаменитую гелеполу в сильном подпитии. Покоробило, что она вырядилась в индийский наряд из бисоса — его, кажется, называли «сари». Года три назад это «сари» вошло в моду в Риме. Тогда в столице не было уличной шлюхи, которая не оборачивалась в кусок материи, как это принято в Индии, и не вставила бы себе в нос золотое колечко.
Теперь эта мода дошла и до четы Цельзов?
Беззубая старуха тоже решила обиндианиться?
Лучше поздно, чем никогда! Впрочем, теперь ее рот был полон зубов. Неужели Публилий расщедрился на протезы?* (сноска: В Древнем Риме дантисты умели вставлять золотые зубы, металлические, а также похожие на настоящие, мосты и пластины).
Что творилось в мир!
Трудно сказать, узнала ли старуха Лонга, однако не в силах объясниться на словах, она несколько раз неуверенно шлепнула ладонями, вызвала раба и жестом указала ему, чтобы тот проводил гостя. Тот молча пригласил гостя следовать за ним. В перистиле раб объяснил, что хозяин в термах, принимает лечебную ванну.
Гость пожал плечами и приказал.
— Веди в баню.
Префект нашел хозяина лежавшим в просторной мраморной емкости, напоминавшей половинку амфоры. Емкость была наполнена дурно припахивающей серной водой, ведь всем известно, что Байи славятся своими целебными источниками.
— А — а, Лонг! — обратился к гостю хозяин. — Не желаешь ли присоединиться?
Он указал на соседнюю пустую ванну.
Лонг вскинул руку в приветствии, затем отрицательно покачал головой.
— Как знаешь, — пожал плечами хозяин. — Мне лежать еще четверть часа. Подожди меня в экседре. Там есть бассейн с подогретой водой. Если желаешь, можешь присоединиться.
Ларций был в недоумении — к кому он мог присоединиться в предбаннике, если хозяин принимал лечебную ванну. Между тем раб провел его коридором в высокую, богато украшенную комнату, одной стороной выходившей на отделанный мрамором овальный бассейн. В нем плескались три красотки, все без купальных туник, обнаженные, приветливо помахавшие ему рукой.
Теперь накатило изумление. Курс лечения, который проходил стареющий полководец, по мнению Ларция, проходил бурно, может, даже слишком бурно. Присоединиться к красоткам мешали приличия, к тому же было непонятно, как потом, после купания в бассейне, заводить разговор о делах серьезных, государственных, но ведь не будешь сидеть в экседре в походном плаще, в тоге, в то время собеседник, обернутый в простынь, будет лечиться сернистыми водами.
Разговор, на который он согласился исключительно по просьбе человека, которому трудно отказать, на глазах приобретал оттенок издевки не только над государством, но и над ним, префектом конницы. Он пощупал воду — она действительно была подогрета. Несколько минут он дурак — дураком расхаживал по краю бассейна, проклиная себя за то, что не в силах прямо в тоге, плаще, ринуться в воду. Убеждал себя — в совместном купании, предваряющем важный государственный разговор, было слишком много от Адриана, а также от непритязательной народной комедии — аталаны, которую так любил плебс. Там всего было вдоволь: драк, битья палками, вырывания волос, обнажения женских задниц.
В этот момент одна из дам развернулась в воде и продемонстрировала гостю очаровательную попку.
Что это было — пренебрежение или приглашающий намек?
В следующее мгновение, смяв сомнения, он ринулся в раздевалку, где два могучего телосложения раба ловко и ничуть не потревожив гостя, сняли с него тогу, стянули тунику и принялись массировать усталое тело. Он даже не возразил, когда один из рабов расстегнул ремешки и снял протез. Этого он никогда и никому не позволял, кроме Зии.
Рабы умело размяли префекта, тот полностью расслабился и вполне готовый отведать угощения, предложенным ему неумеренно щедрым хозяином, направился в экседру. По пути его настигла трезвая мысль — будь осторожен! Возможно, его специально заманивают в бассейн, где плещутся прекрасные нимфы, чтобы там, отталкивая от края бассейна, утопить, как шпиона, однако даже эта вполне вероятная угроза не охладила его пыл.
Когда он вышел к бассейну, там никого не было, только в тени, падавшей на мраморный бортик, обернутый в простыню, отдыхал Цельз.
Ларций, едва скрывая разочарование, оглядел еще пошевеливавшуюся поверхность воды. Цельз, не вставая с кушетки, предложил.
— Окунись, смой дорожную пыль.
Ларций, вздохнув, полез в воду. Недолго поплескавшись, он вылез из бассейна и приблизился к хозяину. Там уже было водружено второе ложе, а между ними на низких столиках была в изобилии расставлена всякая умопомрачительная еда. Был здесь жареный кабанчик с испеченной из теста шляпой на голове, целиком осетр, пойманный на Родосе, неправдоподобно большой кролик, по — видимому, с Балеарских островов, утки, запеченные яйца, мидии, а также жареный журавль. На отдельном столике, ближе к хозяину, была выставлена коллекция разнообразных фруктов.
Это было так неожиданно, что Ларций окончательно лишился дара речи. До обеда было еще далеко, да и Лонг в глазах Цельза вряд ли мог считаться особо важной персоной, чтобы потчевать его гастрономическими чудесами. По — видимому, скромняга Цельз на закате жизни окончательно свихнулся и по такому случаю решил ни в чем себе не отказывать.
Не обращая внимания на удивленный взгляд гостя, Публилий небрежно отщипнул виноградину, положил ягоду в рот, затем жестом пригласил гостя занять соседнее ложе. На его лице очертилось подлинное удовлетворение — видно, ягодка оказалась сладкой. Он обвел рукой выставленные блюда и пояснил.
— Люблю, когда все под рукой, дружище Лонг.
Он сделал паузу, потом любезно предложил.
— Отведай моих угощений, Ларций. Если кусок в рот полезет.
Лонг нахмурился.
— Спасибо, я не привык насыщаться в бане.
— Привыкнешь, — добродушно отозвался Цельз. — Ты разве не знал, что молокосос обычно испытывает в бане неумеренный аппетит. Есть такие люди, которым все мало. Даже того, что много.
Он сделал паузу, потом спросил.
— С чем пожаловал? У тебя с собой смертный приговор, а возле дома сигнала ожидает рвущийся к славе, молодой центурион с людьми из Шестого Железного Адрианова легиона? Ты выбрал удачный момент. В такой денек умирать не хочется.
— Ты полагаешь, что палач — самая подходящая для меня должность? — осведомился гость.
— Должность палача не выбирают. Она переходит по наследству, либо заняться этой работой принуждает тиран.
— Ты полагаешь, он — тиран? — спросил Ларций.
— Хороший вопрос, — кивнул Цельз. — Расчетливый. Сам придумал или кто‑то подсказал?
— Не надо оскорблять меня, Цельз, — ответил гость.
— Зачем же ты явился сюда? — ехидно спросил Цельз. — Подбивать на мятеж против законного императора, верность которому ты так удачно доказал в сенате? Или тебе еще не до конца доверяют, и в доказательство приказали доставить мою голову, как трибун Попиллий принес Марку Антонию голову Цицерона. А ведь Цицерон защищал Попиллия в судебном заседании и спас его от смерти, когда того обвинили в отцеубийстве.
— Ты не Цицерон и я не Попиллий, Цельз. Я ничем тебе не обязан, разве только тем, что ты всегда настраивал Траяна против меня.
— Ах, это я виноват, что ты засиделся в префектах? Можешь не беспокоиться, за донос на меня тебя возведут в сенаторы, а то и назначат консулом. Так зачем же ты явился?
— Уговаривать тебя не допустить страшную ошибку. Не ввязываться в гражданскую войну.
— Причем здесь я? — пожал плечами Цельз. — Ты ошибся адресом, префект. К тому же я, как ты видишь, никчемный развратник и обжора, всей душой приветствую нового цезаря.
Он вскинул руку и произнес.
— Аве, цезарь! — потом обратился к гостю. — Ты доволен? Так и сообщи — трухлявый гелепол воздал должное новому императору. Единственное мое желание — пожить среди всех этих красот.
В этот момент по другому краю бассейна пробежала обнаженная женщина, и Цельз с улыбкой добавил.
— И красоток!..
Префект почувствовал гнев и обиду, однако долгая привычка к дисциплине позволила сдержаться.
— Со времен Траяна доносы не принимаются, Публилий, и ты знаешь об этом. Если это твое последнее слово, позволь мне откланяться. У меня еще много дел по дому.
— Куда ты спешишь, Лонг, — остановил его хозяин. — Неужели нам нечего вспомнить? Ведь мы же, считай, пятнадцать лет сражались бок о бок. Какая сила сумела развести нас? Неужели ты всерьез уверился, что те, кто не испытывает радости от смены власти — такой смены власти! — готовы разрушить государство? Уверяю, я не принадлежу к числу подобных негодяев.
Он вновь вскинул руку в приветственном жесте и воскликнул.
— Аве, цезарь!* (сноска: Аве — приветствие при встрече и при расставании. Здесь переводится как «Славься, цезарь!») Я убежден, если волей богов кто‑то сменит достойнейшего из достойных, совсем необязательно, чтобы брат сразу кинулся на брата, отец схватился с сыном?
Это заблуждение, Лонг.
Мне почему‑то кажется, что те безумцы, которых безосновательно подозревают в стремлении узурпировать власть, сумеют договориться между собой. Не идиоты же они, чтобы, вырвав империум у благороднейшего из благородных, тут же схватиться друг с другом!
Мы вправе допустить, что они отдают себе отчет, что для Рима главное спокойствие. Другое дело, они убеждены — мир и порядок могут поддерживаться исключительно силой.
Пока!
До той поры, пока граждане не проникнутся мыслью, что законы следует уважать только потому, что это законы. Пока граждане не отучатся от дурной привычки следовать законам, когда это выгодно, и пренебрегать ими, если они их не устраивают.
Улавливаешь тонкость, Лонг?
Угрозой применения силы нельзя научить уважать законы и, следовательно, обеспечить благоденствие. Этого можно добиться только силой, как таковой, которую следует пускать в ход сразу, как только в этом появится необходимость. Возможно, эти безумцы верят, что только таким способом можно обеспечить мир, безопасность и процветание всем, кто присягнул Риму на верность. Если ты, как часто случалось прежде, приехал поговорить со мной, в какую сторону направить эту силу, которую когда‑то направил на даков божественный Траян, я с удовольствием поделюсь с тобой своими соображениями.
— Я с удовольствие выслушаю тебя, Цельз. Слушать такого умницу, как ты, радость для недалекого туповатого префекта, каким ты изобразил меня в глазах Траяна.
— Ты полагаешь, я был неправ?
— Ты был прав, но не в том, в чем сейчас упрекал меня. Ты имел возможность убедиться, я не гонюсь за чинами, слово держу, и никогда не стремился стать палачом, тем более подпевалой. Именно отсутствие честолюбия и неуместную при дворе деликатность мне часто ставят в вину. Ты тоже, Публилий. Чем же я так не угодил тебе, Публилий?
— Мне? — хозяин пожал плечами. — Ничем. Просто в тот момент, когда твой начальник, проконсул Лонгин, попавший в лапы Децебала, принял яд, ты спасал свою шкуру.
— У меня был приказ.
— Естественно. Но ты должен был до конца исполнить свой долг и вернуться к Децебалу.
— Траян строго — настрого запретил мне даже думать о возвращении в Дакию. Ты осмелился бы нарушить приказ?
— Нет.
— Тогда в чем моя вина?
— Вина не может быть в чем‑то. Она или есть или нет.
— Ну, Публилий, так мы никогда не договоримся. В таком случае, я обязан изложить условия, которые тебе следует принять, чтобы новая власть поверила, что твои крики — аве, цезарь! — идут от самого сердца. Ты либо ответишь мне сразу, либо попросишь время подумать, затем я с твоего позволения откланяюсь. А пока позволь мне отведать вот это гуся. Люблю, знаешь ли, гусятину.
Полководец пристально, изучающее посмотрел на гостя. Тот с энтузиазмом потер руки, взялся за тушку и с корнем вырвал гусиную ногу. С нее потек янтарный жир. Пока гость ел, Цельз продолжал изучать его.
— Как же я проглядел тебя, Лонг? — спросил он.
— По — видимому, даже такой выдающийся стратег, как ты, способен ошибаться. Помнишь Максима, который командовал в Селевкии, и который подставил свое горло и своих легионеров под ножи парфян? По твоему настоянию он получил звание легата, а ведь я советовал ему увеличить караулы в городе и взять под более плотную охрану мост через Евфрат. Конечно, что могли значить советы какого‑то префектишки!
Хозяин развел руками
— Кто из нас всевидящ? — затем он задумчиво показал головой. — Как же мы выпустили тебя из Селевкии?
Лонг, с трудом уминая зубами гусиное мясо, поинтересовался.
— Неужели моя персона имела такое значение?
— Как оказалось, решающее. В том, что мы недооценили и прозевали тебя, нет твоей заслуги. Не считай себя бóльшим умником, чем ты есть. Умник не нам чета — это Марк Ульпий Траян. Полагаешь, твой вызов в ставку диктовался исключительно романтическими, дружескими побуждениями? Как бы не так. Траян сумел обвести кое — кого вокруг пальца. Он затуманил им глаза, подал надежду решить все полюбовно. Потеря времени для кое — кого оказалась невосполнимой.
— Он был кое — кому как отец родной.
— Разве родной отец не может совершать глупости! Ему же вполне доступно объяснили, что сворачивать поход, значит, переходить к стратегической обороне, а это верный способ погубить государство. Привели неопровержимые доводы. Нельзя отсиживаться в существующих границах — это приведет к утрате инициативы и рано или поздно орды диких людей, прихлынувших с востока, прорвутся через лимес* (сноска: Обустроенная пограничная линия, с помощью которой римские императоры, начиная с Тиберия, начали отгораживаться от варварского мира. Лимес — система крепостей, укрепленных бургов, земляных укреплений, а то и крепостных валов, как, например в Британии и вдоль Днестра, был проведен по Рейну и Дунаю). Сейчас у нас нет никакой возможности воздействовать на степь.
Предполье в Парфии — это необходимая мера, позволившая бы нам бить кочевников к востоку и к северу от Каспийского моря. По крайней мере, мы могли бы выставить заставы, подкупить местные племена, которые предупреждали бы Рим о продвижении орд. Нам не нужна была Индия, нам нужны были степи к северу от Яксарта.
— Ты полагаешь, у Рима хватило бы сил на такой грандиозный поход?
— Если бы сил не хватило, их следовало бы найти. Это необходимость. Теперь с новым цезарем мы запрем границы на замок и будем ждать, когда варвары обрушатся на нас.
Наступила пауза.
Наконец Лонг, собравшись с духом, поинтересовался.
— Скажи, Публилий, если бы ты стал императором, ты вновь двинулся на Парфию и далее…
— Открою тебе тайну, Лонг. Все равно в нее никто не поверит. Ни за что!!! Хотя не отрицаю, что существуют безумцы, готовые повести легионы на восток.
— Полагаю, насчет безумцев ты очень ошибаешься. Я точно знаю, Квиет никогда не рискнет повторить попытку Траяна. Сомневаюсь, что Пальма тоже отважится тронуть Парфию. Да и ты, если представится такая возможность, тоже сробеешь. Вы еще не в конец обезумели! Вы все побывали в Месопотамии и на собственной шкуре испытали, что нас там ждет. Вот Лаберий, отставленный от армии за неумеренную жестокость, может рискнуть. Он давно не воевал, ему очень хочется помахать мечом. Что уж говорить о Нигрине, который едва ли представляет, где находится Ктесифон. Этому вообще все равно, куда бы сплавить армию, только бы подальше от Рима.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Я хочу сказать, что если ты согласен со мной, пусть только в душе, у тебя есть достойный выход. Тебе предоставят на выбор провинцию и спокойствие до конца своих дней.
— Ты в это веришь, Лонг?
— Конечно. Я знаю молокососа лучше всех вас. Мы с ним не поделили женщину, а это куда обиднее, чем державу. Он сдержит слово.
— Не верю, Лонг. Посему ответ мой будет таков: ни в каких заговорах я не участвовал и участвовать не буду. Если этого достаточно, можешь отправляться.
* * *
Разговор с Пальмой, которого Лонг в начале декабря навестил в Таррацине* (сноска: небольшой портовый город в Южном Лации на границе с Кампанией. Здесь в свое время заканчивалась Аппиева дорога), тоже оказался пустым, увертливым, беспредметным.
Тот тоже постоянно вскидывал руки вверх и провозглашал — аве, цезарь! — тем самым отрезая всякую возможность прийти к согласию. Этот разговор дался Ларцию с еще большим трудом, чем общение с Цельзом.
Какой смысл разговаривать с глухим, похваляющимся своей глухотой?
Пальма утверждал — опять же иносказательно, рассуждая о неких безумцах, — что для него, мол, нет обратного хода. Он настаивал, что в настоящих условиях любая договоренность лишена всякого смысла. Лонг напомнил, что примерно лет двадцать назад, когда тот пытался вступить в спор с самим Траяном, но вовремя одумался и прислал письмо с выражением безмерного почтения и покорности, разве его не простили, не доверили завоевание Аравии?
На этот вроде бы неопровержимый довод, Пальма только пожал плечами и возразил — так это Траян.
Подобный ответ лишний раз подтвердил, гость напрасно тратит время.
Вот еще на что обратил внимание Лонг — эта неуступчивость не мешала Пальме объедаться так, будто каждый обед был последним в жизни. Здесь, правда, обошлись без бани, но обильного угощения избежать не удалось.
Прислуживали красотки, одна ослепительнее другой.
На роскошной вилле наместника их насчитывалось куда больше, чем у его единомышленника — стратега. На каждой из девиц, закупленных, по — видимому, поштучно у самых авторитетных торговцев живым товаром, сияли дорогие украшения. Изумляла посуда — сирийское стекло, серебряные фиалы, вазы из полупрозрачного алебастра. Вино гостю налили в ритон, украшенный львиной пастью. Рог, который поднесли хозяину, был оформлен в форме драконьей головы. Все металлические предметы были покрыты изысканной чеканкой. Эта роскошь подтверждала, что Пальма не без пользы для себя провел годы в провинции Аравия.
Эта неумеренность оставила самое мрачное впечатление.
Ларций окончательно уверился — заговорщики сожгли за собой мосты. В успехе предприятия они, как видно, не сомневались. Но даже если наедине с собой каждый из них испытывал страх перед будущим; если махнул рукой и решил, будь что будет, — в любом случае последние денечки замшелые пни хотели провести так, чтобы потом, глядя на блеснувшее над головой лезвие меча или ощутив прикосновение к шее тонкой и прочной шелковой нити, вспомнить об этом времени как о божественном празднике, который они устроили себе. Выходит, прославленные полководцы, сокрушившие Дакию, Армению, даже Парфию, соратники бессребреника Траяна, только о том и мечтали, как бы вознаградить себя за годы лишений?
Это лицемерие более всего угнетало Лонга. Зачем жить в штопанной — перештопанной палатке, ограничивать себя в самом насущном, справлять нужду в женщине посредством костлявой, отвратительной на вид гелеполы, чтобы на старости лет, в преддверии смертельной схватки, дать волю обжорству и жажде постыдных ласок? Что случится с городом, если эти люди, как оказалось более склонные к порочным наклонностям, чем к великим свершениям, прикрывающие рассуждениями о благе государства жесткость и пренебрежение законами, завладеют Римом?
Радовала погода. Денек стоял лучше некуда, было солнечно, необычно тепло. Покуривал Везувий, на его склонах оголились сады и виноградники. Море посапывало в необъятном ложе. По извилистому, узкому, горному проселку он спускался в Таррацину, где когда‑то кончалась Аппиева дорога, ведущая из Рима на юг Италии. Лет триста назад Таррацина являлась форпостом римлян на границе с Кампанией, сюда были выведены первые колонисты. Когда‑то город считался морскими воротами на восток, место было бойкое, портовое. Несколько гаваней встречали суда, приходившие из Азии.
Теперь вид сверху неоспоримо подтверждал, что портовое хозяйство пришло в полное запустение. Никому из императоров в голову не приходило расширять порт, как, например в Остии, где и Клавдий, и Траян соорудили вполне современные, со множеством причалов, гавани.
Ларций отметил, что из крупных судов здесь, если судить по флагам, находилась только императорская триера, приткнувшаяся к центральной пристани, но и возле нее не было заметно суеты, рабов — грузчиков, скопления товаров. Добравшись до городских стен, он обнаружил, что местами они совсем обвалились.
Смех вызвали главные ворота — они не закрывались!..
Вчера проезжая по городским улицам Лонг порадовался тишине и незамутненной сонливости, которая после полудня баюкала городишко. На этот раз Таррацина встретила его неожиданной суетой, какая обычно начинается в городе при объявлении о приближении неприятеля. Лоточники и мелкие лавочники сворачивали торговлю, закрывали лавки, ремесленники — рабы в кожаных передниках, под которыми не было никакой одежды, вытирая измазанные руки, выбегали на улицу. Подремывавший на коне Лонг задался вопросом — каким образом неприятель смог незаметно проникнуть в самое сердце Италии? Затем, по — прежнему веселясь, прикинул — если даже горожане сумеют взобраться на стены, смогут ли остановить врага осевшие на бок крепостные башни и незакрывающиеся ворота?
Насторожиться его заставило странное поведение матерей, спешивших в сторону моря. Женщины тащили младенцев, детей постарше волочили за руку, — те упирались и хныкали. Окончательно встрепенуться префекта заставили обитатели трех-, четырехэтажных домов — инсул — они высовывались из окон и что‑то высматривали в той стороне, где находился порт.
Обратиться к простолюдину, тем более к рабу, и поинтересоваться, куда спешат люди, префект посчитал ниже своего достоинства. Может, Таупата догадается? Он украдкой глянул на ехавшего чуть сзади слугу. Всегда бодрый парень после угощения у наместника Аравии откровенно дремал. Видно, ему тоже без меры перепало. Делать было нечего, префект поворотил Снежного в сторону моря.
Лошадь, на которой следовал Таупата, без лишних вопросов последовала за Снежным. Ей, объевшейся свежего сена на конюшне у наместника, тоже было все равно, куда держать путь. Пусть боги их накажут, вздохнул Ларций и неожиданно сладко, в растяжку, зевнул. Он тут же принял строгий вид, выпятил челюсть, глянул по сторонам — не заметил ли кто из прохожих допущенную им постыдную слабость, затем устремился вслед за толпой.
Чем ближе к морю, тем чаще на глаза попадались те, кто плакал от радости. Особенно удивляли вытиравшие слезы, бородатые дядьки. Впрочем, подобных слюнтяев в толпе было немного, в большинстве своем лица выражали заинтересованность и, случалось, надежду! По — видимому, в порт их влекло необычное зрелище. Ларций в сердцах посетовал — знать бы, с чего их так разобрало?! Вот что бросалось в глаза — в отличие от гнусных непристойностей, на которые всегда был щедр римский плебс, жители Таррацины вели себя сдержанно. Это поражало сильнее, чем штаны на римском легионере. Просвещающим намеком проскользнула встреча двух рабов — прежде, чем обняться, один из них нарисовал в воздухе абрис рыбы. Эти странное приветствие подсказало Лонгу, куда он угодил — в толпу назореев. У него в доме было полным — полно подобных плакс. Что же там происходит в порту, если десятки, а может, сотни простолюдинов и бессчетное количество калек, ринулись к морю?
Порт отделяла от городских кварталов изгородь из металлических прутьев. Собравшиеся у забора горожане вели себя смирно. Через изгородь не перелезали, не вопили, как оглашенные, не насмешничали, не показывали пальцем на тюремную повозку, которая выехала из‑за угла базилики. Повозку тащили две тощие и усталые лошадки. Над повозкой округлым сводом возвышалась металлическая решетка. Тент был спущен, и Лонг, острозоркий даже в таком возрасте, различил под решеткой старика, полулежа расположившегося на ворохе соломы. Рядом с ним сидела Тимофея.
Ларций оцепенел.
Два охранника открыли ворота, и повозка в сопровождении трех конных воинов, один из них, декурион, ехал впереди, — выкатила на главную улицу Таррацины.
Тимофея первая увидала Лонга. Женщина вскрикнула, прижала руки к груди, потом вскочила и, отчаянно заулыбавшись, протянула руки через решетку.
Таупата ударил коня пятками, погнал его к повозке. Декурион попытался преградить ему путь, но его остановил возглас Тимофеи.
— Что ты, Постумий! Это же Таупата!
Раб подскочил к самой повозке, принялся пожимать руки Тимофее. Она гладила его по щеке.
Страх ударил в самое сердце Лонга — неужели враги подстроили ему ловушку? Как он оправдается перед новыми властями? Как докажет, что, оказавшись в Таррацине, он не имел в виду встретить государственных преступников, тем более отбить их? Мгновения хватило, чтобы справиться со страхом — глупости! Разве он не волен ездить, куда захочет, встречать, кого захочет?
Он направил Снежного к повозке. Декурион преградил ему путь, однако, разглядев повязку префекта гвардейской конницы, молча вскинул руку и уступил дорогу.
Когда Лонг приблизился, Игнатий благословил его крестным знамением.
Сердце Лонга окончательно рухнуло в пропасть.
Следом накатила беспредельная безмятежность, перемежаемая нежданной в его‑то возрасте, легковесной радостью. Стало совсем не страшно. Предполагаемые враги отступили. Он посрамил их, он остался невозмутим, весел, доброжелателен. И далее будет таким же — в это верилось. Если поступит донос, ему все равно не оправдаться, значит, будь, что будет. Он подъехал совсем близко к повозке, просунул правую полноценную руку сквозь прутья решетки и тыльной стороной ладони погладил женщину по щеке. Декурион держался рядом.
Тимофея судорожно всхлипнула и прижалась к его руке.
— Ты ждал меня? — спросила она.
Лонг улыбнулся, кивнул, потом поинтересовался
— Удачным ли было путешествие?
Слезы полились из ее глаз. Она попыталась улыбнуться, потом вновь, уже утверждающе, как признание, выговорила.
— Ты ждал меня.
В этот момент заговорил Игнатий.
— Добрались, префект, без приключений. Много повидали, со знающими людьми встречались, многих наставили на путь истины. Грех жаловаться.
— Сейчас куда? — спросил Лонг, обращаясь к декуриону.
— В местную тюрьму. Оттуда в Рим.
Лонгу наконец удалось высвободить руку. Он жестом указал толпе раздвинуться и добавил.
— Езжайте, — потом, обращаясь к Тимофее, добавил. — Встречу в Риме.
Наконец обратился к толпе.
— А вы расходитесь.
Игнатий поддержал его.
— Ступайте, братья и сестры, ступайте.
Толпа охотно расступилась перед ним.
Лошадки нехотя тронулись.
Повозка покатила медленно, поскрипывая на ходу.
Лонг обратил внимание на толпу — перед ним теперь вырисовывалось нечто мало напоминавшее сборище зевак, похабников и насмешников. Прежде здесь каждый был на особицу. Теперь перед ним были люди — свободные граждане обоего пола, вольноотпущенники, рабы, калеки, ремесленники, торговцы, мелкие лавочники. Их лица были восторженны. Не взирая, кто в чем одет, они брали друг друга за руки и деликатно отодвигали братьев и сестер, освобождая дорогу префекту, повозке, воинам, сопровождавшим повозку, Таупате, ехавшему рядом с повозкой.
Никто не останавливал матерей, спешивших к повозке с младенцами на руках, никто не отгонял детишек постарше.
Игнатий крестил и касался грудничков. Тех, кто был постарше и повыше, гладил по голове.
Это было так необычно.
В конце ноября, когда выяснилось, что три легиона действительно отправились в Верхнюю Мезию и Дакию, а Десятый — в Паннонию, в Риме вздохнули спокойней. Толпа возликовала, все ждали прибытия императора. Тот уже давно высадился в Брундизии и неторопливо продвигался в сторону Рима. В каждом городе его встречали торжественными процессиями.
По прикидкам знающих людей, новый цезарь должен был объявиться в столице в канун декабрьских ид (12 декабря) или к Сементивам, празднику, посвященному богине матери — земли Теллус (13 декабря), когда ей приносилась щедрая жертва. Новый император решил участвовать в праздничной церемонии и лично в качестве верховного жреца — понтифик заколоть белого ягненка на жертвенном столе. Об этом заявил сторонник Адриана, сенатор Платорий Непот. Он объявил, что император переночует в Арриции и на следующий день прибудет в Рим.
Однако в назначенные дни Адриан в столице не появился. Сенаторы терялись в догадках, префект города Бебий Макр упорно отмалчивался. Магистраты обратились за разъяснениями к префекту претория Ацилию Аттиану, но того не сумели отыскать — он исчез из города.
В одних из последних ноябрьских дней Лупу посетил присланный императором гонец, передавший вольноотпущеннику письмо и пожелания скорейшего выздоровления. Конный гвардеец сообщил, что встречать императора не надо. Он прибудет в назначенный день. В какой именно, сингулярий не уточнил. На словах поделился — вот уже неделю Адриан скрывается на вилле Публия Ацилия Аттиана в Лавинии. Сюда он добрался тайком в сопровождении малочисленной охраны. На следующий день туда же прибыли хозяин поместья и вдова прежнего принцепса Помпея Плотина. Все трое сидят взаперти и никого к себе не допускают. Императорский кортеж тем временем действительно следует из Беневента в Ариций, при этом спальнику императора Флегонту приказано создавать впечатление, будто цезарь почувствовал легкое недомогание и по этой причине задерживается в пути и не желает появляться на публике. Когда император прибудет в столицу, гонец затруднился ответить.
Сингулярий отказался от предложенного ночлега и, сославшись на приказ, немедленно отправился в обратный путь. Проводив посланца, Лупа поднялся к себе, нетерпеливо осмотрел свиток и, сняв печать, развернул послание.
«…теперь, — писал цезарь, — ни у кого не осталось сомнений в том, что взбесившиеся псы перешли от слов к делу. Если это так — а это так, они не станут медлить. Опасность грозит отовсюду, но, прежде всего, как предупредил Аттиан, следует опасаться торжественных церемоний, когда мне придется оставить охрану и заняться исполнением своих обязанностей. Мы также обговорили с префектом претория вопросы тщательного контроля за едой и питьем. Без Ликормы заговорщики потеряли важные преимущества, которые давала им близость этого негодяя к верховной власти.
Аттиан без конца настаивает на «решительных мерах», матушка, по существу, поддерживает его.
Мой друг, я весь в сомнениях!
Еще вчера, участвуя в схватке за власть, я мог беспечно рассуждать о благе подданных, о благодетельной силе законов не только для самого последнего плебея и раба, но также для цезаря.
Для цезаря в первую очередь!
Теперь власть в моих руках и что же?
Долой возвышенные рассуждения?
Если сегодня я дам увлечь себя пролитием крови — пролитием с неясными целями и непредсказуемым результатом, — кто поверит мне, всю жизнь воспевавшему гармонию и презиравшему замшелость, меднолобость и грубую силу? Даже Калигуле и Нерону нужен был повод для человекоубийства, а мне предлагают откинуть всякие представления о законности, облагораживающем влиянии красоты и человеколюбии!
— Оставь эти глупости, — заявила матушка.
— Да уж! — поддержал ее Аттиан.
Так мы уже третий день терзаем друг друга.
Вся трудность, что мы никак не можем сойтись во мнении, в чем заключаются «решительные меры». Я настаиваю на изгнании. Этого будет вполне достаточно. Аттиан требует более крутых решений, матушка поддерживает его.
В конце концов, я настоял, что далее высылки из Рима, заходить не следует, но и эта мера должна быть одобрена сенатом.
Такова мера кровожадности, которую можно допустить».
«…Прошло уже два месяца, как в сенате меня объявили новым императором римского народа, но до сих пор я чувствую настороженное, если не сказать презрительное, отношение к себе.
В городах меня встречают с неописуемым восторгом, правители и городские магистраты клянутся в верности, но за всеми пустыми клятвами, избитыми дифирамбами, заплесневелыми приветственными речами, за всеми грубо раскрашенными декорациями, какими меня встречают в каждом городе; за всем этим дурным действом воспевания любви к цезарю, — я кожей ощущаю некий затаенный скепсис и насмешку. Никто не сомневается, что век моего правления будет недолог. Я вижу это в глазах тех, кто зачитывает приветствия, кто произносит речи, кто усыпает мой путь лепестками роз и подносит триумфальные венки.
Мне доносят, что население Рима уверено, их ждут кровавые сцены. Настроения плебса передаются мне, и по ночам я вновь теряю мужество.
Лупа, ты не поверишь, но я не хочу въезжать в этот город. Я боюсь этого города, я не хочу жить в нем! Меня страшит его красота, а ведь Рим, мой друг, прекрасен.
Рим поразительно красив.
Это мощная, непобедимая красота, она способна внушить уважение любому, самому заносчивому молокососу, в чем я убедился на собственном опыте. Когда меня в малолетстве привезли в Рим, мне пришлось отказаться от многого такого, что мне особенно нравилось в самом себе. Я веду речь о природных наклонностях — страсти к охоте, лошадям и собакам, к бродяжничеству, наконец. Взамен меня научили пить вино, обожать юношей и относиться к женщине как к предмету, сформированному исключительно вокруг промежности. В моей родной Испании мои сверстницы ничем не отличались от моих сверстников. Они были нам как сестры, мы вместе бродили по лесам, охотились. Когда было холодно, спали рядышком и невинно согревали друг друга. Но главное, чем пришлось пожертвовать, чтобы выжить в Риме, это любовью к людям.
Мне пришлось разлюбить людей.
Известный тебе Фронтон написал в одном из своих писем, что менее всего он видел в Риме искреннюю, человеческую теплоту. Ритор утверждает, что в латинском языке даже нет даже такого слова. Я подтверждаю — Фронтон прав».
«…Теперь, чтобы вновь прижиться в Риме, мне придется отказаться от чего‑то такого, что я с таким трудом взрастил в душе, к чему пристрастился, что казалось очень важным для поклонника красоты. Я имею в виду веру в благотворность прекрасного, в силу и мудрость законов и пользу нравственного воспитания толпы.
Чему же теперь мне придется научиться?..
Пока я вел борьбу, у меня не было ни время, ни желания вникать в подробности науки удержания власти.
Теперь я на перепутье.
Доводы Аттиана неубедительны потому, что я ощущаю за ними личный интерес и попытку моими руками свести счеты со своими противниками. Но я не в силах отказать своему опекуну и по — настоящему верному мне человеку. Он не менее Траяна был полезен мне, сосунку, оказавшемуся в Риме. Аттиан всегда верил в меня, поддерживал меня. Порой был строг и несправедлив, не разрешал залеживаться в постели. Его усилиями Траян женил меня на своей племяннице Сабине. Это он обучил меня, как надо поступить с тринадцатилетней девочкой, чтобы она отучилась от привычки дерзить и показывать язык взрослым.
Я не виню его в жесткости, нет!
В его наставлениях было много полезного. В те годы, когда Траян отправил меня заседать в суде децемвиров, Аттиан безжалостно заставлял меня упражняться в написании приговоров. Этот человек требовал, чтобы я страницами заучивал Гомера, Овидия, Горация — эклоги последнего я помню наизусть. Знал бы ты, сколько раз я давал клятву посчитаться с ним, когда стану императором. Теперь он просит у меня награду — головы моих врагов. Он доказывает, не чьих‑нибудь, но моих! Всего‑то пять или шесть штук.
Я не готов такой ценой возместить ему затраты обучение.
Я не в силах убедить их!
Я начинаю волноваться, лицо краснеет, я начинаю грызть ногти.
Я доказываю, что доводы, которые приводит Лонг, не имеют силы.
Лонг плутает в трех соснах и выдает собственные низменные побуждения за государственную необходимость, ведь всем, близким к Траяну людям, известно, что именно Цельз преградил ему дорогу к преторству, то есть к управлению провинцией. Матушка возмутилась, потребовала от меня, чтобы я лично встретился с этим идиотом!
Я решительно отказался.
Не хватало еще выказать милость — а мне при встрече пришлось бы это сделать! — человеку, бездумно посягавшему на то, что являлось врученной мне богами собственностью. В конце концов, я не прочь вписать его в сенаторское сословие, но неужели этому старому, безрукому козлу не все равно на кого запрыгивать? Великая тайна заключается в том, что в тот день, когда матушка была особенно настойчива в отношении осыпания милостями меднолобого префекта, мне донесли, что разлюбезный твоему сердцу Лонг оказался в Таррацине, куда — опять же случайно! — в тот день привезли этого несносного колдуна Игнатия и известную тебе Лалагу».
«…ты возразишь — это случайность. В тот день он якобы по твоей просьбе навещал в Таррацине Пальму, и я соглашусь с тобой.
Но вдумайся в хронологические совпадения!
В один и тот же день матушка заводит со мной разговор о Лонге, сам Лонг якобы случайно встречается с доставленной из Азии Лалагой, а вечером того же дня мне доставляют запоздавшее письмо Флегонта, в котором содержится ключ к разгадке этих нелепых совпадений.
Или божественных?..
Не знаю, но буквально носом в них ткнули! Я обязательно докопаюсь до истины — расспрошу звезды, разберусь в их траекториях, но меня, Лупа, не оставляет уверенность, что тайна не в расположении звезд, не в насмешке богов, чем порой любят развлекаться бессмертные, но в самой преступнице! От нее исходит ослепляющий смертных ужас, это я говорю на основании собственного опыта. Она удивительно спокойна, она позволяет себе говорить дерзости, — я уже не говорю о горькой правде — императору! Поверь, все, чего касается Лалаги, особенно ее поступки, как бы обретает статус неземного происхождения».
«…Ты еще не видал эту жрицу любви? У тебя еще все впереди.
Итак, Лалага! Эта юная, но вполне изощренная в пороках особа уже в который раз сумела одновременно ужаснуть и развеселить меня. Я уже подумываю, не оставить ли ее у себя. Жалкому калеке ни к чему пользоваться ласками подобного чудовища».
«…Она — чудовище, Люпусиан! Она редчайшая и безнравственная преступница всех времен и народов!
Она сродни Горгоне Медузе, нимфейской гидре и самой Медее, отвратительной колдунье, не остановившейся перед убийством собственных детей. Кстати, у этого чудовища, оказывается, есть ребенок. Его прихватил с собой Сацердата, когда ударился в бега. К сожалению, следы Сацердаты теряются в Вифинии. Сушей он выбраться оттуда не мог, его перехватили бы мои соглядатаи, значит, отправился морем.
Но вернемся к Лалаге или Тимофее, как она сама себя называет (преступница на самом деле оказалась дочерью полноправного римского гражданина, колониста из Аталлии)».
«…Привожу тебе отчет моего секретаря. Ты слыхал, наверное, об одном и важнейших эстетических принципов Горация — «будь настолько краток, насколько позволяет ясность».
Флегонт краток.
Лупа заглянул в кожаный пенал и выудил оттуда переписанный красивым ровным почерком отчет.
«…Что касается Лалаги, мой господин, довожу до твоего сведения, что отправка этой преступницы оказалась сопряженной с неожиданными трудностями. Мне пришлось выделить для сопровождения многочисленный эскорт, командиру которого, Постумию Фраку, я поручил охранять ее как зеницу ока. Я предупредил декуриона, что в пути следует опасаться попыток отбить женщину или убить ее прямо в повозке. Для этого, господин, у меня были все основания.
Вообще, господин, я не великий знаток женщин, но за версту чую тех, кто послан на землю, чтобы приносить несчастья человеческому роду и особенно лучшей его половине, то есть мужчинам. Например, Пандора или та же Дафна14, утомившая Аполлона нелепым бегом, которым она намеревалась спастись от объятий небожителя. В сравнении с Лалагой это мелкие рыбешки.
Наша героиня — царица среди них».
«…Все началось с того, что декурион Постумий Фрак, приставленный охранять колдуна и блудницу, по какому‑то странному стечению обстоятельств отрубил пальцы на левой руке надсмотрщику в антиохийской темнице, известному тебе кнутобойцу и развратнику Вардаку.
Когда мне сообщили об этом происшествии, я схватился за голову. Вызвал Постумия, спросил его, ты с ума сошел? Как ты посмел поднять руку на любимого палача императора?
Тот пожал плечами и ответил, что он вовсе не рвался сопровождать государственных преступников в Италию, но поскольку приказ получен, он будет добросовестно исполнять его. В приказе ясно сказано, преступницу необходимо доставить в Рим живой и невредимой и, главное, нетронутой.
По его словам, надсмотрщик Вардак попытался силой овладеть женщиной. Он якобы схватил ее за волосы, повернул к себе спиной, задрал тунику и со словами: «Перед отъездом, подлая ты тварь, я все‑таки проверю, так ли ты хороша, что позволяешь себе ерепениться!» — набросился на Лалагу.
Та, понятное дело, завизжала.
Постумий прибежал на крик и, вырвав у Вардака его жертву, поинтересовался, на каком основании тот позволил себе пренебречь указанием императора не причинять вреда вверенной ему преступнице?
Почему схватил ее за волосы?
Тот объяснил, что преступница нажаловалась на него самому цезарю, за что он был бит кнутом. Он в свою очередь пытался привести преступницу к покорности и заставить смириться перед мощным и великодушным Римом. Напоследок палач дерзко заявил — что это вообще за придирки?
Убудет от нее, что ли?
Постумий, ни слова не говоря, распорядился прикатить колоду, на которой рубили головы всяким преступным элементам. Он приказал Вардаку положить на колоду руку, которой тот, терзая Лалагу за волосы, пытался внушить ей уважение к Риму, и отсек палачу пальцы.
