Марк Аврелий Антонин, философ на троне…
Как всякий в меру необразованный человек я слышал о знаменитом самодержце, касательно знаком с его биографией. Он правил крепкой рукой, дни предназначал трудам, ночи размышлениям. Воевал и большей частью побеждал, строил, терпел, преодолевал, мирился, нередко горевал — семеро из тринадцати его детей умерли в раннем возрасте, — страдал о скончавшейся жене, о которой в Риме говорили, что не счесть гладиаторов и матросов, побывавших в ее спальне. С тоской и ожиданием самого худшего император всматривался в своего старшего сына, наследника престола Коммода. Порой, говаривал, что Калигула, Нерон, Домициан — цветочки. Когда Коммод придет к власти, поспеют ягодки…
Все как у людей.
На старости лет мучился от бессонницы, досаждала язва желудка, но, говорят, умер от чумы. Когда хотелось потрапезничать с друзьями, порассуждать о царстве логоса или всемирного разума, о вечном одухотворяющем дыхании, связующем мир; о счастье, которое не может являться целью, но образом жизни — неподъемным тяглом наваливались государственные дела. К тому же друзья чаще всего оставались в Риме, а он по большей части находился на границе, стараясь остановить год от года набиравшие силу нашествия варваров.
Бывало, наткнувшись на корешок, я брал с полки тонкую, широкого формата книгу, вышедшую в серии «Литературные памятники», перелистывал страницы. Для нашего времени звучало необычно — «Размышления» (сноска: Марк Аврелий Антонин. Размышления. Серия «Литературные памятники» Л. Наука. 1985. III, 3. Здесь и далее цитируется по этому изданию, все иные случаи будут оговариваться особо. Римская цифра — номер книги, арабская — номер главы).
Написано тёмно, кучей; чтобы вникнуть в смысл, необходимо посидеть, подумать.
Когда?
И много ли толку в размышлениях?
Я наразмышлял уже несколько романов, и ни единого отклика. Словно терпящий кораблекрушение, единственный, оставшийся в живых на борту мореплаватель швыряю бутылки с записками в бушующий океан без всякой надежды быть спасенным или услышанным. Так, вероятно, случается с каждым из нас: порой остаться наедине с собой худшая пытка, какую способен выдумать космос.
В один из таких моментов взял книгу с полки.
Тогда и родилось недоумение — о чем может размышлять римский император, тем более «наедине с собой»? Отчего императору не спится, что ищет он в мудрости греческих старцев? Зачем, на ночь глядя, читает Зенона, Хрисиппа, Эпиктета? Или Диогена Синопского1, (сноска: Примечания обозначенные цифрами, помещены в Дополнительном словаре, в конце романа. Там же приводится хронологическая таблица основных дат жизни Марка Аврелия.) который из любви к людям не считал зазорным прилюдно помочиться на площади или там же облегчить желудок?
Что привлекало Марка в нравоучениях Сократа и Сенеки? И насколько прав такой разумный и образованный человек как Эрнест Ренан, когда спустя почти две тысячи лет после смерти Марка с нескрываемой горечью написал следующие строки: «Все мы, сколько нас ни есть, все мы носим в сердце траур по Марку, как если бы он умер только вчера. С ним властвовала философия. Благодаря ему, мир хотя бы минуту находился под управлением лучшего и величайшего человека своего времени. Важно, что этот опыт был сделан. Повторится ли он еще раз? Будет ли новейшая философия властвовать в свой черед, как властвовала философия античная? Будет ли у нее свой Марк Аврелий?»
Я усомнился — не слишком ли? Теперь, окончив роман, беру на себя смелость утверждать — это еще слабо сказано! Ренан много не договорил, но и того, что теперь известно об этом удивительном человеке, вполне достаточно, чтобы воспламенить наши сердца.
Хотелось бы добавить, что предлагаемую книгу вряд ли можно назвать жизнеописанием в точном смысле слова — это, скорее, сколок времени, попытка познакомить читателя не только с «философом на троне», но и с окружавшими его людьми, чьи судьбы протянулись далее 17 марта 180 года — дня, когда скончался Марк Аврелий.
Истинный закон — это правильный разум, согласный с природой, обнимающий всю вселенную, неизменный, вечный… Мы не можем ни противостоять этому закону, ни изменить его. Мы не в силах его уничтожить. Никаким законотворчеством мы не можем освободиться от обязательств, налагаемым им на нас, и нам не нужно искать других его толкователей, кроме самих себя…
Тот, кто не подчиняется ему, отрицает самого себя и свою природу.
Цицерон
Если есть тебе дело до самого себя…
Марк Аврелий
Мудрым мы назовем человека, сознающего пределы своей силы, разума и страстей.
Автор
«Так что же — сел, поплыл, приехал, вылезай?..»
Разом осветились полотняные стены, слева от входа вдруг очертилось пропитанное дробным светом ярко — золотистое, с примесью багрянца, пятно.
Марк оторвал взгляд от пергамента, некоторое время с оцепенелым недоумением разглядывал неожиданный источник света, затем, словно проснулся и повернул голову в сторону раздвинутого полога императорского шатра.
Наступило утро, за Данувием* (сноска: Дунаем) взошло солнце. Стоял июль, была жара. Духота досаждала даже по ночам, и только близость реки и дубовые рощи, среди которых был разбит военный лагерь, сбивали зной, навевали прохладу.
В летнем лагере, расположенном в нескольких милях от великой реки, неподалеку от истерзанного за четыре года войны города Карнунта, голосисто перекликались петухи, редко взлаивали собаки. Издали доносились команды, отрывистые, иногда пронзительные. С дымком долетел запах варева, от него навернулись слюнки. Приказать, чтобы принесли похлебку на пробу? Как отнесется к подобной дегустации Клавдий Гален, личный врач императора? Впрочем, Марк голода не испытывал. Хвала богам, что больше не досаждал желудок, в последнее время испытывающий его терпение страшными болями.
Он задул свечи. Приказ не тревожить ночью, когда он занимался своими записями, никто не нарушил — значит, пока все спокойно. На этот счет император дал четкие указания — если появится что‑нибудь новенькое о варварах, сообщать немедленно, не мешкать. Выходит, можно передохнуть. Если смилостивится Гипнос — поспать.
Император поднялся, крепко, до хруста в локтях потянулся, прошелся по образованной нависавшими полотняными стенами зале, затем направился в отделенную пурпурными занавесями спальню. Глянул на спальника Феодота — будить не стал. Разделся сам, лег на походную кровать, закинул руки за голову, прислушался к мирному, трудолюбивому, приятному для слуха пению птиц, зевнул. Сколько еще продлится тишина?
Пятый год тянулась война, позади уже четыре труднейших кампании. Нашествие началось в январе 166 года, когда после окончания победоносной Парфянской войны, шесть тысяч германцев — лангобардов и убиев, переправились по льду через Дунай и вторглись в пределы империи. С той зимы пошло — поехало. Весной на правом берегу Данувия появились сарматы или, как их еще называли, языги. Уже на следующий год случилось неслыханное — маркоманы и квады, около сотни лет соблюдавшие мир с Римом, утверждавшие в Вечном городе своих царей, внезапно перешли Данувий по льду и вторглись в пределы северо — восточных провинций. За ними хлынули наристы, свевы, лакринги, буры, виктуалы, озы, бессы, бастарны, аланы.
Словно плотину прорвало!
Орды германцев дошли до Аквилеи* (сноска: Аквилея (Аквилеи) — город в Сев. Италии неподалеку от современной Венеции), еще немного и они прорвались бы на полуостров в направлении Вероны. При этом варвары без конца вопили о мире, требовали мира, а также земель, на которых они могли бы расселиться. Готовы были даже признать власть императора, однако грабежи, погромы и частые военные стычки в провинциях не прекращались.
В том же году Фракия и Македония подверглись нападению костобоков, разгромивших в Карпатах пограничные крепости и долиной реки Олт двинувшихся на юг. На третье лето они добрались до Греции, где сожгли построенное еще при Перикле святилище Деметры.
В лето 168 года в Риме началась паника, появились предсказатели, обещавшие городу горе и кровь. Некий одержимый на Марсовом поле смущал жителей Рима злонамеренными речами. Взобравшись на фиговое дерево, лжепророк принялся кричать, что если он, свалившись с дерева, превратится в аиста, наступит конец света и граждане пожалеют, что появились на свет в такую жуткую пору. Действительно свалился и выпустил спрятанную за пазухой птицу, чем навел такой страх на присутствовавших гражданок, что те с воплями бросились врассыпную. Пришлось пристрастно допросить мошенника. Тот сознался, что ему страсть как хотелось покруче заварить кашу. «Когда же грабить, как не во время смуты!» — простодушно заявил он.
В те дни Марк, только что с победой вышедший из многотрудной парфянской войны, не знал, за что схватиться. Все навалилось одновременно: война с германцами, моровая язва (чума), напавшая на Италию, смута в Британии и Африке.
Теперь, спустя четыре года ему удалось устранить непосредственную угрозу Италии, однако Марк чувствовал, что варвары еще не истощили силы. Маркоманов смирили, царь Балломарий и вожди других десяти племен явились к Марку просить мира, но старые знакомцы — квады — племя дикое, отжимаемое к Данувию какими‑то готами и вандалами, наседавшими на них с севера, — вновь повели себя дерзко. Об этом свидетельствовала наглость, с какой квады выгнали назначенного им Римом правителя и провозгласили царем давнего врага Рима Ариогеза. Глупцы — ведь они сами обратились к императору с просьбой назначить им правителя!
Теперь метнулись в другую сторону?
Осмелели?!
Или, может, поддались на угрозы северных племен — лангобардов, готов и вандалов, требовавших не только пропустить их к римским, ухоженным и обильным добычей территориям, но и принять участие в набеге, который на этот раз, уверяли сородичи с севера, обязательно приведет к успеху. При таком перевесе в силах, прикинул Марк, эти надежды были далеко не беспочвенны.
Лазутчики и верные люди среди племенной знати, особенно среди дружественных Риму племен, сообщали, что вожди и старейшины германцев на тайном сходе где‑то в верховьях Альбиса (Эльбы) и Виадуа (Одры) впервые сумели договориться об объединении усилий. Это решение одобрили жрецы. К племенному союзу тайно примкнули только что подписавшие мир маркоманы. По — видимому, северные варвары — готы, свевы, вандалы, — постепенно и все более решительно выдавливающие приграничные племена из мест их обитания, сумели принудить их изменить данному Риму слову. К союзу присоединились сарматы, галлы, славянские дружины. Число воинов оценивалось лазутчиками во много десятков тысяч человек. Германцы и славяне за эти годы заметно расплодились, появилось много буйной молодежи. Сход решил, что пора остановить цезаря. Если удастся — разгромить, тогда они по — другому поговорят с Римом, прикрывшимся Данувием и угрожающе нависавшим над всеми родственными племенами вплоть до самого Свевского моря* (сноска: Балтийское море. В ту пору Скандинавию считали огромным островом, лежавшим на самом краю земли).
Пятый год натягивалась струна, но сейчас, в звонкую утреннюю пору, хотелось спать. Задумываться о делах не хотелось. Не дайте боги явиться секретарю Александру Платонику — тогда не отвяжешься, не поспишь. Придется приступить к просмотру присланных с императорскими гонцами донесений, заняться приемом посетителей, которые не поленились добраться до границы, чтобы лично обратиться к принцепсу со своими ходатайствами, — и день можно считать потерянным. И времени было жаль, и душевной невозмутимости, обретенной ночью и непреклонности, так необходимой в преддверии летней кампании, тем более, когда ходы противника предугаданы, подготовлен план, осуществление которого позволило бы на долгие годы обеспечить империи спокойствие и мир.
Был в этом показном утреннем пренебрежении делами и личный мотив — вчерашнее письмо от зятя Тиберия Клавдия Помпеяна, управлявшего Римом в отсутствии императора.
Родственник отважился посоветовать тестю оставить армию на полководцев Авидия Кассия и Пертинакса, вернуться в город и лишить языков кое — кого из сенаторов и прочих «необразованных злопыхателей, которых полным — полно развелось в Риме». Недруги, писал Помпеян, смеют утверждать, что «принцепс пренебрегает государственными делами и занимается исключительно философией».
Так заткни им глотки, возмутился император. Или смелости не хватает?
Далее в письме сообщалось, что в Риме уже забыли о страхах трехлетней давности, по городу гуляет шутка, мол, с легкой руки правителя в городе развелось столько философов, что простому человеку и поср… негде.
Прочитав письмо Марк, некоторое время сидел в раздумье. В Риме по — прежнему много клеветы, сколько ни делай добра, все мало. Помпеян не понимает, что именно здесь, на берегах Данувия, решается судьба города. Здесь собраны лучшие легионы империи: в главном лагере три легиона, в расположенном в восьми милях ближе к Карнунту — один, а также конница, союзнические отряды. Еще два полностью укомплектованных легиона стояли лагерем неподалеку от пограничной крепости Аквинк* (сноска: Аквинк был расположен на месте современного Будапешта).
И в такой момент Помпеян предлагает оставить войска?! Бросить все и отправиться в Рим разбираться с сенаторскими дрязгами. То есть исполнять его обязанности! Но как быть с предощущением итога гигантской работы, проделанной армией и всей государственной машиной? Где еще находиться правителю, как не в гуще событий?
По привычке захотелось подобрать точное определение нахлынувшей обиде. Самые близкие люди сетуют на скрытность, холодность в ответных письмах. Они не желают понять, что тайну стратегического замысла нельзя доверять пергаменту. Кто убедил Помпеяна, что принцепс обязан каждый шаг согласовывать с друзьями, доверить другим взвешивать, насколько добродетелен тот или иной его поступок? Разве это не работа для самого себя?
Неужели ему, опытному полководцу, сумевшему в самый трудный момент отогнать варваров от Аквилеи, не хватило мужества и воли противостоять чужому влиянию? Неужели он запел с чужого голоса? Неужели оказался настолько робок? Не по этой ли причине друзья и соратники Марка настойчиво советовали ему усыновить Помпеяна и провозгласить его цезарем?
От этой догадки стало совсем горько.
* * *
Солнце наконец беспрепятственно заглянуло в шатер. Кашлянул стоявший на страже страж.
Мир вовсю полнился звуками — заливались птицы, стрекотали кузнечики, ветерок звучно хлопал императорским штандартом, натянутым на поперечной штакетине. Теперь и света хватало, чтобы разглядеть на стоявшем у изголовья столике приготовленное с вечера лекарственное питье — Гален настаивал на своевременном его употреблении.
Надо так надо. Мелкими глотками он осушил бронзовый кубок, аккуратно поставил его на прежнее место. Ножка, коснувшись резным боком края металлического зеркала, звякнула. Император замер, глаза наполнились слезами. Не удержался, звякнул еще раз и еще. Вспомнил материнский голос. Домиция Луцилла всегда стояла с полотенцем в руках, когда маленький Марк умывался, подставляя ладошки под струю, сливаемую рабом из медного кувшина.
— Марк, осторожней. Не плескайся… — говорила Домиция.
Много чего говорила мать — не носись сломя голову, сохраняй достоинство, сиди прямо, спину не гни. Случалось, шлепала по рукам, когда Марк начинал почесывать голову возле висков. Не привыкай к дурному…
Была бы его воля, он ни капельки не расплескал, только бы услышать ее голос, увидеть ее. Теперь он не носится, как угорелый, сидит прямо, ведет себя достойно. Правда, виски иногда почесывает, но, мама, это так приятно. Где ты теперь пребываешь? В каком круговороте первостихий? Омывает ли тебя одухотворяющая пневма? Помнишь ли ты, раздробленная на атомы, о своем сыне или забыла о нем, и в новом сочетании элементов уже ничто не напоминает о прежнем воплощении?
Марк почесал правый висок, затем левый, задумался. Должно быть, так и есть, и его мать, конечно, не помнит о нем, как не помнит умчавшийся солнечный луч о породившем его светоносном светиле, как не помнит травинка о семечке, из которого потянулась вверх. Это знание круговорота атомов, как убедительно доказали древние, должно доставлять радость. Они утверждают, что познавшему истину, имеющему понятие, как устроен космос, умирать легко. Такой человек без всякого страха ожидает приближение смерти. В этом вопросе основоположники, можно считать, разобрались до тонкостей.
Страх смерти, считай, одолели.
Но как справиться с ужасом жизни? С ежедневным неумолимым тяглом? Как быть с советом друзей назначить наследником Помпеяна. Это означало погубить родного сына, пусть даже он по молодости лет не испытывает интереса к философии, а слова «благо», «добродетельное, постыдное, безразличное» для него пустой звук. Или у него от рождения искривлено ведущее? Как поступить с Клавдием Помпеяном, оказавшимся игрушкой в руках людей, свихнувшихся на философии? Или прикидывающихся философами? Чем пропитана просьба лишить сына наследства? Только ли заботой о государстве, об общем благе, о чем они с таким жаром рассуждали в молодости.
Что теперь более всего заботит друзей? Добродетельный образ жизни, или страх, что при Коммоде, тот отставит их от управления сенатом?
Припомнились друзья — их лица поплыли перед умственным взором. Цинна Катул, руководитель сената в его отсутствие, груб и неуклюж. Квинтилий всегда подпевал ему, даже в детстве, как, впрочем, и учивший Марка латинской риторике старик Марк Корнелий Фронтон. Старик умница, оратор, однако страдает неумеренным подобострастием, Герод Аттик — гордыней. Квинт Юний Рустик отличался скоропалительностью в решениях и превосходящей все пределы жестокостью. Все друзья детства, соратники, учителя. Участники «заговора разумных», как во хмелю они иногда именовали себя. Последователи Зенона, Хрисиппа, Диогена, Эпиктета. Приверженцы знания, утверждавшие, что жить по природе, значит, жить добродетельно.
Марк задумался — неужели постыдное в душах обладает большей силой, чем разум? Только не осуждать, пристыдил себя Марк! Если тревожит что‑нибудь, вторгающееся извне — не спеши, оглядись, постарайся узнать что‑нибудь новенькое, полезное. Остерегайся и другой крайности — ведь глупец и тот, кто до изнеможения заполнил жизнь суетой и деяниями, а цели, куда направить устремление, не имеет. Брось вертеться волчком. Всегда помни о том, какова природа целого и какова моя, и как они согласуются, а еще что нет никого, кто запрещал бы тебе и делать, и говорить сообразно природе, частью которой являешься.
Марк вздохнул — складно получается, убедительно. Но почему же сердце сжала неуместная, неразумная скорбь. Сколько он помнит себя, эта постыдная страсть всегда была поблизости.
С того самого момент, когда он ощутил, будто оказался в лодке…
Поплыл по жизни…
Марк Аврелий закинул руки за голову, задумался, когда же он в первый раз осознал, что уже в лодке?
Точно, это случилось утром. Он запомнил запах материнского молока и много — много света. В полгода он уже различал формы предметов, лица родных, игрушки. Или начал догадываться, что различает? Отец запечатлелся в памяти отчетливо, тот умер, когда сыну исполнилось девять лет. От него ему достались скромность и мужество. И отсвет славы…
На этом глаза смежились, однако до конца провалиться в сон не сумел, так и затерялся в полудреме, когда чувствуешь, что в постели, что ворочаешься, а умственному взору мерещится нечто отрывисто — давнее, родное, незабываемое…
* * *
Накатило видение — изображенный на мозаике Александр Македонский поражает врагов копьем. Персы бегут, напор греков неодолим, Дарий вскинул руки, взывает к небесам. Эта знаменитая картина была выложена на вилле Тибур, расположенной в окрестностях Рима по Валериевой дороге.
Сколько ему тогда было лет? Чуть больше шести. Марк накрепко запомнил тот день, когда ему впервые довелось побывать в знаменитом загородном поместье, увидеть императора Адриана, где славный принцепс* (сноска: До Октавиана Августа слово «принцепс» обозначало «первого в сенате». В 29 г. Август получил цензорские полномочия, на основании которых составил новый список сенаторов, в котором его имя стояло первым. Отсюда и его титул Princeps senatus (первый в сенате). С того времени это слово приобрело ранее не свойственное ему значение «самодержец», «государь».) проживал все то время, что находился в городе. После бесчисленных просьб внука дед Анний Вер махнул рукой и согласился взять мальчика с собой в Тибур.
* * *
Императорскую виллу называли восьмым чудом света, а еще сокровищницей, где можно поглазеть на все рукотворные и нерукотворные чудеса, известные в пределах обитаемого мира. Были здесь и уменьшенные копии египетских пирамид и фессалийские Темпы* (сноска: одно из самых живописных мест древнего мира, находилась в Фессалии, в Греции), родосский колосс и алтарь Зевса, что в Пергаме. Построены Лабиринт и подземное царство — владение мрачного Аида, а также воссоздана часть дворца царя Вавилона Навуходоносора. Место было священное, историческое — в этом парадном зале, в Вавилоне, четыре века назад был установлен помост, на котором покоилось тело умершего от простуды Александра Македонского, и вся армия, воин за воином прошла мимо постамента. На противоположной стене и располагалась знаменитая мозаика, изобразившая переломный момент битвы на Иссе. Исполинское изображение занимало всю противоположную стену. Чтобы разом охватить ее взглядом, Марк начал пятиться, пока не уперся в какое‑то препятствие. Не заметил, как поднажал, и в следующее мгновение мельком приметил прекрасную вазу из молочно — белого, просвечивающего алебастра, грациозно и замедлено, падающую на каменные плиты.
Даже теперь по прошествии стольких лет Марк ощутил мерзкий, перехвативший дыхание страх и томительное, и унизительное ожидание расплаты. Дед предупреждал, Адриан — поклонник прекрасного, знаток изготовленных древними и нынешними мастерами статуй, картин, сооружений «Сначала любуйся, — предупредил он внука, — потом получишь право задавать вопросы. Они должны доказать, что ты обладаешь вкусом. Но помни, настоящий римлянин никогда не склонит головы ни перед изваянием, ни перед прекрасной мозаикой, ни перед красавчиком — рабом».
В следующее мгновение молодой, изящного телосложения раб бросился собирать осколки. На сына римского патриция, неуверенно отступавшего в тень каменного быка, он старался не смотреть.
Дыхание перехватило, когда на двор в сопровождении своего вольноотпущенника и секретаря Целера, дедушки Анния Вера и сенатора Тита Антонина ступил император Адриан. Вот что накрепко запомнилось Марку — изящество, с каким принцепс носил расшитую пурпуром и пальмовыми метелками тогу. Был он бородат, и эта густая растительность на подбородке окончательно сразили Марка. Надежда оставила его.
Адриан не спеша подошел к рабу. Тот замер, головы не поднял.
— Зачем ты тронул ее? — ласково спросил император. — Разве ты не знаешь, что в одиночку здесь ни к чему нельзя прикасаться. Ты будешь наказан.
— Господин… — не поднимая головы, судорожно выдохнул раб.
— Говори, — кивнул император, — если тебе есть что сказать в свое оправдание.
— Господин… — с той же тоской повторил раб.
— Целер, займись, — коротко распорядился Адриан и большим пальцем правой руки ткнул в землю. Затем император обратился к Аннию Веру. — Где же твой внук, Анний?
Марк вышел из тени и неожиданно бурно зарыдал. Приблизился. Взрослые с любопытством, а Адриан с некоторой брезгливостью, глянули на него. Зрелище скривившегося, кусающего губы мальчишки трудно было назвать прекрасным.
— Повелитель, — торопливо, пытаясь совладать с голосом, заявил мальчик, — раб не виноват. Это я разбил вазу.
Наконец Марку удалось справиться со слезами. Брезгливость на лице Адриана сменилась удивлением. Также поспешая, чтобы вновь не расплакаться, Марк добавил.
— Повелитель, ты обязан пощадить его, — мальчик ткнул пальцем в поднявшего голову раба и добавил. — И наказать меня, как того требует закон.
Марк большим пальцем правой руки потыкал в каменные плиты, которыми был выложен двор.
Адриан оглушительно расхохотался. Его поддержал Целер и Антонин, даже дед, до той поры оторопело следивший за внуком, выдавил улыбку. Император присел на корточки, взял мальчика за плечо.
— Во — первых, племянник* (сноска: Марк Аврелий Антонин приходился Адриану внучатым племянником со стороны жены Вибии Сабины), повелитель никому и ничем не обязан, — объяснил он. — Во — вторых, императору не к лицу выносить поспешные решения. Прежде всего, ему необходимо научиться всегда докапываться до истины — это его первейшая обязанность. Если в расследовании проступка обнаружились новые обстоятельства, принцепс имеет право взять свое слово назад. Посему я прощаю тебя.
Адриан с некоторым усилием выпрямился, осмелевший Марк глянул на него.
— Когда станешь правителем, — усмехнулся император, — вспомни, первый урок, как следует властвовать, преподал тебе Адриан.
— Но я не хочу быть правителем. Я люблю играть в мяч, люблю смотреть, как дерутся перепела.
Адриан пожал плечами.
— Быть или не быть правителем, сие от нас не зависит. Задумайся, племянник, каково мне было стать императором после божественного Траяна? Что касается перепелов? — император поиграл бровями. — Это пустое… Я знаю воспитателя, который быстро отучит тебя от подобных глупостей.
После встречи на вилле о Марке заговорили. Адриан назвал его не Вер, но Вериссим* (сноска: На латинском «вер» означает правдивый, «вериссим» — превосходная степень), и среди римлян покатилась шутка: «В такие годы, а уже вериссим! Что же с ним дальше будет?» Кто‑то из проницательных остроумцев добавлял при этом: «А с нами?»
Через неделю по распоряжению Адриана Марку было даровано право получить коня от государства. Следом к мальчику был приставлен наставник из греков. Звали его Диогнет, по профессии он был художник. Тоже по — варварски бородат, кутался в хламиду, был несуетен и немногословен. Диогнет сразу сразил Марка неверием в колдунов, заклинателей, изгонятелей злых духов, отвращением к гладиаторским боям и убийству на арене римских цирков диких животных, а также равнодушием к разведению боевых перепелов.
— Стоит ли, — спросил Диогнет ученика, — заставлять птиц биться друг с другом, когда в их природе кормиться в поле и высиживать птенцов? Что касается гладиаторов, скажу так — если уж сражаться, то за что‑то более ценное, чем за приз или премию.
— Что же тогда представляет наибольшую ценность? — заинтересовался Марк. — Я так понимаю, что это и не богатство, и не слава?
— Ты правильно понял, — одобрительно кивнул грек. — Наибольшая ценность — это ты сам. О ком же еще заботиться человеку, как не о самом себе?
— Как же мне заботиться о самом себе? — спросил Марк.
— О, это целая наука! — выговорил Диогнет с каким‑то даже восхищением. — О том рассуждали великие мудрецы, такие как Зенон, Клеанф, Хрисипп и, конечно, Эпиктет.
— С чего же начинается эта удивительная наука? — нетерпеливо воскликнул мальчик.
— С того, чтобы научиться довольствоваться необходимым. Спать на грубом ложе, на звериной шкуре и покрываться звериной шкурой. Этого вполне достаточно для здорового сна. Попробуй несколько дней питаться самой дешевой пищей, носить самую грубую одежду, потом сам удивишься: «Так вот чего я боялся?» Потерпи всего лишь три или четыре дня, но так, чтобы это не казалось тебе забавой. В полной мере проникся муками тех, кто вынужден жить подобным образом. Тогда, поверь, Марк, ты убедишься, что можешь спокойно насытиться на гроши. Ты поймешь, что для обретения счастья не нужна удача, а для спокойствия — поддержка судьбы. То, что требуется для удовлетворения необходимого, судьба дает, даже не глядя в твою сторону. Только не воображай, будто при этом ты совершаешь что‑то героическое. Так живут тысячи и тысячи рабов, бедняков, крестьян и подмастерьев. Взгляни на это с той точки зрения, что ты делаешь это добровольно, и тебе будет также легко терпеть это постоянно. Ты спокойнее будешь жить в богатстве, если будешь знать, что вовсе не так уж тяжко существовать в бедности.
— Значит, ты будешь лишать меня сладкого, гонять по ночам в походы, как поступал наставник Александра из Македонии?
— Леонид заботился о воспитании будущего царя, а не мальчика по имени Александр. Я не буду лишать тебя сладкого, я вообще постараюсь не лишать тебя приятного и полезного, однако овладеть этой наукой можешь только ты сам, и применить ее только ты сам.
В императорском шатре неожиданно потемнело — видно, солнце добралось до кроны столетнего дуба, оставленного в одном из углов лагерного форума (на нем была устроена наблюдательная вышка и поставлены зеркала для связи с заставами, спрятанными на берегу реки).
Император смежил веки и заснул.
В полдень его разбудил Феодот. Потрепал по руке. Марк мгновенно открыл глаза, вопросительно глянул на спальника.
— Тихо, — коротко сообщил раб. — Септимий Севéр прислал посыльного. Все тихо. И на том берегу и на этом.
— Отлично, — кивнул Марк. — Что еще?
— Александр с докладом и полученной ночью корреспонденцией. Просители…
Пока Марк умывался, твердил про себя — встречусь с суетным, неблагодарным, дерзким. С хитрюгой, скрягой, наглецом. Все это произошло с ними по неведению добра и зла.
После некоторой паузы, оглядев себя в металлическое зеркало и погрозив пальцем, уже вслух назидательно добавил.
— О том всегда помнить, какова природа целого и какова моя, и как они согласуются.
Он повернулся к Феодоту, державшему полотенце.
— Заруби себе на носу, что в космосе нет такой силы, которая запрещала бы тебе поступать и говорить сообразно природе, чьей частью ты являешься.
Он помахал указательным пальцем у того перед носом, с размеренной, занудливой назидательностью грамматиста* продолжил.
— Всякий час помышляй, Феодот, о том, чтобы с римской твердостью, любовно, надежно, справедливо, благородно, отрешившись от всех прочих побуждений, выполнять то, что тебе доверено.
Феодот вздохнул, с тоской глянул в сторону.
— Я не римлянин, господин, я — грязный гречишка.
Принцепс пожал плечами.
— Это же ваша мудрость, Феодот.
— Это мудрость свободных, господин. Я же раб.
— Я не держу тебя.
— Куда я пойду? Рядом с вами спокойнее.
— В завещании я освобожу тебя, получишь кое‑что на обзаведение.
— У нас в Беотии говорят: не кличь смерть, она сама тебя найдет. А вам следует пожить подольше. Я подожду со своей свободой… — Феодот сделал паузу, затем, заметно поколебавшись, спросил. — Господин, вот вы все пишете и пишете по ночам. Это помогает? Может, лучше женщину пригласить, она хотя бы согреет, ублажит. Полюбитесь, поболтаете, все легче на душе станет. А то вы все с собой да с собой… как‑то не по — человечески.
— А как по — человечески? Помнишь, одно время я тебя домогался? Ты, молоденький, красавчик был. Это по — человечески?
— А и взяли бы меня в любовники, какой спрос! Правда, кое‑кто говорит, что это грех. За такие штучки, мол, гореть вам и мне в Аиде.
— Ты тоже поверил в сказки распятого галилеянина?
— Нет, господин. С вами поведешься, во всем начнешь ведущее да необходимое усматривать, велениям мирового разума подчиняться, — он на мгновение задумался, потом вздохнул. — А вдруг и в самом деле в Аид попадешь? Страшно.
— Страшно губить себя пагубными страстями. Страшно отвращаться от своего ведущего. Страшна вера во всяких шарлатанов. Страшно работать спустя рукава.
Феодот покивал.
— Ну да, ну да…
С утра император решил не тревожить желудок, того гляди, объявят тревогу. На завтрак, по обычаю германцев, выпил прокисшего молока, закусил черствым хлебом. Феодот предупредил — все очень вкусно, сам пробовал. Император полакомился медком — в этом не мог себе отказать, любил сладкое. Съел немного — Феодот прямо из‑под носа унес кувшин с медом. Марк Аврелий с вожделением глянул кувшину вслед.
Когда раб убрал грязную посуду, принцепс принялся за дела.
Для начала просмотрел корреспонденцию.
Первым лежал отчет воспитателей наследника. Воспитатель Коммода доносил о небрежении, которое выказал сын к наукам, о его «лукавстве» и «дерзком нежелании признаваться в совершенных проступках». Наказание розгами переносит терпеливо, при этом бормочет что‑то про себя и угрожает воинам из преторианской когорты, призванным внушить наследнику уважение к наукам и ученым, отрубить головы. Особыми способностями отличается в тех занятиях, которые не соответствуют положению императора, например с удовольствием лепит чаши, танцует, поет, свистит, прикидывается шутом. Целыми днями играет в охотника, причем пуляет в придворных настоящими боевыми стрелами, правда, с тупыми наконечниками. Недавно в Центумцеллах обнаружил признаки жестокости. Когда его мыли в слишком горячей воде, он велел бросить банщика в печь. Тогда его дядька, которому было приказано выполнить это, сжег в печи баранью шкуру, чтобы зловонным запахом гари доказать, что наказание приведено в исполнении.
Марк в сердцах помянул секретаря — ничего не скажешь, хитер Александр. Неспроста положил сверху именно это письмо ….
В следующем послании, запечатанном личной печатью, префекта города* (сноска: Префект города (Рима) — одна из магистратур, введенных императорами и шедшая вразрез со старыми республиканскими формами управления. Он назначался принцепсом на неопределенный срок, был ответствен только перед ним, имел в своем распоряжении войска (7 городских когорт), мог единолично выносить приговоры по уголовным преступлениям. Главная обязанность — охрана порядка в Риме.)
Ауфидий Викторин сообщал, что Рим встревожен страшной трагедией. Несколько дней назад претор Г. Ламия Сильван по невыясненным причинам выбросил из окна жену Галерию и, доставленный дядей несчастной Цивикой Барбаром во дворец, принялся сбивчиво объяснять, что он крепко спал и ничего не видел и что его жена умертвила себя по собственной воле. Ауфидий немедленно отправился к Сильвану в дом и осмотрел спальню, в которой сохранялись следы борьбы, доказывавшие, что Галерия была сброшена вниз насильно. Префект предложил Цивике отложить рассмотрение дела до приезда императора, на что вышеуказанный патриций с досадой заявил, что римлянам никогда не дождаться приезда принцепса, и, следовательно, справедливого суда. С того дня преклонный годами проконсул и первый крикун в сенате заявляет во всеуслышание, что Рим брошен на произвол судьбы, а отъявленные преступники, прикрываясь приверженностью к философии, уходят от заслуженного наказания.
Далее префект спрашивал, не пора ли применить в отношении Цивики Lex Cornelia, то есть закон об оскорблении величества, которым часто пользовался Домициан. Казалось, в эпоху царствования божественных Траяна, Адриана и Антонина Пия, о нем позабыли, но суровая реальность требует унять злоязычных. Он, Ауфидий, ни в коем случае не призывает обращаться к постыдным методам явных и тайных доносов, но поведение Цивики становится вызывающим, что опасно для сохранения общественного спокойствия. Не пора ли напомнить злоумышленникам, разжигающим страсти, кто есть подлинный властитель в городе и мире? Не пора ли поставить на место тех, кто не желает следовать воле императора, определившего в наследники своего сына, храброго Коммода?
К этому же письму было прикреплено донесение императорского вольноотпущенника Агаклита, руководившего канцелярией, а также тайной службой императора. В его обязанности входило собирать сведения обо всем, что происходило в Риме. В донесении сообщалось, что накануне трагического происшествия Галерия рассорилась со своей младшей сводной сестрой, императрицей Фаустиной. Супруга императора обвинила сестру в потакании проискам Фабии, сестры умершего три года назад соправителя цезаря Луция Вера. В чем именно состояла причина скандала, выяснить не удалось. Далее было приписано, «проведенное расследование подтвердило, что Ламия Сильван в тот вечер впал в безумие. По словам домашних рабов, он обвинил жену в предосудительной связи с неким бывшим гладиатором, после чего, не сумев совладать со страстью, набросился на жену и вышвырнул ее в окно». Многие считают виновницей происшествия императрицу, но также винят и Фабию, пытавшуюся добиться от недалекой и завистливой Галерии какого‑то важного признания.
Последняя фраза привлекла особое внимание Марка. Какое признание имел в виду Агаклит?
Что творится в Риме?!
Еще раз перечитал письмо префекта города. Итак, Ауфидий тоже ввязался в борьбу и, как явствует из его оценки событий, на стороне Коммода. Неужели противостояние уже дошло до таких пределов, что Ауфидий не побоялся открыто высказать свою точку зрения?
Он закрыл глаза, досадливо подумал, что Цинна со своей стороны, Ауфидий со своей, осторожными намеками и хитрыми уловками пытаются выяснить, какова его позиция по этому вопросу, и не имеет ли император тайных замыслов, способных возвысить одну партию и низвергнуть другую. Усмехнулся — почему намеками и уловками? Цинна напрямик требует выполнить пожелания друзей и устранить Коммода. Ауфидий, со своей стороны, предостерегает от подобной меры и даже грозит разгулом страстей в городе. Удивительно, каждому из них доподлинно известно, какого мнения по вопросу о наследнике придерживается принцепс, и все равно с решимостью безумцев они стараются повернуть дело в свою пользу. Боги, на что я сейчас употребляю свою душу? Вот беда так беда, как же справиться с ней? Поможет ли, если всякий раз доискиваться, что скрыто от моего ведущего в той доле души, которая уязвлена поступками других, и которая желает освободиться от тягот? И вообще, чья у меня в этот миг душа — не ребенка ли? А может подростка? Или женщины, тирана, скота, зверя?
Спокойно, брат!
Так, кажется, в трудную минуту выражается центурион Фрукт. Если будешь действовать, следуя устремлениям разума, всегда отыщешь ответ.
Его, императора Марка Аврелия, место здесь, на границе, по крайней мере, до окончания летней кампании. Природа вещей, о которой так многоречиво рассуждал Лукреций, тем более ведущее, свойственное императору, прямой разум, требуют, чтобы наследником трона был назначен Коммод. Марк не смог сдержать улыбку — вот и рассудил.
На этом остановимся, этого будем держаться.
Что там еще?
Один из эдилов*(сноска: Эдилы ведали устройством зрелищ, городским благоустройством, наблюдали за состоянием общественных зданий, осуществляли полицейский надзор.) Рима сообщал, что в городе во время цирковых представлений участились случаи падения мальчиков — канатоходцев. При этом несколько раз рыболовные сети, по распоряжению принцепса растягиваемые под канатами, разрывались, и циркачи падали на плиты мостовых. На последнем представлении канатоходец восьми лет от роду прорвал сеть и упал на парапет, ограждавший водозаборный водоем. Мальчишку спасти не удалось. Эдил предлагал в особо опасных местах подкладывать под сеть подушки. Эта мера была проверена и доказала свою надежность. Хозяевам цирков вменено в обязанность использовать подушки во время выступлений канатоходцев, чтобы исключить несчастные случаи, которые то и дело случались в Риме, причем количество подушек и места их размещения должно быть согласовано с надзирающим за цирковыми зрелищами.
Марк задумался — толковый малый этот эдил. Что ж, если с помощью подушек можно надежно защитить циркачей, исполняющих опасные трюки на канатах, он охотно издаст соответствующий указ. Что же касается смотрителей дорог, о мздоимстве которых докладывал префект Рима, придется дать прокураторам распоряжение наказывать лично либо отсылать в столицу тех, кто требовал с кого‑то что бы то ни было сверх установленного.
Сообщалось об очередном побоище на прошедших в городе гладиаторских боях, устроенном пармулариями и скутариями* (сноска: партии на которые делились зрители гладиаторских боев. Первые симпатизировали фракийцам, носителям маленьких круглых щитов — parma. Вторые — носителям больших прямоугольных щитов — лат. scutum, которыми были вооружены мирмилоны и самниты.)
Итог — восемь убитых, несколько десятков раненых.
Далее сводка донесений фрументариев* (сноска: императорские соглядатаи) о грязных делишках, которыми не брезговали заниматься его прокураторы. К сводке был приложен список умерших за этот год богатых людей, отписывавших свое имущество в пользу императора. Список был длинный, лизоблюдов в Риме и провинциях хватало. Начертал резолюцию, чтобы его чиновники оспорили завещания и добились передачи имущества ближайшим родственникам умерших. Склонным же к подхалимству покойникам мраморных или бронзовых статуй на форумах не ставить, пусть остаются в безвестности.
В последнюю очередь Александр Платоник представил список записанных на сегодня просителей. Марк бегло просмотрел его. Так, первой супруга всадника Бебия Корнелия Лонга с просьбой об устройстве сына в армию. Боги мои, боги!.. Это же сын того самого Бебия с которым мы в детстве бегали смотреть на дерущихся перепелов. Мой добрый Бебий, в юности поклонник Эпиктета и Диогена, а позже фанатик, свихнувшийся на поклонении какому‑то шарлатану, распятому в Иеросалиме во времена Тиберия. Он поверил, что можно найти так называемое спасение от порочных страстей и поступков или, как называли их невежды, грехов — в любви к ближнему.
Сколько раз Марк предлагал Бебию послужить городу, утвердить славу своих предков — все напрасно. Когда разошлись их дороги? Лет пятнадцать назад, вскоре после первого консульства Марка Аврелия.
Ни о ком из своих друзей детства Марк не сожалел более чем о Бебии Лонге. После трогательного до слез разрыва, когда все сказано, а уважением и любовью еще полна душа, после короткого прощания, во время которого Марк попытался еще раз обратить свой взор к деяниям предков, исполнить долг римлянина и отца, ведь у него в ту пору родился сын, — тот подался на север Италии, где осел в какой‑то колонии, кажется, в Медиолане* (сноска: Милане). Ушел из города вместе с неким Юстином, имеющим вес в этой секте. Тоже давний знакомец. Ныне, после того как консул Квинт Юний Рустик казнил новоявленного проповедника за дерзость и отказ принести жертву божественному Августу, его прозвали Юстином Мучеником.
Узнав о приговоре, тем более о незамедлительном приведение его в исполнение, Марк сурово выговорил Рустику, ведь Юстин был прежде известен им как восторженный поклонник Платона. Если человек ударился в почитание распятого бродяги, это не повод сводить с ним счеты и выказывать кровожадность. Казнь была неуместной, нелепой. Принцепс не мог скрыть негодования, он тут же отстранил Рустика от исполнения консульских обязанностей.
К удивлению Марка, сторонники просвещения, всемерной пропаганды философического взгляда на жизнь, защитники республиканских свобод, расцвет которых под властью мудрого, сведущего в умении жить правителя, был ими вычислен задолго до принципата Антонинов; поборники разумного отношения к жизни, поклонники Диогена и Эпиктета, почитатели Тразеи Пета и Гельвидия Приска2 — одним словом, члены «партии философов», в ту пору крепко державшие в руках управление Римом и провинциями, все как один встали на защиту Квинта Рустика.
В те дни Цинна Катул, Фабий Максим, Квинтилий посмели открыто заявить Марку, чтобы тот был осторожнее в обращении со своими испытанными соратниками, строго придерживался общей линии и был безжалостен в борьбе с невежеством и суевериями. Эта зараза, утверждали соратники, это так называемое христианство, облаченное в «некие мистические одежды», уже проникло в ряды тех, кто управляет миром. Время ли сейчас церемониться?
Когда же Марк напомнил им о гонениях на философов во времена небезызвестного Домициана, друзья с негодованием отвергли это дерзкое утверждение. Верить — пожалуйста, заявил Цинна, но поклоняться они обязаны богам, составившим славу и величие Рима и, в первую очередь, божественным императорам. В их честь совершать обряды.
Была во всей этой сумятице, какая‑то неразвитость основных понятий, смешение хрена с редькой. Драчка получилась хорошенькая.
Марк тогда уступил по всем пунктам…
Но об этом после.
Сейчас хотелось взглянуть на Матидию, супругу Лонга, ни разу не упрекнувшую мужа за то, что тот подался в бродяги, все эти годы хранившую ему верность, ведущую хозяйство и даже, как сообщали соглядатаи, время от времени посылавшую мужу в провинции небольшие денежные суммы.
Кто там следующие по списку? Ага, два вольноотпущенника, всадник с просьбой дать ему подряд на поставки продовольствия в армию.
Зевс, горе мне, горе! В списке обнаружилось имя Витразина. И сюда, наглец, добрался. Не чересчур ли? Бывший гладиатор отличался особым коварством и помпезной храбростью, из пожертвований и наградных он подкармливал огромную толпу своих приверженцев. Стоило их любимцу начинать одерживать верх, фанаты тут же, не жалея голосов, принимались кричать: «Добей его, Витразин! Снеси ему голову, Витразин! Выпусти кишки!..» Они тыкали пальцами в землю, громко требуя смерти проигравшего. Когда же Витразин оказывался в трудном положении, болельщики орали: «Пощаду Витразину! Пусть лучший из бойцов здравствует! Мы любим тебя, Витразин!»
Теперь этот вольноотпущенник, в конце правления Антонина Пия пожалованный гражданством, осмеливается претендовать — что там претендовать, требовать! — должность члена государственной комиссии, подчиненной претору и занимавшейся охраной порядка в городе. Ни больше, ни меньше! Должность мало того что почетная, но и придающую ее обладателю отсвет авторитета государства и надежду на более высокую магистратуру, дело только за деньгами. Не пройдет и десятка лет, и может случиться так, что этот громила Витразин окажется в сенате.
В крайнем случае, в сенат попадет его наследник, о котором в городе ходили самые недобрые слухи. Удручал и тот факт, что сын Витразина считался закадычным дружком Коммода. Может, поэтому Витразин и распоясался?
Сначала бывший гладиатор пытался действовать тихо, не привлекая к своим домогательствам общественный интерес. Первой за него попросила жена Марка Фаустина.
Так, между делом…
Император тогда не ответил и только вечером строго выговорил супруге. Сообщил, что любит ее и не желает прислушиваться ко всяким грязным слухам, которые ходят о жене принцепса. Однако Фаустине следует учесть, что жена цезаря должна быть выше подозрений, и всякий, даже самый нелепейший намек на связь жены с этим безжалостным убийцей, очень огорчит его. Не императора, но человека!..
Фаустина растрогалась, расплакалась, принялась уверять — как он мог такое подумать!! Она обожает супруга, можно сказать, боготворит его!.. Затем притащила девочек и маленького еще Коммода. Марк замахал на жену руками и приказал прекратить этот постыдный спектакль. Ночью признался, что верит ей.
Получив отпор, Витразин ринулся напролом. Он начал добиваться аудиенции у принцепса, тратил огромные суммы на устройство зрелищ для плебса, однако прошлые делишки, слишком хорошо известные в городе, его оскорбительные попытки подменить народный суд над побежденными наглостью и криками подкупленной клаки, не позволяли гражданам раскрыть ему сердца. На устраиваемые Витразином общественные трапезы и раздачи продовольствия сбегалось чуть ли не полгорода, однако, получив паек, люди тут же запевали:
Витразин, сколько денежек выманил ты у богатых вдовиц?
Столько же, сколько бесчестно срезал голов.
Марк тогда еще поинтересовался у своего вольноотпущенника Агаклита, ответственного за настроения в городе — бесчестно или бессчетно? Тот ответил, что именно бесчестно, что выглядело удивительно, если принять во внимание бесстыдство римской толпы, ее грубость и любовь к кровавым развлечениям.
* * *
Марк показал секретарю восковую дощечку со списком.
— Проси.
Дождавшись, когда Александр выйдет из шатра, император поднялся и двинулся навстречу Матидии, намереваясь встретить ее у порога. Сделал пару шагов и едва не столкнулся с поспешно вбежавшим в шатер мужчиной огромного роста, плечистым, раздавшимся в поясе, с исковерканным лицом и умело всклоченным, беспорядочно завитым париком. Посетитель без капли смущения вскинул руку и с шибающим в уши африканским акцентом, почти завопил.
— Аве, Цезарь! Аве, великий! — и попытался встать на колени.
Марк отвернулся и неторопливо направился к столу. Когда сел и обернулся, Витразин продолжал стоять — видно, решил, что проявленного пафоса вполне достаточно, а может, решил воспользоваться коленопреклонением в более удобный момент? Правая рука его была по — прежнему вскинута, однако теперь его поза выражала непременное желание произнести речь — правая нога чуть выдвинута вперед, рука вскинута, как и подобает прилежному ученику, прошедшему курс ораторского искусства. Посетитель был наряжен в хламиду, поверх которой в глаза бросался поношенный плащ — ни дать ни взять, истинный философ, озабоченный исключительно тем, чтобы ежеминутно постигать суть добродетелей… В глазах ужас и боль за народное дело, с какими Цицерон обличал Катилину. Казалось, еще мгновение и полотняные стены шатра содрогнутся, услышав знаменитое: «Доколе, о, Катилина, ты будешь смущать своими дерзостями римский народ?»
Марк почесал висок, вопросительно глянул на застывшего у входа, растерявшегося секретаря. Тот пожал плечами и вышел из палатки. Император вздохнул, развалился в кресле, закинул ногу на ногу и, прищурившись, спросил громоздкого посетителя.
— Чего ты добиваешься, Витразин?
— Милости императора, его доверия и любви. Хочу припасть к его мудрости и обрести истину.
— А конкретней?
— Великий цезарь, испытай меня. Доверь доказать, что общественное благо я ставлю выше своего личного, малюсенького и недостойного счастьица. Я докажу, что не приемлю прежний постыдный образ жизни. Разум мой прозрел, сердце содрогнулось, из глаз хлынули очистительные слезы. Теперь у меня нет иных стремлений, кроме желания обрести мудрость и прикоснуться к истине.
— То есть ты требуешь должность в составе коллегии?
— О, как ты мудр, проницательный. Твой орлиный взор…
— Не слишком ли, — перебил его Марк, — для человека, который плюет на список просителей, врывается первым, оставляя за порогом женщину благородного сословия, двух всадников, и почтенного купца. Пусть даже он и нарядился бродячим философом.
— Но мое дело не терпит отлагательства! — искренне возмутился Витразин. — Это не моя прихоть — весь Рим упрашивает меня добиваться должности. И Цинна, и Квинтилий, и Клавдий Помпеян. Твой зять даже обнял меня на прощание. Расставаясь, он не мог сдержать слез и постоянно твердил — кто, кроме тебя, Витразин, способен помочь римским гражданам? Поспеши к мудрейшему, припади к его стопам, умоляй и раскаивайся. Вот я, сломя голову, и помчался сюда, ведь скоро выборы членов коллегии надзора за порядком в городе и исполнением приговоров. Великий август, поверь, никто лучше меня не сумеет обеспечить спокойствие граждан и проследить, чтобы никому не было повадно позорить твое имя. Клянусь, государственной казне это не будет стоить ни единого асса!
— Насколько мне известно коллегия под началом претора укомплектована полностью, — удивился Марк.
— О, август, неужели тебе не доложили, что избранный членом коллегии Ламия Сильван выбросил из окна жену Галерию и теперь находится под следствием?
— И ты поспешил ко мне, чтобы занять освободившееся место? А ты подумал о том, что стоит мне удовлетворить твою просьбу, и в тот же день народ заговорит — Витразину, мол, удалось обвести «философа» вокруг пальца. Или, что еще хуже, купить себе должность. Какой же мне будет прибыток, если к моему имени начнут пристегивать твое. Дурная слава, что сопровождает тебя, ляжет и на меня.
— Стоит ли обращать внимание на болтовню тех, кто живет на подачки?
— Но именно эти люди столько раз спасали тебе жизнь.
Витразин рухнул на колени.
— Господин!..
Марк отметил про себя, что Витразин хорошо отрепетировал свое выступление — момент действительно был трагический! — и спокойным голосом поправил его.
— Не называй меня господином. Мой титул тебе известен — принцепс, первый в сенате, император и народный трибун. Есть другие позволительные титулы, например август или цезарь. Можешь использовать любое обращение.
— Великий цезарь, враги донимают меня. Клеветники не дают проходу, кое‑кто грозится привлечь меня к суду. Если ты окажешь мне милость, у тебя не будет более верного слуги. Я многое знаю.
— Не стоит опускаться до грязных намеков, Витразин. Ты не ведаешь, что творишь, но я не виню тебя. Ты просто заблуждаешься, ищешь не там, где потерял. У тебя есть средства — я же не спрашиваю, каким образом ты их добыл? Ты энергичен, хваток. Займись чем‑нибудь полезным, помоги тем, кто рядом с тобой, кто нуждается в помощи. Для этого не надо быть членом какой‑либо коллегии.
— Но, обладая должностью, я смогу оказать помощь куда большему количеству людей. Император, у меня сердце кипит, когда я слышу, как на улицах Рима поганая чернь насмехается над тобой. Вот какие стихи выкрикивают на улицах города: «Моешь негра зачем? Воздержись от работы напрасной. Сумрак ночной озарить ты ведь не сможешь лучом». Они беззастенчиво полощут твое имя, хохочут, говорят, что ты решил всех сделать философами, а особо избранных назначить мудрецами, как ты назначил прокуратором бывшего разбойника, а потом гладиатора Флора, как назначил наездника Полиника квестором в Испанию. Я не говорю уже об опозорившем всадническое сословие выступлением в гладиаторских боях Гае Гаргилии Гемоне, теперь надзирающим за общественными банями. Это называется пустить козла в огород…
— Достаточно, Витразин. Если желаешь занять почетную должность, сначала освободись от дурной славы, которая сопутствует тебе.
— Но император! — Витразин закрыл лицо руками, однако сквозь чуть растворенные пальцы внимательно следил за правителем.
Наконец он оторвал руки, сделал долгую паузу и, подражая трагическому актеру Меруле, (видно, брал у него уроки) воскликнул.
— Никогда!
Парик, искусно прилаженный у него на голове, чуть сдвинулся и обнажил левую сторону головы.
В первое мгновение Марк почувствовал омерзение, затем его нестерпимо потянуло в хохот. Тихо вошедший в палатку секретарь, изумленно глянул на просителя, потом едва успел зажать рот рукой. Это было смешно — громила с рассеченной щекой и отрезанным ухом, отсутствие которого ранее прикрывал роскошный, теперь сдвинувшийся на одну сторону парик — Марк и догадаться не мог, что Витразин прибегнул к услугам искусного цирюльника, — с глазами, полными слез, вздевший руки, провозгласил еще раз.
— Никогда не оставлю моего императора. Я буду ловить его взгляд, первым брошусь исполнить любое его желание. На своей спине я перетащу его через реки и болота, овраги и чащи, пока он не убедится в моей преданности.
— То есть ты хочешь сказать, что останешься в лагере, пока я не распоряжусь выбрать тебя в коллегию.
— Да, цезарь из цезарей.
— А если я прикажу выгнать тебя из лагеря?
— Я же сказал — буду бродить по окрестным лесам в тоске и печали и громко стенать, взывая к твой доброте.
Это уже не смешно. Марк прищурился, с этого станется. Будет досаждать, пока не добьется своего. Если же ему улыбнутся боги, и он действительно окажет услугу императору или кому‑нибудь из членов его семьи; если приглянется кому‑то из обладающих властью и тот начнет ходатайствовать за него, Марк вынужден будет уступить. Отослать с охраной? Он и ее подкупит. Зевс, великий космос, животворящая пневма, разве у повелителя великого Рима нет других забот, как разбираться с Витразином? Я не сержусь, я спокоен, ведь наглость и неутоленное тщеславие бывшего гладиатора куда в большей степени причиняют терзания и неудобства ему самому, чем мне, вынужденному выслушивать дерзкого. Его — не моя! — душа глумится над ним самим. В этом его наказание, а для меня лучший способ защититься — не уподобляться!
Но и не пренебрегать!
— Александр, — принцепс обратился к секретарю, — ты выяснил, кто пропустил его первым?
— Сегестий Германик, из бывших гладиаторов. Он стоит на часах возле вашего шатра.
— Сколько ты заплатил ему, Витразин, чтобы он оттолкнул женщину?
— Мы старые приятели, император. Сегестий многим мне обязан. Я никого не отталкивал. Я упросил несчастную уступить мне очередь, ведь мое дело не терпит отлагательства.
— Я жду честного ответа, Витразин, ведь я все равно узнаю, на какую сумму ты потратился.
Посетитель принялся тяжело вздыхать, крутить головой. Парик окончательно сполз на одну сторону и полностью обнажил омерзительную рану на правой стороне черепа. Ухо Витразину отрезал несравненный боец, кумир публики, Публий Осторий, одержавший победу в более чем в полусотне поединков. По крайней мере, он сам так утверждал.
Наконец Витразин решился.
— Двадцать сестерциев, цезарь.
Марк приказал.
— Позови Сегестия.
Стоявший на часах воин вошел в шатер. Сегестий был из германцев. Ростом преторианец был подстать Витразину, только более сухопар и подтянут, но силой обладал немереной. Он оказался одним из немногих гладиаторов, кто проявил себя в армии с самой лучшей стороны.
Сегестий получил свободу и прижился в армии несколько лет назад, в начале войны с маркоманами, когда Марк Аврелий, чтобы спасти Италию и пополнить ослабленные легионы, провел набор рабов и гладиаторов. За эти годы он стал лучшим копьеметателем в Двенадцатом Молниеносном легионе. Уже полгода, как переведен в когорту охранявших императора преторианцев. Ему уже светило звание центуриона и возвращение в свой легион в качестве примипилярия* (сноска: Примимпилярий — старший по должности центурион (из 60 центурионов легиона); входил в члены военного совета легиона и получал при назначении всадническое достоинство).
Вскинув руку, он приветствовал императора, на лице его была ясно видна озабоченность.
— Сегестий, Витразин утверждает, что дал тебе двадцать сестерциев, чтобы ты пропустил его вперед. Сегестий, ты взял взятку на посту? Знаешь, чем это тебе грозит?
Солдат растерялся, громко и протяжно вздохнул, потом кивнул.
— Да, император. Я готов понести наказание. Нечистый попутал…
— Сегестий, я приказал Витразину покинуть лагерь и отправляться в Рим, однако он — свободный римский гражданин, и я не вправе указывать, где ему находиться, чем заниматься. Он требует должность члена постоянной коллегии, надзирающей за порядком в Риме. Он пригрозил, что останется в лагере, и будет ежедневно молить меня о милости. Скажи, это будет справедливо, если человек, поступающий подобным образом, будет оберегать общественный порядок в Риме?
— Император, если ты прикажешь, чтобы ноги этого негодяя не было в нашем лагере, клянусь, к полудню его и след простынет. После чего я готов принять наказание.
— Ты слышал, Витразин? Чтобы к полудню тебя не было не только вблизи лагеря, но и в Корнунте. Сегестий проводит тебя до задних ворот.
Витразин искоса, с ненавистью глянул на легионера и достаточно громко, чтобы слышал принцепс, выговорил.
— Христианская собака… — после чего многозначительно глянул в сторону Марка.
Тот, однако, оставил донос без внимания.
Когда Витразин покинул шатер, Марк спросил.
— Значит, ты христианин, Сегестий?
Старший солдат кивнул.
— Да, император. Мне так легче. У меня детишки утонули. Семья была, мальчик и девочка. Близняшки, — он сделал паузу, потом добавил. — Может, встречусь с ними на небесах.
Марк с недоумением глянул на солдата.
— Не понял. Ты же всего три года как получил свободу. Какая же семья у гладиатора?
Сегестий промолчал.
— Говори, — приказал император.
— Когда я махал мечом на арене, — Сегестий отвечал, не глядя на принцепса, — Виргула полюбила меня.
— Она свободнорожденная?
— Да, император. Дочь вольноотпущенника.
— Что только творится в Риме! — всплеснул руками Марк. Он повернулся к секретарю. — Слыхал, Александр?
Затем вновь обратился к Сегестию.
— Ну‑ка расскажи подробнее.
Сегестий кашлянул, чуть расслабился — чему быть, того не миновать, потом на его лице нарисовалась странная усмешка.
— Виргула сбежала из дома, я поселил ее у… в общем, стали мы жить тайно. Денег у меня хватало. Если бы не Витразин, я, может, и раньше получил бы свободу. Если бы мне позволили сражаться копьем, но этот жлоб убедил хозяина школы, что так никакого интереса. Пусть, мол, германская собака учится владеть мечом. Я не жалуюсь, нет. Витразин, правда, подкармливал меня. Если бы мне в ту пору дали копье!.. Одним словом, зажили мы, как муж с женой. Денег у меня хватало, чтобы подкупить стражников из городской когорты и надзирающего за кварталом префекта. Они в мои дела не лезли, а Виргулу соседи полюбили и не выдавали. Я мечтал о свободе, а тут война с маркоманами. Я первый записался в войско, а уж как попал на войну, так постарался, что никто не мог упрекнуть меня, что я пренебрегаю. Когда наши дела пошли на лад, я вывез Виргулу из Рима, подальше от ее родственников и злых языков. А тут на тебе, в прошлом годе дети утонули. Близнятки. Такие дела…
Наступила тишина.
Первым ее нарушил император.
Он спросил тихо, сквозь зубы.
— Кто тебе сказал, что вы можете встретиться на небесах?
— Проповедник, звали его Иероним. Перед тем как отправиться в земли квадов, он заглянул к нам в Карнунт. Переправился через реку и сгинул.
— Ты ему поверил?
— Император, во что мне еще верить? Я любил их, детишек, мальчика и девочку. Совсем маленькие были.
Слезы потекли по лицу солдата.
— Тебя накажут плетьми, Сегестий, отправят на тяжелые работы. Будешь валить лес.
— Чему быть, того не миновать, император.
— У тебя еще дети есть?
— Нет, император.
— Иди, Сегестий.
Когда он вышел, Марк подумал, что теперь можно быть спокойным за Витразина. Если тот до вечера не покинет лагерь, солдаты когорты, в которой до перевода служил Сегестий, тут же придушат домогателя должностей.
Но каков Бебий Корнелий Лонг или, как его теперь кличут, Иероним? Римский всадник подался в варварский край, а ему, принцепсу, императору, охранителю империи, ничего об этом неизвестно! Дочери вольноотпущенников сходятся с рабами, а префект квартала закрывает на это глаза. Странные дела творятся в государстве!
Он приказал Александру.
— Пригласи Матидию.
— Она с сыном, повелитель,
— Пусть войдет с сыном.
Матидия, мало похожая на смешливую девицу, какой ее раньше знал Марк, вошла в шатер в сопровождении молодого, выше среднего роста, юнца. Она заметно располнела, на лице некоторая озабоченность. Марк поднялся и после приветствий взял ее за руку, провел к креслам без спинок, помог сесть.
— Как здоровье, Матидия?
— Пока не жалуюсь, цезарь.
— Называй меня Марком. Ты в моем доме, мы дружим с детства.
Женщина сняла митру — кожаную шапочку с завязками под подбородком, обнажила голову. Была она в далматике — длинной тунике с широкими рукавами. Волосы были заплетены в косы и, обвивая голову, уложены в пучок, который скреплял дешевый налобник.
— Спасибо, Марк
— Что нового в Риме, Матидия? — спросил Марк.
— Все ждут известий с границы, — ответила женщина. — Народ славит твое имя за то, что ты не поскупился на возмещение ущерба людям, пострадавшим во время разлива Тибра и отправил хлеб для жителей италийских городов, испытывавших голод.
— Это мой долг, — ответил Марк.
Он расспросил ее о прежних знакомых — о тех, кто не добился чинов, кто вел жизнь тихую, частную, о занятиях и умонастроениях которых не сообщали ни префект города, ни его преторы, ни соглядатаи. Поинтересовался, как относятся в Риме к спору, возникшему между лакедемонянами и мессенцами по поводу прав на владение храмом Дианы Лимнатиды. Матидия ответила, что ничего не слышала о таком храме и о разногласиях в сенате, возникших вокруг этого дела. К тому же споры каких‑то греков ее мало занимали.
— В Риме сейчас только и разговоров о несчастной Галерии, выброшенной из окна сумасшедшим Ламией Сильваном, — поделилась она.
— Да, — кивнул Марк, — префект города писал мне об этом трагическом событии.
Матидия с некоторым удивлением глянула на Марка, однако тот молчал и доброжелательно смотрел на посетительницу.
Матидия вздохнула.
— Я боялась огорчить тебя этим известием, — осторожно начала она, — ведь Галерия твоя сестра, правда, неродная, — Матидия на мгновение примолкла, потом еще более осторожно спросила. — Ты, Марк, как видно, уже и думать забыл о ней. Как, впрочем, и о сестре Вера Фабии, с которой когда‑то был помолвлен.
— Я огорчен, Матидия. Однако объясни, причем здесь Фабия?
Женщина не ответила, отвела взгляд, затем принялась разглядывать нехитрую обстановку, находившуюся в императорском шатре. Негусто для властелина мира — несколько табуретов и клисмосов* (сноска: стульев), сундуки и два шкафа для платья, возле рабочего места удобное кресло с наброшенной на сидение подушкой, стол для свитков, книжный шкаф. Оглядевшись, она продолжила.
— Народ требует сурового наказания преступника. Фаустина прислала грозное письмо, а префект почему‑то медлит. С другой стороны, народ и Фаустину обвиняет в ее смерти. И Фабию…
Она замолчала, разговор вновь увял.
— Объясни толком, что именно говорит народ? — попросил император.
— Мне бы не хотелось выглядеть в твоих глазах сплетницей, не затем я отправилась в такую даль, однако не буду скрывать, что кое‑кто полагает, что Фабия настойчиво пыталась склонить Галерию к публичному признанию, что, мол, Коммод не твой сын. Мол, Галерия была посвящена в эту тайну.
— Это злобная клевета. Мне точно известно, что Коммод мой сын.
— И я о том же. Однако народ привык верить худшему, и в таких делах правда никого не интересует. Фабия уверяет, что у Галерии были доказательства, какие‑то письма…
Боги, опять Фабии неймется!
— Я действительно сожалею о смерти Галерии. Она не заслужила такой судьбы. Горько сознавать, что пришел черед нашим сверстникам спускаться в Аид.
— Зато Фронтон, учивший тебя ораторскому искусству, поправился и сейчас бодр, как и два года назад, — сообщила Матидия, — Говорят, его зять Ауфидий Викторин собирается издать его труды.
— Труды? — удивился Марк и осторожно почесал висок. — Наверное, речи, а также письма. Он очень искусно составлял их. Это были скорее не письма, а трактаты или наставления. Видно, слава Сенеки не дает Фронтону покоя.
Марк выпрямился на стуле, чуть подался вперед, отставил правую ногу, вскинул руку и принялся декламировать.
— Красноречие правителя должно быть подобно зову походной трубы, а не звукам флейты. Меньше звонкости, но больше весомости.
Матидия и Александр засмеялись, в глазах юного Бебия тоже блеснули веселые огоньки.
Марк усмехнулся.
— Фронтон, правда, всегда испытывал некоторую ревность к тем, кто мастерски владел словом. Помнишь Герода Аттика? Твой муж как раз занимался этим судебным процессом. Никто лучше Бебия не умел передразнивать нашего знаменитого оратора. Помню тот день, когда вы навестили меня в доме Тиберия. То‑то было весело.
Марк Аврелий встал, перекинул край тоги через руку, расправил ее, напомнил.
— Бебий тогда выступил с речью в защиту котов. Это было забавно, — затем оттопырил губу, подражая Бебию, громко провозгласил.
— Граждане, будь я магистратом, я мог бы из соображений безопасности государства и якобы незначительности ущерба закрыть глаза на плутни ваших котов, без зазрения совести пожирающих не только мышей и крыс, но посягающих на человеческую пищу, как‑то: сметану, молоко, копченое мясо и, что нетерпимо более всего, свежую рыбу. Я мог бы закрыть глаза, если бы эти полосатые хищники съедали овощи, принесенные с рынка, но терпеть наглый грабеж и тем более развратные действия этих проходимцев, то и дело совершающих насилие над пушистыми и ласковыми зверьками, именуемыми кошками — топчущих их средь бела дня в моем перистиле* (сноска: Внутренний открытый двор, окруженный колоннадой и хозяйственными постройками) — я, как частное лицо, не намерен. Не для того мы приносим жертвы богам, молим о сохранении добрых нравов и прежних римских доблестей; не для того воюем за морями, чтобы мелкие, одетые в звериные шкуры пакостники взламывали наши кладовые и совращали наших домашних подруг…» Ну, и так далее.
Матидия рассмеялась.
— Ты помнишь все наизусть.
— Все помню, Матидия. Почему я должен забыть то, что до сих пор мне дорого?
Женщина не ответила, задумалась о чем‑то своем. Принцепс спросил.
— Что слышно о твоем муже?
При этом он невольно перевел взгляд на Бебия Корнелия младшего.
Сын продолжал стоять чуть сзади матери. Был он в полном воинском снаряжении — в нагрудном, начищенном до блеска панцире, надетом на шерстяную, до колен тунику. На голенях поножи, ноги обуты в сандалии из грубой кожи. Шлем — охватывающую голову полусферическую шапочку из металла, пересеченную медными полосами от уха к уху, и ото лба к затылку, снабженную козырьком, нащечниками и насадкой на темени, в которую было вставлено страусиное перо — держал в правой руке. Был он без оружия, на плечах солдатский плащ. Все доспехи отцовские, простенькие, рельефные украшения едва читались. Молодой человек был узколиц, с чуть выдвинутой вперед нижней челюстью, что придавало ему несколько туповатый и жестокий вид. Взгляд сосредоточенный, холодный, похоже, парень себе на уме. Держался скованно и все более поглядывал на мать или украдкой обводил взором шатер. От встречи с правителем многого не ждал. Скорее всего, дурная слава отца, поддавшегося христианским суевериям, отказавшегося от военной и гражданской карьеры, пренебрегшего римскими доблестями, тяжелой ношей лежала на его плечах.
Император прикинул, что может предложить новобранцу? Место в своей свите? Зачисление в преторианскую когорту? Тех, кто сумел пристроиться в свиту полководца, в армии не жалуют. В войске его сразу сочтут доносчиком, одним из императорских лизоблюдов. А если он таковым не является? Если он мечтает собственными руками восстановить доброе имя семьи? Направить рядовым в конницу? Рука не поднималась, пусть даже Бебий Корнелий Лонг из сословия всадников, однако давным — давно прошли времена, когда родовитые римляне, относящиеся ко второму знатному сословию, служили в кавалерии. Теперь там воюют исключительно союзники из варваров. Однако дать ему под команду сколько бы то ни было солдат тоже опасно. Вояки могут вполне «сожрать» юнца, к тому же не дело принцепса заниматься подобной мелочевкой.
— Последняя весточка, — ответила матрона, — дошла из Карнунта. Бебий сообщал, что решил уйти с купцами в земли германцев. Там и сгинул. Перебежчики говорят, что царь квадов Ариогез решил, что он лазутчик, и посадил его в яму.
Она неожиданно заплакала, тихо без всхлипов. Затем также аккуратно вытерла слезы платком.
— Не думай, Марк, — начала она, — что я посмела испросить аудиенцию, чтобы вымолить кусок пожирнее или пристроить моего сына поближе к императорскому штандарту и подальше от опасностей. Он — честный мальчик, с детства отличался храбростью и знает, что такое воинская дисциплина. Он готов к исполнению любых работ, пусть даже они сначала будут сопряжены с мало достойными для сына всадника занятиями. Он готов копать землю, валить деревья…
В этот момент в палатку неожиданно вошел командир Четырнадцатого легиона Луций Септимий Севéр, исполняющий обязанности префект лагеря. Секретарь Александр Платоник приложил палец к губам, и они оба замерли у порога.
— Он не подведет в строю, — продолжала Матидия, — умеет обращаться с копьем и дротиками, метко стреляет из лука. Он грамотен. Испытай его в деле, Марк, и ты убедишься, что я хорошо воспитала сына. Причина, которая вынудила меня отправиться в такую даль и обратиться к тебе лично, связана не только с моими семейными делами. Я приехала к тебе по просьбе многих моих подруг, с коими и ты хорошо знаком. Я приехала, чтобы сообщить — твои прокураторы, сборщики налогов, всякая мелкая пакостная челядь, называющая себя «философами», ведут себя в городе, словно завоеватели в побежденной стране. Под видом сбора налогов они без страха хватают все подряд, при этом прикрываются твоим именем и постоянно ссылаются на необходимость «исполнить долг перед отцом народа, перед государством». Многие из них уже по несколько раз сменили места жительства, и каждый раз перебираются в новые и все более роскошные дома, а те люди, славные предки которых составили славу Рима, нищенствуют и вопрошают, зачем эти славные победы? Куда смотрит император, и так ли важно усмирять диких германцев вдали от Рима, когда в городе засуживают достойных, издеваются над благородными вдовами и малыми детьми. Если в этом, Марк, и заключается твоя «философия», нам нет спасения. Неужели тот Марк, которого любит народ, тот император, который обуздал парфян, без пролития крови справился с заговорщиками, во время наводнения Тибра спас Рим от голода, позаботился о сиротах, устроив их в воспитательные дома, — забыл о долге или утомился, выполняя его?
Она сделала паузу, потом более тихо продолжила.
— Вот почему я в нарушение всех обычаев решилась сопровождать сына в военный лагерь. Он повел себя благородно и из любви к матери не стал возражать против того, чтобы именно женщина ввела его в стан за руку, пусть даже подобный поступок с моей стороны мог бы нанести ущерб его чести. Я приехала не для того, чтобы облегчить ему тяготы военной службы или выпрашивать поблажки. Нет, Марк, я, с его согласия и одобрения, оставляю сына в качестве заложника. Он должен доказать в бою, что слезы и мольбы римских женщин, их вера в тебя, исходят из самого сердца. Он должен доказать, что род Корнелиев Лонгов всегда верно служил и будет верно служить Риму и императору. Ты вправе наказать его за любой, самый незначительный проступок как за тягчайшее преступление.
В шатре наступила тишина. Наконец Марк устало произнес.