Что теперь делать с Вардаком, ума не приложу?
Но и эта беда оказалась сущей мелочью по сравнению с грандиозным политическим скандалом, которым пригрозил мне верховный жрец храма Астарты в Гиерополе. Он посетил меня на следующий после твоего отъезда день и потребовал вернуть принадлежащую храму иеродулу по имени Лалага, совершившую тяжкое, если не сказать, кощунственное, преступление против лица, входящего в число тех, кому доверено управлять храмом. Разодетый жонглером старик вел себя бесцеремонно, его безмятежная уверенность в праве командовать в претории и распоряжаться римскими гражданами, вызвала у меня отвращение, но я не подал виду. Если бы не его поведение, я, возможно, благосклонно выслушал его, но подобные угрозы в отношении мощного и великодушного Рима я счел верхом наглости.
Я попытался объяснить ему, что насчет Лалаги у меня есть четкие указания. Как я могу вернуть ее в храм, если император уготовил ей иную участь?
Тот попытался отделаться объяснением, что преступница нанесла увечье высокопоставленному лицу, и на этом основании руководство храма решило принести в жертву Астарте ее малолетнего сына.
Я перебил архигалла и попросил объяснить, каким образом намерение принести в жертву шестилетнего мальчика связано со служением великой Астарте? Не является ли подобное злодеяние местью, никак не связанной с благородным стремлением умилостивить Астарту? Но, главное, какому именно высокопоставленному лицу Лалага нанесла увечье и что это за увечье?
Архигалл вспылил!
Видал бы ты, господин, с каким пафосом он начал настаивать на своем праве требовать то, требовать это. Вопрос о характере увечья, нанесенного Лалагой, он как бы не слышал.
Азиаты окончательно охамели, господин.
Пора поучить этих торговцев святостью, этих мошенников, дурманящих безграмотных варваров различными чудесами и ужасами, вроде того, который должна была испытать Лалага, наблюдая, как ее малыша прокалывают длинным узким кинжалом и выдавливают из него кровь. Пришлось позвать легионера из охраны, чтобы он научил посетителя вежливости.
Легионер хорошенько врезал спесивому старику рукоятью меча по затылку. Надеюсь, теперь он запомнит на всю жизнь, как надо разговаривать с секретарем императора.
Усмиренный легионером, архигалл рассказал, что Лалага была доверена великая честь снять потребность в женщине у некоего высокопоставленного лица. Я попросил уточнить, кто это высокопоставленное лицо?
Жрец ответил — это мой старший сын.
Я поинтересовался, является его сын жрецом храма, входит ли в руководство общины, и имеет ли право на подобное облегчение плоти? Жрец признался, что сын живет в поместье и формально не имеет отношения к храму, но ведь он сам — верховный жрец, и его ценные указания не могут оспариваться теми, кто дал обет до конца жизни не щадя себя служить великой Астарте
Утверждение само по себе спорное, но я не стал перебивать жреца. Я был заинтригован, какой именно вред здоровью такая, в общем‑то, хрупкая женщина, как Лалага могла причинить здоровому и сильномогучему детине, каким является сын главного жреца.
Ответ оказался на редкость прост — она откусила негодяю фасцинус!
Да — да, господин, именно его, напряженный детородный орган, священный символ Приапа!.. Я не сразу понял, о чем идет речь, посчитал объяснение архигалла шуткой, но как выяснилось, это была сущая правда. Откусила напрочь, когда тот попытался в грубой форме овладеть ею.
Теперь, мой господин, ты вполне можешь оценить, какие трудности мне предстояло преодолеть, чтобы сохранить спокойствие в провинции Сирия, ведь архигалл предупредил, что будет жаловаться твоему величеству. Господин, прими во внимание, что сын архигалла не имел никакого юридического права требовать удовлетворения такого рода потребности от штатной сотрудницы великого храма Астарты в Гиерополе».
Лупа не удержался от хохота. Прибежала молоденькая рабыня и поинтересовалась, как господин чувствует себя?
Она попыталась вытереть пот со лба, но Лупа не дался и, невзирая на боль в боку, повалил рабыню на кровать и принялся мять ее и щупать. Сначала сильно, потом все ласковей и нежней. Когда же она прошептала, что ему нельзя, что он должен быть осторожен, иначе снова начнется кровотечение, он овладел ею.
Уже ночью молодой человек сполз с постели и поднял опрокинутый в пылу борьбы столик, на котором лежали государственный бумаги. Он собрал их, последним взял письмо императора и дочитал последние строки
«…теперь, Лупа, тебе должно быть понятно, какое неприятие вызывает у меня сама мысль о том, что мне придется уступить чудовище этому тугодуму Лонгу.
В рамках данного мной обещания меня удерживает исключительно осторожность и страх прикоснуться к этому беспутному порождению Аида. А хотелось бы рискнуть — посягнет она или нет на мой талисман, теперь уже императорский, если я решусь незаконно воспользоваться ее красотой? Держу пари, что посягнет, но это к слову. К тому же подобные забавы трудно назвать достойными цезаря.
С другой стороны, мне страшно интересно, чем кончится любовное увлечение седовласого похотливого козла к той, кто не погнушалась расправиться с негодяем? Поверь, окончание этой истории интересует меня куда сильнее, чем необходимость защищать свою жизнь и управлять миром.
Между тем Аттиан без конца твердит о казнях…»
Лупа вернулся к постели, откинул покрывало и долго, с интересом разглядывал прелестное, доверительно посапывающее в постели существо, называемое женщиной. Она была необыкновенно хороша, но еще более желанной это существо показалась вольноотпущеннику, когда, почувствовав его взгляд, проснулась, смутилась и спрятала голову под подушку, оставив все остальное на пристальное разглядывание.
Таковы все женщины, вздохнул молодой человек и, позабыв о боли в боку, навалился на рабыню.
Адриан не появился в столице ни в канун декабрьских ид, ни в Сементивы. Через несколько дней Город встревожили наступившие сильные холода. Лужи по утрам начали покрываться коркой льда, с Тибра поползли мерзкие, пронизывающие до костей туманы. Поеживаясь и согреваясь у жаровен, горожане сразу вспомнили о предсказании гаруспиков, предсказавших суровую, чреватую многими бедами зиму.
Ее долго ждали, она пришла.
Перед самым Новым годом Корнелий Лонг получил записку от Лупы: «В ближайшие дни не выходи из дома. Будь осторожен». Лонг организовал круглосуточный караул, вооружил рабов. Таупату как всегда отправил в город за новостями.
Парень вернулся растерянный, долго и часто моргал, потом заявил, что улицы внезапно опустели, а сенаторов созывают на заседание в храм Кастора и Поллукса. За теми, кто не желает идти и пытается отговориться нездоровьем, посылают преторианцев.
К вечеру по Городу пробежала ошеломившая всех весть — выступая в сенате, префект претория Аттиан обвинил Нигрина, Фругия Красса, Квиета, Цельза и Пальму в государственной измене. По его словам, они готовились напасть на цезаря во время жертвоприношения на Сементивы, когда император в качестве верховного жреца — понтифика обязан был принести жертвы в честь будущего урожая.
Удивительно, но никого из обвиняемых на заседании сената не оказалось, как, впрочем, и префекта города Бебия Макра. Аттиан настоятельно призвал сенаторов воспрепятствовать преступному умыслу и приговорить злоумышленников к смерти. Предложение Аттиана сразу было поставлено на голосование. Обвинение а, следовательно, и приговор, было поддержано большинством сенаторов. Аттиан добился своего с помощью Гомулла и Цивики, сторонники которых обеспечили незначительный перевес над теми, кто возражал против скоропалительных мер и требовал провести самое тщательное расследование.
На следующий день по Риму поползли зловещие слухи — как оказалось, Нигрин, Квиет, Цельз, Пальма, Конст были убиты за день до вынесения приговора. Всех их зарубили в собственных домах: кого — в Фавенции, кого — в Байях, кого — в Путеолах.
Квиет был удавлен на пути в Рим еще за несколько дней до выступления Аттиана.
Фругий Красс, пытавшийся бежать, был пойман, но довезти его до Рима не удалось. Старик — сенатор скончался в каком‑то маленьком селении. Причина смерти была самая обычная — сердце не выдержало. В Риме эту смерть прокомментировали так — легко отделался. Позже других расправились с Лаберием Максимом — его утопили в собственном бассейне на Родосе, где он сидел с лета.
Все сразу — cтрах, жуткий холод, пожары — обрушилось на Рим. Согреваясь у жаровен, люди порой теряли бдительность, и, засыпая, нечаянно опрокидывали угли на пол. На третью ночь, когда с неба посыпались на редкость крупные снежные хлопья, занялось сразу в Субуре и на улицах Сандальщиков, Стеклодувов и Шорников. Префект города Бебий Макр вместо того, чтобы бороться с пожарами, пустил кровь из вены и покончил с собой.
Состоятельные горожане, справившись с первым испугом, не дожидаясь, когда дороги станут проезжими, устремились из города. Хозяева то и дело понукали рабов — лектикариев, и те спешной рысцой старались как можно скорее прибыть в Остию или первыми добраться до портовых городов в Кампании.
Не тут‑то было.
На государственных трактах, засыпанных снегом, возникли длинные пробки. В толпе разыгрывались душераздирающие сцены за право первоочередного проезда. Все готовы были пожертвовать имуществом, лишь бы сохранить жизнь. Многократно возросло количество завещаний, в которых большая часть имущества и наиболее выгодные промыслы, мануфактуры, откупы по сборам налогов, латифундии, виноградные и оливковые плантации передавались в руки нового принцепса. Не забывали и префекта претория, а также прочих близких к Адриану людей.
Длинная очередь выстроилась к Регулу Люпусиану. Люди часами ожидали своей участи. Тех, чьи завещания молодой вольноотпущенник отказывался принимать, презирали. Беднягу начинали обходить стороной. Многие не в силах справиться с ужасом убивали себя.
Безумства продолжались до самого приезда Адриана в Город. Император появился сразу после нового года — прискакал на взмыленном коне в сопровождении немногочисленной охраны. Спешился возле храма Конкордии, по его распоряжению глашатаи объявили со ступенек храма о немедленном созыве заседания сената. На этот раз никого не пришлось подгонять, отцы народа мчались на форум быстрее зайцев. От опоздавших старались держаться подальше, однако наказаний за медлительность не последовало.
Многие отцы — сенаторы явились в храм Кастора и Поллукса с кипой тщательно составленных оправдательных документов. Их подкрепляли завещаниями, в которых первым в перечне наследников упоминался цезарь. Некоторые прихватили с собой заранее заготовленные речи и панегирики, даже стихи, уповая на то, что император на досуге имел склонность к стихосложению. Они намеревались, как только представится удобный случай, непременно вручить их правителю и при этом заверить его в беспредельной преданности и бескорыстной любви.
Заседание долго не могло начаться. Все ждали, что скажет принцепс, однако тот на удивление долго собирался с мыслями. Адриан, стоявший возле кресла председательствующего, по — видимому, забывшись, неожиданно начал расхаживать по возвышению. Затем также внезапно спохватился, сел в кресло, развернул свиток, принялся мять его в руках.
Пауза вконец добила сенаторов. В заде повисла гробовая тишина. Многие обреченно опустили головы и со страхом ожидали приговор. Кое‑кто наоборот — не сводил глаз с документа в руках цезаря — тот все более превращался в скомканную, ни на что не годную, кроме как на подтирку, бумагу. Каждый из присутствующих многим бы поступился, только бы узнать, что в этом свитке? Не список ли следующих кандидатов в государственные преступники? Кто теперь мог быть уверен, что наказание обойдет его стороной!
Наконец Адриан прокашлялся и объявил.
— Отцы — сенаторы и римский народ…
Начал он чрезвычайно миролюбиво. Прежде всего, император принес извинения за допущенный произвол. Он заявил, что знать не знал о казнях выдающихся полководцев. Он назвал их одними из самых достойных государственных деятелей, соратниками его отца. Вину за поспешность и нарушение законной процедуры Адриан возложил на тех, кто превысил полномочия и, игнорируя волю цезаря, позволил себе настоять на неуместном решении.
— Виновные будут обязательно наказаны. Всем гражданам следует объявить — этот постыдный случай больше никогда не повторится. Все должны быть уверены, сила закон превышает волю правителя. Я клянусь, что всякое обвинение, которое касается сенаторов, будет расследовано со всей тщательностью. Расследовано в самом сенате, самим сенатом, и только ему будет позволено выносить окончательно суждение по этому вопросу. В том клянусь Юпитером всемогущим, Юноной и Минервой, также призываю в свидетели своего божественного отца.
Эта клятва вконец сразила сенаторов. Сначала никто даже не шелохнулся, потом в зале загромыхала буря оваций. Кто‑то бурно зарыдал, кто‑то, вытирая слезы, принялся судорожно рвать припасенные бумаги и завещания. Особую ненависть вызывали стихи — их рвали исступленно, на мелкие кусочки, чтобы никто из соседей не смог догадаться, посредством какого постыдного средства тот или иной сенатор желал спасти свою жизнь.
В грохоте аплодисментов послышались возгласы, призывающие сенаторов воздать должное победителю парфян и наградить его званием Отца народа. Кто‑то воскликнул: «Триумф! Разве милосердный не заслужил триумф?!» Призыв подхватили: «Статую! В два, нет, в три человеческих роста!..»
Адриан поднял руку и, дождавшись, когда стихнет шум, заявил, что пока не смеет претендовать ни на высокий титул, ни на статую. Что касается триумфа, он состоится непременно, но честь следует оказать не ему, но настоящему победителю — божественному Траяну.
* * *
Вечером следующего дня Люпусиан заглянул в дом Лонгов и сообщил, что разгул страстей, по всей видимости, начал стихать. С утра улицы и форумы заполнились народом, в город начали возвращаться беглецы. Многочисленные делегации сенаторов, состоятельных граждан, жителей римских кварталов, группы высокопоставленных жрецов разнообразных культов, прижившихся в Риме, весь день посещали императора и выражали благодарность за своевременное и почти бескровное разрешение кризиса.
Особенно доволен был Аттиан.
Лупа подтвердил, что несколько часов назад префект претория попросил Адриана отставить его от должности.
— Для обсуждения этого вопроса, — продолжал Лупа, — мы удалились втроем во внутренние комнаты дворца.
Лонг вопросительно глянул на вольноотпущенника. Тот поспешил объясниться
— Император теперь ни на минуту не отпускает меня от себя. Ларций, я награжден без меры, и мне хотелось бы сделать подарок моему воспитаннику, отданному мне в опекунство.
— Об этом после, — кратко ответил Ларций. — Когда мне передадут Тимофею?
Лупа помедлил, потом признался.
— С этим заминка. Собственно с этой целью Адриан и прислал меня к тебе. Он повелел передать, что ты можешь не беспокоиться — блудницу отдадут тебе, как только будут созданы подходящие условия. Вообще, Ларций, он заявил, что его враги могут быть спокойны — они спасены. Что касается Лалаги и сенаторской тоги, он подчеркнул, что сдержит свое слово. Но не завтра, не послезавтра. Может, через несколько дней или через неделю… когда улягутся страсти. На этом настоял Аттиан, этот ничтожный старикашка. Я пытался возражать. Единственное, что мне удалось добиться, это обещание содержать ее как царицу. Тебе разрешен свободный доступ, вплоть до возможности уединиться с ней. Также Эвтерм, твои рабы и рабыни имеют право навещать ее, доставлять ей пищу, но в этом случае при них должна быть написанная твоей рукой записка. Поверь, эти условия не очень обременительные, не так ли? Император надеется, что сможешь подождать несколько дней. Этого требуют обстоятельства.
— Какие? — поинтересовался Ларций.
Лупа замялся.
— Назовем их государственными интересами. Я хочу еще раз подчеркнуть, что был против этой затеи, это Аттиан упросил цезаря выполнить его последнюю просьбу. Префект претория — кстати, его заменит Сентиций Клар — настаивал, что действует исключительно в интересах государства. Как и в деле о заговоре. Он утверждал — в том, что Тимофею некоторое время будут содержать в темнице, нет ничего постыдного или обидного для тебя, Ларций. Что же касается отставки, он сказал: «Мне достаточно, тех милостей, которыми ты осыпал меня. С меня достаточно сенаторского достоинства, которым ты великодушно наградил меня».
— Аттиана приписали к первому сословию? — перебил его Лонг.
— Как ни грустно это не звучит, но он, Ларций, возведен в сенаторы, — ответил Лупа, затем продолжил. — Ты послушай, что было дальше. Этот пронырливый опекун заявил: «Я удовлетворен, что именно ты, мой воспитанник, занял престол. Разве это не награда мне, старику, отправляющемуся на покой? Выполни последнюю мою просьбу — подержи преступницу в Карцере. Пусть римский плебс полюбуется на нее, пусть ужаснется ее деяниям, тогда тебе будет проще управлять им. Увлекшись преступницей, гражданам будет легче забыть, что случилось с твоими врагами». Он доказывал, что привлекающая внимание новость держится в Риме недолго, не более недели. Потом можно будет вернуть женщину Лонгу.
Лупа чуть расслабился, почувствовал себя свободнее. Он налил себе прохладной калды и отпил, затем продолжил.
— Император удивился — неужели интерес к Лалаге способен вернуть плебсу любовь к императору? Нет, ответил Аттиан, интерес к чудовищу способен отвлечь римлян от дурных мыслей и ненужных властям предположений, а это первая ступенька к народной любви. Правда, к этому, добавил старикашка, еще надо добавить раздачу сестерциев, гладиаторские бои, а также парочку расправ с преступниками в Колизее. Это благотворно подействует на римский народ в столице и в Италии.
— Я не понял, — развел руками Лонг. — Тимофею поддержат в темнице, затем публично казнят?
— Нет, отправят в твой дом, — объяснил Лупа.
— Что же в ней такого, — пожал плечами Лонг, — что сможет заинтересовать римскую толпу? Конечно, она хороша собой, но мало ли красоток в Риме! Пройдись по любому портику, их там не счесть. На любой вкус, по любой цене! Чем пресыщенных римлян может привлечь Тимофея?
— Ты ничего не знаешь? — осторожно спросил Лупа.
— Что я должен знать?
— Как она поступила с сыном верховного жреца храма Астарты? Как из‑за нее обошлись с любимым палачом Адриана? Тебе разве не известно, что она — чудовище?
Глядя на вмиг поглупевшего, не сумевшего скрыть изумление Ларция, гость невольно рассмеялся. Потом вкратце поведал историю, приключившуюся с Лалагой.
Префект долго сидел молча, видно, обдумывал услышанное, затем спросил.
— Кем же я буду выглядеть во всей этой истории? Об этом император подумал?
— Да, — твердо кивнул гость. — Я напомнил ему об этом. Я сказал, вряд ли драгоценную матушку обрадует слава, которая обрушится на верного ей человека. Адриан вполне серьезно отнесся к этим словам. Он заявил, что сам все расскажет Плотине, что добьется у нее согласия. Но Аттиана он поддержал. Того, мол, требуют государственные интересы. Послушай, Ларций, ты никогда не ссорился со старикашкой, не перебегал ему дорогу?
— Ничего такого не припомню, — решительно ответил Лонг.
Лупа пожал плечами.
— Я пытался внушить императору, что анекдот с Лалагой это не более чем политический жест, рассчитанный на самую грубую и дикую массу. Неужели лицезрение храмовой проститутки способно помирить цезаря с Римом? Не будет ли более действенной мерой принятие законов, ослабляющих налоговый пресс. Может, следует дать больше прав рабам? Аттиан высмеял меня.
Лупа неожиданно шмыгнул носом, потом с обидой признался.
— Старикашка презирает меня, Ларций. Для него я все тот же раб, который посмел отказать господину, отцу римского народа, в утехе. То есть проявил строптивость. Следовательно, мне никогда нельзя доверять. Ты тоже так считаешь, Ларций?
— Ты знаешь ответ на этот вопрос, иначе не задал бы его, — рассудил Лонг.
— Ты, хозяин, как всегда прав — кивнул Лупа. — Первое дело для политика научиться задавать вопросы, на которые знаешь ответ. Никаких других вопросов высокопоставленным особам задавать не следует, иначе можно лишиться головы. Я задал такой вопрос Адриану. Я спросил, разве Лонг заслужил, чтобы ради государственных интересов к нему вновь вызывали нездоровый интерес, выставляли на всеобщее посмешище?
— И что? — спросил Лонг.
— За него ответил наш новый сенатор, — скупо усмехнулся гость. — Он наставил на меня указательный палец и заявил: «Ты становишься несносен».
— А цезарь?
— Он промолчал.
* * *
Публий Ацилий Аттиан, знавший Рим как свои пять пальцев и имевший опыт общения с плебсом, оказался прав.
Рим не был бы Римом, если бы интерес к блуднице, зародившийся не без помощи людишек Аттиана и городского префекта, не вытеснил сожаления и испуга, умертвивших город после казни всеми уважаемых полководцев.
Как только по Городу пробежал слух, что в Карцер в компании с каким‑то старым колдуном — христианином доставлена таинственная преступница, посягнувшая на божественный член, каким от рождения награжден мужчина, как на улицы и площади города, еще вчера содрогавшегося от страха перед деспотом, вновь прихлынула жизнь.
Покушение азиатской блудницы на источник жизни, на священный фасцинус, на установленный Юпитером порядок оплодотворения, тоже вызывало ужас, но ужас трепетный, густо замешанный на любопытстве, далекий от безысходности и потери надежды на справедливость, которая придавила город после казни полководцев. На этот раз в страх умело подбавили чуточку гордости — оказалось, что Лалага является римской гражданкой, а жертва — низким, развратным азиатом, посмевшим оскорбить Рим в извращенной форме. Это открытие придало всей истории вполне патриотическое звучание, ведь, как известно, римляне были чрезвычайно патриотичны.
Однако патриотический угар недолго кружил головы жителям столицы. Страсти поутихли, когда выяснилось, что блудница предназначалась в подарок однорукому префекту Корнелию Лонгу. В этом растянутом во времени, хорошо замаскированном обмене любезностями между нынешним императором и выступившим в защиту его прав на престол, известным гражданином было что‑то подозрительное, намекающее на гнусное деяние, недавно потрясшее Рим.
В дарении подобного рода при учете известных обстоятельств ощущалась какая‑то неуловимая насмешка нового цезаря над римским народом, пренебрежение чаяниями простых людей.
Получается, Лонг, этот однорукий пень, каждую ночь будет испытывать прикосновение белоснежных, доставляющее неслыханное удовольствие резцов, а остальные пусть скрипят зубами?! Негодование усилилось, когда по городу пробежала весть, что Лалага принадлежит к секте нечестивых назореев и, следовательно, ее кровожадность вовсе не дар, ниспосланный богами Рима, а коварная попытка приучить жителей к чуждому италийцам христианскому обряду. Ничего другого от христиан не ждали, все они казались подозрительными людьми. В Риме их откровенно недолюбливали за скрытность, за нежелание участвовать в церемониях поклонения божественным императорам. Принадлежность к секте многое объясняла — и неимоверную жестокость, и остроту зубов, и посягательство на дар Приапа.
Что касается префекта Лонга, согласившегося впустить в дом эту особу, улица сошлась на том, что каждый по — своему сходит с ума. Видно старик так увлекся красоткой, что забыл об осторожности, но это его личное дело. Обида у граждан, разочаровавшихся в божественной силе Лалаги, не проходила. Она тлела даже после того, как в конце января началась война на Данувии.
Шумиха с Лалагой очень подействовала на Корнелия Лонга. Вначале ему не давали покоя посетители. В несколько дней он обрел множество друзей, которых прежде никогда в глаза не видывал. Затем поток доброжелателей сменили толпы бездельников, осаждавших его дом и призывавших префекта не подпускать к родным пенатам иноземное чудовище. Скоро стало невыносимо появляться на улицах города, где каждый негодяй старался заглянуть в его носилки и поинтересоваться, как оно, когда блудница прикасается зубками?
Стоящее развлечение?..
Правда, доброжелателей у Лонга тоже оказалось немало. Они не скупились на советы, рекомендовали врачей, философов и просто опытных людей, которым вполне по силам отучить блудницу от нелепой привычки откусывать все, что попадало ей в рот.
Сначала Лонг находил силы отшучиваться, потом впал в столбнячное состояние. Он никак не мог понять, где он находится?
В Риме или в сумасшедшем доме?
Неужели у его жителей нет более животрепещущих тем, чем споры по поводу смысла и предназначения подобного отвратительного обряда?
Неужели ничем, кроме подобной гнусной церемонии, уже нельзя всколыхнуть страдавший от пресыщения Город?
Лонг диву давался — в первые дни звонкой славы блудницы Таупата поведал ему, что на форуме появились ораторы, призывавшие римский народ идти к Мамертинской тюрьме, чтобы украсить ее стены цветами и потребовать освобождения божественной девы, посланной на землю, чтобы еще раз, — может, в последний! — напомнить людям, что нельзя предаваться порокам, нельзя пребывать в уверенности, что все сойдет с рук. В свою очередь знакомые из замшелых пней упрекали Лонга, что он вольно или невольно приложил руку к разгулу новомодных страстей. Сенатор Валерий Гомулл при встрече с обидой напомнил ему о камне Тутун Мутун, талисмане Рима, расположенном на целийском холме поблизости с его домом. Разве этот вздутый каменный столп не был освящен Ромулом? Разве он не доказал свою целительную пророческую силу? Веками римские девственницы перед свадьбой шли камню с поклоном и дарами. Они влезали на него и, сидя на камне, касаясь его интимным местом, молили богов о том, чтобы их утроба рождала здоровых детей.
Во множестве, подчеркнул Гомулл.
Действительно, скоро на Целий мимо дома Лонгов, вновь косяками потянулись невесты, желавшие испытать благотворную силу древнего камня.
Отчаявшись, Ларций решил на время уехать из города, затем решительно осадил себя — чем может помочь трусость? Только навлечь еще большую беду. Тем более что он обещал Тимофее свою помощь, а это означало, по меньшей мере, необходимость проведывать ее в темнице, поддержать ее. К тому же пленница нуждалась в хорошей пище. Досаждало и скорбное молчание Зии. Все эти дни она усиленно изображала из себя жертву, выражала удивительную покорность, глядела на Ларция так, что у того сердце кровью обливалось.
Как только Ларций объявил о своем намерении навестить преступницу, ее печаль мгновенно улетучилась. Она потребовала, чтобы Ларций взял ее с собой. Зия уверяла, что заботится исключительно о нем, о Ларции. Она должна быть рядом, и в случае чего помочь ему, спасти его.
В случае чего, спрашивал префект?
Неужели ты всерьез поверила глупым сплетням?
Мы с тобой этими гнусностями занимались?
Женщина покраснела и отрицательно покачала головой. Так почему же ты, дерзкая, решила, что мы с Тимофей позволили себе…
В этот момент его пронзило воспоминание о редчайшей сладости, которую он испытал во время этого диковинного обряда, который так ловко исполняла Лалага. Стало не по себе. Испугавшись, что любовница догадается о причине его смущения, в отместку заявил.
— А ты с Адрианом!..
— Ну и что, это дело прошлое. Я должна позаботиться о тебе, — добавила она, — люди просто так болтать не станут. Пусть азиатская стерва сначала откроет рот и покажет зубы, там будет видно.
Ларций схватился за голову!
Зия упрекала Ларция в упрямстве, легкомыслии, пренебрежению опасностью — ну, как мальчишка, храни тебя Юнона! Она настаивала — те, кто видел клыки этой блудницы, клятвенно подтверждали, это незабываемое зрелище!
Они необыкновенно остры.
Зия называла цены, которые назначали римские блудницы за исполнение новомодного обряда. Цены были сногсшибательные, причем, чем сильнее клиент пылал желанием очистить совесть и одновременно испытать неземное наслаждение обретения нравственной чистоты, — тем дороже. Правда, никто не рискнул довести обряд до конца и превратиться в святого, в чем, безусловно, сказалась двойственность и непоследовательность человеческой натуры. Тем не менее, подобный способ избавиться от грязных пятен на совести надолго вошел в моду. Мужчинам в этом деле охотно помогали не только продажные шлюхи, но и добропорядочные италийские гражданки.
Подобные разговоры выводили Лонга из себя.
Сначала он пытался убедить сожительницу — уж кому — кому, а ему известно, какие у Тимофеи зубы. Зия убедительно возражала — она околдовала тебя!
Все эти дни наложница посвятила выбору самых действенных, предохраняющих от порчи, сглаза и хватания зубами, амулетов. Зия с нескрываемым интересом перебирала выставленные на продажу колокольчики, статуэтки Приапа с выступающими могучими фаллосами, маленькие ручки из обожженной глины, на которых пальцы были сложены в известную, крайне опасную для нечистой силы комбинацию, называемую «фигой» или «кукишем». В конце концов, наложница отдала предпочтение набору колокольчиков и обладающему повышенной силой чудодейственному предмету — четырем сжатым пальцам и среднему, вытянутому вверх. Все эти магические поделки она сама нацепила Ларцию на пояс.
Лонг отправил в тюрьму Таупату — на словах просил передать Лалаге, что приложит все силы, чтобы поскорее освободить ее. Тем же вечером префект отправился к Аттилию Аттиану за разъяснениями.
Тот заметно постарел за это время, морщины вконец иссекли его лицо, однако отставной начальник гвардии был бодр, доволен собой, улыбчив и разгуливал по дому в сенаторской тоге. Аттилий принял Лонга радушно, и на категорическое требование гостя, как можно скорее вернуть ему женщину, объяснил, что префект явился не по адресу, что он уже не хозяин города. По этому вопросу следует обращаться к новому префекту Сентицию Клару. После чего Аттиан простодушно поинтересовался.
— Зачем спешить, Ларций? — спросил его Аттиан. — Дело сделано, теперь можно умыть руки. Скоро блудницу передадут тебе, и ты вволю натешишься. Тебе досталась щедрая награда. Мне, — он указал на красную полосу на тоге, — тоже.
— Ты решил смыть кровь Цельза, Пальмы и Конста со своих рук?
— Хотя бы и так, Лонг. Тебе нужны объяснения? Тебе это надо? — прищурился Атилий.
— Откровенности не жажду, но объяснения выслушал бы. Неужели эти люди были настолько виновны, чтобы доводить дело до крайности? Я слышал, что цезарь настаивал на изгнании.
— Возможно, но какая польза для нас с тобой, если бы государь ограничился изгнанием?
— Для нас? — удивился Лонг.
— Конечно. С того самого момента, как ты отправился в Азию, мы были в одной лодке, хотел ты того или нет.
Хочешь верь, хочешь не верь, но это я подал мысль Траяну вызвать тебя в Азию. Меня крайне тревожила медлительность императора, так долго тянувшего с усыновлением племянника. Я не знаю, что между ними произошло, но более ждать было невозможно. Траяну следовало помочь пересилить себя и взять в расчет государственные, а не личные отношения. Одно твое присутствие должно было подвигнуть его принять окончательное решение.
Я не ошибся, Ларций, ты превосходно сыграл свою роль. Эти зарвавшиеся гордецы положились на тебя, мол, ты склонишь императора принять их условия. Но я‑то знал, что ты ни в каких играх участия не примешь. Тебя разыграли в темную, но об этом знаю только я. Для других — ты переметнулся к Адриану. Это ты склонил сенат присягнуть Публию, а теперь говоришь — изгнание!
Ссылка, мой дорогой Ларций, это возможность когда‑нибудь вернуться. Предположим, что наш молодой император наделает кучу ошибок. Или, например, совершит, одну, но роковую. Надеюсь, тебе ясно, кто станет следующим императором? Что нас ждет в этом случае? Позорная смерть и конфискация имущества. Любой другой, даже этот несносный дакиец сумеют вывернуться, нам же с тобой пощады не будет.
Турбону, Клару пощады не будет. А теперь, когда дело сделано, мы в любом случае опять окажемся в силе и сумеем выдвинуть своего кандидата. Если нынешний цезарь укрепит свою власть, нам тем более нечего опасаться. Мы честно исполнили свой долг и уберегли Город и мир от междоусобицы. Разве не так?
Ларций не ответил. После недолгого раздумья дал ответ.
— Эту логику нельзя назвать справедливой или честной.
— Это логика выживания. Других не бывает.
— Но почему ты решил, что Адриан допустит ошибку?
— Это не я решил. Это решают боги. Цезарь отправляется на войну. Тебе известно, что в Дакии и Мезии началась война.
— Я слыхал, там беспорядки.
— Нет, Лонг, там началась война. Сарматы перешли Данувий по льду и обрушились на Паннонию. Роксоланы числом до восьмидесяти тысяч ворвались в Дакию. Император отправляется к войскам. Тебе ли объяснять, что война непредсказуема. Всякое может случиться, даже с императором.
Он помолчал, потом закончил.
— В любом случае женщину тебе вернут, как только улягутся страсти, это я тебе обещаю. Кстати, когда стихнут пустые разговоры, постарайся сделать ее своей рабыней. Ты можешь с очень большой выгодой для себя продать Лалагу, тем самым спасти ее от расправы. Покупатели найдутся. Я, например…
Он бросил взгляд на низ своего живота и горестно рассмеялся.
— Хотя бы так…
Лонгу стало не по себе, однако он сумел сдержаться и спросил.
— Зачем мне обращать ее в рабство?
— На нее поступила жалоба, — объяснил Аттиан. — Из Гиерополя. Если она станет твоей рабыней, император вправе отказать верховному жрецу Астарты, потому что в семейные отношения хозяина и раба он вмешиваться не вправе.
— Неужели Адриан всерьез воспримет вопли какого‑то сирийского ублюдка?
— Ты не хуже меня знаешь Адриана. В таких делах он страшный крючкотвор. Тем более, когда его недолюбливают в Риме. Так что сам смотри. Полагаю, этим предложением я сполна рассчитался с тобой.
На следующий день после отъезда императора на Данувий Лалагу забрали из тюрьмы. Кто забрал — начальник тюрьмы мог только догадываться. Явившийся ни свет ни заря чиновник объявил ему, что преступницу следует передать назначенному преторианскому опциону. Тот назовет пароль. Куда ее доставят, начальника тюрьмы не касается, но по секрету чиновник сообщил — в дом префекта гвардейской конницы Корнелия Лонга. Так что если от Лонга кто‑нибудь явится навестить блудницу, пусть немедленно отправляется домой и предупредит хозяина, что сегодня он получит долгожданный подарок.
При этом чиновник весело рассмеялся.
Все утро комендант провел в ожидании гостей. Первым явился раб Лонга Таупата. Его тут же завернули домой с предупреждением, пусть в доме Лонга приготовятся к встрече — известную особу доставят сегодня, скорее всего, после полудня. Ближе к полудню явился гвардейский опцион, с ним два здоровяка — преторианца. Солдаты гвардии, не обращая внимания на стражей городской когорты и государственных рабов, служивших при тюрьме — все они сбежались проститься с преступницей, — вошли в камеру к Лалаге, молча завернули ее в просторное покрывало, аккуратно пронесли по служебному коридору, имевшему выход на боковую улочку, примыкавшую к тюрьме. Провожавший их до выхода комендант запомнил для будущего отчета, что женщина вела себя смирно, сопротивляться не пыталась — видно, была перепугана до смерти.
На улице Лалагу сунули в простенький с виду, но непомерно громоздкий паланкин. Комендант отметил, что неприметность экипажа никак не соответствовала стати рабов — носильщиков. Лектикариев было шестеро, все негры, громадные, плечистые, их туники были расшиты золотыми дубовыми листьями — символами императорского дома. Но об этом, смекнул комендант, лучше помалкивать. Сунув пленницу внутрь паланкина, преторианцы тут же заняли свои места по обе стороны от экипажа, и процессия незамедлительно тронулась с места. Впереди шагал, за ним факелоносец, по бокам солдаты императорской гвардии.
Уже в салоне несчастная отважилась обнажить голову. День был ясный, и, хотя здесь не было ни одного оконца, ни единой щелочки, света хватало, чтобы осмотреться. Прежде всего, она обнаружила, что находится в обитой шелком овальной полости, разделенной занавеской на две половинки. Кто прятался за занавеской, она даже предположить не могла, от этого стало еще страшнее. Внушало испуг и внутреннее убранство салона — хозяин паланкина не пожалел для него драгоценных камней, золота и лебединого пуха. Окружавшая роскошь окончательно лишила Тимофею дара речи. Вряд ли Лонг был настолько богат, чтобы обтягивать носилки шелком, украшать позолотой и самоцветами. К тому же звание префекта никак не давало право на караул, состоящий из императорских гвардейцев.
Следовательно…
В этот момент за расшитой дубовыми листьями занавеской кто‑то пошевелился. Тимофея замерла, прикинула, можно ли выскочить наружу, затем исподлобья глянул в ту сторону. Шторки неожиданно раздвинулись, и пленница увидала молодую, худенькую, с изящным бледным личиком женщину. Она лежала на боку, голову подпирала согнутой в локте рукой. Хозяйка паланкина с интересом глянула на пленницу. Тимофея приняла независимый вид и, сохраняя достоинство, устроилась поудобнее.
— Ты действительно хороша, — наконец выговорила хозяйка. — Зачем тебе этот старый Лонг?
— Он не старый, — ответила Тимофея.
— Но он же калека?
— Его это не портит.
Хозяйка рассмеялась.
— Знаешь, кто я?
Тимофея почувствовала себя свободней. Она тоже прилегла — в противоположную сторону — подперла голову согнутой в локте рукой.
— Боюсь вымолвить.
— А ты не бойся?
— Ты — императрица. Тебя звать Сабина. Говорят, что ты не очень счастлива, хотя и очень красива. Я тоже.
— Ты к тому же умна, — улыбнулась Сабина, — и совсем не страшная. Это ты наказала сына главного жреца Астарты?
Тимофея кивнула, потом, заметив подбадривающий взгляд Сабины, опустив глаза, добавила.
— Он был на редкость противный…
— Кто? — поинтересовалась императрица, и они обе рассмеялись.
Императрица поинтересовалась.
— Ты голодна?
— Нет, достойная. Я хотела бы помыться.
— Хорошо мы сейчас отправимся в баню, потом я доставлю тебя к твоему префекту. Знаешь, я была девочкой, когда при родах умерла его жена. Ее звали Волусия. Она очень нравилась мне. Лонг отбил ее у бандитов. Их возглавлял Сацердата.
— Кто?!
— Сацердата, — повторила Сабина.
— Где он?! Он увез моего сына!!
— Я не знаю, Тимофея. У тебя есть сын? Расскажи о нем подробно, он хорошенький?
— Просто ангел.
— Кто такой ангел?
— Это Божьи создания, они летают по воздуху и исполняют Божью волю. Он такой умный, ласковый…
Тимофея зарыдала.
— Ладно, ладно, — встревожилась императрица, — я не буду расспрашивать. Сначала в термы. Муженек любит посещать общественные бани, вот и мы отправимся туда.
Она сделала паузу, потом с грустной улыбкой призналась.
— А у меня никогда не будет детей.
Теперь они обе заплакали.
— Это такое горе, — с трудом выговорила императрица. — Я так хочу маленького.
— У тебя еще все впереди.
— Нет, я никогда больше не смогу родить.
— Почему?
— Ты все хочешь знать! — Сабина засмеялась и погрозила ей пальчиком. — Подумай о том, что тайна императрицы является государственной тайной. Это может стоить тебе головы.
— Я не настаиваю
— Хорошо, я скажу. Я сделала так, чтобы у меня случился выкидыш.
— Бедная!.. — прошептала Тимофея. — Зачем?
— Чтобы досадить одному человеку, — она поколебалась, потом добавила. — Моему мужу.
— За что. Он — достойный человек. Он даже не пытался овладеть мной.
— Этого не может быть! — гневно возразила императрица.
— Может.
— Значит, он стал лучше… — прошептала она. Потом уже вслух добавила. — Нас женили, когда мне было тринадцать, у меня только — только прошли первые… ну, ты понимаешь?
Тимофея кивнула.
— Я и подумать не могла, что мужчина может быть зверем.
— Он?..
— Ну да. Я отбивалась, кричала, но что я могла поделать, ведь он такой здоровый. Когда я почувствовала, что забеременела, я в отместку вызвала повитуху.
— Ну и?..
— Да. С тех пор мы держимся на расстоянии. Правда, порой он бывает предупредителен, начинает ухаживать. Особенно в последнее время. Приходится уступать. Просто я каждый раз боюсь, что он вновь озвереет. А вот и бани нашего великого дядюшки.
* * *
Вечером, за час до захода солнца, в дверь дома Лонгов постучали. Таупата, весь день проторчавший в прихожей, встрепенулся, предупредил привратника, чтобы «тот не спешил» и дождался, пока «наш Ларций» спустится в атриум», затем со всех ног бросился предупредить хозяина. Однако префект, испытавший не меньшее нетерпение, сам уже спешил ему навстречу.
Впереди, как и следовало ожидать, шествовала Зия, накинувшая по этому случаю лучшую свою палу* (сноска: Верхняя одежда римских гражданок) и украсившую голову диадемой из янтаря, оправленного золотом. Тем самым она намеревалась сразу показать, кто в доме хозяйка. Вслед за Лонгом в атриум постепенно начали проникать все, кто проживал в доме. Даже рабы и рабыни побросали дела и собрались в проходе, ведущем из перистиля в парадный зал под открытым небом. Дальше им пути не было, без приказа рабам запрещалось появляться в атриуме.
Как только Тимофея вышла во внутренний, украшенный колоннами из зеленоватого мрамора, дворик, все обомлели. Преступница была прекрасна — на ней был надет роскошный, расшитый мелкими золотыми розочками, лиловый хитон. Волосы были завиты и спускались локонами по обеим вискам, на голове маленькая корона, ловко прикрепленная к темным волосам. Глаза были синие, как морская глубь.