— Я все знаю, Матидия. Твоя боль — моя боль, но я не могу ни законом, ни единовременным указом сдержать банду алчных, хватающих все подряд чиновников. Учти, это все грамотные люди, и подавляющее большинство из них набивают свои карманы уже после добросовестного исполнения обязанностей. Им известны все постановления, все ходы и лазейки, он умеют применять законы. Да, каждый из них страшится быть пойманным за руку, но все вместе они никого и ничего не боятся. Им нет замены, Матидия! Единственное, что в моих силах, это суметь убедить их более служить государству и менее заботиться о собственных доходах. Это труднейшая задача! Я пытаюсь ее решить, но у меня нет возможности приставить к каждому из прокураторов надсмотрщика, потому что пройдет время и каждому надзирающему придется приставить еще одного контролера, и так до бесконечности.
Он встал, принялся расхаживать по широкому, накрытому полотняными стенами, разукрашенному золотыми кистями и алыми занавесями помещению. На ходу кивком поприветствовал Септимия Севера, тот молча вскинули руки. Затем продолжил.
— Не все так плохо, Матидия. Я даю тебе слово, что в скором времени этот вопрос будет решен, и своеволие чиновников будет умерено. Давай лучше поговорим о твоем сыне. У кого ты учился, Бебий?
Молодой человек вытянулся по стойке смирно, вскинул подбородок и доложил.
— Философии у Юния Рустика, а ораторскому искусству у Фронтона.
— Это, безусловно, знающие свое дело люди. Чему же ты научился к них? Скажи вкратце.
— У Фронтона — соглашаться с авторитетами и теми, кого толпа считает авторитетами. Рустик же, напротив, убеждал меня не принимать на веру ничье мнение, но проверять его на собственном опыте и на основе углубленных размышлений. Что до меня, император, — Бебий неожиданно примолк, затем продолжил уже более сильным, звонким голосом, — то я не намерен быть слишком суровым по отношению к пушистым зверькам, именуемым котами, ибо…
Бебий повторил позу оратора, в которой только что император обличал известных всем домашних любимчиков.
Он вскинул руку и обратился к слушателям.
— Ибо есть ли на белом свете другое животное, которое с такой непреклонностью и отвагой отдавало бы всего себя ловле крыс и мышей — существ мерзких, ненасытных, созданных на горе человеку, причиняющих столько бедствий собранному урожаю. Сколько наших женщин было напугано до смерти этими безжалостными, уничтожающими все, что попадется у них на пути, разбойниками! Кто из наших мужчин, столь доблестных на поле боя, справляющих триумфы, приводящих к покорности другие народы, стоя на четвереньках, изловчился поймать хотя бы самую маленькую мышку, сумел впиться в нее ногтями, не говоря уже о зубах?
Первым захохотал Септимий Север, следом император и Александр Платоник.
Молодой человек гордо продолжил.
— Еще я хочу сказать о немалом уме и душевном величии пушистых охотников. Разве не благородна жертва, на которую идет кот, когда пробирается в кладовую известным только ему путем! Разве не указывает он хозяевам лаз, каким враг может достичь запретных пределов, где мы, надеясь на вкусный обед, храним молоко, сметану, копченое мясо, я уже не говорю о свежей рыбе. И за этот подвиг, за слабость, понятную и простительную — ибо ущерб, приносимый котами не идет ни в какое сравнение с бесчинствами, производимыми крысами и мышами, — мы жестоко лупим его, маленького, беззащитного. Лупим всем, что попадется под руку, до исступления, до жара в глазах. И это беззаконие, эту расправу мы, культурные и образованные люди, называем «уроками», «поучительным назиданием» или того горше — «обучением хорошим манерам»…
— Цезарь, — спросил легат, — где ты отыскал этого говоруна? Зачем на нем военная форма?
— Это сын моего старинного друга, Бебия Корнелия Лонга. Он явился в наш лагерь послужить отечеству и римскому народу.
— Ну, если этот парень владеет мечом так же, как языком, то я возьму его в свой штаб. Сначала побегает в помощниках, а там видно будет. Глядишь, и до трибуна дослужится.
В конце аудиенции Марк Аврелий убедительно посоветовал Матидии сегодня же отправляться в Рим.
— Ты гонишь меня, цезарь?
— Марк, — поправил ее принцепс.
— Хорошо, Марк. Я понимаю, мне нельзя оставаться в лагере, но я могла бы подождать в Аквинке или, например, в Карнунте? Или ты ничего не ответишь женщинам Рима?
— Нет, Матидия, сейчас ответа не будет, но я отвечу обязательно и очень скоро. А теперь будет лучше, если ты немедленно покинешь провинцию.
— Значит, в Риме недаром поговаривают, что вторжение начнется со дня на день.
— Эти слухи преувеличены, но я никогда не прощу себе, если поступлю неразумно и поддамся на твои уговоры. Тебя будет сопровождать почетный конвой сингуляриев* (сноска: Конная гвардия, составленная из особо отличившихся воинов разных племен.) Командир декурии будет нести императорский значок.
Матидия заметно оробела.
— Я не рассчитывала на такие почести. Со мной три верных раба и вольноотпущенник. Он распоряжается моими деньгами.
— Что касается денег, — Марк почесал висок. — Как‑то Бебий снабдил меня деньгами, так что за мной числится должок в пятьдесят тысяч сестерциев. Ты получишь их в Риме, я отпишу своему вольноотпущеннику.
— Твоя доброта безмерна, но Бебий никогда не одалживал тебе. Я бы знала об этом.
— Это случилось до вашей свадьбы, — он помолчал, потом прищурился. — Ты требуешь отчет у принцепса?
— Я не смею, — встревожилась женщина. — Но и ты не настаивай, Марк. Я приехала сюда не за подачкой. Прости, если мои слова обидели тебя… Признайся, ты что чего‑то не договариваешь?
— Хорошо, оставим в стороне деньги. Да, я не договариваю, и это мое право. Ты же помчишься со всей возможной скоростью. В дороге, разговаривая со случайными попутчиками, и по прибытию в Рим, будешь рассказывать всем, кто начнет интересоваться состоянием дел на границе, что армия готова к войне, что принцепс проник в планы Ариогеза и собирается переправиться через реку ниже Карнунта. Что он уверенно говорит о скорой победе. Поделись этим известием со своими рабами и вольноотпущенником, пусть твои домочадцы в Риме не обходят вниманием бывших гладиаторов, а также купцов — иноплеменников. Я уверен, Матидия, что ты в точности выполнишь то, что тебе предписано.
— Повинуюсь, цезарь.
— Вот так‑то лучше, — Марк сделал паузу, потом добавил. — Я присмотрю за твоим сыном.
— Благодарю тебя от всего сердца, Марк. Не за то, что согласился поговорить со мной, остался верен прежней дружбе, но за то, что сохранил в душе желание выслушать частное лицо. За то, что живешь скромно, как подобает римлянину, что не держишь в шатре шлюх, как прежний твой соправитель Вер, и хранишь верность Фаустине. Ты должен признать, ей приходится нелегко, ведь ты таскаешь ее за собой по всем военным лагерям. Как ее здоровье? Она, кажется, отдыхает на твоей вилле в Пренесте?
— Нет, — ответил Марк и помрачнел. — Она неподалеку, в Петовии, моем летнем доме. Плохо чувствует себя.
— Я разделяю твою боль, Марк, — Матидия положила ладонь на руку императора. — Я поставлю твой бюст в атриуме, среди семейных богов. Ты достоин этого, Марк.
Она разрыдалась.
Принцепс отвернулся, глянул в прогал раздвинутых занавесей шатра. Шел восьмой час* (сноска: Четырнадцать часов. Отсчет времени в Риме начинался с шести утра.), со стороны реки надвигалась грозовая туча. Если бы Марк верил тучам, приближение грозы можно было счесть недобрым предзнаменованием. Однако согласно свидетельствам древних, молния — это вспышка облаков, которые трет и рвет ветер. Гром — это шум оттого, что они трутся и рвутся. Грозовой удар — это мощная вспышка, с большой силой ударяющая в землю от трущихся и рвущихся облаков; другие, правда, утверждают, что это сгусток огнистого воздуха, с силой несущийся вниз.
Предположим, в надвигавшейся облачной черноте таится недобрый знак. Но он же главный понтифик, великий жрец и знает, как обращаться к римским богам, чтобы ублажить и вырвать благословение и поддержку. Так повелось испокон веков — мы тебе, Юпитер, барана, ты нам удачу и счастье в делах. Этого вполне достаточно, чтобы создать великое государство, и никому нет дела, веришь ты в подлинное существование Юпитера, принимаешь под этим громовым словом свидетельство тайной божьей власти или проявление природной силы. Никто не заставляет римлянина верить в своих богов, куда важнее соблюсти точность в обращении к тем, кто с высоты покровительствует городу и миру.
По мне, решил император, так лучше молиться как афиняне: пролейся дождем, милый Зевс, на пашню, на равнины. Просто и свободно.
Что есть вера? Недоброкачественное знание, надежда на случайное, что‑то темное, неподвластное разуму, но разве может быть в космосе нечто неподвластное логосу, и фатуму?
— Послушай, Матидия, я прошу тебя навестить в Петовии Фаустину и передать ей, чтобы она немедленно отправлялась в Рим. Ты составишь ей компанию, так мне будет спокойней. Получишь на расходы пятьдесят тысяч сестерциев. Я не жду отчета о расходуемых сумах. В эскорт я отпишу турму* (сноска: конный отряд в 30 человек.) и дам вам подорожную.
— Повинуюсь, цезарь.
Марк проводил Матидию почти до самого Карнунта, откуда начиналась главная дорога, ведущая на Рим.
Дорога была вымощена камнем. Вблизи городов с тротуаром вдоль правой обочины, с мостами и отводными каналами для дождевой воды. Повозка императора выбралась на твердое полотно в виду бревенчатых крепостных башен, часто уставленных вдоль заграждений из плетня. За этими полевыми укреплениями, на холмах, был построен малый вспомогательный лагерь, в котором помещался Двадцать первый Стремительный легион, перекрывавший эту ведущую вглубь страны трассу. По принятому зимой плану в его обязанности входило задержать продвижение варваров, пока к городу не подоспеют главные силы.
Очень хотелось проследовать с Матидией до Петовии, повидаться с Фаустиной, лично проследить за отправкой императрицы.
Он унял неразумную, несогласную с природой страсть. Нельзя было оставлять армию и тем самым создавать дополнительные трудности для легатов; нельзя допустить, чтобы они теряли время на сношения с императором, который в решающий момент вдруг решил отдохнуть.
Или, что вернее, поразвлечься.
Для солдата ожидание схватки, неизвестность куда более тягостное состояние, чем боевые действия.
Легионеры выполняли обыденные хозяйственные обязанности — ходили в караулы, занимались воинскими упражнениями, носили воду, дрова, готовили пищу, вместо полотняных палаток возводили бревенчатые дома, чинили одежду, оружие, укрепляли стены летнего лагеря и подступы к нему, рубили просеки, прокладывали дороги, — и ненароком то и дело поглядывали в сторону шумливого в тех местах, широкого Дуная или в сторону форума, где на претории располагалась палатка императора. Его присутствие в лагере, спокойствие, уверенность в себе, даже еженощные занятия «философией» сами по себе крепили дисциплину, поддерживали боевой настрой и постоянную готовность войска. Все в лагере как бы находилось под негласным надзором принцепса. От его взора, как и от пригляда вселенского логоса, ничто не могло укрыться. Легаты не давали покоя центурионам, а те, в свою очередь, строго следили за порядком, за тем, чтобы солдаты выказывали бодрость, рвались в бой, с охотой занимались лагерными работами, учились ходить строем, исполнять команды и следовать за значками центурий и легионными орлами. Все равно Марк ощущал, как подспудно копилось напряжение, как затаенные страхи прорывались в редких стычках между ветеранами и молодежью. Молодые задирали диковатых союзников, особенно смуглых мавританцев, те в ответ грозили дротиками. В шутку, конечно.
Те же скребки на сердце ощущал и Марк. Все вроде бы сделано, армия подготовлена, съестные припасы подвезены вовремя, враг известен.
Возвращаясь в главный лагерь, Марку припомнился тот сладостный миг, когда зимой, в месяце посвященном повелителю света, двуликому Янусу, после долгих споров по поводу планов будущей кампании, явившийся к нему в Палатинский дворец пожилой, отличавшийся редкой невозмутимостью Публий Гельвий Пертинакс объяснил смысл придуманной им уловки, с помощью которой можно было попытаться обмануть варваров и одним ударом закончить войну. Император сразу ухватился за эту мысль, вмиг осознал ее глубину и многослойность.
Идея заключалась в том, чтобы посредством рискованного и, на первый взгляд, неудачного размещения легионов вдоль границы заманить Ариогеза на римский берег, и, не позволив варварским дружинам рассеяться по пограничным провинциям, разгромить их в одном или в двух генеральных сражениях.
Пертинакс предложил сосредоточить войска концентрировано, в вершине прямого угла и как можно ближе к границе, чтобы у Ариогеза не оставалось сомнений — этим летом римляне непременно попытаются форсировать реку. Это неожиданное предложение показалось императору ключом к решению главной стратегической задачи, стоявшей в ту пору перед государством. Еще Антонин Пий видел цель своего царствования в том, чтобы исполнить завет Адриана и организовать на землях, лежавших за рекой, две новые провинции — Маркоманию и Сарматию.
Добиться этого можно было, только добравшись с войском до крайних пределов Германии, то есть до берегов Свевского моря. Как известно по рассказам очевидцев, из глубин этого моря с шумом, грохотом, с обвалом вод ежедневно выезжала светоносная солнечная колесница.
Предполье в Дакии, созданное Траяном, требовало продвижение границы на север до моря. Это обеспечивало сокращение северной границы империи, проходящей по Рейну и Дунаю почти в три раза, что значительно сокращало неподъемные государственные расходы по их охране. Куда легче оборонять империю, сидя в Карпатах, чем по низменным берегам рек.
Нашествие германцев сорвало далеко идущие планы. Оборонялись уже пятый год, пора было подумать и о переходе в наступление.
— Всем нам известно, — заявил Пертинакс, — что Ариогез не дремлет и собирает силы. С какой целью? Чтобы отбить наше наступление или, может, он собирается сам переправиться через реку? Осмелюсь утверждать, что к нашей пользе будет, если мы убедим его упредить нас. Ему доподлинно известно нынешнее расположение наших войск — один легиона у Аквинка, один у Карнунта, три в глубине провинций Верхняя и Нижняя Паннония и Норик. Вексиляции* (сноскак: отдельные отряды.) разбросаны и там и тут.
Меня подобная разбросанность удручает.
При таком расположении войск мы и реку форсировать не сможем, и достойно — а это значит, быстро и без потерь, — отразить вторжение варваров.
Почему?
Взгляни, цезарь, на карту — и до реки далеко, и от реки далеко. В случае нашего наступления враг успеет подготовиться, а если Ариогез сам решится на вторжение, у него появляется возможность бить наши войска по частям. Обороняя площадь, мы теряем в маневренности, теряем инициативу. Подобным образом мы воюем уже четвертый год, а где результат?
Все то же постоянное напряжение, ожидание нападения с севера, переизбыток войск на небольшом участке границы и пустота на других.
По мне, следует открыто и навязчиво показать Ариогезу, что именно в этом году мы собираемся всей войсковой массой форсировать реку и вторгнуться в его земли. Мы должны вести себя смело, нагло и как бы не обращать внимания на приготовления варваров. Мы должны подвести легионы как можно ближе к границе, разместить их на берегу Данувия — например, один легион около Карнунта, три в постоянном летнем лагере, что в восьми милях от этого города, и два возле Аквинка. Эта скученность и близость к границе, несомненно, очень рискованны, но, цезарь, как иначе мы сможем вынудить врага принять сражение в подходящих для нас и убийственных для него условиях. Перейти через Данувий и сражаться на землях, родных для наших врагов, значит то же самое, что сунуть голову в петлю и, откинув в сторону опору, попытаться оборвать веревку.
Постепенное и неспешное наступление, принимаемое со всеми предосторожностями, растянется на долгие годы, и, скажу откровенно, не приведет к успеху. У Ариогеза много опытных воинов, когда‑то служивших в наших союзных когортах. Уверен, они обязательно подскажут царю — вот бы наказать римлян за пренебрежение к врагу! Прибавь сюда, Марк, вопли дикарей, приблудивших с севера. Вспомни об этой дикой жадной своре готов, вандалов, лангобардов, свевов, венедов. Какая им выгода сидеть в своих берлогах и ждать нашего вторжения! То ли дело переправиться на правый берег и подвергнуть грабежу провинции. Вот где их ждет добыча.
Пертинакс сделал паузу, отпил вина.
— Теперь о самом Ариогезе, — продолжил полководец. — Обрати внимание, цезарь, на его заносчивость, нехватку боевого опыта, невнимание варвара к деталям. Ему едва за тридцать. Тебе, должно быть, известно, что в качестве заложника Ариогеза в детстве привезли в Рим, где он получил начальное образование. Знавшие его люди утверждают, что Ариогез выказывал способности к наукам, склонен к решительным действиям, однако отличается бездумной самоуверенностью и неоправданным ухарством. Его ахиллесовой пятой является неумение управлять огромными воинскими массами.
Марк кивнул и почесал ногтем правый висок. Пертинакс встал и принялся расхаживать по залу.
— Пусть у Ариогеза возникнет соблазн одним ударом стеснить римские легионы, загнать их в болота, которых не счесть вокруг озера, и уничтожить нас, как некогда их предки сгубили на правом берегу Рейна армию Квинтилия Вара. Наша задача — укрепить его в этом решении, заворожить возможностью разгромить лучшие римские легионы, попавшие в руки робкого, увлекающегося нелепыми «основоположениями» императора…
Пертинакс запнулся и со страхом глянул в сторону принцепса. Марк махнул рукой.
— Не тревожься, Пертинакс. Мы — свои люди и ищем истину. Ты полагаешь, если Ариогез клюнет на эту приманку, мы сможем наверняка расчистить дорогу на север?
— Да, величайший из величайших.
На состоявшемся через неделю военном совете Дунайской армии император решительно поддержал Пертинакса. Другие полководцы, особенно прибывший с востока Авидий Кассий, скептически восприняли этот рискованный замысел. Кассий заявил — еще неизвестно, клюнет Ариогез на приманку или нет, но в любом случае мы отдаем инициативу в руки врагу. Ужели ожидая наступления варваров, мы позволим себе, вопреки желанию богов, потерять драгоценное время, и отодвинуть начало нашего похода на середину июля.
— Кроме того, — добавил сириец и победитель парфян, — Пертинакс даже не упомянул о том, что у Ариогеза многократное превосходство в силах, и никакой строй и воинское умение не помогут нам выдержать удар этой массы, если, конечно, атака будет правильно организована. План Пертинакса отдает судьбу Рима на волю случая.
«Что, если…» — это не довод в военном деле. Вспомните судьбу несчастного Юлия Госпита, командира XIV легиона, павшего в сражении с маркоманами, прорвавшими два года назад пограничную линию в Верхней Паннонии. Что касается меня, я предлагаю подтянуть корабли из Реции и Норика, в нескольких местах переправиться через Данувий и, разделив армию на две части, бить германцев на широком фронте. В любом случае при наличии сильного флота у тебя, цезарь, всегда будет под рукой вариант отступления на свою территорию.
В заключительном слове принцепс заявил, что доводы Авидия Кассия серьезны и обоснованы. Их обязательно следует обдумать, однако при принятии окончательного решения, добавил Марк, следует руководствоваться совокупностью всех сведений, собранных его доверенными людьми.
Император также добавил, что даже в том случае, если он примет план Пертинакса, это не будет означать, что высшая власть делает ставку исключительно на заманчивую для врага конфигурацию размещения войск. Необходимо также постоянно и настойчиво внушать Ариогезу мысль воспользоваться недосмотром римлян. Уверить его, что с такими силами, которые ему удастся собрать к началу летней кампании, детям Вотана, Тараниса и Перуна незачем отсиживаться в обороне. Если они дерзнут, то сумеют повторить подвиг Арминия, во времена Августа уничтожившего римские легионы в Тевтобургском лесу. Для этого в окружении Ариогеза есть надежные люди. Они постараются убедить квадов и их союзников, что им легко удастся опрокинуть римские легионы, скучившиеся на границе, прорваться на территорию империи и нахватать там жирные куски, а если повезет, то дойти до Италии, сказочной страны и обиталища «трусливого философа» (он выразился о себе в третьем лице).
Несмотря на открытую поддержку императором плана Пертинакса, Кальпурний Агриколла, Септимий Север и большинство других членов претория поддержали сирийца Авидия Кассия.
Септимий Север начал доказывать, что времена изменились. Сам император признал, что у Ариогеза теперь достаточно опытных, прошедших военную выучку в римской армии ветеранов из германцев. По сведениям лазутчиков и перебежчиков, эти прошедшие римскую школу воины сумели навести порядок среди храбрых, но плохо управляемых варваров, убедить их не кидаться на врага толпой, а следовать в бою за значками своих отрядов. Заманив их на правый берег, мы рискуем проиграть сражение. Тогда варвары и в самом деле возгордятся и пойдут на Рим.
Их сомнения были понятны — до сих пор тактика планомерного давления на германцев, избиения их по частям, натравливания племен друг на друга, приносила успех. Зачем же испытывать судьбу и неоправданно рисковать, уступая им свою территорию?
Такова природа военных, усмехнулся Марк.
Как рассуждают легаты? Действуя по плану Авидия, они и легионы сохранят, и добьются почестей, а то, что враг может уйти из‑под удара, раствориться в дремучих лесах, затаиться в болотах и спустя несколько лет вновь ударить по приграничным провинциям, их не особенно волнует. В любом случае они не останутся без работы. Если же император примет план Пертинакса, придется очень и очень потрудится, постоянно держать ухо востро, а особенных почестей за войну на своей территории ждать не приходится. Чего добился Виндекс, разгромив лангобардов и убиев?
Трех мраморных статуй?
Невелика награда.
Через неделю с началом февральских календ дискуссия продолжилась. Марк все это время активно изучавший сведения, поступавшие с северной границы, заявил, что властью данной ему римским народом и сенатом, настаивает на исполнении доработанного плана Пертинакса.
— Я настаиваю на предложении Пертинакса. Если мы в тех условиях, которые сложились на сегодняшний день, отправимся за реку, нам придется годами гоняться за варварами. Успеем ли мы за ними, лучше знающими местность? Мало того, даже в локальных стычках возможны частные неудачи. Для римской мощи это пустяшные уколы, но нашей славе эти осечки нанесут непоправимый урон. Противник начнет вопить от восторга, осмелеет, уверует в силу своих богов. Задумайтесь, граждане, что произойдет, если им удастся выдавить нас на правый берег? Воодушевленные подобным успехом, к нам через Данувий хлынет множество других племен. Заполыхает граница на Рейне.
Еще один вопрос, который по необходимости должен быть затронут на военном совете, тоже заключает в себе большую трудность. Каким образом мы добудем припасы в разоренных германских землях? Чем будут питаться солдаты? И как долго продлится поход? Вспомните, сколько лет понадобилось Тиберию и сменившему его Германику, чтобы усмирить зарейнский край после поражения Квинтилия Вара. В тот момент, когда судьба испытывает крепость Рима, мы окажемся со связанными руками. Армия ушла за реку, следовательно, пограничная линия в Дакиии останется без подкреплений. План, предложенный Авидием, вынуждает меня провести дополнительный набор в армию и еще более увеличить тяготы, возложенные властью на население.
Император сделал паузу, потом продолжил.
— Нет, полумерами я сыт по горло. Пора, как подобает римлянам, решительно и непреклонно, быстро и окончательно расчистить путь на север. Мы будем бдительны и осторожны, заранее подготовимся к сражению. Не исключаю и вариант, предложенный Авидием. Будьте уверены, «философ» (император вновь выразился о себе в третьем лице) никогда не позволит себе действовать бездумно, вопреки природе общей и частной. Сначала он взвесит все основоположения. Будем действовать со стоической мудростью, не исключая и заветов киников, то есть, по примеру Диогена, опорожнявшегося прилюдно, на городской площади, насра… нам на германцев.
Одним ударом проломим их паршивые головы!
Весь преторий захохотал. Улыбнулся и Марк, затем заключил.
— Итак, обратимся к богам, не пожалеем белых быков для жертвоприношений. Если до августовских календ квады не отважатся перейти через реку, сами начнем переправу.
После слов цезаря члены военного совета приступили к голосованию. Предложение Пертинакса, поддержанное Марком, получило незначительный перевес голосов.
Удивительно, но во время последнего обсуждения, когда все, даже некоторые легаты, позволили себе возражать принцепсу, Авидий Кассий хранил молчание, что вызвало недоумение у всех старших офицеров дунайской армии. Никто не сомневался в его способностях и храбрости. Может, выходец из Сирии (в узком кругу его так и звали «сирийцем») из рода честных служак Кассиев — его отец выбился к высоким чинам из простых центурионов — испытывал смущение в присутствие представителей самой родовитой столичной знати? Или, может, он присматривался к тем людям, которые окружают императора? Может, ему в диковинку гвалт и крики с мест, покладистость цезаря, допускавшего совершенно неуместные в армии споры?
Что же касается голосования, соглядатаи донесли, что после оглашения результатов сириец обмолвился при друзьях, что голосование — это пустая формальность. Что‑то вроде бездарной народной комедии. Если бы, добавил Авидий, философу не хватило голосов, он переложил бы ответственность на своих полководцев. Такова его суть.
С той поры преторий (войсковой штаб) работал, не складывая рук, и уже к середине марта войска были размещены в лагерях согласно схеме Пертинакса. Цезарь издал указ, по которому власть на местах обязывалась начать сбор плавательных средств, а также строительных материалов, потребных для строительства моста через Данувий. В апреле появились первые признаки, подтверждавшие надежды на то, что Ариогез клюнул на уловку римлян.
Сразу после флоралиев* (сноска: Праздник, посвященный богине цветов и цветущей юности Флоре, справлялись с 28 апреля по 3 мая.) лазутчики, со слов верных среди германской знати людей, сообщили, что на сходе племенного союза жрецы, старейшины и предводители дружин единодушно высказались за продолжение войны.
Правда, о конкретных планах на совете речи не было. Вообще, вопрос о том, как именно воевать с римлянами, решался тайно, на пирах. Идея захватить римлян врасплох и зажать их в вершине прямого угла, образуемого великой рекой, вызревала долго. Марк Аврелий очень постарался, чтобы эту задумку выскальзывали вскользь, мимоходом, как благое пожелание.
Под напором пришлых дружин царь квадов созрел к лету. Действительно, губительное расположение римских войск сразу бросалось в глаза. Решение напасть первыми напрашивалось само собой. Когда же к племенному союзу общин, проживавших на северной стороне прямого угла, примкнули сарматы, занимавшие области, примыкавшие к восточному катету, Ариогез почувствовал себя более уверенно. Тогда же на встрече с вождями кочевников сложилось общее решение. Первыми начинают сарматы. Они переходят реку, сковывают главные силы императора, пока вся многочисленная союзная рать не переправится через реку и не ударит в спину хищным римлянам. Скоро соглядатаи дополнили первые сообщения. Сарматы вторгнутся за поворотом великой реки ниже Аквинка и за счет превосходства в силах постараются разгромить или, по крайней мере, надежно связать боем два легиона, охранявших в том месте границу. Когда три легиона из‑под Карнунта придут им на помощь, главные силы германцев начнут вторжение между Виндобоной (Веной) и Карнунтом. Таким образом, римская армия окажется зажатой в излучине Данувия и отступать ей придется по чащам и болотам, которых не счесть возле озера (ныне озеро Балатон).
Марк, прочитав донесение префекта претория, не удержался и с наслаждением почесал голову возле висков. Соглядатаи как‑то донесли, что Ариогез ни в ас его, «философа», не ставит. Дерзкий варвар, даже поучившись в Риме, так и не осознал прелести философии, ее неизмеримой ценности при выборе решений и познания смысла жизни. Мудрость учит — не стоит проводить время за представлениями о других, тем более, если не желаешь связывать подобные мысли с чем‑то общеполезным. Уклоняйся от того, что в цепи представлений является случайным или напрасным, или, что еще хуже, суетным и злобным. Будь невозмутим и зри в корень.
Все равно Марк не смог отделаться от предощущаемого удовольствия разочаровать варвара — скоро тот убедится, что свои обязанности властителя «философ» исполнять умеет. Присущие ему, правителю Рима, скромность и осторожность должны, наконец, сыграть на руку. После провозглашения императором Марк разработал план войны с парфянами, но воевать послал своего соправителя Луция Вера. Когда же римские войска одержали победу, Марк долго отказывался от присвоения ему, не участвовавшему в этой кампании, почетного титула Парфянский. Кое‑кто в Риме счел это лицемерием, а кое‑кто нерешительностью. Во время первой войны с маркоманами принцепс последовательно стремился с помощью переговоров уладить все разногласия с вторгшимися ордами варваров. По — видимому, в этом желании Ариогез и германские племенные вожди разглядели признаки слабости и внутренней неуверенности императора.
Тем лучше!
* * *
Марк простился с Матидией в нескольких милях от Карнунта, затем повернул назад. Ехал поспешая, старался добраться до лагеря до грозы.
Вот какая мысль заинтересовала его — во всем, происходящем по природе, есть своя прелесть и привлекательность. Пекут, скажем, хлеб, и полопались края — так ведь эти трещинки, пусть несколько противоречащие искусству пекаря, тем не менее чем‑то очень хороши и особенно возбуждают аппетит. Или вспомни лопнувшие смоквы (инжир). Они лопаются как раз тогда, когда совсем поспели.
И у спелых маслин самая близость к гниению добавляет плодам какую‑то особенную красоту.
Так и колосья, гнущиеся к земле, складки на морде у льва, пена из кабаньей пасти и многое другое, что далеко от привлекательности, если рассматривать их отдельно, в соединении с тем, что им присуще по природе, увлекает душу. Поэтому каждый, кому дано вглядеться поглубже в то, что происходит в мировом целом, всегда обнаружит красоту исполненного по природе. Такой человек различит обаяние и некий расцвет старика и старухи, и прелесть новорожденного. Ему может встретиться много такого, что понятно не каждому, а только тому, чья душа расположена к природе и ее делам.
Марк испытал удовлетворение — это веско, это следует записать, чтобы каждый, кто в ярости проклинает судьбу, кто грозит небесам, знал, что ярость — это род неразумного возбуждения, которое вспыхивает в ослепленной страстью голове. Следовательно, к ярости следует относиться настороженно.
Коляску сильно тряхнуло, и в памяти перебивом возникло остроносенькое лицо несчастной Галерии. На мгновение стало жутко — та, бок о бок с которой он вырос в доме приемного отца, ушла из жизни нелепым ужасным образом. Скоро сожаление и оторопь растаяли. Собственно, он всегда холодно относился к Галерии, она была намного старше, и эта разница в возрасте всегда отвращала Марка, тем более неприятно было вспоминать о ее глупых и навязчивых приставаниях, неумеренных восторгах: «Ах, какой ты миленький, Марк!» Действительно, в наивном возрасте он был очень симпатичный мальчик, кудрявый, не по годам рослый.
Марк не испытывал симпатии и к Фабии, его первой невестой, сестре Луция Вера. К ней Марк всегда относился с опаской. Сначала по причине ее малолетства — четырнадцатилетнему Марку трудно было представить, что этот кукольной красоты трехлетняя девочка когда‑нибудь станет его женой. Со временем его отвращали бесконечные сплетни, то и дело расползавшиеся по Риму об ее активном участии в похождениях братца Луция.
Присутствовала здесь и физическая неприязнь.
Марка всегда тянуло к пухленькой, гибкой Фаустине, младшей сестре Галерии, а не к этой длинноногой и напористой Фабии, жадной до гладиаторских игр, конных ристалищ и всякого рода происшествий — от пожаров до обвалов доходных многоэтажных домов, которых в Риме всегда было достаточно. Когда в Риме вновь вошли в моду обезображенные и изуродованные калеки, Фабия не пожалела двадцати тысяч сестерциев за карлика ростом в половину мужской ноги. Держала его в особом ящичке, как какую‑то игрушку. При первом упоминании он за грудой государственных дел не обратил внимания, что в связи со смертью Галерии Матидия упомянула о Фабии.
Теперь после разговора с Матидией известие о страшной гибели сводной сестры перевернуло в душе ворох былого. Читая послание Ауфидия Викторина, он даже внимания не обратил на личное, пережитое!
Это печально.
К нахлынувшим сожалениям примешалась горечь и нелюбовь к себе, холодному, погрязшему в распутывании дворцовых интриг, отяжелевшему душой, скупому на сочувствие зануде.
Он приказал вознице остановить крытую воинскую повозку, в которой разъезжал по лагерям. Снаружи экипаж выглядел скромно — Марку не хотелось привлекать внимание лазутчиков Ариогеза к своим поездкам, — но внутри все было исполнено с той мерой необходимых удобств, которые позволяли императору в пути читать, заниматься делами, а также раскладывать постель и спать. Вспомнилось, сколько ночей они провели с Фаустиной в этой коляске, лежали в обнимку, любились, потом засыпали. Жена увлекалась быстро, начинала вскрикивать, осыпать поцелуями…
Фаустине хоть бы что! Римской матроне, жене принцепса не к лицу стесняться рабов, а Марку потом было неловко перед возницей.
Император вышел из коляски, жестом подозвал префекта Фульва, командовавшего конной охраной, коротко распорядился.
— Можешь спешить людей. Пусть оправятся.
— Император, до грозы не успеем! — предупредил префект.
— Успеем, Фульв, успеем.
Префект повернулся к всадникам, махнул рукой, те начали соскакивать с коней, разминать ноги.
Император направился к ближайшим кустикам. По приказу Фульва, трое громадных фракийцев двинулись вслед за ним. Император дал отмашку — ступайте, мол, назад. Те растерянно оглянулись на префекта. Тот развел руками.
Лес, редкий у дороги, дальше вглубь темнел, смыкался. Подрост густел, ели высоченные, неохватные. На ходу, замыкая воспоминания, укорил себя — к старости его ведущее совсем усохло, огрубело. Пропустил мимо ушей, что настойчивые требования Цинны усыновить Помпеяна таинственным образом связаны со страшным поступком, который совершил претор Ламия Сильван.
Возможно, эта смерть в самом деле подстроена?
Что, если кто‑то, ввергнув в несчастье Ламию и его жену, решил продемонстрировать императору свое недоброжелательное отношение к выбору наследника. Или, что еще отвратительнее, подобным образом попытался спрятать концы в воду?
Сначала догадка показалась постыдной. Марк пристыдил себя за подозрительность. Что касается Коммода, он полностью доверял Фаустине. Однако, облегчившись у кустиков, вернув невозмутимость, решил, что дыма без огня не бывает.
Ламия Сильван считал себя философом, последователем Диогена, постоянно и громогласно заявлял о том, что всегда был, есть и будет верным сторонником императора, как будто кто‑то сомневался в его преданности. Собственно, так поступают все недалекие разумом люди. Они любят повышать голос, к месту и не к месту клясться, восхищаться очевидным. Не было в городе образованного человека, даже среди самых распоследних грамматистов, который втайне не посмеивался над претором. О Ламии Сильване кто‑то остроумно обмолвился — дурака учить, только портить, тем не менее, в «партии философов» его всегда считали своим стойким приверженцем. Следовательно, для тех сенаторов, кто находился в оппозиции к Марку, лучшего повода для обвинения «философов», «умников», «безумцев, накупивших заморской мудрости на два асса и теперь возомнивших, что познали истину», не найти. Было в кого пальцем потыкать — вот, мол, до чего довела римского претора чужеземная зараза, извращающие все, что дорого честному гражданину. С другой стороны, сторонники Марка ждут от императора снисхождения или, по крайней мере, облегчения участи Сильвана.
Какой никакой, а свой!
Император отогнул ветку, глянул в глубину леса. Там было хмуро и тихо, из чащи тянуло прелью.
Может, есть смысл указать тем, кто ждет от него перемены решения о престолонаследии, кто посмел подобным коварным образом угрожать ему, что он по — прежнему стоит на страже закона и мнения своего по поводу Коммода не переменит?
Где‑то хрустнула ветка и оправлявшийся неподалеку Фульв насторожился, кивнул воину. Тот приготовил лук, наложил стрелу.
Марк некоторое время наблюдал за воином, потом принял окончательное решение — сегодня же отпишет Ауфидию. Пусть префект немедленно отдаст Сильвана под суд и в ультимативной форме потребует от сената скорого и справедливого, сообразующегося с заветами предков, приговора. Пусть также без отлагательства приведет его в исполнение. Это будет хороший знак всем, кто ждет от него уступок в вопросе о преемнике.
Возвращаясь к коляске, перебрал возможные последствия? Худшее, если сторонники императора решат сговориться с его недругами, ведь тем и другим нерадостен Коммод в кресле правителя? Сенат в большинстве своем уйдет в оппозицию.
Что ж, если в этом и состояла интрига, если кто‑то из доброжелателей подтолкнул Сильвана к такому глупому и страшному поступку, чтобы проверить, не отступит ли принцепс от сына, не начнет ли торговаться, он однозначно покажет, что не намерен менять свое решение. Трезвый расчет подсказывал, что сила на его стороне. Сенат?.. Ну что сенат! Адриан в таких случаях презрительно улыбался и сплевывал. Антонин Пий вздыхал и разводил руками. Значит, и в нынешних обстоятельствах нет смысла идти на уступки, придется настоять на своем.
Вот чего не понимают те, кто считают себя его друзьями. Стоит только отстранить Коммода и усыновить нерешительного Помпеяна, на чем настаивают Цинна, Квинтилий, и другие, дорога к гражданской войне будет открыта. Ни Коммод, ни тем более Фаустина и преданные ей люди — а их немало — никогда не смирятся с подобным унижением. Карами, изгнаниями, даже казнями здесь ничего не решить. Умертвить сына, как это было проделано с соправителем Марка Луцием Вером? Тоже не выход. Принцепс более никогда не пойдет на такую меру, и не только потому, что злодейство противно природе и добродетели и оскорбляет пронизывающую космос, одухотворяющую пневму, — но из вполне практических соображений.
Какие политические трудности может разрешить отстранение Коммода, тем более его насильственная смерть?
Какие узлы развязать?
Разумный взгляд на возможных наследников подсказывал — Помпеян, казалось бы, опытный и храбрый вояка, Риме неожиданно сробел, потерялся, повел себя как вольноотпущенник, подыскивающий патрона. Он не в силах удержать власть, ему это не дано. Значит, вокруг него сложится круг советников, которые начнут вершить дела за его спиной. Это неизбежно вызовет всплеск возмущения, а затем и честолюбивых и дерзких надежд со стороны тех, кого вовсе нельзя подпускать к власти, и вся работа предшественников — Траяна, Адриана, Пия, — направленная к улучшению людских нравов, пойдет насмарку.
Смута приведет к тому, что рано или поздно на сцену выйдет неизвестный актер. Он сумеет подчинить себе армию, и гражданская война станет неизбежной. Коммод, каким бы правителем он не оказался, является единственно возможным спасением для Рима. Только так можно будет сохранить единовластие и порядок.
Когда император вернулся к коляске. Феодот уже сидел рядом с возницей и повернувшись вполоборота следил на хозяином. Тот влез в обитую шелком полость и уже оттуда крикнул.
— Трогай!
Следом послышалось громкое звяканье оружие, топот заходивших под взгромоздившимися седоками коней, возглас Фульва.
В Риме никому не надо было объяснять, что значит гражданская война.
Кровь, крушение устоев, ужасающее падение нравов!
Во времена Вителлия и Отона находились воины, требовавшие награды за убийство родного брата или отца, сражавшегося на противоборствующей стороне. Однако эти бедствия представлялись теперь, с расстояния в полторы сотни лет, детскими игрушками по сравнению с тем погромом, в который ныне могло быть ввергнуто государство.
Во — первых, во времена Августа армия состояла из двадцати пяти легионов, что составляло примерно сто пятьдесят тысяч солдат. Теперь людей с оружием более четырехсот тысяч, и всех надо кормить, обувать, одевать, всем надо платить жалование, а это триста денариев в год на каждого. Попробуй хотя бы на полгода задержать выплаты! Об этом даже помыслить страшно! Если эта вооруженная масса выйдет из‑под контроля, неисчислимые бедствия обрушатся на город и мир.
Во — вторых — и это было самое главное! — изменились внешнеполитические условия.
Марк кожей ощущал смену эпох. Юлий Цезарь, Октавиан Август, даже Веспасиан, могли позволить себе воевать с собственными гражданами, а он, Марк Аврелий Антонин, был лишен такой возможности. Если раньше Рим сам выбирал вектор наступления и заранее присматривал добычу пожирнее, теперь варвары осмелели настолько, что смеют сами обрушиваться на Рим. Соглядатаи докладывали, что на пиру, устроенном Ариогезом в честь приехавших к нему мириться сарматов, верхушка варваров открыто и дерзко рассуждала о том, что пришел срок потрясти спелые плоды с прогнившего дерева, называемого Римом. Пусть даже это было пьяное ухарство, но характерен был сам умственный настрой. Вот почему предстоящая кампания должна была не только спасти государство, но и обеспечить мир на многие годы вперед. Решительная победа над варварами, глубокое проникновение на север, в сторону Свевского моря, организация двух провинций неизбежно принудит необузданных германцев, обитавших между Рейном и Вислой, признать власть Рима, а также позволит с опорой на Карпаты выстроить надежную оборону против вторжений с востока.
Эти грандиозные задача нельзя решить привычным выдавливанием враждебных германцев на восток.
В Риме на все смотрели слишком благодушно и спесиво полагали, что все самые важные в пределах ойкумены события случаются в Вечном городе. Только император и верхи дунайской армии трезво оценивали обстановку. Недавнее, продолжавшееся четыре года вторжение варваров слишком дорого обошлось Марку Аврелию, чтобы и на этот раз совершить промашку. Каждый может ошибиться, однако в ту пору (Марк с остервенением почесал висок) он обладал самым драгоценным, самым невосполнимым сокровищем, которым может обладать человек — временем! Он был молод. Что такое сорок с небольшим для принцепса? Казалось, впереди уйма лет для свершений, для воспитания подданных и самого себя, для воплощения заветной мечты, которая одна только могла принести благоденствие и спокойствие миру.
В ту пору, когда фрументарии донесли, что его брат и соправитель Луций Вер втайне задумал недоброе по отношению к нему, он испытал первое душевное потрясение. Боль не могло смягчить и то, что Луция к измене подбивали завистливые, неразумные люди. Валерий Гомулл, Цивика и другие недоброжелатели в сенате то и дело повторяли, что принцепс, «сам по себе человек неплохой, однако позволяет жить на свете тем, чьего образа жизни он сам не одобряет. Несчастно государство, вынужденное терпеть людей, питающих страсть к наживе и богатству…».
«Марк философствует и занимается исследованием элементов, пытается изучить душу, задумывается о том, что честно и справедливо, и не думает о государстве…»
«Слыхали, префект претория, пользующийся расположением нашего философа, человек, вчера еще нищий и бедный, вдруг стал богатым. Откуда эти богатства, как не из крови самого государства и достояния провинциалов?»
Император прищурился. На этот раз никто не помешает ему выполнить задуманное. Опыт есть и при удачном течении событий ему должно хватить трех лет, чтобы повторить и превзойти подвиг Траяна, усмирившего даков, посмевших устами своего доморощенного царька Децебала на равных говорить с Римом. Пусть даже воинская слава — это пустой звук. Паук изловил муху — и горд! Другой — зайца, третий выловил мережей сардину, четвертый, скажем, вепря, еще кто‑то медведей, иной — квадов. А не насильники ли они все, если вдуматься, каковы их основоположения?
Все равно, нельзя с брезгливостью бросать это дело, нельзя опустить руки, если даже редко приходится делать что‑то, согласованное с разумом. Когда страдаешь, нельзя прибегать к философии. Не следует походить на больного, бездумно расточавшего здоровье — только заболев, он обращается к мазям и притираниям. Тогда не будешь красоваться тем, что живешь по разуму, а успокоишься в нем. Философия хочет только того, чего желает твоя природа, не более.
Но и не менее…
Стало грустно, страстно захотелось в палатку к полке со свитками и книгами.
— Феодот! — крикнул он. — Резвее!..
Возница хлестнул бичом, коляска пошла шибче, заскрипели кожаные ремни, смягчавшие тряску.
Итак, на первом этапе разгром варваров на границе. На втором — вторжение в земли диких племен вплоть до границ Свевского моря. На третьем — милость к побежденным, установление прочного порядка на занятых территориях, образование новых провинций. Тогда можно будет говорить о безопасности города и мира.
В главный лагерь, в который были сведены три ударных легиона — Четырнадцатый Марсов Сдвоенный Победоносный Германский, Двенадцатый Молниеносный и Пятый Флавиев — Марк вернулся к вечеру. Успел до грозы, с полудня собиравшейся Данувием.
Грозовое облако надвигалось неспешно. Сначала обозначилось двумя исполинскими, божественной белизны, облачными башнями, между которыми провисла густая, с угольным отливом тьма. В той стороне тучи отчаянно терлись друг о друга и громыхающие раскаты то и дело долетали до лагеря. Скоро померк свет, и в боковые ворота лагеря Марк въехал уже в подступившей помертвелой мгле.
Сильные порывы ветра гоняли столбы пыли, рьяно набрасывались на кроны дубов, раскачивали наблюдательную вышку, построенную на самом древнем, в пять обхватов дереве.
От земли великан был голенаст, вверху троился. Вышка начиналась от самой развилки и, опираясь на толстые обрубки, вздымалась к самому небу. Наверное, жутко в преддверии грозы сидеть там, на площадке и следить за противоположным берегом. К тому же надвигавшийся мрак, наверное, скрыл дали. Марк, выбравшись из коляски, приказал снять с вышки наблюдателей и усилить посты. Побольше понатыкать засад и пикетов вдоль берега и у лесной дороги, объявить двойное вознаграждение за пойманных лазутчиков. В боевое охранение отправить местных жителей, по набору призванных в войска.
Префект преторианцев Стаций Приск, дожидавшийся императора у шатра, поинтересовался насчет Сегестия.
— Он получил плетей? — спросил Марк.
— Да, император.
— Тогда в чем дело?
— Я полагаю, ему не место среди отборных.
— Почему?
Теперь префект пожал плечами, как бы удивляясь неразумию правителя.
— Он может затаить злобу. Я не могу рисковать, поручая ему твою охрану.
Марк кивнул.
— Позови Сегестия.
Наказанного привели два зверского вида ликтора. Солдат был обнажен по пояс, на теле кровавые рубцы.
Император жестом отослал префекта и палачей, затем присел на уложенное рядом с шатром бревно.
— Сегестий, префект настаивает, чтобы тебя вновь отправили в легион. Он полагает, что ты затаил на меня злобу. Это правда?
— Нет, император. Ваше дело наказывать, мое — терпеть, — он замялся, потом смело глянул на принцепса и добавил. — Цезарю цезарево…
— Кто научил тебя этой мудрости?
— Были такие, — неопределенно ответил Сегестий.
Марк покивал.
— Понятно. Значит, говоришь, я могу тебе доверять?
— Можешь, император. Я не в обиде. Ты дал мне свободу.
— Каким образом?
— Ты призвал в войско рабов и гладиаторов. Мы с Виргулой решили, что это наш шанс, и я должен заслужить свободу и хотя бы какое‑нибудь отличие на поле боя, чтобы ее родственники простили нас. Или хотя бы остерегались мстить.
— Понятно. Я верю тебе, Сегестий. Вот зачем я позвал тебя. Ты, насколько мне известно, германского рода, из квадов. Ты знатен?
— Нет, из поселян. Наша община была небогата. Меня парнишкой продали в рабство.
— Где продали?
— На рынке в Виндобоне.
— Как тебя звали на родине?
— Сегимундом.
— Тебе известно, что вскоре нам предстоит воевать с твоими соотечественниками. Тебя не смущает, что в бою ты можешь сразить брата или отца?
— Нет, господин. Это война. Если мой брат или отец будут сражаться храбро, они попадут в Валгалу. Таков удел воина. Но у меня, господин, нет ни братьев, ни отца.
— Мать есть?
Бывший гладиатор замялся, потом отрицательно покачал головой.
— Ты не хочешь вспоминать об этом?
Великан помрачнел, потом вновь тот же жест головой.
— Что такое Валгалла? — спросил император.
— О — о, государь, Валгалла — восхитился солдат, — это жилище Вотана или по — вашему… по — нашему, Юпитера. Там собираются павшие в бою храбрые воины. Пируют, пьют молоко небесной козы — оно слаще меда, господин. Свет там от блистающих мечей. Это высокая честь попасть в Валгаллу.
— Но ты не желаешь попасть туда?
— Нет, господин. Валгалла — это выдумки. Я хочу попасть на небо, в райские кущи.
— Значит, веришь, что если тебе повезет, то на небесах встретишь своих детишек?
— Верить мало, господин. Надо еще заслужить. Право на небесную обитель не каждому по плечу.
— Разумно. То есть надежда надеждой, но и самому следует руки приложить.
— Да, господин.
— Как же надо жить, чтобы заслужить доступ на небо?
— Заповеди исполнять — не убий, не укради, не прелюбодействуй.
— Разумно. Это все?
— Нет, господин. Вот еще — возлюби ближнего как самого себя. Там много чего сказано.
— И это разумно. Тогда скажи, есть ли среди христиан такие, которые нарушают эти заповеди?
— Встречаются, господин.
— А среди твоих товарищей, кто верен старым богам, есть достойные люди?
— Есть, и много.
— Кто, например?
— Ты, господин.
Марк рассмеялся.
— Не хочешь выдавать друзей. Ладно, сойдемся на том, что среди вашего брата, христиан и тех, кто верен нашим богам, есть хорошие люди и плохие. Почему бы хорошим людям не объединиться и не научить плохих, что лучше следовать закону природы — или, как вы говорите, заповедям, — чем нарушать их?
— Не знаю, господин. Я за других не могу говорить. Только за себя.
— Ладно, ступай.
— Если будет позволено обратиться с просьбой?..
— Говори, Сегестий.
— Пусть меня пошлют в секрет. Мне нужны деньги, господин. Виргула захворала, а без нее мне жизнь не в жизнь.
— А сможешь? После… — он кивком указал на кровавые рубцы, проступившие на теле солдата.
— Умнее буду.
Здесь Сегестий не удержался от смеха.
— Это что! Это разве дранье?! Посмотрели бы вы, как дерут в гладиаторских школах.
— Ладно, скажешь Приску, чтобы поставил тебя в охранение.
* * *
Сегестий Германик как раз и приволок в лагерь лазутчика с той стороны. Правда, наказанный преторианец утверждал, что пойманный — перебежчик. Сегестий никому не доверил сопровождать пожилого человека, с головой кутавшегося в плащ, сам проводил его до самой палатки императора. Уперся как бык. Даже Септимий Север, в ту ночь отвечавший за порядок в лагере, не смог переубедить его.
Так их и привели. Сегестий поддерживал перебежчика, рядом шли два легионера, за ними Септимий и префект лагеря, тоже не спавший в эту грозовую ночь.
Буря отходила в сторону, однако над лагерем все еще бухало.
Молнии били в землю.
Все ждали знамения.
Оно не заставило себя ждать. Ослепительная вспышка, обилие света, и одновременно скатившийся с неба грохот поверг всех на землю. Перебежчик, упавший на колени, принялся часто креститься, повторяя скороговоркой: «Господи, спаси, Господи, спаси!..»
Сегестий, присевший на месте, тоже неловко обнес себя ладонью крест — накрест.
Наблюдательная вышка вспыхнула, на мгновение накренилась, и в следующее мгновение пылающие бревна посыпались сквозь дубовую крону, поджигая ветви, обрубленные сучья и ступеньки лестницы, ведущей наверх.
В ближайших к форуму палатках раздались вопли, солдаты хлынули на волю, заметались в проходах. Сорвавшиеся с привязи лошади сбили нескольких человек, затем случилось неизбежное. Трудно сказать, кто первый крикнул: «Германцы!» — однако вскоре паника охватила всех, находившихся в лагере. Легионеры, которым почему‑то показалось, что враг наступает со стороны передних, обращенных к реке ворот, бросились к задним. Следом за ними помчались союзные когорты. Толпа прихлынула к форуму. Марк, Септимий Север, префект лагеря бросились навстречу бегущим, пытаясь задержать впавших в безумие солдат, принялись хватать их за руки. Однако мало кому в ту ночь удавалось справиться с ужасом. Только центурионы и трибуны, примчавшиеся на площадку у императорского шатра и сохранившие здравомыслие, начали помогать императору и легату. Между тем страх не унимался, и воины, огибая начальников, по — прежнему стремились к задним воротам. Тогда Септимий, побежавший в ту же сторону, и успевший добраться до ворот в тот самый миг, когда тяжелые окованные металлом створки начали отворяться, бросился на землю и закричал, что пусть солдаты прежде затопчут его, чем он позволит им совершить недостойное.
Солдаты засовестились пройти по телу легата, к тому же центурионы и трибуны успели охладить страсти. Первые не жалели палочных ударов, другие работали древками копий, но никто не обнажил оружия, ибо в такую минуту вид блеснувшей стали мог довести потерявших разум людей до кровопролития.
Когда солдаты пришли в повиновение, Марк приказал собрать армию на форуме. Зажгли многочисленные факелы, и при зыбком их свете, при редких взблесках удалявшейся грозы, Марк поднял руку, призвал воинов к молчанию и объяснил, что враг и не помышлял о нападении. Что всему причиной удар молнии, попавший в наблюдательную вышку, с которой он предусмотрительно снял караул. Он спросил, есть ли здесь те, кто в последний час находился на вышке и получил приказ оставить пост. Эти двое тут же откликнулись.
Марк призвал их к себе, вывел на возвышение и продемонстрировал легионерам. Те, ободренные и засмущавшиеся от такой чести, подтвердили, что никого не заметили ни на этом, ни на том берегу.
— Граждане! — обратился к легионам император. — Нас ждут великие дела. Наше спасение в оружии, но кто и когда побеждал, поддаваясь панике и ломая строй? Не вступая в битву, вы поддались крикам неразумных и трусливых товарищей. Как же мне вывести вас в поле против дерзкого и многочисленного врага? Задумайтесь, вы единственная защита мирным жителям, вашим женам и детям, отцам и матерям, которые сейчас мирно трудятся в Паннонии и Норике, Дакии и Македонии, Далмации и Италии. Неужели вас испугал огонь? Неужели знамение, предвещающее нам победу и гибель врагам, лишило вас рассудка и ввергло в животный страх. На завтра я назначаю великие ауспиции* (сноска: Гадания). Пусть боги докажут, что этот удар молнии, этот факел, вспыхнувший в ночи призван осветить наш путь. Наказанных не будет, но с сего часа я ввожу в лагере распорядок военного времени. Спать с оружием, усилить караулы. Все понятно.
— Понятно, — нестройно заголосили в передних рядах.
— Не слышу, — Марк приложил ладонь к уху.
— Понятно! — заревела толпа, и следом воины принялись скандировать. — Аве, император! Аве, Марк!
К тому моменту центурионы разобрали своих людей и строем повели их к палаткам. Тех, кто сбивал ногу или пытался выйти из строя, безжалостно били палками.
Вскоре в лагере восстановилось спокойствие, лишь изредка доносилось лошадиное ржание и лай собак.
Все то время, пока на форуме царила сумятица, Сегестий провел возле сидящего на земле перебежчика. Марк, возвращаясь в шатер, кивнул ему — заводи лазутчика. При этом взмахом руки пригласил с собой легатов, однако перебежчик на хорошем латинском негромко предупредил принцепса.
— Только ты и я.
Марк удивленно глянул на него, по — прежнему кутавшегося в плащ, потом спросил.
— И без охраны?
Перебежчик глухо откликнулся.
— Сегестия достаточно. У меня нет оружия, Марк, и злобы я не таю. Однако прикажи, пусть не расходятся. Вероятно, придется собрать военный совет.
Император, удивленный, что незнакомец посмел назвать его по имени, тем не менее сдержался, жестом остановил двинувшихся было в его сторону легатов — первым из них стоял, отряхивавший с плаща землю Септимий Север, — затем приказал.
— Подождите здесь.
Префект преторианцев Приск шагнул к нему.
— Но, цезарь…
— Я сказал, ждите. А ты, — добавил он, обращаясь к префекту, — будь поблизости. Подготовь посыльных. Выставь вокруг претория усиленную охрану.
Уже в шатре Марк крикнул подбежавшему Феодоту.
— Свету! Всех посторонних вон!..
Императорские слуги, а также секретарь, вышли из шатра. Принцепс подошел к перебежчику. Тот откинул накидку с головы, обнажил лицо.
Марк отшатнулся.
— Бебий! Ты?
— Да, цезарь. Прошу тебя, называй меня Иеронимом.
Император удивленно глянул на старинного друга, пожал плечами, потом спросил.
— Откуда?
— С той стороны.
— Сбежал?
— Нет, послан Ариогезом, чтобы предложить тебе вечный и нерушимый мир.
Марк Аврелий вскинул брови, отошел к своему рабочему месту, устроился в кресле, предложил.
— Садись… хотя, если устал, можешь прилечь. Ты не голоден? Помнится, ты очень любил хлеб грубого помола.
Бебий неожиданно расплакался, тихо, обильно. Принялся тыльной стороной ладони вытирать слезы. Покивал.
— Да, любимый сорт Августа. Когда в последний раз мне пришлось отведать его? — Бебий вздохнул. — Даже припомнить не могу.
— Приказать принести?
Бебий усмехнулся.
— Прежде всего, дело. Хотя почему бы не попробовать домашнего хлебца?.. У тебя хороший пекарь?
— Лучше не бывает. Приказать принести?
Бебий усмехнулся.
— Тогда пусть подадут и какую‑нибудь рыбу. Очень соскучился по свежей рыбке, особенно зажаренной так, как умеют только в Риме. У варваров вся пища пресная. Едят грибы, — император невольно поморщился, а Бебий продолжил, — лесные ягоды… Хлеб не прожевать. Поразительно, Марк, но все эти годы я ни о чем более не жалел, как о приготовленной умелым поваром камбале. Помнишь ту вкуснятину, что вылавливают в море возле Равены. Казалось, вокруг реки, ручьи, в них полно рыбы — ставь вершу и хватай руками. Ан нет!.. Всегда мечтал о камбале, здоровенной, — Бебий сотворил руками огромный круг и вздохнул. — Говоришь, у тебя хороший повар, Марк?
— Императорский, — пожал плечами принцепс и окликнул Феодота. — Сходи в поварню. Пусть постараются.
— Слушаюсь, господин.
Бебий удивленно глянул на раба.
— Хвала Христу, это же Феодот!
— Он самый, господин, — ответил раб.
Феодот не мог скрыть удовольствия, что спустя столько лет друг хозяина узнал его.
— Ах ты, старый развратник! — добродушно обругал его гость. — Помнится, ты ухлестывал за моей рабыней. Смущал ее недозволенными речами. Помнишь, как ты упросил своего господина купить ее у меня?
— Помню, господин. Как же мне забыть Бернадоту.
— Так ты женился на ней? Наверное, завел кучу детишек? — спросил Бебий.
— Нет, господин, — Феодот прочистил горло.
— Что так?
— Боги прибрали. Умерла она во время моровой язвы.
— Да — а, дела… Спаси Господь ее душу!
В этот момент Марк подал голос.
— Умерла с радостью.
— Как это? — удивился гость.
— Домогался я ее, Бебий. Хотел взять силой, правда, потом одумался. А тут болезнь пошла косить. Так что на мне много грехов — так, кажется, вы называете проступки, противные человеческой и космической природе, за которые человека после смерти ввергают в мрачный Аид. Скажи, Бебий, спасение для меня возможно?
Бебий пожал плечами.
— Спасти душу может каждый, тем более ты, о ком разве что песни не складывают.
— Для этого надо уверовать в распятого мошенника?
— А вот это тебя не красит, Марк. Стоит ли укорять пусть даже самого распоследнего раба, самого кровожадного разбойника в том, что он пострадал на кресте?
— Я согласен, если только потом его сообщники не начинают разносить повсюду так называемую благую весть и морочить головы людям неким таинственным воскрешением.
— Марк, я устал. У меня мало времени, чтобы вдаваться в риторические дискуссии. Я должен сообщить тебе что‑то важное.
— Говори.
— Я послан к тебе с предложением мира. Ариогез желает подтвердить обязательства, взятые на себя прежним царем, и выполнить все условия мирного соглашения, заключенного два года назад. Но это еще не все. В окружении царя квадов открыто говорят о том, что сарматы вот — вот начнут войну. Ночью, перед тем, как германцы перевезли меня через Данувий, кто‑то, невидимый во тьме, тайком шепнул мне, что сами квады начнут переправляться через три дня. Он просил предупредить тебя.
— Где?
— Не берусь утверждать, но, скорее всего, возле Карнунта.
— Но ты же утверждаешь, что Ариогез внял голосу разума? Что восторжествовала мудрость? Что он желает заключить мир.
— Нет, Марк. Я этого не утверждаю. Наоборот, считаю, это просто коварная уловка. О мире племенные вожди во главе с Ариогезом рассуждали только в моем присутствии, а между собой они называют этот мир позорным. Я не раз слышал призывы отправиться на помощь сарматам. Простые воины на сходках кричат, что не потерпят унижения.
— Интересно. Значит, говоришь, уловка. Что же Ариогез задумал на самом деле?
— Ударить тебе в спину, когда ты поспешишь на помощь двум легионам, охраняющим Аквинк.
— Какие основания заставляют тебя вынести подобное суждение?
— Количество воинов, собравшихся на той стороне и прячущихся по глухоманям, по балкам и за прибрежными холмами, превышает все, что я видел до сих пор. Они идут и идут. Кое‑кто поговаривает, что в урочище, расположенном поблизости от бурга Ариогеза, видали сарматских всадников числом в несколько тысяч. Зачем они в такой дали от своих стойбищ? Они могли бы помочь своим ниже Аквинка.
— Так — так, — заинтересовался Марк, — вернемся к сарматам. Они в самом деле попытаются высадиться ниже Аквинка.
— Да, но это будет отвлекающий удар. Там в основном собрались конные отряды и пешие галлы. Варвары попытаются отвлечь на себя внимание главных сил и развернуть тебя тылом к Карнунту.
— Ты полагаешь, я поверю в эти сказки? — спросил Марк.
— Что тебе остается, — пожал плечами Бебий.
— Ну, у меня много возможностей развязать тебе язык и заставить говорить правду.
— Я сказал правду.
— Может быть, — согласился Марк. — В таком случае давай по порядку. Не будем спешить. Как ты попал в руки Ариогеза, почему он послал именно тебя? И обязательно расскажи, почему ты решился нарушить указания царя квадов. Только прошу, не надо пустых слов о верности Риму, любви к родине. У таких, как ты, нет родины. Вы плюете на пенатов, на родные очаги. Ваше царствие на небесах, там вы ждете утешений и радости, а здесь в бренном мире хоть трава не расти. Одним словом, все по порядку.
— Как бы ты не относился к моим словам, но я — римлянин, Марк. Я приписан к всадническому сословию. И это достаточное основание.
— Называй меня императором. Но лучше цезарем. Да, для кого‑то это достаточное основание, однако я знавал римлянина, который променял всадническое достоинство на грязные одежды нищего, а отеческих богов на глупейшее суеверие.
— Я не стану спорить с тобой, цезарь, насчет суеверия. Этот спор я проиграю, а ты, вне всякого сомнения, выиграешь. Как, впрочем, его выиграли Калигула, Нерон и Домициан. Как выиграл Веспасиан, пославший на казнь более тысячи невинных душ только за то, что они сделали свой выбор. Что касается отеческих богов, то я полагаю их идолами, и как свободный римлянин выбрал свет иной звезды, называемый истиной. Эта вера вполне достойна и пригодна для каждого человека, в том числе и для того, кто имеет всадническое достоинство. Мы, дети Рима, выжили только потому, что каждый сознательно делал свой выбор. Ведь ты с уважением относишься к выбору Гая Юлия или Октавиана Августа, а ведь они тоже посягнули на отеческих богов, на установления предков. И ты сам, цезарь, разве не выучил у Диогнета, Рустика, Аполлония, что существует единый логос, единое первоначало.
Мы называем его Господь Бог, а все ваши, так называемые Юпитеры, Юноны, Минервы, Венеры, Меркурии, всего лишь проявления этой единой небесной силы, сотворившей твердь и хляби морские. Так стоит ли склонять голову перед кумирами, отражающими свет истины, не лучше ли обратиться к самой истине? Не кажется ли странным, Марк, что, обожествляя императоров, римляне присваивают себе чужие права, которыми никто и никогда их не наделял. Зачем я должен вымаливать удачу и помощь, милость и благословение у изображения Гая Юлия, которое есть не более чем рукотворное размазывание красок?..
Бебий внезапно примолк, глянул на императора.
— Ты всегда умел слушать, Марк. Вот и тебя обожествят после смерти, ты считаешь, это разумным? Твое ведущее, твоя природа полагают себя божественной сутью?
— Безусловно. Моя душа — частичка божественной сути. Даже слепленная из атомов, она живет по общим для всего космоса законам, и это божественно, Бебий! Это радует. Но, как я понимаю, ты имел в виду другое — культ, который после моей смерти, возможно, провозгласит сенат. Что я могу тебе ответить? Если кому‑то в будущем поможет воспоминание о «философе», и он, утвердившись, совершит добрый поступок, я буду рад.
— Но ведь это же обыкновеннейшее суеверие, Марк! — воскликнул Бебий.
— Возможно. Но в таком случае все вокруг пронизано суевериями.
— О нет, цезарь! Не только суевериями, но и верой. Вся наша жизнь — цепь надежд и разочарований. Страх сменяется отчаянием, ликование — унынием. Все наши поступки, решения, помыслы, расчеты скрепляются верой. Отправляясь в путь и не оставляя в стороне мысль о возможных несчастьях в пути, ты просто вынужден поверить, что благополучно доберешься до цели. Иначе никто из нас никогда не вышел из дома Но беда может нагрянуть, когда ее не ждут, не так ли? При этом не имеет значения, сколько стражей тебя охраняет. Вступая в сражение, ты надеешься на успех, начиная войну, веришь в победу, однако даже после тщательной подготовки, при наличии перевеса в силах ты не можешь быть окончательно уверенным в благоприятном исходе. Каждый день ты, даже не подозревая об этом, отдаешь свою судьбу на волю случая, веришь в удачу. Юноша, отправляясь на свидание с любимой, тешит себя надеждой на ее благосклонность. Собираясь на рынок, каждый из нас надеется, что цены не поднялись. После долгой разлуки поспешая к жене, ты ожидаешь, что она хранила верность. Ты не можешь знать этого наверняка, пусть даже тысячи свидетельств и свидетелей начнут доказывать, что она не изменяла тебе. Ты можешь только верить. И так во всем.
— Не надо хамить, Бебий. Если даже я прикажу тебя пытать, я не унижусь до оскорблений.
— А что, до сих пор погуливает? — запросто спросил Бебий.
Марк опустил голову.
— Теперь нет, но…
— Так разведись с ней, Марк! Ты же повелитель мира. Одного твоего слова достаточно…
— И ты туда же. Все, как один, твердят — разведись, разведись! Словно забыли наш закон, что в этом случае я буду обязан вернуть приданное. А приданным в данном случае что является?
Бебий пожал плечами.
— Государство, глупый ты человек! — воскликнул Марк. — Ее отец дал ей в приданное Рим. Выходит, я должен отказаться от власти?
Наступила пауза. Бебий подошел ближе к императору, обнял его за плечи, заглянул в глаза. В свою очередь обнял его и Марк. Дернувшийся было к перебежчику, наполовину обнаживший короткий меч Сегестий опустил руки и вновь также неумело перекрестился.
— Крепись, Марк, — наконец выговорил Бебий. — Узнаю тебя, прежнего. Милый мой зануда, искатель добродетели. Ни чуточки не изменился. Все должно быть по правде, по закону, иначе хаос, кровь, гибель.
Никак нельзя развестись и сохранить власть!!!
К тому же ты любишь ее. Крепись, божественный. Я без смеха. Таким, как ты, надо родиться. Ты явлен людям в качестве примера. Глядя на тебя, каждый имеет возможность убедиться — на любой должности можно жить по правде, по закону, по основоположениям. И жить достойно. Ты философствуешь, словно дышишь.
Ты все еще исправляешь себя?
Помнится, в юности ты искал способ, который помог бы тебе избавиться от дурных страстей и прожить в обнимку с добродетелью. Еще в ту пору я смотрел на тебя и удивлялся — зачем тебе это? Теперь удивляюсь еще больше — ты все такой же. Все жаждешь совершенства?
Марк не ответил, только порывисто вздохнул.
Бебий развел руками.
— У Эпиктета были одни штаны, понятно, по какой причине он начал философствовать. Диоген пропивал все, что попадало ему в руки, поэтому он, как разумный человек, провозгласил, что человеку следует довольствоваться необходимым. Лишнее для человека обуза. У Зенона была кривая шея — то ли в драке повредили, то ли уродился таким, — вот он и выдумал, что его малюсенькое ведущее есть часть великого разума. Той же пневмой одухотворяется, по тем же установлениям живет.
— Разве не так?
— Так‑то оно так, но что такое ваш разум, логос, все пронизывающее и все одухотворяющее дыхание? Всего лишь частички Создателя. Какие‑то, пусть даже и важные, его воплощения. Вы же, словно дикие германцы, бьющие поклоны деревяшкам и камням, уперлись в одну из его ипостасей и провозгласили — вот где истина! Вот почему ваш логос представляется каким‑то неполным, несвязанным, отвлеченным. Он существует исключительно для себя самого. Следовательно, он недостаточен для описания всего бытия. Если он безразличен к человеку, нужен ли он человеку?
— А ваш галилеянин?
— А наш галилеянин есть Христос. Это пример, если угодно, доказательство того, что Господь велик, он любит нас, страдает за нас, жаждет, чтобы мы стали лучше, обещает награду. Он здесь, — Бебий обвел руками помещение. — Он рядом со мной, с тобой, Феодотом, Сегестием.
Господь смотрит на нас добрыми глазами, Марк. Он смотрит глазами Христа. Отворачивайся не отворачивайся, но этот взгляд поддерживает тебя, дарит надежду. Этот взгляд способен простить. Надо только отдаться ему.
А кого может простить твой логос?
Он холоден и слеп. Рассказывают, что Эпафродит, хозяин Эпиктета, отличался жестокостью и ради забавы или из зависти принялся скручивать ему ногу особым орудием. Эпиктет оставался спокойным и только предостерег мучителя: «Ты сломаешь ее». Когда же это действительно случилось, Эпиктет — героический, следует признать, человек, — также спокойно добавил: «Ну вот, ты и сломал». Твой дружок Цельс в сочинении против моих собратьев, спрашивает: «Почему ваш Христос, испытывая страшные мучения, не произнес таких прекрасных слов?»
Наш Бог молчал, Марк, и это еще прекраснее.
Он только смотрел, Марк. Его глазами Господь глядит на мир, на людей. Вот в чем и состоит ведущее, следовать которому призывали Зенон, Хрисип, Эпиктет.
Он замолчал.
Наступила тишина. Наконец Бебий нарушил ее.
— Ты можешь подвергнуть меня пытке, но я скажу то же самое — Ариогез намерен развернуть твои легионы тылом к Карнунту. С этой целью он постарается выманить тебя из лагеря и отправить маршем на помощь Аквинку. Это все, что я знаю. А теперь мне пора, я хочу вернуться.
— Куда?
— На ту сторону, там ждут меня те, кто уверовал. Я должен быть с ними.
— Да, но если ты вернешься, и события начнут развиваться не так, как задумал Ариогез, он убьет тебя.
Бебий не ответил. Марк впервые за весь разговор вспылил.
— И почему я должен тебе верить? С какой стати?
— Что тебе еще остается, цезарь. Я же сказал, жизнь любого человек держится на вере, крепится верой, и никакое, пусть даже самое великое знание не заменит ее. Либо ты доверяешь мне — и тогда легионы не тронутся с места, либо нет — и тогда они отправятся к Аквинку.
— Рыбы хотя бы поешь, — вздохнул император и подозвал вошедшего в палатку слугу.
Бебий глотнул слюнки.
— Благодарю, цезарь. Поверь, я сказал правду.
Он подошел к столу принялся за рыбу, зажаренную по — римски, с луком, чесноком, на оливковом масле. С корочкой, с хвостиком и хрустящими плавниками, погрызть которые одно удовольствие. Ел пальцами.
Марк искоса глянул на перебежчика, поглощавшего рыбу. Не мог же он сказать Бебию, что к такому повороту событий они в претории так долго готовились. С этой целью заранее загнали войска в излучину Данувия, разделили их таким образом, чтобы у врага создалось впечатление, что римляне собрались переправляться на другой берег. Не мог и выказать радости, услышав те новости, которые доставил Бебий.
Сказал о другом.
— Сегодня в полдень лагерь посетила Матидия.
Бебий замер, некоторое время стоял с кусочком рыбы в испачканной жиром руке, потом осторожно положил кусок и отрицательно покачал головой.
— Она приехала не одна, — добавил Марк. — Привезла с собой твоего сына. Он будет служить в Четырнадцатом легионе. Могу позвать его.
— Благодарю, божественный, но и этого не надо. Чем быстрее я переправлюсь на левый берег, к квадам, тем меньше будет подозрений. Полагаю, у Ариогеза есть свои люди в лагере. Если он решит, что после разговора с тобой я вернулся, чтобы выведать его тайные замыслы, он не задумываясь предаст казни моих чад во Христе.
— Много их?
— Дюжина, цезарь.
— Не густо, — усмехнулся Марк.
— Германцы трудно познают истину, — развел руками Бебий. — Но среди страдальцев, попавших в плен к варварам — их не менее ста пятидесяти тысяч, — много тех, кто ждет слова утешения. Если я промедлю, им придется не сладко.