Тимофея остановилась у внутреннего бассейна, поклонилась и неуверенно выговорила.
— Мир вашему дому.
Голосок у нее был тоненький, дрожащий.
Глаза у Зии округлились. Вместо приветствия, ни мало не смущаясь, она спросила.
— Теперь в тюрьме преступникам выдают царские одежды? Присылают парикмахеров?
— Нет, — тихо ответила Тимофея. — Обо мне позаботилась добрая душа. Здравствуй, Ларций. Неужели я вновь вижу тебя? Если бы ты знал, как я рада.
— Я тоже, — вымолвил хозяин и, протянув руки, поспешил к гостье.
От женщины исходил тончайший аромат. У Ларция закружилась голова. Что‑то пропело в душе — мечты сбываются. Он взял Тимофею за руки и повел к домочадцам. Все сразу обратили внимание, что прелестница держалась скромно, двигалась мелкими шажками, здоровалась и знакомилась с достоинством, как требует обычай. Когда Ларций подвел гостью к Зие, та заявила.
— Ты попала в порядочный дом. Веди себя достойно, и тебе здесь всегда будут рады. Меня зовут Зия, можешь называть меня госпожой.
Толпа в атриуме замерла.
Тимофея подняла голову, глянула остро, насмешливо.
— Не пристало, — ответила она, — полноправной римской гражданке называть вольноотпущенницу госпожой. Скорее ты должна называть меня дóминой, но я не требую от тебя ни любви, ни уважения, ни покорности. Живи, но не вздумай путаться у меня под ногами.
Зия отпрянула. Она страшно побледнела, потом оглянулась по сторонам, бросила растерянный взгляд на Ларция, тот был невозмутим. Наложница решительно повернулась и ушла в свои комнаты на втором этаже.
Некоторое время в зале под открытым, заметно темнеющим небом еще держалась настороженная тишина. Затем послышались голоса, наконец, все заговорили, засмеялись разом. Раздались аплодисменты. Молодые девушки, дочери вольноотпущенниц, проживавшие в доме, даже девочки — рабыни бросились к гостье, взяли ее за руки. Тимофея радостно отвечала на рукопожатия.
День закончился приглашением Тимофеи к матери Ларция Постумии Лонге. Тимофею провели в дальние комнаты, где старушка доживала последние дни. Сквозь редкие, забранные решетками отверстия в стене, был виден закат, мощно полыхавший над Римом.
Тимофея, оробев до задержки дыхания, переступила через порог и оказалась в темной маленькой каморке, заставленной сундуками и ларями. Росписи, когда‑то оживлявшие стены, теперь почти совсем стерлись. Только местами проступали контуры божественных фигур, орошавших землю дождем, море туманом, горы снегопадом.
— Подойди ближе, — послышалось из угла, где на столбе для подвесных ламп тускло горело несколько светильников. Возле столба стояло кресло, оттуда и доносился голосок. Постумия и раньше была невелика ростом, а теперь она совсем утопала в кресле, в котором когда‑то любил сиживать ее супруг Тит Корнелий Лонг.
Тимофея поклонилась старушке.
— Ты действительно очень миленькая, — выговорила Постумия Лонга.
— Спасибо, — прошептала гостья.
Постумия жестом указала на небольшую скамеечку у ее ног.
— Присядь, расскажи о себе.
Тимофея присела.
— Я родом из Атталии…
— Это я знаю, — перебила ее Постумия. — Ты расскажи, что привело тебя в наш дом? Как поступишь с Зией, ведь ты будешь вправе распоряжаться ею, если мой сын заключит с тобой брачный союз.
— Нет, госпожа, — ответила Тимофея. — Я знаю, от чего ты хотела бы предостеречь меня. Твоя тревога мне понятна. Мало быть гражданкой Рима, чтобы вступить с твоим сыном в законный брак. Мне об этом известно. Поверь, если Господин не дал мне счастья в этой юдоли, зачем же я стану портить жизнь тому, кто искренне пожалел меня, наградил несколькими днями счастья. Твой сын отнесся ко мне по — доброму, со мной это бывало так редко. Я много думала о нем, и Бог дал мне, грешнице, лицезреть чудо — он встретил меня в Таррацине. Мой отец всегда мечтал вернуться в Италию, ведь он родом из Кампании. Он рассказывал, что Италия похожа на сказку, и я теперь убедилась, он был прав. Я любила своего отца, и не думай, что слово «верность», «честь», «благодарность» для меня пустые звуки. У меня предчувствие, что я недолго проживу под этой крышей. Тем более я не хотела бы навлекать опасность на ваш дом. Я не хочу, чтобы Ларций страдал из‑за меня.
— Это благородно, — кивнула старушка. — Но я о другом.
— Верь, Постумия, — ответила Тимофея. — Я только погощу, погреюсь у вашего очага и уйду. Я слыхала о законе насчет «запятнанных», а я ведь «запятнанная»15. Это мне очень хорошо объяснил начальник тюрьмы. Он — добрый человек.
Постумия некоторое время молчала, потом уже более громким, миролюбивым тоном выговорила.
— Ты успокоила меня. Я не буду возражать, если ты некоторое время поживешь в нашем доме. И, будь любезна, избавь меня от слез. Наш прежний садовник убедил меня, что там, — она указала на небо, — очень внимательно относятся к слезам таких старух, как я. Вот о чем я хотела попросить тебя — постарайся помириться с Зией. Какая она никакая, а они живут уже более десятка лет. Она умеет вести хозяйство. Я знаю, она не даст в обиду Бебия.
— Я постараюсь, матушка, — тихо ответила Тимофея. — Спасибо. Я тоже не буду обижать сына Ларция.
— Ступай, — старушка неожиданно энергично махнула рукой, как бы провожая женщину в далекий и трудный путь.
Тимофея встала, поклонилась и вышла из комнаты.
Сразу после разговора с Постумией, Тимофея попросила Ларция подождать, дать ей время поговорить с Зией, однако Лонг ничего не желал слушать. Сразу после ужина он увлек Тимофею в спальню.
Утром обнаружилось, что Зия съехала — перебралась в свой дом на Авентине.
На следующий день Ларций навестил ее, предложил вернуться — пусть она живет на тех же самых правах, что и раньше, однако уговорить Зию не удалось.
* * *
В тот год весной все в Италии пошло в бурный рост, забылись тяготы зимы, страхи, связанные со схваткой за власть. С приходом тепла толпы прохожих заполнили улицы — Рим всегда отличался чрезмерной многолюдностью. В базиликах страстно, как в прежние безмятежные, траяновы годы, судились откупщики и заимодавцы. В театрах и амфитеатрах раз за разом давали представление — одно роскошнее другого. В тот год взошла звезда нового гладиатора по имени Витразин, который сразил в бою нескольких прежних кумиров. В конце февраля подоспело известие о победоносном исходе сражения с сарматами. Все ждали скорейшего окончания войны, долгожданного триумфа и связанных с ним раздачей денег и подарков. Небезынтересно было посмотреть и на казни иноземных вождей, посмевших поднять руку на Рим.
Опубликованный в городских ведомостях отчет о последнем сражении, произошедшем в конце января, особенно подогревал надежды на богатую добычу.
В ведомостях говорилось о том, как кочевники по льду перешли Данувий и вторглись в римские пределы. Их встретили воины V Македонского легиона. Сражение было коротким и, как было сказано, «неумеренно кровавым». Сарматы дрогнули, начали отступать, легионеры, преследуя их, вступили на лед. Там, на льду и одержали победу. Немногие из варваров избежали плена.
После такой оглушительной, поражающей воображения победы известие о мире прозвучало как неудачная шутка. Мало того, что варварам позволили беспрепятственно покинуть территорию Дакии, так еще Адриан обязался вернуться к прежней практике и выплачивать иноземным царькам денежные суммы, чтобы те по — прежнему охраняли северные и восточные рубежи империи. В Риме не могли понять, о чем после таких побед можно договариваться с варварами? Далее посыпались еще более странные указы — о разделении Дакии на три провинции и, совсем громоподобное — Адриан приказал разрушить мост через Данувий, построенный Аполлодором. Мост считался одним из чудес света, поднять на него руку было неслыханное святотатство.
На фоне таких невероятных, обидных для римской гордости событий, досадной нелепостью прозвучало известие о том, что известная блудница, пригревшаяся в доме префекта Лонга, была задержана в Мамертинской тюрьме возле камеры привезенного из Антиохии престарелого колдуна. С ней находился раб Лонга по имени Таупата. Дело о незаконном проникновении в темницу не привлекло бы особого внимания, если бы не шумиха, раздутая по этому поводу жрецами иноземных культов, густо расплодившихся в Рим, в первую очередь служителями Изиды и Сераписа. Клар отправил доклад императору, в котором изложил результаты следствия, а также признание обвиняемых в том, что они являются христианами. В документе был зафиксирован их отказ воскурить фимиам и пролить вино на алтарь божественного Траяна. Во время допроса они заявили, что почитают единого Бога, а всех остальных кумиров считают идолами. Их изображения подследственные приравняли к горшкам, изготовленным гончаром. «Тем самым, — писал Клар, — злоумышленники сами подписали себе смертный приговор, однако без твоего одобрения, великий цезарь, привести его в исполнение я не отваживаюсь».
* * *
«Адриан — Регулу Люпусиану.
Я получил твое письмо, составленное с подкупающей искренностью и стремлением добиться лучшего в противовес худшему.
Мне бы не хотелось оставлять без исследования дело, о котором ты мне доносишь, чтобы и законопослушные граждане не были в беспокойстве, и преступники получили по заслугам. Я согласен с тобой, что не следует давать повод клеветникам, причисляющим себя к поклонникам Изиды, Сераписа, Кибелы, заниматься своим гнусным ремеслом.
Мое мнение таково — если наши подданные в провинциях могут доказать перед судом выдвигаемое ими обвинение против христиан, я не запрещаю им делать это; только не надо дозволять им прибегать к громким требованиям и крикам. Будет справедливо, если тот, кто донесет и докажет, что вышеупомянутые люди делают что‑нибудь противозаконное, то тогда и только тогда им следует определить наказание сообразно с их преступлением.
Эдикт моего божественного отца о запрещении тайных обществ никто не отменял, и я не собираюсь этого делать. Власть должна знать, кто скрывается во тьме, с какой целью он там копошится и чем это может грозить государству. Согласен с тобой, что в деле Игнатия и Лалаги надо принять все меры, чтобы, ради Геркулеса, какой‑нибудь клеветник не воспользовался этим законом в корыстных целях. Правилом следует считать, если кто‑то притягивает к ответу кого‑либо из христиан, он должен неопровержимым образом доказать предъявленное обвинение. В противном случае с ним следует поступать наистрожайшим образом и, соразмерно с его гнусным бесстыдством, наказывать его тем наказанием, какое он выпрашивал для своих жертв».
«…в деле Игнатия и Лалаги все обстоит совсем не так, как тебе кажется.
Ты пишешь, что Игнатий, обращаясь к своим местным последователям, вовсе не призывал освобождать его из темницы. Ты настаиваешь, что Лалага всего — навсего посещала его, чтобы поучиться «мудрости» от так называемого «святого старца», что она всего — навсего передавала его послания единоверцам и, прежде всего, их епископу Клементу
Ты приводишь цитату из послания Игнатия: «…я пишу церквям, что убежден, что умру во имя Бога, если вы мне не помешаете. Я вас умоляю не выказать себя моими злейшими врагами, ваша доброта, братья и сестры, неуместна. Предоставьте мне стать пищей для зверей, благодаря которым я буду допущен наслаждаться Богом. Я пшеница Божия; нужно, что бы я был размолот зубами животных, дабы я стал чистым хлебом Христа. Скорее ласкайте их, для того, чтоб они сделались моей могилой, чтобы они не оставили ничего от моего тела и чтобы мои похороны не обременяли никого. Я тогда сделаюсь действительно последователем Христа, когда мир не будет более видеть моего тела…»
Стремление погибнуть и воссоединиться с известным тебе проповедником из Назарета ты называешь «безобидным безумством»? Ты настаиваешь, что жизнь и смерть есть свободный выбор каждого? Ты напоминаешь, как часто мы с тобой дискутировали на эту тему.
Да, дискутировали! Но вспомни, по большей части спорили. Я и сейчас уверен, что Игнатий не такой уж выживший из ума маразматик, каким ты изображаешь его. Я не буду ссылаться на доводы соперников назореев и их завистников — поклонников Изиды или Сераписа. Я сам не в восторге от того чудовищного лицемерия и беспардонной жажды наживы, которые торжествует в их храмах. К сожалению, в наших тоже. Но принять безумие Игнатия также невозможно».
«…Требование смерти, когда мир не изведан, когда его необъятность вызывает восхищение, — не только жестоко.
Подобное отношение к жизни уже само по себе есть вызов!
И, к сожалению, вызов действенный, находящий отклик у легковерных, собирающий толпы зевак и проходимцев! Рим нуждается в воинах, строителях, купцах, полководцах, наконец, но никак не в смертниках. Риму не нужны те, кто отказывается повиноваться, кто уходит во тьму, чтобы там заняться своими таинствами. Разве Траян или Август когда‑нибудь перечил какому‑нибудь германцу или азиату, восхвалявшему своих богов, поклоняться им в Риме? Нет, мы невозмутимо надзирали за ними, уверенные в том, что и чуждые Городу боги благословят нас, если мы поможем их подопечным обернуться лицом к свободе, к разуму и красоте.
Что же христиане?
Что же Лалага?
Ей недостаточно несчастий?
Ей мало Лонга?
Общение с Сацердатой, по — видимому, ничему не научило ее. Она опять готова сунуть голову в петлю. Я готов забыть о ее посягательстве на детородный орган, я готов закрыть глаза на жалобу архигалла Астарты. Я готов — и сделал бы это с удовольствием — простить ее. Я однажды сделал это. Чем же она отплатила за любезность? Она совратила этого недоумка Таупату, который когда‑то обозвал меня «щенком». Ладно бы совратила как женщина, в том нет беды, разве что назидание нашему седовласому бабнику. Нет, она привела его к старому безумцу, и тот победоносно посягнул на его образ мыслей, на его веру, что бабник — хозяин, а я — император. Этого нельзя прощать».
«…безнаказанность есть форма поощрения. Если даже я внутренне сочувствовал бы Лалаге и домыслам Игнатия по поводу спасения, которое распятый обещает своим последователям на небесах (наука утверждает, это невозможно), по своему положению я не могу оставить безнаказанными деяния Игнатия, Лалаги, и этого глуповатого Таупаты. В этом нет ничего личного, по крайней мере, я ощущаю собственные обиды как вполне ничтожные перед лицом угрозы, которую несет в себе Игнатий.
Зараза христианства становится все очевиднее, все больше подданных подпадают под влияние их крикливых пророков. Им уже не хватает «добродетельной жизни», которую так убедительно описывают философы. Им подавай «честную жизнь», «святую веру», «великую надежду» Кто же они, наставники назореев? Знаешь ли ты, что Клемент, епископ римский, — раб! Если дело и дальше пойдет подобным образом, скоро всеми нами будут управлять рабы. Ты считаешь это приемлемым? Я — нет!
Конечно, мне претят жесткость, которую требует закон в отношении христиан, но в поедании их зверями есть интригующая, увлекательная подробность, которая очень веселит меня. Что оставят звери от того же Игнатия? Сущие пустяки, какие‑то обломки костей, пятна крови. Как же он на последнем суде восстанет во плоти?
Я готов пойти на уступки — далее дело расследоваться не будет, так что за своего префекта, если он вновь не наделает глупостей, можешь быть спокойным. Скажу больше, я готов лично допросить Игнатия и Лалагу. Если они признают наших богов равными своему Христу, они будут прощены».
Написав последнее слово, Адриан снял оптические приборы и некоторое время смотрел в никуда. Совсем не к месту вспомнилась Зия. В сердце кольнула застарелая обида на Лонга. Изгонять из дома императорскую вольноотпущенницу — это даже не вызов.
Это глупость!
Очередной взбрык похотливого козла!
Сколько раз он, приближенный к власти, брыкался на эту власть, сколько потерпел ущерба из‑за своей строптивости, а до сих пор хорохорится. Может, в самом деле приказать отрубить ему голову, чтобы не хорохорился.
Адриан усмехнулся — если бы только Лонг! Жители Рима тоже не в восторге от добытого мира. Если это не вызов, то, крайней мере, бестактность по отношению к цезарю.
Здесь поток мыслей прервался, метнулся в сторону. Глянув на себя со стороны, Адриан пришел к выводу, что с подобных мыслей начинается деспот. Эту истину убедительно продемонстрировал Домициан.
Умнейший был человек!
Это его слова — пока император заявляет, что против него готовится заговор, ему никто не верит; когда же поверят, оказывается поздно. Нужно научиться вовремя останавливать всякое расследование. Каждый раз идти до конца — это привычка тирана, так как его подгоняет страх, а страх — самый жестокий повелитель. Он лишает подданных разума.
Вот тут и кольнул прежний, невыносимый ужас — останься в живых полководцы Траяна, чем бы обернулся его успех? Неизбежным бунтом в столице. Это был факт, жестокий и неотвратимый, как и то, что безумие христиан имело под собой некое увлекающее основание, которым неплохо бы воспользоваться в будущем.
От этой мысли его передернуло.
Император с трудом взял себя в руки. Затем уже спокойнее перебрал события последних месяцев. Кажется, все идет в нужном направлении. Договор с роксоланами следует считать большой удачей. В случае нападения кочевников с востока они обязались выставить — и выставят! — сто двадцать тысяч воинов, в то время как Рим не взял на себя никаких определенных обязательств.
Этот договор охладил многие горячие головы в степи. По крайне мере, сарматов он уже привел в чувство. Те после сражения на льду первыми запросили мира и дружбы, при этом они навсегда отказались от земель, которые когда‑то, до завоевания Дакии, принадлежали им. При этом варвары добровольно приняли звание клиентов Рима. Однако кричать об этом не следует. Незачем дразнить диких вождей, у них тоже есть своя гордость. Незачем также будоражить плебс. Никаких роскошных триумфов, щедрых денежных раздач. Толпа обозлится? И что?! Пусть злятся, лишь бы повиновались.
Об этом он и спросил у Игнатия, когда того привели к нему на допрос в Палатинский дворец. Доставили тайно, пронесли по коридорам завернутым в покрывало. Император не ждал много от этой беседы — разве только хотелось лично убедиться, что безумец не раскаялся, что он туп, самонадеян и слыхом не слыхивал о философии, тем более о такой важной науке как логика.
— Скажи, старик, какой смысл упрямиться? Зачем сознательно навлекать на себя смерть? Будь откровенен, неужели деяния наших предков не вызывают у тебя восхищения? Ты ведь римский гражданин, скажи, неужели помимо божественной воли, пусть даже и Единого Вселенского разума, мы, римляне, смогли бы добиться власти над миром?
— И я о том же! — горячо подхватил Игнатий. — Всякая власть от Бога, и каждый обязан повиноваться ей.
— Так повинуйся! — воскликнул Адриан. — Пролей вино на алтарь императора!..
— Не могу, государь, — признался Игнатий.
— Почему? — удивился Адриан.
— Тем самым я умалю Господа нашего, Иисуса Христа.
— Так мы никогда не придем к согласию, — развел руками Адриан.
— Мы очень легко можем прийти к согласию, — ответил старец.
— Каким образом?
— Уверуй, и мы тотчас обнимемся. Между нами будет море согласия.
Адриана оцепенел.
Это было что‑то новенькое!
Им обняться?!
Разве истина может быть родственна безумию?
Стоило только вообразить, как он выйдет на форум в обнимку с этим старикашкой… Мало в обнимку! Дело очень быстро дойдет до того, что придется встать перед ним на колени, учредить алтарь в честь распятого проповедника из Иудеи, принести жертву на алтаре. Необыкновенной силы испуг пробрал его. До озноба, до невозможности вздохнуть.
— Старик, — справившись с испугом, спросил он, — кому ты предлагаешь обняться?
— Нам, государь, и мы станем как братья
— Кто же еще войдет в наше братство? — усмехнулся император.
— Все, — развел руками старик и добавил. — Все люди. Если Бог един, если Святая Троица неслияна в единстве, почему же мы, рабы Божьи, не можем обняться, даже оставаясь самими собой? Как же иначе?
Император кивнул присутствовавшему при допросе преторианцу.
— Уведи.
Ему хватило терпения поговорить с Лалагой.
Он попытался доказать ей, что капля вина, пролитая на алтарь божественного Траяна, ничем не умаляет величие распятого назаретянина, кем бы он себя не называл. Женщина призналась, что не в силах поступить против своей веры. Ей было очень жалко Адриана (ее слова), она так сочувствует ему и Сабине, всем детям, так любит их, но поступиться не может. В пример она привела тех, кто с легкостью поклоняется Изиде, как созидающей и единосущной силе, и одновременно приравнивает к этой силе императоров, людей из плоти и крови.
— Разве это не лицемерие? — спросила она Адриана.
— Безусловно, — согласился тот, — в этом есть некоторая непоследовательность. Но не будем пенять тем, кто поклоняется Изиде, Серапису, Магна Матер и прочим, пригревшимся в Риме культам. Это их личный выбор. У тебя своя жизнь, в ней все устроилось. Зачем же после стольких страданий жертвовать счастьем. А вдруг каким‑нибудь образом отыщется твой сын?
Он сделал паузу, потом продолжил.
— У меня есть предложение. На досуге я занимаюсь лепкой, иногда рисованием. Я давно уже приглядывался к тебе и хотел бы, чтобы ты послужила мне моделью. У тебя совершенные формы.
— Кого бы ты, государь, хотел изобразить? — заинтересовалась Лалага.
— Ты достойна служить моделью Венере. Если принять во внимание нашу с тобой короткую историю, я хотел бы назвать скульптуру Венерой Искушающей. Или, может, Венерой Несущей смерть.
Тимофея широко открыла глаза.
— Нет, государь. Как же я могу служить образцом для истуканши!
Император пожал плечами. Действительно, как? Не привязывать же ее!..
— Хорошо. Есть еще возможность. Давай я лишу тебя римского гражданства, объявлю своей рабыней, которую я за заслуги перед отечеством подарил Лонгу. Он по закону имеет право продать тебя, что мы незамедлительно устроим. Продадим хотя бы тому же Лупе — ведь ты знакома с Лупой?
Тимофея, внимательно, даже с некоторым восторгом, слушавшая императора, охотно кивнула.
— Когда страсти улягутся, он вернет тебя Лонгу. Если тебя устраивает подобная сделка, я готов простить тебя и не требовать, чтобы ты принесла жертву божественному Траяну.
— Нет, государь.
— Не хочешь возвращаться к Лонгу? — обрадовался Адриан. — Хорошо, тогда Сабина примет тебя в своем доме. У вас будет, о чем поговорить.
— Я — свободная женщина, государь, я очень хочу к Лонгу, он такой добрый, деликатный. Но лучше я умру свободной, чем позволю вновь надеть на себя ярмо.
— Где же логика, Тимофея? — загорячился Адриан. — Ты так высоко оцениваешь римское гражданство и не хочешь воздать тем, кто создал государство, защитил и укрепил его. Тебе безразлична наша слава?
— Мне не безразлична слава Рима, и это грех, но я готова ответить за него на Страшном суде. Мне дороги рассказы отца, воевавшего с Веспасианом и вместе с Титом штурмовавшим Иерусалиму. Но я очень дорожу свободой, которой наградили меня наши предки, поэтому я не могу обоготворить их, — она помолчала, потом совсем не к месту простодушно добавила. — И тебе не надо.
— Что не надо? — не понял император.
— Поклоняться идолам. Оставим смертным смертное, а Богу — вечность.
— Ты опять за свое? — спросил император, потом вновь загорячился. — Задумайся, кому ты предлагаешь поклониться? Грязному еврею, распятому за дерзость?
— Страшно? — улыбнулась Тимофея.
Адриан замер, нахлынуло уже знакомое оцепенение, связанное с нелепыми мысленными картинами. На этот раз он легко стряхнул испуг, шлепнул ладонями. Вошел преторианский опцион. Император указал на преступницу и приказал.
— Уведи.
Когда они были совсем у двери, он неожиданно окликнул гвардейца.
— Погоди. Верни ее.
Когда Тимофею вновь поставили перед цезарем, тот жестом показал гвардейцу, чтобы тот удалился.
Когда они остались одни, Адриан признался.
— Да, страшно.
— А мне нет, — ответила женщина. — И тебе будет не страшно.
Император не ответил.
Наступила тишина. Она длилась долго, пока Тимофея не отважилась нарушить ее.
— Государь, ты не узнал, где мой сын? — дрожащим голоском выговорила она.
— Что? Ты о чем? — встрепенулся император. — А — а, о сыне. Мои люди отыскали Сацердату, он скрывался в Вифинии. Оттуда отплыл на корабле, мальчишки с ним не было. По — видимому, он продал его в рабство, а может, его уже нет в живых.
Слезы полились из глаз женщины. Она улыбнулась.
— Слава Богу! Мы встретимся на небесах.
После короткой паузы она попросила.
— Государь, помирись с Сабиной. Она хорошая.
— Как я могу помириться с ней после того, как она поступила со мной?
— Она очень переживает. Помирись. И прости Таупату. Он ни в чем виноват. Прикажи Лонгу продать его Лупе, потом вернуть.
— Поздно, — ответил цезарь. — Дело зашло слишком далеко. Он был дерзок, отказался принести жертву на алтаре Траяна.
— Может, ты не можешь простить, что он назвал тебя «щенком»? Так ты уже не щенок…
Адриан вновь хлопнул ладонями. Когда опцион вошел в зал, распорядился.
— Уведи.
На следующий день, выдержав нелегкий, долгий разговор с Сабиной и Люпусианом, Адриан смягчил наказание Таупате. Сабина и ближайший друг убедили цезаря не губить мальчишку, виновного только в том, что он провожал Тимофею в тюрьму и сопровождал ее до дома. Цезарь согласился предоставить мальчишке возможность выступить на арене. Ему дадут оружие, пусть он сразится с опытным гладиатором. С Витразином, — настояла Сабина. Хорошо, пожал плечами Адриан, пусть будет Витразин.
Потом усмехнувшись добавил.
— Если ты надеешься подкупить этого красавчика — гладиатора, чтобы он проявил милосердие, оставь надежды. Витразин не из таких. Он родную мать зарежет и глазом не моргнет.
Бой между Витразином и рабом Лонга был проведен в третий день апрельских нон (3 апреля) во время праздника Геркулеса.
День был ясный, теплый, ветреный.
С утра плебс начал сбегаться в Колизей. В программе было заявлено несколько боев, но прежде травля зверей, затем, в полдень на арену должны были выпустить несколько пар преступников, схваченных в Риме и его окрестностях. Среди них были два разбойника, дезертировавших из армии, остальные были уличены в мошенничестве. Мошенникам были выданы сети и трезубцы, с помощью которых они должны были изловить кровожадных бандитов, вооруженных мечами и щитами. Предполагалось, что неумение владеть оружием заменит мошенникам искусство улавливать простаков на самые дешевые трюки, такие, например, как игра в кубки, когда под одним из трех кубков прятался предмет и игрок должен был угадать, под каким именно.
Существовали и другие приемы для одурачивания зевак. Очень выгодным считался, например сбор денег на восстановление Трои или легендарного святилища Ромула. Теперь искусство обмана преступники должны были продемонстрировать на арене.
К сожалению, эти области знаний оказались очень далеки друг от друга. Мошенники, как, впрочем, и бандиты оказались бездарными бойцами, они рыдали и взывали к милосердию. Неуклюжая беготня отчаявшихся, без конца моливших о пощаде людей не вызвала интереса на трибунах. Многие зрители воспользовались этим боем, чтобы сытно перекусить перед главным номером программы — выходом успевшего прославиться Витразина. В соперники ему был определен молоденький раб, уличенный в приверженности распятому галилеянину.
На трибунах шутили, что учителем у этого раба была небезызвестная Лалага, так что Витразину следовало опасаться скорее зубов преступника, чем его меча. Другие делились последними новостями — последователи Христа якобы несколько ночей молились в катакомбах за невинную душу Таупаты. Епископ Телесфор объявил, что мальчишке дарована надежда, пусть он воспользуется ею во имя распятого галилеянина. Это обстоятельство еще более раззадорило публику — сможет ли распятый оказать помощь уверовавшему в него?
Обстановка на трибунах была праздничная. Особого рода фонтаны выбрасывали в воздух струи благовонных жидкостей. Правда, аромат по большей части доставался сидевшим на нижних рядах патрициям, весталкам, жрецам всех римских коллегий, но и на верхних ярусах, где собирался плебс, ощущался аромат благовоний. Здесь, как и в нижних секторах, мальчишки — рабы разносили программки, играла музыка. Громадные полотнища, натянутые на мачтах, защищали трибуны от солнечных лучей, и только арена была наполовину освещена солнцем.
Лонг тоже явился на игры. Сел в сторонке, подальше от роскошно одетой публики. Впрочем, мало кто решился поприветствовать попавшего в немилость префекта. Таких смельчаков оказалось немного, тем более что Адриан время от времени мельком посматривал в ту сторону, где сидел отставной префект. Первым к Лонгу подошли сенаторы Тит Арий Антонин, Марк Анний Вер, затем прежние армейские друзья. Аррий Антонин не побоялся присесть рядом с уважаемым ветераном, расспросил его, почему он один, почему явился без Эвтерма?
Ларций ответил
— Просто хочется побыть одному, Тит. Эвтерму тоже. Заперся у себя в каморке. Юпитер с ним, а тебе спасибо.
— Держись, Ларций, не вешай нос, — подбодрил его сенатор.
— Не буду, — пообещал Лонг.
Нынешний наместник Дакии Марций Турбон, вечный соперник Лонга тоже не побоялся подойти и поздороваться. Ларций был особенно благодарен Турбону, оградившему его от гнусных выкриков, на которые всегда была щедра римская толпа.
Все то время, пока бандиты гонялись за рыдающими мошенниками, а мошенники за умолявшими о снисхождении бандитами, он через силу заставлял себя мысленно подсчитывать, какие шансы у Таупаты выстоять в схватке с Витразином?
Шансов не было, разве что распятый ритор из Назорета призовет на помощь небесное воинство и ангелы обрушатся на негодяя со всех сторон. В это верилось с трудом.
Когда Лонг впервые услышал имя гладиатора, с которым по приказу Адриана должен был сразиться Таупата, он испытал легкое замешательство.
Где‑то он уже слышал это имя.
Несколько дней Лонг досадовал на себя за забывчивость. Озарило, когда наведался в гладиаторские казармы, где содержался парнишка. Наткнувшись в проходе на верзилу, возвращавшегося с тренировки — тот вытирал плечи расшитым покрывалом, — Лонг вспомнил, что видал этого молодчика в доме Сацердаты. В ту пору Траян послал своего префекта арестовать бандита. Витразин, тогда сопляк и трус, получив рукоятью меча по голове, сразу выдал место, где прятался разбойник. История была давняя, однако стоило Витразину мельком глянуть на Лонга, как удивление в глазах гладиатора сменилось секундным торжеством.
Видно, Витразин тоже узнал префекта и решил, что час отмщения пробил, ведь подоплека этой схватки была ему хорошо известна от приближенных Сабины. Сколько бы Лонг не тренировал парнишку, какое бы вознаграждение не предлагала императрица, участь шестнадцатилетнего раба, давным — давно ставшего ему «сынком», была решена. Так что без божьей помощи Таупате рассчитывать было не на что.
Эти дни Ларций провел в одиночестве — сидел в своей комнате, читал Юлия Цезаря, описывавшего похождения в Галлии, а то рассматривал золотую руку, добытую им у Сацердаты. Как‑то вызвал раба и потребовал принести хранившуюся у Эвтерма древнюю книгу, в которой рассказывалось, как маленький Давид ниспроверг наземь великана Голиафа. С надеждой ознакомился с этой историей и с тоской признал — теперь не тот случай. Камнем Витразина не повалишь. Затем приказал вернуть книгу, заодно поинтересовался, чем занимается Эвтерм. Раб ответил — молится, бьет поклоны. Лонг только плечами пожал. Какая польза от поклонов? Не лучше ли принести жертву семейным ларам, Марсу Непобедимому!?
Юпитеру Громовержцу, наконец?
В последний день перед играми он этим и занялся. Полил вином домашний алтарь, зарезал козленка, попросил деда и отца Тита помочь «малому». Для большей пользы не забыл и любимого матерью распятого пророка, а также храброго Давида. Всем им предоставил возможность полакомиться козлятиной, запить ее лучшим вином. Сходил на Капитолий, сделал богатый взнос в храмовую казну, попросил за гражданку Тимофею и верного раба Таупату.
…Запели трубы, их победоносный, оглушающий вой подхватил оркестр, а также выстроенный неподалеку от императорской трибуны хор. Певцы, пропустив момент вступления, поспешно заголосили вразнобой, не в лад замахали кипарисовыми ветвями. Император поморщился и, повернувшись к хористам, укоризненно глянул в их сторону. Те сразу замолчали, а руководитель хора густо покраснел. В публике раздались смешки, кто‑то выкрикнул обидное и гнусное словцо.
В следующее мгновение шум стих, все повернулись в сторону арены. Во входном портике, в тени, освещаемой тускло горевшим факелом, блеснуло что‑то огромное, грузное, смутно напоминавшее человеческую фигуру. Пятно двинулось на свет, очертилось яснее, в сумраке портика прорезались вскинутые меч и щит. На границе света и тени гладиатор помедлил, потом тяжелым шагом вышел на арену. Забрало его шлема, напоминавшего каску с широкими полями, было откинуто набок. Каска была украшена алым плюмажем из страусиного пера, грудь прикрывал панцирь, на правой ноге понож. Доспехи, как и часть поверхности щита, были отполированы до зеркального блеска.
Витразин подождал, пока гром приветствий не достиг предела, затем торжественно — упругим шагом двинулся вкруг арены. Рук не опускал. Оказавшись перед ложей, где сидели Адриан и Сабина, он склонил голову и ударил рукоятью меча по щиту. Звон металла вновь привел римский народ в восторг. Красавец, успевший за короткий срок прослыть непобедимым, сделал несколько кругов, прежде чем на арену выбежал его соперник. Публика встретила Таупату смехом. Действительно, парнишка, увидев перед собой десятки тысяч зрителей, яркие полотнища, натянутые над трибунами, на мгновение остановился, покрутил головой, затее громко выговорил: «Ну и ну!» Потом он заметил отсалютовавшего ему мечом Витразина. Он, как его учили, повторил это движение, затем, не обращая внимания на гладиатора, несколько раз зигзагом обошел арену. Распорядитель игр представил его как знаменитого воина — дака, страшного в бою и для утоления жажды пьющего кровь побежденных врагов. «Он ненасытен как горный лев!» — выкрикнул распорядитель, чем вызвал хохот на трибунах. Император, императрица, даже Корнелий Лонг улыбнулись. В руках Таупата держал изогнутый дакский меч, плечи и верхнюю часть обнаженной груди прикрывал кожаный торквес, ниже юбка из кожаных ремней, как у легионеров. Обе ноги прикрыты поножами, однако большая часть туловища и, прежде всего, брюшная полость, бока и спина, оставались открытыми. Шлем Таупате заменяла сферическая стальная каска с кольчужной оборкой. Этот по части приветствий был совсем неуч. Неуклюже поклонился императору, неловко помахал рукой трибунам.
Адриан подал знак. Распорядитель сделал отмашку. Вновь запели трубы, опять же нестройно заголосило хорье. Витразин опустил руки, принял боевую стойку и грузным тяжелым шагом двинулся в сторону соперника.
К удивлению зрителей, мальчишка оказался совсем не прост Он не дал убить себя в первые минуты боя, более того, ухитрился дать сдачу громадному Витразину. Во время следующего наскока Таупата сумел срезать плюмаж, украшавший шлем гладиатора. Витразину пришлось отступить, и с этого момента бой стал напоминать кружение двух хищных птиц, столкнувшихся в поединке. Никто из противников не спешил броситься вперед, каждый старался напугать соперника.
Витразин, угадав, что взять Таупату не просто, решил измотать мальчишку. Выпад, отход, снова наскок — все в темпе. Понятно, сколько бы Лонг или Эвтерм не тренировал Таупату, устоять в схватке с бойцом, прошедшим подготовку в одной из лучших гладиаторских школ, имевший опыт не менее трех десятков боев, он не мог. Лонг то и дело подмечал мелкие огрехи, которые допускал Таупата. Вот он поспешил и, не до конца подготовив выпад, бросился на противника. И с дыханием у мальчишки было не все в порядке.
То ли дело Витразин. Все его движения были профессионально отточены. Это означало, что любой прием совершался на такую длину, на какую требовалось — гладиатор был точен до толщины пальца! К тому же Витразин умело пользовался приемчиками, против которых Таупата был бессилен. Например, плюмаж. Это не Таупата срезал его, а сам Витразин ловко, под удар соперника незаметно для публики сбросил его. Пусть противник порадуется, расслабится. Более всего Ларция пугали доспехи гладиатора — с их помощью опытному бойцу ничего не стоило в нужный момент ослепить соперника.
Между тем Витразин медлил.
Оценив свое превосходство, он решил поиграть с мальчишкой. Публика обожала легкие ранения, вид крови, особенно вскрики, грубость, ярость, борьбу через «не могу». По этой части Витразин был мастер, однако гладиатор — и Лонг не мог отказать ему в этом, — действительно был неординарным бойцом. Его поступки были естественны, следовали логике поединка, он обладал чувством меры.
Знатоки особенно ценили это качество.
Издевательство, пренебрежение соперником преувеличенно исступленное бешенство Рим не любил, ведь на трибунах в большом числе сидели бывшие солдаты, а ветеранов провести не так‑то просто. Витразин в полной мере овладел этой наукой. Он не спешил с решающим ударом, сначала дал публике возможность убедиться в боевых качествах соперника, затем продемонстрировал, как ловко он сам обращается с оружием, затем предоставил зрителям натешиться сладостным ощущением приближения смерти и только потом пошел в решительную атаку.
Лонг, глядя на арену, совсем загрустил, невольно бросил взор на небо — самое время небесной силе спуститься на землю, помочь Таупате. Тут же усмехнулся — вспомнил, как, еще в Сарматии, Адриан утверждал, что богов не трогают мольбы несчастных. Они приберегают громы и молнии разве что для предсказаний, но не для искоренения злонравия. В этом молокосос прав. Решение подобных вопросов — это бремя смертных.
Наконец Витразин, сделав ложное движение, заставил мальчишку повернуться лицом к солнцу. Сердце у Лонга замерло. В следующее мгновение, ослепив Таупату блеском отполированного до зеркального блеска щита, Витразин сделал выпад и тут же подставил ножку метнувшемуся в сторону сопернику. Таупата растянулся на земле. Гладиатор мгновенно выбил оружие из его рук, ранил в бедро и, прижав ногой к земле, победно вскинул меч.
Он долго удерживал истекавшего кровью Таупату. Лонг на мгновение закрыл глаза. В мечтах ему представлялось, что Адриан простит раба, ведь кому, как не Лонгу, император во многом обязан августовым жезлом и, хотя в подобное милосердие верилось с трудом, тем не менее, когда он распахнул веки, дыхание перехватило — большой палец императора был направлен в небо.
Адриан даровал мальчишке жизнь.
Наступила тишина. Витразин между тем ждал. Опытный актер, он кожей ощущал настроение толпы. Император, этот странный, не близкий этому городу человек, решил проявить милосердие?
Чем ответит Рим?
Первый шумок возник на верхних ярусах. Здесь собирались рабы, нищие, калеки, и простолюдинки. Ропот покатился вниз, и с нарастанием шума зрители, занимавшие места на более низких рядах — свободные граждане, чиновники средней руки, состоятельные вольноотпущенники, — один за другим опускали большие пальцы вниз и, тыкая ими в пол, сначала тихо, как бы исподтишка, потом все более громче и яростнее, принялись скандировать: «Добей его!»
Этот призыв покатился по рядам и, добравшись до сидений, которые занимали зрители из первых двух сословий, внезапно окреп, набрал мощь. Публика словно сошла с ума и в неистовстве, не обращая внимания на поднятый палец императора, орала.
— Добей его! Добей его!
Адриан вскочил.
Шум стал тише, перешел в шепот. Император некоторое время смотрел прямо перед собой, затем впился взглядом в Витразина.
Тот громко вскрикнул — «эхойе!» — потом провозгласил.
— Прости, божественный, воля римского народа священна! — и вонзил меч Таупате в горло.
Трибуны взревели от восторга. Шум стоял такой, что его было слышно на противоположном берегу Тибра. Адриан резко повернулся и вышел из ложи.
Крики тут же стихли, наступила тишина — зябкая, чреватая бедой.
На два дня Рим словно вымер. Улицы опустели, прохожие помалкивали. Редкие торговцы, рискнувшие выйти с товаром на форумы, но более для того, чтобы узнать последние новости, — перебрасывались между собой ничего не значащими фразами.
Город ждал гнева император.
Замерли кварталы, где проживали патриции — никто не рискнул по собственной инициативе покинуть город. В страхе перед вводом на улицы города патрицианских когорт, волновались Субура и окраины. Дрожал от страха Витразин, успокаивать которого в гладиаторскую казарму в Колизее примчались две богатые матроны. Заливаясь слезами, они предлагали герою бежать. в Азию или Мавританию. Витразин раздраженно спрашивал их — что я буду там делать? Сражаться с ослами? Для успокоения он возлег сразу с обеими, при этом гнусно пошутил — «помирать, так с пустыми яйцами!»
На третий день Адриан в сопровождении Сабины и нескольких друзей, среди которых был Лупа, вышел на республиканский форум. Заглянул в храм божественного Юлия, посетил базилику его же имени, постоял у храма Сатурна, и чем дольше он прогуливался, тем более прибывало народу на улицы и площади Рима. Когда император заглянул на рынок Траяна и поинтересовался ценами, народ под сводами рынка, на ближайших улицах, на форуме, принялся выкрикивать его имя. Затем этот многотысячный хор спелся, сплелся и по Риму покатилось:
— А — дри — ан! А — дри — ан!
Витразина вытащили из казармы и до вечера носили на руках. Ночевал он в доме одной вольноотпущенницы, сумевшей ласками, в обход прямых наследников, добыть у прежнего хозяина все его неисчислимое богатство.
Через два дня, в праздник, посвященный богине Фортуне (8 апреля), были назначены новые игры, на этот раз со зверями, в кульминации которых зрителям предлагалось полюбоваться, как голодные львы расправятся с колдуном — христианином и знаменитой блудницей, посягнувшей на дар богов.
Христиане всю ночь молились в катакомбах, подальше от враждебных глаз. Телесфор в светлой отпевальной проповеди отождествил Игнатия с верой, а Тимофею — с любовью. О Таупате он сказал, как о мученике, погибшем с надеждой в сердце, и «эта надежда, братья и сестры, позволит ему воочию узреть Господа нашего Иисуса Христа».
Когда Адриан появился в своей ложе, весь Колизей стоя аплодировал ему. Витразин, в гражданской, очень скромной тунике, с покрытой головой, приблизился к ложе и встал на одно колено. Сабина энергично замахала веером и возмущенно отвернулась, Адриан же некоторое время задумчиво посматривал то на гладиатора, то на супругу, затем махнул рукой — ступай. Этот жест зрители встретили восторженными криками.
Рев двух громадных, выскочивших на арену берберских львов перекрыл семидесятитысячную глотку плебса
Игнатий и Тимофея были за пояс привязаны к столбам прямо напротив императорской ложи. Длина веревки позволяла им сделать несколько шагов налево или направо, но ни старик, ни женщина не двинулись с места. Игнатий первым встал на колени, Тимофея последовала за ним. Перед тем, как голодный лев приблизился к нему, Игнатий с любовью глянул на зверя. Затем — на небо. Дорога, открывшаяся ему, была омыта дождями, просушена ветрами. Путь был ровный, по нему удобно было топать. Он наложил крестное знамение на льва, затем сам перекрестился. Смерть ему досталась легкая, не в пример женщине. Лев первым же ударом сломал Игнатию шею.
Другой хищник, глубоко вонзив когти, вырвал сначала бок у несчастной женщины. Тимофея вскрикнула, потом, обращаясь к императорской ложе, дрожащим тоненьким голоском, изо всех сил закричала.
— Мне не страшно, Адриан, мне совсем не страшно!
Потом уже перед тем, как расстаться с жизнью, громко, в последний раз вопросила.
— Ты счастлив, Адриан?
Она не дождалась ответа, поэтому ответила за себя.
— Я счастлива.
* * *
Вечером того же дня Ларций с огромным кратером (чашей) в руках отправился на конюшню. Там устроился на опилках, у ног Снежного, и пил неразведенное вино.
Жеребец мягкими губами время от времени трогал его ухо.
Когда рабы сообщили Постумии о чудачествах сына, старушка, поддерживаемая двумя девушками — рабынями, с трудом выбралась из своей комнаты, спустилась в конюшню, велела сыну прекратить, подняться в жилые комнаты. Лонг не ответил, он был как бесчувственный. Тогда Постумия позвала Тарба и приказала ему сходить за Зией.
Та, несмотря на поздний час, прибежала немедля. Явилась на конюшню, подняла Ларция и с помощью конюха повлекла его в перистиль.
Там уложила на кушетку.
На требование подать еще вина ответила отказом.
Так как большинство людей, если не все, неизбежно придерживаются различных мнений, не имея при этом ни достоверных, ни несомненных доказательств их истинности… то, мне кажется, при различии мнений всем людям следовало бы соблюдать мир и выполнять общий долг человечности и дружелюбия.
Бертран Рассел
Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всякую веру так, что могу и горы переставлять, а не имею любви — то я ничто.
Апостол Павел. Послание коринфянам. 13, 2
К звездам полетят другие люди.
Они будут лучше нас. Им будет известна истина — мало знать, как устроена Вселенная, из каких частей она состоит; куда важнее разобраться, как жить во Вселенной счастливо, в полную меру.
Автор
На третий день после казни, отмолившись, вольноотпущенник Корнелия Лонга Эвтерм начал собираться в дорогу. Прежде всего, поднялся к Постумии Лонге, попросил у нее разрешение покинуть дом. Та молча выслушала его, посетовала, что удерживать его ей Бог не позволяет, и добавила.
— Так что, Эвтерм, ты сам как‑нибудь, а мы уж сами как‑нибудь. Ты мне всегда был как сын, и, если надумал, ступай.
— Спасибо, матушка.
Потом вольноотпущенник отправился к Ларцию. Тот тоже молча выслушал его, затем потребовал объяснений — и не каких‑нибудь заумных, со ссылками на волю Вселенского Разума и мировой пневмы, называемой Святым духом, а по существу.
— Разве жизнь остановилась, Эвтерм? — спросил хозяин. — Разве убавились заботы? Бебий подрастает, скоро его ждет обряд совершеннолетия. Он хочет учиться дальше, я не против. Ты столько знаешь, для кого это? Для чужих людей?
Эвтерм опустил голову.
— Прости, господин…
— Не надо, Эвтерм, мы всегда были с тобой как братья. Помнишь, когда я нахлестал тебя по щекам — ты не сбежал. Помнишь, когда ты бросился к Траяну спасать Лупу, а я приказал тебя выпороть, ты и тогда сохранил верность нашему дому. Что на этот раз? Если я виноват перед тобой, то еще больше я виноват перед теми, о ком должен был позаботиться, а слово не сдержал. Ты‑то за что себя казнишь?
— За них же. За Тимофею и Таупату. За наставника моего Игнатия. И не казню, а задаю вопрос, как я дошел до жизни такой? Когда успел облениться? Не знаю, Ларций, поймешь ли?..
На лице Эвтерма нарисовалось что‑то вроде недоумения, обиды и раскаяния.
— Вот схватили Тимофею, — голос его дрогнул — спросили ее, и она ответила. Схватили мальчишку, спросили — он тоже не слукавил. Все мы, уверовавшие в Христа, пригрелись здесь по твоей милости, по доброте твоей матери Постумии. Разве мы плохо жили? Разве ссорились, кляузничали? Постумия была нам указ, но и ты нас не трогал, не преследовал. Мы хранили верность твоему дому. И я хранил, потом спросил — зачем? Разве истина требует послушания, покорности, отговорок, лени?
Он прервался, ему было трудно говорить.
Капель в водяных часах звучала тихо, затаенно.
Наконец Эвтерм собрался с силами.
— Поверишь ли, я прожил в твоем… нашем доме, считай, без малого сорок лет, и никто не называл меня «грязный раб», «вонючий грек». Наказывали? Конечно. Но никто, и ты в том числе, ни разу не спросил меня — христианин ли ты, Эвтерм? И я был доволен — слава Богу, не спрашивают, выходит, понимают, жалеют. Радовался, что здесь благосклонны к государственным преступникам. Чему радовался? Тому, что ежедневно, ежечасно предавал своего Господина? Моего племянника, если ты назвал Таупату сыном, спросили, и он ответил — верую в Господа нашего Иисуса Христа. Ответил без страха и сомнений, а я лукавил.
Эвтерм неожиданно часто зарыдал.
— Поверишь ли, поймешь ли?.. — сквозь всхлипы продолжил он. — Ему было всего шестнадцать лет, когда этот негодяй Витразин… в шею. Покарай его Господь!.. А я пристроился на трибуне, даже пальцем не шевельнул. Молился… Ладно Тимофея. Она, — он указал пальцем вверх и повторил шепотом, — она Любовь! Не нам чета. Но Таупата весь был передо мной! Я его обучал, я шлепал его по пальцам, чтобы он не облизывал их, когда запускал руку в амфору с вином.
Эвтерм порывисто вздохнул.
— Хорошо пристроился, нечего не сказать! Господин наш на кресте пострадал, чтобы путь открылся, чтобы каждому ясно стало — вот откуда свет неземной, вот в какую сторону следует топать. А что же я, такой умный, прославленный, обнимающийся с сенаторами, с господином своим по царским покоям разгуливающий? Когда уверил себя, что блюду Его заповеди, веду праведную жизнь?
Эпиктету хотя бы ногу сломали — это я не от зависти к хромому говорю, а по сути. Сегодня ночью задумался — что же это за напасть такая? Как же я служу истине, если многие, сенатор Аррий Антонин, сенатор Вер, например, знают, что я уверовал, но из деликатности никто из них никогда не спросил меня: ты — христианин, Эвтерм? Это опасный вопрос, его лучше не задавать. Промолчать, сделать вид, что не знаешь.
Не лицемерие ли это?
Тебе понятно, Ларций?
Мне понятно.
Все всё знают, и никто не спрашивает! Что же это за истина такая, с помощью которой можно и брюшко наесть, и добродетель сохранить? Помолился и спи спокойно. Разве не тем смущают души прихвостни Изиды и Сераписа?
Он не стал ждать ответа и договорил сам.
— Вот и я, когда меня спросят, хочу ответить? Хочу испытать себя. Тесно мне стало, Ларций не в доме твоем, но в теле своем. Пойду, может, кто спросит — кто ты, Эвтерм? Сам навязываться не буду, но если спросят, отвечу, вот мне и испытание.
Наступила тишина, первым ее прервал Ларций.
— Судить не берусь. Если сил нет, иди. Разве вас удержишь? Уж сколько я ей объяснял, что не надо в темницу ходить, а если идешь, я записку напишу, будто бы по приказу навещаешь Игнатия. Она отвечала — пустое это, Ларций. Вот и ты также отвечаешь — хочу, чтобы спросили. Что вам не живется? Куда идете? Зачем терзаете меня? Почему вам неймется, а я, трус, должен здесь сиднем сидеть?
— Нет, Ларций, здесь твое место. Здесь! У тебя сын, у тебя полсотни людей, и все пить — есть просят. Куда тебе бежать…
В этот момент в комнату вошла Зия. Села в углу, как барыня, расправила палу. Поправила накидку.
Эвтерм глянул на нее, вздохнул, потом, повернувшись к Ларцию, попросил.
— Матушка помрет, позови Телесфора. Сам не ходи, пошли кого‑нибудь.
Вместо Ларция ответила Зия.
— Уж как‑нибудь сами бы догадались. А ты не вздумай просто так, по утру сбежать. Сначала с Бебием поговори, подготовь мальчика. Посоветуй, кого нанять в учителя. Затем сходи в баню, там обмолвись, что, мол, посылают тебя в Сирию, мол, там у хозяина откупы на вино.
Оба — Ларций и Эвтерм — в голос рассмеялись.
— Этим ты уж сама займись, — ответил Эвтерм, — а насчет учителя скажу так — лучше Диогнета не найдете. По профессии он художник.
* * *
Посмеялся над Зией, а поступил в точности, как потребовала эта вернувшаяся в дом, вмиг обретшая прежнюю властность женщина. С утра поговорил с Бебием — мальчику уже шестнадцать стукнуло, невысок, но как все Лонги крепок и ловок. Увлекается гладиаторскими боями, разведением боевых перепелов. Эвтерм объяснил, что отец посылает его в Сирию по одному важному делу. Какому, не велено говорить.
Бебий — вылитая мать Волусия — пожал плечами и заявил.
— Я знаю, что ты имеешь в виду. Отец отправил тебя в Азию отыскать ребенка Лалаги, не так ли?
Эвтерм опешил.
— С чего ты решил?
Паренек усмехнулся.
— Я слыхал, как он твердил ей, что был бы помоложе, сам отправился бы на восток. Уговаривал ее не тосковать.
Эвтерм не удержался, почесал голову, прикинул, потом, сделав таинственный вид, спросил.
— Надеюсь, Бебий, ты сохранишь это в тайне?
Юноша кивнул, затем с горечью добавил.
— О сыне блудницы он печется больше, чем о собственном сыне.
— Ты не прав, Бебий.
— Ага, не прав. Что ж, он тебя отсылает, а мне теперь придется слушать какого‑то Диогнета.
— Это я посоветовал. Ты сначала послушай Диогнета, потом суди.
— Хорошо, Эвтерм, только ради тебя.
Озадаченный, Эвтерм отправился в баню. Там тоже испытал неловкость. Сенатор Антонин, высокий, добродушный, с заметным брюшком, вызвал его в сад и попросил разъяснить туманное место из Платона, в котором философ, ссылаясь на древних, утверждал, что «матерью всему является борьба».
— Если борьба — мать всему, где же место любви? — спросил сенатор.
— Прости, уважаемый Тит, но сейчас у меня мысли не о том.
Средних лет патриций, проницательно глянул на вольноотпущенника.
— Собрался в дорогу?
Эвтерм кивнул.
— Искать сына Тимофеи?
Эвтерм рот открыл от изумления. Сенатор, не обращая внимания, всерьез подтвердил.
— Хорошее дело. Ты, в случае чего, так и говори — послан патроном на поиски ребенка. О Сацердате не упоминай, скажи, сына Тимофеи украли пираты.
Сенатора поддержал подошедший к ним Анний Вер.
— Если бы меня не прочили в консулы на следующий год, я тоже бы отправился в Азию. Хотя бы до Брундизия. Тебе повезло, ты увидишь много нового, познакомишься со знающими людьми. Когда вернешься, поделишься с нами?
— Непременно, Анний.
С этим обезоруживающим своей римской практичностью и незамысловатостью16 заданием Эвтерм отправился в путь.
Порыв души, наболевшее, неожиданно обернулось радостью оттого, что люди, в кругу которых он всю жизнь вращался, отнеслись к нему с пониманием. Подобная, редчайшая среди римлян деликатность сразила Эвтерма. Она подействовало на него, как освежающий душ, как лед, приложенный к разгоряченному сердцу, наполнила душу неуместным весельем и надеждой на Божью помощь.
Проходя городскими воротами, выводящими путников на Аппиеву дорогу, он задался вопросом — почему неуместным? Разве Христа не порадует улыбка? Разве Игнатий не учил его, что мрачный человек — опасный человек, и нет ничего страшнее, чем помесь жадности и трусости. Если веришь — улыбайся, твердил старец. Удивился — улыбнись, скажи, велика милость Божья. Встретишь злого, не спеши осуждать. Сядь рядом, преломи хлеб, поделись глоткам воды. Обезоружь его улыбкой, Эвтерм?
Шагая по каменным, выглаженным тысячами ног плитам, устилавшими проезжую часть дороги, он припомнил, что толком даже не поговорил с Лалагой — она вела себя доброжелательно, но никому, кроме разве что Игнатия и Лонга, сердце не открывала. Была улыбчива, но в разговоры почти не вступала. Жила с Ларцием, по утрам, когда Рим малолюден, вместе с Таупатой, а иногда и с Бебием Лонгом отправлялась осматривать город. От Эвтерма держалась в сторонке, разве что однажды позволила вольноотпущеннику проводить себя в катакомбы, где собирались единомышленники. Тогда и призналась — ни о чем она так не мечтает, как отыскать своего ангелочка. Она верила, что он жив — не мог такой хорошенький мальчик погибнуть, ведь «ему даже Матерь Божья умилилась бы».
Все дальше удаляясь от Рима, Эвтерм дивился мудрости Господа, который не на поиски смерти, не на испытание крепости веры, не на подвиг отправил его, но по вполне земному, практическому маршруту — отыскать украденного ребенка, спасти его, помочь ему. Было непонятно, кого искать, куда держать путь, но эта неизвестность, сопряженная с Божьим повелением, вполне оздоровила душу от мрачных и угрюмых размышлений, угрюмого желания «пострадать», от некоей гордыни, охватившей его, когда он принял решение уйти из дома.
Разве это не чудо, разве это не лечение души?
Оказавшись в толпе ходоков, он скоро убедился, что радость не в молитвах, не в обрядах, не в исступленном терзании плоти, но в благожелательном терпении. В согласии, наконец, как форме божественной Любви! В некоем отсвете неслияного единства, в котором являлась смертным божественная Троица. Осуждать — легко, презирать — легко, брезговать — еще легче, но кем брезговать? Теми, кому в удел достанется царство небесное? Он ощутил, что нищие духом вовсе не нищие, и простота — награда счастливому. В толпе странников никто не пытался разузнать, зачем он бросил насиженное место, какому безумству подался? Никто не спрашивал, куда он идет, что ищет?
А если бы спросили, что он, такой ученый, начитанный, ответил бы спутникам? Что ищет праведной жизни? Исцеления души? Прощения грехов? Мало того, что такое объяснение звучало напыщенно, оно лишь подчеркнуло бы глупость отвечающего.
Праведная жизнь никого из путников не привлекала. Манила мечта о праведной жизни — есть, мол, где‑то золотой край, где всего вдоволь и все общее. Многие в толпе помещали этот край далеко — далеко, за краем Индии. Другие утверждали, что счастливую жизнь можно найти на севере, в краю гипербореев. Редко кто с надеждой обращалась к небу, к Тому, кто выслушает, рассудит и пожалеет.
Что же касается праведности, в толпе, скорее, интересовались незакрытыми дверями в домах, незапертыми подвалами, разгильдяями — управляющими, пьяницами — сторожами, к которым легко можно втереться в доверие и поживиться съестным или вином. Такие добычливые места в толпе называли «райскими», что само по себе звучало кощунственно. Эвтерм, в силу прежних, «научных», привычек, как‑то попытался объяснить, что рай — понятие небесное, божественное, не каждому оно по силам. Рай надо заслужить.
Его высмеяли. Бородатый сириец, следующий к сыну в Сицилию — тот служил в городских когортах — презрительно скривился и мудро заметил.
— Слыхали мы эти песни. Таких горлопанов и в Антиохии хватает. Все‑то вы, христиане, гордыню выпячиваете, распятым в глаза тычете. Нет, чтобы чинно, благородно поклониться Баалу, поделиться с ним вином и куском хлеба. Так нет, исступление вам нужно, чтобы выделиться.
Получив отпор, Эвтерм замолчал, еще раз прикинул маршрут. Может, сразу податься в Эфес, говорят, в Эфесе святости хоть отбавляй? Или все‑таки заглянуть на Патмос, где во времена Домициана проживал святой Иоанн* (сноска: Во время гонений Домициана евангелист Иоанн был отправлен в ссылку на остров Патмос в Эгейском море, где, по — видимому, записал Откровение (Апокалипсис). Четвертое Евангелие было записано им в Эфесе, городе в Малой Азии), от которого тоже осталась Благая весть? Говорят, он последний, кто видел Господа живым? Из Патмоса можно доплыть до Антиохии, вотчины Игнатия. Там рассказать, какую смертную муку принял их пастырь, передать послания, проследить, чтобы обряд по убиенному старцу был проведен чинно и благородно.
«Прежде, — напомнил Телесфор, — посети восточные общины. Расскажи о тех бедах, какие напали на нас. В Риме прохода нет от лжепророков, и все они идут из Азии. Пораспрашивай единоверцев, откуда эти соблазнители, чем они отличились у себя на родине? Сколько же небылиц они к имени Господа приплетают! К яду своего учения еретики не стыдятся подмешивать слова Иисуса Христа, чем и приобретают к себе доверие; ибо они подают смертоносную отраву в подслащенном вине».
Это было важно, но, глянув на небосвод, на пронзительное италийское небо, Эвтерм ощутил многогранность истины. Поиски сына Тимофеи, как, впрочем, и поиски праведной жизни, — тоже нельзя было считать пустым занятием.
С тем и отправился дальше.
В Брундизии, в порту его задержали, доставили к местному магистрату. На вопрос, кто он, куда направляется, зачем расхаживает по причалам, Эвтерм отрекомендовался вольноотпущенником Ларция Корнелия Лонга. На восток, мол, послан искать сына некоей достойной женщины. Отправился в путь по воле своего Господина.
Стало стыдно — вроде бы и не слукавил, а спрятался за словечко. Поди разберись, какого господина он имел в виду. Некоторое время Эвтерм покусывал губы и помалкивал, потом, собравшись с духом, признался.
— По воле Господина моего Иисуса Христа.
Чиновник, благожелательно слушавший его, испуганно глянул на бородатого, загорелого до цвета сырой земли, странника, потом безнадежно спросил.
— Ты христианин?
У Эвтерма сердце ухнуло, от страха закружилась голова. Он мгновенно вспотел, потом через силу кивнул.
— Да, уважаемый.
Уже в темнице, сидя на ворохе соломы, он пытался успокоить разбушевавшиеся мысли, унять страхи. Никогда он не судился, никого не обманывал, с властями только однажды имел дело — с самим Траяном! — и оно успешно завершилось. Всегда был тих и покладист, а тут осмелел. Как ни крути, но от мысли, что его бросят на съедение диким зверям, или того хуже, вольют в глотку расплавленный свинец, начинало подташнивать.
Местный эдил, присланный из Рима и слышавший о Лонге, более того, о самом Эвтерме, сразу почувствовал в этом признании неясную угрозу и, чтобы не вляпаться в неприятную историю, отписал в канцелярию императора о задержании вольноотпущенника. В письме сообщил, что ничего предосудительного за Эвтермом замечено не было, разве что бродил по причалам. Единственное преступление заключалось в том, что назвался членом назорейской секты.
В конце спрашивал, как ему поступить с Эвтермом?
* * *
Из письма императора Адриана Регулу Люпусиану, посланное весной 119 года из Кампании:
«…умоляю, тебя, мой друг, не отпускай бороду! Стоило мне появиться на побережье, как местные жители и отдыхающая публика окончательно сошли с ума. Все поголовно перестали бриться, и те, чьи подбородки боги оставили бесплодными, чувствуют себя в высшей степени несчастными. Теперь в Неаполе, в Таррацине, Капуе, Стабиях, Сорренте не встретишь не то что гражданина, но вольноотпущенника, который бы не гордился бородой.
Оказывается, это я ввел подобную моду!! Дорого бы я дал, чтобы сбрить свою лопату, но чем еще можно прикрыть отвратительные пятна, которые появились у меня в детстве после болезни.
В Байях, на водах, я попытался разъяснить, что верность цезарю заключается не в подражании, не в отращивании бороды, а в добросовестном и точном исполнении своих обязанностей. Меня внимательно выслушали, но никто — вообрази, Лупа! — никто не поспешил к парикмахеру. Дело доходит до смешного! Отпущенный мною на волю поэт Мезомед написал многостраничную оду, посвященную бороде. Он выступил с ней на форуме. Он воспел это «украшение», попытался доказать, что без этого символа мужественности, якобы не возможна не только праведная жизнь, но и познание философии. Якобы сам Зевс с удовольствием носит бороду. Он вообще не стрижется, даже не позволяет нимфам выдергивать у себя волоски из ноздрей. Я поинтересовался, не слишком ли насчет Зевса? Что же это за творец с волосиками в носу?
Все начали убеждать меня в противном. Фаворин, отъявленный спорщик и непревзойденный знаток риторики и философии, принялся утверждать, что всякому любителю философии, стремящемуся приобщиться к мудрости Зенона или Эпикура, следует пренебрегать своей внешностью. Что растет, пусть растет, ибо мысли свои следует направлять не на худшее и безразличное, но на лучшее и добродетельное. При этом все требовали воздать Мезомеду за его труды.
Я поаплодировал поэту.
Не — ет, объяснили мне, Мезомеду следует воздать золотыми аурелиями.
В каком количестве, спросил я у скромняги Мезомеда.
Тот потупился и признался, что сотня золотых его вполне бы устроила.
Я поостерегся от подобной расточительности и в ответ сочинил неплохую, как мне кажется, эпиграмму. (Текст отыщешь на странице пятнадцатой, в приложении, после черты). Смысл ее в том, что поэзия не средство для наживы.
Лупа, если бы ты знал, какие суммы состоятельные граждане в Кампании тратят на лучших парикмахеров, с каким вниманием они относятся к каждому волоску, проклюнувшемуся на подбородке, ты вконец бы разочаровался в людях. Порой я становлюсь ненавистным самому себе, порой воображаю себя вожаком стаи, в которой стоит вожаку охрометь, как все тут же примутся ломать себе ноги или, что еще хуже, прикидываться хромыми.
Это раздражает, как раздражает пустопорожняя болтовня, какой развлекается моя свита во главе с Сабиной. От них никакого толку, разве что от Луция Цейония Вера. Это приятный молодой человек, оказывается, знает толк в приготовлении блюд. Его гастрономический вкус само совершенство. По поводу того или иного кушанья он готов разглагольствовать часами. К тому же у него очень злой язычок. Это внушает уважение.
Что касается бороды, я вовсе не против подобной растительности. Как мне помнится, единственный человек, который никогда не расставался с бородой, был вольноотпущенник Лонга Эвтерм.
Помнишь, он спас тебя от ярости Регула?
Признаюсь, мне всегда нравилась его бородка, она была аккуратна, в меру подбита сединой и придавала ему вполне достойный вид. По его совету, кстати, я прикрыл язвы на моем лице подобной декорацией. Но когда все вокруг бородаты, это вызывает меланхолию — стоит ли тратить жизнь на то, чтобы внушить подданным мысль не бриться? Как объяснить — поступайте так, как того требует добродетель, а не цезарь? К сожалению, эту истину очень трудно растолковать населению.
Легче вдолбить…
Однако «секрет тайны», как насмешливо выражается Вер, заключается в том, что вся эта суматоха с растительностью на подбородке, бесконечная болтовня, которой пробавляется моя свита бесчисленные подарки, на которые не скупятся местные состоятельные граждане — это далеко не пустяки.
Иногда я задаюсь вопросом, ради чего я отправился в путешествие в этот когда‑то благодатный край? Моей целью было познакомиться с положением дел, постараться исправить недостатки, составить план перемен и посчитать, сколько на это потребуется средств. Глянул бы ты на Таррацину — город и порт окончательно пришли в упадок. Главные крепостные ворота не закрываются! Чтобы вернуть город к жизни требуется всего‑то отремонтировать причалы и насыпать дамбу в треть мили.
Но даже этим привычным для меня делом мне не дают заняться! Поверишь ли, в понимание местной публики цезарь — это не более чем декорация или ящик для подачи прошений. Порой я представляюсь себе чем‑то вроде бездонного сосуда для проглатывания вина и самых изысканных блюд. Порой выступаю в качестве глашатая, которому приходится по три раза на дню произносить пустые, напыщенные речи. Все ждут от меня покровительства, чинов, золота, наград за самые заурядные предприятия, которые по большей части вполне можно отнести к мошенничествам.
Главная роль в народном фарсе под названием «Царствование Адриана», беспредельно утомила меня.
Вообрази, моя обычная страсть к восхождениям (как тебе известно, я поднялся на самую высокую вершину в Альпах) здесь, в Кампании, обернулась нелепой многолюдной процессией. Стоило мне только заикнуться о желании взобраться на Везувий, о том, что ищу охотников сопровождать меня, как городской совет Неаполя принял решение о сборе пожертвований на «путешествие великого цезаря».
Как ты думаешь, на что лучшие граждане этого цветущего города собирались потратить выколоченные из населения деньги?
На покупку дорогих ковров, которыми многочисленные рабы будут устилать мне путь. На изысканные и удобные носилки, в которых мне будет уютно и удобно, на охапки цветов, на благовония и картины, которыми можно будет развлекаться во время привалов.
Когда я спросил главного распорядителя, нельзя ли обойтись без картин и благовоний, ведь нет ничего лучше, чем чудесный вид, открывающийся с вершины Везувия, и слаще, чем горный воздух, он заявил — никак нельзя!
Лупа, кто из нас цезарь?
У меня отбили всякую охоту совершить восхождение.
Я остался в Неаполе и приказал раздать пожертвования тем, у кого их отбирали. Члены городского совета были изумлены не меньше меня, когда выяснилось, что из этих пожертвований не осталось и половины. Пришлось показать им, кто в доме хозяин. Я приказал распорядителю возместить недостачу из своих средств и сверх того на каждый взнос доплатить по золотому аурелию.
В этом мало смеха, Лупа! Та же история случилась, когда я приказал Флегонту проверить отчетность по сбору налогов и расходованию городских средств. Ни Флегонт, ни я не получили необходимые документы! Доверенному лицу императора городской дуумвир объяснил, нужные документы находятся в таком неприглядном состоянии, что их нельзя демонстрировать цезарю. Их теперь переписывают. Я объяснил дуумвиру, что документы мне нужны не для любования, а для проверки. Тот ответил, что он потребует от писцов, чтобы те поторопились.
Что прикажешь делать с подобными типами, а ведь надо что‑то делать, иначе разворуют все.
Беда с законами! Каждый чиновник, обладающий правом издавать указы, пользуется им безмерно. Дело дошло до того, что, например, в Неаполе повозки нельзя оставлять на левой стороне улицы, если смотреть в сторону Рима, а в Путеолах — на правой…»
Дописав письмо, Адриан снял оптический прибор и позвонил в колокольчик.
Вошел Флегонт, все такой же тощий, с худым лицом. Император сурово глянул на него.
— Ты подобрал кандидатуры членов Государственного Совета?
Флегонт передал господину список. Тот быстро просмотрел его, потом, не поднимая головы, добавил.
— Внеси еще два имени — Аквилий Регул Люпусиан. Запиши его в качестве второго секретаря — докладчика.
Император сделал паузу. Флегонт покорно ждал. Наконец Адриан вскинул голову, бросил взгляд на раба.
— Что же не спрашиваешь, кого следует записать первым секретарем?
— Зачем спрашивать, если ты, господин, и так скажешь.
Адриан поиграл бровями.
— Тоже верно. Пиши Публий Элий Флегонт.
Раба шатнуло, однако он сумел сохранить равновесие. Он даже скривил в усмешке рот и прошептал.
— Еще не легче. Значит, я могу называть тебя могущественным?
Адриан кивнул и поправил.
— Лучше справедливым.
Флегонт поклонился.
— Как будет угодно цезарю.
Наступила тишина. Наконец Адриан поднял глаза на все еще переживавшего обретенную свободу раба и, как бы оправдываясь, пояснил
— Не могу же я ввести в члены государственного совета раба? А ты мне нужен.
Наконец Флегонт сумел взять себя в руки и тут же не удержался от ехидного вопроса.
— Как же насчет урока, который преподал Ликорма?
— Его судьба послужит тебе уроком. Если серьезно, эта угроза страшит меня более всего. Как поступить с тобой, если ты начнешь брать?
— А понесут?
Адриан разволновался, даже руками взмахнул.
— Что значит, понесут? Повезут!! Как быть в таком случае?
— Господин…
У Флегонта перехватило дыхание. Он перевел дух и начал снова.
— Господин! Я знаю средство против мздоимства.
— Ну‑ка, ну‑ка? — заинтересовался император.
— Все, что будут мне предлагать, я буду передавать тебе лично. В таком случае, я избавлюсь от подозрений, так как тебе всегда ведомо, кто насколько расщедрился.
— А что? — задумался император. — Неплохая идея. Только обязательно заведи ведомость.
— Это как водится.
— И никому ни слова.
— Можешь положиться.
Без паузы император спросил.
— Кому еще следует дать вольную?
— Целлеру, господин.
Адриан кивнул.
— Я тоже подумал о нем. Подготовь список тех, кого следует взять с собой в Галлию. Никакой свиты, только инженеры, строители, архитекторы, а также художники. Пригласи Фаворина. Если этот дрянной старикашка откажется, значит, обойдемся без него. Какие новости из Рима?
— В Городе спокойно. Есть сообщение из Брундизия. Там задержан вольноотпущенник Лонга Эвтерм. На вопрос портового эдила он ответил, что отправился на розыски сына Тимофеи. Точнее, это Лонг отправил его в Азию искать мальчишку.
— Врет?
— Не думаю. Зачем это Эвтерму?
Император задумался, потом покачал головой.
— Да — а, Тимофея — Лалага — Эвтерпа… Без нее как‑то скучно. Не страшно…
Он вздохнул, потом приказал.
— Эвтерма освободить. Пусть идет куда хочет. Он всегда был малость не в себе.
Император задумался, его лицо приобрело угрюмое выражение. Наконец он произнес.
— Вот что, Флегонт. Ты напиши в Брундизий письмо от моего имени. Сделай так, чтобы его содержание стало известно и в других магистратах. Смысл послания заключается в разъяснении главной мысли предыдущего письма к волчонку. Надеюсь, ты довел его до сведения должностных лиц в провинциях?
— Да, государь. Его смысл, как мне помнится, в том, чтобы каждый, подавший в суд на христиан, должен доказать обвинение. Если же обвинение не будет подтверждено, истца следует подвергнуть такому наказанию, какое он просил для ответчика.
— Верно. Ты только уточни, что понимать под обвинением. Не следует привлекать к ответственности христиан за их вероучение. Их можно преследовать исключительно за уголовные преступления, причем ложный донос, как я писал ранее, должен караться той же мерой, какую клеветник просил применить к обвиняемому.
— Это разумно, государь.
— Это более чем разумно, Флегонт. Это необходимо.
Когда длинный и, казалось, еще немного подросший после этого разговора Флегонт был возле двери, император окликнул его.
— Вот что еще. Пусть за Эвтермом приглядывают. Нет — нет, не надо чинить ему никаких препятствий. Если он найдет сына Лалаги, первым об этом должен узнать я. И вообще…
Что «вообще…» он не объяснил, но Флегонт, умевший разгадывать недосказанное, кивнул и вышел из кабинета.
Из письма императора Адриана Регулу Люпусиану, посланное в столицу весной 122 года из Лондиниума.
«…пишу тебе из сумрачной Британии — мы здесь деремся с варварами. Они дерзки и самонадеянны и полагают, если нас мало, победа на их стороне. Они смеются над нашим решением выстроить оборонительную стену, но мы, вдохновляемые Геркулесом, неуклонно и последовательно возводим крепкую ограду. Ее длина — 180 миль (около 300 километров), она перегородит весть остров с востока на запад. Скоро варвары будут вынуждены смириться. Не надо битв, криков, воплей — от нас требуется упорная и целеустремленная работа, а римлянам не занимать целеустремленности
Отсюда отправлюсь в Галлию. Необходимо проверить, как выполняются мои распоряжения, а заодно подвергнуть ревизии правильность расходования средств.
Порадуйся, Лупа, в этом году доходы Римского государства превысили расходы. Нам уже не надо ходить с протянутой рукой. После обустройства провинции, отправлюсь на родину в Испанию, оттуда в Мавританию. Пора дать острастку местным варварам, рвущимся из глубины Африки к нашим городам — оплотам цивилизации.
Что касается твоего любезного Лонга, которого ты с таким упорством пытаешься протащить в члены Государственного Совета, я не могу согласиться с этой кандидатурой. Он глуп и дерзок, и его советы, как мне кажется, будут неуместны.
С дороги, когда выпадет свободная минутка, напишу».
Осень 123 года…
«Пишу из Вифинии — прелестное место. Здесь меня посетило вдохновение, я составил трактат о пользе путешествий, в котором набрел на удачное выражение — «зеленые холмы Вифинии»! Сколько раз в будущем его будут повторять бесчисленные поэты и рассказчики. Сколько их будет — «зеленых холмов»! Но это к слову.
Лупа, окрестности Никомедии, а также Клавдиополиса, необычайно живописны. Здесь удивительно целебный воздух! Вообрази изумрудную шерстку горных лугов, дубовые рощи, где не редкость великан, толщина ствола которого превышает пять обхватов (сам измерял). Здесь я отдохнул после войны в Мавритании, где мне удалось отогнать дикарей — их оказалось множество — к зеленым холмам Африки.
Вообрази, Лупа — на меня покушались!..
И где — в родной мне Испании!
В Тарраконе, где я провел съезд представителей всех испанских провинций. Я выбил нож из рук безумца, передал его властям. Когда же выяснилось, что он лишился разума, приказал отпустить.
После Испании заботы о правильном устройстве государства привели меня на восток. Если ты хочешь спросить, что означают слова «правильное устройство государства», я отвечу тебе, как только вернусь в Рим.
Лупа, беды Малой Азии непомерны. Год назад здесь произошло исключительной силы землетрясение. Несколько городов оказались стерты с лица земли, так что есть к чему приложить руки. Я потратил собственные средства, чтобы восстановить разрушенные города, а здесь, в Кизике приказал выстроить храм, который знающий люди сразу назвали восьмым чудом света.
Я устал, но я горд. Разве я не вправе отдохнуть?»
Осень 123 года…
«Лупа, я первый отыскал его! Боги явили милость! Ты не поверишь, мой друг, но, увидав его улыбку, мной овладел трепет. Я сразу различил на его лице отсвет неземной тайны. Конечно, найденного мною малыша смешно причислять к божествам, но некое странное мерцание, исходившее от него, я ощутил сразу.
Он прекрасен, Лупа! Он даже более красив, чем его несчастная мать. Он — само совершенство. Ему двенадцать лет, но мальчишка сложен как Адонис, у него кудрявые волосы, в его позах заметна величавость Аполлона, в походке стремительная властность Вакха.
Наверное, ты уже догадался — я влюблен, Лупа! Тебе больно читать эти строки? Прости, дружок, но я пишу правду. Я нашел своего Ганимеда17, но в отличие от этого несносного виночерпия, досаждавшего Зевсу своей непроходимой глупостью, мой подкидыш смышлен. Это радует, мой друг.
Тебе надо увидеть его.
Ты скоро увидишь. Он поедет со мной в Рим.
Спешу рассказать, как мы встретились. Недавно я признался тебе, что нуждаюсь в отдыхе. Лучший отдых для меня — охота, здесь это удовольствие особенно привлекательно, ведь зеленые холмы Вифинии полный диких оленей, кабанов, всякой пернатой дичи, как водоплавающей, так и боровой. Есть медведи. Кстати, крупный медведь страшнее матерого льва, добыть его не просто.
Но Вифиния также обильна прелестными лугами, причем в отличие от Аркадии, здешние пастбища необычайно обширны и на редкость богаты травой. На одно из них я выехал после того, как потерял в лесу сопровождавших меня охотников. Меня мучила жажда, в этот момент до меня донеслись звуки свирели. Мелодия была проста, безыскусна, но ее красота и томность пронзили мне печень. Я замер, забыл про жажду. Пока неизвестный музыкант доверял свою грусть пастушьей трубочке, в которой, как оказалось, заключено столько силы и страсти, я не мог тронуться с места.
Знал бы ты, чем сменятся волнующие звуки?
Когда наступила тишина, и я уже был готов тронуться с места, до меня донесся приятный детский голосок, призывающий пса вернуть к стаду заблудшую овцу.
Я бы назвал эту сценку идиллической, если бы не бедность пастушка. Туника на нем была сама ветхость, подол был порван, но он оказался приветлив и щедр, и на мой вопрос, нет ли у него воды, — пастушок протянул мне тыкву, наполненную живительной влагой.
Я потянулся с коня, чтобы принять флягу, и замер. На меня глядели темно — синие глаза. Когда‑то мне уже встречался подобный цвет, и я напряг память…
Лалага! У нее были подобные изысканно — таинственные глаза. Чтобы не выдать своих чувств, мне пришлось слезть с коня. Я прикрылся спиной Борисфена, пока мальчик не окликнул меня.
— Что же ты, господин? Моя вода вкусна, я набрал ее в источнике Эпомеи. Она дочь местного Фавна.
Его голос окончательно сразил меня.
Лупа, боги наградили его необычно — звонким голосом! Мне же в награду досталась встреча с чудом! Я не шучу, мой друг, все смешалось в моем сердце — и непреходящее ощущение вины перед теми, кто вместе с Траяном отважился штурмовать Индию, и безмерная радость, что боги доверили мне первому отыскать таинственного сына загадочной Лалаги. (Учти, мне, а не ее единоверцу Эвтерму!) Сердце затрепетало от мысли, что ее отпрыск добавил веры в необычность этой таинственной женщины. Он не зря встретился мне. Я настаиваю, эту встречу нельзя назвать случайной, ведь высоко в небе над нами парил орел. Священная птица доброжелательно наблюдала за нами. Поверишь ли, Лупа, я прощен! Юпитер улыбнулся мне. После стольких лет борьбы, страха, бесконечных унижений и усердной работы — в том числе и над собой — мне было позволено познакомиться с чудом.
Лицом к лицу!
Приблизившись к пастушку, я принял из его рук флягу, сделал глоток — поверь, Лупа, более вкусной воды мне не приходилось пить никогда в жизни. Я глянул на мальчика, он настойчиво повторил.
— Это вкусная вода, я набрал ее в источнике Эпомеи.
Местная нимфа, оказалась великой искусницей, она ловко перепутала ему кудри, вплела колючки, и это вовсе не портило его. Вообрази, Лупа, картину — мне посчастливилось встретить необыкновенной красоты мальчишку, он был босоног, в волосах застряли колючки, однако эти подробности как раз и придавали ему чрезвычайно живописный и трогательный вид. Руки у него ободраны, туника — лохмотья, а он стоял и улыбался, да так, что никакая красавица мира, никакой Адонис не смог бы выдавить из себя что‑нибудь подобное. Разве его мать, но она теперь далече.
Я выпил всю воду и предложил съездить к источнику, чтобы набрать еще — ведь тебе, дружок, будет трудно без воды, а отойти от стада нельзя.
Мальчик с улыбкой ответил.