— Ты наивен, Иероним, — усмехнулся Марк. — Как скоро ты не обернешься, Ариогез в любом случае будет рассматривать тебя в качестве моего соглядатая.
Он сделал паузу, некоторое мгновение искоса посматривал на Бебия, потом спросил.
— Значит, твое решение твердо?
— Да, цезарь.
— Ладно, — кивнул Марк, — будем думать. Соображать…
Потом он обратился к Сегестию.
— Передай префекту, пусть собирает преторий. Поднимать всех, кто имеет право голоса в совете. Пусть пригласит также начальников союзных когорт. Септимию Северу передай, чтобы тот привел на совет молодого Бебия Лонга. И быстро!
Когда Сегестий вышел, Бебий Лонг, принявший во Христе имя Иеронима, обратился к Марку.
— Я же предупреждал тебя цезарь, что среди союзников могут оказаться тайные сообщники Ариогеза?
Император кивнул.
— Я подумал об этом и приму свои меры.
Совет продолжался заполночь. Бебия император укрыл в своей спальне — там проповедник доел рыбу. Затем, приблизившись к занавескам, раздвинув их, отыскал через щелочку своего сына.
Его лицо едва различалось в подрагивающем свете факелов, которые с началом совета зажгли в шатре в бóльшем количестве. К тому же Бебий сидел дальше всех, позади всех, у самого входа в шатер. Легаты, трибуны, особенно первые центурионы первое время косились на него — у императора появился новый любимчик?
Наверное, тоже из философов?
Затем услышанное настолько поразило их, что они уже не отвлекались. Первым ответом на предложение Ариогеза было решительное, пусть даже и нестройное, «нет». Выкрикивали с места — не для того, мол, столько месяцев томились в лагерях, чтобы разойтись без боя. Затем Марк, внутренне порадовавшись боевому настрою приказал квестору провести, как того требовал обычай, опрос членов совета, во время которого префект сингуляриев Фульв заявил, что подобный дрянной мир хуже доброй ссоры, ибо он оставляет спор с варварами нерешенным.
Подавляющее большинство совета высказалось за отказ от переговоров, либо за ультиматум Ариогезу. Когда же Марк приказал опросить и вождей союзников, против выступили только два начальника отрядов, присланных побежденными маркоманами и котинами. После оглашения результата голосования, слово взял император.
— Мир, — сказал Марк Аврелий, — есть самая желанная цель, к которой мы стремимся. Ради чего мы сражаемся? Разве не ради спокойствия римского народа? Что, кроме мира, способно надежно обеспечить будущее государства? Поэтому я выбираю переговоры. Своим полномочным послом назначаю человека честного, знакомого мне не понаслышке. Я имел время убедиться, что он верен своему слову. Не следует обращать внимание на его платье, он перенес много тягот в пути. Итак, послом римского народа я назначаю всадника Бебия Корнелия Лонга старшего.
Император сам прошел за занавеску и вывел оттуда заметно опешившего, пожилого, изможденного мужчину, одетого в ветхий, местами дырявый плащ, такого же возраста тунику и германские широкие штаны.
В следующее мгновение собрание потряс возглас молодого Бебия Лонга.
— Отец!
Юноша бросился к чужаку. Тот обнял его, потом вопросительно глянул на императора. Марк чуть заметно усмехнулся.
В толпе собравшейся в шатре принцепса начали переговариваться. Кто‑то из легатов шепнул на ухо Септимию Северу. «Тоже из философов?» — «Нет, — ответил Септимий, — еще хуже. Из христиан».
Император поднял руку, шум в зале утих.
— Мы выбираем мир. Условия те же, что и во время последних переговоров. Квадам нельзя селиться в пограничной полосе за рекой на расстоянии семидесяти шести стадиев* (сноска: Примерно 15 килметров). Их судам запрещается плавание по реке. Они не имеют права заселять острова. Квады имеют право собирать народные собрания не чаще раза в месяц, в определенном месте и в присутствии римского центуриона. Они обязаны поставлять в Рим зерно и скот, а также давать в римскую армию 13 тысяч пехоты. Они должны вернуть всех пленных, захваченных во время войны. Условия жесткие, но если Ариогез проявит добрую волю, мы можем смягчить некоторые пункты, о чем наш посол будет соответствующим образом извещен. Возражений нет? Дополнений, особых мнений?
— Позволь мне, император, — с места поднялся начальник отряда бойев, служивших в римской армии. — Как быть с торговлей? Мы — галлы, мои соотечественники не желают торговать с Римом на одних и тех же рынках, в одно и то же время с грязными квадами. Этот вопрос необходимо решить, чтобы потом во время торгов не возникали стычки.
— Согласен, — кивнул император. — Каждому племени будет выделен свой особый день.
Когда совещание закончилось и приглашенные на совет разошлись, Бебий Лонг старший спросил императора.
— Как же без моего согласия, Марк? Я не имел в виду надевать тогу, тем более алый плащ.
— Ты же сам сказал, что собираешься вернуться на противоположный берег. Ты сказал, что в случае изменения обстановки тебе будет грозить смертельная опасность. Теперь, когда ты возвращаешься в ранге посла римского народа, твоя безопасность будет гарантирована. Даже этим глупым и дерзким квадам известно, что с ними будет, если они осмелятся поднять руку на посла. Это первое, Бебий. Второе, ты назвал себя римским гражданином, принадлежащим к всадническому сословию. Раз так, ты не вправе отказываться от моего поручения, в противном случае позор падет не только на тебя, но и на твоих родных, и в первую очередь на сына, которого я прикажу выгнать из армии.
— Ты жесток, Марк, — укорил императора Бебий.
— Не более чем ты забывчив, Иероним! Как тебе в голову пришло сменить гордое родовое имя Корнелиев на какую‑то иудейскую кличку. Однако выбор за тобой. Не желаешь принять звание посла, возвращайся на ту сторону бродягой, но зато с этой минуты я буду знать, что христианам доверять нельзя. Они способны предать в любую минуту. Как видишь, разум порой бывает исключительно изворотлив и вполне способен обходиться без веры. Уверовал ты в чужеземного Спасителя, не уверовал — это меня не касается, но свой долг будь любезен исполнить до конца. Один раз в юности ты пренебрег долгом. Я простил, более этого не повторится. Я дам тебе охрану, позволю набрать ее самому, дам квестора для ведения протокола. Запомни, Бебий, все, что здесь говорилось, что обсуждали, о чем спорили — все всерьез. Я жажду мира, условия ты слышал. И предупреди Ариогеза, чтобы он поостергся обманывать меня. Если он задумал какую‑нибудь пакость, я назначу награду за его голову. Например, тысячу золотых. За эти деньги самый близкий друг сдаст мне его, живого и тепленького. Не его, так его семью. Ариогез и пошевелиться не успеет. Все ясно?
Бебий кивнул. Лицо его заметно помрачнело. Он опустил голову и молча рассматривал пол.
— Каков твой ответ, Бебий?
— Я согласен.
Сын бросился к нему.
— Отец, я поеду с тобой.
Бебий отшатнулся, рукой отстранил сына.
— Ни в коем случае!
— Почему? — пожал плечами Марк. — Он — воин, римлянин, у него хорошее образование, и чин квестора да еще в первый же день пребывания в армии ему не помешает. Посуди сам, когда он вернется с того берега, никто не посмеет упрекнуть его в лизоблюдстве, поспешном хватании чинов. У него будет имя.
— Но это значит послать его на смерть! Я же объяснил, что Ариогез коварен!
— Отец! — вступил в разговор Бебий. — Я не намерен в бою укрываться в ставке. Я вырос с мечтой встретить тебя. Я всегда верил, что ты никогда не изменял слову. Сегодня я убедился, что ты тот, о ком я мечтал. Ты хочешь разбить мою мечту?
— Эх, Марк, Марк, — вздохнул Бебий Лонг.
* * *
Утром следующего дня на правый берег Данувия вышла преторианская центурия в боевом облачении. Солдаты образовали коридор. Следом появились тубицины* (сноска: Музыканты, игравшие на тубах, то есть длинных прямых металлических трубах, с помощью которых во время сражения давался сигнал к атаке.), подавшие громовой раскатистый сигнал, их поддержали буцинаторы* (сноска: Военные музыканты, игравшие на рожках, посредством которых давались сигналы для смены ночной стражи и дневной службы), долгими пронзительными трелями окончательно разбудившие еще сонную, поддернутую клочьями тумана реку. Спустя несколько минут на противоположный берег толпой выбежали германцы. Их было около сотни, над толпой возвышались всадники, судя по нарядным, поблескивавшим золотым шитьем плащам, относившиеся к знатному сословию.
Между тем со стороны Карнунта к римскому берегу приблизилась небольшое весельное судно. Как только с его борта на песчаный пляж был переброшен широкий трап, из леса появилась группа римлян, среди которых особенно выделялся алый, шитый золотом плащ императора. По образованному преторианцами коридору они дошли до самой воды. Спешившись, император обнял наряженного в воинские доспехи, тоже покрытого плащом человека, после чего тот взошел на борт судна, и после погрузки его свиты оно направилось к германскому берегу.
Марк долго, прищурившись, наблюдал, как сначала германцы раздались, затем окружили посольство, позволили Бебию сесть на коня, и скоро вся толпа исчезла в мрачных еловых зарослях. Прибрежный лес на той стороне выглядел мрачным, непроходимым, только одаль, на прибрежных холмах, светлело. Там вековые сосны стояли редко, отдельными рощами. Свет раннего солнца золотил стволы. Марк втянул густой, пропитанный запахом влаги, сосновой смолы и здоровья воздух. Постоял еще несколько мгновений, надышался, затем резко повернулся и направился к коню. Два преторианца помогли ему, грузному, долговязому, взгромоздиться на спину жеребца.
Тем же утром было проведено освящение места падения молнии с одновременными жертвоприношениям Юпитеру и гаданиями. Сначала в жертву был принесен двухлетний бычок, затем углистый пень обнесли срубом, на котором была вырезана надпись «fulgur conditum» (скрытая молния).
После чего по указанию императора приступили к гаданиям.
Внутренности жертвенного животного принялись изучать гаруспики. Войсковые авгуры, обратившись к северу, некоторое время следили за небом. Небесные приметы подтвердили, что боги одобряют войну и обещают римлянам удачу. Пара коршунов в пределах видимости появилась с правой стороны. В конце гаданий служители вынесли клетку с обрядовыми курами. Птицам насыпали зерна, те принялись с жадностью клевать его.
Это был хороший знак, воины начали одобрительно переговариваться.
Лишь к полудню Марк улучил момент, чтобы уединиться. Решил прилечь, отдохнуть. Припомнились продолжавшиеся всю ночь хлопоты, связанные с подготовкой Бебия старшего, формированием эскорта, выдачей денежных сумм и прочей канцелярской суетой. Во все влезал, все доклады выслушивал, так что до рассвета не удалось сомкнуть глаз. Теперь навалилась усталость, безумно хотелось побыть в одиночестве, раздражали человеческие голоса, пение буцин, ругань центурионов. Даже ясный день был не в радость. Уже завалившись на походную кровать, запустил калигой в Феодота, крикнул вдогон — никого не пускать.
Отдышался, глянул в вышитый верх шатра — полог здесь был подбит темно — синим синдоном (полотном, привозимым из Индии), украшен лучистым месяцем и золотыми звездами. Прикинул, все ли сделано, ничего не упущено?
В чем себя можно упрекнуть?..
Подкинул Ариогезу загадку. Пусть теперь царь квадов задумается — не промахнулся ли он с Марком, не вляпался, если даже в Бебии не сумел разглядеть римского вельможу? Пусть оледенит его сомнение, приживется там, свернется холодной змейкой. Если откровенно, Марк был не прочь заключить мир на тех условиях, которые повез с собой Бебий. Иное дело, согласится ли Ариогез?
Все это пустое. Загадывать — только обманывать себя.
Император поднялся, прошел в кабинет, присел возле одного из сундуков, где хранились его личная библиотека. Достал записи, нашел те листы, что были уложены в третью по счету книгу. Отыскал искомое место:
«Ищут уединения в глуши, на берегу моря, в горах. Вот и ты об этом тоскуешь. Только все это как‑то по — обывательски, ведь стоит только пожелать, и сей же час уединишься в себе. Вспомни, нигде человек не уединяется глубже и надежнее, чем у себя в душе, особенно если обладает он тем, на что, стоит только взглянуть, сразу обретешь совершеннейшую благоустроенность.
Вот и помни на будущее об уединении: прежде всего не дергайся, не напрягайся — будь свободен и смотри на вещи как мужчина, гражданин, как существо смертное. И пусть будет под рукой двойственное. Одно — что окружающие тебя вещи не касаются твоей души и стоят недвижно вне ее, а досаждает только внутреннее признание. И второе — все, что вокруг тебя, скоро подвергнется распаду. Его больше не будет…».
Стало грустно. Мысль оформилась. Чему она научила его? Зачем, вообще, перевел гору драгоценного пергамента? В чем польза этих нравоучениий, какой толк от «философствований»? По словам Антисфена3, «философия научила его беседовать с самим собой». И что? От каких постыдных поступков удержало его, Марка, это умение? Сколько смертных приговоров он подписал, а среди них, несомненно, были и невинные люди. Выходит, его руки в крови? Впереди война — дело жестокое, темное, беспокойное. Ты хотел прилечь, отдохнуть, потом вскочил, бросился к записям. Уединением в себе не руки ли пытаешься отмыть? Ищешь успокоения?
Жалуешься?
Нисколько.
Марк поднял кипу исписанных листов и как бы взвесил ее. Так и замер, пока Феодот, заинтересовавшись подозрительной тишиной, не заглянул в зал. Злоба, смешанная с обидой (то есть возмущение) плеснулись в душе — сказано, не тревожить!
Может, приказать выпороть его?
Стало совестно. Следом сам собой навернулся ответ. Если насчет ложного самомнения, похоти, скорби (неразумного душевного сжатия) ему трудно настаивать, помогли ли эти записи избавиться от названных пороков, то не без помощи письменных отчетов ему удалось излечиться от таких пагубных душевных склонностей, как жестокость, алчность, склонность к обидам и возмущению (то есть неразумной гневливости).
В том Марк мог поклясться.
Жестокостью — или точнее, сопряженным с ним тончайшим, до мурашек по коже, наслаждением при виде страданий, причиняемых одним живыми существам другими живыми существами, — он отличался с детства. Самому было противно, страдал от такого постыдного любопытства, однако ничего с собой не мог поделать. Ума хватало кошек или птиц не мучить, но испытывал зверское, томительное удовольствие, наблюдая, как мальчишки из плебеев поджигали или рубили хвосты котам, вырывали у птиц перья. Случалось, давал себе волю и, испытывая отвращение к самому себе, отрывал у мух ножки. Затем с жутким интересом следил, как бескрылое, безногое существо жужжало, вертелось на месте, куда‑то стремилось. Порой задумывался, а если с человеком так? Куда мог бы стремиться безногий и безрукий человек?
Та же беда проистекала из ослепляющей душу алчности. Мальчиком страстно занимался накоплением монет, прятал их в копилку, хотя у родителей денег было вдосталь, миллионы и миллионы золотых денариев. Все равно хотелось иметь свои, не тратить их, а потом как‑нибудь разом — бах! и открыться, вон их сколько у меня.
Одно время его затерзали обиды. Казалось, все его презирают, даже бабушка смотрит на него, как на козявку, и ведет себя строго не потому что стремится воспитать его как мужчину, но исключительно по причине презрения.
Единственным из учителей, кому Марк признался в этих порочных, обременяющих душу наклонностях, был Диогнет.
Он и излечил — или, по крайней мере, научил, как бороться с подобными хворями. Для начала приказал рабу жестоко выпороть Марка, затем предложил глотавшему слезы, обиженному до глубины души, мальчишке нарисовать кошку с выпотрошенными внутренностями, подожженную ворону в полете. При этом философически настроенный грек невозмутимо и живописно рассказывал о тех муках, которые испытывали эти живые существа.
Он довел мальчишку до блевотины, потом, глядя ему прямо в глаза, укорил — сильный, говорил он, не станет мучить слабых. Если кот виноват в похищении рыбы, накажи. Выпори, но не мучай.
Подумай вот еще о чем — только глупец полагает, что с помощью жестокости можно удержать богатство, сохранить власть или обеспечить свою безопасность. Вот тебе ручка, вот лист папируса — садись, обдумай, а потом запиши, как жестокость укорачивает жизнь. Приведи примеры, вспомни хотя бы того же Публия Ведия Поллиона, за малейший проступок бросавшего своих рабов на съедение хищным муренам.
Чем он кончил?
Вспомни Калигулу, Нерона, ненасытного на кровь Домициана. Вспомни, наконец, своего покровителя, императора Адриана, выколовшего грифелем глаз рабу. Сумеешь в душе ощутить муки, которые испытал этот несчастный, — излечишься. Более того, наберешься мудрости.
Что касается обид, объяснил Диогнет, то здесь и записывать нечего. Обида — это смущение перед самим собой. Но почему ты должен стыдиться самого себя? У тебя две руки, две ноги, кудрявая голова, ты в тех же правах, что и окружающие тебя люди, и никто — ни бабушка, ни дед, ни божественный разум, направляющий в мире, — не имеют своей целью мучить тебя, причинять тебе страдания.
Разумный человек никогда не позволит себе обижаться на других. На пути к мудрости он может любить кого‑то, ненавидеть, уважать, презирать, с кем‑то бороться, от кого‑то спасаться, кого‑то корить, даже, будучи императором, лишить жизни. Это все чувства естественные, но гневаться разумный человек имеет право только на самого себя. Нечего сжимать душу и копить злобу. Наоборот, распрями ее, гляди смело, раздай плечи, ступай твердо.
Алчность, продолжил Диогнет, это та же болезнь, что и телесная хворь, например простуда или слабость желудка. Хотя, задумчиво добавил Диогнет, — ее, скорее, следует сравнить с запором. «Какой смысл, — спросил грек, — все это носить в себе?»
Диогнет и посоветовал юному Марку попробовать при помощи записей одолеть страсти и дурные привычки. *(сноска: Джордж Вашингтон, первый президент США, в юности составил для себя свод правил, включавший сто десять пунктов, которые старался неуклонно выполнять. Одно из правил гласило: «Не болтай ногами и не вращай глазами».)
Средство надежное, объяснил учитель. Ведь тот же Платон, ринувшийся в мир идей и описавший неземное, тот же Сенека, обращаясь с потоком писем к Луцилию, тот же Цезарь, описывающий события Галльской войны, обращались прежде к самим себе. Себя учили, восхваляли, наставляли, оправдывали, корили.
— Следовательно, — учитель вздел указательный палец, — осознавали ценность самих себя для самих себя. Вот и обдумай это опорное представление.
* * *
Два дня прошли в гнетущем ожидании. Посольство возвратилось утром третьего дня. Вернулись все, кроме Бебия Корнелия Лонга Старшего. Вид у слуг и охраны был растерянный и удрученный. Бебий младший до самого лагеря на вопросы сопровождавшего его трибуна не отвечал, только покусывал губы.
Представ перед императором, он доложил о прибытии. На вопрос, как прошли переговоры, юноша ответил, что прислан передать цезарю предложения Ариогеза, а также послание — отчет, составленный главой посольства. На вопрос, где же сам отец, юноша ответил, что тот решил остаться «на чужой стороне».
— Всем приказал вернуться, а сам… — он порывисто вздохнул и после короткой паузы добавил. — Сам перебрался в поселение, которое варвары называют «городом».
— Разве сам Ариогез живет не в «городе»? — удивился Марк
— Нет, цезарь. Он обитает в небольшой крепости, обнесенной рубленными бревенчатыми стенами. Германцы называют это укрепление бургом. Он построен на высоком берегу Мура (Моравы), в нескольких милях от поселения.
— Что там насчет переговоров? Ариогез в самом деле желает мира?
— Нет, цезарь, все это для отвода глаз. Правда, обращался он с нами достойно. Отец просил меня на словах предупредить, что Ариогез уже принял решение переправляться через реку. О том царь квадов толковал в бурге с предводителями других дружин.
— Дорогу запомнил? — спросил император.
— С трудом. Германцы вели нас по таким дебрям. Путь запоминал по солнцу. Господин, — внезапно голос у юноши дрогнул, — позволь вернуться на ту сторону?
— И думать не смей! — повысил голос император, потом потребовал. — Возьми себя в руки, подготовься к выступлению на претории.
— Но я же слово дал отцу, что вернусь за ним. Побереги его, Юпитер, но если с ним что‑то случится, как мне дальше жить?
— Положись на меня. Я сделаю все, чтобы спасти его. Все, что в моих силах.
Бебий со слезами на глазах отошел к Септимию Северу, возле которого на форуме, в десятках шагов от императорского шатра, стояли подчиненные ему трибуны. Поблизости, не решаясь разойтись без приказа, толпились члены посольства — пятеро воинов, писец из сирийцев и несколько рабов. Они держались скованно, на лицах уныние — ничего хорошего для себя после такого возвращения они не ждали.
Император подозвал Сегестия, потом присел на вынесенный Феодотом на принципий стул.
Высоченный, громоздкий преторианец сделал несколько шагов в сторону императора. Марк жестом поманил его и, когда воин придвинулся еще ближе, тихо спросил.
— Что там случилось? Бебий жив?
— Жив, господин.
После некоторой паузы преторианец пояснил.
— Отправился к пленникам, их там много в городе. Ариогез точно собрался переправляться. Верные люди велели передать — жди возле Карнунта.
— Почему так решил?
— В поселении появилась прорицательница Ганна.
— Это кто такая?
— О — о, господин, — глаза у Сегестия расширились. — Это знаменитая на весь край вещунья. Ходит, пророчествует. У всякого, кто услышит ее, мороз по коже.
— И у тебя тоже, Сегестий? А как же вера в распятого Христа.
— Господин, я не так умен, как ты. Если Господь допускает, чтобы Ганна пророчествовала, значит, есть в том какой‑то тайный умысел. Мало ли… К тому же она знает травы и лечит всякую хворь. Это доброе дело…
— Так что вещает Ганна? — нетерпеливо перебил его император.
— Она ненавидит Рим. Подбивает народ на войну. Сразу после июльских нон потребовала провести гадания. Ее поддержали старцы, что живут возле священной рощи.
— Ну и?..
— Ариогез и главный жрец племен на берегах Альбиса и Вистулы, вывели белого коня из рощи. Тот заржал под правую ногу.
В полдень на военном совете Бебий Лонг младший доложил, что Ариогез готов принять условия Рима, однако квады настаивают на сокращении полосы отчуждения наполовину. Пункт о присутствии центурионов на народных сходках квады тоже отвергают. Затем молодой квестор выразил мнение отца. Бебий Лонг предупреждал, что эти переговоры только завеса.
Ариогез, продолжил Бебий, в отличие от князей свевов, готов и языгов, пришедших в его страну со своими дружинами, вел себя с посланцами императора миролюбиво. Правда, его словам доверять нельзя. Главную опасность представляют отряды союзников. У предводителя готов более десятка тысяч воинов. Если Ариогез пойдет на попятный, свевы, готы и лангобарды грозятся обречь квадов богам. Что это, он не знает.
Когда Септимий Север поинтересовался, почему посол решил не возвращаться, молодой человек угрюмо ответил, что отец упросил Ариогеза разрешить ему посетить пленников, помочь тем, кто нуждается в утешении. Царь квадов удивился подобному добровольному заложничеству и ответил согласием на просьбу посла. При этом добавил, что в подобном случае он никакой ответственности за его безопасность не несет.
После короткого обсуждения, члены претория решили продолжить переговоры — принять предложение насчет сокращения вдвое приграничной полосы и отвергнуть все другие условия, о чем известить царя квадов письменно, через гонца. О судьбе Бебия Лонга никто словом не обмолвился. Создавалось впечатление, что воинские начальники по молчаливому согласию вычеркнули изменившего вере отцов из списка сограждан. К сыну, напротив, отнеслись доброжелательно. Когда молодой человек обратился к собранию с просьбой поручить ему доставить ответ Ариогезу, лицо у Септимия Севера посуровело. Он приказал Бебию «быть верным воинскому долгу и думать не сметь о возвращении на противоположный берег. Выбор сделан», — заявил он.
Сразу после окончания совета Марк приказал вызвать начальников союзных отрядов, набранных в племенах маркоманов и котинов, родственных квадам. Оба они были средних лет, с вислыми длинными усами, в римских легких парадных доспехах, покрытых германскими короткими плащами. Оба в штанах. Оба отличались немногословностью и держались настороженно. У каждого под началом было по несколько тысяч воинов, поселенных в центре лагеря и окруженных палатками легионеров. В схватках их отряды пока участия не принимали.
Марк расспросил германцев о житье — бытье. Поинтересовался, каково настроение союзников? Получили ли воины жалованье за первые четыре месяца, не обижает ли префект лагеря? Упрекнул, почему их воины так мало времени уделяют воинским упражнениям. Вождь котинов Катуальда, огромный усатый дядька в рогатом шлеме и чешуйчатом панцире, угрюмо заметил, что фрамеи* (сноска: короткое копье, которое германцы использовали в качестве оружия для рукопашного боя.) и мечи в руках они научились держать в младенческом возрасте. С тех пор только тем и занимаются что упражняются. Насчет жалованья претензий нет. С легионерами им делить нечего, каждый народ живет на особицу. Если же кто попробует обидеть их, сам потом пожалеет. Затем вождь маркоманов по имени Агнедестрий, молодой еще человек — лет тридцати, не более, — рыжеволосый, бородатый, тоже облаченный в доспехи, напрямую заявил, что на уловки и хождения вокруг да около более нет времени. Пусть император объяснит, с какой целью он вызвал их к себе. Если не доверяет, пусть так и скажет. Если верит, то они уходят.
Марк стерпел дерзость — что с них взять, с дерзких, неблагодарных, понятия не имеющих о добре и зле, погрязших в варварстве, с дичайшим акцентом, говорящих на латыни. В то же время их неразвитое ведущее действует прямо, без постыдной маскировки под философа, какой пользовался Витразин, без уверток и змеиных улыбок, которых не жалел сенатор Гомулл или Цивика. Разговор с ними следует вести с той же прямодушной простоватостью, с какой они сами режут правду — матку. Он так и заявил — прошу, мол, довести до сведения Ариогеза, что даже теперь, когда Корнелий Лонг объявил себя частным лицом, император Цезарь Марк Аврелий Антонин Август по — прежнему считает всадника Бебия Корнелия Лонга полномочным послом римского народа. Царь головой отвечает за жизнь римского магистрата. Если с ними случится несчастье, квады будут объявлены врагами римского народа, и все их племя рано или поздно будет истреблено напрочь. Скорее раньше, чем позже.
— Я в последний раз, — заявил Марк, — закрою глаза, каким образом вы снесетесь с Ариогезом. Но в дальнейшем вам придется сделать выбор: либо вы и ваши люди честно служите мне, либо я освобождаю вас от обязательств перед римским народом. Можете отправляться куда угодно. Решайте, желанно ли вам получить римское гражданство, добыть состояние, продвинуться по службе, или вам более по сердцу уйти в дебри и каждый день ждать, когда с севера на ваши деревни навалятся готы или свевы.
Ответил старший по возрасту, Катуальда.
— Мы выполним твой приказ, император, и дадим знать Ариогезу, что жизнь и честь послов — это священный дар богов. Никто безнаказанно не смеет нарушить законы гостеприимства.
— Верю, — ответил император и поднялся. — Теперь слушайте внимательно. В священной роще на берегу Мура квады устроили гадания — это первое. Второе, в бурге Ариогеза был проведен какой‑то поединок. Третье, князья готов, свевов, лангобардов и вандалов предупредили Ариогеза, что если тот откажется от своих обязательств, его племя будет посвящено богам.
Агнедестрий неожиданно присвистнул. Марк сурово глянул на него.
— Веди себя прилично, как подобает знатному.
Маркоман что‑то невнятно буркнул, но возразить не решился.
— Я хочу знать, — продолжил император, — что значит, быть посвященным богам, в чем смысл этого поединка и как можно истолковать ржание белого коня.
— Принцепс, — спросил вождь котинов, — ответь, кто победил в поединке?
— Не знаю. Известно только, что его исход утвердил вождей в победоносном исходе.
— А что с конем? — поинтересовался Анедестрий.
— Он заржал под правую ногу.
Маркоман нахмурился, затем союзники переглянулись между собой. После короткой паузы котин объяснил.
— Вопрошая судьбу, у нас принято сталкивать в поединке самого храброго нашего воина с самым достойным пленным. Они сражаются до смерти. Кто победит, ту сторону и ждет победа. Коня из священной рощи выводят под уздцы царь и главный жрец. Если он заржет под правую ногу — удача, если под левую, жди беды. Посвятить богам по нашим обычаям означает предать смерти всех, от мала до велика. Так обычно поступают с предателями, а также с теми общинами, которые коварно нарушили данное слово.
— Таким образом, вы полагаете, война неизбежна?
— Да, государь.
Марк удивленно вскинул брови на рослого пожилого воина из племени котинов.
— Но с кем же Ариогез собирается воевать, если нас разделяет река?
Ответил Агнедестрий. Правда, ответил не сразу, некоторое время пощипывал себя за бороду, смотрел в сторону — видно, прикидывал, что и в какой мере можно сообщить императору.
— Я скажу, император, о чем догадываюсь. Тебе решать, правда это или ложь. Я знаю Ариогеза с детства. Он очень хитер и осторожен. Он никогда не бросится в бой, пока не убедится, что противник ему по плечу, что он растерян или не ожидает нападения. Коварству его научили в Риме. Он опасается вот так, сломя голову переправляться на этот берег, а ведь ты хочешь именно этого. Ариогез чует, что дело здесь не чисто, но и обратного хода у него нет. Теперь ему не выкрутиться, не отсидеться, как он отсиделся, когда мое племя храбро воевало с твоими легионами. Разве от хорошей жизни мы переправились через реку? Нас допекли бродяги с севера. Они посягали на наши исконные угодья, вели себя в наших пределах нагло, сгоняли моих сородичей с земли, воровали женщин. В ту пору эти грязные квады палец о палец не ударили, чтобы помочь нам. Теперь мы с тобой в мире, а исказившие наш язык разбойники — все эти готы, длиннобородые лангобарды, вандалы, одетые в звериные шкуры свевы — взялись за квадов. Они и привели Ариогеза к власти. Теперь ему не выкрутиться. Никому из квадов не выкрутиться. Теперь ему самому придется перелезать через реку.
— Я верю тебе, Агнедестрий. По крайней мере, ты сделал выбор. Что скажешь ты, Катуальда… — цезарь глянул на котина.
— Цезарь, — ответил тот, — я по собственной воле привел к тебе свою дружину. Все мои сородичи теперь на этой стороне, ты дал нам землю. Я дал слово, что буду верно служить тебе. Я не ответчик за тех из моих соплеменников, которые остались в горах Богемии4 и решили вновь испытать судьбу. Тем более в компании с Ариогезом, который мать родную продаст и не поморщится.
— Рад слышать, — кивнул Марк, затем спросил. — Когда же ждать нападения?
Он сознательно не употребил слово «переправа».
Котин пожал плечами
— Чего не знаю, господин, того не знаю. Гадания обычно проводятся за два дня до выступления. Вот этого срока и придерживайся. Император, не в обиду тебе будет сказано, но Ариогез считает тебя слишком мягкосердечным и глупым для правителя. Привязанным к каким‑то писулькам, роскоши.
— Ты хочешь сказать, трусоватым? Он полагает, что мне далеко до настоящего мужчины?
Катуальда кивнул.
— Вот что еще, государь. Я знаю, что среди моих людей есть глупцы, которые за пару серебряных монет не прочь известить Ариогеза о том, что творится в нашем лагере. Я постараюсь отыскать тех, кто с охотой доставит Ариогезу все, что ты пожелаешь ему сообщить, — после короткой паузы он многозначительно добавил. — Или кому другому сообщить.
— Я тоже поищу, господин, — поддержал его Агнедестрий.
Той же ночью к Авидию Кассию в Аквинк был отправлен императорский гонец с предупреждением, чтобы тот был готов и ждал сарматов.
Гонец из Аквинка прибыл на исходе второго после возвращения посольства дня, когда томительное, гнетущее ожидание начала войны сгустилось до невозможности заснуть. Не слезая с коня, под охраной двух сингуляриев гонец галопом проследовал на форум. Спешился возле палатки квесторов, оттуда бегом, окончательно запыхавшись, подбежал к шатру, где его ожидал вышедший на внезапно прокатившийся по лагерю гомон Марк.
— Аве, цезарь! — отдышавшись, крикнул гонец. — Сарматы начали переправляться ниже города.
— Как далеко от лагеря Авидия? — спросил император.
— В пяти милях, государь.
— Много их?
— Много, цезарь. Конных более десятка тысяч. С ними пешие кельты, тоже видимо — невидимо.
— Конные в броне?
— Да. Переплывают реку в обнимку с конями. Бронь везут на плотах, облачаются уже на нашем берегу. Устанавливают повозки, чтобы защитить место переправы.
Марк глянул на солнце. Оно было свежо, с примесью багрянца, смотрело с любопытством. Легкие облачка копились повыше золотого ока. Погода обещала быть ясной, после полудня станет жарковато. Успела ли Фаустина добраться до Аквилеи или как всегда закопошилась в дороге?
К тому моменту к преторию начали подтягиваться члены военного совета. Когда легионеры заполнили форум, Марк объявил о переходе сарматов через реку, добавил, что война началась, враг дерзнул. Затем призвал к стойкости, бдительности, еще к чему‑то призвал — говорил вдохновенно, используя риторические обороты, вроде: «Воины! Пробил решающий час… Изгоним из сердец всякое малодушие… Пусть осенят вас штандарты Камилла, Мария, Цезаря и Августа…»
Закончив речь и услышав редкое: «Аве, цезарь!» — на громогласном хоре настаивать не стал. Пусть люди привыкнут к мысли, что свершилось самое страшное, самое нелепое и кровавое дело, исполнить которое следует достойно. Воевать непоколебимо, не теряя присутствия духа, веруя в римскую доблесть и благоволение богов.
Командирам легионов приказал быть готовыми в любую минуту поднять когорты. Главной задачей назвал оборону Карнунта и дороги, ведущей на Петовию и Аквилею. Затем вызвал своего, заранее подготовленного гонца, передал ему свиток с приказом, а вслух добавил.
— Скажи Авидию три слова: «Боги жаждут победы!» Скачи немедленно. Тебе будут приданы два всадника для охраны. Если попадешься в лапы вражеских лазутчиков, послание можешь отдать бестрепетно, а вот то, что я сказал тебе, забудь напрочь. Понял?
Условная фраза означала, что Авидий Кассий должен приступить к исполнению задуманного.
* * *
После первой же стычки с переправившимися сарматами Кассий вынуждено отступил от Аквинка. Вечером примчавшийся гонец привез донесение, в котором полководец, командующий правым крылом армии, сообщил, что в виду огромного численного перевеса противника ему вряд ли удастся удержать оборону до того заранее условленного с императором момента, о котором шла речь зимой. Авидий просил разрешения в случае невозможности удержать лагерь начать отвод войск вглубь провинции.
В ответ император написал сирийцу что‑то вроде дружеского увещевания, в котором попытался убедить полководца сделать все возможное, чтобы удержать позицию. В письме не было ни угроз, ни крепких выражений, так что Авидий, ознакомившись со свитком, только помянул в сердцах лярвов — богов дряных, порожденных душами умерших насильственной смертью. В узком кругу он позволил себе обмолвиться: «Горе мне с этим «диалогистом»! Желая прослыть добродетельным, он не решается всерьез употребить власть».
Однако недовольство мягкостью и прекраснодушием правителя не помешало победителю парфян и наместнику провинции Сирия умело вывести оба свои легиона, а также союзные когорты из‑под охватывающих ударов сарматов.
Чтобы разорить возможно большую площадь и окружить Десятый Сокрушительный и Пятнадцатый Изначальный легионы, вравары разделились на четыре отряда. Авидий Кассий два дня сдерживал атаки бронированных с ног до головы, вооруженных длинными копьями сарматов, располагавших на правом равнинном берегу свободным пространством, позволявшим разогнать коней до галопа и врезаться в линии союзных когорт, выстроенных впереди легионов. После четвертой атаки полководец приказал отступить и укрыться в основном лагере, обнесенном окопами, плетнями, насыпями и волчьими ямами, заранее вырытыми по обе стороны от торного пути, ведущего из Аквинка вглубь провинции.
Самое последнее донесение о сражении было составлено в самых мрачных тонах.
Писано было, что в тот день боги оставили римлян, потери ужасные, боевой настрой пал до уныния. Авидий Кассий оправдывался многочисленностью врага, его возросшим умением воевать, молил о помощи. Что там молил — требовал, чтобы император с главными силами немедленно отправлялся в сторону Аквинка. Пусть поспешит, иначе восточной армии несдобровать, если кочевники сумеют навязать генеральное сражение.
Катуальда сдержал слово и после напоминания императора доставил к нему обещанного гонца. Сам привел его на принципий, велел подождать и вошел в шатер императора. Некоторое время они молча смотрели друг на друга, потом германский военачальник многозначительно кивнул.
— Пусть войдет, — приказал император.
Один из преторианцев, стоявший на часах, ввел варвара в шатер.
— Мне сообщили, — обратился к варвару Марк, — тебе известен короткий путь до вспомогательного лагеря возле Аквинка, где теперь обороняется Авидий Кассий?
— Да, господин.
— Получишь пять золотых монет, если до исхода дня доставишь туда письмо.
— Сделаю, господин.
Марк Аврелий, не скрывая заинтересованности, оглядел низкорослого, непомерно плечистого варвара, сплошь заросшего волосами и грязного донельзя. Тот, как и все его соплеменники, был в просторных длинных штанах с завязками повыше щиколоток, волосатая, под стать зверю, грудь открыта, на плечах короткий плащ из грубой домотканной, шерстяной материи. Голова непокрыта, борода торчком. Лет ему, наверное, чуть больше тридцати.
— Тебе можно верить? — спросил император.
Варвар пожал плечами, потом торопливо ответил.
— Да, господин. Мне нравится иметь золотые кругляши.
— Вот и хорошо. Ступай.
На следующий день Авидий Кассий подтвердил, что имевший привязанность к золотым кругляшам варвар в его стане не появлялся. Утром следующего дня все три легиона, размещавшиеся в главном лагере неподалеку от Карнунта были подняты по тревоге. В полдень колонна начала движение в сторону Аквинка. Следом снялся огромный обоз.
Двигались неспешно, одной длинной колонной. Впереди в качестве боевого охранения шла часть союзной конницы, дружины котинов и маркоманов, затем обоз, в котором находились также метательные орудия. Далее три легиона, причем в голове каждого из них шли последние по номерам центурии, и в хвосте арьергард, состоявший из конных гвардейских и союзнических турм, преторианской когорты. Построение довольно необычное, имевшее целью в случае изменения направления движения выстроить войско привычным, отработанным предками порядком.
Император не слезал с коня, лишь к вечеру, когда солдаты под командой центурионов начали обустраивать временный лагерь, перебрался в походную коляску. Достал из обитого кожей сундучка записи, на мгновение замер, закрыл глаза. Подступали минуты, обратившиеся в привычку, без них он теперь жить не мог, чувствовал себя не в своей тарелке, если делами перегружался и короткий вечерний или ночной досуг. Бывало, как только мысли начинали обретать ясность и прибывало желание изложить рожденное сердцем за день, тотчас стремительно уединялся. Феодот, знакомый с причудами господина, вставал на стражу и никого близко не подпускал к императору. И на этот раз покладистый с виду, но не по сути, спальник цербером уселся возле дверцы. Марк чиркнул серной спичкой — с первого раза не удалось, пришлось еще одной чиркнуть. Зажег фитилек лампы и принялся торопливо перелистывать страницы.
На миг забылся — слова рвались на волю; мысли сумбурные, пока скомканные, без привязи, мысли — намеки, мысли — отголоски, мысли — воспоминания, скорее наставительные, чем проницательные, но наступали мощно, словно пробил их час.
Начал записывать:
«Поступать во всем, говорить и думать как человек, каждую минуту готовый уйти из жизни. Если боги существуют, уйти от людей не страшно, потому что в злое они тебя не ввергнут. Если же их нет, или у них нет заботы о человеческих делах, то какой смысл жить в мире, где нет божества, где нет промысла? То‑то и оно, что только от человека зависит, попадет ли он в беду или нет. Боги предусмотрели, чтобы в каждом случае оставалась возможность избежать несчастья.
Неужели по неведению или, не умея оберечь наперед, или не давая возможности исправить, допустила бы зло природа целого?! Неужели по немощи или по нерасторопности она так промахнулась, что добро и худо случаются равно и вперемежку и с хорошими людьми, и с дурными? Ведь, если приглядеться, смерть, рождение, слава, безвестность, хворь, здоровье, боль и наслаждение — все это случается одинаково и с хорошими людьми, и с дурными. Так что все это ни прекрасное, ни постыдное. Следовательно, не добро это и не зло, но круговорот, обращение космоса.
Что же сетовать не неизвестность, когда нет неизвестности…»
Мысли неожиданно сбились на коварство германцев, на их скудоумие и детскую доверчивость к ржанию белого коня, к воплям каких‑то Ганн.
Мир порочных страстей держится не на вере, а на суеверии, но и это не зло, а всего лишь стадия, момент вращения. Здесь по издавна воспитанной привычке укорил себе — ничего личного в записях, ничего обидного по отношению к другим существам, пусть даже это будут германцы. Глупый, к слову сказать, народ, дерзкий, похожий на чернь, промышляющую мелким разбоем на Бычьем рынке в Риме. Но все же и они люди.
Отписавшись, в сумерках обошел окрестности, посетил пост в начале просеки, ведущей в сторону Карнунта, прорубленной скрытно, с расчетом значительно сократить путь до места предполагаемой высадки. В темноте собрал военный совет.
Пора было принимать решение — двигаться ли далее на помощь Авидию Кассию или, как мечталось в феврале, свернуть в сторону Карнунта?
Как предощущал, так и вышло. Всем было позволено говорить открыто, но искренности, настойчивости в отстаивании своего решения так и не добился. Никто, даже прямой и жесткий Септимий Север не отважился честно и однозначно сказать, что думает. Каждый пользовался знакомыми оборотами — «с одной стороны, с другой стороны», «в общем и целом», «конечно, было бы не плохо, однако…».
Все эти увертки, побочные рассуждения преследовали единственную цель — снять с себя ответственность и повесить решение на принцепса.
Марк не мог не подивиться про себя. В который раз убедился — вот они, граждане, так жаждущие свободы, вот их отвага и решимость, чувство гражданской ответственности, которые должны были помочь им объявить свое неподкупное и нелицеприятное мнение! Каждый помалкивает, оглядывается на цезаря, пытается отгадать, к какому решению склоняется принцепс. Это лучшие из лучших! Дай им волю, в момент перегрызутся — Авидий Кассий с Публием Пертинаксом, Септимий Север с префектом претория Приском, а в Риме Цивика с Цинной.
В конце Марк заявил, что следует подождать до полуночи. Далее распорядился — солдатам отдыхать, оружия и доспехов и доспехов не снимать, личную поклажу не распаковывать, со стороны реки выставить усиленные караулы, тягловых животных из повозок не выпрягать.
Это были долгие, изматывающие часы. Марк Аврелий запретил людям, присланным префектом лагеря ставить для себя палатку. На крик не сорвался, однако вел себя нервно, вид имел мрачный, брови насуплены. Терзал себя, с ехидцей выпрашивая помощи у философии, у знаменитых мудрецов древности. Что же вы, умники, посоветуйте, как быть? Куда вести легионы? Трибуны, даже командиры легионов не решались лишний раз подойти к нему, всегда славящемуся вежливым обращением, умением выслушать собеседника, вникнуть в просьбу. Поздней ночью в лагере навели суматоху конные, прискакавшие со стороны Карнунта. Доложили — на той стороне у квадов непомерный шум, мычат быки, ржут кони, да так голосисто, многоголосо, будто их там тыщи на водопой привели.
Далее Марк расспрашивать не стал. Вновь укрылся в экипаже, некоторое время прикидывал и так и этак. (Феодот вновь занял свой пост.) Досадливо поморщился — ах, до писанины ли сейчас!
Выругавшись, помянув назойливых, аидовых демонов, успокоился.
Мысли потекли ровнее. Что делать, как поступить? Вот, например, пересидит он здесь, в лесу, оставит армию не у дел, а сарматы тем временем разгромят Авидия. Чем в эти минуты могло помочь знание? Научит, вселенский логос, дай знак, уйми сердце! Недобрыми словами помянул свихнувшегося на суеверии Иеронима. Вот было бы здорово, сумей он как в сказке обернуться невидимкой, метнуться на противоположный берег, проникнуть в мысли коварного Ариогеза, в точности определить, на что решился этот взбунтовавшийся дерзкий князек. Трезво, с присущей ему обстоятельностью взвесил и эту возможность. С горечью решил, что даже если изловчится проникнуть в мысли царя варваров, все равно полной уверенности не будет. Даже при таких благоприятных обстоятельствах придется действовать в мысленной полутьме, на ощупь. Брать на веру все, что варится в сердце у Ариогеза, а что у того может вариться, кроме дерзости, нахальства, безрассудства и скудоумия — неразумно. Здесь таилась загадка, но поиск ответа Марк оставил до лучших времен. В полночь собрал легатов и объявил — утром обоз и вспомогательные части пусть не спеша следуют в сторону Аквинка, а легионы проведут следующий день в этом же лагере.
Приказ высшие командиры выслушали молча, тут же разошлись, и с осветлением горизонта центурии Пятого Флавиева, Двенадцатого Молниеносного, Четырнадцатого Германского Сдвоенного легионов занялись обустройством лагеря. Тут же с рассветом со стороны Карнунта вновь налетели конные, объявили, что германцы числом видимо — невидимо, оседлали реку выше города и в трех местах, отстоящих друг от друга на несколько миль, выбираются на римский берег. Приграничные когорты уже вступили с ними в бой, но сил не хватает, и командир Двадцать первого Стремительного легиона Клувий Сабин приказал отступать в направлении летнего вспомогательного лагеря. Тут же последовал приказ главным силам собираться в поход, и уже через полчаса, изменив направление на противоположное, первая центурия Пятого Флавиева легиона вышла на просеку, напрямую выводящую к Карнунту.
Солнце в тот день жарило неумолимо. Лесная прохлада спасала от зноя, но не давала покоя мошкара и слепни, тучей висевшие над шагавшими легионерами. Места, по которым продвигались войска, были болотистые, грунт, а кое — где и гати, проминались под ногами, за плечами на вилообразном шесте чуть меньше сотни фунтов груза* (сноска: Римский фунт равнялся 327,4 грамма.) С такой тяжестью от слепней и комарья не отобьешься, не нашлепаешься. К тому же центурионы совсем озверели, подгоняли палками.
В полдень прискакал гонец от командира Двадцать первого легиона и уже более внятно, по карте прояснил общую картину вторжения. Оказалось, «видимо — невидимо» лишь в слабой степени отражает ту степень опасности, какую в действительности представляли многочисленные орды германцев, выбравшиеся на правый берег реки. Шли они нестройными толпами, впереди выходцы с севера. Причем при всей на первый взгляд неорганизованности воинской массы, германцы сразу позаботились выставить заслон на государственной дороге, ведущей в сторону Аквинка, так что, если бы Марк решил вернуть легионы к Карнунту, ему пришлось пробиваться к главному городу провинции сквозь многочисленные отряды врагов. Теперь германцы решительно подбирались к малому лагерю. Легат Сабин сообщал, что сможет продержаться не более дня — двух, так как на одного римлянина приходилось до четырех варваров.
В ответном послании император приказал легату твердо оборонять лагерь, перекрывавший ордам варваров доступ вглубь провинции. На словах потребовал передать — не для того мы так тщательно выбирали место для обороны, насыпали валы, возводили башни, укрепляли подходы к ним, чтобы в решительный момент при виде толпы бородатых дикарей ты отступил от реки. Принцепс потребовал любой ценой связать германские дружины боем, стойко держаться до тех пор, пока главные силы не развернутся и не ударят во фланг и тыл германцев. Пусть Сабин знает, император спешит на подмогу.
На словах просил передать — ждите нас к утру.
Колонна шла весь день, к вечеру высланные вперед конные заставы обнаружили германских всадников, шарящих по окрестностям, сжигающих поместья, селения, угоняющих пленников за реку. Ночь провели на заранее подготовленной возвышенности. Коннице было поручено вылавливать и уничтожать мелкие отряды варваров, захватить пленных, а Катуальде и Агнедестрию было предписано выпустить верных людей, которые бы не побоялись в открытую появиться в стане врага и объявить, что повернувший назад, к Карнунту, император обложен как медведь в берлоге, а высланный им на помощь Двадцать первому легиону отряд поголовно уничтожен. Другим лазутчикам были поручено принести сведения противоположного характера — будто Марк спешно возвращается по главной дороге и уже успел в клочья разметать выставленные против него заслоны. Затем был отдан приказ плотно накормить солдат — завтра с марша в бой. Костров не зажигать, пусть насытятся всухомятку, вина на раздачу не жалеть, выдать самое лучшее, фалернское.
Перед рассветом Марк в сопровождении Фульва обошел лагерь, ободрил легионеров. Сам был в парадной боевой форме — в давленом по фигуре, надетом на тунику панцире, в поножах, но без плаща и шлема. В такую ночь мало кто мог заснуть. Луна светила в полный диск — сияла так, словно радостно ей было наблюдать темный лес, измученных людей, а поодаль пожары и грабежи. Императора приветствовали вставанием. На пригорке, где по расписанию должны были отдыхать преторианцы, было особенно многолюдно. Он подошел поближе, прислушался.
Рассказывал Сегестий.
— Кого, спрашиваешь Луций, мне довелось видеть в лагере Ариогеза? У царя квадов собралось множество племен, пришли даже герии, гельвеконы, манимы, мализии и наганарвалы. Самые чудные из них герии. Мало им того, что силой они превосходят всех своих соплеменников, они еще и лица раскрашивают черной краской. Щиты у них черные, одежды черные, и воевать они предпочитают по ночам. В самую темень выходят на разбой и мрачным своим обликом как бы призрачного и замогильного войска нагоняют на врагов такой ужас, что никто не может вынести это невиданное и словно уводящее в преисподнюю зрелище.
Фульв, трибун преторианской конницы, прервал его.
— Перестань наводить страх на солдат, Сегестий. Ведь тебе, как никому другому известно, что первыми побеждают глаза.
— Так‑то оно так, Фульв, но и ты рассуди — пусть ребятам будет известно с какой ордой им придется иметь дело, тогда и малодушные смогут приготовиться к бою. Что же касается гериев, то хоть они и стараются нагнать страхов, но на том берегу, по пути сюда один из таких чернокрашенных попался мне в руки.
— И что? — подался вперед молоденький невзрачный легионер.
На его лице было написано нескрываемый ужас и любопытство.
— А ничего. Теперь его вряд ли с собаками найдут
Все засмеялись.
— Что ж, ты его мечом проткнул? — спросил Фульв.
— Зачем греметь железом. Я ему шею свернул. Этому приему я в гладиаторах научился, — ответил Сегестий.
— Не сладко, наверное, было в гладиаторах? — посочувствовал Сегестию воин, стоявший рядом с костром и опиравшийся на копье. Сам он с виду был из союзников — одет в штаны, на плечах короткий плащ, однако говорил на латыни чисто.
— А здесь что, медом намазано? — вопросом на вопрос ответил Сегестий. — Завтра в бой, и на чьей стороне будет победа, только Ему судить. Другое дело, что на Господа надейся, а сам не плошай. Стой твердо, зри в оба, не забывай глянуть на орла, на вексиларий, слушай команды. Тогда тебе даже дикая охота нипочем.
— Спаси Юпитер, это что за напасть? — воскликнул молоденький легионер.
Сегестий замялся. В следующий момент наткнулся взглядом на императора и окончательно смутился. Тут все повернулись в сторону Марка, повскакивали, начали вскидывать руки — нестройно, невысоко. Марк подошел ближе, жестом приказал сесть, обратился к Сегестию.
— Что же ты замолчал? Поведай про дикую охоту.
— Сказки все это! — отмахнулся преторианец. — Жуть ночная!.. На нашей стороне… — он вновь замялся, потом вскинул голову и, смело глядя в глаза императору, закончил. — Господь.
— И все же, — настоял император.
— Старики в моем селении рассказывали, что дикая охота — это свита властелина неба Вотана. В окружении мертвецов, всяких мерзких духов или лярвов по — нашему, по — латински, мчится он по грозовому небу, сыплет молниями, нагоняет страху. Есть у дикой охоты и псы, громадные, с быков. Всем доводилось слышать, как они завывают в зимнюю пору, когда дикая охота нагоняет снежную бурю, мчится, оседлав северные ветры.
— Снег — это белый покров, покрывающий вершины гор? — спросил кто‑то из молодых солдат.
— Ну да, — объяснил Сегестий. — В этих краях он порой сутками валит с небес. Хорошо — о! — неожиданно заключил. — Свежо!
Все расхохотались.
Император поднялся и направился к повозке. Здесь улегся на приготовленную Феодотом постель. Уже засыпая, улыбнулся — хорошо, оказывается, когда снег идет.
Как бы тщательно не готовились к вторжению германские князья, как бы долго не договаривались о совместных действиях, сколько бы не клялись в верности общему делу, каждый из них в душе и не думал связывать себя какими‑то жесткими обязательствами по отношению к царю квадов Ариогезу или к своим союзникам. На пирах было проще — обнявшись за плечи, пели боевые песни. Кое‑кто, слушая скальдов, повествующих о героических деяниях предков, пускал слезу, смачивал усы в пиве, и все гости, поддавшись единому чувству, провозглашали здравицы за родину, за Германию, которая превыше всего, за единение. Однако поутру, на свежую голову, каждый из вождей ясно сознавал, что на помощь соседа особенно надеяться не стоит. Самим придется решать, из каких средств платить дружинникам, в какую сторону податься за добычей. Предки учили — у каждого своя удача. Обязательства священны перед родом и кровными родственниками, в долгу ты и у племени, дело чести помочь побратиму, но в отношении чужаков хороши были все средства. Каждый из вождей, примкнувших к квадам, в общем‑то, не рассчитывал ни на разгром римлян, что казалось предприятием немыслимым, ни на проведение какой‑то общей созидательной стратегии, способной опрокинуть легионы. На словах договорившись об едином командовании, каждый из князей ревниво следил за Ариогезом, опасаясь, как бы тот, вдруг добившись успеха, не возомнил о себе более, чем о племенном короле (reg).
Желанной и вполне достижимой целью казалась сама возможность пограбить, насытиться добычей, расплатиться с дружинниками, нахватать как можно больше золота и серебра, чтобы вернувшись на свою сторону, набрать еще больше дружинников и, если Вотан улыбнется, короноваться властителем в собственном племени. Слава — обязательный спутник вождя. Где, в каких битвах против какого врага ее добывать, все равно. Конечно, в компании, при таком наплыве воинов воевать легче — римляне не сторуки. К тому же на глазах у десятков тысяч соотечественников, при одобрительных взглядах богов, о доброжелательности которых загодя известили жрецы, — и славу добыть легче, и звонче она будет, а без славы, добытой на полях сражений, о власти нельзя было и мечтать. Для того, чтобы твое имя прогремело от Вислы до Рейна, достаточно одного сражения, затем следовало как можно скорее набить мешки, повозки подвернувшимся под руку добром, взять двуногую добычу и спешно уходить за реку, а о том, как далее вести войну, пусть думает Ариогез.
Те из пришлых князей, кто поумнее, постарше, отдавали должное этому выскочке, свалившему Фурция, навязанного квадам римским цезарем, и оказавшимся пустым местом, когда смертельная угроза нависла над родным племенем. Северные князья родом из готов, ругиев, свевов, вандалов, гериев, а также пришлые родственные славянские вожди, бродившие со своими дружинами от Карпат до Рейна, и нанимавшиеся к любой, способной заплатить общине на время войны с соседями, даром времени не теряли. Они внимательно высматривали, какие из племен, родов, языков послабее. То и дело задирали местных, когда же обнаруживали слабину, давали знать сородичам, и тогда на слабейшего наваливались скопом. У всех перед глазами была незавидная участь маркоманов, которые едва спаслись от уничтожения, подписав с римлянами мир. С трудом они отстояли свои угодья от навалившихся на них хаттов, свевов и семнонов. От хаттов откупились, а также выделили полосу земли на границе с Римом, при этом дали слово, поддержать их, когда те полезут через Данувий. От свевов и семнонов отбились, те подались к квадам, там стали требовать доли, службы, платы за услуги. Эти, с побережья Свевского моря, были совсем дикие и нищие, терять им было нечего, а плодились они словно твари лесные. Если они всеми родами снимутся с родных мест, от них некуда будет спрятаться.
Ариогезу удалось в какой‑то мере объединить пришлых, указать им на противоположный берег великой реки, где добычи было не в пример больше, чем в лесах Богемии. На какое‑то время он спас квадов от неминуемого вторжения с севера, ведь тамошним князьям тоже надо было кормить и ублажать дружинников. Почему бы не сходить за реку, тем более, когда на левом берегу собралась такая силища, а царь римлян вместо того, чтобы переправиться через реку и разорить местные племена, решил отсидеться в крепостях и укрепленных лагерях. К тому времени германские князья уже поднакопили опыт, как одолевать такую оборону. Они делились на небольшие отряды, которые, словно половодье, растекались по чужим землям. Собирались вместе только, когда натыкались на запруду, но и в этом случае, в бою каждый действовал на свой страх и риск.
Правда, последние три года, этот умник из римлян сумел‑таки выдавить пришлые племена на левый берег.
— И что? — негодующе вопрошал Ариогез. — Это победа? Что же он остановился? Почему сробел переправиться через реку и сразиться с нами здесь, на наших землях. Марк мудрствует, ищет истину.
— Зачем? — спросил один знатных, пришедший с готами.
— Как мне объяснили в Риме, чтобы устроить все по правилам. Чтобы каждый поступал так, как записано в их книгах, имел только то, что нажил «честным трудом». Чтобы никто из сильных не имел права брать у слабых то, что ему понравилось.
Все захохотали, но тот, кто поумнее, постарше, невольно задумался. Добыча добычей, но было бы неплохо перебраться на римскую территорию со своим родом, и поселиться там, отгородившись от северных кровожадных собратьев стеной римских легионов и установлениями того, кто мудрствует, но о котором до сих пор никто слова худого не сказал. Тем, кто всерьез прикидывал такую возможность, хватало ума понять — лучший способ понравиться Марку и добиться цели, это принять участие во вторжении, а затем запросить мира, предложить ему свои услуги. Возможность заключить надежный договор с властителем Рима казалось золотой мечтой для тех, кто чувствовал, каким тягостным становился напор со стороны племен морского побережья.
Сама переправа прошла без особых хлопот. Приграничные когорты после первых же наскоков германского ополчения отступили от Карнунта. Город замкнул ворота, вновь сел в осаду, хотя никому из германцев и в голову не приходило лезть на стены. Ранее Карнунт уже два года отсиживался за стенами. Правда, это была странная осада. Горожане охотно скупали все, что германцам удавалось награбить в провинциях, но до этого доходного торга еще было далеко. Спустя день после вторжения сарматов Ариогез неожиданно потерял армию Марка из вида. Три легиона вроде бы направились в сторону Аквинка и вдруг растворились в лесах.
Неизвестность пока заставляла князей держаться вместе и действовать по ранее достигнутой договоренности. Еще в начале июля было решено первым делом опрокинуть Двадцать первый легион и распахнуть ворота вглубь провинции. При таком многократном перевесе в силах задача казалась легко выполнимой. Далее попытаться разгромить императора, но об этом князья, участвовавшие во вторжении, старались не задумываться. Это бремя должно было пасть на квадов, шедших во втором эшелоне. Конечно, соображали союзники, они помогут квадам, но главное, взять добычу, в противном случае им нечего было делать на чужой территории.
Превосходство в силах было очевидно. Против одного легиона и сопутствующих ему союзных когорт — численность этого заслона вряд ли превышала десять — двенадцать тысяч человек — на стороне германцев собралось более пятидесяти тысяч воинов. Им было в охотку совместно навалиться на страшных, безжалостных в своих требованиях римлян, доказать им, что на всякую силу всегда найдется другая сила.
Более суток дружины германцев просидели в виду возвышавшихся между холмами башен, и никому из вождей в голову не пришло окопаться, обезопасить себя с флангов. Штурм лагеря решили начать с утра. Сначала необходимо опрокинуть выдвинутые вперед когорты, затем сжечь деревянные башни и попытаться ворваться в лагерь. С восходом солнца Ариогез, взявший в тот день начальство над войском, двинул против них конницу, однако первый наскок римляне отбили. Однако скоро удара всей массой они не выдержали и отступили в лагерь.
* * *
Поздним утром того же дня римское войско, скрытно продвинувшееся вперед, передовыми отрядами добралось до гряды лесистых холмов, ограничивающих равнину с востока, и оседлало их. Марк вышел на опушку и, прячась за стволами деревьев, оглядел поле битвы.
Германцы построившись по — дружинно, клиньями, не спеша подбирались к земляному валу с плетнями наверху, охранявшему лагерь. У них в тылу, в легкой дымке едва угадывался возвышавшийся над пологой равниной абрис стен Карнунта. С той же стороны доносилось исступленное мычание, блеяние овец, ржание коней, перекрываемое многоголосым мощным гудением или, скорее пением. С опушки было видно, но куда лучше слышно, как, приставив щиты к губам, германцы изо всех сил выводили однообразную заунывную мелодию. Множество глоток придавали их пению наводящую страх силу, а монотонность мелодии можно было сравнить с песнопением чудовищ.
Между тем первые толпы пехотинцев, вооруженных ярко раскрашенными щитами и фрамеями, достигли рва и с разбегу, отдельными группами начали взбираться на земляной вал. Римляне с помощью длинных копий легко скидывали добравшихся до верха. Рубить пришлось немногих — тех, кто сумел продраться сквозь плетень. Следом по звуку туб ворота лагеря распахнулись, и ровные квадраты легионеров выбежали на наружу. Тут же строй рассыпался, солдаты образовали переднюю линию, которая, сомкнувшись, начала оттеснять германцев от стен и рва. Те же из солдат, кто оказался на задней линии, принялись избивать оказавшихся в окружении германцев. Те завыли еще громче, в ответ со стороны стоявших поодаль дружин усилилось гудение, однако уже через несколько минут все было кончено.
Германцы отхлынули. Римляне по звуку туб вновь собрались в колонны и вернулись в лагерь. Ворота захлопнулись.
Песнопение со стороны германцев стихло. В пределах лагеря замерли трубы и барабаны, на какое‑то мгновение над полем боя обвисла тишина, в которой слышно было пение птиц в лесу и многоречивое мычание в обозе германцев. На валу летнего лагеря за плетнями были заметны шлемы пехотинцев, торчали знаки когорт — копья с раскрытыми ладонями или резными фигурками зверей наверху. Между ними алыми и белыми пятнами выделялись номерные штандарты центурий. За дорогой угадывались белые известковые откосы, ограничивающие долину с запада.
Марк собрал преторий в пологой балке, на ее обратном скате. Глянул на легатов, коротко спросил:
— Ну?
Септимий Север начал первым.
— Цезарь, выгоднее всего ударить во фланг, прижать к лагерю и реке, что протекает по противоположной стороне долины. Лес на нашей стороне редкий, есть возможность выстроить боевые порядки за пределами видимости варваров. На противоположных скатах холмов.
Фульв добавил.
— Но прежде надо, чтобы Двадцать первый атаковал варваров, заставил их ввязаться в бой.
Все остальные военачальники поддержали эти предложения.
— Ждем приказа, цезарь! — в конце воскликнул легат Пятого легиона.
— Нет, граждане! — решительно заявил принцепс. — Поступим по древнему и разумному обычаю. Я свое дело сделал, вы сделайте свое и сделайте его хорошо. Начальником на сегодня с полномочиями начать сражение назначаю Септимия Севера.
Есть возражения?
Нет?
Вот и хорошо. Приступай, Север.
* * *
Через час вернулся посланный к Клувию Сабину гонец и доложил, что Двадцать первый Стремительный скоро выйдет из лагеря и примет удар на себя.
Известие о том, что император с армией находится в лесу, в полумиле от места сражения, произвело на легионеров, союзные когорты и конницу, засевшие в лагере, ошеломляюще бодрящее впечатление. Теперь солдаты сами рвались в бой. Их можно было понять — большинство Двадцать первого легиона было набрано в обеих Паннониях, и людям не надо было рассказывать, над каким именно местечком вставали дымы.
Солдаты жаждали возмездия, тем не менее, вид наполнившей равнину массы голых до пояса, одетых в штаны, покрытых плащами врагов, их жуткое гудение, зверские раскрашенные лица, кого угодно могли заставить задуматься о своем последнем часе. Оборону легион и приданные ему отряды союзников собирались держать до последнего, но все‑таки мечталось о жизни, о частом, сытном пребывании в кругу семьи. Домашние заботы — непочиненный забор, недовыкопанный подпол, не выкупленная у соседа отличная, в человеческий рост амфора для вина, — вспоминались навсегда утраченными, нагоняющими тоску прелестями. Все, что откладывалось на потом, что казалось пустяшной и сиюминутной суетой, теперь обрело неслыханную ранее ценность. Кто‑то мысленно обращался к жене, просил богов сохранить ее, теплую, любимую. Если не повезет, пусть боги помогут ей найти порядочного человека, который не выбросит детей на улицу, воспитает их. Были и такие, кто все свои надежды связывал с приходом мессии. Явится Христос, поднимет мертвых из гробов, приставит отрубленные руки, ноги, головы, взвесит деяния каждого, и по грехам будет расплата. Таких в легионе, особенно среди союзников, было много. Они, не стесняясь начальства осеняли себя крестным знамением, затем покрепче брались за древки дротиков, за тетивы луков, налаживали стрелы, ждали команды, и, наконец, с криком: «С нами Бог!» пускали их во врага.
Весть о том, что «философ» рядом, что умник не подвел и во время явился с войском, окрылила не только тех, кто готовился умереть в лагере, но и те три легиона, что укрылись в лесу. За этот срок они успели по — когортно развернуться в сплошную линию, глубиной в шесть рядов. Выстроились под острым углом к боевым порядкам Двадцать первого легиона, намереваясь сжать германцев на узком пространстве и оттеснить к обрывистым холмам на противоположной стороне долины. Самый ближний к вспомогательному лагерю фланг боевой линии заняли наиболее опытные когорты Пятого легиона, которым командовал Корнелий Пет. Их задачей было соединить строй с правым флангом Клувия Сабина. В стык с Пятым легионом размещался Четырнадцатый Марсов Победоносный, далее Двенадцатый Молниеносный, которому также были приданы несколько ал конницы и завершали строй союзники — котины и маркоманы. От них Септимий потребовал замкнуть кольцо и перекрыть пути отхода противника. Бóльшая часть конницы, а также преторианские когорты, были отведены в резерв — их выстроили в лесу ближе к союзникам. Распределив и заняв места, войска ждали сигнала.
Подобное построение сразу оставляло не у дел германские конные дружины. Дело в том, что варвары не учили своих коней поворачивать, как это было принято в римской армии. Они либо гнали их прямо вперед, любо с уклоном вправо, стараясь образовать замкнутый круг, чтобы ни один всадник не оказался последним, причем в этом случае левый бок всадника, прикрытый щитом, был защищен от стрел и копий противника. Когда же этот маневр не удавался, варвары терялись и становились легкой добычей умелых римских солдат. В стесненных условиях было неловко сражаться и пешим германцам, составлявшим главную ударную силу варварского войска. Чтобы пустить в ход короткую фрамею (копье с остро отточенным с обоих боков длинным наконечником) германцу для замаха и удара необходимо было куда больше свободного места, чем вооруженному коротким иберийским мечом легионеру.
Стоя на опушке, Марк Аврелий невольно попытался отыскать в глубине вражеских порядков вымпел Ариогеза. Римлян ждал жестокий бой с превосходящим по численности противником, который при умелом командовании мог прорвать фронт или, своевременно сманеврировав, зайти во фланг наступавших легионов.
Сумеет ли царь квадов вовремя почувствовать опасность и дать команду на прорыв боевой линии римлян? Дано ли ему мгновенно оценить положение и найти верное решение? Или, как утверждали опытные, имевшие дело с германцами военачальники, с началом битвы каждый из князей начинает действовать на свой страх и риск. Каким бы чутьем не обладал Ариогез, с началом схватки ему уже не удержать бразды управления боем в своих руках. Рассчитывать он может только на своих квадов — на собственные дружины и племенное ополчение, но при стесненности рядов ему вряд ли удастся развернуть, тем более повернуть боевой порядок.
Хотелось в это верить, вздохнул Марк.
В следующее мгновение зазвучали тубы, заиграли корницины, и Двадцать первый легион Сабина начал выдвигаться из лагеря.
Общий настрой, нетерпение, жажда померяться силами с теми, кого не звали на этот берег, передались и юному Бебию Лонгу. Мечом его владеть научили, но до той минуты упражнялся только на чучелах, пилум метал в деревянную мишень — пробивал три доски насквозь, боролся исключительно со сверстниками, с ними же бегал на перегонки. Теперь на его глазах начиналось настоящее дело. Ему бы в строй, но он уже ходил в начальниках, пусть квестор — должность тыловая, интендантская, но все же это был первый офицерский чин, вполне соответствующий его достоинству всадника. К тому же он был приписан к окружению Септимия Севера и не мог покинуть его без приказа командующего войском.
Он стоял в толпе трибунов, толпившихся возле легата, который, сняв шлем, поминутно вытирая лицо, наблюдал за происходящим на поле брани. Двадцать первый легион сомкнул когорты в четырехрядную фалангу. Впереди первые, наиболее опытные центурии и самые храбрые офицеры.
Германцы, ожидавшие вылазки, и по этой причине оттянувшие своих воинов подальше от предмостных укреплений, никак не ожидали, что Двадцать первый в полном составе выйдет в поле. Они яростно взревели, приставили щиты, и над полем битвы вновь разнесся вибрирующий, доводящий до исступления гул. Спустя несколько мгновений дружины северных варваров, составлявших первые ряды, ринулись в атаку. Редкие конные отряды попытались обойти правый фланг легиона, но угодили в волчьи ямы и попали под решительный обстрел лучников и пращников, после чего отхлынули. Пехота, не отставая от всадников, бегом мчалась в атаку. Первые ряды римлян метнули в них копья и, по команде обнажив мечи, вступили в схватку.
Еще не время, еще рано…
Септимий неожиданно обернулся, поискал взглядом в толпе помощников подходящего офицера и, остановив взгляд на Бебии — все‑таки любимчик императора, — подозвал его.
— Доложи принцепсу, что еще рано. Пусть варвары увязнут. У нас все готово, скоро начнем. Вот еще что, передай командиру Двенадцатого Молниеносного Плавту, чтобы его первая когорта еще более сместились на правый фланг. Еще ближе подошла к союзникам. Затем скачи к префекту претория и Фульву. Передай приказ, пусть преторианцы встанут за первой когортой Двенадцатого.
Север вдруг помягчел лицом, усмехнулся и добавил.
— Можешь остаться с преторианцами. Скачи.
Корнелий Лонг первым делом отыскал Плавта, затем добрался до боевого расположения преторианцев и передал Приску и стоявшему рядом префекту гвардейской конницы Фульву приказ Севера. В следующий момент с опушки леса долетел пронзительный разноголосый рев боевых туб. Этот сигнал, подхваченный свернутыми в спирали корницинами, был передан по всему длинному, в несколько тысяч шагов строю. Приск отдал распоряжение, Корнелий Лонг вызвался передать его и после кивка префекта претория бросился к коню. Возле центурий, которым следовало переместиться еще правее, спешился, отдал приказание. Центурион Двенадцатого Молниеносного легиона Гай Фрукт окинул юношу недобрым взглядом, сплюнул и отдал команду.
Появление первых когорт, выдвинувшихся из леса неподалеку от лагеря, казалось, не произвело никакого впечатления на уже почуявших запах победы германцев, однако каждая новая центурия, рысцой выбегавшая из леса и с ходу вступавшая в сражение, все более и более вразумляла варваров. Сначала враги остановились, ослабили напор на Двадцать первый легион, кое — где германцы начали поворачиваться лицом к набегавшим легионерам, но те толпы, которые внезапно оказались в вершине острого, очень быстро сомкнувшего вершину угла, дрогнули, подались назад, смешали ряды. В скоплении вражеского войска закружил водоворот, и если бы не резерв, припасенный Ариогезом, а также десятитысячный отряд готов, оказавшихся напротив союзников, очень скоро сражение превратилось бы в постыдное избиение и резню.
Готы еще не успели вступить в битву. Они держались особняком, возле своих повозок. По сравнению с другими германцами это было особенно рослый и крепкий народ. Держались они кучками по три, четыре, пять человек, редко десяток — вероятно, все они были родственники. Сражались длинными двуручными мечами. Мало кто из северян был облачен в броню или кольчугу, в большинстве своем они были полуголы, в широких штанах, за плечами короткие накидки, головы не прикрыты. Только вожди и воины из знатных родов отличались роскошной броней и рогатыми шлемами. Их толпа, образовывавшая неправильный квадрат менее всех других союзников обнаружила страх и растерянность. Издали было видно как их отряды перестроились клиньями и умело развернулись против подступивших к ним маркоманов и котинов. Обнаружив, что они атакованы соотечественниками, взвывавшими к Вотану и Донару, призывавшими на помощь валькирий, проклинавшими противников теми же заклятьями, что и они сами, — готы вмиг пришли в бешенство. Рубились они крепко, теми же тройками, четверками, пятерками, где каждый прикрывал соседа со спины. Их напор буквально смял передние ряды маркоманов. Еще несколько усилий, и готам удалось бы прорвать строй римского войска и, вырвавшись на свободное пространство, где их длинные двуручные мечи превращались в грозное оружие, ударить римлянам в тыл.
Преторианцы поспели вовремя. Раздался зычный голос Фрукта, его окрик поддержали звуки сигнальных рожков — корнов, воины на ходу перестроились и бегом, нарушая порядок, бросились к угрожаемому участку. Лонг пристроился рядом с Сегестием, тот крикнул юнцу: «Держись сзади!» — и на ходу, опять же по команде Фрукта и по звуку рожков, вперед выдвинулось с десяток преторианцев. К каждому из них был приставлено по два помощника, тащивших связки тяжелых, с длинными железными наконечниками дротиков. При виде набегавших клинообразной колонной преторианцев, союзники расступились. Место прорыва совершенно обнажилось.
Готы теснее сомкнули ряды и, взревывая и торжествуя, скорым шагом атаковали преторианцев. В следующее мгновение отобранные из римлян легионеры по команде метнули первые тяжелые дротики. Те из маркоманов, кто не успел отбежать в сторону, были буквально отброшены угодившими в них метательными снарядами. Первый ряд готов почти полностью повалился на землю, однако это не остановило германцев. Они надвигались по — прежнему грозно, словно боги войны. В какое‑то мгновение все разом замолчали, и в этой тишине особенно жутко раздавался посвист поражающих их пилумов. После каждой команды Фрукта и каждой порции дротиков, готы ложились десятками.
В следующее мгновение готы запели боевую песню и, ускорив шаг до бега, навалились на римлян. Их встретили мгновенно сомкнувшие ряды копейщики. Германцы, пытаясь смять вражеский строй, телами навалились на острия, хватали их руками, рубили мечами, но римляне тут же добавили копий, уперли их тупыми концами в землю. Сегестий и другие мастера метать пилумы отошли в задние ряды, откуда продолжали поражать врагов. Копья насквозь пронзали обнаженные груди готов, порой сила удара была такова, что на острие оказывались насажанными по два германца. Те же, кто успевал прикрыться круглыми щитами, под тяжестью угодивших в них пилумов вынуждены были бросать их. Бебий не мог оторвать взгляда от Сегестия. Преторианец, на первый взгляд, действовал неторопливо — плотно захватывал древко, откидывал корпус назад, потом с силой подавал плечи вперед. Темп метаний был ужасающим, только успевай подавать дротики. Снаряд на лету издавал низкий, едва слышный гуд.
Готам наконец удалось прорвать линию копейщиков, тогда преторианцы и пришедшие в себя маркоманы бросились в мечи. Воинов с севера вновь стеснили, и теперь резали на выбор, ибо работать в толчее коротким римским мечом, было куда легче, чем рубить с размаха. В подобной сутолоке преимущество получал тот, кто использовал колющий удар. При этом преторианцы, более подвижные и искусные, чем золотоволосые великаны, успевали подставлять щиты под германские мечи. Отведя удар, они вспарывали врагам животы.
Бебий, державшийся поближе к Сегестию, едва удержался на ногах, когда рослый длинноусый варвар, успел вскользь рубануть Сегестия по каске. Длинный меч соскользнул и обрушился на Бебия. Юноша успел сделать выпад и попытался достать напавшего на Сегестия германца. Гот резво отскочил в сторону, набросился на Бебия. Трудно сказать, сумел бы юноша отбиться, если бы его громадный противник не был ранен в левое плечо. Кровоточащая рана была глубока, оттуда торчала перерубленная ключица. Тяжелый двуручный меч варвар сжимал в одной правой руке, при этом напирал мощно, рубился страшно. При новом замахе Бебий, как учили в военной школе, резво подкатился под ноги противника. Варвар споткнулся, рухнул на землю, в следующее мгновение Лонг рубанул его по шее. Обнажившаяся глубокая прорезь на теле тут же заполнилась кровью. Алая влага хлынула обильно, ударила струей, оросила подол туники Бебия.
В следующее мгновение его окликнул Сегестий.
— Бебий! Справа!..
Лонг едва успел повернуться и подставить щит под громовой потрясший его до основания удар молота. В голове трубно загудело, окружающее его мельтешение разъяренных, окровавленных, повергающих один другого людей, на миг потеряло резкость, расплылось, однако юноше хватило разума и навыка, чтобы отпрыгнуть в сторону и перевести дух. Такого он не видывал — против него, а также против обступивших его с трех сторон римлян сражался двухметровый гигант, вооруженный насажанным на длинную толстую дубину молотом. Гот с легкостью вздымал свое оружие, с хаканьем крушил все подряд: щиты, шлемы, головы, кости, пока два коротких пилума не пронзили его грудь. Даже умирая, он все‑таки устоял на ногах, попытался еще раз взгромоздить оружие, но вонзившееся в сердце следующее копье повергло его наземь.
Уже к полудню сеча превратилась в избиение полуокруженных и прижатых к меловым откосам западной гряды холмов германцев. После того, как Ариогез увел квадов с поле сражения, избиение продолжалось недолго — германцы начали сдаваться в плен. На тех, кто продолжал сражаться, накидывали сети, их опутывали веревками, валили на землю, вязали по рукам и ногам.
Итоги сражения подсчитали к вечеру. Убитых германцев было более десятка тысяч, пленных чуть меньше. Острие вторжения, состоящее из дружин северных варваров и пешего ополчения галльских племен, которых принудили к участию в походе, было уничтожено. К сожалению, Ариогез, хитрюга и проныра, сумел увести на правый берег бóльшую часть квадов.
Вечером во вспомогательном лагере, куда были отведены два легиона, были принесены благодарственные жертвы богам. Остальная часть войска была размещена по периметру лагерных стен. Костры жгли прямо в поле, в стороне от места сражения, откуда скоро явственно потянуло запахом мертвечины. Легионеры похваливали «философа» за выданное без ограничения вино, терзали шлюх из обоза, кое‑кто из преторианцев начал вслух поговаривать о необходимости в этом же году добить квадов в их собственном логове.
Тогда же Марк впервые попробовал исконный германский напиток, называемый пивом и приготавливаемый из ячменя. Ритуальное питье Катуальда и Агнедестрий, возглавлявшие группу знатных воинов из союзников, участвовавших в битве, поднесли ему в громадной серебряной братине, найденной в обозе Ариогеза. Тогда же ночью был зачитан императорский эдикт, в котором объявлялось о предстоящей раздаче наград и отличий. Проявивших храбрость германцев из числа маркоманов и котинов было решено отметить римским гражданством. В число достойных, чьи имена называли легаты, а также префект претория, попал Сегестий и молодой Лонг, отмеченный как Септимием, так и префектом Приском. Ему присудили золотой браслет на руку и обещали объявить трибуном при ставке цезаря. От Марка не укрылась подоплека подобного представления к награде. Была в этом неумеренном возвеличивании салажонка и частичка подлаживания к цезарю. Вот почему Марк велел позвать примипилярия Гая Фрукта. Явившийся громадина в окровавленных доспехах, без шлема, с центурионской палкой в руках, напрочь закрыл проход в шатер легата, образованный двумя откинутыми пологами. Здесь верхушка армии праздновала победу. Император напрямую спросил у авторитетного центуриона.
— Как считаешь, Корнелий Лонг вел себя достойно? Награды заслуживает?
Фрукт был заметно пьян и ответил с солдатской прямотой.
— Спокуха, цезарь! Если всякий молокосос в бою будет вести себя также, как этот ловкач, лярвы его раздери, мы очень скоро доберемся до Свевского моря. Этот Лонг, разрази его Юпитер, уложил двух германцев. Награды достоин.
Поздней ночью, устроившись в своей повозке, не желая стеснять легата Сабина, пытавшегося уступить августу свой шатер, Марк наконец остался в одиночестве. Взял книгу, в которой были собраны высказывания Эпиктета, прочел несколько строк. Неожиданно отложил книгу, смежил веки, попытался заснуть. Не дано. Открыл глаза, некоторое время сидел не шевелясь, затем распахнул дверцу кабины, прислушался к многоязычному, громкоголосому шуму, царившему в лагере, вздохнул и аккуратно затворил дверцу. Растолкал Феодота, приказал зажечь лампу, приготовить чернильницу. При тусклом свете достал верхнюю тетрадь из сложенной в походном сундуке кипы бумаги. Оказалась восьмая книга записок, пронумерованных по тетрадям. Туда и занес:
«Читать невозможно, но гордыню оттеснить можно, но одолеть наслаждение и боль можно, но быть выше славы можно. На бесчувственных и неблагодарных не гневаться, а еще заботиться о них можно!»
На том успокоился, вновь смежил веки. Очнулся скоро, и вновь как обычно сидел с широко раскрытыми глазами, страдая от бессонницы. Однако было в том оцепенении некая тревожная мысль. Вспомнилось насчет паука, гордого тем, что изловил муху.
Вновь растолкал успевшего погасить лампу Феодота. Тот, зевая, не гневаясь, не спрашивая указаний, зажег серную спичку, подпалил фитилек масляной лампы.
Марк отыскал искомое место и по старой привычке вычеркивать все, что могло хотя бы в какой‑нибудь степени соответствовать произошедшим событиям, переменил «квадов» на «сарматов», а «насильников» на «разбойников».
В окончательной редакции это размышление нарисовалось так:
«Паук изловил муху — и горд! Другой — зайца, третий выловил мережей сардину, четвертый, скажем, вепря, еще кто‑то медведей, иной — сарматов. А не разбойники ли они все, если вдуматься, каковы их основоположения?»
Понравилось.
Метко и по существу.
Испытал гордость — могем еще, могем!
Зевнувший Феодот едва не расплескал чернильницу — цезарь с укором глянул на него. Раб сидел с закрытыми глазами. Марк ткнул его кулаком в бок. Тот открыл глаза и, не глядя на хозяина, заявил.
— Не сплю я, не сплю.
— Тогда не дергайся!
Феодот кивнул и, не удержавшись, зевнул во весь рот, затем, по — прежнему не открывая глаз, рассудительно добавил.
— Ну, не сложилось. Ну, ушел Ариогез! Что ж, теперь себя и других мучить. Сами же убеждали — свернись в себя самого! В себе поищи ответ на мучительные вопросы. Там, в себе, много чего напихано. Лучше задайтесь вопросом, какого рода разум может считаться самодостаточным? Поищите у Эпиктета — что он говорил? Только то разумное может считаться цельным и завершенным, которое действует справедливо и дает другим поспать. Стоит ли спешить преследовать Ариогеза, сломя голову, бросаться на другой берег? Или, может, разумнее отдышаться после сражения, оглядеться, сообразить, что к чему?
— Помолчи, — коротко распорядился цезарь и вновь прильнул к бумаге:
«Против тщеславия еще и то хорошо, что уж никак не можешь сказать о себе, что прожил жизнь как философ, или хотя бы с юности держался мудрых советов. Нет, и людям, и тебе самому известно, как далек ты от философии. Погряз в страстях, и теперь нелегко тебе будет снискать славу философа, да и сложившееся положение никак не способствует похвальбам и триумфу…»
Подумал и вычеркнул «похвальбу и триумф». С юности, с того самого момента, когда его, салажонка, перевели во дворец Тиберия и негласно назвали цезарем, то есть наследником верховной власти, дал зарок — никогда не упоминать в записках об окружавших его знакомых и незнакомых людях, описывать конкретные обстоятельства, анализировать принятые решения. После того, как в юности во дворце Тиберия исчезла часть его записей, эта предосторожность оказалась далеко не лишней. Тогда же озарило — не к лицу цезарю наедине с собой судить других.
Мелко это.
И опасно.
Тем более нельзя касаться событий личной жизни, мотивов принятия решений, частных и государственных тайн. Слово принцепса, тем более зафиксированное на бумаге, имело страшную силу, он сам не всегда мог полновластно распоряжаться им. Свои несовершенства следовало излечивать так, чтобы никому от этого не было вреда. Следует писать об основоположениях, выводах, общих правилах, а как, каким образом и откуда он вывел их, это знать необязательно.
Глянул на Феодота, угодившего в самую точку. Действительно погряз, угодил в лапы постыдного. Какой бы обидной не казалась мысль, что не он, властитель мира перехитрил предводителя квадов, а этот варварский царек обвел его, как мальчишку, вокруг пальца, — не стоит давать волю неразумному душевному сжатию или, что еще хуже, желанию наказать того, кто, по — твоему, незаслуженно наказал тебя. Это желание основоположники именовали гневом.
Позволив Феодоту убрать чернильницу и поспать, холодно взвесил сложившуюся ситуацию. Удовлетворения не испытывал. Была в сегодняшней победе горечь недовыполненного, некая соринка, способная в кровь стереть обутую в солдатский сапог ногу. Очевидно, что добиться в полном объеме выполнения с такой осторожностью и тщательностью выношенного замысла — поголовного избиения варваров на этом берегу и освобождения дороги на север, — ему не удалось. К этому следует добавить подспудно сформулированный Феодотом тезис — руками императора Ариогез сумел снять непосредственную угрозу, нависшую над его племенем.
С другой стороны, судя по рассказам опытных военачальников, запискам Юлия Цезаря, поражение германцев под Карнунтом черным пятном ляжет на репутацию Ариогеза. В любом случае, итог нерадостный, однако поддаваться смятению — скорби неразумной, бередящей и не дающей видеть, что есть на самом деле, — тоже не было оснований. Где, когда и кому удавалось одним ударом достичь своих целей?
Зачем так мрачно. Все ли так худо? Вспомни юность, первые годы царствования. Стоит ли отрицать, что итог сражения под Карнунтом есть первый заранее подготовленный, пусть даже и не полный, стратегический успех. Он добился его, действуя не спеша, по собственному разумению, и если не все сложилось, как хотел, если враг выскользнул из мышеловки, это еще не повод поддаваться безысходности — скорби от размышлений, неотвязных и напряженных.
Как раз до этого дня его правление складывалось из суматошного и половинчатого реагирования на одолевавшие со всех сторон несчастия. Разве что победа в парфянской войне была выстрадана в согласии с основоположениями и опиралась на тщательно разработанный план. Правда, выполнять его пришлось отправить его соправителя Луция Вера, который на поверку оказался, пустым, неразумным человеком, мотом и транжирой, так что разгром Вологеза в большей степени заслуга Авидия Кассия.
Затем одно за другим повалили несчастья, и спокойная, каждодневная работа, наметки по организации воспитания подданных вновь откатились в неопределенное будущее. С окончанием Парфянской войны побывавшие в Сирии легионеры занесли на западные земли моровую язву. Восстали раскрашенные татуировкой дикари в Британии, германское племя хаттов вторглось в пределы провинции Реция. Случившаяся затем маркоманская война уже представляла собой воистину чудовищное, отрицающее всякую логику, смешение событий.
И вот первая ласточка. Победа склоняет к тому, что следует немедленно развить успех.
Чем займемся завтра? Что следует иметь под рукой?
* * *
На состоявшемся через несколько дней подведении итогов, принцепс предупредил, что успокаиваться рано, следует добросовестно и непредвзято оценить сложившуюся ситуацию. При этом он строго оглядел присутствующих и, прежде всего, впервые приглашенных на преторий вождей германских союзников Катуальду и Агнедестрия.
Выслушали его молча. С ответом не торопились. Члены военного совета ждали, что первым выскажется победитель, выигравший сражение, однако Септимий Север, по — видимому, вновь решил отмолчаться. Тогда взял слово прибывший из‑под Аквинка командующий восточной армией Авидий Кассий. Полководец встал, опрокинув при этом кресло, перекинул край плаща через левую руку, оправил его словно тогу.
— Оценивая сделанное, — начал Авидий, — разумные, знающие толк в военном искусстве, люди прежде всего пытаются сравнить задуманное с исполненным, а также исполненное с гипотетическим, ибо только при таком сравнении открывается истина. Зимой было задумано заманить врага на нашу сторону, одним ударом разгромить его главные силы и расчистить путь в леса Богемии. Нам полностью удалось первое, частично второе. Теперь, как мне кажется, перед нами открылась возможность приступить к третьему этапу и победоносно завершить кампанию. Мы сражались с врагом, многократно превосходящим нас численностью. Нельзя отказать германцам и в храбрости — теперь у нас в руках прекрасный материал для устроения гладиаторских игр.
Ты возразишь, цезарь, что Ариогезу удалось уйти на левый берег и сохранить свое войско. Даже если и так, для него это спорный выигрыш. Он лишился поддержки большинства союзников, утратил славу удачливого полководца. Коварство и интрига становятся мудростью и предвидением только в том случае, когда они опираются на силу. Скажу более, теперь войско квадов, лишившись союзников, значительно уступает нам по численности. Я предлагаю теперь же отправить один легион, чтобы усилить восточную группировку и изгнать сарматов, и не позже середины августа силами трех легионов и вспомогательных частей переправиться через реку в районе Карнунта и обрушиться на квадов. Я всегда стоял за решительные действия.
Все присутствующие поддержали Кассия.
— Там мы их и достанем, — неожиданно подал голос Север.
Катуальда веско добавил, что теперь Ариогезу плохо придется, соседи непременно набросятся на него. Если, конечно, цезарь сумеет приободрить их деньгами и привилегиями.
Марк усмехнулся.
— Ты полагаешь, Авидий, наши легионы одержали настолько сокрушительную победу, после которой нам остается только ступить на левый берег и привести квадов к покорности?
— Так точно, принцепс. Понятно, что до переправы через реку мы должны сходить против сарматов — это обязательное условие. Разгромив кочевников или заключив с ними перемирие, три восточных легиона составят второй эшелон вторжения, что позволит исключить всякие неожиданности на той стороне и уже в этом году утвердить власть Рима над верховьями Вистулы и Альбиса.
— Не будет ли такая поспешность опрометчивой, Авидий? Я согласился бы с тобой, если бы мы имели в лице сарматов и квадов хорошо изученную, поддающуюся оценке величину. Однако тебе, как, впрочем, и всем здесь присутствующим известно, что веры ни кочевникам, ни германцам нет и быть не может.
Он глянул в сторону Катуальды и Агнедестрия и уточнил.
— Я имею в виду врагов… Мы уже успели познакомиться с их азиатским коварством. Полагаться на их слово, значит, поступать необдуманно и беспечно. К тому же приближается зима, с ней придет непогода, слякоть и холода. Данувий в зимние месяцы совсем не тот, что в теплое время года. Впрочем, идеальных условия не бывает и твой план, Авидий, хорош. Возможно, я поддержу его. Однако, согласись, к его исполнению следует приступать, только хорошенько взвесив все сопутствующие обстоятельства, просчитав наши возможности. Я полагаю, после сарматов ты не откажешься возглавить поход против квадов?
— Так точно, принцепс, — кивнул Авидий и заметно расслабился. — Ты можешь поручить мне самое трудное предприятие. Я не подведу Рим и его народ.
Марк невольно отметил про себя шибающе республиканский дух обязательства, которое дал Авидий. Не зря, по — видимому, о нем говорили, что в юности он был замешан в заговоре против императора Антонина Пия. Неужели всерьез спит и видит, как бы повторить подвиг своего предка Кассия?* (сноска: Гай Кассий Лонгин — представитель партии оптиматов, заговорщик, один из убийц Гая Цезаря в 44 г. до н. з.)
— Хорошо, Авидий, — кивнул император. — А пока вперед на сарматов.
* * *
Время, отведенное для отдыха, Марк Аврелий посвятил изучению докладов, присланных из столицы и на время боевых действий оставленных без внимания. Знакомился с состоянием дел в азиатских, африканских, испанских, иллирийских и германских провинциях.
Картина складывалась вовсе не такая безмятежная, какой она виделась всего три месяца назад. Насторожило его и сообщение префекта города Ауфидия Викторина, что первые известия о событиях под Карнунтом, доставленные некими «очевидцами», были крайне неблагоприятны для императора. Будто бы армия разгромлена, варвары прорвались вглубь империи. Только опубликование в правительственных вестнике официального отчета, списка трофеев и пленных, остудило начавшуюся в городе панику, и все равно клеветники не унимались. Все чаще слышались голоса, что император «робеет», «слишком долго выжидает» вместо того, что бы одним ударом покончить с опасностью с севера.
Ауфидий прислал с гонцом «Ежедневный вестник», в котором по этому поводу приводились слова консула Луция Эмилия Павла, сказанные им триста сорок лет назад перед походом против царя Македонии Персея: «Во всех публичных местах и во всех частных собраниях всегда найдутся люди, которые достоверно знают, в какой точке Македонии должны высадиться войска, какие стратегические позиции должны быть заняты… Они не только излагают свое мнение о том, что следует делать, но если что‑то предпринимается против их мнения, готовы привлечь к суду самого консула, как если бы он обвинялся в государственном преступлении… Это довольно сильно мешает успешному ведению войны… Если кто‑то чувствует, что способен дать мне хороший совет, пусть отправляется со мной в Македонию… Если такая поездка представляется ему затруднительной, пусть не выставляет себя кормчим, находясь на земле».
Прочитав правительственный листок, Марк так и не сумел стряхнуть с себя тревогу и ожидание беды. Слишком просто выставить «очевидцев», разносивших клевету по поводу событий под Карнунтом, записными стратегами и домашними политиками. Что‑то здесь было не так.
Он еще раз детально продумал предложение Авидия Кассия, выдвинутое на претории. В искренности полководца можно не сомневаться, однако чем дальше отодвигалось сражение под Карнунтом, чем быстрее развеивался дурман победы, тем все больше сомнений вызывали срок начала переправы. Даже при самом благоприятном ходе событий легионам едва ли успеть перебраться на тот берег до сбора урожая. Но это означало, что у квадов достанет продовольствия, чтобы спрятаться в лесах, на сытый желудок перезимовать в неприступных урочищах, накопить силы и начать по примеру западных соотечественников досаждать римлянам мелкими наскоками и разбоем на дорогах. Эти блошиные укусы заставили Тиберия после победоносного похода до Эльбы увести войска на западный берег Рейна. Теперь его ждала та же перспектива? Что, если зима выдастся морозная, и крупный отряд квадов осмелится перейти Данувий по льду? Как тогда оборонять провинции?
Увести войско на вражескую сторону на зиму, значит, развязать руки всем мелким хищникам, затаившимся на левом берегу Данувия.
Кроме того, у войска мало припасов, не хватает обмундирования, чтобы зимовать в незнакомом краю. Все это, конечно, можно было собрать, но как доставить этот груз на ту сторону, как обустроить лагеря, проложить дороги в диких лесах Богемии? Как обезопасить их, как придавить квадов? Чем в таком случае могли помочь три легиона, входившие во второй эшелон? Они просто затеряются в горах и чащобах южной части Германии. Возникали сомнения и в том, что за оставшееся летнее время Пертинакс успеет подогнать к переправе достаточное количество кораблей, а без флота невозможно наладить надежное сообщение с правым берегом, обеспечить фланги и тыл армии. Без флота не возвести мост, подобный тому, какой был построен Траяном в землях даков. Это была данность, игнорировать ее, сетовать на нее, было бессмысленно.
Смущал и недостаток сведений о квадах. Крепко ли сидит на королевском троне Ариогез. Каково решение народного собрания по поводу продолжения войны? Что там с послом римского народа, отступником Иеронимом? Неизвестно. Вот и выходит, что спешка может привести к самым неожиданным и нежелательным последствиям.
Вывод был нерадостный, с ним не хотелось смириться. Вновь судьба щелкнула его по носу, отодвинула желаемое на более поздний срок, то есть на грань достижимого. Он не поддался унынию и, даже предвидя трудный разговор с Авидием, держался бодро.
В конце июля, за два дня до августовских ид, в главную ставку, где в резерве стоял Четырнадцатый Победоносный легион, в полдень примчался гонец из летнего лагеря.
Гонца все знали — это был известный центурион из Пятого Флавиева легиона, отправленного на помощь Кассию. Центурион галопом промчался по лагерю, соскочил с коня и рухнул на колени у входа в императорский шатер.
— Милости! — неожиданно громко, голосом, полным отчаяния, завопил центурион. — Милости и справедливости!
На эти крики вмиг сбежались свободные от работ солдаты. Марк вышел из шатра, оттолкнул преторианцев, наставивших копья на обезумевшего, вконец расхристанного гонца. Тот был в нагрудном панцире, но без шлема, плаща, без кожаного пояса, без оружия. На левой ноге не было поножи. Лицом грязен, в глазах ужас.
— В чем дело? — спросил Марк.
— Император, вызываю к твоей милости. Ты знаешь меня. Я — Ватия, центурион пятой когорты Флавиева легиона. Я отличился под Аквилеями и Карнунтом. Император, Авидий Кассий приговорил трех центурионов нашего легиона к распятию на кресте.
Никакая другая новость не могла более ошеломить собравшихся на форуме вояк. Даже у всегда настороженного префекта претория Стация Приска вытянулось лицо.
Марк едва справился с раздражением. Воистину вокруг творилось что‑то необъяснимое!
— Успокойся, и расскажи толком, что случилось.
— Император, если заранее простишь меня за то, что я без разрешения легата оставил лагерь, доложу все, как есть. За мной не числится никаких воинских преступлений, но сейчас я не знаю… Может за то, что поспешил к твоей милости, мне отрубят голову или сожгут на столбе.
— Кто тебя послал?
— Ребята из легиона.
— Ты сказал правду, что Авидий приговорил трех центурионов к распятию?
— Да, цезарь. Требую амнистии.
— Хорошо, если ты не дезертировал и твои слова подтвердятся, получишь прощение.
— Тогда слушай, цезарь, — воин, вмиг успокоился, вскочил на ноги, отряхнул грязь с колен и обратился уже ко всем собравшимся на площади. — Слушайте все. Сириец приказал распять на кресте центурионов Бальбу, Петра — говнюка и всем известного, храброго Флора за то, что они одержали победу на сарматами. Они, имея под началом пятьсот солдат, перебили три тысячи варваров, беспечно отдыхавших на берегу Данувия.
Над лагерем зависла мертвая тишина, даже ветерок стих. Листья на дубах замерли. Солнце, только что собиравшееся прикрыться мелкой тучкой и зевнуть, раздумало.
Неожиданно из толпы донесся страстный выкрик.
— Что там с Фруктом?
Тучка со страху тут же растаяла.
— Фрукт цел и невредим, — деловито объяснил Ватия. — Он и прислал меня сюда за справедливостью.
— Ты даешь отчет своим словам? — грозно спросил Марк.
— Да, цезарь! Да, справедливейший!.. Поспеши послать гонца с приказом отложить казнь. Отправляйся сам и разберись, по какому — такому праву подчиненный тебе полководец наказывает храбрых римских воинов позорной казнью рабов.
— Он — полководец! — заявил император. — Он вправе выносить любые приговоры. Хорошо, я отправлю гонца.
— Но помни обещание, которое дал мне! — во весь голос вскрикнул Ватия.
Вслед за гонцом, мгновенно организованный Фульвом кортеж, помчался в сторону Аквинка. На всякий случай Марк Аврелий взял с собой пользовавшегося уважением у воинов Севера. Государь в тот день неважно чувствовал себя — побаливал желудок, — поэтому поехал на повозке. Феодот набросал в экипаж побольше подушек, все равно Марк Аврелий с трудом перенес резвую скачку до Аквинка. Беда не разгуливает одна, у самого лагеря у повозки лопнула ось, и император на полном ходу вылетел из повозки. Так и растянулся на траве в одной нижней тунике. Марокканцы подскочили к нему, помогли подняться. Тем временем другие всадники, спешившись, вытащили коляску на вымощенную камнем проезжую часть. Из придорожной канавы, охая и поминая демонов, вылез Феодот. Никому и в голову не пришло засмеяться. Император приказал подвести коня и, кое‑как облачившись в плащ, скрывая боль в желудке, мелкой рысцой погнал его в сторону лагеря.
Часовые у задних ворот жадно наблюдали за тем, что происходило на форуме. Палатки отборной пехоты и всадников союзников, выставленные между воротами и форумом, скрывали происходящее возле претория, но гул голосов, яростные вскрики, вопли, призывающие к мщению, не оставляли сомнения — лагерь бунтовал!
Всадники тесно окружили императора, постарались прикрыть его туловищами лошадей, однако тот, решительно ударив коня пятками, помчался в сторону холма, на котором в прогалах проглядывал шатер Авидия Кассия.
Шатер, возвышавшийся на претории, был знаменит во всей северной армии. На одной его стороне был изображен день — золотым шитьем сверкали солнце и его лучи, наложенные на выбеленные тучи. С другой — ночь, здесь серебряными нитями были вышиты луна и звезды. Вечерняя и утренняя зóри между ними переливались от нежно розового цвета до густо багряного. Авидий привез шатер из Вавилонии и очень гордился этим трофеем, добытым у парфян. Обогнув его со стороны роскошной ночи, Марк вынужденно придержал коня. Действительно, воины, собравшиеся на форуме с оружием в руках, улюлюкали и выкрикивали угрозы и медленно, шаг за шагом, подступали к подножию холма. Их гневные лица говорили о решительном настрое. Тут же на форуме, ближе к правым воротам, были воздвигнуты три креста, напоминавших букву «Х», на которых еще корчились несчастные центурионы.
В следующую минуту из шатра, солнцем и тучами обращенного к площади, на принципий вышел Авидий Кассий. Был он в одной набедренной повязке.
Зрелище невиданное — римский полководец обнаженным разгуливал по охваченному мятежом лагерю! Марка невольно придержал коня. Фульв, следовавший рядом с ним — их колени время от времени соприкасались, — выпучил глаза. То же изумление испытали сбежавшиеся к шатру полководца разгневанные легионеры.
Между тем Авидий Кассий, высокий, мускулистый — он и в походных условиях не забывал о гимнастических упражнениях — не спеша, не испытывая и тени страха, спустился на форум, остановился в нескольких шагах от мгновенно присмиревшей толпы, поднял руку.
— Воины! — громко объявил Авидий. — Вы решили, что я поступил несправедливо, приказав казнить разгильдяев, посмевших нарушить приказ? А я полагаю, что иного наказания они не заслуживают, ибо армия держится на дисциплине, ею побеждает, ею добывает славу. Если вы считаете, что вы правы, вот моя грудь — пронзите ее копьями! Убейте своего начальника и добавьте к нарушению дисциплины страшное преступление.
В этот момент Авидий краем глаза заметил принцепса. Марк сразу почувствовал, что сириец тотчас узнал его, несмотря на то, что император восседал на чужом коне, был закутан в серый войсковой плащ. Ни возгласом, ни единым движением, Авидий не показал, что в лагерь явился главнокомандующий. Он решительно подошел к первым рядам смущенных его видом и храбростью солдат, спросил.
— Вы требуете объяснений по поводу суровых мер, какие я вынужден был применить к людям, убившим три тысячи врагов и, по вашему мнению, совершившим доблестное деяние?
В толпе нестройно заголосили — да уж! конечно!.. что же это — они сарматов в мечи, а их внатяг!.. Рабы они, что ли!
— Повторяю, — откликнулся на эти возгласы Авидий. — В нашей армии от предков — от славного Тита Манлия Торквата, Гая Мария, Брута и Кассия 5 — идет обычай страшной смертью наказывать всякого, нарушившего приказ старшего начальника. Вспомните нашествие галлов, когда начальника караула, проспавшего врага, утром сбросили со скалы, чтобы другим было неповадно спустя рукава относиться к распоряжениям преторов. Нарушение приказа во время войны наши предки полагали самым ужасным преступлением.
Он внезапно указал пальцем на распятых центурионов.
— Что было приказано этим? Им повели идти в Аквинк и помочь защитникам города обеспечить надежную оборону города. Как же они поступили?
Авидий вплотную подошел к солдатам, начал заглядывать им в глаза. Те отводили их в сторону.
Не дождавшись ответа, полководец продолжил.
— Они встретили на берегу сарматов и вместо того, чтобы немедленно известить меня, решили сами добыть славу. Что, если выказанная сарматами беспечность, была обманчивой? Что, если враги собирались устроить засаду? С чем бы тогда остался Аквинк? И не окрепла бы дерзость неприятеля, если бы он узнал от пленных, с каким заданием отряд двинулся в путь? Что, если бы враги воспользовались моментом и ворвались в Аквинк? Разве подобное пренебрежение обязанностями принесло бы славу римскому оружию? Отвечайте! Ты! — он ткнул пальцем в ближайшего к нему легионера.
Тот невольно сделал шаг назад.
— Ты! — Авидий обратился к стоявшему рядом солдату.
Тот начал моргать.
— Я… Я… Конечно, приказ следует выполнять, здесь спору нет, но…
— Что «но»! Если во время боевых действий командующий начнет взвешивать, какое именно наказание соответствует тому или иному проступку, если он начнет советоваться с высшей инстанцией, запрашивать разрешение, когда же воевать. Вы послали за помощью к нашему принцепсу? Вот он перед вами.
Авидий широким жестом указал на Марка. Император тронул коня и не спеша подъехал к полководцу. Попытался слезть — не получилось. Острая боль пронзила спину. Он приказал снять себя, усадить на землю. Несколько мгновение громко и выразительно охал, затем объяснил приблизившимся к нему, окружившим его легионерам.
— Спешил! Перед самым лагерем сломалась ось, вот я и вылетел из повозки, как ветры из солдатской задницы.
Солдаты захохотали, однако Марк, приказав двум марокканцам поднять себя, грозно обратился к собравшимся.
— Нечего ржать! Вылетел и вылетел. Отвечайте, Авидий сказал правду? Они нарушили приказ? — он указал на распятых центурионов.
— Выходит, что так. Но уж больно суров. И позору сколько. Что мы, рабы? — принялись выкрикивать из толпы.
— Разберемся, — пообещал Марк и, повернувшись, направился в шатер Авидия. Там выслушал объяснения, там облачился в одежду. Слушал внимательно, потом высказал мнение, что этими казнями следует ограничиться. Ватию он амнистировал. Авидий Кассий возмутился.
— Он без разрешения покинул лагерь! Он должен быть разжалован!..
— Я простил его до того, как ты узнал, что он совершил проступок и покинул лагерь без разрешения. Чье слово, в таком случае, весомее?
— Принцепса, — сквозь зубы ответил Авидий. — Он главнокомандующий.
— И то хорошо. Мне необходимо как можно скорее отправиться в ставку. Ничего, что на ночь глядя. Предоставь повозку, а своим кузнецам поручи как можно быстрее починить мой экипаж. Сразу пришли его в главный лагерь. Вот что еще, Авидий. Мне рассказывали, самым ненавистным для тебя словом является «император». Отчего такая нелюбовь к главе государства?
— Оттого, что государство может избавиться от императора, только заменой его на другого императора. Безысходность всегда была мне не по душе.
— Но я надеюсь, ты сжился с ней? В нашей жизни случается всякое, всего предвидеть невозможно.
— Привык, — пожал плечами Авидий. — А то, что случается в жизни, известно одним только богам.
— Вот именно. Только их повелением люди становятся императорами. Учти это и смирись.
— Я готов исполнить любое приказание принцепса.
— И на том спасибо.
Эта казнь нагнала на сарматов такой страх, что спустя несколько дней кочевники прислали к императору послов просить мир на сто лет. Один из старейшин выразился в том смысле, что нет надежды одолеть войско, в котором за нарушение дисциплины наказывают даже тех, кто победил незаконно. Значит, лучше договориться.
Не заждались весточки и от Ариогеза. За день до августовских календ Катуальда сообщил, что к нему прибыл посланец от квадов с предложением мириться. В тот же день князь котинов, получивший к тому моменту римское гражданство и награжденный четыреста тысячами сестерциев, был вызван к императору.
Был Катуальда в добротных римских доспехах — давленный панцирь был украшен резьбой, за плечами воинский плащ, на ногах армейские сапоги — калиги. Войдя в палатку, Катуальда взмахом руки приветствовал находившихся в большом зале Авидия Кассия, оказавшемуся в тот день в лагере, Септимия Севера и префекта претория, снял рогатый шлем, который он ни под каким видом не пожелал заменить на римскую каску, взял его за один рог, так и держал его во время разговора. При этом смотрел строго на повелителя. На сирийца, Септимия Севера и Стация Приска даже не глянул.
Катуальда сообщил, что Ариогез прислал к нему доверенного человека, чтобы заранее и втайне обсудить условия мирного договора.
Император сразу отказался принять посланца в частном порядке. Пусть квады, добавил он, направит полномочных послов, тогда будем разговаривать.
Катуальда пожал плечами.
— Повелитель, мое дело довести до твоего сведения доверенное мне. Решать тебе. Но прежде, чем давать ответ, задумайся вот над чем. Ариогез просил передать, что жизни посла римского народа пока ничто не угрожает, однако, если цезарь решит выдвинуть условие, чтобы квады прогнали Ариогеза и передали власть прежнему царю Фурцию, тот будет не в состоянии обеспечить его безопасность.
— Ах, вот как! — воскликнул Марк. — Ты передал этому хитрюге мое предупреждение насчет жизни посла?
— Да, государь, но если мне будет позволено изложить собственное мнение…
— Да, — перебил его Марк, — но только под запись.
Следом император жестом указал своему секретарю Александру, чтобы тот приготовил письменные принадлежности.
Германский вождь хмыкнул, однако полтора года, проведенные в римской армии, в непосредственной близости от императора, которого всегда называли «чопорным», «лишенным простоты, присущей его приемному отцу Антонину и брату Луцию Веру», «законником и диалогистом», приучили князя, что ведение протокола — странной, не совсем понятной ему церемонии — соблюдалось в ставке неукоснительно. С другой стороны, Катуальда успел убедиться — римский цезарь никогда и ни в чем не поступал поспешно или необдуманно. При нем не брякнешь что‑нибудь грозное или обидное. Крепко подумаешь, прежде чем подать голос, зато при обсуждении самых запутанных вопросов никто не высказывал поспешных мнений и не советовал попусту, не уходил от темы, что часто случалось при подобных застольях в среде его соотечественников.
— Ариогез уже успел доказать, что он хитер, как лиса, — начал Катуальда, — и его угроза насчет жизни посла не так безнадежна и глупа, как может показаться. Этим самым он обращает твое внимание, цезарь, что тебе придется только с ним обсуждать вопросы, связанные с войной и миром. Ни с кем иным, иначе он не остановится перед тем, чтобы погубить посла и тем самым навлечь на квадов твой гнев и силу римского оружия.
Он сделал паузу, отвернулся и глянул в сторону, где стоял рабочий стол императора, книжные шкафы, его кресло, в котором на этот раз лежала кипа свитков. Успел подумать — охота же такому умному человеку заниматься глупой, никому ненужной писаниной. Ведь он доказал, что умеет водить войска, что способен командовать! Зачем передал войско в руки этого грубого, низкорослого Септимия, родом из какой‑то Африки. Где помещается эта чуднáя Африка, Катуальда и вообразить не мог! Говорят, это родина слонов, но что за чудища такие, слоны?
Соотечественники, которым удалось побывать в Риме, утверждали, что это огромные животные с носом длиной по меньшей мере в два человеческих роста, умеющие читать на латинском языке. По крайней мере, на городских празднествах они уверенно выбирали буквы, из которых складывались слова. Вотан с ними, с этими слонами, но в передаче власти над войском другому человеку, как и грамотности африканских чудовищ, тоже таилась какая‑то загадка. Опыт подсказывал Катуальде — стоит какому‑нибудь племенному вождю поручить дружину своему помощнику, вряд ли ему удастся надолго сохранить голову. Ладно, это дело римлян, в любом случае он выскажет то, что думает.
— Зачем тебе это нужно, император? Жизнь посла, конечно, священна, но не настолько, чтобы ради нее поддаться ярости и необходимости уничтожить этих грязных квадов всех до единого. Квады — наши давние недруги. Они также во вражде с маркоманами, осами, бурами, но, перейдя реку, оказавшись в наших краях, тебе, цезарь, волей — неволей придется вести себя так, как того требуют наши обычаи. Если ты поставишь своей целью наказать квадов, внушить им уважение и страх к звону римского оружия, никому в голову не придет встать на их защиту. Однако если ты решишь извести квадов, ты не оставишь выбора их соседям. Это будет война не на жизнь, а на смерть. Соседние племена придут на помощь квадам. У них много воинов. Я все сказал.
Марк после некоторого раздумья уточнил.
— Ты имеешь в виду, что, если Ариогез почувствует, что его загнали в угол, он пойдет на такое неслыханное злодеяние как убийство посла? В этом случае вступит в силу закон об оскорблении величия римского народа, и я надолго завязну с войском в землях квадах?
— Боюсь, что «надолго» — это навсегда.
— Что же ты предлагаешь?
— Вступить с ним в переговоры. Условия можно выдвинуть какие угодно, только не надо пытаться сместить Ариогеза с престола. Не следует заводить разговор об этом и с другими знатными из квадов — по крайней мере, пока, — иначе песенка посла будет спета. Также будет расценена любая попытка вызволить Лонга. Император, я отнюдь не собираюсь навязывать тебе свое мнение, просто мне хотелось, чтобы у тебя перед глазами ясная картина.
— Верю, Катуальда. Здесь есть над чем подумать. Менее всего мне хотелось бы превращать жизнь Корнелия Лонга в разменную карту, однако его пребывание в бурге Ариогеза дает нам неплохой шанс добиться успеха. Ты прав, предупреждая, что сражаться с объединенным войском германцев, это безнадежная перспектива. — Он задумался, потом поинтересовался. — По — видимому, смерть Бебия будет ужасна?
— Его принесут в жертву в священной роще. Думаю, Ариогез распнет его. Тебе, цезарь, известно, как мучительна и позорна смерть на кресте, особенно для римского всадника. После нее у тебя не останется выбора, придется уничтожить квадов. Тем самым Ариогез укрепит свою власть.
— Ступай, — ответил император. — Я подумаю.
Как только котин покинул шатер, Марк хлопнул в ладони и обратился к Северу.
— Скажи, легат, как бы ты поступил в таком случае? Рискнул бы отправиться в поход, зная, что твой враг сам угодил в яму, какую рыл другому?
Север поднялся, с откровенным недоумением пожал плечами.
— Не понял, повелитель…
— А ты что можешь сказать, Стаций?
Тот ответил с готовностью.
— Рад выполнить любое твое приказание, император.
— Как думаешь, Авидий?
Кассий усмехнулся, отвел глаза в сторону. На его лице читалось откровенное меланхолическое разочарование.
— Ты, полагаешь, принцепс, что Ариогез понаслышке зная о наших обычаях, спутал два наших закона: о величии римского народа и о его врагах. Если верить Катуальде, у нас появляется возможность убедить знатных квадов, что, если с Бебием Лонгом что‑нибудь случится, то ответственность за смерть посла можно возложить либо на одного Ариогеза, объявив его при этом врагом римского народа, либо на все племя квадов. Каждая из сторон может по — разному решить для себя этот вопрос. Если старейшины и сильные в племени будут против мира с Римом, то в случае смерти посла у нас будет достаточно оснований обвинить всех квадов. Если Ариогез проявит строптивость, можно будет возложить вину на него. Имея Лонга в заложниках, очень просто поиграть с квадами. Пусть квады выдадут Ариогеза, и мы пойдем с ними на мировую или наоборот. Рискованная игра, принцепс, она требует времени.
— Вот именно, — поддакнул император.
Авидий задумчиво покачал головой
— Выходит, в этом году мы не отважимся перейти реку?
— Будем думать, — ответил Марк. — Будем соображать. Однако одного Бебия Лонга маловато для подобной партии в кости, пусть даже у нас одна из костяшек на всех сторонах имеет цифру «шесть», когда ее бросаем мы, и цифру «один», когда ее выкидывает Ариогез. Чтобы лишить квадов воли к сопротивлению, вбить в их ряды клин, требуется что‑то более существенное, чем жизнь посла. Что‑то общественно — полезное… Что, если я прикажу освободить пленных германцев и предложу им поселиться на разоренных войной землях обеих Панноний?
— То есть, как освободить? — встрепенулся Приск. — Бóльшая их часть уже продана…
— На каком основании? — Марк холодно глянул на префекта претория. — Кто разрешил распоряжаться добычей, принадлежащей государству. Всех вернуть, объявить, что желающие из пленных могут селиться на правом берегу. Рим поможет им вытребовать свои семьи из‑за реки.
— Будет исполнено, государь.
На том и расстались.
* * *
Конфликт с Авидием удалось уладить без особых трудностей. На заседании претория тот было позволил себе повысить голос, услышав, что осень и зиму следует посвятить подготовке похода за реку, весной подтянуть войска и обрушиться на квадов следующим летом. Однако, когда император сообщил, что на время пребывания в Риме оставляет его за себя, тот сразу успокоился. Марк дал согласие, при этом с некоторой даже торжественностью добавил.
— Я с верой в успех поручаю тебе, Авидий, пограничные легионы. Надеюсь, ты сможешь подготовить их к походу на север.
То‑то удивился Марк, когда перед самым отъездом ему сообщили о внезапно распространившимся по всей армии поветрию. Многие из нижних чинов призывали однополчан — легионеров собраться и сообща идти спасать Иеронима и принадлежащий ему свиток с некоей благой вестью, хранившейся у отщепенца.
Как совладать с натиском дрянных страстей, научился; как не поддаться душевным хворям, освоил; но каждый раз встречаясь с людской глупостью, с фанатичным, бездоказательным вызовом разуму, испытывал нечто, подобное раздражению. Как без разочарования и гнева можно было отнестись к участившимся наскокам на центурионов, то и дело появлявшимся надписям на стенах домов, на палатках — не дадим, мол, в обиду мученика! Братцы, постоим за Спасителя! С нами Бог и дева Мария! Как воспринять нараставшие, как будто исходившие от неразумных детей, требования к легатам вести их против «поганых». Что за жажда пролить кровь за человека, поддавшегося чуждому суеверию, или за некую нелепую «благую весть», которой, оказывается, распоряжается не мудрый Зенон, не много претерпевший Эпиктет, но сын плотника, погонщик мулов, друг рабов!
Первым делом Марк осадил вмиг закусившего удила Стация Приска. Тот уже готов был начать расследование, уже и плаху на форум притащил рубить головы, ноги, руки. Даже посмел похвалиться перед принцепсом. Спрошу голубчика — если ты такой смелый, чтобы плевать на отчих богов, на волю принцепса, ну‑ка, перекрестись. Только крест наложит, сразу ему кисть тяп!
— Как же он будет искалеченной рукой меч держать? — усомнился в полезности такой меры император.
— Зачем ему после наказания меч. Вон такого из армии.
— Много их таких, которых следует вон? — поинтересовался Марк.
— Горстка, не более.
— А ты не поленись, расследуй тщательней. Только без угроз, по душам.
Через несколько дней префект явился в Карнунт к императору. Вид у него был явно ошарашенный.
— Ну как, расследовал? — спросил Марк.
— Так точно, цезарь.
— Каковы результаты
— Этих самых христиан немного, всего несколько сотен, может тысяча…
— Сколько?!
Марк Аврелий даже со стула поднялся, прошелся по залу.
— Считай, половина Вспомогательного легиона, который ты, цезарь, привел из Рима два года назад, чтобы изгнать маркоманов.
Это была четырехлетней давности история, когда полчища германцев, поддержанные сарматами, дошли Аквилеи. В трудный момент Марк объявил в Италии набор в армию, куда был открыт доступ также рабам и гладиаторам. Новобранцы были сведены в два новых легиона, названных Вторым и Третьим Италийскими. После двух лет войны эти легионы были расформированы, а легионеры из рабов и гладиаторов, получившие свободу, оказались разбросаны по другим частям. Большинство этих когорт были включены в состав Двенадцатого Молниеносного легиона. Теперь стало понятно, почему именно в этих легионах оказалась такая большая прослойка приверженцев распятого галилеянина.
— Хочешь последовать примеру Авидия? С кем тогда будем воевать. К тому же они рвутся в бой, а не в тыл.
Волнения удалось прекратить после того, как император выпустил особый эдикт, подтверждающий полномочия посла римского народа Бебия Корнелия Лонга. В указе было выражено предупреждение тем, кто готов был посягнуть на жизнь посла, а также выказана благодарность воинам за храбрость и рвение. При этом отмечалось, что всякие самовольные действия по освобождению Бебия, непослушание начальникам и организация сборищ будут преследоваться по законам военного времени.
В начале августа император Цезарь Марк Аврелий Антонин Август в сопровождении преторианской когорты выступил из Карнунта и скорым шагом направился в Рим. За день до отъезда он приказал Септимию Северу прислать к нему молодого Бебия Корнелия Лонга и Квинта Эмилия Лета. Пусть послужат при мне — так император объяснил свое решение.
Вино не по вкусу? Переменю! Или покажите, что оно хорошее. Слава богам, оно не покупное. Теперь все скусное у меня в одной в одной усадьбе родится, где я еще не бывал ни разу… Не — е, серебро я больше уважаю. Кубки есть такие — с ведро. У меня тысяча кубков…Куплю дешевле, продам дороже, а другие, как хотят, так пусть и живут.
Петроний Сатирикон
С малого начал, тридцать миллионов оставил. Философии не обучался.
Петроний Сатирикон
Из надгробной надписи Тримальхиона
Мы не можем жаловаться на жизнь, потому что она никого не удерживает против воли… Если бы ты хотел пронзить свое сердце, для этого вовсе не обязательно наносить себе глубокую рану; путь к свободе тебе откроет ланцет, и безмятежность может быть куплена одним булавочным уколом.
Куда бы ты ни посмотрел, везде найдется способ положить конец заботам.
Ты видишь этот обрыв? — это спуск к свободе. Видишь эту реку, этот водоем, это море? — свобода покоится в их глубинах… Но я что‑то слишком разговорился. Как может положить конец своей жизни человек, не способный закончить письмо. Что касается меня, дорогой Луцилий, я достаточно пожил.
Я насытился жизнью.
Я жду смерти. Прощай.
Сенека Письма к Луцилию, О гневе
Новоиспеченный трибун Бебий Корнелий Лонг долго отыскивал среди пленных человека, хотя бы что‑нибудь знавшего об отце. Помогал ему Сегестий, получивший за храбрость двадцать тысяч сестерциев. Пленные отмалчивались, один из квадов, раненый в руку, успел плюнуть в лицо гвардейцу, когда тот обратился к нему на родном языке.
Преторианец едва сдержался, однако сразу после объявления указа императора о поселении варваров на разоренных и пустующих землях пограничных провинций, пленные всполошились. Указ предписывал добровольный выбор — либо отправляться в Рим, либо селиться здесь. Более того, римский император брал на себя обязательство доставить к пленным их семьи. Распоряжение о праве выбора оставляло не у дел торговцев живым товаром и прежде других набежавших на добычу хозяев гладиаторских школ. После объявления императорского распоряжения они наперебой бросились предлагать пленным германцам, особенно тем, кто отличался храбростью, мастерством во владении оружием, на кого указывали легионеры, добровольно продать себя для выступлений на арене.
Их уговоры находили живой отклик, особенно среди знатных. Теперь стоило какому‑нибудь гордому кваду, вандалу, лангобарду услышать от любого римского солдата родственную речь, он тут же окликал земляка, просил разъяснить, что на этот раз выдумал «большой конунг» и стоит ли соглашаться на его предложение. А может, благороднее поддаться к жирным торговцам, эти сладкоречивые мошенники предлагали хорошие деньги.
Сегестий отвечал откровенно — и так не мед, и так. Рассказывал о гладиаторских школах, о царившей там зверской дисциплине, описывал нравы римских зрителей, старался ободрить упавших духом. Так они набрели на пожилого длинноусого квада, встречавшего римского посла в деревянной крепости, выстроенной Ариогезом на берегу Мура. Держали Бебия в темнице, однако обращались хорошо, кормили сытно, сначала даже разрешали совершать прогулки в селище. Он сам, объяснил длинноусый, угрюмый воин, по приказу Ариогеза сопровождал Иеронима в поселения.
Там римлянин лечил попавших в плен соотечественников, беседовал с ними, объяснял, что их страдания — залог вечной и счастливой жизни. Блаженство не за горами, есть свидетельства, знамения, пророчества. Призывал обратиться к Христу, его молить о прощении, ему каяться. При этом, оставаясь в кругу приверженцев, рассказывал о жизни Иисуса. Варвар запамятовал, то ли по памяти вещал римлянин, то ли заглядывая в некий свиток, где со слов очевидцев была записаны рассказы о земной жизни Сына Божьего, его изречения, чудеса, им сотворенные. Странное дело, всего нескольким верным послушникам сообщил Иероним, что хранит на теле свиток с благой вестью, но скоро о таинственной рукописи стало известно по всем окрестностям, по соседним поселениям, мелким деревенькам, где тоже хватало пленников с той стороны. Местные жрецы подступали к Ариогезу с требованием посвятить нечестивца покровителю германцев Вотану. Тот в ответ спускал на седовласых мужей собак, грозил мечом, кричал — крови хотите? Погодите, вот придут римляне, упьетесь!..
Случалось, Иерониму, прославившемуся своими знахарскими способностями, приходилось пользовать и урожденных квадов. Он и им предрекал скорый Страшный суд. Чем, спрашивал римлянин, отмоетесь, чем спасете души, что скажете в свое оправдание, как объясните, зачем грешили, зачем, услышав слова Господа, не обратились к нему, не поклонились ему? Не скрывая любви к собеседникам, смело и откровенно пугал их адскими муками.
Об этих пророчествах доносили Ариогезу. Доброхоты предупреждали царя — римлянин вещает, будто скоро в землях квадов объявится некий кудесник или жрец, когда‑то распятый на кресте в далеком краю, называемом Палестиной, и назвавший себя сыном божьим. Спустя три дня этот чародей ожил и облекся в золотистый свет. Теперь кудесник бродит по дальним землям, скоро заглянет сюда, в Богемию, и устроит страшный суд над всеми племенами, живущими на полночь от Данувия. Никто не сможет избежать приговора. Чтобы спастись от наказания, необходимо покаяться — так утверждает римлянин!
Ариогез спрашивал — что значит покаяться? Доброхоты втолковывали, что следует обратиться лицом к небу, и нести дары его владыке, ублажить его послушанием. Вызванный для объяснений Бебий Лонг схватился за голову, начал зычно упрекать доносчиков в невежестве, в поклонении «кумирам повапленным». Те — в кулаки, едва разняли, заставили сражаться на словах. Ариогез мало что понял из этих криков. Наконец заставил всех замолчать и спросил посла — как быть?
Каяться или не каяться?
— Покайся, государь, — подтвердил Бебий. — Скажи так: «Pater noster… да святится имя твое, да исполнится воля твоя…»
Выслушав заговор, царь криво усмехнулся — не верилось, что, обратившись к римскому цезарю с подобным признанием, назвав его отцом, он сохранит жизнь.
Иероним объяснил, что под отцом он имеет в виду не августа, но Отца небесного. Можно обратиться и к его Сыну, принявшего муку за всех нас, живущих на земле, открывшего нам путь к спасению. А отмщение не во власти римского цезаря. Отмщение Создателю, он воздаст.
Ариогез ничего не ответил, начал расспрашивать, как провернуть дельце, чтобы небесная сила оказалась на его стороне, помогла бы сохранить власть, имущество, сплотить дружину. Никому под страхом смерти царь не признался бы, что после сражения под Карнунтом в душе он перестал доверять Вотану, Донару и прочим отеческим богам. Глядишь, Бог, о котором вещал Иероним, подсобит?
Иероним всплеснул руками, заявил — не о том веду речь! Ариогез прервал его и велел посадить в подполье
Как‑то ночью царь квадов приказал привести говорливого римлянина к себе. Бебия разбудили, поволокли в горницу. Ариогез спросил, на какие все‑таки милости он может рассчитывать, если уверует в Создателя и Сына его? Где их капище, сколько золота следует собрать и доставить к подножию их трона, чтобы наверняка рассчитывать на спасение? Но не в той посмертной жизни, а в этой, грубой и жестокой. Какие жертвы необходимо принести? Иероним расплакался, попытался объяснить, что нет смысла собирать сокровища земные, ибо верблюду легче пролезть в игольное ушко, чем богатому попасть в рай. О душе следует подумать, о сокровищах небесных, а рукотворные, добытые кровью и пóтом раздать бедствующим. На кой ляд они, сокровища, нужны! Спасение в праведной жизни, в вере в Иисуса Христа!
Ариогез, красивый, черноусый мужчина с пугливыми глазами, с длинными, завязанными в пучок на затылке волосами, разгневался — думай, что говоришь! На кой ляд мне нужно такое спасение, если я лишусь власти, сокровищ, скота, угодий? Он прогнал глупца и, вспоминая о той встрече, негодовал — каких только сказок не напридумают римляне! Чем только не пугают! Разве бог может допустить, чтобы какие‑то смертные людишки посмели распять его единородного сына? Что же это за создатель и повелитель? Кому нужен такой бог? Почему он не заступился и не поразил молнией дерзких, поднявших руку на его первенца?
После той беседы Ариогез, следуя разуму и побарывая страх перед Марком, по — видимому, решившему смутить квадов речами этого свихнувшего посланца, разрешил тем, кому интересны эти бредни, собираться в бурге. Решил, так за ними легче присмотреть и проследить, чтобы уверовавшие в распятого не замыслили ничего противозаконного.
* * *
Новость о переводе молодого Лонга в когорту преторианцев обрадовала скорее его боевых друзей, особенно уже полгода ходившего в трибунах Квинта Эмилия Лета, чем самого Бебия младшего. Удачно начавшаяся военная карьера омрачалась мыслями об оставленном на том берегу отце. Удручала оттяжка похода на вражеский берег, о котором только и толковали после удачного сражения. День от дня таяла надежда на императора, обещавшего приложить все силы к спасению Бебия Корнелия Лонга, с достоинством выполнившего свой долг перед римским народом.
Лет успокаивал его — похода не миновать, с твоим отцом ничего не случится. Самому распоследнему варвару известно, что его ждет, если сенат объявит его «врагом римского народа». Он цыкнул, сплюнул и на простецкой городской латыни заявил:
— Небось, даже в этих дебрях слыхали о Ганнибале, о его позорной смерти.
Бебий пожал плечами, то ли соглашаясь, то ли сомневаясь в исторической грамотности германского народа. Меньше всего его в ту пору занимало состояние духовной жизни варварских племен.
Другое томило.
Встреча с отцом, с легендой, которую он сочинил после его ухода из дома, ее неожиданно подтвержденная, ошеломляющая достоверность, внезапно обрушившееся благоволение императора, о котором в Риме ходила стойкая молва, что наконец‑то Юпитер Победитель смилостивился и прислал в столицу своего сына, — вся эта мешанина неожиданностей, радостей, событий, награда, наконец, закончилась внезапным, на полуслове, расставанием, угрозой жуткой смерти, нависшей над самым дорогим в миру человеком, которому он обязался помочь и не сумел этого сделать. Ощущение невыполненного долга перед родителем, который, когда‑то взяв его, младенца, на руки, наградил не только жизнью, но и римским гражданством, терзало больно, неотступно. Великая честь от рождения принадлежать к народу, повелевающему ойкуменой, пусть даже теперь, приняв участие в битве, Бебий ощутил эту принадлежность как нелегкое, порой неподъемное бремя. Ему, мужчине из славного рода Корнелиев, невозможно было и помыслить о том, чтобы скинуть его, забыть о нем.
Таких забывчивых в Риме в ту пору было множество, особенно среди заполонивших столицу иноземцев и вольноотпущенников, которые охотно били челом, клялись именами обожествленных императоров и при этом не жалели денег, лезли из кожи вон, чтобы доказать свое происхождение от легендарных предков или вывести родословные от самых благородных фамилий. За годы принципата, во время правления Тиберия, извергов Нерона, Калигулы и самого жестокого из них Домициана, два главных римских сословия — сенаторы и всадники — потерпели невосполнимый ущерб. Тщеславие, которому подвержены люди самых низких состояний, в эту пору не сдерживалось ничем. Канули в Лету Цецилии, Манлии, Ливии, Сульпиции. Сохранились лишь Корнелии и осколки Эмилиев. Улицы Рима теперь заполняли пришлые, явившиеся в Рим из Азии, Африки, Испании, Иллирии, Далмации, Фракии, Галлии, Германии и, конечно, из Греции.
В сенате в подавляющем большинстве заседали чужаки, свезенные в столицу из провинций божественным Веспасианом. Сами Антонины, правящая ныне династия, вышли из Испании, правда, из среды италийских переселенцев. При этом, не считая небольшой кучки отщепенцев — христиан, не было в Риме человека, который в открытую желал бы ниспровергнуть устои государства, отрицал бы веру в отеческих богов, а также открыто проявлял неуважение к верховному в семье родителю. По древнему закону отец обладал всей полнотой власти над членами семьи. Правда, теперь, пришлая чернь хитроумно извратила древнее понимание отеческой власти и перенесла ее силу на принцепса, объявляя его «отцом народа», что имело несколько иной смысл для исконных римлян. О том свидетельствовали и храмы, посвященные императорам, коллегии жрецов, и статуи, в избытке наполнявшие Рим и Италию, города провинции. Все эти знаки поклонения «отцам» воочию демонстрировали приверженность жителей империи к римским ценностям, позволившим их предкам покорить мир. Этих предков — Ромула, Нуму Помпилия, Сервия Тулий, Камилла, Попликолу, Фабия Максима, Сципионов, их племянников Гракхов, Суллу и Гая Мария, Помпея и Красса, Марка Антония и Лукулла, Агриколу и, конечно, Юлия Цезаря и Октавиана Августа, — греки, сирийцы, египтяне, евреи, нумидийцы, арабы, парфяне, каппадакийцы, армяне, фригийцы, «татуированные дикари» из Британии, чернокожие нубийцы и эфиопы, проживавшие в Риме, теперь считали своими.
Все они, пришлые и местные, спекшись, испытывали почтение и благоговение перед отцами — основателями, с помощью богов взгромоздивших Рим над всеми остальными народами и языками. Эта объединяющая, одухотворяющая сила официально персонифицировалась с императорами, а также с древними родами, составившими славу города. К одному из таких родов — древним и славным Корнелиям — принадлежали и ветвь Лонгов. В этих семьях каждый младенец мужского пола рассматривался как будущий герой, а женского — мужественной и добродетельной матроной. Подвигом в подобных семьях считалось, прежде всего, безупречное, не щадя жизни, исполнение долга перед родиной или римским народом, перед отцом и фамилией. Обязанностью считалось преумножение имущества и жажда добиться высших должностей в государстве, невзирая на то, что нынешние повелители Рима, его теперешние «отцы» резко остудили пыл юных, ищущих славу героев.
С другой стороны, со времен божественного Юлия не было императора (не считая свихнувшихся Калигулы, объявившего себя богом, ступившего на тот же путь Нерона, захлебнувшихся в крови Тиберия и Домициана), который бы ежедневно, ежеминутно, не утверждал, что принцепс всего лишь «первый среди равных» в процветающей Римской республике. Принцепс не тиран, но исключительно исполнитель властных полномочий, которые, правда, сам возложил на себя. И это была правда — божественные цезари были убеждены, что их власть ограничена только пожизненными обязанностями консула, цензора и народного трибуна, так что с точки зрения логики и формы никакого ущерба древним установлениям нанесено не было. Древние добродетели — pietas, gravitas, simplicitas* (сноска: Pietas — почтение к старшим, а также взаимная привязанность детей и родителей; gravitas — суровое достоинство и трезвое чувство ответственности; simplicitas — простота, чуждость расточительности и позерству) — всегда были в цене и искренне почитались в семье всадника Бебия Корнелия Лонга, пусть даже таких семей оставалось немного.
Другое дело, что с приходом единовластия изменилось само понимание долга. Как жить, тому учили философы, но зачем жить? Чтобы в итоге превратиться в атомы, вернуться в кругооборот первостихий? Невелика награда, она по заслугам тем, кто смирился, повесил голову или занялся философствованием.
Где поприще, на котором имеет смысл приложить силы.
Отдать себя службе?
Как служить, в Риме знали и умели, но кому служить?
Кто мог ответить на этот вопрос?
Отеческие боги? Над ними уже смеялись дети. И что осталось в них от грозных небожителей, которым поклонялись отцы — основатели? Теперь все они были вперемежку — Зевсы — Юпитеры — Сераписы, Юноны — Геры, Минервы — Афины. Давным — давно боги превратились в символы порядка и власти, а душа искала откровения, устремлялась за чудом.
Уход Бебия старшего не вызвал особого интереса в обществе, разве что недоумение — его посчитали одним из «чудаков». В пору повального увлечения философией подобных странников на дорогах империи хватало. Были среди них и представители всаднического и сенатского сословий, как, впрочем, среди той же благородной знати можно было встретить тех, кто добровольно записывался в гладиаторы. Редко, кто мог провести четкую грань между хламидой странствующего ритора и отрепьем поверившего в Христа неофита. Бывший консул Рутеллиан, посчитавший за счастье взять в жены дочь Александра из Абинотиха, рожденной ему, как утверждал этот проходимец, богиней Луны, был далеко не одинок в подобных безумствах. Особенно много поклонников было у Гермеса Трисмегиста, а также у явившейся из Египта в обнимку со своим братом Осирисом Изиды. Доставало тех, кто уверовал в Магна Матер, вступил в войско света, возглавлявшегося Солнцем — Митрой. Состоятельные горожане не жалели средств на дары Асклепию — Серапису.
Беда в том, что поступок Бебия поставил фамилию на грань потери состояния. После ухода господина на Матидию сразу накинулись кредиторы, валом повалили жадные до чужих денег советчики, консультанты, арендаторы. Все они попытались скрутить женщину, овладеть достоянием семьи. Пришлось Матидии самой с помощью своих вольноотпущенников браться за коммерцию. С большими трудностями, не без негласной помощи Марка Аврелия, Матидии удалось сохранить недвижимое имущество семьи, а также паевые доли в различных торговых предприятиях, в которых издавна участвовал род Лонгов. Император, считавший себя до некоторой‑то степени виновным в том, что Бебий подхватил эту заразу, несколько раз из‑за спины своих доверенных лиц осадил навязчивых заимодавцев, приструнил должников и ясно продемонстрировал, что не бросит семью Корнелия Лонга на произвол судьбы.
Это были трудные годы для Матидии. Свои надежды она связывала с сыном. Ему внушала уважение к римским добродетелям. Его, не жалея последних средств, учила науке доблести. Ни разу за все эти годы, то ли из гордости, то ли из любви к Бебию, она не позволила себе ни словом, ни делом оскорбить память покинувшего ее супруга. Женщина часто в присутствии мальчика вспоминала отца — как он был заботлив, как терпелив, какие надежды возлагал на него нынешний император. Именем отца корила и хвалила сына. Случалось, правда, сетовала, как высоко сумели бы подняться Лонги, если бы не эта чужеземная пагуба, нагрянувшая из Палестины.
Все эти разговоры страшно занимали Бебия младшего. Более интересной загадки, чем тайна хождений отца, для него не было. Куда отправился, что ищет в чужих краях? Размышлял на эту тему в одиночку, дружков к тайне не подпускал. От рождения крепкий и задиристый, он не давал спуска никому, кто посмел бы обронить какое‑нибудь постыдное замечание в адрес Бебия Корнелия Лонга старшего. Так десятилетний, впечатлительный, хранивший обиду в самом уголке печени мальчик, сочинил легенду об отце, особым засекреченным образом исполняющим долг перед Римом.
Недавняя встреча с отцом до сих пор стояла у Бебия перед глазами. Кто бы мог подумать, что прежние сказочные догадки способны вмиг ожить. Отец, оказывается, не просто ходок, не просто потерявший рассудок искатель некоего спасения, но благородный римлянин, что‑то высматривавший в землях германцев.
Скоро, после отказа отца вернуться в римский стан, наступило разочарование. Какие истины, недоумевал юноша, прячутся в покоренных краях, которые нельзя было бы отыскать в Вечном городе, как со времен императора Адриана стали называть столицу империи. Что толку подсчитывать силы германцев, если эти племена без конца жгут леса, сеют, пашут, истощают землю, затем снимаются с места и с оружием в руках добывают новые угодья. Разве в силах человека уследить за их перемещениями? Одновременно с непониманием Бебий вновь остро почувствовал неприязнь к философии. В детстве решил держаться подальше от греческой мудрости, этой зауми, касавшейся правил доказательства истины, поиска добродетелей и объяснений, каким образом устроен мир, и, выходит, правильно решил. Как бы этот мир не был устроен, на каких бы основаниях не покоился, ему, Бебию Корнелию Лонгу можно было рассчитывать только на самого себя. Эта истина, в отличие от утверждений Птолемея, что Солнце и звезды вращаются вокруг Земли, была непреложна и доказательств не требовала. Что изменится, если вдруг окажется, что Земля, как утверждал Аристарх, вращается вокруг Солнца и звезд?
Однако жизнь продолжала удивлять молодого трибуна. Скоро интерес к личности отца в армии схлынул. Вновь обнажилась прежняя горькая правда — никакой Корнелий Лонг не тайный посланец император! На самом деле, как был свихнувшийся на чуждом Риму суеверию безумец, так и остался. Бебий уже не мальчишка, чтобы верить в сказки, и все равно избавиться от острой тоски, пресечь внушавшие радость воспоминания об отце, не мог. Безразличия, отвращения, укоризны в душе не было, а тяга была, любовь была. Значит, верно говорят в Греции — яблоко от яблони недалеко падает. Значит, и он из породы отщепенцев.
Вот почему Бебия, как никого другого, поставила в тупик смута христиан, взбудораживших северную армию. Они то и дело подходили к молодому офицеру, выражали сочувствие, обещали постоять за пресвитера, освободить изреченную «благую весть». Кое‑кто из офицерской ровни позволял себе хлопать Бебия по плечу, а центурион Фрукт, как‑то оказавшись рядом с Лонгом, сплюнул и криво, жутко ухмыльнувшись, заявил: «Спокуха, сынок, подтяни ремни. Мы еще послушаем твоего отца. Помолимся сообща…»
На мгновение мелькнула мысль — вдруг император переменит решение и ради спасения Бебия позволит легионерам обрушиться на варваров, но вскоре собственным рассудком дошел, что поход во враждебный край на зиму глядя, предприятие рискованное.
Сегестий подтвердил, осень в Богемии не самое удачное время для мести. Сначала дождит, потом ложится снег, наступают холода. Добавил, что на все воля Божья, и пусть он, Бебий, не дрейфит. Лично он, Сегестий, крещенный в бытность Иеронима в Карнунте, верит, что вскоре им повезет вновь услышать «отца». При этом гвардеец заявил, что и речи быть не может о нарушении дисциплины. Никто в мыслях не держит изменить императору, даровавшему им всем, рабам и гладиаторам, свободу. Даже базара о том быть не может, подтвердил присутствовавший при разговоре Фрукт. Только об исполнении воли Всевышнего, об освобождении мученика они пекутся. На Марка они все надеются — «философ» не подведет, он сам блаженный. Сегестий, вызванный к императору вместе с Бебием младшим, так и заявил в Карнунте, что цезарь дарован Риму Всевышним, а посему не попустит смерти римского посла от рук «поганых».
Допрос Сегестия состоялся уже после того, как Марк Аврелий долго беседовал с Бебием за ужином — старался объяснить, что не забыл о данном слове, однако если высшим предназначением человека полагать добровольное, с улыбкой, исполнение долга, в этом случае принцепс вправе потребовать от Бебия, чтобы тот продолжал сидеть у Ариогеза в подполье. Вдаваться в подробности не стал, но, заметив тоску и откровенное непонимание в глазах юноши, спросил.
— Жаль отца?
Бебий кивнул.
— И мне жаль, — вздохнул Марк. — Я тоже потерял отца. В девятилетнем возрасте, так что мне не надо объяснять, что значит найти его, говорить с ним и вдруг обнаружить, что безжалостная судьба готова вновь отобрать его, теперь уже навсегда.
Некоторое время император задумчиво почесывал висок.
— Я помню тебя, Бебий, вот таким, — наконец, продолжил он, — держал тебя, младенца, на руках.
Вновь короткая пауза, затем голос Марка.
— Мне было легче, перенести потерю, потому что меня усыновил Антонин Пий, человек во всех отношениях необыкновенный. Я понимаю, Бебий, как тебе было трудно. Ты не испытываешь ненависть или злобу к родителю?
— Нет, принцепс. Матидия объяснила, что иначе он поступить не мог. Я всегда доверял матери, как когда‑то доверял отцу. Теперь у меня был случай убедиться, что отец не утратил чести римлянина. Выходит, я тем более обязан помочь ему.
— Рад слышать, — кивнул император. — Теперь самое время вернуться к нашим баранам. Повторяю, мне жаль Бебия Лонга, но куда острее мне жаль государство, терпящее небывалый ущерб от нашествия варваров. Делаю, что надлежит, прочее меня не трогает. Бебий сам выбрал свой путь, в том он волен, но я как отец народа — это звание мне вручил сенат — не буду вдаваться в подробности его ведущего. Я знаю только, он должен выполнить долг по отношению к породившему его городу. Это справедливо?
— Да, цезарь?
— Ты считаешь себя обязанным подчиняться отцу народа как собственному отцу?
— Так точно, божественный!
Император поморщился
— Не называй меня божественным, я еще жив. Помнишь, что ответил умирающий Веспасиан на вопрос, не худо ли ему?
— Да, цезарь.
— Повтори.
— Чувствуя приближение смерти, великий Веспасиан нашел в себе силы заявить: «Увы, кажется, я становлюсь богом!»