— Пей, господин. Мой Хваткий, — он указал на присевшего рядом и высунувшего язык, огромного лобастого пса, — не оставит меня в беде.
Я удивился.
— Как это?
Мальчик сунул горлышко тыквы Хваткому в зубы и приказал.
— Принеси воды.
Пес, виляя хвостом, бросился в рощу и уже через несколько минут вернулся с полной флягой.
Мне оставалось только развести руками.
— Каким же образом ты приучил собаку наливать воду?
— Он опускает пасть в поток, — объяснил пастушок.
Потом он задал вопрос.
— Скажи, господин, почему Хваткий не облаял тебя, почему он ведет себя смирно? Ты любишь животных? Ты — фавн и знаешь заветное слово?
Пришел мой черед рассмеяться.
— Нет, я не фавн, но я люблю животных. Мне с ним веселее, чем с людьми. Вот разве что с тобой мне радостнее, чем конями и собаками. Как тебя зовут, малыш?
— Антиной.
Так мы нашли друг друга.
История Антиноя, мой друг, оказалась короткой и безрадостной. После того, как Сацердата бросил его, он заболел. Горе и отчаяние лишили его памяти, и, если бы не добрые люди, приютившие сироту и несколько месяцев ухаживавшие за ним, он очень скоро отправился бы вслед за матерью.
Мои соглядатаи в Вифинии подтвердили его рассказ. Они донесли, что в последний раз, когда Сацердату видели в столице провинции Никомедии, с ним действительно был мальчик. Допрошенные в моем присутствии местные сообщники этого разбойника и лжепророка, рассказали, что Сацердата намеревался продать Антиноя, и только жадность останавливала его от того, чтобы дешево сбыть мальчишку с рук.
По мнению Сацердаты, мальчишка стоил очень дорого, и получить требуемую цену можно было только с состоятельного клиента, а такие дела в одночасье не делаются. Когда же преступник узнал, что люди императора, отправленные на поиски преступника, добрались до Вифинии, Сацердата страшно перепугался и бросился в порт, пытаясь отыскать капитана, который рискнет взять его на борт. Такой нашелся, он как раз готов был отдать причальные канаты, о чем и сообщил Сацердате. Капитан поставил условие — либо негодяй немедленно поднимается на борт судна, либо судно уйдет без него. Только в этом случае капитан гарантировал ему безопасность. Разбойник недолго раздумывал и тут же, забыв об Антиное, бросился вверх по сходням. Как только весть о людях императора, разыскивающих преступника, распространилась по Никомедии, все отвернулись от мальчишки. Антиной оказался предоставленным самому себе. Даже самые отъявленные негодяи из работорговцев и сводников посчитали неоправданным риском связываться с тем, кого ищет верховная власть, ведь такого красавчика трудно спрятать.
Дело было зимой.
Шли дожди, и изголодавшийся семилетний мальчишка простудился. В горячке отправился куда глаза глядят, в дороге его подобрал некий провинциал из Клавдиополиса, не слыхавший ни о Сацердате, ни об Антиное. Он привез его в свой дом. Сказать, что старик очень заботился о найденыше нельзя, однако без куска хлеба Антиной не оставался. Он выжил, к весне поправился, но с его памятью начало твориться что‑то странное. Однажды я попытался расспросить его о разбойнике Сацердате. Он ответил, что не помнит такого. Я удивился — неужели ты забыл свое прошлое? Он улыбнулся и спросил меня — «зачем мне прошлое? Оно порой так забавно дурачит людей». Затем добавил странные слова — «если бы я верил всему, что рождается в моей голове, я бы утверждал, что рожден на небе».
Каково слышать такое из уст одиннадцатилетнего мальчишки?!
Я долго бился над разгадкой и вот к какому выводу пришел — возрожденный к жизни найденыш после испытаний, выпавших на его долю, утратил целостность воспоминаний, ведь каждому смертному прошлое представляется единым клубком, который всегда, по мере необходимости, можно размотать до выбранной даты. Прежняя жизнь, как объяснил Антиной, для него оживала кусками, мало связанными не только между собой, но и самим с Антиноем. Мальчик признался, что единственное, в чем он уверен, это в своем имени. Потом добавил — «похоже, у меня была мама. Порой я вижу женское лицо, оно прекрасно. Женщина смотрит на меня издали с печалью и любовью» Все остальное происходило как бы не с ним, помимо него.
Я задался вопросом, неужели судьба, лишая его прежних воспоминаний, каким‑то таинственным образом готовит его к какой‑то иной жизни? Поверь, мой друг, мне сразу пришло на ум трудное, безрадостное детство Вакха. Неумолимая Юнона с рождения преследовала его. Мстительная богиня убивала всех, кто был дорог будущему покровителю виноградной лозы. Эта догадка сразила меня, ведь Антиною тоже пришлось не сладко. Всякий обратил бы внимание на подобное совпадение. Что уж говорить об императоре, в чьи обязанности входит особая проницательность. Не умолчу и о звездах, вычерчивающих в небесах пророчествующие знаки! Я составил его гороскоп и изумился — его ждет величественная и трудная судьба. Удивительно, но природная доброта ни в коей мере не изменила Антиною. Не лишился он и разума.
Мой человек предложил приютившему Антиноя старику и его жене гражданство города Мантинеи, что в Аркадии* (сноска: город на полу — ве Пелопонесс, в области Аркадия. Этот город упоминается у Гомера. В 362 г. до н. э. войска Фив под командованием Эпаминонда разгромили неподалеку от Мантинеи армию спартанцев. Быть гражданином Мантинеи было очень почетно, и доставляло практические выгоды) у старик должен был забыть, что когда‑то приютил брошенного ребенка. Сошлись на десяти золотых аурелиях, которые Флегонту пришлось прибавить к гражданству. Полагаю, это была выгодная сделка…».
Куда более длинный и обстоятельный разговор состоялся у цезаря с Эвтермом, который ведóмый известным только ему расчетом, пусть даже с опозданием, сумел добраться до Вифинии и даже докопаться до тайны бегства Сацердаты и брошенного им мальчишки.
Чужеземца, настойчиво допытывавшегося, что случилось с брошенным лжепророком мальчишкой, взяли под стражу и привели к Адриану. Император не поленился лично дать объяснения вольноотпущеннику.
— Я не знаю, каким образом ты вышел на верную тропу, Эвтерм. Возможно, тебе помог твой Господин, но мой Господин, называемый Зевсом, Создателем мира или Вселенским Разумом, оказался ловчее. Ты опоздал, Эвтерм. Опоздал во всех смыслах. Теперь я не выпущу свою добычу. Я первый нашел мальчишку, так что забудь о нем.
Эвтерм пожал плечами.
— Я бы с радостью, но мой патрон… Что мне сказать Лонгу?
Адриан помрачнел, задумчиво повторил.
— Действительно, что сказать Лонгу?.. Это трудный вопрос.
Он замолчал, затем неожиданно повернулся и быстрым размашистым шагом направился на балкон. Эвтерм почти рысцой последовал за ним.
На балконе император оперся о балюстраду и некоторое время изучал пейзаж — изжелта — зеленые горы Анатолии, левее искрившуюся неправдоподобно живописную морскую гладь. Еще левее врезавшуюся в береговую линию гавань Никомедии, у причалов которой толпились многочисленные корабли.
Эвтерм с нарастающим беспокойством посматривал на цезаря. Наконец не выдержал и спросил.
— Случилась беда?
Император кивнул. Не оборачиваясь, выговорил.
— Зия не смогла отыскать тебя в Азии. Она попросила сообщить тебе горестную новость. Твой хозяин скончался в пятый день до июльских календ (28 июня).
Эвтерм обмер.
Император, ускоряя шаг, прошелся вдоль балюстрады, потом тем же скорым мелким шагом вернулся к оцепеневшему вольноотпущеннику, заговорил быстро.
— Поверь, Эвтерм, мы редко ладили с твоим господином, но смерть утишает споры и лечит обиды. Смерть способна исцелить даже ненависть. Мы с Лонгом были разные люди, мы не любили друг друга, но это не означает, что я не скорблю. Это был отважный человек, настоящий гражданин, верный сын Рима. Нам всем неплохо поучиться у него умению исполнять долг. Даже то, что он послал тебя в Азию, говорит о многом. Он всегда держал слово. Он был лучшим другом моего отца, они так дополняли друг друга. Я до сих пор не могу найти себе места, ведь его смерть — это рубеж. Ушла целая эпоха, я бы сказал, героическая эпоха. Мой отец с помощью таких, как Лонг, поднял Рим из руин.
Он отвернулся, глянул вдаль. Затем также страстно продолжил.
— Вообрази, утром я наткнулся на Антиноя, а вечером того же дня мне вручили письмо Зии. У меня все смешалось — радость, скорбь. Не могу сказать, что я и сейчас пришел в себя. Я уверен, это не просто совпадение. Впрочем, об этом меня предупреждали звезды. Эвтерм, ты веришь звездам?..
Эвтерм едва наскреб силы, чтобы отрицательно помотать головой.
Император страстно воскликнул.
— А я верю! Впрочем, это все чепуха! Важно, что теперь пришел мой черед. Антиной — мой Рубикон. Боги подсказали — у тебя развязаны руки, Публий. Поверишь ли, раньше, пока был жив твой хозяин, я не мог отделаться от ощущения, что за мной его глазами надзирает Траян. Что бы я ни делал, эти оба сурово следили за мной. Порой это было невыносимо. Теперь я избавился от опеки. Это совсем не означает, что я дам волю худшему. Наоборот, теперь я тем более обязан утверждать добродетель. Мой отец учил меня — сила должны быть доброжелательной и справедливой, а этого можно добиться, если каждый гражданин будет работать над собой. Каждый из нас обязан приложить все силы, чтобы завтра стать лучше, чем сегодня. Я постараюсь вбить эту истину в головы моих подданных. Я начну с себя, Эвтерм. Но мое завтра должно быть моим завтра и ничьим иным. Тебе понятно?
— Очень, государь! — взволнованно откликнулся Эвтерм.
— Рад. Для этого мне как раз понадобится Антиной. У него необычная судьба, он явился мне как знамение, как обещание нового света, как указующий перст, ведь, согласись, заря может воссиять не только в нищей пархатой Иудее, но и в Риме. Почему бы в Италии не произойти чуду? Почему посланцу небес не быть найденным в Вифинии? Или ты возражаешь? Ты уперся в распятого сына плотника и ничего не хочешь слышать? Вот для таких, как ты — я имею в виду не только христиан, но и всех, бредущих в разные стороны, — мне нужен Антиной. Мне кажется, он будет достоин моих надежд.
Он вновь резво прошелся вдоль балюстрады. Когда вернулся, застал вольноотпущенника плачущим и шепчущим. Император обнял его за плечи. Так они стояли некоторое время, пока Адриан не подал голос.
— Я хочу попросить тебя об одолжении. Не как император, но как частное лицо. Не надо никому рассказывать, что случилось с сыном Лалаги. Если спросят, скажи, мальчишка — уроженец Клавдиополиса, его родители — потомственные граждане Мантинеи. Их предки давным — давно переселились сюда из Аркадии. Они обеднели, но не потеряли достоинства.
Эвтерм кивнул.
— А как император, — голос Адриана посуровел, — я хотел бы предостеречь тебя. В том случае, если кто‑то проявит неумеренную прыть и начнет настойчиво интересоваться прошлым Антиноя, ты должен будешь сообщить мне об этом. У найденыша нет прошлого, его день рождения — это день встречи со мной, ясно?
— Яснее не бывает, государь.
Адриан сделал паузу, потом попытался как бы оправдаться.
— У меня свои виды на этого ребенка. Он будет первым, кто войдет в мой Педагогиум. Я решил открыть школу для сирот, куда буду лично отбирать детей. Мне нужны разумные, не испорченные, любознательные дети. Когда мои питомцы вырастут, они помогут мне управлять империей. Вольноотпущенникам нельзя доверять. Государство — это не усадьба, не постоялый двор, а сила, и эта сила всегда должна питаться свежей кровью
Эвтерм встрепенулся.
— Благая мысль, государь. Учить детей, дать им основы знаний о мире, о том, кто создал его — это очень важно.
Император поморщился
— Давай пока оставим Зевса — создателя в покое. Ты сам мог бы принять участие в воспитании детей, если дашь слово, что не будешь касаться вопросов, связанных с вашей верой. Ты же прекрасный знаток Зенона и Эпиктета. Флегонт считает себя твоим учеником. Твой ум и способности ярче всего проявились в характере Таупаты. К тебе бегали за советами вся челядь в Палатинском дворце. Молодая поросль Целийского холма ценит твои суждения. Мой свояк Анний писал мне, что даже его внук Марк обращается к тебе с вопросами.
Эвтерм не удержал улыбку, она скользнула по губам.
— Да уж! Вообрази, император вот такого, — он показал рукой рост внука Анния, — карапуза, который нахмурил брови и вполне серьезно спросил — если ударить демона палкой по голове, он вправду растает?
Они оба рассмеялись, потом император предложил.
— Вот и передай свои знания юному поколению.
— Нет, государь. Без веры мне будет трудно. Ради чего тогда я отправился в путь?
— Ради чего?
— Чтобы успокоить несчастного, не пройти мимо обиженного. Ради того, чтобы ответить, если спросят.
— Это пустое, Эвтерм, — возразил император, потом неожиданно заинтересовался. — И что, спросили?
— Спрашивали, государь. В Антиохии, в Эфесе. Но к тому времени властям доставили твое разъяснение, посланное эдилу в Брундизии. Он тогда еще поделился со мной новостью, что ты якобы приказал оставить в покое моих единоверцев.
— В каком‑то смысле, — кивнул Адриан.
— Это известие очистило мне душу.
— Рад за тебя, Эвтерм. Рад за твою душу. А мне вот пока не очень‑то везет. Одна надежда на Антиноя.
Император сделал паузу, потом, словно вспомнив о чем‑то, сообщил.
— В письме Зия просила меня передать тебе просьбу Постумии Лонги. Старуха хочет, чтобы ты как можно скорее возвратился в Рим и занялся хозяйством. На том же настаивает Зия. Тебе должно быть известно, эта женщина не умеет просить, она приучена брать, но в данном случае, она, скорее всего, права.
Наступила тишина. Первым ее прервал вольноотпущенник.
— Я не могу отказать Постумии в ее просьбе. Она мне как мать.
— Через несколько дней в Италию отправляется посыльное судно. Оно мчится как ветер. Капитан может взять тебя на борт.
— Благодарю, государь…
— Ступай?
Уже от двери Эвтерм подал голос.
— Лучший наставник для подрастающего поколения — художник Диогнет.
— Я тоже подумал о нем, — кивнул император.
Эвтерм прибыл в Рим в начале осени. Речная барка, на которую он пересел в Остии, причалила затемно. Пришлось некоторое время ждать, пока наступит рассвет и можно будет начинать разгрузку. Тогда и спустили трап.
С первыми лучами солнца Эвтерм отправился домой. Золотые стояли денечки, лучшие в Италии. Прошли дожди, спала жара, протрезвел, охладился воздух. Очистились воды в многочисленных лужах, которые приходилось огибать Эвтерму на пути от пристани к Целиеву холму.
Эвтерм топал кружным путем, через республиканский форум. Пока шагал по Священной дороге, пока огибал Большой цирк, сдерживался, но когда добрался до подножия широкой мраморной лестницы, по которой столько раз — считай, всю сознательную жизнь! — спускался в город, не выдержал, со всех ног бросился вверх. Добрался до верхней площадки и рухнул на скамью, над которой, как и прежде, нависала статуя взбудораженного Париса, протягивающего незримой Афродите победное яблоко.
Сидел долго, переводил дыхание, с угрюмым видом разглядывал застроенные холмы. Донимавшее его на море чувство бессмысленности, ненужности его возвращения домой здесь, на каменной скамье, обострилось до крайности.
Зачем он спешил?
Куда?
Перед ним раскинулся Рим. Город просыпался — громоздкий, безбрежный, бесцеремонно шибающий в глаза символами греховной власти.
Эвтерм не мог отделаться от ощущения, что его, словно нашкодившего щенка, взяли за ухо и вернули в прежнюю опостылевшую конуру — здесь твое место! Скоро ему накинут на шею поводок, посадят на цепь. Неужели до скончания дней ему назначено вертеться в пределах этого гигантского языческого капища?
В прозрачном, не загаженном пылью утреннем воздухе Рим рисовался ему как неправдоподобно огромный языческий храм, в котором ежедневно, ежечасно свершали шабаш не менее миллиона человек. Для острастки миру здесь были выставлены храм Юпитера, цитадель, Большой Цирк, Колизей, Клавдиев акведук, доставлявший свежую воду в самое сердце этой поганой кумирни — в Палатинский дворец, чья гигантская колоннада пристально надзирала за перемещениями повозок, направлявшихся на Бычий, Овощной, Рыбный рынки.
Святынями на этом капище считались каменные, бронзовые, гипсовые и всякие прочие бездушные истуканы.
В Риме их было множество — от мелких, неумело вылепленных, глиняных божков, выставленных у бесчисленных алтарей, до напыщенных, бронзовых, конных статуй императоров, которым с таким восторгом поклонялся ненасытный до зрелищ крови и денежных раздач, безбожный римский народ.
Главный истукан — колосс Нерона — был выставлен возле Колизея. Когда‑то изваяние антихриста и губителя украшало вестибюль Золотого дворца, потом Веспасиан передвинул его ближе к своему амфитеатру. Эвтерм и его единоверцы старались обходить это место стороной. Вольноотпущенник с ненавистью глянул в том направлении — сорокаметровый урод устрашающе взирал прямо на него, на Целийский холм и далее на юг.
Эвтерм сплюнул.
Зачем он вернулся сюда, в это средоточье зла?
Что надеется здесь отыскать?
Праведную жизнь?
Это смешно и глупо. Здесь нельзя обрести ни спокойствия, ни уверенности в завтрашнем дне. Здесь только истуканам уютно. Попробуй обломить какому‑нибудь идолу руку или ногу!
Попробуй вырвать яблоко из мраморных пальцев Париса! Тут же схватят, выжгут клеймо, сошлют в каменоломни. Он не удержался и бросил настороженный взгляд на нависавшего над скамьей Париса. Его рука распростерлась точно над головой вольноотпущенника. Того и гляди, врежет каменным яблоком по черепу! Эвтерм предусмотрительно передвинулся подальше от разбушевавшегося троянского царевича.
Конечно, Эвтерм не первый день в Риме, пообвык, притерся к храмам и алтарям, отыскал свою норку, но все этими благами он пользовался исключительно по милости Ларция. Удобно философствовать и мечтать о праведной жизни в тени порядочного прямодушного патриция! Подобное покровительство очень много значило для Рима. Ларций часто советовался с ним, как избежать того или иного подвоха, которые то и дело обрушивались на обладавшего собственностью гражданина, но, очевидно, это были далеко не все опасности, которые подстерегали Корнелия Лонга. Стоило Эвтерму припомнить заботы, которые тотчас навалятся на него — кирпичный завод, пригородная вилла в Путеолах, оливковые и виноградные плантации, Бебий, его воспитание, около пяти десятков рабов, за которыми нужен глаз да глаз, наконец, Зия — как его бросило в дрожь.
Ему это надо?
Надежды на спокойную, беззаботную жизнь растаяли на глазах. Теперь весь этот груз должен везти он, мечтательный, в общем‑то, человек, предпочитавший созерцать жизнь, а не выстраивать ее. Хуже всего, что после смерти Лонга в Риме найдется немало негодяев, которые сочтут, что для ничем не примечательного вольноотпущенника слишком большая честь распоряжаться немалым имуществом Лонгов. Эта угроза была более чем реальна. В Риме нельзя было оступиться — растопчут!
Он вернулся, чтобы его затоптали?
Зачем?
Еще не поздно уйти.
Если не по нраву бродяжничество, можно осесть где‑нибудь в провинции и заняться преподаванием. Это был надежный заработок, да и много ли ему надо.
Не к месту он вспомнил о Снежном. Как это благородное существо перенесло смерть хозяина? Следом мелькнула дурацкая мысль, теперь он вправе проехаться на коне. Снежный был известен в Риме, к нему на вязку записывались в очередь, это была неплохая статья дохода. Эвтерм усмехнулся — если право покрасоваться на Снежном это награда за измену сердцу, то какая‑то безвкусная, лишенная всякого намека на возможность спасения. Страшно было погрузиться в греховную жизнь и остаться один на один с перекипающим грехами миром.
Устоит ли?
Он закрыл лицо руками, так и сидел некоторое время, пытаясь добиться ответа у сердца, что позволено человеку, а что не позволено?
В чем промысел Божий?
Не лучше ли бросить все и отправиться на запад, по тамошним общинам?
В таком случае, какая будет цена благовестию о царствии небесном в устах человека, предавшего женщину, которая ему как мать?
Отрока, кто ему как сын?
Отринувшего коня и многих сирых тех, кто проживал в усадьбе?
Примет ли Господь такую жертву?
Ведь он верит в Эвтерма, он наградил его чудом, потому что никакой логикой, метафизикой, никаким языческим предопределением нельзя было объяснить находку Антиноя. Как это возможно без Божьего промысла отыскать среди десятка миллионов смертных, за тыщи миль, на краю ойкумены, маленького человечка, которого никто не обязывал искать? Разве что в шутку, чтобы прикрыть подлинный «величественный» замысел. Господь оказался щедр на шутки — отговорка оказалась истиной, а его теоретическое желание пострадать откровенной глупостью. Ему дано было увидеть чадо, рожденное мученицей Тимофеей. Погладить мальчика по голове — он был тощ и светел. Вот в чем радость, но никак не в возможности проехать верхом на Снежном, да еще плюнуть сверху в какого‑нибудь замешкавшегося, загородившего дорогу вольноотпущенника.
Жаль мальчишку. Плохо, что он попал в руки Адриана, но и эта жалость вдруг обернулась неким родившимся в душе прозрением — ты глуп, Эвтерм!
Щедр Господь!
Для каждого, даже для Адриана, у него есть знамение. Господь не скупится на благо, нет для него потерянных душ. Выходит, не зря его, такого робкого и ничтожного, такого начитанного и гордого Эвтерма вернули в этот город? Не пришел еще срок удалиться от мира. Не набрался он обязательной для такого дела мудрости и осознанной простоты.
Он поднялся и, стряхнув сор с верхней туники, решительно направился домой.
Час был ранний, но привратник уже был на месте — то ли страдал от бессонницы, то ли ждал его. Кто их разберет, привратников! Увидав Эвтерма, старик расплакался. Вольноотпущенник тоже не смог сдержать слезы.
— Как мы тебя ждали, Эвтерм, — причитал привратник, открывая двери. — Как ждали! Что творится! Что творится!!
Эвтерм миновал вестибюль и ступил в атриум. На пороге не удержался, на миг прикрыл глаза — не снится ли ему этот открытый небу и утреннему солнцу дворик? Он обвел взглядом скошенную вовнутрь, черепичную крушу, оставлявшую большой прогал в середине двора, как раз над бассейном, куда во время дождя скатывалась вода. Бассейн был отделан мрамором, возле дальнего края была выставлена обнаженная бронзовая Флора, рядом — семейный жертвенник. Под крышей, в тени пряталась аркада и помещения на двух этажах.
Сердце дрогнуло, когда коснулся рукой ближайшей колонны из драгоценного зеленоватого мрамора. Их было восемь, по четыре с каждой стороны, на них опирались нижние скаты крыши. Помнится, из‑за этих колонн Лонг приказал выпороть его, потом строптивого раба отправили в ссылку. Что такого неприличного он сказал хозяину? Напомнил, что нельзя менять человека на мрамор, нельзя губить Лупу? Пригрозил, что пожалуется Траяну?
Когда это случилось? Теперь уже не вспомнить… Давняя история. Другое занудило — почему так встревожен привратник? Что здесь творится?
Через проход, в котором были выставлены семейные реликвии, где любил отдыхать Лонг, Эвтерм, минуя колоннаду, прошел на хозяйственный двор — перистиль. Здесь все было попроще. Пол земляной, справа, возле двустворчатых хозяйственных ворот лежала куча хвороста, в противоположном углу сушилось белье. Эре, новая кухарка родом из Египта, разводила огонь в очаге на кухне.
В перистиле его встретила Зия, сразу повела к Постумии Лонге. Привела и тут же удалилась, чем окончательно сразила вольноотпущенника.
За год старушка усохла еще больше. Она пригласила Эвтерма сесть на маленькую скамеечку возле кресла, потом вздохнула и призналась, что долго не протянет. Так что ему, Эвтерму, теперь тащить «этот воз». Ларций неплохо справлялся, но теперь его нет. Нет и защиты. Надо поставить на ноги Бебия, позаботиться о хозяйстве, если понадобится, можешь продать пригородную виллу, подаренную Траяном, но ни в коем случае не трогай кирпичный завод. Нельзя также избавляться от оливковых и виноградных плантаций. Сохрани земельный надел.
Удивленный Эвтерм перебил Постумию вопросом — зачем продавать виллу, но старушка как бы не расслышала и предупредила вольноотпущенника, чтобы тот сразу и напрочь пресек попытки недобрых людей разбазарить семейное имущество. Своих единоверцев тоже надо урезонить, а то устроят в доме что‑то вроде святилища или храма.
— Этих я беру на себя, — пояснила старушка. — Ты со своей стороны пообещай, что сохранишь доброе имя рода Лонгов. Исполни свой долг, Эвтерм, об этом прошу тебя я, твоя приемная мать. Подрастет Бебий, тогда можешь продолжить путь, а пока займись хозяйством, замени мальчику отца. Ты не дурак, у тебя получится.
Эвтерм кивнул.
— Я все сделаю, матушка. Отдыхай и не беспокойся.
— Отдохну на небесах, — откликнулась Постумия. — Зажилась я на свете. Тит скучает без меня, который раз является во сне, спрашивает — когда же?..
— Гони прочь дурные мысли, матушка! — замахал руками Эвтерм.
— Зачем? — спросила старушка. — Разве я выжила из ума? Разве мне занимать невозмутимости? Разве Бебий не прошел обряд посвящения в гражданство? Хватит, Эвтерм, я тоже устала.
До полудня Эвтерм изучал книги расходов и доходов. Зия, располневшая, похорошевшая, вела себя на удивление тихо, обходила стороной таблиний — там, на рабочем хозяйском ложе расположился вольноотпущенник. Когда же оказалось, что Лонги еще при жизни хозяина влезли в неумеренные долги, он не выдержал и позвал дакийку. Ткнул пальцем в цифры, спросил — что это такое?
— О том и речь, Эвтерм, — вздохнула Зия. — Без Ларция нам невозможно, но ты мужчина. Действуй! Сыщи способ поправить дела. Я уже и свои деньги вложила, но беда не ходит одна.
Она популярно объяснила, что в этом году неурожай на оливки. Пришлось Лонгу заранее взять кредит — обычная мера в случае неудачного года, если бы боги не надоумили Ларция умереть. Нужной суммой его ссудил ростовщик Палладий. На третий день после похорон наступил день выплаты процентов по кредиту. Сам понимаешь, Эвтерм, у нас похороны, траты. Я отправилась к Палладию с просьбой подождать. Что тут началось! Он примчался к нам, начал рвать волосы на голове — разоряете! Не платите! За ним набежали другие кредиторы, стали требовать долги.
— Суммы небольшие, но все сразу — тяжесть неподъемная, — объяснила Зия, потом в сердцах добавила. — Был бы Ларций жив, кто бы к нам сунулся! Но главная напасть — это наследники. Родня, о которой никто слыхом не слыхивал! Сбежались на похороны, подступили к Постумии, кричат — разве можно доверять управление хозяйством чужим людям! То есть мне и тебе. Какой‑то дядя из Бононии потребовал доверенность на управление имуществом, а те, кому не на что претендовать, принялись клянчить — дайте то, дайте это, мне Лонг обещал. Воспользовались тем, что в доме нет мужчины. Бебий пока сопляк — вышиб бы их на улицу, и все дела. На них не напасешься. Я, как могла, охраняла имущество, но за всеми не уследишь, здесь стянут, там. Они не унимаются, Эвтерм, они наглеют на глазах.
Этот дядя из Бононии собирается переселиться в наш дом. Арендаторы, что раньше с поклонами встречали Лонга, теперь по кусочку отхватывают от нашего надела. Когда я упрекнула их — этот участок Лонг сдал тебе во временное пользование, вот расписка, — каждый начал клясться, что эту землю Лонг подарил ему за то‑то и то‑то. Только оформить дарение не успел. В свидетели призывают богов! Местные власти потакают тем, кто растаскивает нашу землю. Если бы не помощь Лупы, пославшего своего прокуратора, все уже либо отсудили, либо разворовали. На местных судей надежды нет. Пока они робеют, но что будет через год? Хуже всего, что растут проценты Палладию, и Бебию скоро в армию. Его надо обуть, одеть, дать с собой, а это траты и немалые. К тому же раньше, «при Ларции» всякий легат рад был бы взять его под свое крылышко, а теперь попробуй найди ему теплое местечко.
Эвтерм глянул на женщину поверх оптических приборов.
— Он что, ищет теплое местечко?
— Он может, и не ищет. Я ищу, и словно в стену утыкаюсь. Адриан далеко, а те, к кому я обращалась, сразу начинают вспоминать, что Лонг никогда не ладил с императором. Боюсь, Эвтерм, замордуют нас, если мы не найдем на них управу.
Эвтерм сжал руки в кулаки.
— Будем работать.
— Ох, не смеши — рассмеялась Зия. — Работают в Риме рабы да ослы. Сенаторы Антонин и Анний Вер готовы помочь Бебию, но чего будет стоить такая помощь? Не попадем ли мы в клиенты к этим господам?
— В клиенты?! Антонин и Вер мои друзья.
— Проснись, Эвтерм. Вольноотпущеннику трудно сыскать в Риме друзей, особенно среди сенаторского сословия. Ну, помогут они раз, ну, два, но ведь каждый раз не напросишься. Я просто не знаю, что делать. Я готова избавиться от виллы, но там надо делать ремонт, к тому же праздная недвижимость сейчас в Риме не в цене. Многие до сих пор опасаются Адриана. Денег за виллу едва хватит, чтобы расплатиться с долгами, а что дальше? Продавать кирпичный завод? Это тогда, когда кирпичи в Риме скоро будут на вес золота? Вот почему нас так упорно зажимают в тиски. Если бы ты знал, как мне жалко кирпичей.
— Почему ты решила, что они будут в цене?
— Знаю, — вздохнула Зия и стрельнула глазками в вольноотпущенника. — Небось, Адриан мне тоже кое‑что доверял. Он когда еще желал перестроить Рим, представляешь! А нам говорят — отдайте завод и разойдемся миром.
— Кто говорит?
— Палладий. Я даже знаю, кто стоит за ним?
— Кто?
— Луций Цейоний Вер.
— Может, займем у Лупы? — предложил Эвтерм.
— Занять можно, только опять же этим дела не поправишь. Всякий раз не набегаешься. В Риме даже самые доброжелательные люди не любят просителей. Кроме того, недолго Лупе ходить в фаворе.
— Почему?
Зия вздохнула.
— После того, как Адриан пришел к власти, он слишком возгордился. Нашел себе суженную, бывшую рабыню. Конечно, пока он ходит в друзьях цезаря, кто ему указ. А вдруг фортуна переменится?
— Регул Люпусиан может попасть в немилость? Близкий друг императора?..
— Знаю я вас, мужиков. Вы так непостоянны. Особенно императоры, — ответила Зия и загадочно усмехнулась.
* * *
На следующий день Эвтерм приказал домовым рабам выгнать со двора приехавшего из Бононии «дядю». Тот явился с вещами и, едва переступив через порог, сразу начал распоряжаться, указывать, куда что ставить, куда что тащить. Эвтерм не пустил его дальше вестибюля и приказал рабам без промедления вынести чужие вещи на улицу, а самого родственника и двух его рабов вывести. Если понадобится, вывести силой.
Тот сразу начал кричать — кого вывести, меня? Римского гражданина? И кто? Ничтожный вольноотпущенник?!
На эти крики и вопли Тарб и его помощник по конюшне Лустрик вынесли из комнаты кресло с Постумией, которая клюкой указала родственнику на дверь и напомнила, как тот был пойман Лонгом на воровстве кирпичей на заводе, куда его когда‑то определили управляющим.
После победы над нищим негодяем Эвтерм и Зия обошли дом с целью отобрать вещи, которые можно было продать без ущерба для хозяйства и расплатиться с мелкими заимодавцами. В опись вошли несколько картин, кое‑что из военных трофеев, привезенных Лонгом из‑за Данувия, серебряная посуда, блюда, фиалы, стеклянные чаши, а также дельфийские столы и три персидских ковра.
— Я нашла хорошего покупателя на протез Ларция, — заявила Зия. — Уммидий Квадрат — известный коллекционер, любит всякие занятные диковинки. Он — сторонник Адриана.
Эвтерм косо глянул на Зию.
— Он не только сторонник императора, но и большой поклонник женских прелестей.
Та пожала плечами.
— Стоит ли ворошить прошлое, Эвтерм? Ты до сих пор не можешь простить мне Волусию?
Эвтерм смутился.
— Сколько предлагает этот сторонник?
Зия назвала сумму.
— Это сумма оскорбительна, — возмутился Эвтерм. — Железная лапа не только семейная реликвия. Он стоит намного дороже, чем предлагает этот проныра. Протез в хорошем состоянии?
— Хочешь взглянуть? — спросила Зия и вздохнула. — Будь у нас выбор…
Они отправились в семейное святилище, где в шкафах, выставленных вдоль стены, были спрятаны бюсты и посмертные маски предков Корнелиев Лонгов. Зия открыла последний шкафчик. На верхней полке стоял вырезанный из дерева бюст префекта Лонга. Рядом была приставлена его раскрашенная посмертная маска.
Эвтерм загрустил, долго перебарывал пагубную слабость. Все‑таки дал слабину и посетил кумирню, но отказать в благодарности человеку, чье гипсовое, дико размалеванное — похожее и не похожее — лицо смотрело на него со стены, было выше его сил. Удивительно, но здесь, рядом с деревянным Ларцием и его предками, борьба праведного с греховным не угнетала. Наоборот, жила в этой несовместимости какая‑то искорка — догадка — может, смертный для того и послан в мир, чтобы вместить в себя и благодарность к человеку, в тени которого прошла вся его жизнь, и верность истине, оставленной Господом?
На нижней полке лежала деревянная коробка. Эвтерм открыл ее. Смазанная оливковым маслом, знаменитая железная лапа тускло посвечивала в неярком свете масляной лампы.
Из‑за спины раздался тихий голос Зии.
— Это еще не все.
Эвтерм вздрогнул, не поворачивая головы, поинтересовался.
— Ты имеешь в виду?.. — начал он и не договорил. Смелости не хватило договорить.
За спиной — молчание.
— Ларций открыл тебе свою тайну? — не глядя на женщину, спросил вольноотпущенник.
Нет ответа.
— Хорошо, — согласился Эвтерм, — давай посмотрим.
Женщина отодвинула шкафчик, в котором хранился бюст Ларция и нажала на вделанную в стену бронзовую пластину. Часть стены отодвинулась, открыв доступ в потайную нишу.
— Я не прикоснусь к ней!.. — торопливо предупредил Эвтерм.
— Какой ты, однако, чувствительный! — укорила его Зия, затем добавила. — Ладно, мне не привыкать копаться в грязи.
Она наклонилась и вытащила из выемки деревянный, покрытый темным лаком ящик, открыла его. Эвтерм взял масляную лампу, поднес ее поближе.
В ящике, обитом изнутри мягкой кожей, лежала отлитая из золота человеческая рука — кисть и часть предплечья. Сходство было потрясающим — каждая жилочка, каждый ноготок были тщательно проработаны. Только большой палец, походивший скорее, на толстоватый, длинный, напоминавший змею, отросток — он, кстати, и заканчивался змеиной головой, — искажал общую картину. Казалось, еще мгновение, и этот отведенный в сторону, несуразно длинный и омерзительно изогнутый член воспрянет, засверкают маленькие глазки — изумруды. Член поднимет голову и вцепится в живую плоть. Четыре других, вполне человечьих пальца с радостью помогут ему.
Когда‑то Ларций захватил этот трофей в доме у Сацердаты. С тех пор золотая рука хранилась в доме под охраной железной лапы — честного и доказавшего свою верность стража.
— Так как? — спросила Зия.
— Прикажи позвать Бебия, — распорядился Эвтерм.
Зия покорно двинулась к выходу. Эвтерм мимоходом отметил, что женщина вела себя на удивление покорно, перечила редко, держалась позади мужчины. Такая Зия была ему по душе.
Бебий Лонг как раз собирался к ритору. На улице его дожидались друзья. Мальчишка Эвбен, домашний раб, приставленный к Бебию, томился в вестибюле — он должен был сопровождать господина в школу.
Бебию Корнелий Лонгу, сыну Ларция в ту пору исполнилось шестнадцать. Это был крепкий, среднего роста, лицом в Волусию паренек. Отец успел провести церемонию посвящения в римское гражданство, так что теперь Бебий разгуливал в тоге. Не скрывая досады, он явился в сакрарий, однако стоило увидеть золотую руку, как на его лице нарисовалось восхищенное изумление. Когда же Эвтерм спросил, не лучше ли будет избавиться от этой «зловредного предмета», он запретил даже думать о том, чтобы продавать «такую замечательную вещицу». Эвтерм попытался напомнить ему, что эта рука достался отцу от известного разбойника. На ней руке клеймо дьявола.
— Глупости, Эвтерм! — возразил юноша. — Не будем поддаваться предрассудкам. Диогнет утверждает, что суеверие — худшая форма безумия. Я согласен с ним.
Он попытался взять золотую руку, однако она была так тяжела, что ему пришлось взяться за нее обеими руками.
Рассмотрев ее поближе, он объявил.
— Очень необычная форма. Неужели у нас так плохо с деньгами, чтобы избавляться от такого раритета?
— Что ты, малыш! — внезапно для самого себя слукавил Эвтерм. — Впрочем, тебе решать. Я только прошу — сейчас ты встретишься с друзьями, рад будешь поделиться этой тайной. Не надо, Бебий. Никто не должен знать, что в нашем доме храниться подобный предмет.
Юноша глянул на Эвтерма, кивнул. С тем и ушел.
— Что у нас есть еще? — спросил Эвтерм.
— Снежный, — коротко ответила Зия.
Составив опись и согласовав ее с Постумией, Эвтерм подсчитал итог. Сумма была велика, но недостаточна.
Делать было нечего, Эвтерм отправился к соседям — сенаторам. По пути поразился женской черствости — с каким равнодушием Зия упомянула о Снежном! Коня в доме любили, даже старушка Постумия порой спускалась в конюшню и приносила ему сладкое. Другое дело, эти железяки. От одной из них все‑таки придется избавиться. Он добьется согласия Бебия. Лучше всего от дьявольской вещицы. В Азии было полным — полно безумцев, которые готовы на все, только бы заполучить этот талисман.
Тот же Сацердата!
Соседи — сенаторы встретили его доброжелательно, сразу принялись расспрашивать о путешествии, но в этом радушии гость сразу уловил некую аристократическую холодность, на которую раньше, в присутствии Ларция, не обращал внимания. Времена менялись, история с Траяном становилась легендой, а легенды в Риме обесценивались очень быстро. Никому в голову не пришло бы сбросить ради них процент с займа. Никто даже не заикнулся о помощи, а первым заводить об этом разговор Эвтерм не решился.
Оставалась последняя надежда — Лупа.
Когда Эвтерм вернулся домой, ему передали записку от Луция Цейония Вера. Тот сообщал, что вечером он устраивает небольшой симпозиум и приглашает «уважаемого Корнелия Лонга Эвтерма» составить ему компанию. «Все будет запросто, — писал Луций Вер, — поэт Флор, государственный секретарь Светоний Транквилл, кое‑кто из римских шалопаев, скульптор Поллукс, остроумец и похабник Фаворин, две артистки, сразившие римскую публику своими озорными танцами. Этим и кое — чем еще они с радостью поделятся с гостями. Жду!»
Удивленный неожиданным приглашением, он показал записку Зие. Спросил — неужели началась атака на кирпичный завод?
Зия пожала плечами, но приглашение посоветовала принять.
— Но мы даже не знакомы!
— Тем более, — настоятельно добавила женщина. — Ты обязан посетить Цейония, иначе наживешь смертельного врага. Нам это надо? Он сейчас в фаворе у императора.
— Чем же он так угодил Адриану? — поинтересовался Эвтерм.
— Луций отличный знаток всяких гастрономических ухищрений. У него талант в этом деле. Говорят, он приказывает ставить себе ложе на кухне и лично руководит поварами. Он выдумывает одну диковинку за другой.
— Что же диковинного он выдумал?
— Вкуснейшую вещь! Называется «тетрафармакон» или «четверное лекарство». Это что‑то вроде паштета, приготовленного из свиного вымени и окорока с добавлением фазаньего мяса и приготовленного особым способом печенья.
— Дьявольское, должно быть, блюдо! — прошептал Эвтерм, глотая слюну.
Зия улыбнулась
— Вот и попробуешь. Заодно выпытаешь, что у него на уме. Надеюсь, ты не польстишься на кое‑что приглашенных артисток и явишься сегодня домой?
— Тебя это волнует? — засмеялся Эвтерм и не удержался — погладил бороду.
Зия погрозила ему пальцем.
— А ты оказывается не такой уж святоша, каким прикидывался.
* * *
Зия оказалась права.
Трудно было сохранить праведность и чистоту помыслов в компании, где шутили так, что уши краснели, всласть рассуждали о наслаждениях, злословили, выясняли, по какой цене нынче арфистки и чего ждать от новой власти.
Это сковывало.
К счастью, Эвтерм был знаком со многими гостями — например, со Светонием, назначенным хранителем государственных архивов, с зодчим Поллуксом, обучавшим императора искусству скульптуры. Встреча с ними позволила скрасить замешательство, ведь ранее на пиру патрициев он всегда находился в тени Лонга. Правда, после случая с Лупой и одобрения его поступка Траяном, римская знать признала Эвтерма и держалась с ним на равных, но дела давно минувших дней мало волновали развязную римскую молодежь, заполнявшую громадный атриум.
Отец Луция Квинт Цейоний Коммод считался близким другом Адриана. Он являлся отпрыском древнего этрусского рода, в чьих жилах текла чуть ли не царская кровь. Его не без оснований считали одним из богатейших патрициев Рима.
Сам Луций, облаченный в египетский наряд, встречал гостей в атриуме, где разъяснял смысл девиза, вывешенного на колоннаде — «на дружеской встрече все цари и боги». Эвтерм так и не понял, кого изображал молодой Луций — то ли Сераписа, то ли воскресшего Озириса? Судя по узкой и длинной накладной бороде, это был, скорее, Озирис.
Рабы провожали каждого из вновь прибывших в особое помещении, где предлагали выбрать близкий ему по духу маскарадный наряд. Эвтерм остановился на одеянии бродячего философа — изумительное рубище было изготовлено из самого дорогого индийского бисоса, посох нищего мудреца украшали рубины и изумруды, сандалии были позолочены. К наряду прилагался золотой венок из лавровых листьев. Этот было лучше, чем, например, позволить напялить на себя бычачью голову. На вечеринке нашелся и такой оригинал, который, облачившись Минотавром, время от времени дико ревел, после чего сообщал: «Нам, Минотаврам, необходимо облегчиться». Можно было прикинуться Гефестом, но тогда пришлось бы весь вечер изображать хромого!
Сколько не охал Эвтерм по поводу разнузданности нравов, как ни сетовал в душе на пустоту языческих развлечений, как не противился соблазну, однако судьба кирпичного завода погнала его дальше, заставила войти в триклиний.
Зал был оформлен как древний египетский храм, в котором незамысловатость и простота внутренней отделки сопрягались с немыслимой по цене, драгоценной посудой и столиками стоимостью в несколько миллионов сестерциев каждый. Пол в триклинии по щиколотку был усыпан розовыми лепестками. Наклонившиеся и рухнувшие колонны, фигуры египетских богов, другие живописные развалины были усыпаны золотыми блестками. При входе лежало чучело громадного нильского крокодила. При появлении гостей крокодил разинул пасть.
Веселенькое было зрелище, когда Минотавр со страху едва не проткнул рогами одну из приглашенных на симпозиум озорных артисток!
Эвтерму пришлось по вкусу гастрономическое мастерство хозяина, особенно знаменитый тетрафармакон — бóльшего наслаждения он никогда не испытывал. Презирая утробу, проклиная себя за малодушие, он смиренно решил — если Луций будет и дальше закармливать его «четверным лекарством», придется уступить завод любимцу Адриана.
Сам хозяин, бледный молодой человек, держался запросто. Речь его была непринужденна и бесстыдна, как, впрочем, и комментарии поэта Флора, известного кутилы и забияки, называвшего своим Вергилием Марциала* (сноска: Мар Валерий Марциал (ок.40 — ок. 104 гг.) — римский поэт. Издал 15 книг эпиграмм. Среди них и очень вольного содержания. Лучший бытописатель римского общества. Его сатиры и любовные стихи бессмертны.)
Сначала, для затравки, поговорили о вечном и неразрешимом — что родилось раньше, курица или яйцо, есть ли жизнь на Марсе, полагать ли число звезд на небе четным или нечетным? Не обошлось и без открытий. Эвтерм изумился, когда ритор Фаворин, невзрачный мелкий человечек, вступив в спор со Светонием, сделал сенсационное заявление, будто Бог иудеев, которому они с таким исступлением поклоняются, есть никто иной, как всем известный Дионис. Свою точку зрения он доказывал сходством праздников и церемоний, которые устраивались в честь иудейского Бога и в честь покровителя вина, а также тем, что все иудеи горькие пьяницы.
Никто и никогда, говорите, не видал пьяного иудея?
В том‑то и дело, засмеялся Фаворин, они всегда пьяны и поэтому кажутся нам трезвыми. Ритор утверждал, что однажды ему удалось увидеть протрезвевшего еврея — это было страшное зрелище. Последний довод сочли неопровержимым.
Выпили за Диониса, после чего перед гостями выступили артистки, разыгравшие незамысловатую сценку — аталану.
Сюжет строился на том, что две гражданки невероятных объемов, встретившиеся в узком римском проулке, никак не могли разойтись, причем никто из этих крикливых, острых на язык толстушек не собирался уступать. Потешая публику сочными простонародными выражениями — «чтоб тебе никогда не попробовать свежего огурца!» — «а тебе стоячей моркови», — каждая из товарок изо всех сил старалась протиснуться в узкую щель между стеной и соперницей.
Жару добавил приятный на вид прохожий, роль которого исполнил сам хозяин дома. Заметив красавчика, озорницы попросили его разрешить их спор, ведь каждая настаивала, что она прелестней соперницы и поэтому имеет право проходить первой. Доказывая свою правоту, они принялись скидывать с себя многочисленные туники, повязки, пояса, пока не выказали себя стройными голенькими простушками, пожелавшими прямо в проулке отведать «огурчика», «морковочки», которым был награжден изображавший ужас и смущение прохожий.
Сценка удалась. Невинное развлечение завершилось обильным возлиянием и предложением хозяина повторить сценку на бис, при этом роль прохожего он готов был предоставить любому из гостей.
— После, после! — закричал Фаворин,
Этот тщедушный ритор и грамматист, оказавшийся не только похабником и остроумцем, но и отменным буяном, изображал Геркулеса. Возле его ложа лежала чудовищных размеров палица.
Затем разговор коснулся недавней, взбудоражившей весь Рим истории с поэтом Флором.
Император письменно предложил ему пост секретаря — докладчика по вопросам культуры. Флор облачил свой отказ в стихотворную форму. По настоянию Фаворина — Геркулеса, Флор зачитал знаменитое четверостишие:
Цезарем быть не желаю,
По британцам всяким шляться.
Укрываться, от снегов страдая скифских…
Как только смешки стихли, в триклиний вошел раб и передал хозяину записку. Луций Вер очень естественно изобразил недоумение. Когда же он распечатал и прочитал записку, его лицо внезапно исказилось от страха. Гости повскакали с мест. Минотавр и Геркулес завопили разом и потребовали огласить записку.
— Не смею, — ответил Луций. — Это адресовано Флору.
Флор, угощавший одну из озорниц вином, лениво повернулся в сторону патриция и, томно картавя, спросил.
— Неужели мне? Кем?..
— Не смею вымолвить, — дрожащими губами добавил патриций.
Неугомонный Геркулес воскликнул.
— Читай, Луций!!
Тот, наконец, принял ораторскую позу и твердым командирским голосом выговорил.
— Император Адриан поэту Флору.
В зале наступила тишина. Гости замерли на ложах, и в тишине Луций в растяжку продекламировал:
Флором быть не желаю,
По трактирам всяким шляться,
По харчевням укрываться,
От клопов страдая круглых.
Все захохотали, даже Флор, созерцавший прелести танцовщиц, рассмеялся.
— Вот она, слава! — воскликнул он.
Поговорили о славе.
Сопутствует ли она императору?
Луций Вер, удивляясь тяготам путешествий, которые непременно должны были сказаться на любви цезаря к прекрасному, задался вопросом — насколько у того хватит сил служить красоте, а не честолюбию? Ответ Флору подтверждал, что Адриан сохранил благородство души и привязанность к стихосложению. Но так ли велика эта страсть и не обернется ли она желанием приказывать и насаждать назначенное в ущерб лучшему?
— Ты сомневаешься, Луций!? — воскликнул Светоний. — Великий цезарь — человек упорный. Так что скоро нам всем придется дружно петь гимны этому уродству, называемому храмом Всех богов, а также всем другим безумным замыслам, которые он лелеет.
Скульптор Поллукс подтвердил слова историка.
— Чего — чего, а упорства Адриану действительно не занимать. К сожалению, он нередко направляет его не на те предметы, на которые следует. В этом случае упорство становится пагубным. Оно в значительно степени портит характер.
— Что ты имеешь в виду, Поллукс? — заинтересовался Флор.
Мрачный, чернобородый ваятель, наряженный Гефестом, усмехнулся.
— Как тебе известно, Луций, я давал цезарю уроки мастерства. Помнится, однажды я не выдержал и объявил ему приговор — он может заниматься, чем угодно, только не скульптурой. В ответ он принялся крушить в моей мастерской все подряд. Досталось даже горшкам, в которых мой раб приносил пищу.
Я боюсь вообразить, какие последствия ждут римский народ, если пристрастия нашего цезаря в архитектуре, живописи и в строительстве не найдут у граждан ликующего отклика. К сожалению, наши с ним вкусы очень разнятся. Его понимание прекрасного, воплощенное в этом непотребстве, напоминающем крепостную башню, но никак не Пантеон, вряд ли найдет отклик в Риме. Зачем этот барабан, зачем купол? Чтобы поразить воображение? Этого мало для наслаждения прекрасным. Где колонны и таинственная сень галерей? Зачем искривлять линию, когда ее следует вести прямо, без загогулин.
— Ну, — возразил хозяин, — ты слишком строг и исходишь из завышенных критериев.
— Нет, — упрямо возразил Поллукс, — из самых заниженных. Руки у него не из того места растут, вот что я хочу сказать! А мысли с детства не получили правильного направления. Так что я согласен со Светонием — очень скоро нам придется восхищаться не тем, что нравится, а тем, чем прикажут. В противном случае головы строптивцев начнут лопаться, как горшки с похлебкой.
— Ты преувеличиваешь, Поллукс, — еще более резко, с некоторым предостережением, возразил Луций. — У императора широкие планы. У него хватит ума отступить там, где его поджидает неудача и направиться усилия туда, где он чувствует себя творцом.
— Возможно, — согласился Поллукс. — Однако до сих пор никто толком не знает, что он задумал? Если его цель — мир, то честь ему хвала, только мне непонятно, как мы будем мириться между собой? Он убедительно доказал, что ему известно как помириться с сарматами, роксоланами, парфянами, британцами и маврами, но как он собирается утихомирить граждан? Например, небезызвестного тебе Палладия, который сменил на поприще вымогательств знаменитого Регула?
Наступила тишина, долгая напряженная.
Первым ее нарушил хозяин. Он сделал вид, что не заметил колкости.
— Говорят, он отыскал себе прелестного эроменоса? — как бы между прочим поинтересовался Луций.
— Кто? — переспросил Поллукс. — Палладий?
Луций скривил губы.
— Нет, цезарь, — ответил он и неожиданно остро глянул в сторону Эвтерма.
Вольноотпущенник, весь вечер вздыхавший по поводу что одно блюдо было вкуснее другого, а вино иначе как непревзойденным не назовешь, все это время усиленно соображал, чего ради такой высокопоставленный патриций как Луций Цейоний Вер позвал его на эту вечеринку? Какую цель имело приглашение ничтожного вольноотпущенника в компанию таких злоязычных гостей? Вряд ли Цейоний имел в виду кирпичный завод? У Луция хватало пронырливых клиентов, которые могли бы куда проще, без всяких церемоний, провернуть это дельце.
Когда Поллукс упомянул Палладия, Эвтерм едва не поперхнулся — выходит, не ему одному досаждает этот проныра? Теперь вдруг заговорили об эроменосе.
Хозяин по — прежнему с намеком глядел на Эвтерма.
Вольноотпущенник хмыкнул.
— Насчет любовной страсти, достойный Луций, ничего не могу сказать, но мальчик произвел на меня самое благоприятное впечатление. Уверен, на цезаря тоже. Антиной — дитя природы, он не испорчен ни городской суетой, которое пагубно действует на юное сознание, ни предрассудками, отравляющими нашу жизнь. Говорят, его род восходит к переселенцам из Мантинеи. Ныне они обеднели, однако радует чистота нравов, которая царит в этой семье.
Дальше Эвтерм, удивляясь, как складно он сочиняет, начал рассуждать уже вполне в языческом духе.
— Его отец проявил редкое благородство (про себя Эвтерм отметил: «поскольку ограничился десятью золотыми и не потребовал двадцать»). Его мечта — вывести Антиноя в люди («спихнуть его подальше и избавиться от лишнего рта»). Цезарь поддержал его («возможно, испытал пагубную страсть»). Мне показалось, что встреча с этим ребенком натолкнула цезаря на мысль основать Педагогиум — особый ликей для одаренных детей, в которых они получали бы хорошее образование за государственный счет.
В столовой воцарилась тишина, ибо благожелательный пафос, с каким Эвтерм рассказывал об Адриане, откровенно противоречил дерзостям и насмешкам, которые как из пифоса сыпались на голову императора.
— Ты хорошо сказал, Эвтерм, — доброжелательно откликнулся со своего места мрачный Поллукс. — Особенно насчет благородного папаши, который рад был сбагрить этого красавчика куда подальше и избавиться от лишнего рта. Но ты так и не пояснил, что нам ждать от появления в городе этого неиспорченного ребенка. Будут ли заказы?
— Не стоит ли заранее побеспокоиться о сладостной элегии? — поинтересовался Флор. — Или о едкой эпиграмме?
— И в каком разрезе нам, историкам, — подхватил Светоний, — описывать встречу императора и беспризорника? Как предсказанную еще при основании Рима? Мальчишка часом не бесноватый? Он не орет, не впадает в исступление, не ссылается на звезды? Напившись неразбавленного вина, оракулы не изрекает?
Эвтерм растерялся.
— При мне нет, — ответил он. — Единственное, на что он жалуется, это на память.
— И то хорошо, — кивнул Светоний. — Очень удобная болезнь. Однако, Эвтерм так ли уж непорочен этот союз, и таким ли свежайшим дитем природы является этот Антиной? Ты единственный, кому посчастливилось увидеть его собственными глазами. Не затуманила ли тебе взгляд его чрезмерная красота?
По какой причине ты, даже не получив заказа, безвозмездно спел дифирамб в честь неизвестного Риму фаворита?
Или ты что‑то скрываешь?
Может, тебе предложили выгодное дельце?
Приятель, в этом нет ничего зазорного, ведь каждый из нас в той или иной форме кормится заказами. Твой патрон Лонг успешно торговал добросовестным отношением к службе. Товар нынче неходовой, но он сумел добиться известных почестей — например, прослыл честным человеком и несгибаемым хранителем римских традиций. За это его вознаградили прелестями Лалаги, которые до сих пор не дают покоя Поллуксу. Он решил по памяти высечь ее изваяние. Как назовешь свою каменную красотку, Поллукс? Кому постараешься продать?
— Назову Венера Искушающая, а кому продать, посмотрим. Кто больше заплатит, дружище. Это будет очень модная вещица. Я изображу ее в момент совершения знаменитого священнодействия, в котором она выказала себя непревзойденной мастерицей. В любом случае я не утаю от тебя имя покупателя, за это ты внесешь меня в свои анналы, как лучшего ваятеля эпохи.
— Прямо туда и внесу, — охотно согласился Светоний. — Да еще засуну поглубже.
Лежавший на ложе ничком Минотавр гулко захохотал, потом потребовал.
— Я тоже хочу в анналы. И поглубже.
На его требование никто не обратил внимания.
Все смотрели в сторону Эвтерма
— Так что, Эвтерм Корнелий Лонг, — продолжил историк, — ответь прямо, в чем подоплека этой довольно‑таки странной даже для испорченного Рима связи?
— Действительно, — подхватил Флор, — с какой стати наш чересчур экономный правитель решил раскошелиться на такое дорогостоящее удовольствие, как школа для беспризорников? Может, он счел удобным, чтобы красивые глазки всегда были под боком?
Хозяин упрекнул поэта.
— Стыдно, Флор, подозревать худшее и пренебрегать лучшим! Но все‑таки, Эвтерм, зачем императору возиться с этими оборванцами, пусть даже они близки к природе и испытывают неукротимую любознательность?
— После окончания школы, благородный Луций, цезарь намеревается использовать их на государственной службе.
Минотавр вмиг протрезвел.
— А как же мы? — взревел он. — Чем прикажешь кормиться нам, вольноотпущенникам?
Луций успокоил негодующего гостя.
— Как‑нибудь проживешь, Проперций.
Затем он вновь обратился к Эвтерму.
— Скажи, дружок, правда ли что этот мальчишка связан каким‑то образом с небезызвестным Сацердатой? Говорят, его мать — известная преступница, чье имя неприлично произносить в благородном обществе?
— Об этом я ничего не слышал, благородный Луций, — твердо выговорил Эвтерм.
Домой он возвращался в сопровождении домашних рабов, которых прислала Зия. На вопрос — зачем? — конюх Тарб объяснил, что время позднее, на улицах полно лихих людей, так что без охраны никак не обойтись.
Этот эскорт вконец сразил Эвтерма.
Как круто повернулась жизнь!
Раньше он всегда сопровождал господина, теперь сопровождают его. Впереди с факелом в руке шагал мальчишка Евбен, за ним два здоровенных вооруженных невольника, выполнявших в доме тяжелую работу. Лустрик, пристроившийся рядом с Эвтермом, заботливо предупреждал господина о каждой колдобине, встречавшейся на дороге, привлекал взгляд к удобному обходному пути, чтобы не угодить в лужу или во что‑нибудь более мерзкое, чем были так богаты римские улицы.
Город оказался не так грозен, как предполагалось в момент возвращения, были здесь и свои приятные стороны. Может, поэтому, укорил себя Эвтерм, он ни словом не возразил против кощунственного сравнения Господа Бога с хулиганствующим, развратным и вечно пьяным Дионисом. Более того, принялся лебезить, оправдывать императора, до которого ему, в общем‑то, не было никакого дела. Это Ларций всегда был готов отличиться на поприще гражданских доблестей. Ему же, ничтожному вольноотпущеннику, эта стезя заказана, а вот поди ж ты — спел хвалы Адриану, прикрыл власть от неуместных ассоциаций, связывавших мальчишку с его матерью, тем более с Сацердатой.
И что? — спросил он себя, — мне следовало заняться проповедью?
В кругу тех, кто повелевает миром? Кто по собственной воле напялил на себя голову быка?! Кто, как Фаворин18, укравший у Флора одну из озорниц, готов был публично, по примеру несчастной Лалаги, заниматься непристойной любовью?
Опыт быстротекущей жизни подсказал, что глупее занятия не придумать.
Высшее римское общество мало волновала праведная жизнь и надежда на спасение. Устрой он, например, дискуссию на эту тему, ему бы снисходительно объяснили, что каждый спасается, как может, а все эти бредни насчет колдунов, заклинателей, изгонятелей злых духов, как, впрочем, и насчет пагубности христианского суеверия, приверженцы которого якобы уличены в ненависти к человечеству, — следует оставить плебсу.
Темным людям необходим враг, нам он зачем?
Они смеялись над стрелами Юпитера, богиню красоты изображали в непристойном виде, Гефеста объявили хромым. Как это вообразить — хромой бог! Высшая сущность, покровитель ремесел, оказывается, припадает на обе ноги, ему изменяет жена.
Что же он не в силах избавиться от порока?
Или от блудливой женушки?!
Они опасались только гнева цезаря, к этому были приучены.
Уже подходя к дому, потянуло тончайшей струйкой истины, согласующей человеческие слабости, чувство извечной вины, смущающей душу, и неистребимую жажду иного — горнего — мира. Легко проповедовать нищим и простодушным, как поступал исступленный Павел и непримиримый Клемент. Труднее убеждать сытых и испорченных, ведь никого из смертных Господь не лишает надежды на спасение.
Уже Лука, Игнатий и Сикст были более терпимы к миру и более чувствительны к ересям, которые буквально запруживали Рим и все восточные общины.
Игнатий во время редких бесед утверждал — праведная жизнь не по необходимости есть торжество гордыни. Мечтательная святость в сравнении с реальным миром — есть понятие теоретическое, худосочное. Отсюда ереси! Ты попробуй устоять в этой греховной круговерти, на которую была так щедра римская жизнь? Чтобы известить сирых сих, что есть истина, следовало выжить здесь и сейчас.
Обопрись же на Господа! Не теряй лицо и не обижай тех, кто рядом, иначе на чьем спасении ты будешь настаивать перед ликом Создателя.
Далее привиделось совсем кощунственное — извивающийся в танце Саваоф с лавровым венком на голове, с чашей, полной шипучего вина. На этом Эвтерм оборвал фантазию, ибо воспоминание об озорных танцовщицах, встречающих в проулке Создателя, ввергло его в стыд.
С неприятно досаждающим телесным возбуждением он отправился спать. В своей комнате обнаружил широкое ложе. Лустрика, стремившегося помочь ему раздеться, прогнал — стыдно было за вздымающуюся пониже бедер тогу. Эвтерм постоял возле ложа, потом, недоумевая, обошел его кругом, пощупал перину — она была очень мягкая, перышко к перышку. Эвтерм вздохнул, помолился и улегся — буквально утонул в мягчайшем облаке. Сначала с непривычки ворочался, искал твердое местечко, затем в сердцах подумал — может, приказать вынести эту кровать и принести что‑нибудь пожестче. Наконец решил, это может подождать до утра.
С тем и затих.
Очнулся от того, что ложе скрипнуло и неожиданно просело. Он повернулся на другой бок, испуганно глянул из‑под покрывала. В робком свете единственной свечи увидал крупную женщину, деловито, через голову, снимавшую ночную тунику.
Он онемел.
Между тем Зия, обнажившись, легла рядом. Полежала и повернулась к Эвтерму. Тот напрягся.
— Это грех, Зия, — предупредил он.
— Ага, — согласилась женщина и порывисто вздохнула. — Что же, мне к Адриану за утехами бегать? Или какого‑нибудь раба волочить в спальню? А может, к Луцию Веру пристроиться? — она хихикнула. — Помню, он еще мальчишкой молил меня о «любовной награде». Глупенький такой!.. Нет, Эвтерм, я привыкла к дому, теперь ты хозяин, тебе и радовать меня.
Она взгромоздилась на мужчину — у того от тяжести обильного ароматного тела, от прилива желания руки дрогнули. Ее огромные груди влекли и страшили. Он осторожно взял их в обе руки, притянул к себе и робко поцеловал.
— Смелее, Эвтерм, — провозгласила Зия и, тронув рукой его детородный орган, воскликнула.
— Ого!
Затем с неподражаемой для такой огромной дамы с ловкостью вонзила его в себя. Ее лицо исказилось, она закрыла глаза и радостно выдохнула.
— Не ленись, Эвтермчик!
Адриан прибыл в столицу в начале 126 года.
После посещения Вифинии и устройства дел в северных провинциях Малой Азии, он отправился на Родос, оттуда отплыл в материковую Грецию. Везде император первым делом садился за проверку правильности сбора налогов, а также за расходованием муниципальных средств. Обнаружив прорехи и недостачи — а где их не найти! — он терпеливо, позволяя оспаривать императорские претензии, добивался от провинившихся чиновников — магистратов погашения задолженностей и убытков за их счет. Спуску не давал только снабжавшим армию поставщикам и командирам, которые обворовывали солдат. При расследовании этих дел он был неумолим — пойманных за руку казнили безжалостно.
Не было в тех местах военного лагеря, в котором он не побывал, не провел учения, не прожил с солдатами неделю другую.
Добравшись до стоянки, Адриан приказывал рушить помещения для пиров, портики для прогулок, закрытые галереи, вырубать неуместные в пределах лагеря сады. При нем устраивались учения и марш — броски, в которых император принимал самое активное участие.
Он шел в первых рядах, с полной выкладкой,19 с непокрытой головой. Метал копья — пилумы, учил работать щитом, давал уроки фехтования, ведь Адриан считался одним из лучших мастеров в обращении с колющим оружием. Сказывалась школа Траяна, исповедовавшего принцип «делай, как я» и настаивавшего на том, что «если полководец будет проявлять заботу о собственном войске, ему не потребуется философия, чтобы с уверенностью в победе вступать в бой».
Слух о его скрупулезной дотошности и нечеловеческой проницательности опережал императора. Прозванный «лишаем» за неистребимую, прилипчивую придирчивость при рассмотрении финансовых дел, он тотчас отбрасывал буквоедство, когда речь заходила о строительстве. Везде, где бы он ни появлялся, император требовал на рассмотрение проекты предполагаемых построек. Рассматривал их тщательно, выпытывал у авторов, каким образом согласуются части и целое и не скучны ли теперь неисчислимые ряды колонн, треугольные фронтоны и торжество прямых углов? Он заявлял, что является приверженцем свободного и плавного движения линии. По его словам, в собственных проектах он старался избегать прямых отрезков.20 Свою склонность объяснял тем, что его детство прошло на воле, в Испании. Там он пристрастился к естественным пейзажам, в которых нет места прямым углам. Горожане привыкли к скученности, клетушкам, примитивному, поддающемуся счету порядку, вот почему в городах предпочитают четкие горизонтали и вертикали — по ним легче ориентироваться. Ему же по нраву свет и простор, а портики и гигантские пропилеи «загораживают небо».
Очаровательную зиму он провел в Афинах, где, убедившись в нищете и убожестве великого города, приказал начать возведение библиотеки, гимнасия, акведука, храма Геры, а также святилища Всеэллинского Зевса, или Олимпия, строительство которого было начато Писистратом шесть веков назад и который не удалось достроить Антиоху Эпифану.
Этих трудов ему показалось мало, и на пути в Рим он заглянул на Сицилию, где вместе с Антиноем совершил восхождение на Этну (3 263 м). Там наблюдали восход Солнца и, удостоверившись в ошибочности легенды, утверждавшей, что с вершины вулкана виден африканский берег, с чувством исполненного долга спустились вниз. Там же, в Сицилии, ему доставили послание от префекта претория Сентиция Клара. «В конце путешествия, — сообщал префект, — тебя, справедливый, ждет долгожданная радость — храм Всех богов достроен. Ты должен освятить Пантеон!». Далее Сентиций Клар писал, что в городе собрались толпы народа и более тянуть с открытием небывалого, вызвавшего столько пересудов сооружения, нельзя.
* * *
Адриан прибыл в столицу на день раньше назначенного в письме к сенату и жене срока.
В поздних вечерних сумерках, когда пустели римские улицы, вереница закутанных в воинские плащи всадников миновала Аппиевы ворота. При свете факелов конный отряд добрался до Палатинского дворца, здесь люди спешились. Потом долго шли толпой по бесконечным, скудно освещаемым масляными лампами, коридорам. Адриан тянул за руку истомившегося за день пути Антиноя. У императорских покоев личный раб цезаря Мацест внезапно замер — сквозь щели в темный проход выбивался яркий свет. Адриан бесцеремонно отодвинул раба, толкнул дверь и вошел в небольшой зал. Втащил за собой мальчишку — тот, переступая через порог, споткнулся.
В зале цезаря ждала императрица Вибия Сабина. Адриан удовлетворенно кивнул и, вскинув руки для объятий, двинулся в ее сторону. Мацест подхватил покачнувшегося, засыпавшего на ходу Антиноя. Мальчик зевнул и потянулся вслед за воспитателем. Императрица, глядя на этих усталых, с пыльными лицами людей, улыбнулась. Увернулась от объятий мужа, позволила поцеловать себя в щечку — на этом сантименты закончились.
Оба остались довольны.
Императору доставила удовольствие проницательность жены. Сабина, лучше других знавшая мужа, была уверена, что Адриан ни под каким видом не явится в Рим в указанный в письме срок. Не появится он и на пригородной вилле, на которой она пережидала зиму, хотя туда тоже был послан гонец с предупреждением ждать его в Байях — мол, он обязательно заглянет к супруге. Для всех других подобная непоследовательность казалась обычной мерой предосторожности, но для Сабины в подобной скрытности таился особый, ведомый только им двоим смысл.
Все долгие годы супружества Адриан только тем и занимался, что путал следы. В этой игре решающее для победы значение имело обязательное угадывание скрытого замысла партнера, и точно рассчитанное место встречи. Такой исход доставлял редким свиданиям особую прелесть. Чаще всего в этой игре выигрывала Сабина. В первые годы их совместной жизни Адриан, не выносивший, когда жене удавалось перехитрить его, начинал браниться, потом, уверившись, что Сабину не проведешь, утих. Его смирение давало императрице право упрекать мужа.
Ты — неисправимый выдумщик.
Неужели ты всерьез веришь, что способен водить людей за нос?
На самом деле ты водишь за нос самого себя. Хватит ребячиться! Живи проще, без фантазий.
Впрочем, Сабина в долгу не оставалась — свою личную жизнь, особенно тайные любовные пристрастия, ей удавалось ловко скрывать от чужих глаз. Она никогда не давала поводов для конкретных обвинений. Эта своеобразная игра в немоту и глухоту куда прочнее соединяла супругов, чем бурная страсть или государственная необходимость.
В день ожидаемого приезда Адриана она лично проверила ближайшие к их семейным апартаментам коридоры и залы — чтобы лишних там не было! Император не выносил, когда в принадлежащих ему помещениях становилось тесно. В таких случаях он нередко впадал в неописуемую ярость и мог перебить чаши из драгоценного сирийского стекла и вазы из алебастра. Стекла и ваз было жалко, и Сабина предусмотрительно приказала все хрупкое спрятать подальше. Распоряжалась как бы между прочим, в предположительной форме, с просьбами обращалась исключительно к проверенным людям, так что Адриан, явившись в свои покои, нашел там жену, пустые натопленные комнаты, подогретую воду, любимую еду — горячую похлебку, копченого осетра, охлажденный напиток и вино. Все было сделано по его вкусу.
Вина то и дело клевавшему носом Антиною Сабина дать не разрешила. Велела принести фруктовую смесь. Когда мальчишка попил и немного взбодрился, он с интересом глянул на красивую, невысокого роста, богато одетую женщину.
Сабина спросила.
— Тебе известно, кто я?
Антиной непроизвольно зевнул и ответил.
— Ты — императрица. Тебя звать Сабина. Мой воспитатель часто вспоминал тебя. Он признался, что иногда очень скучает по тебе.
Императрица рассмеялась. Адриан развел руками, как бы показывая, что он здесь ни при чем.
Сабина покачала головой, потом добавила.
— Ты умен. Совсем, как твоя мать…
Адриан из‑за спины мальчика погрозил ей — молчи!
Антиной встрепенулся, с любопытством глянул на императрицу.
— Ты знала мою мать?
— Очень немного. Ты помнишь ее?
— Я вижу ее во сне. Ты расскажешь мне о ней?
Адриан сделал зверское лицо.
— Обязательно расскажу, только не сейчас. Тебе пора спать. Твоему воспитателю тоже надо отдохнуть, тем более, если он скучал по мне. Пусть даже иногда. Пойдем, я провожу тебя. Ты не хочешь умыться?
Мальчик поморщился.
— Не упрямься, Антиной!
— Ладно, не буду, — вздохнул мальчик
Устроившись на ложе в приготовленной для него спальне, Антиной попросил.
— Расскажи сказку?
— Какую?
— Какую тебе рассказывала бабушка. У меня не было бабушки, только бородатый дядька. Он заставлял меня мяукать.
— Зачем? — удивилась императрица.
— У него была ученая собака. Он объявил, что она умеет предсказывать будущее. Только все это было обман. Дядька заставлял собаку раскрывать рот, а я в это время незаметно мяукал, затем чревовещал оракулы. Люди платили ему денежки за предсказания, денежки он забирал себе.
— Боги, что за чушь? Неужели люди настолько глупы, чтобы верить мяукающей собаке? Неужели так бывает?
— Бывает, — вздохнул мальчик и попросил Сабину. — Как насчет сказки?
Императрица задумалась, потом, как бы сомневаясь, выговорила.
— Разве что о принцессе Голубое перышко?..
— Да — да, — обрадовался Антиной. — О Голубом перышке.
Сабина вздохнула.
— Жила — была принцесса Голубое перышко. Когда ей исполнилось тринадцать лет, ее украли пираты и продали в рабство злому колдуну — египтянину…
Антиной заинтересованно спросил.
— Это про маму?
Сабина едва удержалась, чтобы не разрыдаться. Воспользовалась темнотой и, справившись с голосом, твердо ответила.
— И про маму тоже. Ты слушай. Жила — была принцесса Голубое перышко…
Веки у Антиноя слиплись, он ровно засопел. Сабина поправила покрывало и вышла из комнаты.
В спальне муж поинтересовался.
— Что так долго?
— Я рассказывала ему сказку.
После короткой паузы император предупредил.
— Не порти мне Антиноя. Он нам не сын. Я уверен, среди смертных — хоть всю землю обойди! — не найти того, кто мог бы приходиться ему отцом.
Сабина, снимая ночную тунику, пожала плечами.
— Опять новые фантазии, Публий? Зачем?
Потом она совсем по — женски поделилась.
— Какой же он хорошенький. Просто красавчик! Весь в мать.
— О чем сказка?
— Я хотела рассказать ему о принцессе Голубое перышко, которую в тринадцать лет украли пираты и продали в рабство бородатому дядьке, который решил посвятить свою жизнь тому, чтобы научить собак мяукать, а кошек гавкать. Но прежде он научил принцессу бояться мужчин. Он был неисправимый выдумщик, этот дядька. А теперь, по — видимому, бородатый дядька собирается учить мальчика ценить мужчин. Этих бородатых козлов…
Адриан вздохнул.
— Сколько можно, Вибия! Ты неисправима. Иди ко мне.
* * *
Из письма императора Адриана Регулу Люпусиану, посланное в Байи ранней весной 126 года из Рима.
«…удивляюсь, мой друг. Мы находимся на расстоянии какого‑то десятка миль — день пути! — а я вынужден обращаться к тебе письменно. У меня складывается впечатление, что ты бежишь от меня. В этом нет ничего зазорного, я готов все забыть, принять любое твое решение, но я недоумеваю — неужели ты готов отказаться от тех благ, которые могла бы тебе доставить одержанная нами победа и благоволение властелина Рима?
Меня осаждают толпы просителей, их ухищрения поразительны, наглость беспредельна, а ты по неясной причине укрылся в деревне?
Что случилось, мой милый?
Неужели наш союз имел исключительно политическое звучание? Неужели твоя простушка, которой ты подарил свободу, тебе милее, чем бородатый дядька? Так меня недавно назвала жена. На несколько дней она сумела совладать со сварливым и докучливым нравом, но только на несколько дней. Прошел какой‑то месяц, и она вновь досаждает мне ревностью и нравоучениями.
Признайся, тебе не по нраву, что возле меня вдруг очутилось необычное, прекрасное существо? Но в том нет моей вины — Антиноем меня наградили боги. Это более чем увлечение! Антиной — это редчайшая возможность заняться более высокой, я бы назвал ее божественной, политикой. Я уверен, мальчишка является воплощенным в прекрасную форму повелением Высшего разума, своего рода верховным эдиктом, подтверждающим, что мое дело правое, и я двигаюсь в верном направлении.
Согласись, посланец небес должен быть прекрасен, он не может быть никаким иным, ведь прекрасное успокаивает, возносит, но, главное, дает возможность смирить нравы. Пусть подданные спорят по поводу выдающейся статуи, картины. Пусть отстаивают право на тот или иной стиль и презирают неучей, чем тратят силы на бесплодную погоню за властью. Это значит, что всякий, кто лелеет мысль любой ценой достичь империума, должен отчетливо сознавать, что на порочный путь его толкает тщеславие, но никак не призыв спасти родину, покарать тирана или утвердить справедливость.
Главное сделано — мы овладели страной. Не скажу — Римом, но государством без сомнения. Твоя заслуга в этом деле безмерна, я всегда буду помнить, как ты поддержал меня в трудную минуту. Я навсегда запомнил твои слова, дошедшие до меня в трудную минуту, — «ты единственный, кто способен поспорить с богами. Ты обязан с ними побороться — как с этими, на земле, так и с теми, на небесах. Это трудно, это нестерпимо трудно, но мы верим в тебя, в твою выдержку и прозорливость».
Ты поддержал меня и в тот скорбный для меня миг, когда Траян застал нас вместе. Ты отстоял наше право на страсть. Моему приемному отцу хватило ума не поддаваться глупой ревности — он назначил меня наследником.
Какой же наградой я должен отплатить тебе?
Требуй, ты все получишь сполна».
«…Что касается рутины, я стараюсь поступать последовательно, спешить от простого к сложному. С радостью сообщаю, что мои друзья21 теперь объединились в Государственный совет и приступили к работе. Оказалось, что назначенное вознаграждение, которое императорский преторий будет выплачивать его членам, вовсе не оскорбило их. Напротив, они восприняли назначенное жалованье как еще один повод для усердной работы.
Теперь пришел черед всадническому сословию. Оно будет реорганизовано исходя из тех соображений, которыми я делился с тобой еще в бытность наместником Азии. В руки всадников должны быть переданы все непосредственные рычаги управления. Власть должна иметь в распоряжении людей, для которых служение государству должно стать главной жизненной обязанностью. Этого нельзя добиться, допуская к управлению вольноотпущенников, потому что в этом случае вся ответственность за промахи и упущения будет лежать на цезаре, а он не всеведущ.
Государство — достояние народа, а не собственность императора. Пусть грамотные, честные, с широким кругозором, обладающие авторитетом люди из народа осуществляют мои планы. В этом смысле имущественный ценз, ранее обеспечивающий доступ в сословие всадников, уже не может служить синонимом деловитости, знаний, навыка. Ведь справедливость и трезвый расчет требуют, чтобы люди из низших сословий, обладающие всеми необходимыми достоинствами, должны быть приравнены к сословию всадников. На государственные должности следует назначать лиц, обладающих опытом военной или гражданской службы, пусть даже их имущество будет меньше, чем требует ценз. Предпочтение при этом будет отдаваться людям, имеющим юридическое образование.
По делам будет и честь. Лица сенаторского сословия впредь будут именоваться «светлейшие мужи». Члены их семей тоже будут иметь право на подобный титул. Представители высших всаднических должностей (например, префект претория, префект Египта) получат титул «виднейшие мужи». Чиновники среднего ранга, такие как префект анноны, будут именоваться «превосходнейшие мужи». Наконец, низших чиновников всаднического сословия следует титуловать «отличные мужи». Всаднические титулы не распространяются на членов их семей. 22
Теперь на очереди реформа почтовой службы.
Сразу после решения этого вопроса я наконец займусь деятельностью, которая более всего доставляет мне удовольствие — сведением всех эдиктов в единый императорский эдикт, который будет обязателен для всех граждан империи. Для этого я распорядился образовать комиссию во главе с Сальвием Юлианом.23 Никто, кроме Сальвия, не выплывет в этом море устаревших установлений, повторяющих друг друга законов, а то и просто глупых и бессмысленных распоряжений. Никто другой не сумеет заменить их единым сборником законодательных актов».
«…Моя цель — уравнять в правах столицу и провинции, имея в виду неизбежность предоставления в будущем римского гражданства всем жителям империи. Это станет возможно только в том случае, если принципы, на которых строится деятельность государства — прежде всего, сбор налогов, порядок отчетности в расходуемых суммах, а также правовая база принятия решений — будут едины на всех римских территориях. Еще важнее установить равновесие между традицией и необходимостью внедрения нового, между римским и местным пониманием доблести. Этого невозможно добиться без реформы религиозных культов, с помощью которых только и можно обеспечить единое для всех частей империи понимание воли богов. Разнобой в этом вопросе, бесконечные религиозные распри, дрязги, столкновения, а то и кровавые бунты, с которыми мне пришлось столкнуться во время Парфянской войны, вполне могут обрушить хрупкое перемирие между западной и восточной частями империи.
Поверь, Лупа, у Рима нет другого пути, как научиться ладить с теми, кто по взмаху руки какого‑нибудь «богоносца» готов броситься в огонь и в воду, ведь и римляне сумели добиться того, чего они добились, исключительно силой веры и духа.
«… Дел, как видишь, невпроворот, а ты, мой друг, прячешься на вилле. Перестань дуться, дружок. Теперь мы с тобой на коне, так что возвращайся в Рим. Неужели прелести — что я говорю, страдания! — твоей наложницы тебе дороже, чем радость увидеть меня, побыть со мной. Поверь, я ни на что не претендую — мы уже не в том возрасте, чтобы поддаться страсти, но я все равно скучаю по тебе.
Что касается Антиноя, я увлечен, не буду спорить, но суть здесь вовсе не в любовной страсти, а в некоем знамении, которое пока ясно только мне. Недаром боги расщедрились на этого мальчишку? Поверь, для его возраста он неимоверно рассудителен. На Родосе он сумел ловко отбить наскок преследовавшей меня просительницы, выставлявший напоказ свой огромный живот и рубища, которыми она прикрывала отнюдь не хилую плоть. Послушать ее, так она умирала с голода. Она взвыла к милосердию, уверяла, что лишилась кормильца, бывшего легионера, и теперь нищенствует с малыми детьми.
В этот момент к нам подошел Антиной и, набравшись смелости, ответил вместо меня.
— Женщина, возвращайся к своим рабам. Ты не настолько бедна и не настолько беременна, насколько прикидываешься».