— Достойный ответ римлянина, заглянувшего в лицо смерти. Того же я жду от тебя. Мне нужны верные люди, Бебий. Ты успел проявить себя в летней кампании. Твое горе и мне небезразлично, однако Риму ты нужен в другом месте, в ином качестве. Я отправлю тебя в провинцию, там ты должен стать моими глазами и ушами, при этом никто не должен знать, что ты имеешь право и обязан напрямую связываться со мной в случае, когда основам государства будет угрожать опасность. Ты должен стать своим в верхах местной знати. Поедешь в Сирию. Ваша семья имеет важные деловые интересы в Сирии и Египте. Корнелии Лонги всегда занимались государственными подрядами на поставки продовольствия в Рим. Этим ты и займешься в свободное от службы время. Я помогу тебе получить солидный заказ для армии. Так что ты сможешь и заработать, и помочь матери. Надеюсь, хищничать не станешь. Моя помощь будет разовая, все остальное — риски, кредиты, — должен будешь взять на себя. Твоя задача — ты должен признаться тем, кто, по твоему мнению, будет представлять опасность для государства, что ненавидишь меня за то, что я бросил твоего отца на произвол судьбы. И никакие поблажки, доходные должности не могут лишить тебя права на месть. Ты понял?
Бебий невольно сглотнул, облизал пересохшие губы, затем кивнул. Марк не торопил его. Через некоторое время юноша спросил.
— Но, цезарь, если у тебя есть подозрения в отношении каких‑либо лиц, назови их, чтобы мне было легче отыскать угрозу.
— У меня пока нет оснований предполагать, что кто‑то таит злой умысел, однако разум подсказывает, что долго так продолжаться не может. Я не буду называть имен. Просто будь внимателен и честен, что и требуется от гражданина. Это и мало и много. Я позабочусь о твоем отце, если, конечно, он окончательно не погряз в чуждом Риму суеверии. Кстати, ты тоже веришь, что распятый преступник ожил? Может, ты тоже христианин?
— Нет, государь. Это сказки для легковерных, их убедительно опроверг Цельс*. (сноска: автор трактата «Правдивое слово», направленного против христиан. Жил во II веке. Имя его неизвестно.) Я верен нашим древним, даровавшим Риму победу богам. Я не вижу смысла каяться в том, чего не успел натворить. Каждый мой проступок можно загладить жертвоприношением. Я готов верно служить отечеству.
— Хвала богам, что в Риме не перевелись здравомыслящие юноши. Ты беседовал с Сегестием? Интересно, почему всех его единоверцев, вопреки разумным соображениям, вопреки надвигающимся холодам, так тянет спасать Бебия? Давай‑ка спросим об этом у самого Сегестия.
Сегестий, приглашенный Феодотом к императору в триклиний, услышав вопрос, потупился, затем смело глянул в глаза Марку.
— Он многих крестил здесь в Паннонии, цезарь.
— Не слишком ли ты откровенен со мной, Сегестий? Все‑таки я правитель грозного Рима, пусть даже и увлекаюсь философией.
— Нет, государь, ты не философ. Ты хочешь завтра быть лучше, чем сегодня, об этом и Христос говорил. Мы печемся только об исполнении воли Всевышнего, об освобождении пресвитера. Мы надеемся на императора. Братья уверены — «философ» не подведет, он сам из блаженных, а посему вызволит пресвитера из рук «поганых». Вот что сказано в Писании — Богу богово, а цезарю цезарево. Так говорил Христос.
— И все‑таки, Сегестий, ты слишком откровенен со мной. Может, отослать тебя в Британию, в отдаленный гарнизон.
— На все воля божья, император. Захвачу с собой Виргулу.
— Ладно, не ершись. Ты мне здесь нужен, — после короткой паузы принцепс добавил. — Освобождать моего Бебия, а вашего Иеронима.
Сегестий засиял.
Когда тессерарий* (сноска: старший солдат) вышел, Марк и Бебий молча закончили трапезу. Феодот принес воду, чтобы омыть руки, император решил подшутить над ним.
— Воду попробовал, а то вдруг отравлена?
— А как же, господин, я на то и приставлен, чтобы следить за твоим здоровьем. Вроде все в порядке, я руки помыл — никакого вреда.
Бебий прыснул от смеха, а смущенный император погрозил пальцем рабу.
— Я тебе пошучу.
Юноша, уже поднявшись с ложа, неожиданно посерьезнел.
— Государь, тебе не кажется, что моя поездка в Сирию заранее обречена на неудачу?
Марк удивленно вскинул брови.
— Государь, — торопливо заговорил Бебий. — Стоит мне появиться в Сирии, и все те, кто таит враждебные твоей особе и государству помыслы вмиг сообразят, зачем я послан. В общем‑то, им и соображать долго не надо. Они будут опасаться меня. Вряд ли в таких условиях будет толк от моего пребывания в Азии.
— Ну‑ка, ну‑ка?.. — заинтересовался Марк. — Что же ты предлагаешь?
— Сослать меня. Как будто ты наказал меня за какую‑нибудь провинность. Может, за то, что я публично упрекнул тебя в равнодушии к судьбе отца.
Марк некоторое время размышлял, потом пожал плечами.
— Мысль дельная.
До предместий Рима кортеж императора, преторианская когорта и гвардейская конница добрались в конце августа, к началу Капитолийских или Больших игр, посвященных трем верховным божествам, даровавшим Риму власть над миром. Триумф по случаю разгрома варваров под Карнунтом Марк Аврелий решил справить в канун праздника. Не пожалел средств и на проведение самих игр. Особенно впечатляющими должны были стать конные соревнования. Александр Платоник, знавший о нелюбви императора к многолюдным общественным зрелищам, высказал осторожный скепсис — стоит ли идти на такие расходы, когда цели войны достигнуты не в полной мере, а государственная казна практически пуста, однако Марк вежливо выговорил секретарю, затем вызвал префекта претория Приска. Потребовал поторопить отставшие когорты и обоз: пусть увеличат продолжительность дневных переходов и прибудут в город ранее сентябрьских календ. Пусть поспешают и военнопленные, количество и знатность которых которые должны подтвердить славу римского оружия. Триумф необходимо устроить в день памяти великого Траяна, чьим правнуком Марк формально считался.
В Аримине, сделав остановку на собственной, с видом на Адриатическое море вилле, император посвятил день составлению проекта празднеств. Император приказал, чтобы въезд его кортежа был обставлен как можно пышнее.
— Если всякие славословия, пение труб и восторг толпы для разумного человека — вещи безразличные, это не значит, что римские воины не достойны почестей, а жителей Рима следует лишать зрелища добытых под Карнунтом сокровищ. Александр, — обратился он к секретарю, — обеспечь, чтобы не далее предместий Рима нас встречали сенат, двор и обязательно Фаустина с детьми. Стаций, Фульв, проследите, чтобы преторианцы и конница привели себя в порядок. Чтобы все блестело и сверкало. Теперь насчет Капитолийских игр. Провести их следует пышно, всем городом, пусть, наконец, народ насладиться моим ликом, а то кое‑кто в Риме, как мне кажется, уже забыл, как я выгляжу. Десятидневную программу игр также непременно согласовать со мной. Я хочу, чтобы римляне убедились, что мы не зря сражались на границе. Плебс должен обжираться и глазеть на зрелища.
Получив известие о скором прибытии принцепса, сенат принял постановление в честь заслуг, добытых Отцом Отечества, Десятикратным Императором, Трехкратным консулом, Двадцатишеститикратным трибуном, Цезарем, победителем Армянским, Парфянским, Величайшим, Мидийским, наградить его титулом покорителя Германского, а также встречать государя Цезаря Марка Аврелия Антонина Августа в полном составе. Придворные, а также чиновники из вольноотпущенников, тоже решили не отставать.
Всполошилась и Фаустина, супруга императора. Услышав о подготовке торжественной встречи, захваченная все более и более нараставшим ажиотажем, она также решила не ударить в грязь лицом и предстать перед государем во всем блеске своего окружения.
Скоро возбуждение, охватившее власти и придворную челядь, перекинулось в город. Взволновалась знать, забегали вольноотпущенники, без отдыха заработали расположенные возле форумов и в Тусском квартале швейные, ювелирные, скорняжные, сапожные мастерские. Рабыни сутками трудились над вышивками, конюхи и ездовые украшали экипажи. Нарядные повозки и породистых лошадей заранее вывезли за город поближе к Фламиниевой дороге, так как частным лицам в Риме запрещалось ездить верхом и на колесницах. В магазинах в мгновение ока раскупили тирский пурпур, египетский биссос, удивительную ткань, доставляемую из Индии и называемую синдон. Императрица взяла не раздумывая особого рода золотистый китайский шелк по цене полтора фунта золота за фунт ткани, после чего дамы в городе окончательно потеряли рассудок. Даже близкий друг Фаустины Тертулл утратил здравый смысл и принялся настаивать, чтобы покровительница включила его в свою свиту. Ночью, окончательно рехнувшись, он начал требовать, чтобы его поставили в первый ряд. Не постеснялся пригрозить — если «сладчайшая и великолепнейшая» не исполнит его просьбу, он покончит с собой, потому что у него не достанет сил снести подобный позор. Наконец Фаустина не выдержала и предупредила.
— Лежи, где лежишь. Знай свое место. Не хватало еще, чтобы ты мозолил глаза благороднейшему человеку на свете, да еще в день такого торжества. Что я скажу ему, если он спросит — кто этот молодой повеса, который крутится возле моей женушки?
— Я не знаю, — простонал Тертулл. — Но мне жизни не будет, если я не увижу императора, не коснусь его тоги. Последний римский нищий станет презирать меня.
— Совсем обезумел! Хочешь лишиться ушей и всю жизнь менять парики, как дурак Витразин?
— Не хочу! — искренне признался молодой человек и невольно пощупал свои мягкие нежные уши. — Неужели божественный, прославленный своей добротой и щедростью повелитель, мог опуститься до такого постыдного поступка, как приказать искалечить гладиатора.
— А то! — самодовольно откликнулась Фаустина. — Ты не смотри, что Марк мягок, исполнен добродетелей. Помнится, Витразин проиграл бой какому‑то грязному галлу. Тот поднял меч, испрашивая приговор у публики. Понятно, дружки Витразина подняли крик: «Пощаду храброму Витразину! Пощаду доблестному!..»
Фаустина приподнялась на локте и, словно ей напомнили о чем‑то приятном, улыбнулась. Тертулл, натянув покрывало до подбородка, с заметным испугом глядел на нее.
— Не тут‑то было! — радостно рассмеялась Фаустина. — Когда внимание императора обратили на галла — всем известно, что он не оставляет дел и во время развлечений — мол, победитель ждет приговора принцепса, Марк, не отрывая голову от бумаг, коротко распорядился: «По этому вопросу обратитесь к императрице». Я приказала отрезать Витразину одно ухо. «И это правильно!» — подтвердил принцепс. Галлу передали волю императора, однако тот оказался туп и невоспитан и сгоряча отрезал Витразину оба уха.
Брови у Тертулла поползли вверх. Фаустина, сорокалетняя, еще свежая женщина, заметив, как подействовали на молодого человека ее слова, радостно набросилась на него, принялась щекотать.
— Не знаю, как Марк прикажет поступить с тобой, — она схватила его за уши. — Уши прикажет отрезать или нос, или что‑нибудь еще. А может, сошлет в Британию или на Понт, как Овидия Назона, только добром для тебя твоя дерзость не кончится. Ишь, что надумал, забраться ко мне в постель. Ах ты дерзкий, ах ты глупый, ах ты мой кабанчик!
Она уселась на Тертулла и, погрозив пальчиком, пообещала.
— Ладно, если будешь паинькой, будешь слушаться старших, тебя допустят в свиту префекта города. Сможешь вблизи лицезреть самого достойного, самого умного из римлян.
— Нет уж! — решительно возразил Тертулл. — Уши мне дороже, как, впрочем, и все остальные выступающие члены. Они с таким изяществом украшают мое тело и доставляют столько радостей. И не только мне.
Утром за завтраком Тертулл, однако, напомнил покровительнице об обещании добиться для него места в свите Ауфидия Викторина, пусть даже в последних рядах, среди вольноотпущенников, от которых, впрочем, добавил молодой человек, он сам недалеко ушел. Другое занимало его — он весь завтрак прятал хитроватую улыбку, наконец, улучив момент, поинтересовался у Фаустины.
— Хорошо, я рискую своими ушами, но почему ты так смела? Почему дозволяешь мне завтракать вместе с тобой. Неужели Марку все равно, чем занимается его женушка?
Фаустина помрачнела, ответила не сразу. Подняла руку, некоторое время сводила и раздвигала тонкие, с длинными покрытыми лаком ноготками, пальчики, бездумно разглядывала их на свет. Кисть была обворожительно хороша — маленькая, нежная, почти не тронутая работой, она, казалось, посвечивала сама по себе. Наконец императрица ответила, голос ее был тускл и настораживающе монотонен.
— Ты — хороший, добрый мальчик, Тертулл. Успех твоих стишат, мимов, эпиграмм, не испортил тебя. Ты не ударился в противный кинизм, не изображаешь из себя приверженца Эпикура, все также прост, наивен. Это радует, однако порой ты задаешь ненужные и опасные вопросы. Не думай, что я злопамятна или полагаю ниже своего достоинства делить трапезу с сыном вольноотпущенника, в обязанности которого входит ублажение моей плоти.
Нет, Тертулл, твои вопросы опасны, потому что они касаются подробностей жизни людей, вознесенных так высоко, что их видно отовсюду. Чернь неотрывно глазеет на нас, поэтому мы вынуждены показывать ей то, что уместно, что, согласно понятиям черни, соответствует природе императорской власти. Другое мы вынуждены скрывать и не только из лицемерия или страха, но для сохранения общественного спокойствия. Особенно это касается достойных правителей.
Знай, что толпа на самых точных, самых пристрастных весах взвешивает каждый наш поступок, каждое вскользь оброненное слово, легкомысленное желание, каждый поступок, и ее приговор всегда несправедлив. Поэтому я вынуждена защищаться и не допускать, чтобы все, что касается меня, моей семьи, тем более императора, выходило за пределы слухов, обыденных досужих кривотолков. Сплетни, конечно, вещь неприятная, но не опасная. Другое дело свидетельства очевидцев. Их россказни превращают сплетню в факт, поэтому я сама прислуживаю тебе в триклинии. О том, что ты здесь, знают только самые верные мне люди.
Другое дело, твои расспросы.
Зачем это тебе?
То, что нас видят вместе за завтраком, твои ночные посещения, касаются только тебя, меня и Марка. Мы с Марком готовы простить тебя за некоторую дерзость в обращении с императрицей, но это не значит, что тебе дозволено совать нос туда, куда тебя не просят. У нас тоже есть свои маленькие тайны, дурные привычки, капризы. Порой мы доверяемся друзьям, надеемся на их деликатность и понимание. Если они начинают злоупотреблять нашим доверием, нам приходится принимать свои меры. Поверь, Тертулл, это происходит не от жесткости, а исключительно по необходимости. Например, если кто‑нибудь поинтересуется, с какой стати ты начал писать эпиграммы на злочастного Гнея Ламию Сильвана; если некий любопытствующий спросит — может, кто‑то, Тертулл, побуждал тебя лишить душевного спокойствия римского магистрата, ты помалкивай. Лучше позволь, чтобы тебе отрезали язык, чем обмолвись, что это была моя просьба.
Она глянула на молодого человека. Тот мгновенно, как умеют только поэты — натуры ранимые, чувствительные, — побледнел. Глаза у него расширились, остекленели. Фаустина погладила его по руке, подбадривающе улыбнулась.
— Ну, что ты, дурачок, испугался. Ведь нам, Тертулл, не грозит непонимание, не так ли? — она неожиданно сменила тему. — Что касается Марка… Не знаю, поверишь ли ты мне, способен ли ты понять, тем более оценить мою искренность, но я признаюсь, что люблю его, Тертулл.
Я всегда любила Антонина.
Он — отец моих детей, их у меня было двенадцать. Если ты сочиняешь стихи, если лавры Овидия, Катулла или Марциала не дают тебе покоя, ты должен понять, что от нелюбимого мужчины так много не рожают. И больше не будем об этом. Что да как, почему я сплю с тобой, почему у меня случались другие увлечения — это тебе знать не обязательно. Зачем тебе это? Как ни странно, мне дорога твоя жизнь. Удивительные вещи случаются на свете — гладиаторов, моряков никогда не бывало жалко, и если их порой топили после обладания мной или отрезали уши, мне ни чуточки не жаль этих самцов, а вот поэтов жаль. Как, впрочем, и художников.
— Сколько же их было, этих несчастных? — воскликнул Тертулл — Легион?
— Нет, их было немного. Но и не мало. Зависит от того, кто возьмется считать. Все, ступай. Я дам тебе знать, когда следует присоединиться к кортежу Ауфидия. Если, конечно, у тебя хватит храбрости.
Тертулл ничего не ответил. Поклонился императрице и молча вышел.
* * *
Нельзя сказать, что Фаустина, все еще стройная, разве что чуть — чуть располневшая женщина, сознательно вводила в заблуждение Тертулла или обманывала себя, когда утверждала, что по — прежнему любит Марка. Скорый приезд мужа, разговор за завтраком неожиданно и сильно растревожил ее. Она удалилась в дальнюю, редко посещаемую комнату, где стояла доставшаяся ей по наследству от матери прялка. Присела за нее, раскрутила колесо, начала скручивать нить.
В детстве более ненавистного наказания, чем часы проведенные за прядением, она не знала. Мать сажала ее за работу всякий раз, когда младшая дочка пачкала одежду или объедалась сладостями. Приставляла рабыню, чтобы та следила и помогала будущей носительнице императорского титула тянуть тонкую и крепкую нить. Удивительно, задумалась Фаустина, добродетельной матроной ее назвать трудно, но после замужества, рождения первого ребенка она вдруг полюбила этот тяжелый и неблагодарный труд. Желание прясть остывало быстро, однако всякий раз, когда мужчины обижали ее, как, например, этот распутный Вер с которым она была помолвлена еще императором Адрианом, сумевший напоить ее и влезть на нее уже после замужества с Марком, — она удалилась в подсобку, затерянную в неисчислимых коридорах дворца Тиберия, где плакала и свивала пряжу.
Сначала пальчики не слушались, навык возвращался нехотя. Прежде, чем ощутила прежнюю ловкость, успела припомнить, как ее отец сразу после смерти Адриана перекроил весь матримониальный расклад в семье и обручил ее с Марком Аврелием. Ей тогда было семь лет. Смешно, в три года состоялась ее помолвка с восьмилетним Луцием Вером, а спустя пять лет с Марком, и никто за эти годы не спросил у нее согласия.
Фаустина поднажала на педаль, колесо завертелось быстрее, зашуршало, заскрипело. Эти шорохи одолели озабоченность, досаждавшую ей с того момента, когда Фаустине донесли, что ее сводная сестричка Фабия зачастила к другой сводной сестричке, дуре Галерии Младшей, жене этого философствующего придурка Гнея Ламии Сильвана.
Вспомнился растерянный взгляд Тертулла, ужас в его глазах. Презрения к молодому сыну вольноотпущенника она не испытывала, скорее, жалость и благодарность за ночные сладости, но и укоры совести уже не мучили.
Раз уж довелось им сплести ноги, чего жалеть!..
Как утверждает Марк и иже с ним, все, что с нами происходит, происходит по справедливости, то есть не в соответствии с природой целого, а именно по справедливости, как если бы некто всемогущий воздавал каждому по достоинству. Так что расплаты никому не избежать. Если же доведется распасться на атомы, тем более о чем горевать! К тому же одухотворяющая пневма не даст согрешить, ведь ведущее в нас, влекущее нас жить по природе — а именно так она старалась жить, — не может не быть добродетельным.
Она вздохнула, выбросила из головы философскую чушь. Пользы от этой зауми никакой, разве что с ее помощью врагам удалось поймать на крючок глупого Сильвана. Вновь, как и несколько месяцев назад, когда ей открылась подоплека этой внезапно вспыхнувшей между сестрами нежности, ее внезапно, с ног до головы, обдало жутью. Вмиг оледенившим ужасом, очень похожим на тот ступор, который испытал Тертулл, вдруг обнаруживший за завтраком, что ласки могут грозить смертью. Прав поэт, утверждавший: «primium in mundo fecit deus timorem»* (сноска: Первым Бог создал в мире страх… Эти строки принадлежат Альбию Тибуллу (54– 9 гг. до н. э.) — младшему современник Овидия и Горация.)
Разница в том, что Тертулл в воле сбежать от нее, избавиться от гнетущего ощущения опасности. Ей, к сожалению, этого не дано.
Она не будет преследовать любовника, угрожать, пытаться вернуться его силой. Зачем? Что за любовник из‑под палки! Или, скажем по — другому, что за палка у такого любовника. Найдем другого. Отправимся в Равенну, там моряки голышом по пляжу разгуливают. Только выбирай. Самцы что надо и во лбу ни единой философской мысли.
Зачем же скучать? Изменять природе?..
Все равно страхи не отпускали. Она вмиг озябла, расплакалась. Окликнула рабыню, пусть принесет что‑нибудь теплое на плечи, потом задумалась о природе этих страхов, точнее, о неотвязчиво преследующей ее душевной озабоченности.
Как все обернется?
Сенат приговорил Сильвана к смерти, но по настоянию партии «философов» и вопреки ее требованию, требованию префекта города Ауфидия Викторина казнь отложена до возвращения императора. Цинна, зять Помпеян публично заявляют, что Марк помилует убийцу Галерии и тем самым подтвердит приверженность старым друзьям. Этого никак нельзя допустить! Подобное промедление сыграет на руку исключительно Цивике и этой змее Фабии. Беда в том, что ее, императрицы, возможности в решении этого вопроса ограничены. Она не может — Марк запретил! — открыто выступить в защиту того или иного осужденного или потребовать ужесточения наказания. Императрица сделала все, что могла, чтобы пресечь заговор, зреющий в Риме, но этого мало. Оказалось, что не в ее силах добиться немедленной казни Сильвана, чтобы правда никогда более не всплыла наружу. Это страшило.
* * *
Все началось с пустяшного разговора с глазу на глаз с Фабией, которая посмела посоветовать ей, императрице, всерьез позаботиться своим будущим. На вопрос, в чем причина подобной заботы, сестра ответила, что по слухам у Марка слабое здоровье. Добавила, они все же родственники и дети Фаустины приходятся ей племянниками, так что в случае чего они вполне могут надеяться на ее защиту. Фаустина сдержала раздражение и спокойно поинтересовалась — в случае чего?
Фабия улыбнулась и неопределенно махнула рукой — мало ли. Подобная пикировка между сестрами происходила часто, но на этот раз Фаустину словно пронзило.
Змея опять завернула какую‑то интригу.
Что‑то подобное, расплывчатое и омерзительно ледяное, она испытала четыре года назад, в тот жуткий зимний день, когда ее дочь Анния Луцилла приехала к ней, во дворец Тиберия, и заявила, что ненавидит!
Ненавидит всех, но, прежде всего, ее, родную мать, и эту гордячку Фабию, которая позволяет себе расхаживать в сопровождении ликтора, усаживаться на место императрицы в цирке и требовать оваций, будто она и есть первая матрона в городе. Ее могущество больше нельзя выносить!
Ненавидит мужа Луция Цейония Вера соправителя отца, этого развратника и любителя актерок. В Антиохии, случалось, напьется до одури неразбавленного сирийского вина и начинает кричать — какой из меня император! То ли дело Марк. Рассудителен, терпелив, целеустремлен! Теперь после возвращения в Рим завел другую песню. Все, мол, свершается по воле богов, их провидением двигаются события, и Марк уже не такой умный, каким хочет казаться. Скорее, ханжа, скопец, отдающий ночи «размышлениям». Ему ли править империей, если каждое решение он высиживает как страус яйцо — десять лет. Луцилла поинтересовалась, почему десять? Ну, девять, сбавил год супруг. Добавил, что ему, в общем‑то, не жалко. Пусть даже будет восемь! Потом (гневно уточнила Луцилла) он принялся гнусно хохотать. Хохотал долго, наконец заявил — пусть Марк попробует совладать с варварами, как он, Луций Вер, одолел парфян.
Фаустина взяла себя в руки и, не повышая голос, поинтересовалась.
— За что ты ненавидишь Вера, понятно, но чем я провинилась перед тобой?
— Как ты решилась отдаться этому глупому развратнику?!
Фаустина онемела.
— Кто тебе сказал?
— Фабия, а Луций подтвердил. Я выгнала его из своей спальни. Знаешь, что он ответил? «Не больно и хотелось. Надеюсь, твоя мамаша будет более покладистой». Я догнала его, набросилась на него — как он смеет говорить такое об императрице! Как смеет он, ничтожество, оскорблять честь моей матери! Он передразнил — ой — ой — ой, велика честь! Неужели она, Луцилла, сомневается в том, что он, Луций Цейоний Вер не видал, какой формы задница у ее добродетельной мамочки? Это она сейчас возгордилась, а ему известно другое время, когда она была без ума от его бороды. Ничего, пообещал Луций, скоро она по — другому запоет.
— Как скоро? — поинтересовалась Фаустина.
Луцилла пожала плечами.
— Я не знаю. Сказал скоро и все. В любом случае, я развожусь с ним. Больше этот грязный пьяница никогда не войдет в мою спальню.
— Кто же посоветовал тебе развестись с соправителем твоего отца?
— Его сестра Фабия.
— Ах, Фабия!.. Теперь послушай меня, Луцилла. Я сочувствую тебе, дочь. Конечно, ты — императрица, а императрица не может потерпеть урон, какой нанес ее чести какой‑то блудливый козел. Все так, но если кто‑то узнает об этом вульгарном скандале, который ты только что устроила мне, своей матери, я прикажу рабам выпороть тебя на конюшне. Не посмотрю, что ты императрица.
Луцилла отшатнулась.
— Ты не посмеешь!..
— Посмею. Если тебе не дорого имя отца и твое положение супруги соправителя Римской империи, так мне оно дорого. Кроме тебя, Луцилла, у меня трое детей, в том числе и будущий цезарь Коммод. Я вынуждена подумать о них и о том позоре, который ожидает их, если дрязги в твоей спальне станут общественным достоянием. Мне плевать на сплетни и слухи, но если кто‑то начнет трясти твоей грязной ночной рубашкой или пускать по рукам нелестные для нашей семьи письма, я исполню свое обещание.
— Я не понимаю, мама…
— И не надо, чтобы ты понимала. Как жить с мужем, решать тебе, но если ссора между вами, если гнусная клевета о моей связи с Вером просочится за пределы семьи, ты будешь наказана. Будь уверена, твой отец поддержит меня.
Луцилла заплакала совсем как детстве — навзрыд, вытирая глаза тыльными сторонами кулачков.
— Я не могу с ним жить, понимаешь. Он извел меня пьяными беспомощными приставаниями. Он все растратил на актерок. Раньше хотя бы утром каялся, подползал и просил прощения. Теперь выражается грубо и отправляется к Панфии, этой шлюхе, вывезенной им из Сирии.
— Это ради нее он сбрил бороду?
— Да, мама. Над ним смеялась вся Антиохия.* (сноска: Столица провинции Сирия, третий по величине город в империи после Рима и Александрии. Население более шестисот тысяч. Важный торговый центр и промышленный центр азиатских провинций.) Мама, почему я не могу развестись с ним?
— Потому что кому‑то очень нужен скандал в нашей семье. Кто‑то спит и видит, как бы вбить клин между соправителями, нарушить негласный уговор, что властвовать будет Марк, Луций повиноваться, как трибун повинуется легату, или наместник провинции императору. Сейчас в трудную для Рима пору, разлад в верхах — катастрофа. Марк воюет, спасает державу, Вер болтает глупости, ведет себя разнузданно…
Фаустина сделал паузу, потом решительно добавила.
— Веди себя достойно. Никаких публичных скандалов, помирись с Вером. А уж привести в чувство этого пьяного гуляку, предоставь мне.
В тот же день Фаустина выехала в действующую армию. Приказала гнать во весь опор. Сидела в коляске с близкой рабыней, с которой выросла вместе, которой могла доверять. Пыталась продумать разговор, ради которого сорвалась с места. Разговор предстоял трудный. Если она желает, чтобы семья Антонинов сохранила власть, ей необходимо убедить Марка, чтобы тот неотложно принял меры и, прежде всего, увез Луция Вера из Рима. Пусть держит братишку подле себя, ни на час не выпускает из поля зрения.
Все это она сразу выложила Марку. Чего добилась? Тот улыбнулся, выгнал всех из дома в Петовии, взял ее на руки и поволок в спальню. Как обычно после соития, поцеловал и поблагодарил.
Утром она страстно принялась теребить мужа, требовать ответ — что делать с Вером и, конечно, с Фабией, потому что у придурка ума не хватит замыслить злое против сводного брата, одарившего его властью, терпящего его выходки, защищавшего его от упреков в неисполнении долга. Она убеждала мужа, что корень зла в дяде Вера Цивике и его родной сестре Фабии. Они спят и видят, как избавиться от Марка.
Фаустина вздохнула. Сказать, что она хорошо относилась к мужу — ничего не сказать. Она уважала этого высокого бородатого мужчину, ей было приятно в его объятиях, пусть даже у них был разный темперамент. Она любила спать с ним — свернуться калачиком и прижаться спиной к его груди. Муж обычно не сразу, но скоро, просовывал руку и брал в горсть ее правую грудь. Это было замечательно. Если что и раздражало Фаустину — это его медлительность, невозмутимое спокойствие. Не к лицу императору быть похожим на сонную муху. Но и это полбеды.
Другая угроза мерещилась все эти годы, пекла изнутри.
…Марк тогда рассмеялся, напомнил Фаустине, как она щекотала его в их первую брачную ночь и посоветовал «не ершиться», не придавать значение пустой болтовне. Пообещал задуматься. Как только разберется с варварами, хлынувшими через границу, вернется в Рим и поговорит с Вером. Не может же он не внять голосу рассудка.
* * *
Фаустина, вспомнив сейчас эти слова, усмехнулась. Удивительно, но разумные слова не вразумили Луция. Пришлось самой принимать меры.
Она оторвалась от работы, встала приблизилась к единственному окну, чья плоскость была забрана привезенным из Египта прозрачным стеклом. Окно выходило на Капитолийский холм, на ту его вершину, где высился храм Юпитера Победителя. В тени колонн, в три ряда выстроенных по фасаду, в святилищах, угадывались исполинские фигуры Юноны, Минервы и посередке самого громоврежца.
Небо в тот осенний день очистилось от туч, и покрытая золотом крыша храма ослепительно сверкала. Ниже просматривались лестницы других храмов, базилик, справа колонна, на которой возвышался ее прадед Траян. Слева — грязный Бычий рынок и чуть подальше и повыше по склону Овощной рынок
Это был ее город, здесь она родилась, здесь хотела окончить свои дни. Не в изгнании в каком‑нибудь захолустье и уж тем более не в руках палача, подосланного к ней по воле какого‑либо изверга, а именно здесь. Хотелось упокоиться в мавзолее Адриана. О «божественности», о собственном храме не мечтала.
Зачем?
В молодости она была хохотушка! Веселая была, влюбчивая. Позволила этому дураку Веру напоить себя, овладеть собой. Что было, то было. Тем загульным вечером Вер сам напомнил о том, что «мы, Фаустинка, считай, родня». Потом до ночи уговаривал — «если бы не игры повелителей, жили бы сейчас душа в душу. Марк был бы счастлив с Фабией, мой сестрой…» Во всем твой отец виноват, это он все переиграл после смерти Адриана. Тебя, Фаустинка, выдал за Марка. Я не против, поделился с ней Вер, у тебя и склонности к нему больше. Так что все мы одна семья. Нам править Римом.
Интересно, задалась вопросом Фаустина, если бы ей и Марку довелось встретиться в качестве частных граждан, вышла бы она за него замуж? Вряд ли! Но если так случилось, из всех возможных кандидатов Марк оказался единственным, кто сумел составить ее счастье. В детстве она вела себя строптиво, дерзила назначенному отцом жениху на уроках грамматики и философии. Всего учителей было семнадцать — четыре грамматика, четыре ритора, один юрист, восемь философов! Марк всех осилил и, по крайней мере, этим заслужил уважение. Но это потом, а в юные годы Фаустина потому и попыталась попробовать с Вером, что жгло любопытство, неужели Марк — это все, что ей определено судьбой?
После пьяной ночи с братом мужа, утром Фаустина испытала приступ отвращения, до блевотины. Луций Вер по сути своей был человеком управляемым, и его простодушие являлось искаженной формой самого страшного из всех видов своеволия — своеволия, основанного на глупости.
Марк заслужил ее любовь, ей было хорошо с ним. Если бы не бюсты и статуи прежних повелителей, которые в несчетных количествах скапливались в мрачных и бесконечных коридорах Палатинского дворца — здесь можно было наткнуться даже на изображения прóклятых сенатом Калигулы и Нерона; если бы не напоминания о прежних злодействах, которыми были пропитаны эти стены, она считала бы себя самой счастливой женщиной на свете. Ужас состоял в том, что постоянно одолевали сомнения — сумеет ли муж удержать власть? Пугало его увлечение философией, пугали его слова, что истинная философия — это не развлечение, не мода, а руководство к действию.
Как бы не так!
Если кто‑то полагает, что на вершине принципата следует всерьез тратить время на подобную заумь, жди беды для близких и домочадцев. Что случится с ней и детьми, если в чем‑нибудь, когда‑нибудь Марк допустит ошибку и их семья лишится трона? Эта мысль ужасала, от нее нельзя было избавиться. Высеченные из мрамора лица Мессалины, Агриппины Младшей, Юлии Младшей, другой Юлии, изнасилованной родным братом Домицианом, то и дело попадались на глаза, не давали забыть о судьбах тех, кто лишился трона.
Первое время после смерти отца, она испытывала всего лишь легкую беспричинную ипохондрию. Лечилась на водах в Байях, соблюдала диету, назначенную ей Клавдием Галеном. С рождением каждого нового ребенка — точнее, после смерти младенцев, а это к моменту провозглашения мужа принцепсом случилось с ней в пятый раз, — тревога усиливалась, очерчивалась в нелепые, казалось бы, страхи. Она верила мужу и в его гений и не верила.
Верила и не верила.
Пока верила, сдерживала себя, когда же до нее начинали доходить подозрительные факты или беспричинно начинало чудиться, что беда сгущается, срывалась. Фаустине мерещились толпы убийц, уже проникшие в Тибериев дворец и теперь за каждым углом поджидающих Марка или ее. Вскоре недомогание обострилось до странной душевной хвори.
Однажды ночью Фаустина поделилась своими страхами с мужем, тот только рассмеялся в ответ. Потом, видя, что жена с прежним недоверием глядит на него, попытался убедить ее, что он не так легкомысленен, как ей кажется. Свой долг видит не только в том, чтобы прожить достойно, но и исполнить обязательства, возложенные на него ее отцом.
Объяснение было мудреное, совсем в духе философов, которые в ту пору заполонили Рим и принялись ловко извлекать вполне весомый доход из обучения греческой зауми.
Понятно, муж не из таких. Ему не откажешь в искренности, от этого становилось еще страшнее. Он насквозь, словно губка, пропитался некими «основоположениями» греческих мудрецов, философствовавших на ступеньках Стои* (сноска: портик в Афинах, возле которого преподавал Зенон из Кития, основоположник стоицизма). Те учили разумному взгляду на мир, но, прежде всего, учили умирать, однако Фаустина не видела толку в этой греческой мудрости.
Хочешь быть храбрым — стань Цезарем, умным — бери пример с Октавиана, жестоким — обрати взгляд на Тиберия или Домициана. Возможно, состоятельному человеку, изнывающему от скуки, полезно познакомиться с такими понятиями как мировой логос, одухотворяющая пневма, ведущее, идеал, назначение, добродетель, безразличное; понять разницу между природой целого и природой собственной; ощутить, что такое отсутствие страстей, но какое отношение это имеет к сути верховной власти?
Обязанность носителя империума в том, чтобы ежедневно, ежеминутно доказывать, что он достоин этой верхотуры. При этом нельзя позволить тем, кто с затаенным интересом поглядывает на вершину или обнаглев, собирается взять ее штурмом, даже близко подойти к подножию горы.
Не надо «размышлений»! Не надо воспитывать плебс!!
Она потребовала от мужа ответ — имеет ли император право быть добродетельным и милосердным, осыпать милостями врагов, подпускать к трону сводных братьев, позволять Фабии клеветать на нее, на императрицу? Ведь она метит на мое место, разве ты не видишь? Если я тебе не по нраву, я готова уйти. Я верю твоему слову, что ты пощадишь меня и детей…
При этих словах Марк Аврелий вышел из себя. Разгневался, принялся кричать, что она ничего не понимает в природе власти. Он любит ее, любит детей. Ее и их счастье — его счастье. Потом утих и, повесив голову, добавил — к сожалению, кроме собственных детей на нем повисло с десяток миллионов подданных.
Вот и хорошо, погладила его по курчавой тяжелой голове Фаустина. Я хочу быть твоей помощницей. Я ничего не прошу взамен. Я не буду вмешиваться в твои установления, однако в случае опасности руки у меня должны быть развязаны. Судить тебе, ты — император, права я или нет. По крайней мере, я смогу сказать детям, что сделала все, что могла.
После того разговора — точнее, спора, какой случился между ними, Марк неожиданно поделился с ней намерением объявить Вера цезарем и августом. Другим словами, сделать его полновластным соправителем. Фаустина сразу почувствовала — вот оно то, чего она опасалась. Она принялась убеждать мужа, что это решение — нелепость.
Марк уперся — заявил, что Рим взрос на этом принципе. Власть всегда распределялась между двумя консулами, и это благотворно действовало на весь государственный организм. Пора применить этот принцип и к правлению принцепсов. Правда, он не стал объяснять Фаустине, что ее отец Антонин Пий испытывал некоторые сомнения в истинности подобного рецепта сохранения мира и спокойствия в государстве. Марк в ту пору убеждал приемного отца, что иметь такого помощника как Вер не только безопасно, но и выгодно. Тем самым будут укреплены основы династии. Если власть выпадет из его рук, его подхватит его единомышленник и сводный брат Луций Вер. Антонин Пий только хмыкал, а дочери Фаустине как‑то признался, что Марку возражать бесполезно. С таким владением логикой, как у него, он сумет доказать что угодно. Его научит жизнь, а ты, Фаустинка, поможешь ему в трудную минуту. Кто‑то в семье должен обладать смелостью подмешать яд в чашу.
Она на всю жизнь запомнила тот разговор. Ни в чем, что касалось государственных дел, не перечила мужу. Какой смысл убеждать Марка, что во времена республики консулы избирались на год и по окончанию срока были подсудны народному собранию. Другой довод мужа — в случае его смерти Вер позаботится о ней и его детях, — ничего кроме горького смеха не вызывал.
Ага, позаботится, усмехнулась она, также как он позаботился обо мне, жене старшего брата. Напоил ее и вместо того, чтобы вызвать слуг и отнести в ее покои, навалился на ложе, на котором она ужинала. Еще и рот ладонью зажал. Но об этом молчок. Зачем тревожить Марка? На нем кроме нее и детей, еще с десяток миллионов подданных висят, так что о семье ей, выходит, самой придется побеспокоиться.
Она и побеспокоилась. Когда дочь передала ей грязные намеки Вера насчет ее «задницы», когда Фабия вдруг развила бурную активность по части писания писем оппозиционным нынешнему принцепсу сенаторам, когда Вер, сначала отправившийся вместе с Марком на войну, потом вдруг проявил несвойственную ему ранее строптивость и заявил, что возвращается в Рим, где якобы займется снабжением армии припасами, (чем он взаправду решил заняться, подсказали соглядатаи), — она наконец решилась.
До чего дело дошло! Однажды Вер позволил себе в семейном кругу уколоть Марка — когда я воевал с парфянами, ты отсиживался в столице.
Ага, воевал! Фаустина зябко поежилась, обхватила себя за плечи, вернулась к прялке. Когда парфяне перебили восточные легионы, убили легата, когда сирийцы замыслили отложиться от Рима, когда враг разорял провинции, Луций Вер охотился в Апулии, затем перебрался сначала в Коринф, потом в Афины, где устраивал прогулки по морю. Потом подцепил в Антиохии Панфию и вернулся в Рим в окружении толпы артисток, артистов, мимов, жонглеров, фокусников и прочей братии. В Риме в ту пору говорили, что «в прежние времена полководцы приводили в Рим побежденных царей, а теперь тащат артистов».
Говорят, что Луций Вер был простодушен, порядочен, откровенен и прост в обращении. Насчет порядочности Фаустине было слышать особенно смешно. Беда в другом — в его невоздержанности, распутстве, игривых бесчинствах, о которых столько говорили в городе. В пороках он дошел до того, что мог соперничать в этом с самим Гаем Цезарем (Калигулой), Нероном и Вителлием. По ночам он предпочитал шататься по кабакам и борделям — лупанариям. Прикроет голову широким капюшоном и пирует с разными проходимцами, а то и драку затеет. Его частенько видали возвращающимся во дворец избитым, с синяками. А сколько чести он доставил императорской семье своим пристрастием к партии «зеленых». Во время скачек ее представители при поддержке Вера орудовали в цирках как в завоеванной стране. Однажды он устроил пир на двенадцать персон, причем каждому приглашенному в подарок были преподнесены:
а) красивый раб, прислуживающий гостю;
б) распорядитель на пирах и золотые подносы, с которых гостям подавали еду;
в) живые дикие и домашние птицы, а также четвероногие, чье мясо подавалось за столом;
г) муриновые (стеклянные) и хрустальные александрийские чаши после каждого их употребления;
д) золотые и серебряные бокалы, украшенные драгоценными камнями, венки, сплетенные из золотых лент вперемежку с несезонными цветами;
е) золотые сосуды с душистыми мазями, имевшие вид алебастровых баночек;
ж) повозки вместе мулицами, их погонщиками и серебряной упряжью, на которых гостей развозили по домам.
Этот пир обошелся казне в шесть миллионов сестерциев* (сноска: Примерно 600 000 долларов). Марк застонал, когда услышал о такой неслыханной сумме.
* * *
Итак, Марк, упросивший Вера следовать с ним на войну с маркоманами (169 г. н. э.), ради согласия разрешил соправителю вернуться в Рим. Он решил проводить сводного брата до столицы, после чего вновь вернуться к войску.
Добившись своего, Луций не мог скрыть бурную радость. В тот же день, когда Феодот с посыльным передал императрице тайный отчет о состоявшемся бурном объяснении между Марком и Луцием, императрица тут же отправила гонца в действующую армию к врачу Посидипу, пользовавшему обоих императоров. Во время прощального обеда с Вером случился апоплексический удар. Посидип пустил ему кровь, однако, как утверждают свидетели, по нечаянности выпустил ее больше, чем следовало, и спустя два дня, потеряв дар речи, соправитель Марка Луций Вер умер.
Цивика и Фабия тут же пустили слух, что во время трапезы Марк разрезал свиное вымя ножом, намазанным с одной стороны ядом. Безопасную часть съел сам, а отравленную предложил Веру. По этой причине у соправителя, мол, и случился удар. Однако логики в подобных утверждениях никакой не было: либо яд, либо апоплексический удар, тем более что все произошло на глазах у многочисленных свидетелей. Ни на теле, ни на остатках пищи не нашли никаких следов отравления. Марк специально позаботился о том, чтобы в этом деле была полная ясность. Что же касается слухов, Фаустине было плевать на молву.
Догадывался ли Марк Аврелий о наличии тайного умысла, Фаустина не знала и даже не пыталась выяснить. В своих предположениях она исходила из того, что Марку все известно. Его молчание можно было истолковать как одобрение.
Или неодобрение?
И что?! Какое наказание любимой женщине, императрице, дочери императора, доставившей ему верховную власть над ойкуменой, он мог придумать?
Никакое!
После смерти Вера она отправилась в Равенну и там высмотрела на морском берегу здоровенного, замечательно сложенного матроса. Несколько дней пролетели как одна минута. Фаустина обо всем забыла, натешилась, наплакалась от счастья.
* * *
Теперь после победы при Карнунте в преддверии триумфа Фаустина вновь испытала прежнее томительно — неотступное ощущение беды. Она никогда не любила императорский дворец — это необъятное, состоящее из множества отдельных строений сооружение. Особенно ненавистен ей был одно из них — Дом Тиберия. Дело доходило до смешного. В детстве она облазила все закоулки этого окруженного колоннадой, утяжеленного несметным количеством статуй на крыше дворца, но порой даже в зрелом возрасте ей случалось забредать в совершенно неизвестные уголки, находить темные, заброшенные с давних времен палаты.
Здесь было, где спрятаться убийцам.
Ей всегда нравился дом Августа, но жить там не было никакой возможности, здание обветшало, а Марк отказывал ей в деньгах на строительство нового дворца. Говорил — на войну не хватает.
Юнона — защитница, обереги, спаси! Умерь страхи, открой будущее, научи, с какой стороны надвигается мрак? Почему на сердце неспокойно? Галерию и Сильвана сумела устранить, отчего же душит тревога? С какой стороны ждать грозы.
У порога собственного дома Бебия Корнелия Лонга младшего ждали восторги и ликование, вполне сравнимые с тем триумфом, с каким население Рима встретило вернувшегося с победой императора.
Не сопоставимы были масштабы торжества, число участников, длина приветственных речей, но искренность, радость и гордость за победителя, которыми наградили молодого трибуна домочадцы, родственники и соседи, были те же. Не было рева труб, криков глашатаев, но раб соседа, живущего рядом с домом Лонгов на холме Целий, с нескрываемым воодушевлением наяривал на флейте знаменитую солдатскую песню времен Цезаря. Слова были грубы и непристойны, однако мелодия бодрила. Молоденькая родственница надела Бебию на голову лавровый венок, со всех сторон доносились приветственные возгласы соседей и собравшихся по этому случаю вольноотпущенников. Ликовали домашние рабы, во главе которых хозяина встретил старик — прокуратор* (сноска: Управляющий домом и старший над всеми домашними рабами.) Евбен.
Обменявшись поцелуями на пороге, где на каменной ступени было выложено мозаикой «SALVE», что значит «привет», встречающие проводили юношу в центральный приемный зал, называемый атриумом. Здесь старший брат Матидии — древний, но все еще бойкий старик — обратился к нему с краткой речью, в которой запечатлел подвиги, совершенные Бебием на поле брани. В конце дядя еще раз поздравил племянника с тем, что тот не посрамил честь фамилии, заслужил чин трибуна и вернулся домой с наградой, с доставшимися по жребию и прикупленными на наградные деньги рабами. Особенно подчеркнул полезность в хозяйстве двух могучих коней, которых Бебий привел в Рим из Паннонии.
Матидия, стоявшая рядом со старшим братом, не могла сдержать слез. Подошла, обняла сына. После того, как молодой человек омыл руки, они вдвоем прошли через внутренний двор — перистиль — в сакрариум, где возле очага хранился искусно вырезанный из дерева семейный Лар, небесный покровитель фамилии Корнелиев Лонгов. Невысокая в треть человеческого роста статуя располагалась между также деревянными статуями пенатов. В жертву принесли украшенного цветными лентами и нитками, безупречного с виду, молочного поросенка. Затем госпожа и молодой господин в сопровождении дяди обошли дом, поклонились изображениям предков и направились в столовую, где уже собрались приглашенные на торжественную трапезу гости, а также сохранившие в трудные годы верность семье вольноотпущенники. Гостей было немного — двенадцать человек, все уместились за двумя триклиниями. Пища была простая, без модных нынче гастрономических выкрутасов, вроде павлиньих языков, соленых осетров или изобретенного известным гастрономом Элием Вером особого рагу, состоявшего из вымени, окорока, фазаньего мяса и специального тонкого печенья.
На закуску был подан угорь, морская щука, выловленная в устье Тибра, яйца, соленая рыба. В доме Лонгов всегда любили рыбу. Вот и на этот раз домашняя повариха — египтянка Эре расстаралась. После закусок гостей угостили жареными зайцами и овощами. На десерт подали миндальное пирожное и яблоки.
Две молоденькие рабыни прислуживали за столом, одна из них была очень хороша собой. Бебий то и дело поглядывал в ее сторону. Трудно было поверить, что это была та самая Марция, которая всего лишь полгода назад была девчонкой, егозой и любимицей дома, а теперь за эти несколько месяцев вдруг округлилась, похорошела.
Гости, приметив взгляды, которыми молодой хозяин награждал девчонку, принялись подшучивать над Бебием. Тот смутился, чем вызвал общий хохот. Покрасневшая Марция тут же выбежала из комнаты.
Дядя Матидии возмутился, выговорил хозяйке дома, как могла рабыня без разрешения хозяйки выбежать из столовой.
Матидия улыбнулась, объяснила.
— У нас, дядя, все по — простому. Все мы как одна семья, так что не надо слишком строго судить девчонку. Она родилась за городом, на вилле. При родах умерла ее мать, замечательная, должна заметить, садовница. В два года девчонка потеряла отца, его убили грабители, когда он следовал с продуктами по горной дороге. Марция выросла в нашем доме. Пусть побегает…
— Стоит ли баловать рабов, сестра, какими бы верными они не казались? До добра подобная снисходительность не доведет. Вот еще что, почему у нее волосы не пострижены, с такими волосами ее не отличить от свободной женщины.
Затем старик неожиданно сменил гнев на милость.
— Что это мы о рабах да о рабах. Достойный ли это предмет для разговора, когда с нами рядом возлежит храбрый юноша, получивший награду из рук самого императора. Если бы ты знал, Бебий, как я переживал за тебя! Поверь, я не понаслышке знаю, что такое служба. Знаю, чем чреваты для салажонка первые дни в военном лагере, каким нелепым случайностям порой подвергаются молодые солдаты и как трудно в первом бою сохранить мужество и хладнокровие. Рад, что боги покровительствуют тебе. Вот почему предлагаю поднять тост за сына, взращенного достойной матерью, за фортуну, за то, чтобы милости императора сыпались на голову Бебия Корнелия Лонга по заслугам, пусть даже и не так часто и обильно, как ему хотелось бы.
Старик неожиданно и обильно прослезился. Долго вытирал глаза — никто не осмелился перебить старшего в роде.
— Если бы ты знал, Бебий, кем ты стал для нас! — неожиданно страстно и совсем молодо воскликнул старик. — Мало сказать, надежной опорой, ты еще и наша надежда. Сегодня на форуме Траяна ко мне — поверите ли! — подошел сам Ауфидий Викторин. Префект поинтересовался, здорова ли ты, дóмина? Спросил, как прошел вечер у императрицы? — он склонил голову в сторону Матидии, затем вновь обратился к внучатому племяннику. — Вообрази, Бебий, какую гордость я испытал, услышав эти слова. Ты скрасил мою дряхлость, нехватку сил, унял горькие мысли. Долгие годы я ходил по Риму, как по чужому городу. Не будем сейчас называть причину. Никому из знатных и в голову не приходило подойти, поговорить со мной. Даже моим бывшим сослуживцам! Я — старый солдат, Бебий, и ты должен понять, что чувствует ветеран, отставной трибун, когда никто из прежних командиров, никто из нынешних сенаторов, не желает подойти и поприветствовать его.
Он неожиданно замолчал. Никто из гостей не посмел нарушить тишину. Наконец старик громко и порывисто вздохнул и продолжил уже более твердым, решительным голосом.
— Хвала богам! Всего месяц назад я и слышать не хотел имя отщепенца, бросившего дом, семью, дорогу славы. Юпитер ему судья, Божественный Цезарь и великий Август ему укор. И все‑таки чудо случилось! Истина восторжествовала!.. Весть о том, что твой отец Бебий Лонг старший достойно исполнил обязанности посла римского народа ошеломила меня, наполнила благоговением. Твою мать, Бебий, пригласили во дворец, где она сидела рядом с самыми знатными женщинами государства. Теперь наша обязанность не растерять, не замусолить пойманную твоими руками удачу. Ответь, Бебий, мог бы ты получить у префекта анноны какой‑нибудь выгодный подряд на поставку продовольствия?
— Да, дедушка, — твердо ответил Бебий, — но при определенных условиях. Они не касаются процентов или каких‑либо иных финансовых обязательств. Подробнее объяснять не имею права, дабы не прослыть легкомысленным бахвалом.
— И не надо! — обрадовался дядя. — Не думай, сынок, что я настолько холоден и расчетлив, чтобы в этот праздничный день вести речь об откупах, подрядах и деньгах. Просто мне хотелось убедиться, что твоя голова не закружилась от милостей, что ты способен рассуждать трезво. В таком случае, вот тебе мой совет. Завтра у твоего порога соберутся толпы тех, кто когда‑то пытался ввергнуть нас в нищету, кто пытался завладеть нашим имуществом, нашими деловыми связями. Не поддавайся славословиям, но и не трать время на месть. Живи по правде, а эта правда заключена в известном выражении: «homo homini lupus est». Помнится, его обронил Плавт. Я же со своей стороны обещаю, что если приду к тебе с деловым предложением, то это будет честное и достойное нашей семьи деловое предложение.
Он поднял кубок.
— Счастья тебе!
Ночью захмелевший, сытый Бебий вспомнил о Марции. Полежал, помечтал. Прикинул, может подняться, пойти поискать девчонку. Хозяин он или не хозяин! Однако что‑то болезненно — сладкое ударило в сердце, притормозило желание. Он всегда относился к Марции как младшей сестре. Пусть она в полной его власти, но как‑то стыдно зверствовать. И зачем, спросил он себя. Завтра подарю ей что‑нибудь из украшений, перстенек какой‑нибудь, тогда другое дело. Объясню матери, что я уже не ребенок. Но это все завтра, завтра…
В следующее мгновение он услышал шорох. Бебий приподнял голову, разглядел в дверном проеме неясную светлую фигуру.
— Кто это? — шепотом спросил он.
Ответ был так же тих.
— Я, Марция.
Голосок ее дрожал.
Бебий рывком сел на ложе. Дыхание перехватило, он с трудом проглотил комок в горле.
— Что тебе?
— Евбен прислал, ему ваша матушка приказала.
— То есть? — не понял сначала Бебий, потом словно горячей волной ударило. Не прошло и минуты как ему нестерпимо захотелось женщину.
— Подойди, — хрипло выговорил он.
Фигура приблизилась, встала напротив. Бебий протянул руку, тыльной стороной ладони наткнулся на девичье тело, прикрытое прозрачной накидкой. Девушка вздрогнула. Молодой человек сглотнул, прочистил горло.
— Марция, если это только по приказу матушки?..
Она промолчала.
— Я тебе противен?
— Нет, господин.
— Тогда иди сюда.
Он грубо привлек ее к себе, взгромоздил на ложе, откинул покрывало. Марция задышала тяжело, покорно. Бебий уже не мог совладать с собой. Как только оказался в ней — с трудом, с нескольких попыток — вдруг осознал, что она девственница, а вот даже не вскрикнула…
Потом некоторое время Бебий лежал с Марцией в обнимку. У него отчаянно кружилась голова. Он так и сказал:
— У меня голова кружится.
— У меня тоже, — робко призналась Марция.
— Тебе больно?
— Чуть — чуть.
— Я еще хочу.
Она помолчала, потом едва слышно шепнула.
— Я тоже.
Насытившись, опять долго лежали в обнимку, не пытались отодвинуться. Наконец, Бебий снял с себя ее руку, сел.
— Ты куда, господин? — спросила Марция.
— Пить хочу.
— Я принесу, господин.
— Я и сам могу принести, — усмехнулся Бебий. — Вот что, больше не зови меня господином… по крайней мере, здесь, на ложе. На людях другое дело. У меня имя есть.
— Хорошо, Бебий.
— Вот так‑то.
Он встал, в темноте нащупал столик, на нем кувшин. Отхлебнул. В кувшине была чистая вода. Бебий усмехнулся — узнаю матушку. Сурова, проста. Повернулся в сторону ложа. Марция перевернулась на бок и на льняных простынях отчетливо посвечивало ее тело. Было оно цвета густой сметаны.
Бебий некоторое время смотрел на нее — не мог справиться с умилением, прихлынувшей благодарностью, которое вдруг почувствовал к этому теплому, мягко очерченному темнотой божественному сосуду, к ладной головке, к длинным шелковистым локонам, к крупным точкам сосцов, к мыску внизу живота. Наконец, сдерживая дыхание, спросил:
— Что‑нибудь хочешь?
— Миндальное пирожное, — робко откликнулась Марция.
— Сейчас принесу. Где оно лежит?
— В триклинии, на столике у входа
Он принес ей весь поднос, гладил ей спину, пока она лакомилась сладостями. Наконец она облизала пальчики, повернулась к нему, вопросительно глянула. Смотрела некоторое время, потом сама в первый раз робко просунула руки ему за шею, притянула к себе и ловко повалила на себя.
Бебий даже застонал от удовольствия, когда вновь овладел ею. Теперь в их страсти появилось что‑то новое, отличное от тех минут, что испытали только что. Что‑то похожее на душевную привязанность, полет.
В полдень следующего дня Матидия мягко укорила сына за пренебрежение обязанностями трибуна.
— Сейчас, — предупредила она, — самое время отправиться в дом Тиберия. В первый день пребывания императора в Риме разумные люди как раз и ловят удачу. О том же и Фаустина говорила. Встреча с пенатами, с семьей очень настраивает на раздачу милостей, чинов, подарков и назначений. Если, конечно, жаждущий чести ищет ее и не тратит драгоценные часы на ублажение рабынь.
Бебий легкомысленно отмахнулся.
— Насколько мне известно, сегодня Марку не до государственных дел. Как болтают в когортах наши доморощенные философы из солдат, наш император очень соскучился по женушке.
Матидия многозначительно усмехнулась.
— Ты не знаешь Марка. Женушка женушкой, но на уме у него, прежде всего, государственные дела. Ты мог бы посетить дом принцепса, повертеться у него на глазах. Мало ли в чем возникнет нужда.
— Матушка, — также многозначительно усмехнулся молодой человек, — если ты полагаешь, что я слеп и глух, если намекаешь, что я потерял голову, ты ошибаешься. Поверь, я знаю Марка. Сегодня во дворце Тиберия и без меня будет достаточно желающих услужить императору. Мне через них не протолкнуться. Это на войне, на лагерном претории, охотников повертеться на глазах у императора как раз столько, сколько требуется для дела. В Риме не так. Знаешь ли, в чем беда тех, кто сегодня поспешит во дворец? В том, что их число не совпадет с количеством желаний, высказываемых принцепсом. Пропорция примерно такая — одно желание на сотню стремящихся услужить.
Матидия пожала плечами.
— Как знаешь.
Трудно сказать, правильно ли Бебий младший подсчитал соотношение потребностей Марка и число желающих повертеться на глазах у императора и мечтающих исполнить его волю, однако предсказание Матидии насчет «толп» просителей, которые якобы в день триумфа заполнят коридоры дворца, оказалось безусловно ошибочным. В тот вечер, а также и на следующий день дворец выглядел особенно пустынным. Факелов, свечей, ламп с фитилями, пропитанными маслом, не счесть — света много, а дворцовой челяди, рабов, придворных, гостей, посетителей, прихлебателей, вольноотпущенников и императорских клиентов раз, два и обчелся.
Об этом позаботился Александр Платоник, заранее побеспокоившийся о том, чтобы не нарушать первые сутки пребывания принцепса в родном доме лишней суетой, глупыми славословиями, восхвалениями, просьбами, претензиями, разбором ссор и прочей городской шелухой, которая была так ненавистна Марку. Личный секретарь принцепса за несколько дней до триумфа намекнул вольноотпущеннику Агаклиту, заведовавшему канцелярией императора, что всякие неотложные дела, тем более ходатайства магистратов и частных лиц должны приниматься в дальнем крыле дворца, подальше от личных покоев императора. При этом все подручные Агаклита должны пребывать на рабочих местах, а сам он должен быть готов представить любые документы в любое время суток, вызвать во дворец того или иного чиновника, не медля отослать в провинции гонцов. Провести кого‑нибудь на половину господина может только он, личный секретарь властителя, либо Феодот, чьи действия никем не могут быть оспорены или пресечены и от которого никто не смеет требовать отчета.
— Ну, — откликнулся Агаклит и дерзко усмехнулся, — об этом можно было бы не упоминать. Всем известна сила Феодота, который по глупости ни разу не воспользовался ею.
— Отчего же не напомнить, — холодно, с затаенным доброжелательством глянул на начальника канцелярии Александр. — Послушай, Агаклит, разве ты беден? Живешь в нищете? Тебе не хватает на прокорм? У тебя тесный дом? Твои дети голодают и, глядя на них, ты не можешь сдержать слезы?
— Нет, Александр. Мой дом — полная чаша.
— Тогда зачем ты завидуешь Феодоту? Зачем, благоденствуя сам, испытываешь скорбь, глядя, как благоденствует другой? Насколько мне известно, у тебя при нынешних порядков нет смертельных врагов, жаждущих твоей крови. Это надо ценить. Конечно, всегда найдется недолюбливающий тебя, кому ты отказал в своей благосклонности, но даже такому обиженному вряд ли придет в голову сводить с тобой счеты, если боги вдруг заберут к себе господина. Стоит ли напоминать тебе о судьбах вольноотпущенников прежних императоров, испытывавших головокружение от обилия свалившейся на них власти, нахватавших богатств и кончивших как приблудные псы. Ты служи и будешь вознагражден. Не поддавайся страстям, себе выйдет дороже.
Агаклит ответил не сразу, некоторое время раздумывал. Не испугался, просто попытался найти достойный выход из щекотливого положения. Наконец заявил.
— Я всегда считал тебя добрым и рассудительным человеком, Александр. Если ты полагаешь, что я несведущ в науке жизни, которой обучал Эпиктет, ты ошибаешься. Если даже я и подвержен страстям, у меня достанет разума, чтобы следовать за своим ведущим и не поддаваться на соблазны. Я не завидую Феодоту. Буду откровенен, стараюсь не завидовать, потому что все мы: ты, секретарь, я, чиновник, Феодот, раб — в одной лодке. И никому из нас не заменить другого. Все мы подобраны господином, им расставлены, каждому из нас определен свой удел, и в том, поверь, я вижу свет божественной мудрости, которой боги наградили Марка. Нам очень повезло с ним. Я спокоен под его рукой, как никогда не был спокоен под опекой его соправителя Вера. Я, Александр, веду речь о другом. Мы должны быть все вместе, не таиться друг от друга, а помогать. Я знаю, что требую невозможного, но при Марке все возможно. Давай воспользуемся моментом. Я упомянул о глупости Феодота только в том смысле, что с ним не договоришься. О чем его не спросишь, он ничего не знает. А с тобой, Александр, договориться можно. Вот ты сказал — сиди, Агаклит, сутки у себя в канцелярии и жди, а ведь ты мог бы подсказать, какого рода документы могут понадобиться императору, что его в настоящий момент более всего беспокоит? Феодот никогда не интересуется подобными вещами, потому что он ни за что не отвечает, а мне надо быть в курсе.
— Что ж, полагаю, ты прав, — улыбнулся Александр. — Император заранее предупредил меня, что его могут заинтересовать отчеты наместников Сирии и Египта, а также данные о состоянии государственной казны, собираемость доходов и наличие съестных припасов для армии на следующий год.
— Ты ловко продал мне распоряжение императора, Александр, — с той же добродушной улыбкой ответил вольноотпущенник. — Теперь я у тебя в долгу, но я полагаю, это далеко не все, что может заинтересовать императора в первый день приезда в столицу?
— Перестань торговаться, Агаклит. Собери также все материалы по делу Ламии Сильвана. Если у тебя есть какие‑нибудь соображения насчет этого запутанного случая, тебя, думаю, скоро пригласят к императору.
— Передай господину, что у меня есть, что сообщить по этому поводу.
Александр вскинул брови
— И факты есть?
— И факты.
— Если это срочно, я могу немедленно проводить тебя к императору?..
— Нет, это может подождать. Я тем временем оформлю свои соображения.
* * *
Оказавшись во доме Тиберия, куда его в семнадцать лет, сразу после усыновления перевезли из дома его родного деда Анния Вера, — принцепс первым делом навестил императрицу и детей. Провел с ними полчаса, укорил Коммода за прожорливость, небрежение занятиями, порадовался успехам маленькой Вибии Аврелии Сабины — пообещал, что скоро уделит им больше времени. Повидался с дочерью Луциллой. Посидел с Фаустиной — поговорили о том о сем. Марк предупредил, чтобы она ждала его, при этом погладил жене руку. Она в ответ легонько сжала ему пальцы. Затем император удалился в свои покои, где Феодот и еще два молчаливых личных раба — оба они были немы, родом из фракийцев, — успели разобрать личные вещи и, главное, расставить по полкам книги, которыми принцепс пользовался в походе, а свитки разложить по обозначениям на корзинах и полках.
Здесь, в зале для частных аудиенций, встретился с друзьями, обменялся с ними новостями из Паннонии, раскрыл замысел окончательного удара по Богемии и последующего похода к берегам Свевского моря. В свою очередь Цинна и Квинтилиан рассказали принцепсу о последних заседаниях сената, причем просьбу простить или смягчить наказание для Ламии Сильвана, с которой попытался обратиться к повелителю неумный Квинтиллиан, Марк как бы не услышал. Затем императора навестили Ауфидий Викторин и Приск. К ним присоединился Помпеян. Вчетвером они обсудили порядок мероприятий, посвященных Капитолийским играм, а также схему охраны дворца и города во время игр. На этом официальная часть дня закончилась. Всех желающих получить аудиенцию отсылали в канцелярию Агаклита, а это топать добрых пятьсот шагов — сначала вдоль колоссальной колоннады по направлению к форуму, затем следовало свернуть на просторный, открытый с двух сторон двор, более напоминающий экзотический сад, и, наконец, войти в резные двери, охраняемые преторианцами.
Ближе к вечеру Марк в сопровождении Феодота и Сегестия Германика, назначенного личным охранником императора, обошел коридоры и залы дворца.
Он тоже не любил Дом Тиберия. Каждый раз, когда после долгих отлучек ему приходилось возвращаться в это огромное, расположенное на западной стороне Палатинского холма, между домами Калигулы и Домициана сооружение, Марк Аврелий испытывал потребность как бы вновь овладеть его стенами, коридорами, залами, переходами из одного крыла в другое, одолеть гнетущий напор внутреннего убранства — бессчетных статуй, бюстов, многометровых мозаичных полотен, справиться с шепотком занавесей, портьер, драпировок. Одним словом, втиснуть сюда свое ведущее.
Вот и на этот раз ему стало зябко, даже мурашки побежали по коже. Ощущение такое, словно за ним неотступно и многочисленно следят. Собственно, так и было — за ним подглядывала история. Развешанные повсюду золотые венки, воспроизводящие листья лавра, дуба, клена, бука, врученные на сегодняшнем триумфе; расставленные по залам, осененные орлами номерные знаки победоносных легионов; штандарты вспомогательных когорт Дунайской армии, — являлись как бы подношениями в ее честь. Этой жирной и обильной пищей питалась римская древность. Пусть, глядя на эти символы, порадуются мраморные Нума Помпилий, Тарквиний Мудрый, Сервий Тулий, парочка Камиллов, трое и все в разных ипостасях Гаев Юлиев Цезарей, десятки Октавианов Августов, парочка простоватых Веспасианов. Пусть тайно и незримо улыбнется воплощенный в бронзе трехметровый, в парадном воинском облачении Траян, укрывшийся в нише Адриан, но прежде сжимающий в руке свиток с законами, приемный отец Антонин Пий. Это был его, Марка, отчет предкам, подтверждающий, что он надлежащим образом исполняет долг.
Но как можно было забыть, что в этих стенах разгуливал Гай Цезарь, прозванный Калигулой. Здесь в парадном зале он объявил о своем намерении сделать своего коня консулом Рима, здесь предавался блуду с родной сестрой, здесь публично объявил себя богом. В этом зале декламировал пьяный Нерон, а младший сын Веспасиана Домициан опозорил эти стены насилием над племянницей Юлией.
Марк вошел в парадный зал. Остановился перед изваянием Антонина Пия, признался, что неудовлетворен сделанным под Карнунтом, что цель по — прежнему далека. Порадовал отца признанием, что, по крайней мере, в душе царит уравновешенность и спокойствие, следовательно, намеченное будет исполнено. После чего пересек зал и вышел в украшенный колоннам, пронизанный вечерним, солнечным светом, бьющим в высокие, с циркульным завершением окна, вестибюль. Настраивал себя, настраивал — все равно на пороге замешкался, не сразу твердо поставил ногу на мозаичный пол. С досады едва не сплюнул, как обычно сплевывал центурион Фрукт — обильно, смачно, шагов на пять, стараясь достать до близстоящей палатки.
Пол в обширном, вытянутом в длину вестибюле представлял собой изумительно воссозданную морскую глубину, в которой там и тут плавали рыбы и всякие другие водные чудища. Сходство было настолько ошеломляющим, что у любого посетителя, кроме разве что самого грубого и неразвитого вольноотпущенника, возникало ощущение, будто он сейчас бухнется в этот водоем и достанется на съедение гигантской акуле, разинувшей пасть и пялящей в его сторону маленькие красные глазки. На противоположном входе гостям грозил колоссальных размеров осьминог. Сколько их было чужедальних правителей, приглашенных в Рим и хватавшихся за сердце при виде этого навострившего щупальца чудовища! Некоторые без чувств оседали на пол, как это случилось с парфянским царем, прибывшим к Антонину Пию оспаривать корону у своего брата.
Марк вздохнул — подобных ловушек, ошеломляющих нелепостей и сюрпризов в доме Тиберия было множество.
За всеми не уследишь!
Он вышел во внутренний дворцовый садик, присел на каменную скамью, на которой любил погреться на солнышке умирающий Антонин Пий. Припомнил первые дни, когда его молодого, полного сил, надежд и фантазий, поместили в эту роскошную и обильную на подвохи темницу. Огляделся, перебрал взглядом статуи, густо заполнявшие край крыши. Изваяния изображали добродетели, а также римские доблести — «мужество», «непреклонность», «простоту». Доблестей было множество, их хватило, чтобы полностью заполнить карниз. Все они внимательно наблюдали за каждым, кто появлялся в императорском дворике.
Марк с трудом вживался в это место, усилиями воли подавлял неразумные страсти, и, прежде всего, теснящую скорбь и неясный страх, всегда одолевавшие его в этих стенах.
На правах цезаря, то есть наследника престола, он провел здесь двадцать три года и за все это время только две ночи провел вне дворца. Следующие десять лет жил здесь в качестве полноправного августа, принцепса Римской республики, в эти годы вел себя вольнее — отлучался в походы, в инспекционные поездки по Италии, на отдых в загородные виллы. Его дворцовые апартаменты располагались в левом, если смотреть от Капитолия, крыле.
Глянул в ту сторону, и тот же миг прихлынуло былое.
Все сразу.
Сначала вспомнилось его первое детское имя — Марк Анний Катилий Север. После смерти отца пришлось сменить его на Марка Анния Вера. Когда же умер император Адриан и Антонин Пий усыновил юношу, его стали называть Марком Элием Аврелием Вером.
Следующим наплывом припомнилось переселение из дома родного деда, находившегося неподалеку от Латеранского дворца, во дворец Тиберия — торжественная процессия по городу, сопровождающие юного цезаря ликторы, глашатаи, император Антонин Пий, встретивший его на ступенях портика, поддержавший его, разрешивший обращаться к нему с любым вопросом. В тот день была зачеркнута прежняя — частная — страница его биографии и началась новая — общественная, императорская.
Если бы не Адриан, разумнейший на просторах ойкумены человек, если бы не приемный отец, благороднейший их благороднейших Антонин, он вряд ли справился бы с взгроможденным на его плечи бременем. Помог и Диогнет — подсказал, как смирить бушевавшие в душе страсти, в каких глубинах искать согласие с собой.
Более всего в превращении его из отпрыска пусть и родовитого, но рядового римского патриция, в наследника престола, Марка Аврелия угнетала полная невозможность отказаться от власти. В том его убедил Адриан. Подобный безумный поступок, объяснил государь, покроет тебя позором. Тебя обвинят в пренебрежении заветами предков, в дерзком своеволии. И ради чего? Ради частной жизни, ради книг и свитков? Чернь не поймет, состоятельная и образованная часть общества осудит. Но это, так сказать, лицевая сторона монеты.
Теперь давай повернем ее другой стороной. Взглянем со стороны реверса, с практической, так сказать, точки зрения, ведь ты, Марк, улыбнулся Адриан, никогда не пренебрегал подобным взглядом на вещи. Отказ от власти в Риме следует отнести к разновидности безумия. Рано или поздно этот поступок обернется потерей состояния, а потом и жизни. Будущий император, какие бы меры предосторожности я или ты не предпринимал, непременно постарается избавиться от племянника Антонина Пия, как самого законного претендента на курульное кресло принцепса.
Так что выбирай.
Доводы были неопровержимы. Марк Аврелий потом не раз удивлялся — его лишили свободы и пометили в темницу самым странным, неожиданным и благородным образом.
Как‑то при встрече Диогнет, оценив смуту, которую в ту пору переживал его ученик, предложил юному Марку поразмышлять над тем, сколько жизней проживает каждый из нас в течение отведенных ему судьбою лет?
— Вот хотя бы ты, Марк, — напомнил грек. — За неполные семнадцать годков ты уже три раза менял имена. Выходит, каждый раз в твоей оболочке поселяется какое‑то новое, чуждое тебе, прежнему, существо. Вспомни, сколько раз ты давал обет начать новую жизнь, то есть опять же в каком‑то смысле расстаться с собой прежним, и заняться, например, изучением философии, юриспруденции, отправиться в армию. Это же можно сказать о каждом живущем на земле. Тот намерен с завтрашнего дня заняться делами, другой бросить пить, третий шляться по девкам…
Они встретились в мае, чудесную, лучшую в Риме пору. Встретились на вилле Марка в Пренесте. Диогнет постарел, но был все также длинен, тощ, мудр и проницателен, седая бороденка поредела. На плечах все тот же ношенный — переношенный плащ, под ним старенькая, но всегда чистая туника — Диогнет не терпел нерях. Одним словом, истинный философ, полностью овладевший апатейей. Его не тревожили страсти, мысли о богах, устройстве мира, не волновало надлежащее, безразличное. В те дни он представлялся ходячей добродетелью, живым воплощением Сократа или Эпиктета. С той же охотой, что и Эпиктет, он помогал неразумным людям, донимавшим его просьбами, жалобами, исповедями. К нему шли за советом как к Демонакту, слушали как Диона Хризостома 6.