«…Вот что в последнее время не дает мне покоя. Если тот, из Назарета, объявивший себя сыном Бога, воистину был им, как можно поверить, что он — единственный, кого Вселенский Разум послал смертным, чтобы провозгласить истину? Не заблуждением ли следует считать уверенность наивных людей, что тот, кого распяли, был способен донести всю правду и мудрость мира? Единую и неделимую! Христиане правы в том, что истину нельзя начертать на камне, ее нельзя объявить ни с помощью грома, ни обнаружить, наблюдая за полетом птиц. Ее порой нельзя отыскать даже в храме, где статуи безмолвствуют. Открыть человеку глаза может только другой человек, и то только краешек истины, вот почему я склоняюсь к мысли, что есть и другие посланцы Мирового Разума. Они бродят среди нас, а если так, то кому они должны открыться, как не императору? Разве цезарь не сильнее других, разве не в его руках мощь, которая способна отвадить склонных к пороку от самих пороков. Соглашусь, что и цезарь может ошибаться и узреть в пустышке неземной свет. Он может вовсе не заметить его, поэтому не будем спешить, будем очень осторожны и внимательны».
«…Что касается нашего сверхдобродетельного и мечтательного Эвтерма, то, — поверишь ли?! — на склоне лет он спутался с Зией. Услышав об этой связи, я восхитился непредсказуемости мелькающей жизни, ее бездонной глубине, тайному свету, который порой ярко высвечивает темное, которое, как оказалось, таится и в душе такого скромника, каким всегда представлялся наперсник меднолобого префекта.
Мне доложили, что результатом их нечаянного супружества будет разорение Лонгов. Со всех сторон их окружили заимодавцы и потихоньку, как голодные псы, отхватывают от имущества однорукого жирные куски. Сначала я решил, что подобное наказание — заслуженная награда тому, кто вечно путался у меня под ногами. Потом пришел к заключению, что эта мысль слишком отвратительна и низка, чтобы наслаждаться такого рода возмездием».
«…Лонг и подобные ему — это неподъемный камень, который мне до последнего вздоха предстоит вкатывать на вершину горы.
Впрочем, это не только моя участь, но всякого, в чьих руках сосредоточилась верховная власть. Некоторые недалекие властители полагают, что главное — добиться повиновения сильных. На Лонгов, мол, можно не обращать внимания. Нет якобы ничего проще, чем добиться от них послушания. Эти, мол, всегда выполнят приказ, пусть даже и не самый мерзкий, но можно быть уверенным, — то, что они считают справедливым, будет исполнено.
«…Это глубочайшее заблуждение. Лонгов можно сломать, в этом случае трудности для власти возрастают неизмеримо, ведь сломленный человек подвержен самым диким предрассудкам. Если же правитель не желает бездумно проливать кровь, а имеет намерение добиться согласия с большинством населения, ему в первую очередь следует подумать о том, как вести себя с такими, как Лонг. Их, этих приверед, этих микрокатонов, немного, они упрямы, тупы, но непоколебимы, им следует уделять много внимания.
Ужиться с ними трудно, их необходимо убеждать каждый день — прежде всего делами, но также и словами, планами, перспективой.
Их нельзя безнаказанно обманывать.
Стоит мне слукавить сегодня, как завтра все, с таким трудом добытое доверие вновь покатится к подножию горы, и цезарю придется заново усердно трудиться, чтобы внушить Лонгам уважение к римским ценностям, прививать любовь к прекрасному, наставлять в добродетелях.
Говорят, Эвтерм, не знавший прежде земных забот (это было легко за спиной хозяина), пытаясь справиться с трудностями, совсем исхудал, однако обращаться за помощью к власти не хочет. Другой бы на его месте завалил бы меня прошениями, а этот молчит. То ли ему мешает вера, то ли он от природы такой щепетильный?
Не знаю.
Зия тоже притихла! Это удивляет не менее чем спесь, с какой ведет себя Эвтерм!
Нет так нет.
Согласен, здесь есть над чем поразмышлять, тем более что Аррий Антонин, этот зануда, эта язва благоразумия, который считает наилучшим говорить цезарю правду, — просит наградить Эвтерма большой суммой денег и тем самым доказать, что государство выполняет свои обязательства по отношению к «потомству славных воинов».
Луций Вер, мой приятель, исключительный гастроном и неглупый молодой человек, возражает — не в коня корм. Его скепсис понятен, ведь Палладий осаждает Лонгов по его поручению. Тем не менее, Луций во многом прав — стоит помочь одному, как на меня навалятся сотни, если не тысячи просителей. На них казны не хватит. С меня достаточно трехсот тысяч прожорливых плебейских ртов, которые необходимо затыкать хлебом, а глаза туманить игрищами гладиаторов и представлениями в театрах.
Видишь, как все сложно в Риме, а ты прячешься в деревне».
«…Трудность, Лупа, в том, что нечестивцев и чистоплюев, подобных Эвтерму, в империи становится все больше и больше. Когда речь шла о группе безумцев, уверовавших в распятого ритора из Назарета и требовавших казни для себя и для своих единоверцев, чтобы поскорее вознестись на небеса, — проблема решалась достаточно просто.
Рецепт был проверен на Игнатии.
Теперь положение изменилось. По оценке Флегонта, поклонников распятого в империи уже около двух с половиной миллионов человек при общем количестве населения в пятьдесят миллионов. В сельских районах христиан единицы. Их там не любят, крестьяне до сих пор считают, что они крадут младенцев и пьют из них кровь. Христиане окопались в городах, их общины нередко насчитывают десятки тысяч членов.
В Риме не менее двухсот тысяч.
Это сила, Лупа, с ними нельзя не считаться, пусть даже во всякой беде — в разливе Тибра, нашествии чумы, поражении в войне, — наша чернь обвиняет назореев. Якобы все несчастья боги насылают на нас за то, что мы терпимо относимся к этой секте безумцев, посягнувшей на устройство империи.
Тем не менее, они сильны, Лупа, и с каждым днем становятся все сильнее. Поясню на примере — в Риме восемь храмов Изиды, но жрецы каждого из них грызутся между собой как собаки. Каждый озабочен привлечением богатых новобранцев, у всех одна всепоглощающая забота набить свою храмовую казну. Ни о каком единстве между ними, как, впрочем и между приверженцами Изиды, Сераписа, Митры, говорить не приходится. Христиане же презирают богатство. Они пытаются — на этом настаивал Игнатий, я читал его письма, — выстроить единую организацию, называемую церковью, в которой каждый из этих безумцев был бы накрепко привязан к своей общине, а его община, в свою очередь, ко всем другим общинам. Несмотря на внутренние раздоры, они охотно подчиняются своим наставникам, которых называют пресвитерами, а те в свою очередь внимают каким‑то епископам».
«…это уже серьезно. Верховная власть должна иметь возможность влиять на внутреннюю жизнь подобной организации, ведь запрет на тайные общества, введенный моим отцом, никто не отменял. Силой здесь уже ничего не добьешься.
Единственное разумное решение — взять под контроль саму иерархию. Другими словами, власть должна помочь руководителю римской общины вознестись над всеми иными сборищами христиан. Говоря проще, римский епископ должен получить право назначать и смещать епископов на местах. Понятно, что, имея у себя под боком их главу, я всегда сумею договориться с ними.
Скоро, мой друг, я отправляюсь в Африку, где четвертый год стоит небывалая засуха. Хочу на месте разобраться, какую помощь ждут от Рима эти провинции. Отправляюсь налегке, с прежней компанией счетоводов и строителей. Я хотел бы, что ты передал приглашение Эвтерму присоединиться к нам. Я силен в арифметике, истории, в латинском и греческих языках. Эвтерм же славится знаниями о том, как устроен мир. Антиною будет полезно из первых уст услышать о четырех стихиях. К тому же он, возможно, понадобится мне при общении с его единоверцами.
Передай ему мою просьбу…»
В зал вбежал Антиной, за ним ворвался Хваткий. Разговор прервался.
Пес, высунув язык, подбежал к императору, с любопытством заглянул в глаза властелина мира — что надумал, о чем забота, каким образом попытаешься повлиять на христиан?
Адриан улыбнулся, потрепал пса по крупной лобастой голове, потом, представив Хваткого мяукающим, разговаривающим человеческим голосом, рассмеялся и, повернувшись к Антиною, предупредил.
— Сегодня занятий по истории и арифметике не будет. После полудня мы отправимся осматривать самое драгоценное для меня здание в Риме. Пойдем без охраны. Ты не боишься, если римские мальчишки начнут швырять в тебя камни? Они ужасные задиры, я знаю это по себе.
— Со мной будет Хваткий, — ответил Антиной. — К тому же я не собираюсь показывать им язык. Зачем же они будут швыряться камнями?
— Разумно, — согласился император.
После полудня император в сопровождении Антиноя отправился на Марсово поле. С ними также были личный раб Мацест и секретарь Флегонт. Регулу Люпусиану тоже была послана записка с приглашением составить компанию, однако вернувшийся гонец доложил, что Лупа все еще находится в Лавинии, где лечит свою ненаглядную, страдающую кровохарканьем вольноотпущенницу.
Добравшись до Марсова поля, где был сооружен Пантеон* (сноска: Многие исследователи полагают, что создателем Пантеона являлся Аполлодор. Другие утверждают, что Аполлодор мог участвовать в качестве консультатнта. Этой точки зрения придерживается и автор, тем более что отношения между Адрианом и Аполлодором уже в ту пору были натянутыми), цезарь, не обращая внимания на сбегавшуюся толпу, некоторое время разглядывал громадный фронтон, намеренно сохраненный в первозданном виде. По его настоянию на его плоскости была воспроизведена первоначальная надпись, извещавшая, что этот храм был построен сподвижником Августа Марком Агриппой.
Сначала Адриан обошел огромное сооружение, напоминавшее крепостной бастион, накрытое сверху гигантским куполом. Грубое, зримое, даже мрачноватое здание напоминало о неприступности Рима. Вернувшись во входу, император некоторое время стоял перед массивным портиком, затем двинулся вперед. На ступенях склонил голову, миновал колонны и скрылся в глубине здания. Антиной, Флегонт и Мацест последовали за ним. Хваткий, получив команду от Антиноя, уселся на ступенях и, высунув язык, разглядывал римскую публику, несколько обескураженную размерами пса. Сначала плебс молча разглядывал лохматую, ростом с осла собаку, потом из толпы посыпались вопросы. Пес отвечал на них повизгиванием или легким, понятным публике лаем, чем привел собравшийся народ в неописуемый восторг.
Внутри храма было на удивление просторно, легко и воздушно. Света, падавшего сквозь гигантское отверстие в центре купола, хватало не только на то, чтобы различить детали убранства стен и потолка, украшенного бронзовыми, отполированными до зеркального блеска плафонами, — но и для воссоздания в помещении невесомой, таинственно посвечивающей ауры. Адриан не мог отделаться от ощущения, будто попал в обитель богов, и расположившийся на троне прямо напротив входа Юпитер Победитель сейчас встанет, поднимет в приветствии руку. Сердце дрогнуло, когда, обернувшись, он различил ободряющую ухмылку Марса, а с другой стороны — улыбавшуюся Венеру — Прародительницу. Нашлось в Пантеона место и для Юлия Цезаря.
Адриан долго молчал, затем, не говоря ни слова, вышел наружу. Его спутники последовали за ним. На площади, среди окружившего их народа император спросил Антиноя — понравился ли ему храм? Антиной погладил подбежавшего Хваткого, затем громко, так, чтобы слышала толпа, ответил.
— Он напомнил мне Рим, снаружи грозный, внутри радующий. В таком государстве хочется жить.
По случаю освящения Пантеона были устроены игры и назначена раздача денег, услышав о которой Зия обмолвилась в том смысле, что сама не прочь записаться в курию плебеев, чтобы получить лишнюю сотню сестерциев.
Дела у Эвтерма и Зии шли все хуже и хуже. Помощи, оказанной Лупой, хватило на то, чтобы достойно снарядить Бебия, направлявшегося в Малую Азию на военную службу. Надежды на заказ кирпичей оказались напрасны. Зию и Эвтерма ловко оттерли куда более пронырливые подрядчики из евреев, греков, сирийцев, успевшие отхватить самые выгодные куски.
Зия не уставала поражаться наглости пришлых.
— Прохода от них нет, — по ночам жаловалась она Эвтерму.
Супруги поневоле, они, чем дальше, тем чаще сталкивались с вызывающим своеволием чужаков, захвативших в Риме все выгодные и доходные места.
Эвтерм, не в силах найти выход из положения, терялся.
Свет мерк у него перед глазами. Он давно уже не посещал общие трапезы единоверцев. Римский епископ Телесфор, наследник Сикста и Клемента, прощал его, ведь таких, как Эвтерм, оказавшихся в плену имущества и связанных с ним тягот, в общине становилось все больше и больше. Собственность отягощала их совесть, но и расстаться с ней, как того требовали самые крикливые из приверженцев Христа, было немыслимо. И вовсе не по причине жадности или откровенной лени и бесхребности.
Как‑то Эвтерм в сердцах признался епископу, что готов бросить все и бежать из Рима куда глаза глядят. Например, поискать в пустыне святой жизни. Все лучше, чем ждать разорения.
Телесфор, маленький седенький старичок с неимоверно сморщенным личиком и тихим дребезжащим голоском, наложил ему руку на голову и посоветовал.
— Не спеши, Эвтерм. Не ищи святой жизни в обмен на праведную. Измерь юдоль страданий, а не беги от нее. В каком звании кто призван, в том и оставайся перед Богом, так учил апостол Павел. Ведь «обрезание ничто и необрезание ничто, но все в соблюдении заповедей Божиих». Праведная жизнь здесь. Здесь и сейчас.
Он замолчал. Пауза была долгая, ненарушаемая. Наконец пастырь добавил.
— Ты, Эвтерм, в Риме человек небезызвестный. О тебе знают многие из высших и низших, и никто не донес. Ты хозяина своего, Лонга, не испугался. Когда совесть возопила, отправился к Траяну молить за несчастного мальчишку. А теперь, когда познал Христа, когда укрепил его в сердце, решил сбежать?
Что скажут о нас язычники?
Ушел, мол, Эвтерм. Бросил шесть десятков душ и исчез. Пусть выводят их на невольничий рынок, пусть растолкают кого куда. Жен отдельно, мужей отдельно. Матерей отдельно, детей отдельно.
А что же, спросят, Эвтерм?
Он куда глядел?
А он святую жизнь отправился искать, слово Божие проповедовать.
Подумай, что обо всех нас, о братьях и сестрах твоих, будут говорить? Мы, конечно, тебе поможем, но мы ведь не богаты. На кусок хлеба у нас хватит, но ведь, Эвтерм, у тебя же есть руки! Ты — раб Божий, а Спаситель без помощи не оставит. Ты грамотен, многознающ — трудись! Ведь не Христос за тебя трудиться должен. Господь наш свое претерпел — он путь указал, а ты свое претерпи.
Община, как и Лупа, изредка оказывала им помощь, но от полного разорения спасала солидарность и не упоминаемое вслух согласие, которого держались все, проживавшие в усадьбе на Целийском холме. Весной все дружно вышли на сбор вишен, потом торговали вишнями. О бедах вслух не говорили, питались скудно, однако когда подошел срок выплаты процентов, и Палладий предложил отдать ему коня, при этом цену назначил самую смешную, — все негодовали. Палладий не торопился, ему и его патрону некуда было спешить. Еще один неурожайный год и не только конь, но и кирпичный завод, а там, глядишь, и вилла в Путеолах перейдут в его руки. Кстати, местный дуумвир уже выразился в том смысле, что нельзя позволять «какому‑то щенку, тем более грязному вольноотпущеннику владеть императорской виллой. Это памятник эпохи Траяна, и командовать там должен тот, кто способен содержать усадьбу в надлежащем виде».
От слов дуумвир скоро перешел к делу и разместил на вилле полуцентурию городской стражи, тем самым нарушив не только императорское установление, но и законы совести. Солдат необходимо было кормить, они буйствовали, требовали вина, водили девок, обливали вином стенные росписи. Эвтерм подал прошение местному судье, но его заявление встретили не то, чтобы с пренебрежением, но презрительно.
Пришла весна, на удивление теплая, загадочная. После пасхи Эвтерм окончательно потерял покой и сон.
Как‑то в постели ни с того ни с сего принялся исповедоваться Зие.
Говорил быстро, нескладно, возбуждаясь самой возможностью выговориться.
— Ты меня всегда пугала. И тем, как обращалась с хозяином, и тем, что повсюду совала свой нос. Ты заняла место Волусии, а я любил Волусию. Издали, конечно, в мечтах. Потом ты шмыгнула к Адриану, а теперь вот меня вовлекла. Трудно мне без тебя, Зия. Я был бы не прочь, если ты подарила мне маленького.
Женщина прижалась к его плечу.
— Ты думаешь, я не хочу.
Потом она неожиданно села на ложе и звучно, звонко зарыдала. Потом обхватила голову руками и завыла, как выли в ее родных горах женщины, собиравшиеся на жертвоприношения у алтаря той, которая всем мать. Завыла так жутко, что у Эвтерма невыносимо забилось сердце. Он испугался.
— Что ты, родная, я не хотел тебя обидеть.
Зия повыла еще немного и успокоилась. Улеглась, закинул на мужчину мягкую, очень приятную ногу, потом пожаловалась.
— Сегодня видала Антиноя!.. Что говорить, красавчик. И наш Бебий, — вздохнула она, — тоже хорош, весь в отца. Разве я в чем‑то уступала этой блуднице? Разве я в чем‑то хуже Волусии? Почему Юнона дала им детей, а меня обделила?
— Как же она обделила тебя?
Зия долго молчала, потом призналась.
— Я упала с лошади. Когда была беременна от Лонга. Ты не знал об этом?
— Нет.
— Это было давно, еще в Дакии. Ларций хотел от меня ребенка. Адриан хотел. Как он настаивал, бедный! Его Сабина сделала выкидыш, ее наказали боги. Я никогда бы не решилась!.. Теперь ты упрекаешь, — она ткнула Эвтерма в бок кулаком и неожиданно рассмеялась. — Адриан был такой потешный. Грозил, что убьет меня, если я не рожу ему мальчика. Мечом грозил — сделай меня счастливым. Я разозлилась, встала, говорю, давай бороться, кто кого переборет: римская спесь или дакийская выдержка. Поверишь, он десять минут не мог меня побороть.
Эвтерм, обиженный и напрягшийся, сурово спросил.
— Зачем ты мне это рассказываешь? Я ж тебя не спрашивал. Я о своем, а ты о своем.
— К тому, — назидательно ответила Зия и, взгромоздившись на вольноотпущенника, щелкнула его поносу — что от Снежного так или иначе придется избавляться. Сколько слез не лить, а больше тянуть нельзя. Конь стареет, скоро он никому не будет нужен. Бебий — умница, чувствовал, как дело обернется, потому и не взял его с собой, тебе убеждения не позволяют. Мне что ли влезть на него. Как на тебя! — она прыснула.
Эвтерм крепко обнял болтушку, перевернул ее, нащупал мякоть, овладел ею. Тешился долго, видно, от отчаяния, что придется расстаться со Снежным. Потом, отдыхая, спросил.
— Значит, говоришь, придется продавать?
— Придется.
На следующее утро дом Лонгов посетил Аквилий Регул Люпусиан. Он уединился с хозяином, после чего тот спешно, не предупредив Зию, отправился на другой конец города, в известный ему дом, где проживал римский епископ Телесфор. Вернулся поздно, разбудил Зию.
Шепнул.
— Скоро уезжаю.
Зия долго молчала, потом с горечью спросила.
— Бежишь?
— Нет, родная. Отправляюсь с императором в Африку. Он решил приставить меня к Антиною, буду учить мальчишку тому, чему учил Флегонта, Целлера, нашего Бебия.
Мы условились с Лупой, что сначала ты должна добиться приема у цезаря и подарить ему Снежного. В знак ответной милости нам, как управляющим имуществом знаменитого Лонга — железной лапы будет вручена большая сумма денег для поддержания хозяйства. Тебе больше не о чем будет беспокоиться. Лупа возвращается в город, он тебе поможет справиться с нашими врагами. Я еду ненадолго. Мне будет трудно без тебя.
Он внезапно прервал рассказ. Зия толкнула его локтем в бок.
— Договаривай.
— Телесфор готов благословить меня на поездку, но только при одном условии.
— Каком?
— Если ты примешь крещение. Тогда он сочетает нас с тобой.
— С чего это я должна креститься? — возмутилась Зия.
— Слушай, женщина — человеку хорошо не касаться женщины. Но раз уж коснулся, то во избежание блуда, каждый имей свою жену, и каждая имей своего мужа, — с некоторым раздражением выговорил Эвтерм и добавил. — Так сказал Телесфор. Он предупредил, что мне будет трудно разговаривать с единоверцами в Африке, если наши отношения не будут узаконены общиной. Там много необузданных, и каждый будет вправе упрекнуть меня в грехе и в том, что общаюсь с язычниками. Повинуюсь язычникам.
Он вздохнул.
— Бедные люди, Христос им не указ. Горластые кричат, если живешь с язычницей, значит, сам таков. И не в укор им слова Павла: «…если какой брат имеет жену неверующую, и она согласна жить с ним, то он не должен оставлять ее. Ибо жена неверующая освящается мужем верующим». Он ведь знал, о чем говорил.
Эвтерм закинул руки за голову, мечтательно вымолвил.
— Строим мы, Зия, Божий дом. Строим здесь и по всей земле, и нам никак не обойтись без тесных связей между общинами. Без праведных, грамотных наставников, уверовавших в слово Божие так, как его проповедовал Петр, Павел, другие апостолы. Игнатий учил меня, учил Телесфора, Сикста учил — никак невозможно нам без того, чтобы не составить единый хор, настроенный в единомыслии. Все мы должны слаженно, каждый на свой голос, на своем месте, петь единую песню Богу.
Вот о чем святые Игнатий и Клемент тревожились, чтобы стадо не разбрелось, и чтобы не было так, когда одни слушают одних, а другие других. Апостолы, отцы наши, настаивали — в единстве сила, иначе из рабов Божьих обратимся мы в козлищ, которых носят по улицам в дни языческих праздников. Разбродом умаляется величие Господа нашего. Господь для того принял миро на свою главу, чтобы облагоухать церковь нетлением.
Он помолчал, потом добавил.
— О том и будет моя главная забота в Африке — остудить горячих и добиться послушания младших перед старшими. Но как я могу призывать других, любя тебя всем сердцем и мучаясь от того, что гореть тебе в Геенне огненной.
Попросил дрожащим голоском.
— Уверуй, Зия, а?
Женщина не ответила, перевернулась, на бок отодвинулась. Ответа Эвтерм не дождался, так и заснул.
Утром она встретила его в праздничной столе, на голове у нее был венок из белоснежных цветов.
— Что так? — удивился Эвтерм.
— Ходила к Постумии, советовалась.
— Ну и?..
— Благословила.
Эвтерм поднялся, обнял невесту, поцеловал.
* * *
Из письма Корнелия Лонга Эвтерма римскому епископу Телесфору.
«…трудность и неясность моего положения скрашивается радостью, которую я испытываю, когда сталкиваюсь с неизменным любопытством и незаурядной сметкой, выказываемую моим подопечным. Бог не обделил его разумом, причем разумом быстрым, незамутненным и проницательным. Чем дольше я общаюсь с ним, тем сильнее убеждаюсь, что сын мученицы Тимофеи послан нам в награду. Но, к сожалению, он угодил не в те руки.
Я не хочу сказать, в скверные.
Адриан прозорлив, разумен и, что может показаться кощунством, отмечен милостью Господа нашего Иисуса Христа. Стоило государю ступить на африканскую землю, как здесь впервые за четыре года пошел дождь. Ощути вместе со мной, какую радость после месячного плавания мы испытали, стоя под благодатным ливнем.
Я плакал. Слез моих видно не было, но это и лучше. Плакали граждане, собравшиеся в порту, плакали наши братья и сестры, умаявшиеся в жару черпать воду из оскудевших водоемов. Вспомни прошлогоднюю засуху в Италии, иссякавшие струйки, стекавшие с высохших акведуков, людей, стоявших в очередях.
Я не могу отделаться от впечатления, что Спаситель с надеждой смотрит на императора. Он ждет от него мягкого усмирения непокорных и установления спокойствия, ведь как еще выжить нашей матери — церкви, как не в благоразумно управляемом государстве. Мир, первенство закона, торжество общих установлений, пусть даже гнусных, пропитанных поклонением идолам, все лучше, чем смутные, враждебные времена. Если сейчас наших единоверцев обвиняют во всех бедах — в нашествии на Азию язвенной горячки, в нехватке воды в Ниле, в засухе, поразившей Африку, — представь, какая участь ждала бы нас во время гражданской войны.
Люди темные, погрязшие во тьме, не знающие истину, напрямую связали приезд императора с этим небывалым, очищающим дождем. Теперь здесь в Киренаике, в Проконсульской Африке и Нумидии, злаки пошли в рост, да так дружно, что, верую, в этом году в Риме будет изобилие хлеба.
Это радует, как радует твое письмо, в котором ты хвалишь мою супругу за щедрость в раздаче милостыни, за прилежание и умение вести хозяйство. Приятно слышать, что наши враги первыми прибежали в наш дом и поклонились ей. Палладий теперь и слышать не хочет о кирпичном заводе. Отчего, отец, язычники так трусливы и беззаботны? Почему нет в них тяги к добру, почему нет гордости, а лишь гордыня, нет храбрости, а лишь наглость, нет терпения, а только суматоха. Спесивый дуумвир из Путеол, услышав о моем возвышении, сразу примчался в Рим молить о милости и прощении. Такова полезная для всех людей природа власти, пусть чуждой нам, далекой от Христа и все‑таки осененной таким чудом, как Антиной.
Ему не надо ничего повторять дважды. Мы прогуливаемся, и он на ходу постигает, что мир конечен и шарообразен, потому что для движения такой вид удобнее всего (так, по крайней мере, утверждает, Посидоний). Я рассказываю ему о пустой беспредельности, которая окружает мир — она бестелесна, ведь бестелесно то, что может быть заполнено телом, но не заполнено. Мальчишка в ответ задает вопрос — бестелесно ли время?
Каково?
В этих беседах нередко принимает участия цезарь, которому, по — видимому, интересно следить за ходом моих рассуждений. С другой стороны, он, возможно, опасается, как бы я не сказал ничего лишнего о причине мира, его создателе и движителе, которого, как мне кажется, следует поместить за пределы бестелесного. Адриан напрасно беспокоится, я дал слово и не пытаюсь нарушить его. Всему свое время, святой отец — если мальчишка спросит, я отвечу. Я обязательно отвечу, будет ли рядом император или нет.
Но мальчик не спрашивает! Святой отец, поверишь ли, он настолько деликатен, что не спрашивает!.. Ему, как мне кажется, от рождения известно, как был создан мир и человек, и ради чего явился на землю Спаситель.
По ночам я молюсь за сына Тимофеи, мне страшно за него. Мне страшно, что его положение при цезаре с каждым днем ухудшается. И все по причине гнусного слуха, будто император собирается усыновить мальчика. В этом случае, утверждают злые языки, Антиной несомненно станет наследником. Многие пропитались этой подлой вестью и стараются заслужить его доверие. Знаешь, что по поводу этих льстивых людей сказал сам Антиной.
— Цезарь никогда не усыновит меня, ведь я не римлянин, и на то нет разрешения Вселенского Разума, который более печется о соблюдении порядка, чем о судьбе какого‑то сироты.
Минуты печали у нас нередки, мы спасемся лицезрением природы. По ночам считаем звезды и находим это занятие возвышенным и полезным, ибо то, что в силах человеческих — так утверждает Адриан — должно быть исполнено. Поверишь ли, я, старый человек, поддался на искушение и вместе со своим воспитанником и цезарем совершил восхождение на здешнюю вершину. Там мы встретили восход. Это чудесное природное явление, от его божественной красоты замирает сердце.
Скоро цезарь вернется в Рим, тогда увидимся, и я подробно расскажу о том, какие встречи были у меня здесь. Не буду утверждать, что мы полностью нашли общий язык, однако наши друзья готовы послать в Рим человека, которого намерены поставить пастырем, чтобы ты и наши старцы взглянули на него, поговорили с ним. Мы единодушно решили, что такого порядка полезно придерживаться и в будущем. Теперь слово и дело за Антиохией. Потом Эфес и Византий».
* * *
Зия и Эвтерм при встрече обрадовались друг другу, как дети. В проходе между атриумом и хозяйственным двориком собрались домочадцы. День не по — осеннему теплый, и Постумию Лонгу в кресле вынесли в атриум. Старушка совсем ссохлась, но дышала бодро. У нее даже хватило сил протянуть вольноотпущеннику руку. Тот поцеловал ее и с удивлением отметил, что в руке еще сохранилась сила.
— А ты как думал, Эвтерм! — укорила его Постумия. — Я еще жива. Рада бы в могилу, но за Бебием пригляд нужен. Мне пишут, что он загулял в Сирии. Придется тебе, Эвтерм, съездить в Азию. Присмотри за ним, в случае чего привезешь домой. Я не могу долго ждать.
— Я на службе, матушка. Отпустит ли меня император?
— Я прикажу написать Вибии Сабине, она похлопочет.
Ночью, в постели, Зия потребовала, чтобы Эвтерм рассказал ей «все — все, насчет того, каким образом Адриан хочет усыновить Антиноя».
— Кто тебе сказал? — испугался Эвтерм.
— В Городе только и говорят об этом. Анний Вер заходил к нам с внуком, маленьким Марком, интересовался нет ли от тебя вестей, а если есть, то о чем? Хитрюга. Спрашивал бы у своей Фаустины, ведь она родная сестра Сабины. Сама Вибия Сабина, знаешь, какую штуку выкинула?
Зия рассмеялась.
— Светоний Транквилл и Сентиций Клар утверждают, что она пригрозила устроить цезарю публичный скандал, если тот осмелится породниться с безродным щенком. В городе только и говорят об этом неслыханном сумасбродстве.
Она пожала плечами.
— Чему собственно римляне удивляются? Один назначил сенатором своего коня, другой поджег Рим. Адриан, по крайней мере, печется о благе государства.
Эвтерм задумался, потом спросил.
— Не понимаю, причем здесь Транквилл и Клар?
— Ты ничего не знаешь? — обрадовалась Зия. — Они не вылезают из личных помещений Сабины. Впрочем, меня это не касается.
— Меня тоже, — зевнул вольноотпущенник. — Слыхала, матушка посылает меня в Азию к Бебию. До нее дошло, что он там разгулялся.
— Не то слово. На прошлой неделе пришлось отправить ему пять тысяч денариев.
— Это прискорбно, — согласился Эвтерм. — Придется ехать.
Засыпая, он, словно вспомнив о чем‑то, спросил.
— Как считаешь, решится цезарь на такую выходку? Насчет Антиноя?..
— Никогда! — горячо ответила Зия. — Он такой гордый. На что другое — обязательно, но чтобы усыновить сына блудницы, это слишком даже для Адриана!
Через несколько дней, когда Эвтерма вызвали на дачу императора в Тибуре продолжать занятия с Антиноем, в Риме было объявлено об отставке префекта претория и государственного секретаря за то, что они якобы «держали себя на половине императрицы более свободно, чем это было совместимо с уважением к императорскому двору».
Подобная резкость очень взбудоражила сенат, там всегда опасались сумасбродств, которыми славился Адриан и на которые, как утверждали его враги, он рано или поздно отважится. Сенаторы решили не теряя времени в частном порядке прояснить вопрос о престолонаследии и о будущем страны. С этой целью в Тибур отправились негласный руководитель сената Тит Аррий Антонин и консул этого года (в третий раз) Марк Анний Вер.
Услышав о приезде сенаторов, Адриан, до того момента прогуливавшийся с Эвтермом, Антиноем и Целлером, отправился лично встречать гостей. Секретарю приказал следовать за ним. Император поблагодарил патрициев за то, что друзья не забывают его в сельском уединении. Порадовался за свояка Анния Вера, догадавшегося захватить с собой внука Марка.
Марку, сыну претора Анния Вера Младшего — мальчику на редкость кудрявому и миловидному, — в ту пору было шесть лет. Возраст вполне сознательный, чтобы познакомиться с царствующим родственником (он приходился Адриану внучатым племянником) и его знаменитой виллой.
Император предложил мальчику, «пока они здесь побеседуют», осмотреть Тибур и то, «что он здесь отгрохал», после чего приказал Целлеру приставить к ребенку раба посмышленее, который мог бы ответить на вопросы гостя.
Отослав ребенка, Адриан в упор глянул на сенаторов.
— Явились отговаривать меня от постыдного сумасбродства?
— Нет, государь, никто, кроме тебя самого не в силах отговорить цезаря от безумного поступка, — ответил консул Анний Вер Старший.
— Неужели? — вскинул брови Адриан.
Анний Вер задиристо заявил.
— Рим никогда не признает цезарем безродного бродягу и сына блудницы!
— Это решать мне и никому другому! — отрезал Адриан.
— Это право никто не собирается оспаривать, однако… — начал Анний.
— Однако? — неприятно усмехнувшись, переспросил Адриан и, несколько раз сжав пальцы в кулаки, переспросил. — Что значит «однако»?..
Антонин поднял руку и попытался предотвратить назревавшую ссору.
— Не надо поддаваться гнусным слухам, Анний, ведь у цезаря никогда не было подобного намерения, не правда ли, государь? — обратился он к императору.
— Отчего же, — с едва скрываемым раздражением ответил Адриан. — Если вы жаждете услышать честный ответ, признаюсь, что подумывал о такой возможности. Но это была не более чем фантазия, а я никогда не имел склонности, занимаясь политикой, увлекаться мечтой. Удивительно другое — никому и никогда я не открывал свой замысел, ни с кем не делился, не советовался. Каким же образом родилась эта злобная сплетня?
Кто приложил к ней руку?
— Твои и наши недоброжелатели, цезарь, — невозмутимо ответил Антонин. — Мы как раз и явились к тебе, чтобы обсудить этот вопрос. Нас тоже очень интересует, кто и с какой целью грязнит твою репутацию. Поверь, справедливейший, мы вовсе не собираемся требовать у тебя отчета, тем более в каких‑то фантазиях. У нас и в мыслях не было ставить цезарю условия. Слухам о твоих планах в отношении Антиноя мы придаем самое ничтожное значение. Куда больше нас волнует судьба твоего Педагогиума. По сравнению с этим государственным начинанием, что может значить судьба какого‑то безродного найденыша?!
Он сделал паузу, даже император не стал нарушать ее. Ждал продолжения.
Наконец Аррий Антонин продолжил.
— В отношении реформы почты и введении должностей адвокатов фиска24 у государственного совета и сената нет возражений — представленные тобой указы полезны для государства. Тексты эдиктов прописан четко и ясно. Однако у многих вызывает сомнения проект организации Педагогиума. Не буду скрывать — у меня тоже.
Император удивленно глянул на сенатора и не удержался от разъяснений.
— Мой великий отец, — начал втолковывать он, — утверждал, что будущее державы это ее дети. Как государство относится к детям, так боги относятся к государству, поэтому я не жалею сил, чтобы продолжать алиментарную политику Траяна.
— Государь, — откликнулся Аррий Антонин, — если ты полагаешь, что мы собираемся спорить на этот счет, ты ошибаешься. В этом вопросе и совет, и сенат целиком и полностью поддерживает тебя. Государственное вспомоществование брошенным и бедным детям мера, безусловно, разумная, она диктуется обстоятельствами. Тысячи брошенных детишек бродят по дорогам, ночуют в подвалах. Они попадают в руки перекупщиков, развратников, всякого рода преступных элементов. Однако как во всяком добром деле при организации такого заведения как Педагогиум необходимо учесть всякого рода неожиданности, которые могут нарушить твои планы и извратить самый замысел воспитания достойной смены.
— Аррий, ты как всегда заходишь издалека. Говори прямо, что тебя тревожит?
— Я опасаюсь нелепого стечения обстоятельств, государь. Ты намерен разместить Педагогиум на Палатине?
— Да, и в чем здесь опасность?
— В том, что детям, тем более мальчикам, нельзя с ранних лет иметь дело с дворцовыми рабами и вольноотпущенниками. Их следует поселить на воле, в лагере, напоминающем легионную стоянку. Их следует водить в походы, приучать к простой пище, но главное, допускать к ним только самых добропорядочных, самых проверенных воспитателей и риторов. Сидя на Палатине, чем будут заняты их мысли, когда даже твой повар начал писать любовные стихи.
— Неужели? — засмеялся император. — А рисовать он еще не начал?
— Нет, рисованием занялись твои спальники, а конюхи — скульптурой, ведь каждый из них втайне желает привлечь твое внимание. Они берут уроки у Поллукса. Тебе известен этот мошенник, предпочитающий изображать людей и животных в самых гнусных и оскорбительных позах, но я о другом.
Знаешь, кому повар посвящает свои вирши? Он воспевает эроменосов, другими словами, искалеченную любовь. Сам он обожает жену, у них четверо детей, но в стихах повар мечтает о мальчиках. Не он один поддался подобной моде, государь. Все ищут себе дружков. Боюсь, что моду на греческую любовь ввел ты, государь, ведь ранее такая связь считалась предосудительной. По крайней мере, формально. Что случится с мальчиками, когда всякий развратник или негодяй, прижившийся при дворце, будет считать своим долгом заручиться любовью кого‑нибудь из них?
Император мрачно усмехнулся и, не скрывая угрозы, поинтересовался.
— Ты причисляешь меня к развратникам или негодяям?
Наступила тишина, слышно было, как плеснула рыба в пруду. Ветерок пробежал по верхушкам кипарисов, прошелестел метелками пальм.
Тит Аррий Антонин с тоской смотрел в сторону пруда. Анний Вер подобрался и, словно почувствовав себя в строю, встал по стойке смирно.
Первым нарушил тишину император. Сглаживая неловкость, он вполне по — дружески упрекнул крупного, с выступающим брюшком сенатора.
— Что у тебя за привычка, Тит, сводить разговор к самым неприятным вещам. Сказать по правде, я ни разу даже не прикоснулся к Антиною.
— Вот это‑то и хуже всего, государь!! — всплеснул руками моментально оживший Анний Вер.
— То есть? — изумился Адриан.
Антонин, так и не поколебленный в своей невозмутимости, растолковал.
— Да, достойнейший, именно это обстоятельство пугает верных тебе людей. Будь как прежде — скажем, во времена твоего божественного отца, никто внимания не обратил бы на мелкую, пусть даже и порочную интрижку. Однако складывается впечатление, что подобная пустяковая, но вполне оправданная шалость тебе не по душе. Ты измеряешь жизнь величинами, недоступными для простых смертных. Ты отыскал в безродном найденыше ни много, ни мало, как идеал красоты, гармоничное слияние духа и тела.
Опасность в том, что ты сделал только полшага в сторону сына блудницы, а лизоблюды и подхалимы уже готовы умчатся на милю вперед. Это вызывает раздражение среди тех, кто в душе привержен римским ценностям. Ты восхищен необыкновенными способностями, которые выказывает твой воспитанник. Ты называешь его полубогом, неким таинственным посланцем, чья красота якобы является прямым отражением идеи человека. Неужели непонятно, что такого рода пиететом ты возводишь малозначащую, в общем‑то, фигуру до уровня значимого политического фактора? Кое‑кто позволяет себе утверждать, что если не сам Антиной, то само его присутствие начинает определять состояние дел в государстве.
Император резко возразил.
— Это не так! Мне никогда не приходило в голову подпускать мальчишку к решению государственных вопросов. Разве что в будущем, когда нам придется заняться выполнением грандиозных планов. Вполне возможно, что для этого понадобятся люди незаурядные. Антиной один из таких. К тому же он римский гражданин.
— Он сын храмовой шлюхи! — воскликнул Анний Вер. — Он сын государственной преступницы!! Он побывал в руках бандита, которого твои соглядатаи никак не могут поймать!!!
Этим все сказано, величайший!..
Будь найденыш сынком какого‑нибудь варварского царька, будь у него родина, где его имя имело бы какой‑то вес, а его верность могла бы понадобиться Риму в будущем, кто посмел бы попрекнуть тебя! Но ничего такого нет. Тогда зачем прикармливать его и держать подле себя?
Консул сделал паузу и мрачно, как бы отвечая самому себе, поставил точку.
— Мы имеем дело с безродным бродягой, к тому же отпрыском блудницы — этим все сказано.
Его поддержал Аррий Антонин.
— Что касается божественного света, который якобы исходит от этого пастушонка, а также способностей, которыми боги якобы наградили его и о которых ты денно и нощно твердишь, я позволю себе напомнить цезарю, что могущество Рима взросло вовсе не на выдающихся способностях отдельных лиц, но на гражданских доблестях и склонности нашего народа к порядку. И конечно, на истинном благочестии и уважении к богам.
С нами воевали выдающиеся полководцы.
Где они?
Где Пирр, где Митридат?
Властитель Понта был необыкновенный человек. Его не брал яд, он три раза собирал огромные армии, его голосу внимали все, кто в той или иной мере чувствовал себя ущемленным Римом.
И что?
Где теперь Митридат?
Вспомни Ганнибала. Почему Карфаген, имея огромное преимущество в силах, так и не сумел сломить Город?
Помнишь Марка Аттилия Регула, победителя карфагенского флота? Когда его взяли в плен, он прибыл в Рим вместе с карфагенским посольством, чтобы передать условия мира. В Африке он дал слово, что при любом исходе переговоров вернется назад. Враги полагали, что Регул, чтобы спасти свою жизнь, будет с пеной у рта доказывать необходимость мира. Вместо этого он призвал римлян к войне до победного конца, затем добровольно вернулся в Карфаген. Там его подвергли жестокой казни. Его сунули в ящик, утыканный гвоздями, где он умер от бессонницы.
— Я помню о Регуле, и что? — спросил Адриан.
— Поступок Регула, его пример, более важен, чем все завоевания Александра Македонского. Обличительные речи Катона сохранили устойчивость государства более, чем военная сила. Я не буду отрицать, что победители Ганнибала, тот же Фабий или Сципион Старший, с точки зрения полководческих способностей в подметки не годились Ганинибалу.
И что?!
Сципион одержал победу единственно потому, что хорошо выучил урок, преподанный ему при Каннах.
Катон отличался редким упрямством и зловредностью. Римский народ, справляя сатурналии, попросил его удалиться из амфитеатра, ибо он одной своей физиономией смущал толпы желавших совокупиться на арене и тем самым вознести хвалы нашим богам.
Аррий сделал паузу, глянул на небо.
Император и консул, словно по команде, глянули в ту же сторону.
— Я не хочу сказать, — продолжил Антонин, — что у нас не было выдающихся полководцев. Один Сулла чего стоит, не говоря уже о Лукулле, Марии, Помпее, божественном Юлии или Германике, но все они были воспитаны в древней традиции, на опыте доказавшей — исход войны определяет воля народа, благоразумие правителей и крепость армии. Только у нас вошло в обычай регулярно менять полководцев. От наших командиров никогда не требовалось каких‑то гениальных озарений. Нашими легионами может руководить любой более — менее подготовленный военачальник и добиваться успеха. Когда же за дело берется такой мастер, как Тиберий, Траян или сын Веспасиана Тит, сомнений в исходе войны вообще не возникает. Наши герои становились богами после смерти, а не при жизни.
Аррий сделал паузу.
— И последнее. Все мы единый народ, даже те, кого против его воли привезли в Рим. Все мы подчиняемся закону, который наделяет римским гражданством только тех, кто в Городе или в другом месте родился от римского гражданина. Другими словами, это право от рождения, это право дарует новорожденному отец. Сын вольноотпущенника может считаться полноправным гражданином Рима, но не вольноотпущенник. Я уже не говорю о тех, кто претендует на то, чтобы править в Риме. Эти должны быть безупречны, их предки должны быть известны, потому что если в цезари пролезет сын блудницы, каждый может сказать — почему не я?
В этот момент внук Анния Вера подошел к деду и тронул его за край тоги.
— Что случилось, племянник? — спросил его император. — Почему ты один? Раб посмел оставить тебя?
— Нет, цезарь. Я хочу взглянуть на мозаику, на которой Александр Македонский сокрушает персов. Раб объяснил, что для этого требуется твое разрешение.
— Да, малыш. Эта картина выставлена в вавилонском зале и возле нее много драгоценных вещей. Веди себя там осторожнее. Ступай по этой дорожке, и за садком для разведения рыб ты увидишь знаменитое изображение. Я могу угостить тебя наивкуснейшей рыбой на свете, хочешь?
— Благодарю, цезарь, но сначала мозаика.
Он повернулся и двинулся в указанном направлении. Когда мальчик удалился, Аррий Антонин указал на него.
— Ты можешь усыновить Марка, и никто не посмеет возразить тебе, потому что этот мальчик плоть от плоти римский патриций. Все одобрят твой выбор, пусть даже кое — кого начнет грызть зависть, почему не я?
Антиной — чужак.
Особое расположение, которое ты оказываешь ему, не вступая с ним в любовные отношения, чрезмерное восхищение его красотой, может сплотить оппозицию крепче, чем мир с парфянами. Если даже, как ты утверждаешь, этот найденыш способен совершить то, что никому, кроме Македонца, совершить не удалось, мы, верные тебе люди, считаем, что игра не стоит свеч?
Риму не нужны Александры.
Нам нужны честные, озабоченные судьбой родины люди. Нам нужны трезво мыслящие, владеющие наукой власти правители. Неплохо, конечно, если им не дают покоя политические фантазии, но если их нет — не беда. По крайней мере, Веспасиану это не повредило.
Император пригласил гостей последовать за мальчиком. На ходу ответил.
— Я не спорю с тобой, Антонин. Спорить с тобой, что в жаркий день отбиваться от овода. Я вовсе не имел в виду усыновить Антиноя. То есть вот так, ни с того, ни с сего объявить его наследником. Идея в том, чтобы это найденыш послужил государству. Чтобы он усвоил римские ценности, пропитался римским духом.
Он примолк, покачал головой, потом с затаенным воодушевлением продолжил.
— Что касается грандиозных планов, скажу так — работы много. Прежде всего, внутреннее устроение, этим мы сейчас и занимаемся. Затем укрепление границ и, наконец, продвижение лимеса на север от Карпат. Например по Вистуле (Висле) вплоть до ее устья. Тем самым граница Рима пролегла бы от устья Данувия до Мирового океана* (сноска: В ту пору Скандинавию считали огромным островом, лежавшим на самом краю земного диска.), что в три раза сократило бы ее длину. Это означало бы сокращение в три раза потребных легионов, гигантское уменьшение государственных расходов, что дало бы возможность всерьез рассмотреть вопрос о походе в Индию. В этом случае германцев, проживающих между Рейном и Вистулой не надо завоевывать, они оказались бы в наших объятиях против своей воли. Карпаты стали бы нашим бастионом против Азии. Для всех этих свершений нужны люди незаурядные.
— Разве для этого нам нужны безродные чужестранцы? — спросил Анний Вер. — Неужели мы сами уже не в состоянии принять вызов?
Адриан ни слова не говоря повернулся и двинулся в ту сторону, куда ушел маленький Марк. Сенаторы двинулись за ним. По ходу они с любопытством посматривали по сторонам.
Императорскую виллу называли восьмым чудом света, а еще сокровищницей, где можно поглазеть на все рукотворные и нерукотворные чудеса, известные в пределах обитаемого мира. Были здесь и уменьшенные копии египетских пирамид и фессалийские Темпы* (сноска: одно из самых живописных мест древнего мира, находилась в Фессалии, в Греции), родосский Колосс и алтарь Зевса, что в Пергаме. Построены Лабиринт и подземное царство — владение мрачного Аида, а также воссоздан парадный зал дворца царя Вавилона Навуходоносора. Место было священное, историческое — в этом парадном зале, в Вавилоне, четыре века назад был установлен помост, на котором покоилось тело умершего от простуды Александра Македонского, и вся армия, воин за воином, прошла мимо постамента. На противоположной стене располагалась знаменитая мозаика, изобразившая переломный момент битвы на Иссе. Исполинское изображение занимало всю противоположную стену.
— Хорошо, Антонин, если ты такой благоразумный, подскажи, каким образом я мог бы притушить все эти слухи и успокоить Рим.
— Я выскажу свое мнение, государь, если даже тебе будет неприятно услышать его…
В этот момент послышался звон разбиваемого стекла. Адриан резко ускорил шаг, сенаторы поспешили за ним
Напротив мозаики располагались два мраморных постамента, на одном из которых возвышалась ваза из полупрозрачного алебастра. Другой постамент был пуст. Молоденький перепуганный раб дрожащими руками собирал рассыпанные возле него осколки. На внука римского патриция, неуверенно отступавшего в тень каменного быка, он старался не смотреть.
Адриан не спеша подошел к рабу.
Тот замер, головы не поднял.
— Зачем ты тронул ее? — ласково спросил император. — Разве ты не знаешь, что в одиночку здесь ни к чему нельзя прикасаться. Ты будешь наказан.
— Господин… — не поднимая головы, судорожно выдохнул раб.
— Говори, — кивнул император, — если тебе есть что сказать в свое оправдание.
— Господин… — с той же тоской повторил раб.
— Целер, займись, — коротко распорядился Адриан и большим пальцем правой руки ткнул в землю.
Затем император обратился к Аннию Веру.
— Где же твой внук, Анний?
Мальчик вышел из тени и неожиданно бурно разрыдался. Так, хлюпая носом и размазывая слезы, приблизился к взрослым. Аррий Антонин с любопытством, дед с испугом, а Адриан с некоторой брезгливостью, смотрели на него.
Зрелище скривившегося, кусающего губы мальчишки трудно было назвать прекрасным.
— Повелитель, — торопливо, пытаясь совладать с голосом, заявил Марк, — раб не виноват. Это я разбил вазу.
Брезгливость на лице Адриана сменилась удивлением. Наконец ребенку удалось справиться со слезами. Поспешая, чтобы вновь не расплакаться, он добавил.
— Повелитель, ты обязан пощадить его, — мальчик кивком указал на поднявшего голову, чуть ожившего раба и добавил. — И наказать меня, как того требует закон.
Большим пальцем правой руки мальчик потыкал в каменные плиты, которыми был выложен двор.
Адриан оглушительно расхохотался. Улыбнулся Аррий Антонин. Даже дед, до той поры оторопело следивший за внуком, выдавил улыбку. Император присел на корточки, взял мальчика за плечо.
— Во — первых, племянник, повелитель никому и ничем не обязан, — объяснил он. — Во — вторых, принцепсу не к лицу выносить поспешные решения. Прежде всего, ему необходимо научиться всегда докапываться до истины — это его первейшая обязанность. Если в расследовании проступка обнаружились новые обстоятельства, цезарь имеет право взять свое слово назад. Посему я прощаю тебя.
Адриан с некоторым усилием выпрямился. Осмелевший Марк глянул на него.
— А раба?
— Его тоже, — усмехнулся Адриан и добавил. — Когда станешь императором, вспомни, что первый урок, как следует властвовать, преподал тебе сам Адриан.
— Но я не хочу быть правителем. Я люблю играть в мяч, люблю смотреть, как дерутся перепела.
Адриан пожал плечами.
— Быть или не быть принцепсом, сие от нас не зависит. Задумайся, племянник, каково мне было стать императором после божественного Траяна? Что касается перепелов? — император поиграл бровями. — Это пустое… Я знаю воспитателя, который быстро отучит тебя от подобных глупостей.
* * *
Вечером Адриан вызвал Эвтерма.
— Вибия Сабина просила меня отпустить тебя в Азию. Говорят, юный Лонг загулял. Не удивительно, его отец был еще тот сладострастник. Скажи, если я открою Антиною тайну гибели его матери, он возненавидит меня?
— Нет, государь. Он все знает.
Адриан резко вскинул голову.
— Кто посмел?
— Не знаю, государь, но думаю кто‑то из твоего ближайшего окружения.
— Что же Антиной?
— Он ответил, что ты его благодетель, и он готов отдать за тебя жизнь. Он рад пострадать за то дело, которому ты служишь. Как его любезная мать пострадала за то, чтобы каждому стало ясно, что есть любовь, что она рядом, — так и он готов отдать жизнь за то дело, которому ты служишь.
Адриан махнул рукой — ступай. Вид у него был хмурый.
Эвтерм осмелился спросить.
— Как насчет занятий с Антиноем?
— Занятий больше не будет. Я отошлю мальчишку в Грецию, пусть учится там, — император задумался. — А может, не отошлю, оставлю при себе.
После короткой паузы он с горечью признался.
— Эвтерм, им не нужны Александры Македонские! Им не нужен полубог, не нужен человек, отмеченный неземной тайной. Их не интересуют способности, свежесть мысли, глубина идей. Им по сердцу люди ординарные, знатоки, но не мастера, исполнители, но не творцы, центурионы, но не Эпаминонды!25 Но каждый из них не прочь стать богом после смерти. Когда не с кого будет спросить. Поверишь ли, Эвтерм, мне ставят в упрек излишнее покровительство Антиною Тебе ли объяснять, этот мальчишка — дар богов. Меня предупреждают — твои недоброжелатели, наблюдая, как я возвеличиваю Антиноя, подняли головы. От меня требуют, чтобы я уничтожил недоброжелателей. Уничтожил с помощью меры, которая, возможно, и желанна мне, но кощунственна в отношении собственного сына.* (сноска: По римским представлениям, люди, связанные интимной близостью, в число друзей не входили) Что ты, Эвтерм, поклонник странного — я бы сказал нелепого культа — можешь мне ответить?
— Прости, государь, я не совсем понял, какую меру ты имеешь в виду?
— Ты, грек26, философ, знаток философии, не понимаешь куда я клоню?
Эвтерм внезапно отпрянул.
— Ты не посмеешь, цезарь!.. — прошептал вольноотпущенник.
— Ага, не посмею, — усмехнулся Адриан. — Ты так и не ответил на мой вопрос.
Эвтерм наконец сумел взять себя в руки.
— Государь, познакомившись с тобой поближе, я уверился, что у тебя достанет сил спасти мальчишку. Отошли Антиноя куда‑нибудь подальше, хотя бы в армию, чтобы он был вне твоего взора, чтобы там вошел в пору мужественности.
— Он не желает расставаться со мной!! — воскликнул император, потом, понизив голос до страстного шепота, признался. — Он не желает взрослеть.
— И что? — не стесняя себя, воскликнул Эвтерм. — А ты не трожь! Это говорю тебя, я Божий раб, двуногая тварь, червь земной, пребывающий в грехе. Это не угроза, цезарь, это предупреждение. Это твое спасение. Ты отмечен божественной проницательностью, но разгляди ее и в другом. Господь не простит тебе, если ты посягнешь на отпрыска мученицы.
Адриан помрачнел еще гуще.
— Поздно, — признался он.
Эвтерм отшатнулся
— Ты сгубил себя, величайший, — помертвев, прошептал Эвтерм.
Адриан удивленно глянул на него.
— Умом тронулся, червь?
— Что ты, цезарь — прозрел. Радость мне. Ты спросил — я ответил. Я буду молиться за тебя, цезарь. Я сделаю все, чтобы ты обрел спасение, Бог милостив, он все простит.
— Короче, назорей!
— Мое последнее слово — уверуй, господин! Затем отошли Антиноя, отошли навсегда. Ведь и тебе будет прощение, и для общего дела твое решение окажется полезно. Когда все обратятся к Христу, когда не будет ни эллина, ни иудея, ни римлянина, ты, указав на сына Тимофеи, вправе будешь объявить — он тот же, что и вы. Весь от плоти Отца нашего Иисуса Христа.
— Ступай, Эвтерм! Постарайся больше не показываться мне на глаза. Не беспокойся, я не брошу тебя львам. Мне жалко зверя. Твоя плоть для них отрава, как твои слова — отрава для граждан.
Эвтерм поклонился и направился к выходу. Когда вольноотпущенник добрался до порога, император окликнул его.
— Подожди.
Эвтерм повернулся в его сторону.
— Отвезешь письмо в Антиохию наместнику Катилию Северу. Я пишу в письме, чтобы он оказал тебе помощь.
Ступай.
Слухи о болезненном заблуждении цезаря, которому вдруг померещилось, будто Антиноя ему послали боги, утихли сразу после того, как император в 128 году отправился в Грецию.
В Афинах Адриан вздохнул спокойней. Вдали от так и не признавшего его Рима он повеселел, занялся кодификацией местных законов. На площади, обведенной длиной колоннадой, он возвел библиотеку с мраморными стенами, ста двадцатью колоннами, позолоченной крышей и просторными помещениями, для украшения которых не пожалели ни скульптур, ни живописных картин. Был построен акведук, храм Геры, продолжались работы по возведению храма Зевса Олимпийского. В Афинах Адриан был избран архонтом, то есть одним из старейшин, управлявших городом. Император с удовольствием председательствовал на играх, был горд, когда очарованные и покладистые греки награждали его титулами Освободителя, Гелиоса. Греки не поскупились даже на провозглашение цезаря Зевсом и Спасителем мира.
Дел было невпроворот, а тут новая беда — в конце сто двадцать девятого года у императора открылось кровохарканье. Врачи с трудом сумели справиться с бедой.
Настроение у Адриана было хуже некуда, звезды располагались скверно, обещая в новом, 130 году многие беды.
* * *
Из письма Императора Цезаря Траяна Адриана Августа вольноотпущеннику Аквилию Регулу Люпусиану:
«…прощай, мой друг. Разлука печалит меня, но ты прав — прошлое не вернешь. Ты пишешь, что при виде бездыханного тела твоей возлюбленной прежние увлечения уже не волнуют тебя. Я сочувствую твоему горю, Лупа.
Посочувствуй и ты моему.
В один месяц мы потеряли самих близких людей. Боги жестоки, дружок. Горько стоять у останков любимого человека, внимать воплям плакальщиц, и не иметь возможности вернуть то, что уже растаяло в небесной голубизне.
У меня сейчас много слов. Душа полна, но не к кому обратиться. Не с кем разделить свое горе, некому обнажить свои слезы. Вокруг меня множество людей, еще больше сочувствующих и любопытных, желающих взглянуть на страдающего «как женщина» цезаря.
А ты далеко.
Говорят, ты похоронил свою Тею по варварскому обычаю — опустил ее в землю, насыпал бугорок и теперь часто приходишь на могилу, сидишь возле бугорка. Я видал, так поступали у вас в Дакии.
Мне завидно, ты избавлен от бесконечных, расцвеченных пустословием соболезнований, приторных утешения, сногсшибательных предложений, которые ничего, кроме раздражения не вызывают. Меня обступили толпы жалеющих провозгласить Антиноя богом. Я могу понять египтян, настаивающих на том, что мальчик якобы принес себя в жертву Нилу и теперь следует ждать обильного разлива.
Мне все равно.
Я не знаю, как поступить.
Пусть обожествляют?
Или взять его с собой, набальзамированного, совсем, как живого, и устроить погребение в Тибуре?.
Всего несколько дней назад я был счастлив, как может быть счастлив человек, излечившийся от болезни и защитивший самое дорогое существо, которое ему доверила судьба. Мы охотились, и я заслонил собой Антиноя, когда тот споткнулся и упал на землю, а обезумевший от ран лев бросился на него. Я принял дерзкого хищника на копье и свалил его наземь. Антиной очень повзрослел за то время, что ты не видал его. Лицом — Александр, но без той жуткой гримасы, которая портила черты лица Македонца и внушала присутствующим ужас. Фигурой — как олимпийский чемпион. После случая на охоте он по секрету признался мне, если случится худшее, и ему придется вступить во взрослую жизнь, сразу примет участие в олимпийских играх.
Прошла неделя — и счастье больше нет. Есть горе. Есть раскаяние. Есть невозможность жить. Все подкралось как звери в ночи, неслышно и незримо.
Ноябрьским вечером меня окликнул Мацест. Он дрожал от страха. Пришлось крепко встряхнуть его, прежде чем он признался, что Антиной взял парусную лодку и отправился кататься по Нилу. Я еще успел разглядеть парус, следил за ним, пока белый клочок не лег на воду. Даже тогда мое сердце оставалось спокойным. Когда же парус ушел под воду, когда пришла ночь — жуткая, безоблачная, беззвездная, безлунная, я вскрикнул.
Его искали два дня. Когда отправленные на поиски Антиноя рабы доставили его тело, я лишился чувств.
До свиданья, мой друг! До встречи в Городе. Или, может, не надо никаких встреч, иначе нам никогда не избавиться от воспоминаний.
Тогда прощай!»
1 Вальтер Ратенау (1867–1922) — германский государственный деятель, с 1922 — министр иностранных дел. Подписал от имени Германии Рапалльский договор с РСФР. Был убит националистами, предшествениками фюрера
2 Елксей (Елказай) — основатель секты «елказаитов», приверженцев учения, возникшего при императоре Траяне. Впоследствии церковь объявила их учение ересью. Елказаиты вплетали в него греческие, иудейские и христианские источники. Считали, что Святой Дух — женского рода и с облака сходит на Иисуса; Христос способен переселяться из одного человеческого тела в другое. Верили, что их пророк Елксей получил от Сына Божия, представшего перед ним в облике ангела гигантских размеров, таинственную Книгу откровения, дававшую членам секты скрытую в ней силу. Признавали обряд очищения через многократное крещение с призывом семи свидетелей: неба, воды, духов, ангелов, елея, соли и земли (Христианство. Краткий словарь — справочник.)
3 По словам Сенеки (4 г. до н. э. — 65 г. н. э.), во времена императорского Рима «немало людей преодолевают большие расстояния, чтобы насладиться каким‑нибудь удаленным пейзажем». Плутарх (46–127 гг.) упоминает «постоянно куда‑то несущихся искателей приключений, который проводят лучшую часть жизни в придорожных гостиницах или в открытом море». Образованные римляне стекались в Грецию, Египет и Азию, выцарапывали свои имена на исторических памятниках, искали целебные источники или оздоравливающий климат, рысцой пробегали художественные коллекции, выставленные в храмах, учились у знаменитых философов, риторов или врачей и, вне сомнений пользовались Павсанием, как античным Бедекером». Вил Дюрант. Цезарь и Христос. М. Крон — пресс, 1995. С. 535
«…посетили древнюю Трою, заново отстроенную Октавианом Августом в Мизии на Илионском холме. Местные гиды, не стесняясь, показывали многочисленным посетителям места, где тысячу лет назад стояли шатры Агамемнона, Ахилла и Одиссея и где ахейцы соорудили троянского коня. Демонстрировали пещеру, возле которой Парис рассудил Афродиту, Геру и Афину. Экскурсанты только рты от удивления раскрывали». М. Ишков. Марк Аврелий. М. Изд Астрель, 2003, С. 358
4 К этим садам легендарная Семирамида или, точнее, ассирийская царица Шаммурамат не имела никакого отношения. Это арихитектурное, инженерно — строительное и ландшафтное чудо света было создано по указу царя Навуходоносора II в первой половине VI в. до н. э. в знак любви и уважения к своей жене, мидийской царевне Амтиду. Семирамида жила почти на двести пятьдесят лет ранее. Вторым подобным признанием в любви можно считать дворец Тадж — Махал в Индии
5 Римская империя торговала с Востоком в убыток и в очень значительный убыток, который не могли возместить никакая военная добыча, ни сбор налогов. В обмен на драгоценные ткани, пряности, травы, слоновую кость, черное и сандаловое дерево, индиго, жемчуг, алмазы и другие драгоценные камни, железные изделия, косметику, тигров и слонов, — в сторону Индии и Китая уплывало до полумиллиарда сестерциев в год. В свою очередь Индия и Китай ввозили ковры, ювелирные изделия, янтарь, металлы, красители, лекарства и стекло. Дефицит в размере ста миллионов сестерциев покрывался исключительно золотыми слитками. (В. Дюрант. С.360, 369). Большая часть этого золота оседала в руках многочисленных посредников и, прежде всего, царя Парфии. Торговля с Индией и Китаем напрямую сэкономила бы империи огромные суммы, необходимые для возрождения хозяйственной жизни в самой Италии, экономическая жизнь которой угасала год от года. Кроме того, деньги требовались для возведения мощных пограничных оборонительных рубежей — лимесов, а также для решения внутриполитических задач, позволивших бы утвердить Рим в качестве недостижимого и вдохновляющего примера для всех народов, населявших orbis terrarum
6 Факельная связь Римская телеграфная система представляла собой ряд станций (на каждой станции три башни), построенных вдоль дорог, с которых сигнальщики, махая в определенном порядке факелами, передавали состоящее из букв сообщение. За час «телеграмма» преодолевала примерно 900 км. Кстати, римскую почту (cursus publicus), основанную Августом и реорганизованную Адрианом, современные средства доставки корреспонденции, превзошли только в XIX веке, с появлением паровозов, а до того европейцы могли только мечтать о том, чтобы письмо из Британии в Рим доходило за двадцать девять дней. (В. Дюрант. С. 353)
7 Из письма Траяна наместнику провинции Вифиния Плинию Младшему: «Ты поступил правильно, мой Секунд, произведя следствие о тех, на кого тебе донесли как на христиан. Установить здесь какое‑нибудь общее правило невозможно. Выискивать их незачем: если на них поступит донос и они будут изобличены, их следует наказать, но тех кто отречется… и докажет это на деле, т. е. помолится нашим богам, следует за раскаяние помиловать, хотя бы в прошлом они и были под подозрением. Безымянный донос о любом преступлении не следует принимать во внимание. Это было бы дурным примером и не соответствует духу нашего времени». Письма Плиния Мл. М. Изд. «Наука», 1982. Серия «Литературные памятники». П. 97, С. 206
8 Марк Лициний Красс (112 — 53 гг. до н. э.) — римский государственный деятель и полководец, участник первого триумвирата, в который входили также Гай Юлий Цезарь и Гней Помпей. В 53 г. до н. э. он отправился в поход против парфян, но, самонадеянно углубившись на вражескую территорию, потерпел поражение и был предательски убит. Ему влили в глотку расплавленное золото
9 Последователей Иисуса Христа сначала называли назореями. Насмешливое нзвание «христиане» появилось в Антиохии. Юмор заключался в том, что слово «Христос» является переводом на греческий язык еврейского «мессия». Другими словами, последователей Христа издевательски называли кем‑то вроде «детей мессии», при том, что в первые христианские общины входили представители беднейших слоев населения, а также многочисленные калеки, которых в то время было неисчислимое множество.
10 После Дакийских войн каждый малоимущий гражданин (их насчитывалось около трехсот тысяч) получил по 650 денариев (260 долларов в ценах 1942 г.). Детские пособия кажутся не такими и большими, но, по словам В. Дюранта: «…мы располагаем сегодня неопровержимыми данными, что в первом веке нашей эры для того, чтобы прокормить на италийской ферме ребенка вполне хватало суммы от 16 до 20 сестерциев в месяц»
11 Эта цитата взята из романа Маргерит Юрсенар «Воспоминания Адриана». По общему мнению, книга известной французской писательницы объективно рисует образ великого правителя.
Вот еще характерный нюанс — воспоминания Адриана действительно существовали, но не дошли до нас. Наряду с «Записками о Галльской войне», воспоминаниями о Сократе и «Анабасисом» Ксенофонта, мемуары Адриана, по — видимому, были одними из первых произведений в этом жанре. Судя по свидетельствам древних историков (Э. Спартиан), в отличие, например, от трактата Марка Аврелия, нацеленного на проверку и утверждение философического, то есть обоснованно разумного взгляда на жизнь вне зависимости от фактов биографии — воспоминания Элия Адриана носили исповедальный, в чем‑то даже оправдательный характер. Желание оставить после себя письменный след, по мнению автора, передалось и его преемнику Антонину Пию, а также Марку Аврелию. Достаточно познакомиться с записками Марка Аврелия «К самому себе», чтобы убедиться в неординарности и величии тех людей, которые утвердили в Риме Золотой век.
12 Римский юрист, автор знаменитых «Установлений» — пособия для учеников, оказавший большое влияние на всю систему римского права. Это книга на все времена. К сожалению, остальные труды Гая до нас не дошли, как, впрочем, и его родовое имя и прозвище. Мы знаем только его имя
13 По римскому праву отец имел неограниченное право над жизнью и смертью своих детей, даже совершеннолетних и обладающих всеми гражданскими правами, а также над всеми рабами и, с оговорками, над вольноотпущенниками, служившими лично ему. Эта власть прекращалась лишь в том случае, если отец или добровольно отказывался от нее или лишался по какой‑то законной причине. Отказаться от прав на сына отец мог, позволив другому гражданину усыновить его (в таком случае отцовская власть сполна переходила к усыновившему).
Власть императора во многом обосновывалась титулом Отца народа, что было не пустым звуком для приученных к уважению к семейным ценностям римлян. Легионы были подвластны императору не только как верховному держателю военной власти, но и как отцу, который вправе наказывать и поощрять своих детей.
14 Пандора — первая женщина, созданная Зевсом и Гефестом, чтобы наказать род людской, вкусивший даров Прометея. Зевс, разгневавшись на Прометея, который похитил для людей огонь у богов, решил отомсить люям и приказал создать женщину. Гефест слепил ее, смешав землю с водой, Афина одела ее в серебряное платье и увенчала золотым венцом. Пандора соблазнила глуповатого, «крепкого задним умом» Эпиметея, брата Прометея, который уговаривал Эпиметея ничего не принмать от богов. Когда Пандора открыла сосуд, врученный ей богами, все несчастья, болезни и бедствия, хранившиеся там, расползлись по земле. Только надежда осталась на дне сосуда, потому что Пандора успела захлопнуть крышку. Отсюда выражение «ящик Пандоры».
Дафна — Как‑то Аполлон позволил себе посмеяться над маленьким и якобы игрушечным луком бога любви Купидона. Тот поклялся на деле показать, какова его сила. Купидон ранил стрелой отвращения нимфу Дафну, другой стрелой — стрелой любви — он поразил Аполлона. Гуляя по лесу, Аполлон встретил Дафну, и в его сердце вспыхнула страсть. Он приблизился к нимфе и попытался поведать об охватившем его чувстве, но Дафна в страхе отшатнулась и бросилась бежать. Аполлон поспешил за ней. Когда он уже почти настиг прекрасную нимфу, та в отчаянии обратилась к своему отцу, богу реки Пенею, чтобы тот лишил ее красоты. Тут же ее тело превратилось в ствол дерева, волосы — в листья, ноги проросли корнями, а руки вытянулись ветвями. Так на земле появилось лавровое дерево
15 «Запятнанными» считались лица, промышляющие своим телом или сводничеством, занимающиеся сценическим ремеслом, осужденные за прелюбодеяние и т. п. Брак с ними был запрещен — в императорское время для сенаторов и членов их семейств, а в более раннее, вероятно, не только для них. В любом случае подобный мезальянс считался позорным
16 Римской практичностью — существенной особенностью римского мировосприятия была обязательная практическая выгода любого замысла, любого предприятия. Лучший из римских инженеров Секст Юлий Фронтин, о котором много было сказано в предыдущем романе о Траяне, одно время был ответственным за водоснабжение Рима. В городе было четырнадцать гигантских акведуков общей протяженностью не менее 2000 км. По ним в город ежедневно доставлялось примерно 1,1 млн. литров чистой воды — то есть на одного жителя Рима приходилось воды столько же, сколько на обитателя современного города. Один из водопроводов — Аква Вирго — действует и сегодня, три других восстановлены и тоже подают воду в Рим.
Свой труд «Водоснабжение Рима» Фронтин закончил проникновенными словами: «Кто дерзнет сравнить эти могучие водопроводы с бесполезными пирамидами или с прославленными, но пустыми произведениями греков?» Римлянам не было дела до прекрасного, если оно не находило себе никакого применения.
Согласимся с Фронтином — прежде чем строить Парфеноны, следует обеспечить город чистой водой
17 Вакх, или Дионис, олицетворял культ винограда и винопития. Культ его был учрежден гораздо позже, чем культ других олимпийских богов и стал распространяться по мере того, как распространялась культура виноделия. Вакх считается изобретателем комедии и трагедии. Отцом Вакха был Юпитер, матерью — дочь царя Кадма Семела. Ревнивая Юнона задумала отомстить Семеле и, появившись у нее под видом странницы, заявила, что сомневается, действительно ли Семела — возлюбленная Юпитера? Она научила Семелу добиться у Юпитера согласия выполнить любую ее просьбу. Юпитер дал слово и сразу раскаялся, ведь Семела потребовала, чтобы бог явился к ней в своем подлинном облике. Юпитер вынужден был появиться в образе громовержца. Огонь объял Семелу, она погибла, но прежде Юпитер успел вырвать из ее чрева ребенка. Это был будущий Вакх. Он поместил его в свое бедро, откуда младенец и появился на свет.
Юнона и потом жестоко преследовала мальчика. Все, кто пытался спрятать его, погибли. Так продолжалось до тех пор, пока Меркурий не додумался спрятать маленького Вакха у богини земли и земного плодородия Цереры
Ганимед — мальчик, украденный Зевсом, затем исполнявший на Олимпе обязанности виночерпия
Адонис — возлюбленный Афродиты, юноша поразительной красоты. Бог войны Арес из ревности задумал погубить Адониса. Афродита нашла его уже мертвым, она превратила его в цветок анемона. С тех пор Адонис полгода проводимт в царстве мертвых, а полгода на земле с богиней красоты
18 Когда однажды Адриан начал порицать какое‑то выражение, употребленное Фаворином, последний охотно согласился с ним. Друзья упрекнули ритора за то, что он так легко кривит душой, ведь фразу, по поводу которой разгорелся спор, употребляли многие хорошие авторы. В ответ Фаворин заявил: «Напрасно попрекаете меня, друзья. Я считаю разумным полагать самым ученым среди всех того, кто командует тридцатью легионами». Все засмеялись. (Э. Спартиан. Адриан. Глава XV, 12–13)
19 Обычный дневной переход составлял от 20 км до 30 км и продолжался семь часов. Отмечены случаи, когда войско проходило около 50 км в день. Вес боевой выкладки, включая вооружение, обмундирование, запас питания на три дня, достигал 48 кг. Для сравнения: вес боевой выкладки на марше у русского пехотинца времен первой мировой войны, знаменитого своей выносливостью, составлял 38 кг.
20 Об этом увлечении архитектор Траяна Аполлодора презрительно выразился как о «низком пристрастии к выращиванию тыкв».
Этот отзыв безмерно обидел Адриана, но нимало не поколебал его любви к ротондам, округлым стенам, циркульным завершениям стенных проемов — другими словами, к пластике кривизны, открыто противостоящей традиционной прямолинейности, прямогольности и массивности.
Таким, например, предстал перед жителями Рима переделанный храм Всех богов, который около сотни лет возвел Агриппа и который был уничтожен ударом молнии в 110 году. Единственное, что осталось от прежней постройки — входной портик с шестнадцатью колоннами (8+4 и 4), был сохранен Адрианом, но пристроенное к нему округлое здание, накрытое гигантским куполом, поразило жителей столицы более чем все прежние причуды нового императора. Даже его страсть ко всему греческому и увлечение стихами и живописью не давала столько пищи для нелицепреиятных пересудов.
21 В древнем мире и, прежде всего, в Риме, понятие «друзья» имеет мало общего с тем, что мы теперь понимаем под этим словом. Это был, скорее, определенный общественный институт или иначе группа лиц, в которую входили родные, земляки, клиенты, в нашем случае, вольноотпущенники, окружавшие каждое, сколько‑нибудь значительное лицо. Без совещания с друзьями не принималось ни одно ответственное решение. В глазах римлян носителем истины мог быть только коллектив, группа, и любое решение, принятое без совета с друзьями, считалось недопустимым и в принципе могло остаться невыполненным. (По римским представлениям, люди, связанные интимной близостью, в число друзей не входили.) (Г. Кнаббе. Из примечаний к роману М. Юрсенар «Воспоминания Адриана». С. 270–271)
Реформа Адриана в известном смысле ломала этот порядок, так как членам императорского совета назначалось жалование, как простым чиновникам
22 Этот пример административного восторга — исторический факт.
Префект анноны — чиновник, отвечающий за снабжение Рима хлебом. В те времена Италия уже не могла обеспечить себя хлебом, его доставляли из африканских провинций (из Египта), что представляло сложнейшую административную задачу.
23 Сальвий Юлиан — II в. н. э., римский юрист. Происходил из провинциальной римской аристократии (из Южной Африки), а в Риме сделал блестящую политическую карьеру, занимал многие высокие должности. Как юрист пользовался большим авторитетом, некоторые ученые нашего времени даже считают его самым выдающимся римским юристом. По поручению императора Адриана Юлиан создал последнюю редакцию преторского эдикта и тем самым подвел итог развития римского права. Среди собственных произведений Юлиан важнейшим является большое произведение из области так называемой «проблемной литературы», знаменитые Дигестии, систематический свод различных законодательных актов. Дигестии Юлиана сразу получили признание, они стали для его последователей образцом и толчком к созданию новых трудов, а сегодня они считаются вершиной достижений римской классической юриспруденции. Столь высокую оценку они заслужили благодаря ясности изложения, простоте и изысканности стиля, оригинальности построения и независимости юридической мысли, критической оценке чужих взглядов
24 Реформа почтовой службы была проведена Адрианом с целью централизовать и заметно улучшить (это означало введение единых стандартов на доставку почты по всей империи) ее работу. До той поры почта находилась в введении провинциальных властей.
Адвокаты фиска — особые чиновники из всадников, которые долджны были отсаивать интересы императорской (центральной) казны в судах по имуществекнным спорам.
25 Эпаминонд (ок.418 г. до н. э. — 362 г. до н. э.) — древнегреческий военальник родом из Фив, сумевший на голову в двух сражениях (при Левктрах — июль 371 г., при Мантинее — 362 г.) разгромить непобедимых ранее спартанцев. Эпаминонда считают изобретателем тактического приема, называемого «косая фаланга», прародительница «косого строя» Фридриха Великого
26 Важным компонентом мировосприятия греков была радость любви и ее сексуально — телесное выражение, безусловное принятие удовольствия, наслаждения жизнью (гедонизм), примат чувственности, которая была свободна от смущения и чувства вины. Однако неожиданно для нас обнаруживается, что менее всего на эту роль подходили женщины. Их социальное положение было значительно ниже мужчин, что обусловливало интеллектуальную неразвитость и делало духовную близость с женщиной невозможной для мужчины. Женщину рассматривали как годную для того, чтобы иметь детей, но не как друга или равного партнера. Мужья считали жен скучными. Иностранки были доступны за плату и обеспечивали внебрачные контакты, но оплачиваемая связь не могла дать ту эмоциональную удовлетворенность, какую несет близость с любимым человеком.
Согласно Плутарху, в Спарте, на Крите и других центрах греческой цивилизации подросток 12–16 лет обычно составлял пару с благородным гражданином. Цель такого союза состояла в передаче социального опыта от поколения к поколению, воспитании мужественного воина и достойного гражданина. В греческой системе образования семье отводилось значительно меньшая роль, чем педерастии. По данным Элтона, Совет Спарты мог наказать мальчика, который отказывался находить взрослого защитника. Одновременно общественное мнение и даже закон рассматривали любовника морально ответственным за развитие возлюбленного. Так спартанцы наказывали старшего, если мальчик стонал от боли в бою.
…Платон утверждал, что наиболее грозной в мире будет армия, состоящая из пар влюбленных, вдохновляющих друг друга на героизм и жертвенность. Этот идеал был реализован в IV веке до н. э. в элитарных частях Фив и известен как «Священный отряд». Он состоял из 300 мужчин, набираемых из влюбленных. Эта часть вызывала восхищение у греков и одно время действительно демонстрировала свое верховенство. Подобная часть, очевидно по аналогии, позднее была создана в Карфагене. Таким образом, педерастия считаталась в Древней Греции наиболее совершенной и прекрасной формой образования (Ксенофонт).
По — видимому, в этом тяжком наследии патриархата и родовых отношений следует искать ответ, почему греки, обладая таким национальным гением, так и не смогли создать единое государство, ведь подобный нравственный перекос лишает нацию важнейшего объединяющего принципа «один за всех, все за одного», а пренебрежение женщиной сказалось на воспитании потомства.
Что касается строительства армии, то Рим доказал, что в этом деле куда важнее опыт, трезвый взгляд и решительность в проведении реформ, чем романтические представления о «всепобеждающей силе любви».
24.01.76 г. — родился Публий Элий Адриан. Он был сыном Публия Элия Адриана Афра (что означает «Африканский» — это, по — видимому, звание за успешную службу в Мавретании) и Домиции Паулины из Гадеса. Его дед, член сената, был женат на Ульпии, приходившейся теткой императору Траяну.
85 — смерть отца. Мальчик доверен заботам двух опекунов: Публия Ацилия Аттиана и Ульпия Траяна.
86 (19. 09) — родился Тит Аврелий Фульв Бойоний Аррий Антонин, будущий император Антонин Пий
91 — начало военная карьера.
100 — женитьба на Вибии Сабине (род. В 87 г.), дочери племянницы Траяна, Матидии Августы.
102 — во время второй кампании в Дакии командовал Первым легионом Минервы.
104 — исполняет обязанности претор в Риме
108 — избрание консулом
107 — кампания против языгов.
117 г. 9 (8) августа. — смерть Траяна
117 г. 9 августа — Адриан получает письмо о своем усыновлении. В этот день он приказал праздновать «день рождения» своего усыновления. 11 (или 12) августа получил известие о смерти Траяна.
117 г. август — выехал из Антиохии, чтобы увидеть останки Траяна, которые сопровождали Аттиан, Плотина и Матидия.
Зима 117 и весна 118 гг. — война с роксоланами и сарматами. Адриан отправился в Мезию. С царем роксоланов, который жаловался на уменьшение ежегодных выплат, Адриан, разобрав дело, заключил мир. В это время Аттиан расправился с Пальмой (был убит в Террацине), Цельз — в Байях, Нигрин — в Фавенции, Лузий — в пути. Все по приказу сената, против воли Адриана, как он сам пишет в собственном жизнеописании.
Конец весны 118 г. — возвращение в Рим Раздача народу денег в двойном размере. Извинения в сенате за то, что было сделано, при этом Адриан клятвенно обязался не наказывать ни одного сенатора без постановления сената. Широкий спектр благотворительных мер.
118 г. — разрыв с Аттианом.
Конец 118 г. — поездка в Кампанию. Далее — в Галлию (119 и 121), в Германию, на Рейн, в Британию (весна 122). Отсюда в Галлию, где получил сведения о том, что в Александрии беспорядки. Далее побывал в Испании (123), в Мавритании.
121 г. 26 апреля — родился Марк Анний Вер, будущий император Марк Аврелий.
123 — встреча с Антиноем.
130 — смерть Антиноя. В том же году выпущен эдикт, потребовавший более строго исполнения закона, запрещавщего обрезание.
132 — 135 гг. — восстание Бар — Кохбы
С 134 г. не выезжал из Рима.
136 — Адриан, не имевший детей, усыновил молодого человека Луция Цейония Коммода Вера, не обладавшего никакими достоинствами, кроме красоты, и к тому же больного. Умер в 138 г. за 6 месяцев до смерти императора
137 г. — умерла Вибия Сабина, жена. Аррий Антонин в возрасте 51 года женился на сестре Сабины Фаустине старшей
138 — усыновление Тита Аррия Антонина
10.07.138 — смерть Адриана