Прилегли на холме. Феодот притащил подстилки, сам примостился рядом.
— Ведь как, Марк, бывает, — продолжил рассказ Диогнет, тщательно разглядывая былинку — одну из многих, густо покрывших склон холма. — Порой отлично знаешь, что ни к чему тебе флейта, но как приятно тешить себя надеждой, что нет в мире такой силы, которая могла бы запретить научиться играть на ней. С другой стороны, стоит только человеку ощутить наличие подобной силы, и он начинает стенать, вопить, как оглашенный, грозить богам. Не в этом ли суть человека — чувствовать себя вольной птицей? Быть вправе совершить любую дерзость или нелепость, решиться на подвиг или на преступление. Лучше, конечно, отдаться добродетели, жить согласно природе, на то человеку и разум дан, но это может быть только твой выбор. Исключительно твой личный выбор. Однако известно даже ребенку, что в нашу жизнь постоянно вмешиваются случайности, назовем ли мы их ударами судьбы, удачами или неудачами. Эти же случайности — а если точнее, препятствия новизны, — и обращают человека в новое качество, заставляют менять кожу. Как приятно тешить себя надеждой, что в наших силах что‑то изменить в жизни, и даже если разумом мы понимаем, что эти надежды вряд ли осуществимы, сама мысль о праве на выбор дает нам силы жить. Какое счастье чувствовать, что вчера ты был одним, а завтра станешь другим! Конечно, разумом мы догадываемся, что наш путь предопределен, и надежда что‑то изменить в жизни — светлая, но трудная мечта. Однако попробуй лишить человека этой надежды… 7
По этой причине ты и страдаешь. Теперь ты — цезарь, олицетворение власти. Тебя угнетает, что ты всегда будешь цезарем и умрешь цезарем. Никакое иное поприще для тебя уже невозможно. Согласен, это трудно, это невыносимо. Соглашусь и с тем, что это худшая форма рабства, какую могут выдумать боги. Соглашусь также, что как человек добросовестный, исполненный чувства долга ты не можешь отказаться. Обстоятельства не оставили тебе выбора, уход из жизни тоже не выход, а покорство страху. Что же следует предпринять, чтобы вырваться на свободу? Только не вздумай впасть в отчаяние и тем более смириться с пагубными страстями. Вот о чем задумайся на досуге.
— Я уж сколько думал — передумал! — пожаловался Марк.
Диогнет ответил не сразу, сначала расправил соцветие, доверил былинку пчеле, собирающий мед. Та благодарно зажужжала и уселась на бутон, закопалась в нем. На солнышко набежала небольшая тучка, солнышко зевнуло и вновь разбросало лучи по окрестностям. Ветерок шевельнул траву, и пчела отлетела от цветка.
Было хорошо.
Ох, как хорошо было вокруг!
Наконец Диогнет сел, попросил у Феодота холодной воды. Тот налил воду в чашу, подал. Старик напился, обтер ладонью губы, продолжил.
— Если тебе назначено до конца дней пребывать цезарем, если твоя жизнь оказалась зажатой в тиски обстоятельств, значит, следует прожить эту одну — единственную, подаренную тебе логосом жизнь как можно достойней. Если ты не хочешь быть пакостником, злодеем, тираном, если ощущаешь в себе ведущее, как радость, как зов, отдайся ему. Уж в этом‑то ты волен! Прочь все ложные, чуждые твоему ведущему страсти. Потрудись над собой, как плотник над деревом, как сапожник над куском кожи. Вспомни, как скульптор из глыбы мрамора вырубает статую. Собственными руками. В этом и состоит спасение. Займись собой, как мужчина, с римской твердостью и невозмутимостью. В детстве ты старался воспитать себя, теперь пришла пора перейти от слов к делу, заняться собою профессионально. Это трудно, но интересно. Более того, исполнимо, следовательно, можно. У тебя есть полное право выстроить свою единственную жизнь разумно, без пренебрежения к деталям, к минутам и часам.
Диогнет опять улегся на спину, глянул в италийское небо. Марк, заложив руки за голову, тоже направил взгляд в зенит. Небо было полно голубизны. Оно медленно, вращаясь, уплывало вдаль и в то же время оставалось на месте. В следующее мгновение до него донесся голос старика.
— Но как ее выстраивать? С чего начать? Как добиться цели? Сколько их было, умников, тешивших себя великими, дерзновенными планами, реформами, победами, и как немного тех, кто сумел добиться успеха. Как совершенствоваться ежедневно, как избавляться от страстей и осваивать добродетели? Нет никакого иного рецепта, кроме того, которой предложил Сенека. «Окончив день, прежде чем предаться ночному покою, спроси свою душу — от какого недостатка излечилась ты сегодня? Какую страсть поборола? В каком отношении сделалась лучше?» Вот тебе и ответ!
Он помолчал, потом с некоторой даже горячностью продолжил.
— Когда из твоей комнаты унесут свет, когда останешься наедине с собой, подвергни исследованию весь свой день. Разбери слова, поступки, ничего не пропуская, ничего не скрывая. А еще лучше, если ты останешься при свете и запишешь все, чему научился за этот день. Тогда тебе сразу станет ясно, прожил ты его с пользой или напрасно потратил часы.
Помнится, когда Диогнет покинул виллу, Марк безумствовал весь день. Забросил к лярвам все дела, вытащил из‑за прялки Фаустинку и повлек ее в спальню. Потом напился и бегал в набедренной повязке по лугам. Голова кружилась от возможности спасения, пусть даже в этом рецепте было что‑то от желания безумца летать по воздуху, но кто мог запретить ему стать лучше?
Быть хуже, чем ты есть, и пытаться не надо. Забудь о разуме, отдайся постыдным желаниям и дело в шляпе. А вот чтобы стать лучше, необходимо потрудиться. Это великая цель, достойная великого правителя.
Конечно, все оказалось не так просто. Случались у него и срывы, и приступы отчаяния. Недоброжелатели скоро сумели выкрасть его записки, и сенатор Гомулл представил их Антонину Пию с добавлением вставок, обличающих наследника в подготовке заговора. Антонин вернул записи приемному сыну и посоветовал быть осторожнее. Обращайся исключительно к самому себе, обходись без примеров, фактов, оценок. Одним словом, добавил император, пиши, так, как я: скупо, по делу, разбирая и примеривая на себя основоположения.
Антонин спросил.
— Скажи, Марк, кто‑нибудь видал мои записи?
Марк не смог скрыть удивления, затем отрицательно покачал головой.
— То‑то и оно, — довольно усмехнулся приемный отец и добавил. — И не увидит!
С той поры Марк Аврелий Антонин писал отвлеченно, исключительно для себя. Взвешивал истины, наставлял себя таким образом, чтобы никакой злоумышленник не сумел бы извлечь из его заметок никакой конкретной выгоды, проникнуть в какую‑нибудь дворцовую тайну.
* * *
В сад вышел Александр Платоник, приблизился. Император глянул в его сторону, спросил.
— Что случилось?
— Господин, пришло донесение от наместника Египта. Волнения в Александрии. Неспокойно и в Фиваиде. Есть сообщение от доверенного лица.
— Читай.
— «…Бегство жителей принимает массовый характер. Целые села оказываются покинутыми. Неоднократные приказы префектов, призывающих беглецов вернуться, остаются безрезультатными. Крестьяне уходят в Александрию или в трудно доступную болотистую местность в дельте Нила, так называемую Буколию. Постоянно готова восстать Фиваида. Одной из причин могу назвать пренебрежительное отношение к коренным египтянам». Далее несущественные подробности.
— А именно?
Александр Платоник чуть слышно вздохнул и продолжил.
— «Привилегированными считаются греки и римляне. Для них открыты все возможности продвижения как на военной, так и на гражданской службе. Выходцев из местного населения берут только во флот». Государь, — после короткой паузы, добавил Александр, — неспокойно также на границе с Парфией и Арменией.
— Что ж, пора приниматься за дела.
Общее положение государства на одиннадцатом году правления (172 г.) Марка Аврелия Антонина было нерадостным, но и отчаиваться было не с чего. С одной стороны, нерешен северный вопрос, в Испании подняли головы мавры, неспокойно в Египте, житнице империи, казна пуста. С другой, авторитет императора высок как никогда, армия обучена, опытна в военном деле и послушна ему. Провинции пока обходят мор, голод, сотрясения земли и наводнения. При таких условиях никто не решится протестовать в открытую и вряд ли найдется храбрец, рискующий открыто заявить о своих претензиях на престол, тем не менее, в верхних сословиях, особенно в сенаторской среде, все более отчетливо вызревало убеждение, что император ослабел, проявляет мягкотелость и со здоровьем у него не все в порядке. Охочие до слухов граждане уверяли — ждите перемен. Не зря, добавляли знатоки, принцепс отложил приведение в исполнение приговора, вынесенного Ламии Сильвану.
Сам Марк Аврелий оценивал ситуацию в стране как неустойчивую, не более того. Поскольку сложившийся баланс сил был подавляюще в его пользу, дальнейший ход событий мог и должен был привести к крупным успехам. Главное, не совершить какую‑нибудь ненужную глупость, метко выбрать точку приложения сил. На практике это означало продолжение целенаправленной подготовки к походу за Данувий, и принятие мер, подтверждающих умение и желание принцепса, не взирая ни на какие препятствия, обеспечить интересы города и государства.
Между тем в городе все громче звучали голоса, требующие пересмотреть указ, награждавший Коммода титулом цезаря и отменить право наследования власти по линии родства. Сильные в Риме настаивали на возвращения к практике Траяна, Адриана и Антонина Пия, которые по совету опытных людей заранее подбирали себе преемника. Странным образом в этом требовании были едины как старая римская знать, недовольная засилием в верхних эшелонах власти выходцев из провинций, так и его бывшие друзья, примыкавшие к партии «философов».
Марк выслушал и тех и других. Мнения своего не высказывал, старался отыскать исходный пункт интриги, разгадать ее замысел.
Глаза ему открыли «друзья». Спустя несколько дней после возвращения из Паннонии император устроил дружескую пирушку, на которой Цинна, прибегая к иносказательным выражениям, посоветовал Марку развестись с Фаустиной. Даже осмелился поведать притчу о муже, закрывавшем глаза на распутное поведение жены и потерпевшем по этой причине крупные убытки. Марк, выслушав эту глупую, надуманную историю, неудовольствия не высказал, правда, посоветовал Цинне прежде чем советовать, хорошенько подумать. Тогда тот в открытую принялся настаивать на своем, доказывая, что весь Рим только и говорит о похождениях одной очень знатной особы, о том, что по утрам у нее завтракают какие‑то забулдыги — поэты, не о говоря о гладиаторах и наездниках.
— Послушай, Цинна, — прервал его рассуждения Марк, — тебе должно быть известно, что при разводе я обязан вернуть имущество принадлежащее жене?
— Этого требует закон, — пожал плечами сенатор. — Только я не понимаю, причем здесь имущество?
— Ну, как же, — улыбнулся Марк. — В приданное за Фаустиной я получил от ее отца государство. Ты предлагаешь мне отказаться от него?
— Я не смею советовать подобное тебе, Марк, — на лице Цинны легла тень. — Но давай рассудим вот каким образом. Ты вправе сам издавать законы, так что решить вопрос с имуществом можно и не обращаясь к устаревшим нормам.
— Это удивительно, Цинна! — воскликнул император. — Ты, известный законник и борец с тиранией, так легко предлагаешь мне изменить одно из самых прочных и древних установлений, поддерживавших прочность семейных уз? Подтвержденных Гаем Цезарем, Октавианом, и моим отцом Пием?.. Я поражен, сенатор! Ты толкаешь меня на путь произвола.
— Ни в коем случае, принцепс! — с прежним апломбом заявил Цинна. — Мой совет направлен лишь на поддержание законности и порядка в государстве.
— Странные у тебя, однако, понятия о законности и порядке.
Ночью он поговорил с Фаустиной, попросил поделиться, какая напасть заставила Ламию Сильвана с такой жестокостью убить свою жену.
Фаустина заплакала.
— Все эти дни я ждала, когда же ты поинтересуешься судьбой Галерии и Сильвана. Почему ты до сих пор не приказал казнить его, ведь приговор уже вынесен. Прояви непреклонность, ведь ты же римлянин. Ты — император!
— Именно потому, что я император, мне не к лицу торопливость, тем более суета в таком важном вопросе как человеческая жизнь. Погубить Сильвана просто, но, возможно, его вина не так велика. Может, у него есть смягчающие обстоятельства? Как ты считаешь?
Фаустина долго и пристально смотрела на мужа. В спальне скучились ночные подслеповатые сумерки, однако глаза уже достаточно привыкли к темноте, и Марк вполне отчетливо различал очертания ее обнаженных плеч и выбившуюся из‑под ночной туники левую грудь.
Наконец жена спросила.
— Ты решил сразить меня добродетелью? Доказать, что я грязная подзаборная шлюха, сплю с гладиаторами и наездниками?..
Марк перебил ее.
— А еще с поэтами и художниками.
— Да — да, с поэтами и художниками. Однако я не в пример тебе, светочу благородства, поклоннику великого разума и олицетворению добродетели, реально смотрю на вещи, и, когда кое‑кто пытается покуситься на мою жизнь, на жизнь моих детей, я принимаю свои меры.
— Конкретней, — откликнулся Марк
Фаустина надолго замолчала, потом поднялась, накинула покрывало, прошлась по спальне, приблизилась к окну.
Ночь за окном была черна, как провал в Аид. Лишь отдельные факелы и костры горели возле храма Юпитера, возвышавшегося на одном из оголовков Капитолийского холма. Пылали огни и в крепости, оседлавшей соседний оголовок. Эти светлячки располагались примерно на одном уровне с верхними этажами дворца Тиберия, где располагались личные покои императорской четы. Ниже властвовал мрак, безраздельно, безгранично. Улицы в городе не освещались, поэтому в темную, безлунную или облачную ночь Рим превращался в безглазое, бесформенное скопище мрака, в котором то и дело раздавались грубые оклики глашатаев, предупреждающие выкрики рабов, сопровождавших господина. Оттуда же долетали зазывные песенки и куплеты, свист ухарей и порой жуткие вопли умерщвляемых на безлюдных улицах людей. Вот и на этот раз со стороны реки, вдруг донесся отчаянный крик о помощи, затем рыдания, вопли. Потом наступила тишина, в которой отчетливо и жутко завыла собака.
Наслушавшись, Фаустина вернулась в постель. Села в ногах.
— Они решили бросить тень не только на меня, но, прежде всего, на тебя, — чуть слышно промолвила она. — Говоришь, Цинна предложил развестись со мной? Этого и следовало ожидать, ведь твои философы способны на любую подлость. Когда эта змея Фабия начала обхаживать выжившую из ума, свихнувшуюся на зависти ко мне Галерию, я сразу догадалась, здесь что‑то не так.
Значит, вот как они решили!
Сначала надавить на тебя, объяснить, что для сохранения светлого, незапятнанного злодеяниями и пороками добродетельного лика императора тебе следует развестись с развратной женушкой. Для поддержания, так сказать, авторитета государства. Осмелев, они начнут требовать, чтобы меня сослали на Пандатерию, затем потребуют, чтобы туда же отправили Коммода.
Она сделала паузу, почесала висок, потом продолжила.
— Цинна глуп и самонадеян. Он полагает, что держит в руках все нити заговора. На самом деле пружина — Цивика и Фабия, вот в ком таится главная угроза. Они испытывают тебя, действуя чужими руками, руками так называемых друзей. Все они мечтает о том, как бы вывести тебя из равновесия. У них свой интерес. Коммод, право наследования их, в общем‑то, не интересуют. Просто это удобный повод связать тебе руки. И запугать — либо ты пойдешь на попятный, позволишь набросить на себя узду, либо они найдут тебе замену.
— И ты решила упредить их? — спросил Марк. — Но в чем оказалась виновата твоя старшая сестра?
— Верные люди доложили, что Фабия как‑то посетовала Галерии, будто я веду себя слишком самонадеянно, не слушаю советов старшей сестры и, что еще хуже, позорю императора. Еще и посочувствовала — разве ты, Галерия, виновата, что родилась слишком рано и была отдана замуж за этого придурка Сильвана? Фаустине просто повезло, а она ведет себя с родственниками, как со слугами, словно на ней плащ небожительницы. Фабия с сожалением добавила, что я умело таюсь, и никто не сумел поймать меня за руку. Галерии только дай повод облить меня грязью. Она тут же вышла из себя, начала кричать — как это никто не сумел! А боги! А она, старшая сестра, которой эта гордячка — то есть, я — открыто пренебрегает! Она может публично подтвердить, что Коммод у меня от гладиатора.
Фаустина примолкла, некоторое время в спальне царила тишина, затем императрица, словно собравшись с духом, продолжила.
— Мы с тобой уже обсуждали этот вопрос. Если наш сын появился на свет через девять месяцев после того, как мы с тобой полгода безвылазно жили в Пренесте, о каком гладиаторе может идти речь! Неужели меня следует счесть за ненормальную, которая, насытившись любовью с мужем, тут же стремится за ворота, ловит первого прохожего и совокупляется с ним на обочине дороги. Надо полагать, в ту ночь Галерия находилась рядом и разглядела в нем гладиатора.
Ты знаешь Галерию. Ей всегда всего мало, ей нужно все, что есть у других и сразу. Зависть до костей обглодала ее. Одним словом, Фабия добилась от нее обещания описать все мои развратные похождения и в случае чего подтвердить их клятвой в храме Юноны. Галерия сама разболтала мне об этом, да еще плечиком этак храбро повела — пусть, мол, люди знают, каков нрав у моей младшей сестрицы. По достоинствам ли у нее ликтор, глашатай, факелоносец, особое кресло в цирке и прочие знаки отличия?.. Я поинтересовалась у Фабии — не ее ли это работа? Та начала громко и публично открещиваться от Галерии. Тогда я смекнула, что дело здесь не в семейной ссоре, не в заботе о нравственном облике императрицы, ведь назвать примерным поведение самой Галерии и Фабии, может только слепой и глухой. Затевается что‑то серьезное. С прицелом на твою, Марк, смерть.
Марк даже сел в кровати.
— Ты о чем?
— Поверь мне, Марк — Цивика, сенатор, и Фабия с кем‑то снюхались, — подала голос императрица. — Они расчищают ему дорогу, в том числе и руками твоих философов. Они рассчитывают на твою доброту, на неповоротливость.
— Хорошо, что же ты предприняла.
— Ну, — самодовольно откликнулась императрица, — я не так озабочена эмпиреями и платоновской сферой идей, чтобы не найти надежное средство для устранения угрозы. Сначала некий стихоплет сочинил обидные стишки насчет женушки Сильвана. Потом его начали допекать в компаниях. Ты же знаешь, он безумно ревнив, и зажечь его не составляет труда. В ярости он страшен, ну, и случилось непоправимое. Поверь, я не хотела такого исхода. Я надеялась, что он припугнет Галерию, а оно вон как вышло.
Вновь молчание, затем голос Фаустины.
— Эту опасность я устранила. Теперь никто не сможет оспаривать право Коммода на трон. Чтобы поставить точку в этой истории, тебе необходимо как можно скорее казнить Сильвана. Ты должен всем показать, кто хозяин в Риме. Сошли Фабию на острова, Цивику отдай палачу.
Она внезапно зарыдала. Успокоившись, призналась.
— Я чувствую, у меня опять приближается срыв. Я боюсь, Марк. Мне страшно, и я не в силах противиться путешествию в Равенну. Если бы ты мог ощутить, какой ужас я испытываю, ты не молчал сейчас, как угрюмая Немезида. Не изображал бы из себя трех эриний, а приласкал бы меня, успокоил.
Марк вздохнул.
— Я не могу изобразить одновременно трех эриний. Даже императору это не дано. Пусть будет срыв, раз ты так называешь это свое лекарство, только дай мне слово, что ты больше никогда не станешь вмешиваться в мои дела. Ты по — прежнему не веришь мне, а ведь я уже не тот увалень, который прибегал к тебе с открытиями, что достойная жизнь — это жизнь по природе…
— Мы и так живем по природе, — перебила его Фаустина. — Особенно я. Такова уж моя природа, я защищала и буду защищать детей. Их и так осталось только трое. У меня нет никакого желания увидеть Коммода в саркофаге, как когда‑то Агриппина увидала Германика, а Ливия, жена Октавиана, своего сына Друза.
— Повторяю, — тем же спокойным голосом объявил император. — Ты больше никогда не будешь вмешиваться в мои дела.
— Хорошо, Марк, — тихо согласилась Фаустина. — Поверь, я никогда не изменяла тебе. Сердце мое в твоих руках. Я верю тебе и не верю. Прости меня, Марк.
* * *
Сведения, доставленные Агаклитом, подтвердили слова Фаустины. Вставал вопрос, как бороться с надвигавшейся опасностью? Где находится точка приложения силы, с помощью которой он сможет сохранить мир и покой в государстве? Обе стороны — и Фаустина, и сговаривающиеся против него недоброжелатели — толкали его к началу репрессий. Каждый из них жаждал увидеть голову своего врага на плахе, сам же надеялся уцелеть в предстоящей мясорубке.
Таковы люди.
Путь жестокостей уже был проверен и как политическая мера испытан Тиберием и Домицианом. Это был путь никуда, точнее, к погибели государства и собственной гибели. Страхом трудно сдержать страсти, образумить потерявших голову подданных, внушить им уважение к закону, к общим ценностям, смирить непокорный дух.
Казнить Фабию, Цивику или пойти у них на поводу, прислушаться к требованиям философов, развестись с Фаустиной?
Все это были пустые хлопоты.
Капитуляция!..
Воспользуйся он любым из этих рецептов, и все, ради чего он трудился, обращалось в прах. Но, прежде всего, подобная уступка сыграла бы на руку противникам утверждения добродетели и устроения жизни на разумных основаниях. А вот этого он никак не мог допустить! Зачем тогда исписал столько пергамента? Зачем пытался усовершенствовать себя и обеспечить гармонию между своим ведущим и долгом? К тому же он не видел причины ломать уже намеченную политическую линию, направленную на разгром германцев и организацию двух новых провинций, которые словно щитом закроют империю от нашествия варваров. Там, на полях Богемии решится судьба почти тысячелетнего Римского государства. Успех снимет все шероховатости, все конфликты, зреющие в Риме. Ошибкой будет остаться в столице, где самый крепкий и дальновидный человек рано или поздно теряет волю, размягчается, позволяет водить себя за нос. Рано или поздно та или другая партия, преследующая исключительно свои корыстные интересы, подчинит его себе. Это неизбежно, и это будет верная гибель.
Если нет основательных причин менять политический вектор и стратегию достижения поставленной цели, значит, не будем их менять. Итак, в первую очередь необходимо пополнить казну. Пришел момент, о котором предупреждал Адриан — излишняя бережливость может стоить головы.
В сентябре Рим был поражен неслыханным до сих пор указом. Марк Аврелий Антонин Август, Отец Отечества, Парфянский, Величайший, Германский, Сарматский, Армянский, объявил распродажу ценностей, принадлежавших императорской семье, а также сокровищ, хранившихся в тайной кладовой Адриана, устроенной им у себя на вилле в Тибуре.
На продажу были выставлены предметы роскоши, принадлежавшие лично императору: золотые, муриновые, хрустальные бокалы, императорские сосуды. Фаустина пожертвовала свои наряды, украшенные золотым шитьем и самоцветами. Из доверенной Марку кладовой Адриана были извлечены уникальные драгоценные камни, статуи, картины великих мастеров прошлого. Срок распродажи — два месяца. Условия были таковы: каждый, кто захочет вернуть купленную вещь, пусть знает — это позволено. Деньги возвращались немедленно. Скрытно, через государственных рабов была пущена весть, что император не будет выказывать никакого неудовольствия ни к тем, кто покупал его личные вещи, ни к тем, кто их возвращал.
Торги, вялые вначале вследствие осторожности населения, вскоре, особенно после того, как в Рим нахлынули богачи и перекупщики из италийских городов, а затем из провинций, разгорелись с необыкновенной силой. Азарт, жажда наживы, безнаказанность, а также желание стать причастным к спасению государства, приносили неплохой доход, так что к октябрю Марку удалось собрать необходимые средства на подготовку решающей экспедиции за Данувий. Тем временем события в Азии вынудили Марка отозвать Авидия Кассия из Паннонии и послать его наместником в Сирию с правом набрать еще один легион. Авидию также предписывалось жесткими мерами навести порядок и восстановить боеспособность изнеженных азиатских легионов.
Наместником в Паннониях был назначен легат Септимий Севéр. В его задачу входило подготовить место для переправы, принять флот, который вскоре прибудет из провинций Реция и Норик, отремонтировать корабли и быть готовым к переправе армии на левый берег Данувия. Особым, тайным пунктом, Северу предписывалось найти способ снестись с находящимся в плену Бебием Лонгом старшим.
В середине сентября Бебий Лонг младший опять задержался в спальне до полудня — все никак не мог натешиться с Марцией. Потом молодые люди долго умывались. Девушка, стоявшая возле Бебия с кувшином, пролила ему на спину холодную воду. Молодой человек вскрикнул, схватил кувшин, попытался облить девчонку. Та ловко увернулась и со смехом бросилась бежать, сначала в перистиль, потом спряталась за стенным выступом в атриуме, где Бебий наконец догнал ее, схватил, обнял, жарко поцеловал в губы и, ощутив прилив желания, собрался было поднять на руки и отнести в спальню, однако девушка сделал испуганное лицо и с силой дернула его за волосы на лбу.
Бебий поставил девушку, обернулся. В атриум зашла Матидия, улыбнулась, обратилась к сыну.
— Бебий, ты до сих пор дома? Сынок, выбери минутку, зайди ко мне, нам надо поговорить.
— Хорошо, матушка.
Матидия с достоинством удалилась. Молодые люди некоторое время стояли друг напротив друга. Бебий неожиданно начал надвигаться на девушку.
— Иди. Тебе надо идти. Матушка ждет, — шепотом напомнила Марция.
— До вечера подождет. Прежде мне надо сходить в город. С тобой.
— Со мной?
— Ну да. Пока матушка не приказала тебе постричь волосы.
Марция сразу погрустнела.
— Мне так не хочется расставаться с ними. Смотри, какие они густые, мягкие.
Она протянула ему щедро отделенную прядь. Волосы у Марции, действительно, были хороши — темно — русые, густые, до пояса, к кончикам они заметно светлели, наливались желтизной спелой соломы. Бебий перебрал волосы, разделил прядь, потом разделил еще раз, потом оставил только один волосок и неожиданно и страстно поцеловал его.
— Я хочу сделать себе подарок, — шепнул он, — но без тебя мне не обойтись. Только никто не должен знать об этом. Я не хотел говорить, но у меня предчувствие — сегодня вечером матушка прикажет тебе остричь волосы. Пойдешь со мной. Я буду ждать тебя у арки Тита на Священной дороге. Надень плащ поплотнее, накинь на голову капюшон. Ни с кем не заговаривай.
— Слушаюсь, господин.
— Не надо, Марция. Скоро мне предстоит далекое путешествие, я возьму тебя с собой, там отпущу на волю и сделаю своей наложницей, все оформим официально. Пройдут годы, а там можно и пожениться. В крайнем случае, я признаю наших детей.
Марция погрустнела, в глазах навернулись слезы.
— Ты серьезно, Бебий?
— Конечно, серьезно, любимая. Только никому ни слова.
Марция часто поморгала. Когда влага на ресницах растаяла, страстно, ударив себя в грудь кулачком, заявила.
— Клянусь.
Марция облачилась, как приказал Бебий, подобрала волосы, покрыла голову вуалью так, что были видны только глаза. Так и выскользнула на улицу. Сердце часто билось от страха. Хвала богам, что Матидия в тот день покинула дом и отправилась к кому‑то в гости.
Девушка поспешила вниз по переулку, добралась до спуска с Целиева холма, засеменила по ступенькам и, наконец, добралась до арки Тита, возвышавшейся возле амфитеатра Флавиев* (сноска: Колизей)
Бебий, наряженный в парадное воинское облачение, ждал ее у правой опоры. Рядом сидел на корточках молоденький раб, по имени Дим, приставленный к нему со дня возвращения в родной дом. Молодой трибун повел Марцию в сторону Палатинского холма, вскоре они добрались до Этрусской улицы. Здесь Бебий свернул к одному из доходных четырехэтажных домов, называемых инсулами, где в полуподвальном помещении располагалась художественная мастерская. Ее хозяина, искусного рисовальщика миниатюр, посоветовал Бебию Квинт Эмилий Лет. Хозяин встретил императорского трибуна на пороге, проводил в мастерскую, предложил напитки.
— У меня мало времени, Поликтет, — отозвался Бебий. — Я хотел бы, чтобы ты нарисовал эту женщину, — он указал на стоявшую у порога Марцию, — но поместил изображение не на внешней, а на внутренней стороне крышки. Одним словом, это должна быть обыкновенная дорожная шкатулка. Покроешь ее резьбой, лаком, ну, как обычно. Мне говорили, что ты настолько искусен в рисовании лиц, что, глядя на изображения, у заказчиков замирает дыхание.
— Господин мне льстит, хотя, должен признаться, иногда портреты мне удаются. Однако это зависит от исходной натуры. Господину угодно нарисовать женщину обнаженной?
— Зачем, — несколько смешался Бебий. — только лицо.
— То есть портрет?
— Да.
— Если господину угодно, я мог бы придать ее лицу некоторое очарование. Кое‑что подправить, добавить прелести…
— Зачем? Эта женщина достаточно хороша собой. Марция, открой лицо.
Рабыня повиновалась. Она уложила вуаль на плечи, открыла головку.
Поликтет оторопел. Затем подошел ближе, вгляделся.
— Прошу прощения, господин, вы были правы. Здесь нечего исправлять, здесь природа превзошла саму себя. Я редко встречал подобное совершенство. Позволено мне спросить, кто эта красавица? Я никогда не слыхал о ней. Это ваша невеста?
Бебий, только что испытавший удовольствие от похвал грека, несколько смутился.
— Нет… Впрочем, ты не далек от истины. Так нарисуешь?
— Обязательно. И даже сброшу цену. Смотреть на нее уже награда. Вам будут завидовать, господин.
— Сколько тебе потребуется сеансов?
— Не менее трех, — ответил Поликтет.
— Не пойдет. Один и до вечера
— Это невозможно, господин.
— Я и спрашиваю, берешься или нет?
— Это будет стоить дороже.
— Назови цену.
Сговорившись насчет оплаты, Бебий оставил с Марцией Дима, а сам отправился во дворец Тиберия. Вернулся в ранних сумерках.
Марция сидела посреди мастерской с обнаженными плечами, вполоборота к художнику, который рисовал очередной пергамент. Поза сразу не понравилась Бебию.
— Что же она сидит спиной? — недовольно поинтересовался он. — Мы же договаривались, что ты изобразишь лицо. Чтобы как живое.
— Господин желал, чтобы при взгляде на прототип у него замирало сердце?
— Да.
— Поэтому я сделал много эскизов. Марции пришлось менять позы. Мне кажется, я отыскал, в чем секрет ее красоты.
— Какие у красоты могут быть секреты. Она либо есть, либо ее нет.
— Господин ошибается, — с какой‑то даже затаенной радостной снисходительностью ответил Поликтет. — Красота, даже самая броская, самая яркая, — явление таинственное. Я бы сказал, тончайшее, трудно уловимое. Внешняя гармония, верное расположение частей лица — это еще не красота. Это — оформленное содержание. Доводилось ли господину встречать очаровашек, при взгляде на которых возникает желание?
Бебий хмыкнул, искоса глянул на Марцию. Та отвела глаза в сторону.
— Прикрой плечи, — напомнил ей Бебий, потом повернулся в сторону художника.
— Да, и что?
— Глядя на подобную красотку, каждый испытывает потребность заговорить с ней, попытаться услышать голосок. Предположим, красотка отвечает невпопад или начинает жеманно хихикать, а то вдруг отвечает вам мужским басом. Покажется ли она вам такой милашкой, какой представлялась сначала?
— И с этим соглашусь. Ты, давай короче, Сократ! Объясни, в чем секрет Марции. У нас мало времени.
Поликтет откровенно вздохнул.
— Вот так всегда. Только возникнет желание поделиться открытием, как тебя грубо и бесцеремонно прерывают. Если короче, я могу поклясться, что юная Марция навсегда сохранит нескрываемое обаяние юности.
— Как это? — не понял Бебий.
— Ну, когда ей исполнится двадцать, тридцать, сорок, даже пятьдесят лет, она по — прежнему будет выглядеть юной. Мне так кажется…
— Ты хочешь сказать, что она будет всегда выглядеть моложе своих лет?
Поликтет повертел пальцами, как бы поворачивая предмет разговора.
— Не совсем так, господин. Выглядеть она будет на свои годы, ну, может, моложе. Я имел в виду, что в ее облике вечно будет жить напоминание о Флоре, о богине весны, цветения, желания. Некая тень вечной молодости.
— Мне трудно судить, прав ты, Поликтет, или нет. Я вижу ее такой, какова она есть. Но мне нравится твоя мысль. Если ты изложишь ее в красках, я буду благодарен тебе за то, что пройдут годы, и я смогу оценить, верно ли ты рассудил.
— У вас доброе сердце, господин. Берегите Марцию. Желаю вам счастья. Через неделю шкатулка будет готова.
* * *
Последнее напоминание художника насчет того, что Марцию следует беречь, неприятно укололи Бебия. На обратном пути он был молчалив. Девушка наконец осмелилась и тронула его за рукав туники.
— Ты грустишь?
— Нет, — Бебий улыбнулся. — Впрочем…
— Ты не ждешь ничего хорошего от разговора с матушкой.
Бебий вздохнул.
— Мне следует крепко подумать, Марция. Проявить осторожность. Надеюсь, что все будет хорошо.
— Я буду ждать, Бебий. Я буду верить, что у нас все будет хорошо. Что еще мне остается. Я сегодня же обрею голову, буду приходить к тебе только по твоему зову. Стану самой некрасивой, злой, буду отвечать невпопад, разговаривать с тобой грубым мужским голосом, жеманно хихикать, только, чтобы ты поскорее разлюбил меня. Тебе тогда будет легче.
— А тебе? — спросил Бебий.
— Кого в Риме могут взволновать слезы рабыни? Кто снизойдет до того, чтобы посочувствовать мне. Уверяю тебя, Бебий, я никогда не встану у тебя на дороге, но буду любить всегда. Моя юность, эта тайна, о которой говорил Поликтет, всегда будет принадлежать тебе.
У Бебия перехватило дыхание. Он с силой прижал к себе Марцию.
Сзади раздался предостерегающий голос Дима.
— Люди смотрят.
— Помалкивай, раб, — огрызнулся Бебий.
— Я что, я молчу, — обиженно откликнулся подросток.
Бебий явился к матери в полном военном наряде, с мечом на широком поясе. В руках держал купленный в Паннонии прекрасный стальной шлем с козырьком, который также мог служить забралом. Шлем также был снабжен нащечниками и насадкой на темени, куда был воткнут плюмаж, изготовленный из окрашенного в алый цвет страусиного пера. Козырек и нащечники были покрыты рельефными рисунками. Рисунки позолочены.
Матидия пришла в восторг, захлопала в ладони.
— Каков ты у меня! Ах, Бебий, Бебий, ты оправдал мои надежды. Надеюсь, у тебя хватит ума, чтобы не останавливаться на достигнутом.
— Конечно, матушка. Но мне хотелось бы самому выбрать свой путь.
— Конечно, сынок. Я слова тебе поперек не скажу. Я позвала тебя, чтобы сообщить — я разговаривала сегодня с родителями Виргулы. Должна признаться, что более мерзкого и алчного типа, чем этот Юкунд, я не встречала. Он потребовал за свое согласие двадцать тысяч сестерциев. Я спросила — в своем ли они уме? Откуда у простого солдата, даже приписанного к преторианской когорте такие деньги. Тогда Юкунд заявил, тогда, мол, и говорить не о чем. Я объяснила ему, что Сегестий нынче личный охранник императора. Разумно ли враждовать с ним? Не лучше ли помириться? Папаша заявил, что закон на его стороне, а наш император лучший страж законности и порядка. Так что не надо пугать его бряцанием мечей и командирским голосом. К тому же оказаться его родственником — это неслыханная честь для бывшего гладиатора, а за честь следует щедро платить. Одним словом, цену не скинул.
Бебий задумался, пожал плечами.
— Откуда у Сегестия такие деньги. Мы не можем помочь ему? Сегестий — верный человек, он не забудет о твоей услуге.
— Пять тысяч сестерциев я смогу наскрести.
— Спасибо, матушка.
— Не надо благодарностей, дело еще не сделано. Я познакомилась с Виргулой, она достойная женщина, ей следует помочь.
— Еще раз спасибо, матушка.
Матидия вздохнула, потом после паузы продолжила.
— Теперь давай поговорим о тебе. Позволю тебе напомнить, что тебе уже скоро двадцать. Ты на хорошем счету у императора, наш отец оказался достойным гражданином Рима, в чем я, кстати, очень сомневаюсь. Просто на какой‑то момент интересы Рима и подчинившей его веры совпали. Но это так, к слову. Недолго твоему отцу оставаться в героях. Значит, самое время подумать о твоей женитьбе. Тянуть дальше нельзя. Пусть простят меня боги, но если наш отец опять выкинет какое‑нибудь безумство, тебе будет куда труднее найти достойную невесту. А сейчас подвернулась исключительно удачная партия. В город приехала Секунда, вдова консуляра Клавдия Максима и моя давняя подруга. Они сказочно богаты, недаром Клавдий более десяти лет управлял провинцией Африка. Ее дочь на выданье. Мы уже встречались с ней, разговорились. Она с большой похвалой отзывается о тебе. Оказывается, Марк в приватном разговоре высоко оценил твой нрав, сообщил о твоих подвигах в Паннонии. Императрица также очень заинтересована в этом браке, она готова выступить свахой. К их деньгам да еще твою голову — ты далеко пойдешь.
— Я не против, матушка.
— Вот и хорошо. Поверь, Бебий, я ни в коем случае не настаиваю. Если Клавдия придется тебе не по душе, я не стану упрекать тебя. Однако хотелось бы, чтобы ты ясно представлял ситуацию. Помнится, я говорила, что сама Фаустина горячо взялась за устройство этого брака, так что вряд ли с твоей стороны будет уместно обмануть ожидания императрицы. Другой подобной парии нам уже не найти.
— Хорошо, матушка. Я готов увидеться с Клавдией.
— Я рад, что ты оказался разумным и послушным сыном. Поэтому до официального сговора я не буду лишать тебя Марции.
— Кстати, о Марции — Бебий поднял указательный палец. — Как ты посмотришь на то, чтобы я дал ей вольную?
Матидия ответила не сразу. Сначала она прошлась по комнате, потом приблизилась к сыну, взяла обе его руки в свои, заглянула в глаза.
— Вот об этом нам следует поговорить особо. Во — первых, Марция — мое имущество, а не твое. Да, после моей смерти моя собственность перейдет к тебе, но я надеюсь, что смогу одарить ею внуков. Во — вторых, мне кажется, Клавдии вряд ли придется по вкусу, если ты будешь забывать о ней ради Марции. На тебе лежит забота о семье, а не о Марции. Полагаю, как только ты и Клавдия дадите согласие, девчонку следует отправить подальше. Или лучше продать, чтобы быть подальше от соблазна.
Бебий едва сдержался, однако сумел удержать себя в руках. Он перевел дух, потом, как ни в чем не бывало, ответил.
— Нет, продавать ее не надо. Пусть пока будет при доме.
— Нет, Бебий, так не получится. Ты — римлянин, ты должен забыть о ней. Второго удара наша семья не выдержит, ты это понимаешь? Если по городу поползут слухи, что ради рабыни ты отказался от выгодной партии, я этого не перенесу. У меня нет желания быть жестокой, но если ты потеряешь голову, мне придется пойти на крайние меры.
— Матушка, не спеши. Мы договоримся, мы найдем выход. Нельзя же рубить с плеча.
— Я не рублю с плеча. Мне жалко девчонку, но она всего лишь собственность, а речь идет о чести семьи.
— Ты собиралась сегодня остричь ее?
— Почему ты так решил?
— Когда сегодня утром, ты посмотрела на нас… На меня…
— Повторяю, Бебий, я не хочу быть жестокой, но мне придется принять свои меры, если после назначенного срока ты не выбьешь дурь из головы. Насчет волос?.. Я не спешу. Если она нравится тебе с длинными волосами, пусть пока покрасуется, но решение неотвратимо. Ты меня понял.
— Но может, не стоит сгоряча продавать ее. Отошли ее подальше, например, во Флоренцию. Местечко дикое, никто о нем не слыхал. Пусть поживет в деревне.
— Я так и собираюсь поступить, но при одном условии.
— Каком?
— Что ты забудешь о ней и дашь согласие на брак с Клавдией.
— Хорошо.
* * *
На смотрины Бебий пошел с единственной целью познакомиться с Клавдией, приглядеться к ней. Рассудок подсказывал, матушка во всем права. Эта истина была неопровержима, он и не собирался ее опровергать. Девчонка хороша, но как‑то жутко было жертвовать ради нее карьерой, положением в обществе, замкнуться в переделах фамилии, семейного круга, заняться «досугом», как называли подобное времяпровождение философы, намекая, что лучших условий для нравственного совершенствования не найти. Соединись он с Марцией, потом на улицу не выйдешь. Пальцем на тебя будут показывать. Вот еще вопрос — на какие средства совершенствоваться? Это занятие для богатых, а у него пока в карманах негусто. Выгодный подряд, обещанный императором, пока пребывает в сфере платоновских идей.
Такие дела.
Шел и тешил себя надеждой — может, Клавдия окажется покорной, готовой на все ради женитьбы простушкой или, что еще ужаснее, обезьянкой на личико, и он сумеет каким‑то образом совместить и женитьбу, и связь с Марцией. Глупости! При таком состоянии даже обезьяна вряд ли согласится делить мужа с рабыней.
К разочарованию Бебия Клавдия оказалась вполне привлекательной девушкой, не хохотушкой и не жеманницей. Вела себя без присущих женскому племени выкрутасов — была рада познакомиться с юношей, успевшим поучаствовать в сражении и заслужившим награду. Ее мать Секунда отнеслась к Бебию как к родному. Пир, на который он был приглашен, состоялся у дальнего родственника Максимов, и согласно каким‑то сложным подсчетам хозяин даже приходился Бебию Лонгу. пятиюродным или шестиюродным братом.
Вечер тоже удался. Было интересно, кухня роскошная, ложа удобные, гости как на подбор умницы и остроумцы, особенно забавен был модный в ту пору поэт, составитель мимов и, как говорят, баловень императрицы, Тертулл. В конце вечеринки гости начали обмениваться эпиграммами, среди которых был отмечен и стишок Бебия. В награду Клавдия, раздававшая призы, вручила ему розу. Гости рассмеялись, Тертулл поздравил Бебия «с намеком». Когда же тот сознался в своем невежестве и попросил объяснить, что означает этот «намек», молодой человек объяснил, что роза символизирует согласие на начало игры. Глянув на Бебия, он засмеялся и добавил — ну, ухаживания. Ваша игра приятна богам.
Вернувшись домой заполночь, Бебий чуть слышно звякнул бронзовым кольцом, вделанным в левую створку двери. Ему открыл Дим. Бебий знаком показал ему, чтобы тот не поднимал шум и оставался на посту. Стараясь не разбудить домашних, тихо направился в отведенные ему апартаменты. Из своего угла в перистиле выглянул прокуратор Евбен. Сколько Бебий помнил себя, старик всегда на страже. Вот и сейчас выглянул с лампой в руке. Молодой хозяин помахал ему — убери, мол, свет. Старик, кивнул, поклонился, зевнул и прикрыл дверь.
Спальня хозяина представляла собой уютную тесноватую комнату, расположенную на первом этаже родового дома, в левом углу перистиля. Окна здесь были маленькие, забранные густой сеткой. Некоторое время Бебий лежал, закинув руки за голову. Решил было позвать Марцию, потом раздумал.
Лежал, поглядывал на одинокую звезду, чей свет, пробившийся через воздушные сферы, сумел проникнуть и через ячейки металлической сетки. Следил за искоркой, рассуждал сам с собой — завтра служба во дворце, увижу императора. Если поинтересуется, как у него дела, ответит, что готов немедленно отправиться в Сирию.
Он даже сел на постели. Это действительно была хорошая идея. Просто замечательная!.. Сославшись на безотлагательный приказ, можно настоять на том, чтобы Марцию до его возвращения оставили при доме. Сделать строгое лицо и невзначай обмолвиться — таков приказ императора. Поди, доберись до императора, поинтересуйся, было такое распоряжение или нет. Можно даже позволить остричь волосы, чтобы не вызывать нареканий со стороны седовласых римских граждан. Настоять‑то Бебий сумеет, рявкнет так, что стены задрожат. Добравшись до Антиохии, немного выждет, потом улучит момент и заберет девчонку к себе. Там выпросит у матушки вольную.
Он встрепенулся, уже совсем было собрался бежать в другое крыло, взобраться на второй этаж, разбудить Марцию и поделиться с нею надеждой. Потом прикинул — спешить собственно некуда. Сначала следует все хорошенько обдумать, ведь ночь располагает, а день исполняет. Денег у него мало — вот в чем беда. Будь он богач, легче было бы договориться с матушкой. Жаль Клавдию, все‑таки он, как ни крути, произвел на нее впечатление. Эта мысль наполнила его гордостью. Впрочем, что ему Клавдия? У нее отбоя нет от женихов, долго печалиться не будет.
Бебий неожиданно и обречено махнул рукой.
Пустое! Ни под каким видом он не мог связать свою судьбу с Марцией.
Не дано!
Беда в том, что одновременно служить государству и императору и прислуживать рабыне невозможно. Практически несовместимо!
Ему неожиданно пришло в голову, что рано или поздно он сумел бы отыскать приемлемую форму сожительства с Марцией. Такие примеры в Риме были. Он мог бы браковать невест одну за другой, в конце концов, матушка смирилась бы с его безумствами — он знал ее лучше, чем кто‑либо еще. С другой стороны, случись с ним подобный скандал, император никогда не доверит ему выполнение ответственного задания. Высшее общество, офицерский и чиновничий круг оказались бы закрыты перед ним. Кто бы после этого согласился стать его партнером по откупам?
Мягкость, неторопливость, кажущаяся нерешительность Марка — все это видимость. Отец по дороге в замок Ариогеза объяснил ему, что такое стоический мудрец. Это человек, который посредством добродетельной жизни сумел встать над жизнью. Его разум необъятен. Он видит на семь пядей под землей. Его холодность и невозмутимость проистекают по причине страстной любви к людям. Другое дело, что истина в своей божественной полноте им не дана. Они не понимают, что братство и равенство лишь отсвет любви к Спасителю. Но упрекнуть их в этом может только человек столь же добродетельный, столь же мудрый, как и Эпиктет. Любовь Марка к общественному, жажда добра каждому из своих подданных и всему государству в целом замешана на здоровой, ядреной почве Божьего промысла. Его ведущее вынуждает его действовать исподволь, обходными путями, сохраняя на лице божественное равнодушие, потому что люди не выносят, если кто‑то открыто и царственно начинает заботиться о них. Люди начинают дерзить, те, кто похуже, садятся на шею. Глупые и хитрые прибегают к лести, умные смеются. Только достойные принимают заботу государя как должное. Пойми это, Бебий, и служи ему. Без страха и упрека. Все остальное в руках божьих, и не мне убеждать тебя, что существует свет невечерний. Мне свидетельствовать, что истина существует, она ослепительна для закрывших уши, прикрывших глаза. Но ты не ослепнешь, если пойдешь за Марком. Он дурному не научит, он простит, но старайся не поступать так, чтобы возникла необходимость прощать тебя.
Звездочка погасла. Некоторое время Бебий лежал, прислушивался к телу. Удивительно, но в тот момент он почувствовал, что оно вдруг зажило своей жизнью, тайной, емкой, необоримой. Спустя минуту сильнейшее желание напомнило ему о Марции.
Он торопливо вскочил с постели. Прикрыл бедра простыней, босиком засеменил в другое крыло. Взбежал по лестнице. Ступени противно скрипнули. Оказался на антресолях, обращенных внутрь двора. На втором этаже, где находились комнаты для домашних рабов, света не было. Бебий остановился, перевел дух, постарался взять себя в руки. Наконец на ощупь двинулся вперед. Неожиданно балкон, огибавший две стороны над перистилем, осветился. Бебий вздрогнул, потом сообразил, что луна вышла из‑за туч. Яркое серебристое сияние легло на внутренний двор, колонны, выложенный плитками пол. Добрался до двери, за которой должна была отдыхать Марция. Откинул занавеску, проскользнул внутрь, некоторое время приглядывался. Слабый лунный свет тоже сумел проникнуть в комнату. Рядом с проемом, слева и справа, спали ее подруги — молоденькие рабыни, которым рано еще было думать о замужестве. Обе спали обнаженными, одна на боку, подоткнув кулачок под щеку, другая — на животе. Лежанка, расположенная поперек дверного проема, дальше других от входа, оказалась пуста. Марции не было. Сердце сжалось от дурного предчувствия. Бебий едва смирил себя, не стал поднимать шум. Бесшумно вышел из комнаты, добрался до скрипучей лестницы, начал спускаться. В перистиле, облитый лунным светом, остановился, прислушался. Неясный шорох привлек его внимание. Скорее бормотание. В той стороне, где находилось домашнее святилище померещилось подрагивание света — не лунного, серебристого, а тускло — золотистого, мерцающего. Он осторожно отправился в ту сторону, заглянул в сакрариум.
Свет издавал чадящий фитилек масляной лампы, стоявшей на полу. Рядом, перед изображениями Юноны и Весты, возвышалась, опустившаяся на колени Марция. Девушка была в ночной тунике, руки прижаты к груди.
С длинными сплетенными в косу волосами Марция вполне могла сойти за полноправную римлянку. Она родилась в Италии, ее выговор был чист, лицо свежо и красиво, тело здорово и пригодно к деторождению. Все равно полуметровая мраморная Юнона, заступница местных девушек и женщин, а также меньшая, вырезанная из дерева Веста, хранительница домашнего очага, равнодушно взирали на нее. Их милости не распространялись рабынь, пусть даже Марция родилась в Вечном городе и считалась домашним приобретением.
О многом ли молила Марция? Упрашивала, чтобы не разлучали с Бебием, чтобы хотя бы изредка видеть его, быть с ним на каких угодно правах. Чтобы милого одарили жизнью долгой, чтобы не сразил его вражеский меч, не тронуло копье, чтобы стрела пролетела мимо.
Бебий ошеломленно взирал на нее, слушал ее. Что запретного могло таиться в этих идущих от сердца словах? Что несбыточного просила девчонка у истуканов? Почему они были так холодны и слепы? Разве Марция не ровня закутанным в стóлы гражданкам?
Бебий невольно рывком подернул головой, освободил глазницы от набежавшей влаги. Язычок пламени заколебался, Марция что‑то торопливо дошептала и обернулась. Увидела Бебия и улыбнулась — широко, ослепительно.
Марция поднялась, машинально отряхнула колени, приблизилась к мужчине. Он взял ее за руку, касаясь друг друга плечами, они вышли из святилища. В атриуме Бебий обнял девушку, потянул в сторону своей спальни. Марция уперлась ладонями в его грудь, шепнула.
— Не сегодня. Я дала обет.
Затем уткнулась носом в сосок Бебия, так и замерла. Он осторожно погладил ее плечи, просунул руки под тунику и прижал к себе. Неожиданно Марция подняла голову, глянула на него пронзительно и жалобно.
— Что, родная? — спросил Бебий.
— У нас будет маленький…
Бебий стиснул челюсти, еще сильнее прижал к себе девушку, положил подбородок ей на темечко, поерзал подбородком, погружая его в шелковистую пену ее волос.
Снизу послышался ее дрожащий голосок.
— Я пойду.
Он убрал руки.
— Тебе завтра на службу?
— Да. Марция, никому ни слова о ребенке. Вернусь из дворца, переговорю с матушкой.
— Хорошо, я буду ждать.
Во дворце Тиберия Бебий первым делом отыскал Сегестия Германика и передал ему условия, на которых родственники Виргулы готовы были пойти на мировую.
Сегестий почесал в затылке.
— Двадцать тысяч сестерциев! У меня нет таких денег.
— Матушка готова ссудить тебе пять тысяч. Я могу добавить. Возьмешь кредит.
— Под какой залог?
— Под залог будущей добычи, ведь следующим летом в поход?
— Эх, Бебий, плохо ты знаешь римских живоглотов. Какой же римский ростовщик ссудит собирающегося в поход солдата под обычный процент. Они такую мзду накрутят, что, случись со мной какая беда, Виргуле век не расплатиться.
— Может, занять у сослуживцев?
— Сказал бы я тебе, Бебий, насчет сослуживцев, особенно преторианской братвы, но в честь твоего отца промолчу. Молод ты и цену дружбе не знаешь. Те, кто побогаче, помогут охотно. Только сейчас я вольная птица. Откупился от центуриона и беги к Виргуле, а стоит надеть хомут, и я на положении раба. Я знаю, что это такое. Втянут в какую‑нибудь историю и не откажешься. Что ж, пока префект квартала благоволит ко мне, а в походе постараюсь урвать что‑нибудь пожирнее.
Они беседовали в предназначенной для старших солдат комнате, расположенной в полуподвальном помещении дворца, где помещался и отдыхал караул и откуда начинали разводить преторианцев на посты. В комнату заглянул весельчак Квинт Эмилий Лет.
— О чем туга, Сегестий? Во, и Бебий выставил челюсть!
Сегестий угрюмо промолчал, а Бебий объяснил трибуну.
— Родственники жены Сегестия запросили двадцать тысяч за мировую.
— И в чем загвоздка?
— Вот решаем, как достать нужную сумму.
— Правильно ли я понял, что родственники требуют за жену преторианского тессерария выкуп в двадцать тысяч сестерциев?
— Ты правильно понял, Квинт, — подтвердил Сегестий. — А чтобы тебе стало еще понятней, объясняю, что у меня нет таких денег.
— Но у тебя есть меч, — ухмыльнулся Квинт, — милость императора и уважение своих товарищей. Мне сдается, что этот капитал потянет более чем на двадцать тысяч. Кто он, этот хапуга, требующий от зятя двадцать тысяч за примирение. Кстати, зачем оно тебе. Твой тесть хотя бы богат? Виргула — единственная наследница?
— Нет, — ответил Сегестий, — у нее куча братишек и сестренок. Юкунд ежегодно шлепает по младенцу. Он держит трактир неподалеку от пересечения улицы Патрициев с Тибуртинской дорогой. Дешевая такая забегаловка. Видал, наверное, вывеску «Три пескаря». Мне обниматься с ним вовсе ни к чему, век бы его не видеть, однако Виргула просит, чтобы брак был оформлен по всей форме. Она и так согласна жить, но уж если жениться, то по всем правилам, с согласия отца.
— Женщины так непоследовательны, — улыбнулся Квинт. — Вот что я тебе посоветую, Сегестий. Не вешай нос, может, что и придумаем.
Затем Квинт Эмилий обратился к Бебию.
— Готовься к отъезду. Нам с тобой приказано сопровождать императорскую семью в Пренесте. Отъезд после полудня.
— Надолго, не знаешь?
Квинт пожал плечами.
— Думаю, до ноябрьских календ. Раньше Приск смену не пришлет. А что, куда спешишь?
— В общем, нет. Как раз неделя меня устраивает.
— Тогда собирай людей. Кавалерийскую алу как обычно. Охрану в повозки. Ты отвечаешь за кортеж, глашатаев и эскорт. Смотри за толпой, а то опять попрут, как в прошлый раз, когда повозку императрицы, ее дочерей и цезаря едва не опрокинули. В эскорт отряди ребят помордастей, позлее. За городом полегче будет.
В предместьях Рима, на Пренестинской дороге Сегестий, назначенный старшим над двадцатью солдатами эскорта, ограждавшего экипаж императора, императрицы и их детей, так надавил перехваченным горизонтально копьем на напиравшую толпу, что с пяток зевак свалились под откос. Это происшествие вызвало бурную радость в толпе. Знай наших, надрывался плебс, с такими молодцами мы раздробим головы германцам. Лупи их, Марк, в хвост и в гриву! Сегестий, круши копьем! Особую радость поступок Сегестия вызвал у двенадцатилетнего цезаря Коммода. Он едва не выскочил из повозки, чтобы помочь преторианцу «мочить чернь». Фаустина с трудом удержала его. Марк тоже выглянул из своей знаменитой на всю империю колесницы, предупредил.
— Осторожней, Сегестий.
Появление императора вызвало новый взрыв восторга. Толпа опять начала напирать на преторианцев. Тогда Бебий Лонг направил на них своего коня.
За городом действительно стало полегче. Бебий спешился, пошел рядом с Сегестием.
— Что такой грустный, Бебий?
— Не знаю, что и делать, Германик, — признался молодой трибун.
Так, слово за слово, рассказал тессерарию о Марции, о невозможности жить с ней, о невозможности расстаться с ней, о будущем ребенке, еще не появившемся на свет, но уже обреченном на муки, а может, и на смерть в утробе матери. Одним словом, все не так, все по ухабам.
* * *
Вернувшись из Пренесте, куда через неделю, за два дня до ноябрьских календ прибыла смена, Бебий Корнелий Лонг первым делом зашел в мастерскую Поликтета.
Художник подозрительно замешкался со встречей, вышел к гостю не сразу, при этом заметно робел. Однако на любезности не скупился, сразу, вопреки предчувствию Бебия, продемонстрировал заказчику готовую работу. Бебий бережно взял в руки небольшую, длиной в ладонь и шириной в пол — ладони, изящную, покрытую замысловатой резьбой деревянную шкатулку. Орнамент был, на первый взгляд, грубоват, глубок. Как пояснил Поликтет, в тех вещах, которые часто берут в руки, мельчить нельзя. Детали, финтифлюшки, полутона быстро затрутся. Прорези на предметах обихода должны быть менее изящны, более резки.
Бебий поморщился, глянул на него и попросил.
— Помолчи, а?
Грек тут же примолк. Лонг провел ладонью по крышке лакированной коробочки. Орнамент, как, впрочем, и сам рисунок, был посвящен Флоре, богине весны и цветения, покровительнице ранних плодов и ягод.
По краям шла череда пальмет, увязанных со стеблями, полными листьев и цветочных бутонов. В центре крышки была изображена цветочная россыпь у входа в некую пещеру или грот, за которой угадывалась юная нимфа или, может, сама Флора. Ее лицо было скрыто, из‑за горы цветов выглядывала часть тела — едва очерченная правая грудь и обнаженная до талии, удивительно заманчивая ножка. Такое впечатление, будто богиня, на мгновение выглянувшая из своего укрытия, вновь затаилась в живописном, увитом плющом и самшитом гроте. Само убежище располагалось как бы в самой глубине шкатулки.
Бебий поднял крышку. Поясной портрет Марции занимал всю, чуть вогнутую, внутреннюю поверхность. Мало сказать, что она была хороша, она еще будила воображение. Встрепенувшаяся, чуть повернувшая головку, Марция была запечатлена в тот момент, когда что‑то поодаль привлекло ее внимание. О том говорила угасающая, схваченная в последнее мгновение улыбка, брови чуть вскинуты, в глазах удивление. Боги, что же разглядела она, кого различила? Головка была украшена венком, сплетенном из роз, фиалок и маковых бутонов. Плечи обнажены, грудь прикрыта складками прозрачного, узорчатого хитона.
Поликтет ждал в отдалении. Бебий не заметил, как художник постепенно отходил от него. При этом на лице грека читалось откровенное нетерпение, он потирал сложенные у груди руки.
Бебий не выдержал, воскликнул.
— Здорово! Я доволен. Думаю, и Марции понравится.
Поликтет замер, усмехнулся, затем скривил правую сторону рта, уклончиво пожал плечами.
— Хвала Аполлону. Буду счастлив, если и ей понравится.
Бебий удивленно глянул на бородатого художника.
— Что значит, «если»? — веско спросил он. — Я ее знаю, она любит разглядывать себя в зеркале. Теперь я понял, что ты имел в виду, когда говорил о неувядающей юности.
— Я имел в виду, если увидит. Прикажете доставить заказ?
— Нет. Я возьму с собой. Отряди раба.
— Будет исполнено, господин.
Бебий расплатился с Поликтетом и поспешил домой. Шагал уверенно, местами, особенно там, где мостовая шла под уклон, едва не переходил на бег, а вот по ступенчатому пешеходному проходу, ведущему на Целий, взбежал так резво, что молоденький мальчишка, тащивший торбу со шкатулкой, едва поспевал за ним. Войдя в дом, углом выходящий на пересечении улиц, остановился в вестибюле, приказал носильщику оставить здесь завернутый в бумагу и перевязанный цветной лентой подарок. Затем миновал вестибюль. Евбен, находившийся в тот момент в атриуме, увидев его, поклонился.
— Какая радость. Молодой хозяин вернулся.
Однако особой радости в голосе прокуратора не обнаружилось. Его лицо было угрюмо. Поприветствовав молодого хозяина, он сразу заторопился.
— Пойду предупрежу госпожу.
К немалому удивлению Бебия, другие рабы тоже повели себя странно. Поклонившись, выказав радость, тут же опускали взгляды, старались исчезнуть из поля зрения молодого хозяина. Особенно смутили молодого хозяина две молоденькие прислужницы. Те вообще не подняли глаз. Он остановил одну из подруг Марции, спросил, где девчонка? Та, глядя в пол, ответила, что Марции нет дома. Где же она? Девицу неожиданно бросило в краску. Она вдруг метнулась в сторону и скрылась в подсобке, примыкающей к кухне. Бебий ошеломленно глянул ей в след. Он, ускоряя шаг, пересек перистиль и вошел к матери.
— Бебий, как вовремя ты вернулся! — воскликнула Матидия и предложила сыну сесть. — Сегодня вечером мы отправимся на смотрины к Секунде. Ее родственники соберутся помянуть одного из своих предков. Нас тоже пригласили.
— Матушка, где Марция?
Матидия посуровела, поджала губы.
— Успокойся, Бебий. Возьми себя в руки. Ты уже не мальчик, перестань капризничать.
— Я никогда не капризничал, — ответил Бебий. — Я всегда был послушен и дисциплинирован, но это не значит, что я не хозяин в собственном доме. Где Марция?
— Я не знаю, где теперь девчонка. Теперь меня это не занимает. Пока ты отсутствовал, меня навестил агент одного очень солидного покупателя и предложил продать Марцию. Цена оказалась необыкновенно щедрой — пятьдесят тысяч сестерциев. И что ты думаешь — я сплоховала? Нет, дорогой мой, я сумела довести ее до ста тысяч. Эти деньги уже в доме. Теперь мы прочно встанем на ноги, сможем сыграть свадьбу, как ее когда‑то играли в доме Корнелиев Лонгов. Поверь, этот праздник требует немалых затрат.
— Кто покупатель?
— Я не знаю.
У Бебия перехватило дыхание. Голос дрогнул.
— Ты продала ее в лупанарий?
Матидия отрицательно покачала головой.
— Нет, я получила твердые гарантии, что Марцию приобретают для домашней работы. Ты полагаешь, я испытывала неприязнь к девчонке? Ты ошибаешься, она выросла у меня на глазах…
— Но она же ждет ребенка! — почти выкрикнул Бебий. — У нее будет ребенок от твоего капризного сыночка!..
— Боги, как я успела! — вскинула руки Матидия. — Как я вовремя поторопилась! Чтобы мы делали с твоим ребенком, Бебий? Ты подумал об этом? Нам пришлось бы немедленно продать его, но и эта мера вряд ли помогла. Твоя будущая жена все равно узнала бы об этом. Еще раз говорю, возьми себя в руки. Я не желаю девчонке зла, но так рассудили боги. Перестань безумствовать.
— Ах, перестать безумствовать? Я еще и не начинал! — воскликнул Бебий. — Повторяю вопрос, кто купил Марцию?
— Я не знаю, и это было одним из условий сделки.
Бебий ни слова не говоря вышел из ее комнаты и, гремя оружием, направился к себе. Там уселся на ближайшее ложе триклиния, повесил голову. Потом зычно крикнул.
— Дим!
Мальчишка мгновенно появился в столовой.
— Что‑нибудь знаешь о Марции?
— Нет, господин. Меня и близко к таблинию не подпускали. Сам прокуратор стоял на страже.
— А он знает?
— Вряд ли, господин. Но даже если знает, не скажет.
— Ну, это мы еще посмотрим. Зови его.
Старик остановился на пороге.
— Что угодно господину?
— Ты знаешь, кому госпожа продала Марцию?
— Нет, господин.
— Но ты же стоял рядом.
— Я не слышал, господин. О покупателе и слова не было.
— А если я прикажу бить тебя кнутом, вспомнишь его имя?
— Тогда будет два трупа вместо одного.
— То есть?
— Когда Марцию уводили из дома, она была как мертвая.
— Плакала?
— Ни слезинки. Побелела вся, дрожит, но ушла покорно.
— А кто же второй?
— Я, господин. Тебе придется забить меня до смерти… Я все равно не вспомню. Зачем? Что сделано, сделано. Бебий, помнишь, как я играл с тобой, когда был маленький?
— Помню. Но это разве дает тебе право молчать.
— Я всегда молчал, Бебий. Я и сейчас буду молчать, потому что поверь, я не держусь за жизнь. Мне теперь на этой земле не за что держаться.
Он опустил голову, потом продолжил.
— Марция была моей внучкой. Как я буду без нее? Я наблюдал за вами, и сердце мое не знало покоя. Я предлагал госпоже в первый же день, когда Марция прислуживала за столом, отослать ее в деревню. Она не позволила — сказала, пусть, мол, мальчик натешится. Натешились?
— Ну ты, старый пень! Не забывайся!..
— Я не забываюсь. Я вспоминаю вашего отца. Он полагал, что все люди рождаются равными. Все мы божьи создания.
— Я с этим не спорю. Я читал Сенеку, я тоже помню отца, и все же порядок должен быть соблюден. Хорошо, примем на веру, что ты не знаешь имя покупателя. Но торговый агент тебе известен? Ты же всех знаешь в Риме.
— Торговый агент мне известен, господин, но мне кажется толку от этого мало.
— Как мало! Как мало! Я добьюсь от него. Он назовет имя. Я затащу его в Карцер, его будут пытать.
Старик вздохнул.
— Если, господин, ты сможешь найти его. Думаю, Плавт не такой дурак, чтобы сидеть дома и ждать гнева трибуна императора. А если же Плавт и остался дома, это значит, что особа, завладевшая Марцией, — голос старика дрогнул, — столь высока и могуча, что Плавту нечего бояться. Если позволено мне будет высказать свои наблюдения…
— Говори, поборник равенства.
— У меня сложилось впечатление, что те, кого прислали за Марцией, были предупреждены, разговаривали вежливо, Марцию не торопили. Вряд ли содержатель лупанария вел бы себя столь церемонно.
— Спасибо, утешил.
Бебий неожиданно всхлипнул. Старик подошел ближе, положил руку ему на голову, погладил волосы.
— Оставь все, как есть, Бебий. Здесь нам в удел страдание, здесь юдоль печали. Радость и спасение там, — он потыкал указательным пальцем в потолок. — Чем ты можешь помочь Марции? Только хуже сделаешь. Новый хозяин озлобится. Надейся на скорый суд, на небесный суд. Он близок. Со дня на день явится тот, чей знак «рыба», он рассудит, кто прав, кто виноват.
Бебий успокоился, позволил себе усмехнуться.
— Утешаешь, старик? Что толку в твоем утешении, когда Марция там… В чьих она руках? На что способен твой Иисус из Назарета? Он в силах вернуть ее, позаботиться о ней или он умеет только судить? Кого судить — тебя, меня? Матушку?
— Всех, Бебий.
— И даже ребенка?
— И его тоже.
— Ты знал о нем?
— Знал, Бебий.
— Тогда ты должен сказать имя покупателя.
— Нет, господин.
— Ступай.
Всю ночь Бебий Лонг не спал, прикидывал и так и этак. К утру отыскал ниточку. Ясно, что Поликтет, этот знаток красоты, дал знать неизвестному покупателю, что в городе появилась спелая, невиданной сладости ягодка. Отчего бы ни полакомиться, если есть деньги?
Все обтяпали втихую. В ту пору в Риме, жившем под надзором Марка, было не принято выпячивать порочные наклонности, бравировать подлостью, невежеством или жесткостью по отношению к братьям меньшим. В том числе и к рабам. В те годы в обществе увлекались философией, особенно ценилась добродетель.
Утром, продумав все до тонкостей и захватив с собой шкатулку (Дим нес ее, все также завернутую в бумагу), Бебий явился в мастерскую Поликтета. Ему даже не пришлось грозить мечом, брать гречишку за горло. Тот сразу выдал, что наброски Марции случайно попались на глаза его давнему и очень богатому заказчику. Он заинтересовался, расспросил насчет девицы. Ему, Поликтету, скрывать нечего, ведь господин (он указал на Бебия) не ставил условием сделки сохранение тайны. И как он мог бы скрыть правду от зятя императора, мужа его недавно скончавшейся сестры Уммидия Квадрата?
До самого лагеря преторианцев, расположенном по Номентантской дороге, Бебий Лонг повторял сообщенное ему Поликтетом имя.
Уммидий Квадрат прославился в Риме тем, что спустя дня два после смерти жены, сестры Марка Аврелия, накупил десяток красоток и разместил их по всем своим владениям, включая городской особняк и загородные виллы. Марк в ту пору носил титул цезаря и как бы не заметил оскорбительной бестактности зятя. Даже через год, после смерти Антонина Пия, Марк Аврелий не принял никаких мер в отношении Уммидия. На упреки Фаустины император ответил, что не дело повелителя вмешиваться в частную жизнь граждан. Эти слова тут же разнеслись по городу. Кстати, подобным решением он напрочь сразил верхи Рима, со страхом ожидавшие смены власти и подозревавшие неброского, погруженного в философские размышления нового правителя в самых злобных и тиранических намерениях. Многие полагали, что в тихом омуте лярвы водятся, однако ответ принцепса относительно чудачеств зятя успокоил «общественность».
Уммидий Квадрат относился к тому типу людей, которые все делают невпопад. На свадьбах он во всеуслышание поносил женский пол. Ему ничего не стоило пригласить усталого человека на прогулку или предложить помощь в деле, которое начавший его хотел бы прекратить. О нем рассказывали, что, присутствуя на бичевании какого‑то раба, он объявил, что его раб повесился после того как его наказали кнутом. Однажды, наступив на коровью лепешку, Уммидий явился во дворец Тиберия и, войдя в тронный зал, приступил к публичному обсуждению случившегося с ними происшествия. Тем не менее в Риме его считали «добрым малым».
Сзади по — прежнему тащился Дим с драгоценным, но теперь ничего, кроме стона и зубовного скрежета не вызывавшего, подарком. Бросив взгляд на суму, в которой помещалась шкатулка, Бебий сравнил ее с надгробным камнем.
Сначала Лонг решил сразу явиться к Уммидию, погрозить мечом, забрать Марцию и вернуть ее в родной дом. Деньги можно возвратить потом. Мечты растаяли сразу же, как только он очутился под сенью портиков на форуме Траяна, в тени его колоссальной, украшенной барельефами колонны. Стоило только бросить взгляд на нависшего на площадью, вскинувшего руку повелителя и полководца, вознесенного на необыкновенную, немыслимую для простого смертного высоту, как отчаяние утопило дерзкий настрой. К кому он собирался ворваться с мечом? К бывшему консулу, к одному из богатейших людей Рима, родственнику императора и дальнему потомку Траяна, с божественной высоты обозревавшего Рим?
Далее уже не шел, а тащился — волок броню, оружие, душу. Что здесь поделаешь? Оставалось только взять себя в руки, гордо вскинуть голову и забыть о Марции, наверняка уже побывавшей в постели этого лысого развратника. Этим — развратными картинками, оскорбляющими честь девчонки, — вполне можно было утешиться. И какая честь у рабыни? Спереди, сзади, и так и этак — ему теперь какое дело!
Бебий шел, не глядя на толпу, распихивал прохожих с такой силой, что скоро на тесных, переполненных народом улицах Рима ему заранее начали уступать дорогу. Кто‑то в белой тоге с пурпурной полосой попытался было встать у него на пути, однако Бебий с силой оттолкнул патриция — и тот стушевался! Обтер лицо, не посмел кивнуть слугам наказать грубияна. То ли лицо Бебия, то ли его форма, подсказавшая, что подобная невозмутимость объясняется полученным приказом, сдержали разгневанного сенатора, однако он поостерегся устраивать публичный скандал.
Бебий не заметил переживаний, исказивших лицо патриция. Скоро добрался до Субуры — здесь обречено, без объяснений, без поиска причин, трезво и напрочь, признался себе, что без Марции ему не жить. Плевать, где она, с кем она! Нужна и все тут! Он не мог позволить себе смириться с потерей. Отступи — и все дальнейшее неинтересно. Служба, подвиги, подряд, матушка, хозяйство, собственность — к чему все это? Единственное, на что хватило сил — это убедить себя, что подобная тоска всего лишь род душевной хвори. Со временем выздоровеет, а пока следует притерпеться. Смириться, как Евбен, потерявший внучку, последнюю отраду старости.
Мыслил ясно, разумно, сам себе удивлялся, своему спокойствию. Вот еще соображение. Откуда вывернулось, непонятно. Насчет ребенка. Бросить его, не рожденного страдальца, в подобном положении значит, предать его. Более того, изменить памяти отца, ведь тот, даже заразившись пагубным христианским суеверием, не бросил дом, привычное житье до той поры, пока Матидия не разрешилась от бремени, пока Бебий старший не взял младенца на руки и не нарек своим сыном. Неужели он, Бебий младший, дойдет до такого позора, что позволит бросить своего ребенка на произвол судьбы?
Это мучительная, неотступная картинка, как Марцию заставляют силой избавиться от ребенка, всю дорогу преследовала его. На повитух, колдуний, всякого рода знахарок Уммидий не поскупится. Потому, может, разгневался еще сильнее.
Первым человеком, с которым Бебий столкнулся в отведенном для трибунов здании оказался Сегестий. Тот был в парадном облачении — доспехи новенькие, шлем начищен мелом и ослепительно блестел, на плечах красовался центурионский плащ.
— Видал, Бебий, — повел плечом Сегестий. — Сегодня по распоряжению императора Приск удостоил меня звания центуриона. Палку, сказал префект, добудешь сам. Это еще что, — радостно махнул рукой. — Сегодня к воротам прибежал Юкунд и предложил мне две тысячи сестерциев, чтобы я на исходе этой недели оформил брак с Виргулой.
Бебий не удержался и хмыкнул — удивительные шутки со своими жителями выкидывает Вечный город. Здесь всего в избытке — и горя, и радости, отчаяния и надежды. Однако не стоит портить радость Сегестию. Трибун изобразил улыбку и спросил
— Рад за тебя?
— Лет постарался, — принялся рассказывать Сегестий. — Разузнал, что Юкунд — вольноотпущенник Дидия Юлиана, известного гордеца. Его тщеславию нет предела. Вот Квинт Эмилий и разъяснил ему, что тот, кто добивается чести, должен поддерживать хорошие отношения с гвардией, иначе его потуги бесполезны. Неразумно раздражать тех, кто ежеминутно находится возле императора, задирать их. Дидий испугался, начал оправдываться, тогда Квинт и рассказал ему о моих неладах с Юкундом. Тот даже рассмеялся — пусть, говорит, Сегестий, не переживает. Он этого Юкунда вот так…
Сегестий сжал огромный кулачище и показал, как Дидий Юлиан поступит со своим вольноотпущенником.
— Юкунд тут же примчался в лагерь. Тут ему подсказали, что теперь я центурион. Трактирщик едва не лишился рассудка. Когда пришел в себя, предложил организовать пир. Жалкий человек, — неожиданно помрачнел Сегестий. — Нужно мне его разбавленное вино и жаркóе из кошки. Слушай, а чего ты белее снега?
Бебий не ответил, отвернулся. Сегестий подозвал Дима, положил руку ему на плечо. Парнишка невольно сгорбился под тяжестью, но сразу осмелел и заявил.
— Матидия продала Марцию. Хозяин горюет.
— Горюешь? — обратился Сегестий к Бебию.
— Есть немного.
— Немного? — не поверил центурион и, заметив, с какой силой молодой человек сжал челюсти, поволок его за руку в сторону.
Так, не глядя, наткнулся на спину Квинта Лета. Тот мгновенно рассвирепел, повернулся, но, заметив удрученного Бебия и не менее озабоченного Сегестия уже спокойнее предупредил.
— Смотреть надо… Что это с ним? — кивнул трибун на Бебия.
Сегестий пожал плечами.
— Так…
— От меня мог бы не таиться, — упрекнул Бебия Квинт.
Ответил Сегестий.
— Рабыня у них была…
Он глянул на Бебия, мол, можно ли продолжать? Тот не ответил, тогда центурион объяснил.
— Ну, Бебий сошелся с ней, а Матидия продала ее.
— Ну, и в чем беда? В Риме обнаружилась нехватка рабынь?
— Ты не понимаешь… — начал было Бебий.
— Отчего же. Выходит, девчонка так зацепила твое сердце, что ты места себе найти не можешь? Вот что, — он подхватил Бебия под другую руку и поволок в свободное помещение. — Расскажи все, как есть. Мне это, когда насчет любви, страшно интересно.
Бебий коротко поведал о том, как вернулся домой, как встретил Марцию, рассказал об их короткой, но «бурной» страсти. Поведал о ссоре с матерью, настаивавшей на скорейшей женитьбе и непременной продаже Марции. Чем больше говорил, тем сильнее распалялся. Прежний боевой настрой охватил его. Квинт и Сегестий едва сумели удержать Бебия, который уже был готов мчаться к дому Уммидия Квадрата и вырвать девчонку из рук этого лысого развратника.
— Только себе хуже сделаешь, — предупредил его Квинт. — В этом деле голову потерять раз плюнуть, а она у тебя вон какая видная, кудрявая.
Он помолчал, потом недоверчиво скривился.
— И стоит ли рабыня таких хлопот? Небось, какая‑нибудь стриженная грязная молодуха. Ты с ней спишь, а она в самый интересный момент чесноком отрыгивает.
Бебий побледнел, схватился было за рукоять меча, потом также быстро успокоился.
— Ты прав, Квинт. При этом она несведуща в благородной латыни и кроме «дай», «подай» ничего не знает. Хочешь взглянуть на ее портрет?
Квинт изумленно глянул на друга.
— Что я слышу! — воскликнул он. — Римский трибун заказывает портрет свой рабыни. О, Рим, ты действительно великий город!..
Бебий подозвал Дима, вытащил из сумы сверток, осторожно развязал завязки, снял оберточную бумагу, вытащил шкатулку. Дал взглянуть на крышку. Из рук не выпустил. Сегестий внимательно оглядел коробочку. Квинт Эмилий Лет провел пальцем по лакированной резной поверхности, затем вопросительно посмотрел на товарища.
Бебий наконец поднял крышку, развернул шкатулку таким образом, чтобы удобнее было рассмотреть портрет.
Несколько минут все молчали. Сегестий первый нарушил тишину, вздохнул.
— Небесный лик!
Квинт резко подернул головой.
— Беру свои слова назад! — потом гневно, даже с каким‑то вызовом спросил. — Что же ты не приказал ей остричь волосы? Ах, какую птичку сумел спроворить лысый развратник. Эх ты, Бебий?
Лонг отвернул голову, признался.
— Знал бы, чем дело кончиться, в первый же день переоформил бы Марцию на себя и отослал во Флоренцию. Кто мог предположить, что так получиться.
— Теперь будешь утверждать, что жить без нее не можешь?
— Ничего утверждать не буду, а жить без нее не могу и не хочу. Признаюсь в худшем, Квинт, она ждет ребенка, а я проворонил. Сам не знаю, что со мной.
— Душа запела, — неожиданно вмешался Сегестий. — Тебе трудно, малыш, а ты утешься. Скорый суд не за горами, там и встретишься.
Два римлянина, принадлежавших к сословию всадников, переглянулись. Ответил Сегестию Квинт.
— Хороший ты, мужик, Германик, верный, но не понимаешь, что значит принять свое дитя на руки. Или не принять, когда мечтаешь об этом.
— Куда уж нам, гладиаторам, до благородных, — с необыкновенно мрачным видом добавил Сегестий, — только позвольте заметить, господа хорошие, что страшный суд никого стороной не обойдет. Всем на орехи достанется.
— Пока, — кивнул Квинт — твой Христос займется подобным уголовным процессом, сколько воды утечет? Действовать надо сейчас. Сегодня на праздновании твоего повышения и обсудим сей вопрос. Все обтяпаем так, что никто ничего не заподозрит. Я приглашу кое — кого из своих знакомых. Ребята верные, и голова у них шибко варит. Тертулла, например, он в случае чего такой мим состряпает, что Уммидий и рад будет отомстить да не посмеет. Одним словом, мы должны показать, кто в Риме хозяин.
* * *
То‑то удивился Бебий, когда через пару дней после попойки, где были обговорены все детали налета на дом Уммидия, его неожиданно вызвали к императрице.
Фаустина поджидала трибуна в большом зале. Тут же находились Квинт и Тертулл, в другом углу зала играл деревянным мечом десятилетний Коммод. Наследник — крупный подвижный мальчик с длинными рыжеватыми кудрями, с хорошо развитыми, не по возрасту сильными руками и ногами, — отличался румяными щеками и редкой ангельской красотой, верной приметой здоровья.
Когда Бебий вошел в зал, Фаустина ласково пригласила его подойти поближе.
— Приветствую тебя, Бебий. Как здоровье Матидии? Прости, что редко удостаиваю тебя разговором. Женская память коротка, тем более вид у тебя постоянно бравый. Я так и говорю служанкам — хотите порадовать сердце, пропитаться истинно римским духом, берите пример с молодого Лонга. Каков молодец! Каков энтузиаст! Теперь, смотрю, ты загрустил. Что тебя печалит?
Бебий растерянно глянул на императрицу, перевел взгляд на Квинта. Тот, стоявший слева и чуть сзади, легким кивком, движением бровей подсказал — выкладывай все, что знаешь. Тертулл, расположившийся справа, одобрил его улыбкой. Молодой человек, однако, сначала начал отнекиваться — смею ли я, недостойный, отвлекать драгоценное внимание…
И так далее.
Фаустина не перебивая выслушала его, потом кивнула.
— Мне нравится, что ты не спешишь рассказывать о своих сердечных делах, Бебий. Мужчина должен уметь держать язык за зубами. Однако я спросила тебя не из праздного любопытства. Я хотела бы помочь тебе, но меня смущает вопрос, неужели эта Марция настолько хороша, что ты готов рискнуть карьерой?
— У нее добрая душа, госпожа, — ответил Бебий.
Лицо у Квинта вытянулось, Тертулл с откровенным недоумением глянул на молодого офицера. Только Фаустина одобрительно покивала.
— Достойный ответ. И все равно мне хотелось бы взглянуть на нее. Говорят, у тебя есть ее портрет. Ты позволишь?
— Да, госпожа.
Бебий принес шкатулку, которую с того злосчастного дня, когда Марцию увели из его дома, хранил на службе. Протянул резную коробочку Фаустине. Императрица осмотрела шкатулку со всех сторон, резьба, по — видимому, не произвела на нее впечатления. Затем подняла крышку. Долго всматривалась в изображение.
— Ты, прав, Бебий, у нее добрая душа, но скоро она избавится от этого порока.
Подбежавший Коммод заглянул через руку матери, попытался схватить шкатулку.
— Перестань, Луций, это не игрушка.
— Я тоже хочу посмотреть на нее! — заупрямился мальчишка. — Почему от меня всегда прячут изображения всяких красоток!
Он наконец вырвал из рук матери шкатулку. Бебий вздрогнул, сделал шаг в его сторону, но Коммод жестом остановил его.
— Не бойся, Бебий. Я только гляну.
Никто не посмел ему перечить. Наследник несколько минут вглядывался в портрет, потом заявил.
— Когда я вырасту, она будет мой женой. Взаправдашней, а не той, которую навяжет мне мама.
Все рассмеялись. Напряжение как‑то разом спало. Коммод вернул шкатулку. Бебий, не зная, куда ее положить, взял коробочку под мышку.
— Итак, — Фаустина с удовольствием потерла руки, — теперь мы все одна шайка. Я буду наводчицей. Я постараюсь выяснить, где Уммидий прячет добычу. Я же обеспечу вам надежную защиту. Пусть только этот лысый сатир посмеет явиться во дворец с жалобой, я устрою ему такой прием, век не забудет. Только предупреждаю, вы должны действовать аккуратно, без жертв и членовредительства. Если прольется кровь, я буду бессильна. С другой стороны, мне просто не верится, что такие молодцы, как вы, не в состоянии справиться с разнеженными, разжиревшими рабами Уммидия. Лет, ты разговаривал с Сегестием?
— Да, госпожа. Он отказывается. Говорит, что ему, бывшему гладиатору, не следует участвовать в подобных делишках. Ему не простят.
— Правильно говорит. Его участие смажет общую картину. Одно дело, если несколько знатных юнцов забавы ради выкрадут наложницу из дома зятя императора. Другое, если в этом окажутся замешаны люди не нашего круга. Еще вопрос, где спрятать похищенную девушку?
— Я отведу ее домой, — предложил Бебий.
— О чем ты говоришь, Лонг! Люди Уммидия первым делом бросятся в твой дом, перевернут все верх дном. Если они найдут Марцию, тебе несдобровать. Ты хочешь превратить шалость в преступление?
Она прошлась по залу. В этот момент раздался голос Коммода.
— Вы можете спрятать ее в моей спальне. Никто не посмеет войти к цезарю, а кто попытается, будет убит, — он погрозил невидимому противнику деревянным мечом, потом, словно понимая, что подобного оружия недостаточно, заявил. — У меня есть настоящий меч, а не эта деревяшка.
— Не говори глупости, Луций, — строго выговорила императрица, потом обратилась к Квинту. — Пригласи Сегестия. Император очень благоволит к нему. Это надо использовать.
Когда Сегестий вошел, императрица подозвала его. Центурион приблизился, преклонил колено и поцеловал ей руку. Фаустина была очень довольна, указал на него пальцем.
— Вот как, храбрые римские воины, надо вести себя в присутствие особы императорской крови.
Квинт тут же подошел и повторил церемонию.
Бебий и Тертулл не двинулись с места.
— Ага, — обрадовано воскликнула Фаустина, — вот вы и попались! Квинт, оказывается, они республиканцы!
— Республиканцы? — с неожиданной радостью завопил Коммод. — Головы долой! Матушка, позволь мне самому привести приговор в исполнение?
— Может, Луций, на первый раз мы их простим? — спросила императрица.
— На первый раз можно, — серьезно, совсем как взрослый, согласился мальчишка. Потом, сделав отчаянное лицо, воскликнул. — Если только они возьмут меня на дело.
Фаустина нахмурилась.
— Не говори глупости!
— Ну, мама…
— Я сказала, не мели вздор! И не вздумай ябедничать отцу, иначе я прикажу лишить тебя оружия. Будешь с утра до вечера заниматься философией.
На лице наследника прорезался неодолимый ужас. Императрица, вполне удовлетворенная отношением сына к философии, обратилась к Сегестию.
— Послушай, ты не хочешь участвовать в нашей потехе, это твое право, но посоветовать‑то ты можешь. Ты слывешь у нас за великого знатока Рима, его, так сказать, дна. Где можно спрятать Марцию, чтобы Уммидий вовек ее не нашел? Учти, она при этом должна быть в распоряжении Бебия. Только не упоминай о каких‑нибудь подозрительных и злачных берлогах или низкопробных борделях. Трибуну личной гвардии императора не к лицу появляться в подобных местах.
— У меня и мысли такой не было, императрица! — горячо возразил Сегестий. — Чтобы я собственными руками упек невинную душу в вертеп! Да мне спасения не будет.
— Ах, оставь свои суеверия! Мне нет никакого дела до твоего спасения. Ответь по существу, — оборвала его Фаустина.
— И зря, госпожа, — решительно возразил Сегестий. — Мне, например, есть дело и до вас, и до Марции — голубки, до любимого мною Бебия и верного в трудную минуту Лета, и до разряженного, словно петух, Тертулла. И до вашего спасения!
Он выговорил это с такой неожиданной твердостью и решительностью, что вмиг в зале возникло некоторое напряжение, которое умело сняла Фаустина.
— Благодарю за заботу, Сегестий, но речь сейчас о другом. Повторяю, где можно спрятать Марцию? За городом неприемлемо. Бебия не удержишь, а Уммидия богат. У него много слуг, они быстро выследят нашего влюбленного.
— Несчастную пленницу можно будет спрятать у моей жены Виргулы, в Субуре. Она будет рада помочь Марции. Там ее никто не найдет.
Императрица вскинула руку с вытянутым указательным пальцем и с восхищением заявила.
— Это другое дело. Приятно слушать человека, обремененного жизненным опытом, свалившего на арене самого Витразина. Ты будешь ждать Марцию где‑нибудь поблизости. Говорят, она беременна? Значит, подготовишь портшез. Моим воспользуешься. Мой прокуратор выделит тебе сидячие носилки, а также носильщиков.
Неожиданно она загадочно усмехнулась, затем поделилась с Тертуллом..
— Представляю, как взовьется Уммидий, когда ему сообщат, что пленницу унесли на носилках императрицы! — затем продолжила наставлять Сегестия. — Если спросят, будешь утверждать, что знать ничего не знал, ведать не ведал. Приказали сопровождать носилки, ты и сопровождал. С Приском я договорюсь.
— Так точно, госпожа.
— Вот и хорошо. Что ж, сообщники, идите и ждите весточку.
В этот момент раздался обиженный голос Коммода.
— А как же я?
— Что ты? — не поняла императрица.
— Каковы будут мои обязанности? Я готов постоять на атасе, и добычу схоронить. Если потребуется, замочу кого‑нибудь. У меня рука не дрогнет.
— Марк, оставь глупости!
На глазах у наследника навернулись слезы.
* * *
На следующий день Фаустине донесли, что «лысый сатир» прячет рабыню на своей вилле в Пренесте. Роскошная дача была расположена неподалеку от загородного императорского дворца, по другую сторону вершины горы, где высился знаменитый храм Фортуны. Соглядатаи Ауфидия Викторина сообщили, что девица помещена в расположенном в глубине поместья флигеле. Упрятана в каморку, более напоминающую темницу. Каморка примыкает к покою «ночи и сна» — особого рода помещению с двойными стенами, куда не проникают ни голоса прислуги, ни шум дождя, ни громы и блеск молний, ни даже дневной свет, если окна закрыты. Здесь Уммидий часто в одиночестве принимает еду.
В настоящий момент Уммидия на вилле нет. Купив Марцию, он, прежде всего, отдал ее в руки знахарок, чтобы те определили, здорова ли будущая наложница, не страдает ли срамной болезнью либо какими‑то иными, незаметными для внешнего глаза недостатками. Одна из них оказалась опытной повитухой и сразу определила, что Марция носит в утробе плод. Эта новость пришлась не по вкусу Уммидию. Он принялся публично сетовать на испорченность нравов и всеобщее вранье, поразившее даже высшие слои общества. О Марции не упоминал. Сначала хотел вернуть рабыню Матидии, сумевшей ловко подсунуть ему червивый плод, однако ума хватило сообразить, что в тот момент, когда Марк присутствует в городе, скандал ему ни к чему. Брезгливое, презрительное отношение императора к порочным наклонностям тех или иных представителей высших сословий было хорошо известно в Риме. К тому же девка после выкидыша хуже не станет, а в случае чего ее можно отослать в деревню на полевые работы.
Вины за собой Уммидий не чуял — купля — продажа была совершенна в соответствии с законом. Тем не менее, патриций ощущал некоторое беспричинное беспокойство. Бебий близок к императору, нрав у него дерзкий, замешан на старомодных, давным — давно покинувших Рим добродетелях. Уммидий так и сказал себе — никогда не связывайся с влюбленными безумцами.
Мало ли…
Пусть остынет.
По этой причине, добавил соглядатай, он спрятал новую наложницу подальше, приставил к ней караул — десяток рабов, ночующих в конюшне. Там же, с помощью той же повитухи, Уммидий собирается избавиться от недоразумения, после чего он вплотную займется ее дрессировкой.
Фаустина выслушала доклад, отпустила соглядатая и, глядя ему вслед, мысленно добавила: «А пока вынашивает грязные планы, как бы опорочить императрицу».
Ей никогда не забыть пакостную ночь, когда Вер взгромоздился на нее, придавил собой, просунул руки под нижнюю тунику. Уммидий, до последней минуты присутствовавший на вечеринке, после короткого окрика Вера, поспешил спастись бегством. Бросил ее на растерзание пьяной скотине. Трагедии, вздохнула Фаустина, правда, не случилось бы, не будь она так глупа и чувственна. Но даже если и так, что мешало Уммидию встать на защиту молившей о пощаде женщины. Более того, спустя некоторое время он тайно, с апломбом и с какой‑то зверской радостью, обмолвился кое — кому, что уговаривал императрицу покинуть пир, однако она‑де отмахнулась. После предупреждения императрицы болтать в открытую остерегался, однако время от времени позволял себе подмигивать Фаустине и многозначительно усмехаться. Хуже всего, что лысый сатир открыто спелся с Цивикой.
Фаустина радостно потерла руки — пришел ее черед. Она сполна заплатит за унижение, лишь бы молодцы сработали без крови, без членовредительства. Императрица не знала, каким образом сумеет испортить жизнь Уммидию, но предугадывала, что сейчас, после смерти Галерии, самый удобный момент для того, чтобы навлечь на Уммидия открытую немилость императора.
Сатир больше не будет пялиться на нее, она заставит его опустить поросячьи глазки. Но главное, он со страху немедленно уползет в тень, следовательно, оппозиция лишиться достаточно серьезного попутчика. Болтовня Уммидия, его хамское поведение очень раздражало всех истинных приверженцев императора. Те же, кто таил неприязнь к нынешнему режиму встречали речи Уммидия аплодисментами, ловко подначивали его и то и дело рассказывая об очередной его выходке, добавляли — что взять с этой семейки! При этом соглашались, что Марк — святой человек, но по наследникам следует судить по дядьям, а не по отцам.
Уммидий был очень богат и исключительно по воле Марка. Он владел обширными оливковыми посадками, тремя виллами и прекрасным городским домом. Бóльшая часть имущества досталась ему от покойной жены. История была давняя, давшая Фаустине повод бросить мужу очередной упрек в преступном попустительстве и неумеренной доброте. После смерти матери Марк Аврелий передал свою долю материнского наследства в пользу сестры, заявив, что ему достаточно отцовских денег. Фаустина никак не могла признать справедливой подобную дележку. Она доказывала, что не корысть подбивает ее перечить мужу — хвала богам и отцу с матерью, она не бедствует! — но исключительно знание людской породы, однако Марк решительно настоял на том, чтобы жена никогда не вмешивалась в его семейные дела.
Когда боги прибрали сестру Марка Аннию Корнифицию, бóльшая часть ее имущества отошло к Уммидию, а крохи к их сыну Муммию. После смерти супруги Уммидий, не дождавшись окончания траура, поселил в каждом из принадлежавших ему особняков наложниц. Их не было только на пренестинской вилле, так как поблизости нахощдился загородный дворец императора.
* * *
Дождливой декабрьской ночью Бебий, Квинт и Тертулл, настоявший на обязательном своем участии в этом предприятии, а также двое опционов* (сноска: Опцион — заместитель центуриона или декуриона, соответствует примерно нынешнему командиру отделения. В римской армии младший офицерский чин.) из Бебиевой когорты, лично отобранных Сегестием, подобрались к вилле. Солдаты считались умельцами по части тайных вылазок. Лица заранее вымазали сажей.
На улице сгущалась сырая тьма. Крупные холодные капли горстями сыпались с кипарисов и лавров, с фиговых и тутовых деревьев. Некоторое время заговорщики наблюдали за конюшней, где отдыхал караул, оставленный Уммидием на вилле. Один из опционов сходил на разведку. Скоро он вернулся и сообщил, что сторожа дрыхнут. Опцион добавил, что на всякий случай он подпер дверную створку обрубком толстой жерди. После чего вся группа без шума подобралась к флигелю. Квинт отыскал зарешеченное узкое окно, втроем они выломали решетку и один за другим проникли внутрь. В коридоре спал один из домашних рабов. Обезгласить его, связать было делом одной минуты.
Здесь, во флигеле зажгли особого рода военную лампу, бросавшую свет только в одном направлении. С ее помощью быстро отыскали каморку, туда вела небольшая дверца из комнаты «ночи и сна»
Сорвали замок. Первым в каморку вошел Бебий. Марция в одной тунике сидела в углу на деревянном полу. Колени согнуты, голову положила на колени. Увидев странное напоминающее демона существо с черным лицом, девушка даже не вскрикнула. Равнодушно глянула в ту сторону и отвернулась. Бебий подхватил ее, понес на руках. Успел шепнуть на ухо.
— Не бойся.
Марция бурно разрыдалась.
В грязной хрупкой девчонке со спутанными длинными волосами трудно было узнать красавицу, изображенную на шкатулке. Если что и напоминали о прелести, то это глаза — большие, заплаканные, темно — голубые.
Из поместья выбрались кратчайшим путем, через сад. В одном месте пришлось проломить забор, иначе Бебий с Марцией на руках не мог перебраться через изгородь. В тот момент, когда ломали жерди, в главном доме вспыхнул, потом заметался свет. Раздались крики. Кто‑то бросился к строению, дверь которого подпер один из опционов.
Преторианцы бегом добрались до повозки. Здесь девушку принял обряженный в крестьянина Сегестий. Сразу укутал женщину в овчину, на ноги надел шерстяные носки — повез. Бебий распрощался с опционами и Тертуллом. Сначала все трое хором попытались возражать, один из младших офицеров начал доказывать, что бесчестно бросать патрона в беде. Его поддержал Тертулл, однако Бебий объяснил, что у них нет лошадей и, если начнется погоня, толку от них будет немного. У Квинта Корнелия Лета скакун был, поэтому он без долгих разговоров вскочил ему на спину и бросился догонять Сегестия. Скоро к ним присоединился Бебий.
До самого Рима никто не пытался остановить повозку. Погоня нагнала их, когда вдали, с полого перевала редкой россыпью огоньков открылся Вечный город. Скоро впереди очертились огни сторожевого поста, устроенного на Пренестинской дороге. Вот о чем подумал в тот миг Бебий — только бы Сегестий успел миновать заставу. В городе центурион вмиг затеряется в переплетении узких улочек. Между тем догонявшие приближались, их факелы светили все ближе и ближе. Сколько человек, сказать трудно. Бебий по шуму и крикам определил, что не менее десятка, все конные.
Бебий остановил коня, вполголоса обратился к Лету.
— Скачи с ними, — он указал на удалявшуюся повозку. — Я их задержу.
— Вместе задержим.
— Нет, Квинт. Если нас обоих опрокинут, они настигнут Сегестия. Лучше ты задержи их на каком‑нибудь перекрестке.
— Ладно.
Он развернул коня и помчался вслед за Сегестием, который к тому моменту успел миновать заставу. Выскочившие из караулки солдаты — статоры из городской когорты, проглядели его, попытались остановить скачущего во весь опор Квинта, однако тот ловко перемахнул через преграждавшую путь натянутую цепь и скрылся в темноте улиц. В следующее мгновение погоня выскочила на прямой участок дороги, ведущий к посту. Бебий развернул коня, ударил пятками под живот и разогнал до галопа. Так и врезался в толпу преследователей. Деревянной дубинкой опрокинул одного, другого, третьего. Успел пожалеть, что не взял с собой оружие, в следующее мгновение его опрокинули. Он с размаху грохнулся оземь.
* * *
В квартал Субура Сегестий в сопровождении Квинта въехал уже в едва наметившихся сумерках.
Это был самый тихий час в Риме, когда успокаивались даже самые отчаянные молодцы, знатные господа успевали вернуться с пиров, а честные обыватели досматривали последние сны перед новым трудным, щедрым на обиды днем. Здание, где на третьем этаже Сегестий снимал комнаты, представляло из себя трехэтажный, многоквартирный, доходный дом, называемый в Риме инсулой. К новому году центурион собирался переезжать во флигель, который за умеренную цену обещал сдать ему Дидий Юлиан. Далее можно было подумать и о собственном жилье, ведь в придачу к званию центуриона Сегестий получал право после увольнения быть приписанным к сословию всадников. Казалось, жизнь налаживалась, однако Виргула ни секунды не колебались, когда муж заговорил о несчастной девушке, спросил, не смогла бы жена присмотреть за ней. Беседовали ночью, в обнимку — зачем им обзаводиться собственным домом, когда нет детей, когда на небе ждут райские хоромы. Стоит ли гневить Христа отсутствием сострадания и отказом в братской любви? Мало ли они претерпели, чтобы бояться наказания?
Виргула поджидала Сегестия в небольшом портике, пристроенном к дому — пряталась за колонной. Сегестий перенес Марцию наверх, там ее положили возле жаровни, только что заправленной горячими углями. Девушку била крупная дрожь, она без конца спрашивала, где Бебий, что с ним? Виргула успокоила, на ходу объяснила, что с Бебием все в порядке, он жив — здоров. Когда представится возможность, он сразу навестит ее. Затем женщина напоила беглянку горячим молоком с медом, заставила выпить всю кружку.
Марция долго оттаивала, согревалась, успокаивалась. Слезы кончились, усталость брала свое. Виргула накрыла ее одеялом, однако это не помогло, девушка вдруг начала бить крупная дрожь. Тогда Виргула вытолкала мужчин и растерла Марцию, после чего девушка сразу заснула.
На улице Квинт спросил.
— Надо выручать Бебия, Сегестий, Как поступим?
— Прежде всего, не будем горячиться. Но и медлить нельзя. Я немедленно отправлюсь в казармы преторианцев, поговорю кое с кем. Так просто мы Бебия не отдадим. Ты же поспеши во дворец к императрице.
Ночи второй половины декабря оказались для Марка удивительно плодотворными и, главное, спокойными от бесконечных государственных забот. В преддверии новогоднего праздника как‑то разом оборвалась череда бесконечных совещаний, утомительных расследований, заседаний государственного Совета, собраний сената, которые император Марк не позволял себе пропускать. За это время император успел окончательно оформить первых пять книг своих размышлений. Расставил записи по местам, убрал суетное, оставил голую правду о бессмысленности страха перед смертью, о правильном поведении, об осмысленном исполнении долга, и, самое главное, о предназначении.
Однажды под утро собрал оставшиеся записи, не вошедшие в переписанные тетради, взвесил их на ладони и решил — многовато набралось. Еще на пять — шесть книг. Стоит ли добавлять их к написанному? Решил просмотреть. Не заметил, как вчитался — так и провел весь день. Оставил чтение только следующим вечером, решил — есть еще над чем поработать.
Есть что напомнить самому себе.
Неожиданно прихлынула радость от повторного знакомства с самим собой, прежним, наивным, но не поддавшимся ложным представлениям, не сбившимся с пути. Эта радость пьянила сильнее вина, она была слаще женщины и власти. Марк позволил себе даже возгордиться — может, назвать эти записи «На пути к мудрости»? Ирония понравилась. Он засмеялся, накатила светлая грусть — можно ли в принципе отыскать название разговору с самим собой? Долгому, нелегкому, порой докучному, но не бесполезному.
Осенью, после возвращения в столицу на него сразу навалились сиюминутные, неотложные дела, многочасовые аудиенции, судебные слушания, заботы об устройстве празднеств, участие в официальных религиозных церемониях. Эта нескончаемая кутерьма на какое‑то время лишила Марка последовательной уверенности, прямодушной твердости. Руки не доходили до практической подготовки к походу через Данувий.
Хуже того, с первого же дня пребывания в Риме император ощутил неосознанное, но утомительное давление, которое начали оказывать на него многочисленные доброжелатели. С первого же дня его начали пугать угрозами, старались привлечь внимание к нелепым тайнам, делились страхами, пытались открыть глаза на вызревающие тут и там заговоры. Самые незначительные дела вдруг раздувались до степени смертельной опасности для государства.
По большей части в подобном усердии не было злого умысла, направленного персонально против принцепса. Марк, ученик Адриана и Антонина Пия, отлично сознавал, что для подчинившихся — не важно, сенатора или раба, — нет и не будет лучшего способа упрочить свое положение или сделать карьеру, как привлечь внимание господина к незаметной на первый взгляд интриге, предупредить о нависшей опасности.
Лучшее средство заслужить милость господина и добиться успеха в жизни — это организовать покушение. Покуситься можно на что угодно — на жизнь повелителя, на его честь и достоинство, на бюджет, на общественную мораль, на карман соседа, на деньги вдов и сирот, на здравый смысл, на чужой талант и веру в добро. На родного отца, наконец, как это случилось с Вибием Сереном, привезенным из ссылки, грязным и оборванным, и представшим на суде лицом к лицу с сыном, обвинившим его в покушении на императора.
Обвинение выглядело не то, чтобы надуманным, а просто смехотворным, тем не менее сынку, тоже Вибию Серену удалось изумить Рим бесстыдством и наглостью. Тем самым молодой человек, добившись смертной казни для отца, подтвердил главное условие, без которого в подобном деле невозможно рассчитывать на успех — необходима изюминка, непременная новизна, особого рода искусство, с помощью которого можно привлечь внимание сильных мира сего к замышляющимся вокруг них козням.
Самым эффективным приемом, фигурой высшего пилотажа, можно считать «раскрытие заговора». Опытные честолюбцы готовили это блюдо мастерски, с изысканностью, достойной умелого гастронома, «чьи кушанья», как говорится, «отведав, пальчики оближешь». Люди способные, они терпеливо подыскивали доверчивых простаков, объединяли их призывами «послужить», например, «отечеству», «исполнить гражданский долг», затем раскрывали глаза принцепсу на злоумышленников. В этом случае продвижение по службе было обеспечено. Правда, в таких делах важно не переиграть, однако в ту пору рисковых игроков в Риме хватало.
Только спустя месяц после прибытия в Рим императору удалось навести порядок или, точнее, ввести в бюрократические рамки наплыв бесчисленных доносов и предупреждений. Пришлось публично опозорить особенно активных провокаторов, пытавшихся за счет принцепса одолеть свои мелкие корыстные невзгоды. В их адрес были вынесены особые сенатские постановления. С той поры и работать стало легче, и появилось время, чтобы не спеша оценить потенциал зловещей смуты, о которой предупреждала Фаустина. Все пока было зыбко, зло пряталось в тень, однако Марк ясно ощущал наличие некоей подспудной и сильной руки, то и дело пытавшейся отвернуть его от реальных дел и привлечь к устранению несуществующих угроз и решению пустяшных вопросов.
Он долго размышлял на эту тему, в конце пришел к выводу, что не стоит торопить события. Пока армия в его руках, административный аппарат действует как часы и на важнейших постах в государстве находятся верные и толковые люди, никакой реальной опасности не существует.
Судя по сообщениям соглядатаев из Паннонской армии Авидий Кассий после расправы над центурионами так и не сумел найти общий язык с солдатской массой, так что база, на которой он мог бы утвердить свои претензии, суживалась до нескольких провинций. Это, прежде всего, Сирия, Египет и расположенные между ними области. Однако его нерасторопность — сознательная или случайная — в деле подготовки переправы через Данувий более не могла быть терпимой.
В конце ноября император вызвал Авидия в Рим, чтобы направить его наместником в родную Сирию. Восток империи глухо бурлил и не было человека, более основательно разбиравшегося в местных проблемах, чем Авидий. Если сириец — человек благоразумный, он сделает правильные выводы из нового назначения.
В декабре Марк вновь вплотную занялся подготовкой похода на север. Понятно, какой досадной помехой показалась ему дикая история с похищением наложницы Уммидия Квадрата. Только вникнув в суть дела, лично поговорив с доставленным во дворец Бебием, выслушав ходатайство Фаустины, признания Эмилия Лета и Сегестия в соучастии, жалобы и призывы к справедливости, которыми начал досаждать Уммидий, он неожиданно осознал, что дело о похищении рабыни вполне может стать очень важным пунктом в развитии ситуации, складывавшейся в тот момент в Риме, и, прежде всего, в укреплении своей власти в столице.
С этой целью он поручил своему отпущеннику Агаклиту выяснить, не связано ли это похищение с делом Ламии Сильвана? Тот, проанализировав все данные, пришел к выводу, что, на первый взгляд, эти два случая между собой никак не связаны, однако какая‑то внутренняя взаимосвязь между ними существует.
Император удивленно глянул на начальника канцелярии.
— Поверь, господин, — с некоторой даже страстностью продолжил Агаклит, — это не более чем некоторое предощущение, какой‑то подспудный мотив. Я не могу сформулировать его, но он тревожит меня. Мне ясно одно — в деле Бебия Лонга, как, впрочем, и в случае Ламии Сильвана, нельзя однозначно принимать чью‑либо сторону. Если наказать Бебия, Лета и Сегестия по всей строгости, будут недовольны преторианцы. Приверженцы пороков поднимут головы. Простить Бебия тоже нельзя, в этом случае будет нарушены основополагающие законы, и государству придется много потрудиться, чтобы восстановить доверие к власти.
Вольноотпущенник замолчал. Присутствовавший при разговоре Александр добавил.
— И еще, господин… Вряд ли полезно позволить торжествовать Уммидию, тем более, если всем ясно, что люди рождаются равными, и судьба каждого есть лишь игра случая. Допустимо ли в таком случае возвращать Марцию без каких‑либо условий? Может, как раз в этом случае проявить волю и показать кое — кому, что принцепс вправе вводить закон и отменять его. Он сам как бы является и параграфом и исключением из параграфа.
Император жестом указал — ступай.
Агаклит вышел.
Марк вздохнул — трудно понять, о чем он говорит. Разве что пытался намекнуть, что в этом деле нельзя свести к общему знаменателю закон и справедливость. Традиция всегда была на стороне закона — на том стоял и стоять будет Рим. В том и состояла высшая справедливость, что Торкват приказал казнить родного сына за нарушение приказа, пусть даже юноша и сразил врага. Однако в случае с Бебием подобная щепетильность в обращении с древним правом будет воспринята исключительно как политическая мера, непреложный факт, подтверждающий, чью сторону занял в этом конфликте Марк.
Понимание, что рабы тоже люди, было общим местом для всего круга образованных людей. Казнить Бебия, Квинта и Сегестия значило пойти наперекор требованию времени, сыграть на руку самым страшным извергам, не раз доводившим дело до восстаний, бунтов и волнений среди рабов. Но и отринуть закон он не мог.
Где же ты, разум?
Чем сможешь помочь на этот раз?
Наказание за подобную дерзость однозначно — смертная казнь, однако сама мысль о том, что ему придется подвергнуть отсечению головы сына своего детского друга и просто честного парня, на которого он, император Рима, возлагал большие надежды, казалась сущим безумием, повторением прежних жестокостей Калигулы или Нерона. Те, по крайней мере, зверствовали, издевались над законом, исключительно по своеволию, то есть действовали «в духе времени», как определил их поступки Гельвидий Приск. В нынешних обстоятельствах следовать букве закона значило выставить себя матерым ретроградом, пусть даже dura lex, sed lex* (сноска: Закон суров, но это закон). Парадокс сродни софизмам древних, вопрошавших непосвященных — если у человека выпадает волос за волосом, с какого волоса он становится лысым?
Или вот еще — человек имеет то, чего он не потерял. Человек не терял рогов, следовательно, он рогат.
Но если подобные словесные выкрутасы являлись всего лишь разновидностью игры ума, то в случае с похищенной рабыней вопрос стоял о жизни и смерти приятных ему людей.
Только между нами — объяснения молодого Бебия, испытавшего великую, однако скорее книжную, чем разумную страсть пришлись ему по душе. Марк не мог не оценить его верность, готовность принять наказание и отказ сообщить имена сообщников.
— Будешь молчать и под пытками? — спросил Марк Аврелий.
— У меня нет выбора, господин, — Бебий развел руками. — Я должен спасти Марцию. Если мне хватит мужества, Уммидий вовек не найдет ее, а если даже и найдет, не посмеет тронуть. Так что придется проглотить язык.
Марк озадаченно почесал висок, затем поделился с Бебием.
— Из твоих слов следует, что Марцию прячет императрица. Неужели ты полагаешь, что я не смогу принудить ее открыть мне место, где находится рабыня?
— Нет, господин, императрица здесь ни при чем.
На этом первый допрос закончился. Пораскинув так и этак, император решил лично продолжить расследование — очень заинтересовала его решимость Бебия.
Можно представить, какое изумление он испытал, когда напросившиеся на аудиенцию Квинт Эмилий Лет, а затем и этот громила Сегестий поочередно признались в соучастии. Лет утверждал, что это была его идея, а Сегестий прямо заявил, что Марция спрятана у него в доме, за ней присматривает Виргула. Далее добавил, что пока Марция не родит, Виргула не отдаст несчастную, ибо нет большего греха на белом свете, чем неблагодарность.
Марк даже поднялся с кресла, подошел к Сегестию, постучал пальцем по его голове, как бы спрашивая, в своем ли центурион уме?
— Неблагодарность к кому?
— К Спасителю. Он наградил нас светом, его заботами нам вручена несчастная Марция. Как же мы можем закрыть глаза, заткнуть уши, вымолвить — пусть погрязнет в пороке.
— Сегестий, не вынуждай меня применить к тебе закон за укрывательство и дерзкое неповиновение властям. Каждый из вас словно играет со мной в глупую игру: простит — не простит, но беда в том, что я не имею права прощать без достаточных оснований, и твои рассуждения этих оснований не дают. Это тебе ясно?
— Так точно, господин. Я знаю, вы поступите по справедливости. И Виргула знает. Марция верит.
— Во что верит? Что я нарушу закон и откажу ее владельцу в праве владеть ею?
— Не знаю господин, — Сегестий опустил голову, помотал ею, даже замычал от напряжения, потом неожиданно добавил. — Но верю.
Марк развел руками. Это была стена, они с центурионом находились по разные стороны этой стены, и, странное дело, ему, императору, повелителю мира, вдруг захотелось оказаться в компании с Бебием, Летом, Сегестием.
Это была неясная тяга, глубинная, легко одолимая, в пух и прах разбиваемая доводами разума, но кто бы мог предположить, до какой степени усилится это желание, когда Марк наконец взглянул на портрет Марции.
Уже на следующий после похищения день по городу поползли слухи о необыкновенной красавице, которая вдруг объявилась в Риме, о неодолимых чарах, с помощью которых она овладела преторианским трибуном Бебием Лонгом. Ради рабыни трибун, мальчик из хорошей семьи, отлично проявивший себя под Карнунтом, готов пойти на смерть. Ничего не скажешь, сильна ведьма! Те же, кому удалось взглянуть на прославившийся в одночасье портрет, высмеивали это мнение, уверяли, что такой красотке никаких чар не надобно. Каждый, кому посчастливиться взглянуть на нее, тут же теряет рассудок.
Понятно, с каким недоверием и плохо скрываемым возмущением выслушивал эти сплетни Марк Аврелий. Наконец потребовал доставить ему шкатулку. Оказалось, что вещественное свидетельство хранилось у самой Фаустины, которая, конечно, не могла не поучаствовать в очередной дворцовой интриге. На все упреки мужа, она отвечала гордо и непреклонно, что стояла и будет стоять на защите чести и достоинства семьи. Она презирает и будет презирать козлоногих сатиров, позорящих своими наклонностями звание римского патриция.
— Вспомни, с каким энтузиазмом твой Уммидий рядился в плащ философа?
Фаустина продолжала наступать на мужа.
— Вспомни, как егозил перед тобой? А теперь послушай, какие речи он произносит в городе: Марк устал, ослабел, выпустил вожжи из рук. Страной управляют вольноотпущенники, Фаустина убивает всех, кто ей неугоден. Ты полагаешь, эти бредни придают авторитет власти?
— Другими словами, ты требуешь, чтобы я применил в отношении Уммидия закон об оскорблении величества?
— Да, Марк! Пора показать, кто в Риме хозяин. Эту свору, называемую высшим сословием, можно удержать в повиновении, только зажав ее в кулак. Твой Уммидий, знаешь, из какой породы? Он из тех, кто никогда не примкнет к заговору против деспота, но всегда окажется в числе тех, кто первым начнет обличать и требовать жестокой казни для свергнутого тирана.
Это был веское утверждение, в нем было много правды, но ведь в данном вопросе разбирались не нравственные качества зятя или его наплевательское отношение к добродетели, а похищение рабыни. Он так и сказал Фаустине, на что она резонно ответила.
— Попробуй оторвать одно от другого, и очень скоро ты получишь заговор, с которым не так легко будет справиться. Боюсь, что на этот раз, мало будет принудить меня действовать. Глядишь, самому придется испачкать руки.
Император вышел из себя.
— Ты полагаешь, я сознательно натравливал тебя. Все знал и позволял тебе отравить Вера, убивать Галерию?! Уйди с глаз моих!
— Я уйду, — ответила Фаустина. — Я уйду к детям и буду молить богов, чтобы боги хотя на день вразумили моего шибко умного мужа.
Внезапно она распалилась.
— Да, ты стоял в стороне, возился со своими записями, воевал, устраивал государственные дела. Поступал разумно, в духе своего ведущего. Ты чист, но неужели ты никогда не задумывался, что твоя чистота следствие чьей‑то грязи. Я не буду корить тебя, изводить упреками, как этот низкий Уммидий. Я полагаю, ты мудр и найдешь достойный выход из этой ситуации.
Когда Марк Аврелий разглядывал портрет Марции, он задумался вот о чем — по какой причине Фаустина сознательно шла на скандал? Ответ мог быть только один — жена поддалась пагубному воздействию страстей. Она давно ненавидит Уммидия, благосклонна к верному в любви Бебию и верному в дружбе Квинту. Было в этом отдающем театральщиной похищении что‑то от пасторальных историй, слезливых повествований о Дафнисе и Хлое, от слезливо — похабных и в то же время сладострастных виршей Марциала или Катула.
Впрочем, и Сегестий, уверовавший в то, что император разберется, поступит по справедливости, не далеко от нее ушел. Вставал вопрос, какое из двух оснований — закон или страсть или, что равнозначно, вера — весомее? На какое опереться? Что более соответствует его ведущему и мировому логосу, служить которому, как говорится, в радость. Чувствовать себя его долькой — в радость. Служить добродетели — в радость.
Непонятно только, почему печаль? Почему тяжесть на сердце?
Марк долго разглядывал потрет. Красота Марции сразила его. Мелькнула мыслишка — разве он не император? Не мужчина? Разве впору кому‑то, кроме государя, владеть подобной женщиной?
Смешно и грустно. Спасать ее от рук Уммидия было нелепостью. Армия готовится к походу, а он бросит все и займется судьбой рабыни? Хорош наследник Адриана, нечего сказать! Но и отдать ее в руки Уммидия будет страшной, недопустимой жестокостью — это он ощутил сразу и напрочь. Тем более позволить сгубить ее будущего ребенка.
Возвышенное томление охватило его, уволокло в мечты, в платоновские дали, в царство логоса, в пространство добра и света, куда его не раз увлекала фантазия. Как хотелось воплотить на земле хотя бы сколок этих заоблачных далей. Забыть на мгновение, на час, на сутки о бюджетах, походах, о порочных сластолюбцах — и воспарить! Коснуться небесной силы и снести хотя бы ее частичку на землю, образумить людей. Убедить их, напомнить слова Зенона — душа бессмертна. Душа — это дыхание, врожденное в нас, поэтому она телесна и остается жить после смерти до самого обогневения, когда вспыхнет мировой пожар, и старый мир, подвергнутый Страшному суду, падет и возродится в новом облике добра и совершенства.
Очень хотелось, чтобы людей проняло — не рассчитывай на тысячу лет. Неизбежное нависает, посему покуда жив, покуда есть время — стань лучше.
Мечталось, может, в будущем так и случится, ведь последующее всегда наступает за предшествующим не иначе, как по некоему незримому расположению. Это ведь не какое‑то отрывистое перечисление, принудительное и навязываемое, а полное смысла соприкосновение. Ибо подобно тому, как ладно расставлено все существующее — дни и ночи, лето и зимы, земля и небо, суша и море, звери и растения, мужчина и женщина, — так и становящееся являет не голую очередность, а некую восхитительную последовательность, некое приближение к добру. И в этой расположенности возникла — даже не возникла, а еще только наметилась маленькая букашка — нерожденный ребенок Марции. Всю жизнь он убеждал себя, что общественное есть его долг. Помоги другим, если тебе доверена власть. Помоги ребенку, докажи, что философия сильна.
Вспомни о Тразее Пете, Гельвидии Приске, Эпиктете, Луции Сенеке. Они с честью распростились с белым светом, делом доказали, что добродетель не пустой звук. Теперь твоя очередь. Не можешь помочь Марции, помоги ребенку, будущей капельке разума.
* * *
За несколько дней до объявления решения император вызвал во дворец Уммидия Квадрата. Спросил с намеком.
— Ты, говорят, произносишь обо мне нелестные слова? Помнится, ты был готов руки мне целовать, когда я наградил тебя наследством сестры. На что же ты теперь тратишь мои деньги? На шлюх, на бесстыдство?
Уммидий был мрачен, ответил дерзко.
— Марция — моя собственность. Что хочу, то и делаю.
— Тогда я также поступлю с тобой.
— Но, государь! — воскликнул Уммидий. Он помедлил и затем как в юности спросил. — Марк, в чем моя вина?
— Ты посягнул на убийство еще не рожденной души. То есть бросил вызов высшему разуму, наградившему Марцию ребенком.
— Марция — моя рабыня, и все, что таится в ее утробе, тоже мое.
— Да, но при этом ты забываешь о законах Адриана и Антонина Пия. Первый запретил хозяевам мучить и убивать рабов по собственному произволу. Второй приравнял казнь раба к убийству, и всякий совершивший его должен отвечать по всей строгости закона.
— Боги мои! — Уммидий схватился за голову. — Я применил Марцию к удовлетворению моей потребности, за это не наказывают! Ты же утверждаешь, что я повинен в чьей‑то смерти. Я не понимаю, на чью жизнь я посягнул?
— На нерожденного еще ребенка. Ты приказал избавить Марцию от плода. Я своей императорской властью объявляю его живой душой, твоим вольноотпущенником. Имя тебе сообщат.
— Мужское или женское? — не удержался от издевки Уммидий
— Ты смеешь спорить с императором, ничтожество? Тебе напомнить закон об оскорблении величества римского народа?
— Нет, господин, я все понял. Я все исполню. Напишу вольную на мужское имя. В случае чего перепишу на женское, но это будет дороже.
— Безвозмездно, Уммидий. Все оформишь за свой счет. Далее, будешь держать язык за зубами. Если кто спросит насчет похищения, скажешь, что это была шутка. Вы побились с Бебием об заклад, сумеет ли он выкрасть у тебя рабыню и доставить в город.
— О, боги, — простонал Уммидий, затем вполне по — деловому поинтересовался. — Насколько же мы побились об заклад?
— На сто тысяч сестерциев.
— Конечно, я проиграл пари?
— А ты как думаешь?
— Боги, боги! Как вы жестоки! Девка обошлась мне в сто тысяч, теперь выкладывай еще сто тысяч этому наглецу. Надеюсь, воспитание так называемого вольноотпущенника обойдется мне дешевле?
— Оно не будет стоить тебе ни аса. Марция будет находиться там, где сейчас находится.
— А где она находится?
— Тебе это знать ни к чему.
— Как прикажешь, государь.
— Получишь Марцию, когда она родит.
Сегестий и Виргула охотно согласились взять на воспитание ребенка. Марция со слезами восприняла эту новость. Она угасала на глазах. Сколько ночей провела с ней Виргула, объясняя, что великий грех погибнуть от печали, что есть спасение. Не пренебрегай спасением. Подумай о ребенке. Господь наградил тебя дитем, носи его, роди его. Не беспокойся. Позволит Господь, она будет видеться с ним, но лучше, если ты забудешь о младенце. Земная жизнь — юдоль печали, облегчи ему будущее. Ему же будет лучше.
На том же настаивал и Эвбен, ее дедушка и пресвитер римский.
Смирись, говорил дед, рожай и моли Господа о милости. Человек, облаченный в мантию императора, рассудил, как мог, то есть рассудил здраво, а ты томишься. Кем быть твоему ребенку в лапах Уммидия? Жертвой? А в руках Сегестия и Виргулы он вырастет добрым христианином.
Дед просил — смирись, Марция, а — а?
Бебий все это время посещал Марцию, его по повелению императора тайно отпускали из карцера. Он тоже просил — смирись. Буду помнить. После нового года был объявлен приговор по делу о недопустимой дерзости, проявленной трибунами Бебием Корнелием Лонгом и Квинтом Эмилием Летом, посмевшим биться об заклад на чужую собственность. Бебий и Квинт выводились из состава преторианской гвардии и в званиях центурионов отправлялись: первый в Сирию, второй в Вифинию. Обоим дали месяц на сборы.
В последние перед отъездом дни Бебий не выходил из дома. С одной стороны, тень позора вроде бы вновь легла на дом Лонгов. С другой, к удивлению Матидии, не было в Риме более — менее значительного чиновника, который не посетил бы Бебия в его родном жилище. Даже Стаций Приск, предводитель преторианцев, заглянул к уволенному со службы трибуну.
В ночь перед отъездом Дим передал хозяину просьбу матушки посетить ее. Бебий не откликнулся.
Спустя час молоденький раб вновь явился к Бебию.
— До вас посетительница, — сообщил он.
Бебий даже сел на ложе.
— Кто?
— Не представилась.
— Женщина?
— Голосок дамский.
Бебий хмыкнул.
— Виргула? Или?..
Дим пожал плечами.
— Ладно, проси. Матушка знает?
— Нет, сидит с Эвбеном, подсчитывают, что вам взять с собой.
Бебий накинул верхнюю тунику, вышел в атриум, куда привратник ввел гостью. Ее лицо было спрятано под широким капюшоном. Наконец она откинула край.
Бебий не смог скрыть удивления.
— Клавдия!
Девушка заговорила горячо, быстро.
— Прости, Бебий, мой поздний визит. Не вини меня в безрассудстве. Я пришла сказать, что сегодня мы с матушкой были у императрицы. Фаустина вспомнила моего отца Максима, потом дамы принялись обсуждать приговор императора. Кто‑то вспомнил о знаменитой шкатулке. Я сначала отчаянно трусила, потом решила — будь что будет! Шкатулка у тебя?
— Да, Клавдия.
— Прошу, покажи мне портрет Марции.
Бебий помедлил, потом кивнул Диму. Тот поклонился и вышел. Вернулся быстро.
— Вот, — Бебий протянул коробочку.
Клавдия подняла крышку, долго вглядывалась в изображение. Наконец вернула шкатулку хозяину.
— Да, она хороша, — кивнула Клавдия. — Все равно… Все равно я не хуже. Знай, Бебий, я полюбила тебя и буду ждать, сколько смогу. Хоть всю жизнь. Марция не для тебя. У нее добрая душа, но она отрезанный ломоть. Она не для тебя.
— Как ты можешь судить!.. — возмутился Бебий.
— Могу, потому что я люблю тебя. Может быть, тебе станет легче вдали, если ты будешь знать, тебя ждут в Риме. Теперь прощай.
— Подожди, — в душе Бебия что‑то обломилось, — Я соберу рабов, мы проводим тебя.
— Меня ждут на улице. Со мной пять человек.
— Ладно, Клавдия. Знала бы ты, как я благодарен тебе за добрые слова. Не за сочувствие, не за глупую поддержку, не за похлопыванию по плечу и совет держать нос повыше, а просто за добрые слова. Если угодно, за искренность. Даже если ты ошибаешься, все равно спасибо. А посему еще один человек в твоей свите не помешает. Тем более храбрый вояка. Подожди, я надену доспехи. В последний раз.
* * *
За день до февральских календ Марк отправился в Паннонскую армию. Перед самым отъездом он отдал приказ изгнать стихоплета и сочинителя похабных мимов Тертулла в Африку, отказал пророку Александру из Абинотеха в постановке его статуи на форуме, запретил императрице поездку в Равенну «на отдых», повелел задушить Ламию Сильвана в темнице. О его смерти в Риме не объявлять.
Все истины стары, только заблуждения могут претендовать на оригинальность.
Вил Дюрант
…сама смерть — не добро и не зло: Катону она послужила к чести, Бруту к позору. Любая вещь, пусть в ней нет ничего прекрасного, становится прекрасной вкупе с добродетелью. Мы говорим: спальня светлая, но уже ночью она становится темной; день наполняет ее светом, ночь отнимает. Так и всему, что мы называем «безразличным» и «стоящим посередине»: богатству, могуществу, красоте, почестям, власти, и наоборот — смерти, ссылке, нездоровью, страданиям и всему, чего мы более или менее боимся, дает имя добра или зла злонравие либо добродетель.
Сенека
«Поутру, когда ленишься вставать, пусть под рукой будет, что просыпаюсь на доброе дело».
Утренние сумерки подступили робко, на ощупь. Марк на мгновение оторвал взгляд от бумаги, бездумно проследил за Феодотом, безмолвной тенью поднявшимся с лежанки и вышедшим из шатра, затем с еще большим увлечением продолжил.
«Но как сладостно поваляться в постели! А — а, так ты рожден, чтобы было сладко? А может, ты появился на свет, чтобы трудиться и действовать?
Оглянись кругом. Замечаешь травку, воробушка, муравьев, пауков, пчел? Прохлаждаются ли они? Нет, они делают свое дело, насколько в их силах устраивают мировой порядок. И после этого ты ленишься, нежишься, не бежишь навстречу тому, что согласно с твоей природой?»
Феодот вернулся, прилег. В прозрачных сумерках странно очертились его темные, зрачки. Они как бы светились, в них чувствовалась мысль и откровенное сочувствие.
Марк усмехнулся, торопливо, чтобы не утерять нить рассуждения, продолжил:
«Но ведь и отдыхать нужно!
Верно.
Так ведь природа дала меру и для отдыха, как, впрочем, позаботилась о еде и питье. Рассуди, в питье и еде, в досуге, ты не прочь хватить сверх меры, а в деле — нет, исключительно «в пределах возможного». Выходит, не любишь ты себя, иначе любил бы и свою природу, и волю ее. Кто любит свое ремесло, те сохнут за ним, неумытые, недоедающие. Чеканщик любит чеканить, плясун плясать, сребролюбец — серебро, честолюбец — тщеславие. Все они забудут о еде, о сне, только бы умножить то, к чему устремлены…»
Полотняные стены осветились разом, слева от входа вдруг очертилось пропитанное дробным светом ярко — золотистое, с примесью багрянца, пятно.
Марк оторвал взгляд от пергамента, некоторое время с оцепенелым недоумением разглядывал неожиданный источник света, затем словно очнулся и вновь перевел взгляд на рукопись.
В следующее мгновение за пределами шатра что‑то громко хрустнуло. Донесся вскрик. Что там случилось, о чем, по какому поводу вопль, разобрать трудно. Феодот тут же сел на лежанке. Император жестом указал — поди, узнай. Спальник с неожиданной для пожилого человека ловкостью неслышно выскользнул из палатки. Уже через мгновение ворвался, шумно хлопнул полой, прикрывавшей вход занавеси.
— Дым над горой. Два дыма!
— Два дыма, говоришь? — вскинул голову император. — А не ошибся?
— Нет. Сейчас прибегут, доложат.
— Как же ты разглядел?
— Я прогал между соснами давно приметил. Приказал молодому, тот залез на дерево, подрезал ветви.
Император поднялся, вышел из шатра, глянул в ту сторону, куда указал Феодот. Различил полоску золотившегося Данувия, более ничего. Усмехнулся — ему ли, со слабым зрением, тягаться с остроглазым Феодотом? Грек врать не будет.
Император потянулся, оглядел временный лагерь.
Была весна. Дни стояли знойные, душные. После полудня жара начинала донимать даже привычных к пеклу выходцев из Африки. Палатки легионеров размещались в вековом бору в нескольких сотнях шагов от реки. Может, поэтому не так досаждала духота, злобные слепни, комарье и мухи. Прибрежную рощу всласть продувало ветерком. Сегодня, правда, было тихо. Лес, как обычно, торжествовал на восходе. Сосны пели, радуясь обилию солнечного света. Окрестности переполнял птичий гомон — забытая в Риме редкость. Даже весной в Вечном городе редко услышишь соловья, а здесь, в Паннонии для птах раздолье. Заливаются так, что сердце радуется.
В следующее мгновение у северных ворот вновь послышались чьи‑то нестройные выкрики. Шум покатился к преторию, обрел очертания мчавшегося всадника, его, тоже верхами, сопровождали сингулярии из охраны. За конными бежали легионеры. Гонец подскакал к земляному возвышению, на котором был разбит императорский шатер. Два преторианца, стоявшие возле входа, положили руки на рукояти мечей, однако Марк жестом остановил их. Сдерживая волнение, полной грудью глотнул свежий, прохладный, чуть припахивающий дымком воздух. Напился вволю, затем приказал.
— Говори.
Гонец, к тому моменту соскочивший с коня, успевший вскинуть правую руку и выкрикнуть: «Аве, цезарь!» — торопливо доложил.
— Над Лысой горой два дыма. На том берегу суматоха.
В этот момент к шатру уже успели подойти члены военного совета. Марк жестом пригласил их внутрь. Септимий Север отрицательно качнул головой.
— Господин, стоит ли тратить время на болтовню? Пора на ту сторону.
Марк Аврелий вопросительно, словно ожидая ответа, глянул на каждого из присутствовавших полководцев, легатов, примипиляриев и центурионов, входивших в военный совет армии. Все, как один, закивали, вскинули руки в римском приветствии, нестройным хором гаркнули: «Аве, цезарь!», а центурион Гай Фрукт выкрикнул.
— Веди, достойный!
— Да будет так! — ответил Марк Аврелий и махнул рукой. Затем обратился к Пертинаксу. — Действуй, Публий.
Через несколько часов баржи, подготовленные к наведению наплавных мостов, были соединены бортами. Саперы — фабры работали дружно — никаких лишних выкриков, брани, центурионам почти не приходилось пускать в ход палки.
Скоро первая линия суденышек коснулась противоположного берега, затем вторая, третья. Марк, затаив дыхание, следил с берега, как река на глазах одевалась в мосты. Не теряя ни минуты, саперы сразу начали укладывать дощатые настилы, по которым через реку двинулись передовые вексиляции, составленные из конных и пеших отрядов. Впереди несли штандарты, значки когорт, следом через реку, торжествуя и покачиваясь на ходу, двинулись легионные орлы. К полудню отряды первого эшелона перешли Данувий и закрепились на правом берегу.
Квады, казалось, были ошеломлены быстротой работ, их размахом и величием римского оружия. Передовые заставы германцев, не оказав сопротивления, не выпустив ни единой стрелы, укрылись в лесах, так что к вечеру основная масса войск, включавшая шесть легионов Северной армии, отдельные и вспомогательные отряды, уже были на вражеском берегу. Здесь бóльшая часть легионеров сразу взялась за устройство лагеря, а немногочисленная, сформированная из наиболее опытных воинов группа с проводниками из принятых на римскую службу квадов поспешила к Лысой горе, на вершине которой закрепился Сегестий. Трудно поверить, но к исходу ночи в римский лагерь, уже отгородившийся рвом и обросший бревенчатыми стенами, был доставлен Ариогез, царь квадов, плененный лазутчиками вместе с членами его семьи, а также посол римского народа Бебий Корнелий Лонг старший.
Рискованный план, разработанный в претории Марка Аврелия еще в апреле, был успешно осуществлен. Собравшиеся на военный совет члены претория все, как один утверждали — путь на север открыт. Завтра необходимо выступать. Войско, как предписывалось планом, следовало разбить на две колонны и следовать долиной Моравы, по обеим ее берегам к верховьям Альбиса. Ждать послов от квадов с просьбой о мире не следует. Нельзя терять времени. Тем не менее, Марк не закрыл обсуждение, глянул в сторону Бебия.
За этот год посол оброс донельзя. Остричь себя разрешил, но бороду, спускавшуюся до пояса, трогать не позволил. В одежде германцев — штанах, коротком плаще — накидке, закрепленном на правом плече вырезанной из дерева фибулой, — он казался настоящим варваром. Даже в его выговоре появилось что‑то чуждое плавной римской речи.
Бебий уловил взгляд императора, поблагодарил его за освобождение, однако высказать свое мнение по поводу дальнейших шагов римлян отказался. Свое решение объяснил тем, что просидел все эти месяцы в темнице, обстановка ему не известна, поэтому он не вправе давать советы сведущим в военных делах людям.
Поздней ночью, после окончания заседания, на котором преторий единодушно решил не отклоняться от намеченного плана и смело двигаться вперед к бургу Ариогеза, где, по сведениям лазутчиков укрепился племянник прежнего царя Ванний, Марк доверительно поговорил с Бебием. Было в молчании Лонга на совете некоторое лукавство, какая‑то недоговоренность. Хотелось выяснить, в чем дело?
— Марк, — ответил Бебий, — поверь, я сказал правду. Мне нечего сообщить тебе и твоим соратникам по вопросам войны и мира. Не мое это дело вмешиваться в государственные дела. Мне очень хочется помочь тебе, но не в пролитии крови, не в убийствах и грабежах. Ты по — прежнему в поисках истины следуешь за разумом, но на этот раз разум питается кровью.
— Это не мой выбор, — ответил Марк. — Я сделал все, чтобы добровольно принудить квадов принять наши условия. Я не могу останавливаться на полпути. Но речь сейчас не об этом. Ты вправе отойти в сторонку. Ты не получишь награду, но и не будешь наказан. Но неужели твое ведущее будет спокойно смотреть, как будет литься кровь твоих соплеменников?
— Все люди — братья, Марк.
— И с этим соглашусь, однако среди братьев нередко встречаются и недостойные, плюющие на братскую любовь выродки. Их, согласно твоей вере, необходимо прощать, а мне, в моем положении, так поступать нельзя. Варвары здесь, — он указал пальцем на север, — а злоумышленники там, — ткнул в сторону Вечного города, — объединившись, способны порушить все, что мне дорого, как, впрочем, и тебе, пусть даже ты и решил отринуть прошлое. Однако, как друг и брат, ты обязан отвечать на мои вопросы. Что ты можешь сказать о племяннике Ариогеза Ваннии?
— Это храбрый и благородный юноша. Он принял веру Христову, как и его дядя. Как могу я оказывать помощь толпе язычников, решивших сгубить доброго христианина.
Марк насупился.
— Это мы‑то язычники? А германцы, значит, страдальцы? Непонятно, кто тогда все эти годы буйствовал и разорял земли по ту сторону реки? Ведь это наши земли, и среди тех, кто населяет обе Паннонии, тоже много христиан. У меня половина Молниеносного легиона твои единоверцы. Разве я запрещаю им справлять культ? Разве в чем‑нибудь я ущемил их веру. Сражайся храбро — и можешь молиться своим богам. И сражаться им придется против Ванния, брата, так сказать? Как же быть? Сложить оружие? — он неожиданно запнулся. — Ты, кажется, упомянул, что и Ариогез?..
— Да, император. Ариогез тоже уверовал в Христа.
— Что творится в мире! Поистине, люди сошли с ума либо окончательно поглупели.
Он неожиданно примолк, настороженно, с нескрываемой подозрительностью глянул на друга.
— Ага, теперь понятно, почему ты возгордился. Решил взяться за меня?
— Упаси Господь! — испугался Бебий и закрыл лицо руками. — Если даже меня и посещали подобные мысли, поверь, это происки лукавого. Это от безумной гордыни. Господь во время просветил меня, смирил меня. Если ты полагаешь, что я, как любезный тебе Рутеллиан, окончательно лишился разума и надеюсь склонить тебя к истинной вере, ты ошибаешься. Этот путь каждый пройти сам, и на этом пути ему непременно придется с чем‑либо расстаться, чем‑то пожертвовать. Кстати, как поживает тесть Рутеллиана Александр из Абинотеха, утверждавший, что Луне посчастливилось совокупиться с ним? Кует деньгу? Торгует амулетами? Требует установки своих статуй на форуме?
— Кует, Бебий, торгует и требует. Он открыл в Риме мастерскую по изготовлению священных талисманов, снабжает ими все провинции и требует налоговых льгот. Лжепророки многое чего требуют, на всех не угодишь. Одни с помощью гнусных обрядов выманивают деньги у суеверных людей, другие кормят их нелепыми надеждами на скорый и праведный суд.
Император встал и принялся нервно расхаживать по залу. Затем остановился напротив Бебия, взялся руками за подлокотники его кресла. Наклонился.
— Давай‑ка лучше о Ваннии, о квадах. Как отнесутся варвары к возвращению Фурция? Стоит ли опереться на него?
Он подождал ответа, однако Бебий молчал. Тогда Марк наклонился еще ближе — лицо в лицо, и негромко признался.
— Нет у меня доверия к Фурцию. Однажды он упустил трон. Может, лучше договориться с Ариогезом и отпустить его. А может, стоит завязать сношения с Ваннием? Это реально?
Бебий вздохнул.
— Зови меня Иеронимом, Марк. Тебе отказать — Бога гневить. Возьму грех на душу, дам совет. О Фурции забудь. Если придется договариваться с квадами, не вздумай даже упоминать это имя. Германцы его ненавидят. Насчет Ариогеза ничего сказать не могу, но вряд ли его прельстят лавры Фурция. Если ты решишь казнить его или хотя бы упомянешь об этом, квады воспримут это известие как знак того, что ждет их в будущем. Не знаю, можно ли договориться с Ваннием, но это хорошая идея. Придется постараться, Марк. Если Ваннию удастся сплотить квадов, если его изберут царем, тебе придется несладко. Но договориться будет трудно, очень трудно. Квады могут поддаться страху и согласиться на условия, выдвинутые Римом. А могут и принять бой.
— Но не безумцы же они! — воскликнул Марк. — У нас двойное превосходство в силах. Соседи отвернулись от квадов и только ждут удобный момент, чтобы наброситься на их деревни. Среди князей разлад. Каким образом мы смогли бы захватить в плен Ариогеза и его семью, если бы не имели точных сведений, где царь прячет жену и детей, как часто их посещает. О какой обороне в таких условиях может идти речь? Неужели старейшины и князья пойдут на поводу у молокососа Ванния, ведь ему еще и двадцати лет не исполнилось?! Неужели согласятся погибнуть вместе с безумцем? Я понимаю, Ваннию, кроме собственной жизни, терять нечего, а знатным и сильным?! Мы предложим им такие условия мира, что они вынуждены будут принять их!
— Марк, я никогда не сомневался, что ты кого угодно можешь взять за горло. Ты достойный наследник Траяна, прозорлив, как Адриан, милостив и разумен, как Пий, но в любом случае ты — Цезарь! Умом я понимаю — ты прав. Но сердце подсказывает, не все так просто. Германцы, как дети. Они непоследовательны, склонны поддаваться страстям, любят играть в войну. Трехлетние карапузы называют себя «витязями» и без конца сражаются с римлянами, которых все от мала до велика кличут злыми троллями. Их главной привязанностью, воспитываемой с детства, является любовь к родине.
— Мы говорим с тобой на разных языках, Иероним, — вздохнул Марк. — Убеждать тебя, знатока учения Платона, Зенона, поклонника Эпиктета, себе дороже. Я не имею в виду обидеть тебя, но порой мне трудно тебя понять. Я веду речь не о детях, не о сказочных великанах, а исключительно о разумной оценке сил, числе воинов и умении сражаться.
— Это точно, Марк, — ответил Бебий. — Убеждать тебя, знатока учения Платона, Зенона, поклонника Эпиктета, бессмысленно. Поверь, в этом нет ни малейшего неуважения к господину римского народа, но есть вещи, которые ты просто отказываешься понимать.
Император ничем не выказал негодования. Он по — прежнему держал руки на подлокотниках и словно изучал постаревшего, обросшего Бебия.
Наконец оторвал руки, прошелся по залу. Вспомнился день, когда Бебий ступил на пагубный путь суеверия.
* * *
Случилось это во время гладиаторских игр, устраиваемых императором Адрианом по случаю какого‑то праздника (Марк уже забыл какого). Бебий Корнелий Лонг в ту пору был горячим поклонником подобных буйных зрелищ.
В юности он вообще отличался нездоровой горячностью, был падок на всякие новомодные штучки, касавшиеся установления справедливости на земле. Все они, друзья — философы, помнится, переболели этой заразой, но даже в кругу Квинта Рустика, Квинтилия Максима, Цинны Катула, Сея Фусциана, Ауфидия Викторина Бебий Лонг отличался наибольшей энергией и энтузиазмом. Слова Эпиктета казались им светом, смерть Сенеки, Тразеи Пета и Приска — примером. Траян — идеальным правителем, Гальба, усыновивший его, мудрым правителем. Августов принципат при разумном подходе к престолонаследию — лучшим из возможных государственных устройств, органично совмещавшим в себе все полезное, что заключалось в республике, аристократической форме правления и единовластии. Все соглашались с тем, что суеверия пагубны, верили в силу разума и в возможность и необходимость втолковывания народу добродетельного образа жизни, примеры которого в обилии поставляла римская древность.
На игры молодые философы явились всей толпой. Гладиаторов было выставлено много. Игры были рассчитаны на три дня и проходили с необычной даже для привычных к крови римлян жесткостью. Толпа зверела на глазах, к концу последнего дня зрители все чаще начали отказывать в помиловании раненым и побежденным, того же требовали и от императора. Адриан тоже распалился до того, что позволял себе вскакивать с места. Его глаза налились кровью. Когда же на арену амфитеатра Флавиев (Колизея), на самый десерт были выпущены двадцать пар известных в искусстве рукопашного боя самнитов, случилось невероятное. Некий старик в хламиде, перепоясанной веревкой, добежал до первого ряда на трибунах, спрыгнул на арену и с криком: «Что вы делаете? Христа ради, что вы делаете!?» — бросился к сражавшимся. Безумец попытался разнять гладиаторов. Зрители — все десятки тысяч человек — на мгновение опешили.
Тем временем сумасшедший старик метался от одного гладиатора к другому, взывал к разуму, молил зрителей о милосердии. Называл людей братьями, что‑то выкрикивал насчет божьей кары. Бойцы в растерянности опустили мечи.
Вскочивший с места, удивленный безумным поступком Адриан сел, откинулся к спинке кресла, строго и с некоторым даже вопросом взглянул на распорядителя игр. Того сразу бросило в краску.
Между тем по трибунам побежал глухой ропот, потом кто‑то выкрикнул — убейте его! И вся публика как один человек начала скандировать — убейте его, убейте его! Десятки тысяч, как один, принялись размеренно тыкать большим пальцем в землю — убейте его, убейте его!
Один из гладиаторов глянул в сторону императорской ложи. Адриан тоже величаво опустил большой палец. Гладиатор подошел к безоружному старику и ударил его мечом в брюхо. Ударил умело, сильно, так что острие вышло из спины. Тот только охнул, попытался схватить лезвие руками, но куда там. Боец вырвал клинок, кровь хлынула рекой. Старик опустился на колени, затем распростерся на арене. Песок под ним мгновенно заалел. Служители железными крючьями выволокли еще живое тело с арены. После этого бой продолжился с необыкновенным ожесточением.
Удивительно, но свихнувшийся человеколюбец сумел‑таки нагнать на римлян страху. Не сразу, но кое‑кто задался вопросом, какая же сила толкнула старика на смерть?
Зачем эта сила?
Кто наградил его безумной храбростью? Что подвигло презреть смерть?
Неосознанное предчувствие вины скоро сменилось страхом, а затем и гневом, то есть желанием наказать того, кто, по — твоему, незаслуженно лишил тебя спокойствия.
Старик взывал к Христу, распятому мошеннику из Иудеи? Стало быть, попытка сорвать народный праздник это происки христиан. Не было человека в городе, который с возмущением не упоминал бы о погрязших в глупом суеверии христианах. Квинтилий заявил, утверждать, что люди — братья, по меньшей мере, глупо. В философском смысле, это безусловно так, однако есть же и общественные установления, есть дикари, есть преступники и изверги. Его поддержал Цинна. Если некоторым гладиаторские игры кажутся бесчеловечными и жестокими, все равно нет более надежного средства научить граждан презрению к смерти и боли.
С того дня Бебий начал сторониться товарищей.
Марк вздохнул — пусть его! Он уселся в кресло, продолжил беседу.
— Знаешь, Иероним, — поделился он с товарищем, — что на этот раз придумал Публий Рутеллиан, чтобы наш поход успешно завершился? Он упросил меня взять в поход египетского старца Арнуфиса. Тот, говорят, силен в магии и колдовстве. Рутелиан убедил меня, если мы попадем в трудное положение, будет к кому обратиться за помощью. Вот я и подумал, а что если и ты последуешь с войском. С одной стороны, будут довольны воины, уверовавшие в распятого. С другой — в случае чего вы поочередно с Арнуфисом попробуете вымолить милость у Юпитера.
А я посмотрю, чья вера окажется сильнее.
И не спорь!
На следующий день произошла первая стычка с квадами. Конные африканские наемники с утра начали разорять деревни германцев, уводить в рабство женщин и детей. Против них выступил отряд варваров, за нескольких минут растерзавший африканцев. Германцы освободили пленных и попытались спрятать их в лесах, однако Публий Пертинакс успел принять меры. Две кавалерийские алы бросились в погоню. Понимая, что с такой обузой, как женщины и малые дети, не уйти, квады оставили пять десятков воинов, которые задержали продвижение римлян. Отряд варваров был разбит, в плен были захвачено около чуть более тридцати дружинников.
Их доставили в лагерь, посадили в одну большую деревянную клетку, где легионеры могли вволю полюбоваться на пленных. Все они были как на подбор — русоволосые, голубоглазые, прекрасно сложенные гиганты. Участвовавшие в схватке легионеры подтверждали, что и оружием они владеть умеют. Правда, глупы, когда на них набрасывали сети, они пытались перегрызть ее зубами. В толпе загоготали, кто‑то подбросил идею — лучшего материала для устройства гладиаторских игр по случаю победы не найти.
Дикари вели себя смирно, однако опытные солдаты из местных посоветовали трибуну получше приглядывать за пленными. Как в воду глядели. Утром Марку донесли, что варвары мертвы. Все, до единого. Император не поверил, поспешил к задним воротам, где неподалеку от палатки префекта лагеря, находилась клетка с пленниками. Действительно, богатырского вида дикари лежали бездыханными. Разбирались недолго, войсковые лекари выяснили, что пленники передушили друг друга. Последний порвал собственное горло об острый сук, выступавший внутрь клетки и тем самым сгубил себя.
В тот же день, к вечеру, в лагерь римлян явились послы от квадов. Их было трое, все убеленные сединами, длиннобородые, с посохами. Их сразу проводили в шатер императора, где Марк изложил условия, на которых квады могли сохранить имущество, территорию и семьи. Упомянул о желании Рима жить в мире и дружбе с соседями, ведь более сотни лет квады и римляне вполне уживались по разные стороны реки. Напомнил об общей угрозе, которую несли их народу и всем, кто желает жить в дружбе с великим южным соседом, необузданные северные племена.
Посланцы терпеливо выслушали Марка и переводившего им Сегестия, затем самый древний из стариков на хорошей латыни ответил, что они не уполномочены вести переговоры о мире.
— Зачем же вы явились в наш лагерь? — удивился Марк.
— Мы обращаемся к тебе с просьбой выдать нам тела наших сыновей. До тех пор пока наша просьба не будет выполнена, мы не можем с вами договариваться. Мы взываем к тебе, Марк, как к человеку чуткому, доблестному и справедливому. Наши воины, которых вы посадили в клетку, теперь не годятся, чтобы сражаться на арене как дикие звери. Их ждет Валгала, их ждет Вотан. Их ждет священный костер.
— Старик, — ответил император, — неужели мертвые вам дороже живых? Сейчас самое время поговорить о тех, кто дышит, кто сеет хлеб, выгуливает скот, об их судьбах.
— Судьбы живых в руках живых. Судьбы павших героев в руках Вотана, он требует их к себе.
Марк предложил старейшинам подождать, ответ будет дан к вечеру. Приказал приготовить для посланцев палатку. Те, однако, отказались, покинули лагерь и удалились в сторону обширной буковой рощи, покрывавшей пологий склон близлежащего холма.
Марк сразу собрал совет и рассказал о просьбе квадов. Или, если можно так выразиться, об их странном условии. В ответ раздались возмущенные возгласы первых центурионов, а также легатов Клувия Сабина и Корнелия Пета. Центурионы с места потребовали не наводить тень на ясный день и с римской непреклонностью выполнять намеченное. Завтра же всей силой выступить в сторону бурга Ванния. При таком перевесе в силах дорог каждый день. Нельзя давать врагу возможность опомниться. Просьба о выдаче трупов это не более, чем хитроумная уловка со стороны варваров. Центурионов поддержали Пертинакс и Септимий Север.
Возразить осмелился только Катуальда.
— Не смотрите, что я котин и дальний сородич квадами. Я, может, поболе вас желаю успеха нашей экспедиции. Моя судьба связана с Римом, но и закрывать глаза на ожидающие нас трудности в том случае, если мы откажем старейшинам в их просьбе, я не имею права. Пусть рассудят нас боги, но я заявляю, что просьбу квадов следует исполнить, иначе нас ожидают неслыханные трудности. Мы можем застрять в Богемии на неопределенно долгий срок.
— При таком перевесе в силах? — не удержался от возгласа Пертинакс. — При благоприятном для нас внешнеполитическом раскладе? Стоит ли нам терять время и ждать, пока квады, получив тела глупцов, умертвивших себя собственными руками, похоронят их и соизволят начать переговоры. Я полагаю, нам следует решительно двинуться вперед, разрубить их страну надвое и силой привести к послушанию. Если ты предлагаешь пойти на уступки, объясни, почему? Только не надо темнить, ссылаться на богов, на некие трудности.
Говори яснее!
Катуальда, знай, никто не обвиняет тебя в неверности Риму, так что ты брось постоянно напоминать нам о своем инородном происхождении. Септимий родом из Африки, сам я галл, Пет далматинец — и что?
— Зря укоряешь меня, Пертинакс, — не скрывая негодования начал Катуальда, — в желании скрыть что‑то от товарищей по оружию. Неужели осмотрительность, знание врага, честность по отношению к товарищам по оружию перестали быть достоинствами? К тому же я никогда не пытался спекулировать на своем происхождении. Я верно служу Риму, ибо не вижу другой силы, способной сохранить мир и спокойствие в этих краях. Но я люблю родину, люблю свои горы и лучше тебя понимаю тех, кто населяет эти места. Нам нельзя вынуждать противника драться до конца.
Марк неожиданно со всей силой ударил ладонью по столу.
— Хватит! — он повысил голос. — Отставить философию! Разобрать дело по существу! Выдать тела или немедленно закопать их, а завтра двинуться дальше? Высказывайтесь.
Подавляющее большинство подало голос за то, чтобы завтра же выступить в поход. Катуальда и Агнедестрий выступили против. Промолчал только Бебий. Между тем Марк неотступно и упорно сверлил его взглядом, наконец, Иероним не выдержал, поднялся с места.
— Мое мнение таково, все мы здесь занимаемся пустым делом. Я уверен, решение о выдаче тел теперь не имеет никакого значения. Если этот вопрос поставлен, значит, квады решили воевать. Это ясно. Другое дело, они ждут, как мы поступим. Собрались ли мы с корнем уничтожить их народ или при определенных условиях с нами можно договориться. Этот вопрос мы должны сами решить для себя. То есть, признаём ли мы в германцах достойных противников или явились сюда исключительно для того, чтобы надеть на них ярмо, загнать в клетки, выставить на гладиаторских играх. В любом случае Катуальда прав, следует готовиться к войне долгой, о скорых переговорах забыть. Тем более о сдаче на милость победителя. Противник у нас опытный, увертливый, способный на любые каверзы.
— Ты хочешь сказать, что без сражения нам не обойтись? — недоверчиво спросил Септимий Север.
— Да.
— И я о том же! — воскликнул Катуальда.
Марк жестом утихомирил его.
— Другими словами, — обратился он к Бебию, — ты предлагаешь выдать тела?
— Я ничего не предлагаю. Я просто описываю ситуацию. Следует забыть об успехах первых дней и готовиться к долгой и трудной кампании.
Всю ночь Бебий, устроенный в отдельной палатке возле императорского шатра, молился, горевал, каялся в собственной несдержанности, в горячности сердца. Обвинял себя, что поддался чувству вражды, раскрыл рот и дал совет пролить кровь. Вот чем обернулась минутная власть гордыни — тяжким грехом, призывом к убийству. Захотелось поучить воинов, выказать свою осведомленность. Надо было в первый же день взять посох и отправляться в путь. Перейти через Данувий и шагать подальше от кровопролития.
В палатке горела свеча. Бебий стоял на коленях, спиной к входу. Услышав шорох, он обернулся. Его лицо было залито слезами. Заметив императора, он грубо, сминая губы, утерся ладонью, вопросительно глянул на него.
Император вздохнул.
— Что не спишь, Иероним? Грехи замаливаешь?
— Да, господин.
— Заканчивай, и пошли ко мне.
У себя в шатре Марк поинтересовался, как германцы хоронят погибших воинов? Бебий объяснил, этот обряд лишен всякой пышности. Уложат огромные поленницы из дубовых плах, взгромоздят на них тела и предадут освежающему огню. В пламя швырнут оружие погибших, никаких благовоний или утвари. Могилы потом обложат дерном. Стенаний и слез они не затягивают, скорбь и грусть хранят долго. Женщинам приличествует оплакивать, мужчинам — помнить.
Потом поговорили о том о сем. Марк рассказал о Бебии младшем, о его страстной любви. Иероним слушал, время от времени кивал, однако особого интереса не выказывал. На вопрос насчет хитростей и уловок, которые способны применить квады, ответил, что ничего определенного сказать не может, потом попросил разрешения вернуться к себе.
Марк разрешил. Отпустив Бебия, бродил по шатру, как неприкаянный. Наконец вышел на преторий, обошел насыпной холм, прислушался к ночи.
Тьма, прореженная, подрагивающим светом факелов, была суха, воздух зноен. Звезды парились в дымке, мигали, посмеивались. Одним словом, светили таинственно. Луны не было, подсказать некому, что ждет впереди. Впрочем, Марк Аврелий никогда особенно не доверял ни луне, ни звездам. Первая есть подобие земли, также шарообразна, мелка по размерам, далеко ему до мыслящего сияющего Солнца. Каковы звезды, Марк не ведал, ему собственно до них и дела не было, разве что до их расположения, смысл которого брались угадывать халдеи. По расположению светил они пророчили судьбу. Сомнительно, чтобы в этом угадывание было много знания — скорее, суеверие.
Однако в ту минуту император не мог отвести взгляда от частых, унылых, размазанных по легкой пепельной завеси, светил.
Что предрекали они?
Решительное сражение? Это после убедительного начала войны? Невзирая на римское превосходство в силах?
Хотелось знать наверняка, что ждет его и его армию. Чем богаты впередистоящие дни? Свершится ли торжество разума, обнимет ли ойкумену свет истины или все погрязнет во мраке, и люди, как мелкие скоты, начнут топтать друг друга? Было грустно оттого, что разуму недоступна тайна грядущего. Или в этом и заключался истинный замысел логоса — подкидывать загадки, тешить мечтами, смущать непреклонностью и могуществом логики, а в конце громко посмеяться над надеждами?
Не раз он задумывался о непроницаемой сути мирового разума, чья доброта, казалось, не может быть подвергнута сомнению. Ведь куда не бросишь взгляд, всюду порядок, всюду устроение. И сам он, смиривший себя, познавший себя, представляет собой пример устойчивой, остепенившейся добродетели. Так отчего же ноет сердце и утомительно в груди? Отчего скорбит душа, о которой так много и горячо рассуждает Бебий.
Поразмыслив, Марк пришел к выводу, что готов принять возможность воскресения Христа. Согласен предстать и перед мировым судьей, но только в компании с учителями, единомышленниками, с наставлениями Эпиктета и письмами Сенеки под мышкой. Скажи, предвечный судия, неужели ты способен осудить Сократа, Сенеку, Тразею и Приска? Осудить за незнание? Наказать вечной мукой за то, что бродили во тьме и не ведали, в какой стороне свет? Где ж ты раньше был, почему не открыл им глаза? Теперь желаешь ввергнуть их в геенну огненную. За что? За то, что жили праведно? Что учили других жить праведно. Что достойно встретили смерть? Разве это не в счет? Разве это суд? Нет, это возмездие за непокорность, за любовь к разуму. Такого господина душа не принимала.
Хватило сил унять расходившееся сердце, свести мысли к неясному, вызывающему тревогу пункту — как поступать дальше? Чего ждать от квадов? Неужели эти глупцы всерьез решили сражаться против его легионов?
Марк подозвал сопровождавшего его в прогулке Сегестия и отправился к огороженному месту, где в палатках жил Ариогез с семьей. Здесь плененный царь дожидался решения императора. Марк при первой же встрече успокоил Ариогеза и объяснил, что ни ему, ни его жене и детям не будет никакого насилия.
У ворот Марк приказал охране разбудить пленного царя, вызвать его. Ариогез явился сразу — оказывается, его тоже мучила бессонница.
Поговорили при свете факелов, прямо у ворот.
Ариогез угрюмо глядел на принцепса, затем нехотя, с трудом ломая шею, поклонился. Марк уселся на войсковой барабан, который по приказу Сегестия притащили преторианцы из охраны. Устроившись, поерзав, Марк жестом предложил Ариогезу присесть на лежавшую рядом колоду.
Был царь квадов не в пример своим соотечественникам черняв, но также высок, красив и прекрасно скроен. Руки сильные, могучая шея, крепкие длинные ноги — в бою он показал себя хватом.
Тот некоторое время колебался, некоторое время рассматривал небо. В лесу послышалось уханье филина. Марк не торопил врага. Наконец, Ариогез, на что‑то решившись, уселся на колоду, подогнул под себя ноги. Осмелился спросить первым.
— Какое дело имеешь ко мне, император?
— Объясни, Ариогез, чего ты добивался, решившись воевать с Римом?
— У меня не было выбора. Я не прочь пожить с тобой в мире, однако, как видишь, не судьба. Четыре года назад я просил Помпеяна выделить земли на правом берегу реки, куда мы могли бы всем племенем переселиться из Богемии. Я готов был встать под твою руку. Со мной пришло бы более половины нашего народа, однако твой зять для видимости затеял переговоры, а сам тем временем напустил на нас Виндекса с двадцатитысячным войском.
По — моему, Помпеян решил заслужить триумф, ведь, насколько мне известно, твоего дозволения на эту подлую каверзу он не получал. Мы разгромили Виндекса, я сразил его в бою, после чего поздно было говорить о мире. Спустя год на наши земли напали готы, и поставленный тобой Фурций трусливо бежал за реку. Я возглавил ополчение. Нам бы не отбиться, если бы не золото, награбленное в твоих землях, Марк. Прости, что величаю тебя по имени. Я могу это позволить, моя честь не запятнана. Проиграл я в честном бою, снес голову Макринию в честном бою. Я тоже носил корону.
— Говори.
— Ты знаешь, я вырос в Риме. Я не чужд Риму, но жить под его пятой невыносимо…
— Ты сказал, что на вас напали готы.
— И не только готы, но и те, кого вы называете вандалами, а также свевами. Их много, они храбры и своевольны как избалованные дети. Золото, которое досталось мне на твоих землях, я использовал, чтобы указать северным князьям достойную цель. Они клюнули, Марк, и я повел их.
— Если ты вернешься к своему народу, мы сможем заключить мир?
— Вернуться я могу, Марк, но мне уже никогда не быть царем. Ванний был отведен в священную рощу и там получил благословение Вотана. Гадание оказалось в его пользу. Если я вернусь, я возьму меч в руки и буду сражаться во главе своей личной дружины.
— Можно ли договориться с Ваннием?
— Теперь, когда погибли знатные из всех главных родов, нет. Битва неизбежна. Это будет великое сражение для моего народа. Я хотел вести против тебя дружины, но Господь рассудил иначе. Марк?..
— Я слушаю.
— Мне не к лицу просить об этом, но Господь простит мне слабость. Ты намерен провести меня в триумфальной процессии? Провести в цепях, как собаку? Провести на потеху римской черни мою жену и детей? Не лги и отвечай честно.
Марк не ответил. Молчал долго, прикидывал и так и этак.
— Я подумаю, Ариогез, — наконец ответил император.
— Только не думай слишком долго.
Марк Аврелий невольно отшатнулся. Голос его прервался от волнения.
— Ариогез, ты посмеешь поднять руку на жену и детей?!
— Что мне остается, — спокойно ответил Ариогез. — Чтобы они увидели мой позор? Ты же не ответил на мой вопрос!
— Я ответил — подумаю.
Ариогез опустил голову.
— Ты вправе думать как угодно долго. Только учти, Ванний молод и очень жесток. Я не убивал пленных, он же окропит римской кровью священную рощу. Он зальет ее кровью. Реки покраснеют, воронью будет обильная добыча. Он умеет воевать, он дерзок и умен. Я буду ждать исхода сражения. Если ты победишь и в тот же день не дашь мне ответ, дозволь мне поступить со своими родными, так, как того требует честь. Я знаю, ты можешь разделить нас, приставить к нам стражников, которые будут следить за каждым нашим движением, но я обращаюсь к твоему разуму — позволь мне поступить так, как я сочту нужным.
— Я дал ответ — жди.
С тем и ушел. Скрылся в тени. В этот момент император приметил, что Сегестий, его телохранитель, задержался. Встал и Марк, отшагнул глубже в тень, прислушался.
Сегестий, оставшийся наедине с Ариогезом, некоторое время пристально разглядывал пленного царя, потом спросил на германском наречии. Спросил чисто, с каким‑то даже вызовом.
— Скажи, Ариогез, как оно, терпимо, если придется убить своих детей собственной рукой?
Ариогез вскочил с колоды.
— Ты — квад?
— Да.
— И служишь этим?
Сегестий усмехнулся, затем повел разговор на латыни.
— Ты помнишь меня, Ариогез?
Царь с некоторой задержкой отрицательно покачал головой.
— Понятно, — кивнул Сегестий, — столько лет прошло. Может, ты вспомнишь Маробода? Вспомнишь, как разорил его гнездо, убил жену, сгубил детей?
Ариогез напрягся, даже чуть набычился, потом на его лицо легла усмешка.
— Уж не паршивца Сегимунда я вижу перед собой?
— Его, светлый князь, его! Может, вспомнишь, как бил меня за дерзость, а потом продал на рынке в Виндобоне?
— Помню, Сегимунд. Ты пришел получить с меня кровь моих сородичей? Сейчас самое время. Ты, смотрю, в больших чинах.
— Да уж, император умеет наказывать, но умеет ценить и одаривать. Я теперь немалая шишка — центурион у преторианцев, мне обещано всадническое достоинство.
— Тем более самый удобный момент свести счеты. Я жажду смерти. Император тоже не прочь избавиться от врага. Если хочешь, я позову детей? Сколько у тебя было родственников? Две сестры и младший брат, не так ли? Счет ровный, Сегимунд. Действуй.
— Я уверовал в Христа, Ариогез. Я прощаю тебя.
— Пусть будет с тобой милость Божья.
— Вряд ли я достоин такой чести. В бою я сразил бы тебя, Ариогез, но ты пленный, а я плохой христианин. Я прощаю тебе смерть моих сестер и брата, но не могу забыть, как ты поступил с моей матерью. Иероним говорит, смирись. Я пытаюсь. Это трудно, но я пытаюсь. Как мне поступить с тобой, подсказал император. Он по ночам все пишет и пишет, а то начинает бормотать вслух. Вот я и услыхал. Ты, Ариогез, тоже, видать, скверный христианин, если готов поднять руку на собственных детей. Но я о другом. Худшая пытка — остаться наедине с собой и не иметь оправданий в грехах. Мучительно, если не на кого сослаться, не на кого возложить вину — мол, мне приказали, таким уж уродился, обстоятельства подвели. Тебе не на что сослаться. Я хочу напомнить тебе, ты овладел моей матерью, связав ей руки. Она была крупная, красивая женщина, и ты не мог справиться с ней как мужчина. Ты поступил, как подлый тролль, ты связал ей руки, чтобы она не могла сопротивляться. Вот об этом я и хотел напомнить тебе, чтобы ты жил и помнил. И молил Спасителя простить тебя. Я тоже буду упрашивать, чтобы мне было позволено забыть то, что я видел. Ступай, Ариогез, я закрою за тобой клетку.
Ариогез повиновался — вошел внутрь, потом повернулся и попросил.
— Позови Иеронима.
— Да, Ариогез. Ты правильно решил.
С тем они и разошлись. Сегестий догнал императора, вышедшего из тени. Марк некоторое время недовольно сопел, потом с откровенным неодобрением спросил.
— Значит, говоришь, хуже всего остаться наедине с собой?
— Да, господин. Так мне показалось, господин.
— Я же совсем другое имел в виду, ты понял неверно.
— Как понял, так и понял, господин. Подслушал, что ты, господин, бормочешь, и задумался. Ты пиши, господин, пусть слышат. Насчет одиночества я прав, так мне думается. Хуже нет, когда кругом грехов, как сора, когда оправданий нет, уцепиться не за что. Тогда и начнешь искать Спасителя.
— Ты истинный философ, Сегестий. Умеешь делать вывод, формулировать проблему.
— Нет, господин. Просто я вчера получил письмо — Марция родила мальчика. Покормила его две недели, и люди Уммидия забрали девчонку. Марция плачет, Виргуле тоже не по себе, у меня на сердце не сладко. Я хочу спросить, господин — ты верно рассудил, никого не обидел: ни Марцию, ни нас с Виргулой, ни Уммидия, ни Бебия с Квинтом. Каждому по возможности смягчил или исправил наказание. Так почему же все мы недовольны? Почему на сердце боль? Зачем ты, господин, разлучил мать с ребенком?
Он запнулся, потом после некоторого молчания, не услышав окрика, спросил.
— Продолжать, император?
— Продолжай.
— Почему Господь попустил, чтобы мои собственные дети утонули, а воспитывать мне придется чужого ребенка? Нет, я люблю его, ни разу не видал, а люблю и воспитаю, как следует. И Уммидий недоволен, и Бебий — я знаю парнишку, он будет страдать о сыне. И Квинт. Ну, все, все! Не могу понять, а жить надо. Как считаешь, господин?
— Надо, Сегестий. И жить, и воевать, и терпеть, и долг исполнять. Спрашиваешь, почему? Как тебе сказать — мудрые люди объяснили так: ведущее велит.
— А что оно такое, ведущее? — спросил Сегестий.
Император не ответил.
— А я знаю, — заявил германец. Голос его звучал удовлетворенно. — Это Христос.
* * *
Иероним, всю ночь проговоривший с Ариогезом, на следующий день прибился к солдатам Двенадцатого легиона. Там, рядом с шатром Гая Фрукта, ему соорудили солдатскую палатку, там же поставили на довольствие, туда время от времени захаживал Сегестий и другие единоверцы. Кто‑то из легионных трибунов пожаловался командиру Молниеносного Осторию Плавту. Тот, зная о дружбе Лонга с императором и не зная об их разрыве, спросил совет у Пертинакса. Опытный полководец мудро рассудил, что не следует совать палец между мелющими жерновами, и посоветовал Плавту оставить свихнувшегося проповедника в покое. Видно, добавил он, у императора свои виды на него.
После того, когда Марк приказал выдать тела, война приобрела неожиданный оттенок, может, нерасторопной, но неотвратимой погони за тенью. Войско квадов, ведомое Ваннием, кружило по пустынной местности, петляло, ставило засады — местное население задолго до появления неприятеля покидало деревни и пряталось в лесах. Квады угоняли стада, жгли жилища. Летучие отряды пытались отбить обозы. Эти булавочные укусы особого вреда вымуштрованной, набравшейся боевого опыта римской армии не доставляли. Перевес в силах был на стороне вторгшихся легионов. В конце мая, однако, лазутчики донесли, что к неприятелю начали подходить дружины окрестных князей. В Богемию и Моравию потянулись воины с севера, а также из горных местностей к востоку от Моравии. В той стороне брали начало реки Виадуа (Одер) и Вистула (Висла).
Вторжение всколыхнуло всю неисчислимую массу диких племен к северу от Данувия. Появление римских легионов на заповедных территориях окончательно разделили народы на тех, кто считался приверженцами и союзниками Рима, и на тех, кто решил взяться за оружие. Поток сообщений, поступавший к императору и нараставший день ото дня, не радовал — врагов оказалось куда больше, чем это виделось из приграничных крепостей и обустроенных военных лагерей правого берега. Союзники римлян — племена бойев и родственных Катуальде котинов — пока сдерживали натиск пришлых, но как долго это могло продолжаться, никто не мог сказать.
Как‑то в разговоре с Пертинаксом и Септимием Марк признал, что допустил промашку, не придав значения словам Бебия насчет непредсказуемости поведения германских племен. Ранее вражда и междоусобица среди варваров казались надежным залогом осуществления главной цели стратегического плана — организации двух новых провинций и возведения оборонительной линии или иначе лимеса вдоль Вистулы вплоть до берегов Свевского моря.
Предполагалось, что можно будет бить варваров по одиночке — квадов и маркоманов в Богемии и Моравии, гермундуров и наристов у истоков Эльбы, озов и буров в Словакии и по течению ее рек. Со временем можно будет добраться до виктуалов и лангобардов, занимавших земли по среднему течению Эльбы, Одры и Вислы. И, наконец, приструнить свевов, готов, вандалов, обитавших в Поморье. Эта задача казалась достойной великого Траяна, разгромившего даков в большой излучине Данувия и продвинувшего границы империи до Карпат и в восточные степи. В Карнунте, тем более в Риме, легко было увериться в том, что, играя на противоречиях между племенами, подкупая одних и угрожая другим, всего за несколько лет можно будет добраться до Свевского моря. Теперь же угроза полномасштабной и жестокой войны с многочисленным, пусть даже и не совсем организованным варварским миром, обозначилась отчетливо, во весь рост.
Император, заметив, как погрустнели Пертинакс и Септимий Север, добавил, что не стоит поддаваться унынию. Есть в этой грозовой, помрачающей душу грандиозностью задач перспективе и бодрящий, внушающий уверенность в конечной победе, просвет.
— Славьте богов! — заявил он своим полководцам. — Мы прозрели сейчас, этим летом, на вражеской территории. У нас в подчинении самая мощная армия, какой не было у Траяна, а может, и у Тиберия. Вот почему мы можем смело глядеть в лицо опасности. Представьте на мгновение, что варвары, соединившись, нежданно — негаданно, во времена внутренней смуты, в момент слабости верховной власти обрушились бы на Рим. Вспомните, что творилось в столице пять лет назад, когда маркоманы, квады и прочая сволочь перешли Данувий и подошли к Аквилеям. Какая в городе началась паника!
Пертинакс угрюмо промолчал, а Септимий Севере не выдержал, в сердцах стукнул кулаком по столу, на котором были разложены карты местностей, называемых Богемией и Моравией.
— Что же делать? — глянув на императора, спросил он.
— Прежде всего, сохранять благоразумие. Отложим на время поход на север. Наша первоочередная задача состоит в том, чтобы как можно скорее навязать врагу генеральное сражение. Преимущество на нашей стороне. Шесть вымуштрованных, набравшихся боевого опыта легионов, более двадцати тысяч солдат в союзных отрядах. Причем, благодаря вашим усилиям, эта войсковая масса сплочена, обучена. Моим — прекрасно снабжена и вооружена. Прибавьте сюда надежность тыла, наличие переправы на родной берег, накопленные за год запасы продовольствия и вооружения. Не так уж плохо мы почитали богов, не так плохо мы живем, чтобы варвары смогли победить нас.
Император сделал паузу, как бы привлекая внимание собеседников к своим словам.
— Сейчас о главном. Армию необходимо разделить и постараться как можно быстрее отыскать ставку Ванния, окружить его и принудить вступить в бой. С этой целью организовать широкую разведку, ежедневно отлавливать языков, использовать всех, кто свободно изъясняется на местном наречии.
Между тем жара и сушь по — прежнему досаждали римлянам. После полудня маршировать в доспехах становилось невыносимо, поэтому вставали с рассветом, в середине дня устраивали долгий привал, затем, когда спадала жара, шагали до вечера.
За две недели похода несколько раз налетали грозы, однако кратковременные, пусть даже и обильные дожди не могли сбить жару. С другой стороны, грунт повсеместно затвердел, это способствовало повышенной скорости передвижения войск. Даже болота — бич этих мест — заметно подсохли и стали проходимы. Все, казалось, благоприятствовало выполнению нового замысла.
В начале июня армия передовыми отрядами вышла к бургу Ванния. Бой был короток, деревянную крепостцу сожгли, и с того дня началась погоня за удиравшим от римлян царем квадов. Разведчики и передовые конные отряды висели на хвосте у предводителя германцев, вынужденного отступать в труднодоступные, дикие места.
Вскоре войску открылись три невысоких, лесистых кряжа, огибавших широкие и плоские котловины. Их вершины были пологи, склоны обрывисты. Хребты смыкались у господствующей в тех местах вершины. Там проходил водораздел между потоками, устремлявшимися к Данувию, и теми реками, которые несли свои воды в Свевское море. Туда, к перевалу, ведущему в долину Одры, как раз и спешил Ванний. Марк и Пертинакс следовали за ним по пятам. Два легиона под командованием Септимия Севера двигались западнее и должны были замкнуть выход из этих диких мест с севера.
На девятый день июня главная колонна римлян, возглавляемая императором и Пертинаксом, добралась до широкого прохода между хребтами. Здесь и встали лагерем на берегу горной речушки, вырывавшейся из горных ворот.
Ночью, посоветовавшись, решили двигаться дальше и ранним утром по холодку легионы втянулись в суживающийся, извилистый проход. Скоро войско добралось до узкой горной долины, дальней оконечностью упиравшейся в боковые отроги хребтов. Там, на скалах, разведчики столкнулись с постами Ванния. После недолгой перестрелки из луков и обмена руганью и оскорблениями воины разошлись.
Здесь решили разбить лагерь. Префект осмотрел местность, затем доложил свои соображения императору и Пертинаксу.
Окружающая территория была чрезвычайно живописна и представляла собой обширную, чуть покатую луговину с обильным и крепким травостоем. Луговина была вытянута в длину. Прямо, в той стороне, где котловина упиралась в скалы, за которыми прятался Ванний, рисовался водопад; там же обнаружился проход, по которому ушел предводитель квадов. По левую руку долина отделялась от обрывистых, залесенных склонов глубокой промоиной, по которой к горным воротам устремлялся ручей — источник вкуснейшей воды. Справа долину ограничивали невысокие, но местами трудно преодолимые, почти отвесные откосы. Скаты поросли вековыми соснами, буковыми рощами, редкие деревья сбегали и на плоское дно, так что материала для обустройства лагеря хватало. Удивляла, правда, неожиданная жара, встретившая войско на высоте. Зной здесь сгущался до нестерпимой духоты, может, потому, что ветру трудно было проникнуть в котловину.
Марк вопросительно глянул на префекта фабров. Тот доложил, что до воды добраться несложно — здесь саперы подрубят склон, там поставят лестницу…
Марк не сразу дал согласие на устройство лагеря — то ли эта иссушающая жара тревожила Марка, то ли не по сердцу пришлась ему нелепая посреди войны безмятежность, романтическая красота окруженной горами луговины. Подозрительным показался ему и громкое, назойливо — сладостное щебетанье водопада. Посоветовался с Пертинаксом, с легатами и центурионами. Члены претория вразнобой, но согласились, что место удобное, есть вода, дрова.
Приказал привести проводников. Те в один голос принялись уверять императора, что предводитель квадов сам загнал себя в ловушку. За скалистыми откосами хребты сближались, подходящих пастбищ выше не было, поэтому не было и дороги, разве что охотничьи тропы, по которым не то, что обозы, лошадей трудно провести. Пертинакс, совместно с легатами лично осмотревший скалы, доложил, что препятствие не так страшно, как могло показаться издали. Если использовать метательную технику и учитывая превосходство римлян в лучниках, откосы вполне можно штурмовать. Его воины и не такие препятствия брали.
Император дал добро и в преддверии решительного штурма, легионеры занялись обустройством стоянки.
Беда обнаружилась на следующий день перед закатом, когда внезапно стих говорок падающего с высоты потока. Повара, отправившиеся за водой, вернулись ни с чем. Весть о том, что ручей иссяк, сразу достигла императора. Марк поспешил к промоине, оглядел оглаженные водой, а теперь на глазах подсыхавшие камни, сразу уловил — вот оно! Что случилось с ручьем, куда подевалась вода, ответ даст завтрашний день, но теперь, по крайней мере, ясно, почему Ванний позволил загнать себя в так называемую ловушку.
Еще не в полной мере оценив масштабы надвигавшейся катастрофы, Пертинакс на следующее утро дал команду двум когортам обеспечить свободный выход из долины. Каково же было удивление римлян, когда они обнаружили, что за вторым поворотом извилистый проход оказался перегорожен. За ночь варвары успели прорыть ров и возвести бревенчатый вал, перекрывавший путь к подножью хребтов. В полдень выяснилось, что германцы собрались в горах в неисчислимом количестве. Особенно много их было у баррикады, преграждавшей выход из предательской, лишенной воды котловины. Впрочем, не менее густыми казались и толпы квадов, засевших с противоположной стороны, на скалистых откосах, а также оседлавших окружающие вершины. Кто‑то из лазутчиков, сумевший перебраться через скалы, добавил уныния, сообщив, что по ту сторону Ванний перегородил ручей и пустил поток по другому руслу.
До заката солнца на виду у передовых застав германцы дерзко транжирили воду, брызгали друг на друга, поливали бревна — мол, теперь их не зажечь. Римляне попытались послать гонцов, чтобы те пробрались через порядки варваров и отыскали Септимия, возглавлявшего вторую колонну. Пусть тот поспешит на помощь. Перед наступлением темноты под дикие завывания германцев, на виду у римского лагеря все посланные лазутчики были обезглавлены.
Запоздал и отданный Пертинаксом приказ экономить воду. Как всегда, когда воды вдоволь, никому особенно не хотелось пить, но теперь, когда обнаружилась нехватка влаги, жажда донимала все сильнее. Скоро питьевой воды в лагере вообще не осталось. Преторий совещался всю ночь. Кто‑то вспомнил о чародее Арнуфисе.
Вызвали чародея. Пертинакс спросил, что тому нужно, чтобы вырвать у богов долгожданную грозу. Египетский жрец, заметно сникший за эти два дня, потребовал быка и пару хряков для совершения магических действий. Иначе, заявил он, Гермеса Эрия не ублажить. Присутствовавший на заседании Фрукт возмущенно хмыкнул. Пертинакс же напомнил чародею, что тот хвалился голыми руками добывать огонь из воздуха, выжимать воду из камня, договариваться с демонами и направлять их злобу на врага. При этом ни о каких быках, тем более кабанах, уговора не было. Римлянам самим нужны жертвенные животные. Завтра император в качестве главного жреца совершит жертвоприношения. А ты, пригрозил Пертинакс, очень постарайся, если не хочешь, чтобы тебя сожгли за обман, лукавство и бессилие в магии.
Затем был утвержден план на завтрашнее сражение. Два легиона и отряды лучников атакуют бревенчатую стену и завалы из камней, один легион и вспомогательные отряды прикрывают тылы и сдерживают Ванния, Пятый Флавиев — резерв. Было ясно, что квады непременно ударит сзади. Следовало помочь им утвердиться в этом роковом заблуждении. Главное, поскорее, пока жажда не лишит солдат сил, выманить их на открытое место. В прямом столкновении у германцев не было шансов. Кроме того, были назначены особые группы для овладения возвышенностями, кольцом охватывавшими долину. Этим следовало заняться еще до рассвета.
После совета Марк, как всегда испытывавший бессонницу, не удержался — вышел из шатра, глянул на небо. Мелкие тусклые звезды смотрели злобно, вызывающе. Император вздохнул, было ясно, поддержки от них не дождешься. Тайного знака то же. И каким небесным явлением мог бы обернуться подобный знак? Падающей звездой? Но звезды — это горячие, похожие на солнце, небесные тела, медленно вращающиеся вокруг шарообразной Земли по предназначенным им мировым логосом сферам. Что пророческого могло быть в их движении? Вот завтрашние гадания другое дело, но в их полезность тоже слабо верилось. Разве что Арнуфис вымолит дождь?..
Постоял, прикинул — все ли сделал, все ли предусмотрел? Кажется, все, что в человеческих силах. Теперь слово за богами. С этой смутным, комканым итогом вернулся в палатку. Феодот уже заправил лампу, приготовил чернильницу, листы бумаги. Сам улегся у входа. Устроился на боку, подпер голову рукой, согнутой в локте, уставился в оба глаза на хозяина.
Марк взял перо, провел линию, потом оборвал ее, некоторое время помедлил. Наконец принялся писать. В этот момент заметил на соседнем столике серебряный кубок. Глянул в сторону все еще бодрствующего Феодота, спросил.
— Что в кубке?
— Вода, господин, — ответил грек. — Пей. Я отпил немного, попробовал. Все в порядке
— Я свою порцию выпил. Эта откуда?
— Это моя. Пей. Ты же будешь до утра сидеть.
— А как же ты?
— Впервой, что ли на объедках да на опивках перебиваться. Привык.
— Ну — ну, — Марк кончиком гусиного пера почесал висок, потом спросил. — Что не спишь? Боишься, завтра германцы поджарят тебе пятки? Смотри, проиграем битву, отведут тебя в священную рощу и кишки выпустят. Тогда уже не поехидничаешь.
— Победа или смерть — дело Божье.
Марк усмехнулся его простоте. Ему бы так. Он глянул на кубок. Очень хотелось пить. Марк потянулся за кубком, неловко задел его и тут же отдернул руки. Оцепенев от ужаса, проследил, как полная чаша, выплескивая воду, не торопясь ударилась об пол, покатилась по полу.
Феодот вскочил, как мальчишка, бросился к хозяину, с ходу облобызал нерасторопные пальцы. Марк невольно отдернул кисть, а слуга, словно в бреду, радостно и быстро заговорил.
— Загадал я, хозяин! Загадал. Если Марк опрокинет кубок, будет нам удача.
Марк выдернул руку, отвел ее за спину, потом строго заявил.
— Оставь, Феодот. Это — глупое и бессмысленное суеверие.
— Ну и пусть! — торопливо зашептал слуга. — А я загадал! Не хочу, чтобы мне поджаривали пятки, выпускали кишки. Они мне самому пригодятся Я знаю, я верю, если загадал, исполнится. Твоей рукой, господин, боги опрокинули сосуд.
Феодот вернулся на лежанку, полежал на спине, что‑то пробормотал про себя, затем умиротворенно отвернулся и скоро заснул.
На том всякое желание работать кончилось. Марк испытывал смущение и даже некоторый трепет в душе, какой нападал на него в момент общения с чем‑то потусторонним, явившимся из мира идей. Такое случалось, в этом трудно было сомневаться. Откуда, например, являются сны? Куда уводит фантазия? Он внимательно оглядел руку, пальцы, линии на ладони, перевел взгляд на успокоившегося Феодота. Глянул на бумагу, еще раз перечитал записи, убедил себя — все верно, но сухо, плоско, вне связи с чем‑то залетным, только что прошелестевшим рядом. Даже если теоретически это и суеверие, то чувства, испытанные им в эту минуты, были реальны. В этом себя не обманешь!
Он помаялся, принялся вышагивать по шатру, затем выглянул на улицу. Звезды почти совсем растворились в желтоватой дымке. Марк с укором обратился к ним — все молчите? Затем простер, показал им растопыренные пальцы — ну, молчите, а рука, вот она. Боги, вот они, рядом.
Утро, несмотря на все усилия Арнуфиса, выдалось зловещее. Жрец спрятался у себя в палатке и на оклики не отзывался. Пертинакс в сердцах крикнул посланным за ним преторианцам — ну его! Сами разберемся.
За ночь жара едва спала, и солнце, появившись над вершинами, начало жарить во всю летнюю силу. Желтовато — серая мгла встала над луговиной, и в этой мгле с восходом послышалось заунывное и все более нараставшее пение. С каждой минутой боевая песня германцев становилась все громче. Затем сила звука неожиданно ослабла, потом вновь начала усиливаться. Это заунывное, усиленное тысячами щитов, которые германцы приставляли ко ртам, гудение, произвело жуткое впечатление на римское войско. Пришлось центурионам усиленно поработать палками, чтобы восстановить строй, придать новобранцам бодрость духа и смелость.
Перед самой атакой в боевых порядках Двенадцатого Молниеносного легиона, выстроенного перед входом в ущелье, которое замыкали ров и бревенчатая баррикада, появился человек с крестом в руках. Он не спеша вышагивал между рядов, осенял крестным знамением тех, кто обращался к нему за напутствием, что‑то говорил солдатам. Те, кто осеняли себя крестным знамением, вставали на колени. Человек был наряжен в хламиду, голова покрыта краем плаща. Так он добрался до последнего в строю бойца, свернул в следующий промежуток и двинулся вдоль шеренги в обратном направлении. Кто‑то из непосвященных центурионов взялся было за палку, но Фрукт, примипилярий Двенадцатого Молниеносного легиона, сопровождавший святого отца, пригрозил им. Гаркнул так, что и германцы на склонах притихли. Марк жестом остановил распалившегося было Пертинакса.
— Оставь, Публий. Morituri Deum salutant. Идущие на смерть приветствуют своего мученика. Пусть их!
Обойдя передовые шеренги, Иероним вошел в ряды стоявшего за ним Пятого легиона. Здесь единоверцев было немного. Редко, кто встал на колени и принял благословение в Четырнадцатом Победоносном. В вексиляциях, набранных в Паннонии, христиан нашлось поболее. Закончив обход, Иероним взобрался на возвышение, поднял руки. Все, кто стоял на коленях, поднялись, как один.
Они запели так: «Те Deum laudamus…»
Тебя, Боже, хвалим!
Марк дождался окончания церемонии, потом коротко бросил Пертинаксу: «Начинай, Публий!» и отошел в сторону.
Пертинакс поднял и резко опустил руку. Запели боевые трубы, им помогли тубицины, затем рожки. Лающими короткими окриками отозвались центурионы. Вздрогнули и поплыли штандарты, вексилумы с номерами когорт. Послышался мерный, глухой топот. Он нарастал, скоро шаги идущих в ногу солдат начали сотрясать почву.
Теперь истошно, нестройно, даже как‑то по — детски завыли германцы, но их нескладный рев не смог заглушить звуки набиравших темп шагов. Германцы, укрывшись за стеной, осыпали римлян тучами стрел. Выходить в поле и вступать в решительную схватку они не спешили. Затаились и те, кто располагался на возвышенностях. Марк про себя отметил воинский дар Ванния — варвар понимал толк в тактике. Царь квадов старался затянуть сражение, полагая, что чем ближе к полудню, тем отчаянней будет положение неприятеля.
Первый натиск был отбит с малыми потерями для римлян. Построения, называемые «черепахой», добравшиеся до рва, остановились, затем также неспешно отступили. Нечем было заваливать ров. Все пригодные деревья были вырублены при устройстве лагеря, камней на луговине было мало. Каменные россыпи виднелись ближе к скалам, но туда просто так не подступиться. Варвары по — прежнему не спешили вступать в бой и стрельбой из луков старались не подпускать римлян к скатам.
Наступило затишье. Душераздирающе ржали страдающие от жары кони. Между тем Бебий продолжал взывать к Господу.
Тогда вдруг и потянуло ветерком. Марк, сидевший в сторонке, первым почувствовал, как шевельнулся воздух. Шевельнулся робко, нехотя. Затем зашелестела трава, травинки качнули головками.
Пертинакс отдал приказ разбирать укрепления лагеря. Не участвовавшие в атаке легионеры мигом принялись вытаскивать бревна, колоды, складывать на повозки нарытую еще прошлым днем землю. Туда же швыряли палатки и все, что могло пригодиться для засыпки рва. В дело пошли также личные вещи.
К началу второй атаки уже начало задувать основательно. Иероним словно подгонял бурю.
Последовало еще несколько громовых раскатов. Гроза топала по небосводу, приближалась, спешила. Небо еще было чисто, однако очень скоро с севера начали стремительно наплывать ангельской белизны облако. Окладистое, клубящееся по краям, оно упорно тащило за собой исполинскую, черную, содрогавшуюся от зарниц тучу.
Ванний не выдержал. По вершинам прокатился рев охотничьих рогов, и с варварской неодновременностью, вразброд дружины германцев начали беспорядочно сбегать с ближайших вершин и с ходу врезаться в боевые порядки римлян. Полезли вперед и те, кто прятался за бревенчатой стеной.
Марк с удовлетворением отметил первую и, возможно, роковую, ошибку варваров. Им следовало дождаться грозы. Следом император с удивлением спросил себя — отчего он так спокоен? Сидит себе в сторонке, дожидается ливня, оценивает поступки Ванния и с легкостью справляется с дурманящим холодком страха, выползавшим из сердца. Уж не поверил ли он словам Феодота? Этого старого гречишки?! Доморощенного мудреца? Досадливо отмахнулся от суеверия, выругал себя — неужели и ты поднабрался всяких глупых объяснений, поверил в чуждые римскому духу приметы? Ведь при утреннем гадании внутренности жертвенных животных ясно подсказали, что победе быть! И дым от сжигаемых даров устремился к небу столбом, при чем здесь опрокинутый кубок! Тем не менее, спокойствие удивляло. Только руки била крупная, едва скрываемая дрожь.
Воины в рогатых шлемах, кольчугах, с огромными щитами, вооруженные копьями — фрамеями, — великаноподобные, бородатые, — спрыгивали в ров, с ревом взбирались на северную кромку. Готы навалили бревна и по этому рукотворному мосту неспешно перебирались на вражью сторону, переводили туда коней. На плечах несли тяжеленные двуручные мечи. Выстроившись клином, они двинулись на Двенадцатый Молниеносный.
Тогда и ударил ливень. С неба хлынули потоки воды. Те, кто пока не участвовал в поединках, набирали воду в шлемы, в щиты. Пили и те, кто отражал удары. Воины сражались, ловили ртами капли воды, их сменяли вволю напившиеся. Всадники поили лошадей из шлемов. Вот когда сказалась выучка легионеров. Приказы были редки, точны, каждый знал маневр своей центурии. По приказу римляне на ходу меняли боевые порядки — уставшие подразделения отводились в тыл, им на смену выбегали свежий бойцы. Центурионам в тот день было мало работы, они рубились как рядовые солдаты. Рубились так, что от варваров, даже самого богатырского вида, то и дело отлетали руки, ноги.
Дождь поливал изо всех сил. Трава под ногами скользила. Неожиданный блеск молнии, ударивший в ближайшую вершину, ослепил сражавшихся людей. Оглушительный удар грома накрыл вопли, крики, уханья, ахи и мольбы о помощи. Битва на мгновение замерла, затем закружила с новой силой. С того мгновения молнии принялись бить без перерыва. С неба вперемежку с каплями дождя посыпался крупный град. Ослепительные вспышки разрывали наступившую мглу, извилистые разряды то и дело помечали ту или иную вершину. Германцев, оставшихся на высотах, охватила паника. Спасаясь от ударов молний, не слушая вождей, они помчались вниз, сломали боевой порядок соотечественников, пытались укрыться в толпе легионеров, покорно гибли под их мечами.
Когда на одном из склонов от огня, упавшего с неба, запылала роща, варвары были окончательно сломлены. Те, кто был поближе к баррикаде, смешав ряды, бросились под ее защиту. Их трупы на глазах заполнили ров, так что передние ряды солдат смогли беспрепятственно подобраться к самому завалу и начать разбирать его.
Марк, в тот момент оглядывавший поле битвы и окружавшие котловину вершины, обратил внимание, что через щель, откуда ранее вырывался водопад, вдруг начала сочиться вода. В следующее мгновение вскочил со стула, бросился к Пертинаксу и закричал.
— Отводи людей! Немедленно отводи людей!!
Он указал на скальный откос, на щель, через которую с нарастающей стремительностью вдруг побежала вода.
Пертинакс не медля дал сигнал к отступлению. Завыли длинные прямые тубы, их рев поддержали похожие на рога корны, передавшие команду по когортам. Легионеры, сражавшиеся у самого завала, команду выполняли неохотно. Центурионы вновь взялись за палки и начали отгонять солдат к правому краю луговины.
Вовремя!
Гигантская масса воды, по — видимому, прорвавшая запруду, с грохотом обрушилась в долину, заполнила собой прежнее ложе ручья, выплеснула на луг — передним солдатам вода дошла до щиколоток — и набегающим валом помчалась вниз. Там, где стены промоины оказались невысоки, вал вырвался на простор и мгновенно смыл правую часть стены.
Между тем Четырнадцатый легион и вексиляции, сумевшие окружить войско Ванния, сбежавшее с откосов, продолжали резню. Германцы попытались отхлынуть вверх по склонам, однако стремившиеся оттуда мощные потоки воды смывали всех, кто пытался найти спасение на вершинах.
В течение нескольких часов все было кончено. Когда небо очистилось от туч, удивленное солнце глянуло на потоки крови, струившиеся по траве. Трупы во рву плавали в какой‑то невообразимой кровавой каше, сдобренной россыпью крупных алых градин.
Вечером, армия направилась к выходу из долины. Двигались медленно, обоз обременяли тысячи пленных. Ваннию, правда, удалось ускользнуть. Посланная погоня так и не сумела одолеть намокшие крутые склоны и повернула обратно, побоявшись быть смытой накопившейся за завалом водой. Спустя три дня, уже добравшись до постоянного лагеря, Марк передал с гонцами записку Ариогезу. Приказал передать лично в руки.
«Будешь сослан в Африку вместе с семьей. В триумфе участвовать не будешь.
Марк».
Весть о разгроме варваров в столице встретили с ликованием. В «Ежедневном вестнике» победа была названа «чудом с дождем». Плебс при жизни окрестил Марка «божественным», оппозиционеры затихли. Славословий хватало.
После июньского успеха сопротивление квадов резко пошло на убыль. В июле Марк Аврелий оставил армию на Пертинакса и Септимия Севера и возвратился в ставку, расположенную в городе Сирмий* (сноска: теперь город Митровица, расположенный западнее Белграда.) в Нижней Паннонии. Сюда же в августе прибыла Фаустина с Коммодом и четырехлетней дочкой Вибией Сабиной.
Приезд детей доставил Марку огромную радость, смешанную, правда, с некоторым недоумением и неосознанной тревогой. Зная неуемный характер супруги, он подозревал, что Фаустина неспроста появилась в Сирмии, однако первое время императрица вела себя на редкость смирно. Описывая обстановку в Риме, она без конца восхищалась мужем, с нескрываемым удовольствием рассказывала, с какой горячей любовью толпа на улицах Рима приветствует ее и их детей. Когда же Марк обмолвился о Ламии Сильване, она пожала плечиками и спросила, причем здесь Ламия? О нем давным — давно забыли. В следующее мгновение она погрустнела, начала жаловаться на досаждавшие ей ночные кошмары, следом принялась убеждать Марка, что сейчас самый удобный момент окончательно излечиться от страхов и зажить спокойно. Наконец заметно посерьезнела и добавила — пора, Марк, воспользоваться популярностью и поставить точку в вопросе о Коммоде. Теперь, когда твоя власть неслыханно укрепилась, народ и сильные в Риме примут любые твои, даже самые неожиданные решения. Марк поинтересовался, что именно она имеет в виду? Императрица удивленно глянула на него и спросила, неужели непонятно? Сейчас самое время провести через сенат закон о наследовании власти по мужской линии.
— Ты полагаешь, издав подобный указ, мы обезопасим сына? — усмехнулся Марк.
Фаустина грациозно повела плечиком.
— Конечно, одним рескриптом здесь не обойдешься. Придется кое — кого лишить головы, кого‑то сослать, кому‑то указать на его место.
Она вздохнула, потом решительно добавила.
— Марк, нам нельзя терять время. Враги не дремлют, в провинциях зреет измена.
Марк попытался урезонить ее, объяснить, что поспешные, тем более кровавые меры не самые лучшее средство утвердить династию. Перечислил имена всех императоров, которые были убиты, при этом заявил, что имелись веские причины, по которым они заслужили быть убитыми, и не один хороший правитель не был так просто побежден тираном и не погиб нелепой и бездарной смертью. Напомнил, что Нерон заслужил смерть, Калигула должен был сдохнуть как собака. Но ни Август, ни Траян, ни Адриан, ни Антонин не были побеждены теми, кто поднимал восстания, хотя желающих было более чем достаточно. Бунтовщики погибли вопреки воле государей и без их помощи. Пий лично обратился к сенату с просьбой не применять суровых мер против тех, кто посмел отложиться. Он просил не применять к ним смертную казнь, а небольшое число центурионов, сосланных за участие в заговоре, он скоро вернул.
Жена обиделась, покинула спальню. На прощание обвинила его в желании прослыть популярным, а также в попустительстве, слепоте и мягкотелости. На следующий день Фаустина собрала детей и умчалась в столицу. К сожалению, в Риме каким‑то образом распространились слухи о ссоре в императорской семье.
С началом осени, в Сирмий один за другим начали прибывать старейшины германских родов, а также князья, имевшие собственные дружины и державшие под своей рукой по несколько родственных общин. Все они просили принять их и подвластное им простолюдье под защиту великодушного и непобедимого правителя, сумевшего нагнать бурю на тех, кто осмелился дерзить богам. При этом родовитые квады вели себя чрезвычайно гордо, если не сказать, требовательно, особенно по части милостей и привилегий. Неумеренно требовали денежных субсидий. Видно, полагали, что, явившись во вражеский стан с поклоном, отказываясь от свободы, они оказывают великую честь чужакам. Пришлось кое — кого посадить в клетки.
Марк с удивлением отметил, что никто из родовитых, оказавшись взаперти, не осмелился лишить себя жизни. В клетках они быстро становились покорны. Правда, в глазах у некоторых рослых, разодетых вперемежку в германские штаны и римские тоги, русоволосых и голубоглазых красавцев, стояли слезы. Другие, особенно старцы, соглашались с тем, что император вправе наказать их заключением под стражу, но и они, отдавая в римскую армию своих сыновей, вправе требовать доли в богатстве Рима. Действительно, квады обязались поставлять в вексиляции тринадцать тысяч пехотинцев
Во время следующей летней кампании войска под командованием Пертинакса и Септимия Севера, медленно продвигаясь по землям квадов, передовыми отрядами вышли к южным скатам Судетских гор и Западных Карпат. Легионеры прокладывали дороги, возводили опорные пункты и сторожевые бурги* (сноска: Во время археологических раскопок их остатки были найдены в Словакии на р. Нитре, в Нижней Австрии, в Чехии, возле современного города Тренчин (120 км к северу от Дуная). Наместник Нижней Паннонии Пертинакс, которому был поручен надзор за землями квадов, назначал в общины центурионов. Те должны были приглядывать за местным населением и следить, чтобы народные собрания собирались не чаще, чем один раз в месяц, а вопросы, выносимые на обсуждение, заранее согласовывались с римской властью. Кроме того, Пертинакс вывел несколько десятков тысяч семей квадов и маркоманов во внутренние области империи, где расселил их на опустошенных за время военных действий землях.
Светлым моментом войны явилось освобождение более пятидесяти тысяч пленников, захваченных германцами на правом берегу в течение этой бесконечной, выматывающей у государства все силы войны. Все это время Пертинакс по указанию Марка пытался встретиться с Ваннием, заключить с ним договор и раз и навсегда решить вопрос о статусе народа квадов, однако царь отказывался от переговоров.
Ванний ушел с дружиной в земли виктуалов, там и затаился. Виктуалы отказались выдать его, тогда наместник пригрозил им гневом римского народа. На это дерзкие варвары ответили — приди и сам возьми Ванния. Пугать их до подготовки новой военной кампании было неразумно, тем более что забеспокоились народы на восточном приграничьи — выше устий Данувия, Тираса (Днестр) и Гипаниса (Южный Буг). Их вожди взывали к Марку, требовали, чтобы им было позволено переселиться в пределы империи. Они доказывали, что им не устоять против наплыва нагрянувших из восточных степей степных кочевников. Эти пришлые были подстать сарматам. Их было много, двигались они ордами, с кибитками, семьями, гнали с собой скот. Их появление вновь внесло смуту в уже намечавшееся успокоение племен.
Марк дал отрицательный ответ, усмотрев в переселении в пределы имперских провинций многочисленных народов, обитавших к востоку от Карпат, непосредственную угрозу Италии и Галлии.
Удивили готы и вандалы.
Первые, внезапно снявшись с побережья Свевского моря, сокрушая родственные племена, напролом устремились на юго — восток, в причерноморские степи. Сторожевые посты римлян они, правда, обходили, видно, помнили об уроках, полученных под Карнунтом и в Богемии. Вандалы с той же безумной решительностью обрушились на костобоков, живших на востоке Дакии. На государственном совете в Сирмии, обсуждавшем поведение потерявших рассудок варваров, единодушно решили, что готы и вандалы подались в дальние края, не желая жертвовать волей, ограничить которую собирались римские легионы.
* * *
Осенью того же года Марк вернулся в Рим. Громоздкость задачи, стоявшей перед императором, не уменьшилась даже после того, как войска заняли Богемию и западную часть Словакии. Зимовать там римляне не решились и, оставив заслоны, вернулись к Данувию, где в приречной полосе были оборудованы постоянные лагеря.
Теперь, когда цель обрела ясные, пусть даже умопомрачительные в своей грандиозности очертания, когда открылась неисчислимость народов, заселявших варварскую часть ойкумены, требовалась серьезная, вдумчивая проработка всех деталей похода на север. Совершенная непредсказуемость передвижения германских и славянских племен; зреющая в недрах этого буйного, яростного мира сила, таили угрозу самому существованию империи. Жизнь научила, что подготовку к организации двух новых провинций нельзя свести исключительно к накоплению ресурсов, внешнеполитическому обеспечению продвижения вперед, к возможному дополнительному набору войск. Главное, крепкий тыл, но как раз в этом ясности было меньше всего.
Весь двухнедельный путь в столицу Марка не оставляли два внушающих тревогу вопроса. Оба они, казалось, были мало связаны с предстоящими свершениями, однако душевных сил требовали в избытке. Первый касался тайного донесения Агаклита о том, что Фаустина, вернувшись в Рим, весь сентябрь и октябрь провела в Равенне. Это означало, что после скандала в Сирмии она сочла возможным пренебречь запретом императора и в пику Марку повела себя словно лишившаяся рассудка кобылица.
Вновь, как случалось прежде, императрица бросилась подыскивать очередного жеребца среди мускулистых диковатых матросов и накачанных гладиаторов. Было трудно, до нестерпимой муки больно, ревность порой буквально душила Марка, но безвыходность ситуации и до сих пор сохраняемая в душе привязанность к жене, не позволили ему принять особые меры для пресечения ее безумств в Равенне. Однажды Феодот, наблюдая за хозяином, невзначай обмолвился, что на всякую напасть можно найти лекарственное снадобье. Говорят, любовные хвори удачно лечат халдеи, сведущие в расположении звезд на небе. Император с некоторым недоверием выслушал раба, с денек поразмышлял, потом махнул рукой — зови халдеев. Имени моего не называй, объясни иносказательно. Через несколько дней раб привел лекаря. Тот выдал странный рецепт — если супруга испытывает нездоровую страсть к гладиатору, того следует убить. Пусть женщина омоется кровью любовника и возляжет с мужем. Подобным образом она навсегда избавится от пагубной страсти.
Халдея с позором изгнали, а Феодот неделю помалкивал в присутствии господина. Вел себя тише воды, ниже травы. Пищу и питье, предназначенные для императора, пробовал на кухне.
Со временем сквозь нетерпимые, разжигающие воображение картинки, донимавшие Марка по ночам, сквозь угрюмое, звериное желание отомстить, иной раз пробивались странные, обладавшие целебным свойством, ростки — домыслы, сводившие боль к давней, замысловатой, но разрешимой загадке. Прежде всего, Фаустина все это время посылала ему самые нежные письма.
Да, лярвы с ними, с нежностями!
Ему и так известно, что они небесами назначены друг другу. В письмах Фаустина, иносказательно признаваясь в бесстыдстве и необъяснимой потере рассудка, объясняла свои поступки ночными страхами. Она писала, что сны, вроде бы несвязные, причудливые и все равно ужасающие, донимают ее. По ночам она не в силах оставаться в одиночестве. Страхами оправдывала и бегство в портовый город «на отдых». Однажды написала — уже более связно и логично, — что ей не по себе потому, что она чует опасность, но не может понять, с какой стороны запахло падалью.
В одном из писем Фаустина сообщала:
«В этом году модно поправлять здоровье на серных ваннах в Путеолах и Байях. Туда отправились люди нашего круга, а также несметное число грубых и наглых богачей, которые приезжают туда купаться в минеральных источниках. Девы там являются общим достоянием, а многие юноши — девами. Теперь никого в Риме не смущает, что побывавшего когда‑то в Байях Цицерона, где до сих пор нет прохода от похотливых бабенок, кое‑кто из приверженцев старых добрых нравов считал навеки опозоренным».
В следующем письме Фаустина сообщала, что Фабии нет в Риме. Цивика заперся в своем поместье, философы все на водах. Она тоже собирается туда — «…не думай, что я опять поддалась страхам. Хвала богам, я сейчас спокойна, можно сказать, безмятежна, если бы не болезни детей. Прошу тебя прислать в усадьбу врача Сотерида. Я совсем не доверяю Пазитею, который не умеет лечить детей…»
Далее императрица еще раз упомянула, что на воды отправился «весь Рим». Эту фразу она подчеркнула.
Хорошо, что не в Равенну, с горечью добавил про себя Марк.
В конце одного из писем Фаустина вспомнила о Домициане. Попросила мужа обдумать, с чего бы дух этого известного кровопийцы начал стращать ее по ночам?
Марк знал наверняка — Фаустина не станет попусту загадывать загадки. Возможность поломать голову в какой‑то мере подлечила казалось бы излеченную ревность. Эпиктет говорил, самая страшная хворь та, которая непонятна, лучшее лекарство — осознание причины страданий. Так или иначе Марк на себе испытал, что ясность и твердое знание удовлетворительно примиряют с действительностью. Ведь прощает же он мелкие грешки по части мздоимства своим префектам. Будет логично, если и к императрице он начнет относиться подобным образом.
Но Домициан!
Причем здесь Домициан?..
Марк год за годом перебирал царствование последнего из Флавиев, особенно презираемого за ненависть к философии. Марк относился к этому деспоту более терпимо. Домициан был умен, он много сделал для государства. Годы его правления — это потрясающая воображение симфония градостроительства. Он закончил Колизей, вновь отстроил после пожара храм Юпитера на Капитолии, крышу покрыл золотом. Неумеренно казнил граждан из высших сословий? Подвергал немыслимым пыткам достойных людей? Это, конечно непростительное зверство, но и ему были причины. Неудачен оказался его поход в Дакию? Что из того. Ему помешало восстание наместника Верхней Германии Антонина Сатурнина, уговорившего два легиона провозгласить его императором. Домициану пришлось потратить драгоценное время на подавление мятежа.
Догадка посетила Марка, когда он встретился в Равенне с Фаустиной. Оба они негласно с помощью Феодота, посланного Марком в этот портовый город, договорились о встрече. Феодот передал императрице пожелание мужа отложить поездку на воды. Будет лучше, если она подождет супруга в «указанном месте». Это решение приглушило сплетни о распутстве императрицы, которая, оказывается, отправилась в портовый город не за моряками и гладиаторами, как утверждали злые языки, а встретить мужа.
В первую же ночь после серьезного, со слезами на глазах, перебиваемого рыданьями Фаустины, принципиального разговора о неумеренном, неподобающем сладострастии жены, о ее безумствах, под утро, после нескольких намекающих поскребываний Фаустины, после овладения ею — точнее, ее телом, — Марк все‑таки размяк. Что ни говори, а совокупление — приятный акт, особенно, когда женщина щекочет тебя пальчиками ног. Фаустина умела ловко обнять его ногами, при этом начинала водить ноготками больших пальчиков по мужним икрам. А то примется почесывать его пятками. Разве тут устоишь или поменяешь!? Пробовал! Пустое!.. Ее не исправить, будем относиться к ней как к государственному деятелю, по — видимому, единственному в его окружении, преданному ему до мозга костей.
Император потянулся, напомнил о Домициане.
Фаустина вмиг посерьезнела. Она села в постели, повернулась к мужу лицом, тот потянулся, потрогал ее грудь. Сначала правую, потом левую. Жена погладила его пальцы и призналась.
— Не уезжал бы, я смогла бы справиться со страхом. Сколько я с тобой по военным лагерям наездилась, вот и жили хорошо.
Император усмехнулся.
— Упрашивала кошка мышку поиграть. Полагаешь, кто‑то готовит заговор?
— Заговор меня не волнует, — ответила Фаустина, — ты с ним справишься. Меня беспокоит твое здоровье. Не слишком ли ты пренебрегаешь им в походах? Боюсь, что кто‑то рискнет помочь тебе испытать недуг. Давай рассудим здраво, по — житейски. Впрямую власть у тебя не отобрать, пусть даже ты тугодум и мягкотел. Это я фигурально выражаюсь, за предполагаемого злодея. А время идет, зависть не дает покоя. А может, месть, страх, корыстолюбие. Ты выгнал Витразина, помнишь? Сколько их, таких Витразинов. Все вроде есть у выскочек, а как использовать богатство? Только получив должность. Значит, этого долой, а новому принцепсу в ноги. Новый правитель, новые веяния. Ты уже порядком досадил кое — кому своей беспорочной жизнью. Знаешь, кое — кому хочется чего‑нибудь свеженького, например жертв, крови, чужих состояний.
— Распутства, — отозвался Марк.
Фаустина сделала обиженное лицо.
— Ты обижаешь меня, Марк, Помучился бы с мое, не стал бы упрекать. Неужели тебе непонятно, что у злоумышленников не осталось времени. Еще год — другой, и Коммод повзрослеет. Если, например, — осторожно намекнула она, — ты согласишься сделать его соправителем, преемственность власти будет обеспечена.
Марк не ответил.
Императрица вздохнула.
— Кто знает, может, ты и прав. Ты мудро поступил с Уммидием. После твоего приговора в городе как круги по воде начали распространяться милости по отношению к рабам. Сейчас модно устраивать их быт, оказывать им знаки внимания, сажать за свой стол. Как рекомендовал Сенека, помнишь, в письмах к Луцилию?
Марк кивнул. Фаустина — сама непосредственность — всплеснула руками.
— Но всех потряс Квадрат! Весь город ждал момента возвращения Марции к этому распутному ублюдку. Девчонку жалели, но ведь ты знаешь публику — всех куда больше занимало, какую гадость придумает Уммидий, чтобы отомстить рабыне. В городе ждали чего‑либо ужасающего! Заключали пари, начали принимать ставки. Одни утверждали, что пока тебя нет в городе, он отдаст ее на неделю в казарму гладиаторов. Другие, что Уммидий сам потешится над ней, загонит ей в это самое деревянный кол. Можешь вообразить, — с нескрываемым воодушевлением продолжила Фаустина. — кто повел себя благородно? Солдатня из преторианцев! Они договорились между собой при первом же удобном случае пришибить Уммидия, если тот допустит жестокость по отношению к девчонке. Что ты думаешь! Твой сын и наследник поддержал их. Заявил, что он первый вонзит нож в брюхо родному дяде, если тот позволит себе измываться над Марцией, а девчонку заберет к себе.
Она уселась на бедра Марка и с прежней непосредственностью и горячностью продолжила.
— Можешь себе представить, ничего подобного!! Во — первых, Уммидий забрал Марцию без шума, ночью. Более того, ее доставили на место в паланкине, словно какую‑нибудь матрону. И тишина! Девчонка исчезла. Нет, не то, что ты думаешь. Она жива и здорова. Расположилась в доме твоей сестрицы как бесценная наложница. Изредка спит с Уммидием, правда, сошлась с ним не сразу, кажется в августе, и через неделю Квадрат заказал в Тусском квартале необыкновенной красоты ожерелье. Мастер постарался. Кому ты думаешь, Уммидий преподнес это ожерелье?
— Что же здесь думать, — отозвался Марк. — Марции.
— Вот именно! — воскликнула императрица. — Теперь рабыня щеголяет по дому в ожерелье стоимостью полмиллиона сестерциев. Каково?
— Фаустина, это все очень интересно, но что там насчет злодеев, которые то ли от зависти, то ли от корыстолюбия мечтают захватить власть?
Фаустина задумалась, потом вскинула указательный пальчик.
— Что касается злодеев, то, мне кажется, у них появился шанс. Вернее, фигура, с которой они могут завести шашни.
— Ты имеешь в виду Авидия Кассия?
— Больше не с кем, муженек. Пертинакс — солдафон до мозга костей, верен присяге. К тому же он непомерно скуп, а это неприемлемое качество для принцепса. Помпеян — наш зять, к тому же он робок и под каблуком Аннии Луциллы. Стаций Приск не из того теста. Кальпурния Агриколу, победителя британцев, в столице знают плохо, да и происхождение его сомнительно. Кто еще? Септимий Север? Он молод. Так что остается только Авидий. В дерзости ему не откажешь. Еще в юношеские годы он пытался поднять бунт против отца. Антонин рассказывал, что остановил Авидия его мудрый родитель, тоже Кассий — он служил у нашего отца в центурионах, поэтому Антонин и простил молокососа.
— Не беспокойся, я не такой тугодум и мягкотел, каким ты считаешь меня. Что за словечко выдумала! Ладно, что еще новенького в Риме? Как поживает Секунда? Вероятно, тоже отправилась в Байи? Она еще не выдала Клавдию замуж?
— Что ты! Клавдия отвергает женихов одного за другим. Даже любовников! Вся такая целомудренная из себя. Мечтает о собственных детях. Это в Риме! Вот что значит провинциальное воспитание, она же в Африке выросла, — императрица картинно повела плечиками, потом вцепилась в грудь мужа, затараторила. — Секунда по секрету призналась, Клавдия, оказывается, по уши влюбилась в Бебия Лонга, которого ты сослал в Сирию. Она заявила матери, что будет ждать его. Какая глупость, когда в Риме столько достойных красавчиков!
— А в Равенне моряков и гладиаторов.
— Ну, Марк, хватит, — Фаустина приняла обиженный вид, затем с прежним воодушевлением продолжила. — Знаешь, Матидия собирается добиваться прощения для сына. Ты, верно, согласишься. Ты добрый…
* * *
К словам Фаустины, «чиновницы на должности жены», как порой в сердцах Марк называл ее, он привык относиться с особым вниманием. Она редко ошибалась даже в своих самых ошеломляюще — невозможных предположениях. Может, потому, что вела себя с Марком без всякой робости и пиетета, (исключая грешки с гладиаторами и матросами, но это дела семейные) и обращалась с ним как с любимым, но требующим особого пригляда недотепой.
Неужели она права насчет недотепства? Тогда, выходит, в нем до сих пор помещаются два Марка, а может, и больше? Один воюет, надзирает в военном лагере, другой властвует в столице, третий, занимаясь по ночам писаниной, улучшает нрав каждого из предыдущих? Сколько их, Марков, и не подсчитать! Причем, у каждого Марка свое ведущее, и то, что для одного из этой толпы является добродетелью, может оказаться пороком для другого. Эта мысль ужаснула императора. С другой стороны, он сам, без чьей‑либо подсказки, донырнул до этой темной истины.
Или подпрыгнул?
С грузом подобного кощунственного прозрения Марк жил долго. До самого Рима. Хотел отразить сомнения на бумаге, но как бывало и раньше, в столице, желание писать иссякло. Вдохновение отступило, он остро заскучал по дикой Паннонии, по ночному лагерю, перекличке часовых, грубостям Фрукта и других центурионов. Сколько ни брал перо, ничего толкового не выходило. Может, мешала тревожная настороженность, которая всегда просыпалась в нем в стенах пропитанного злодействами дворца? Что произойдет, если кто‑нибудь наткнется на подобную запись? Сочтет, что император сошел с ума?..
Ты — один и един, и если меняешься, то, как всякий смертный, только во времени. В пространстве же пребываешь в единственном числе. В этом и заключена добродетель — всегда оставаться самим собой.
В Риме Марк Аврелий первым делом внимательно изучил документы, касавшиеся сирийца! Приказал Александру Платонику порыться в своем секретном архиве и отыскать письма прежнего соправителя Луция Цейония Вера, полученные еще в самый разгар Парфянской войны. Там было что‑то насчет Кассия.
Ага, вот оно.
Еще девять лет назад Луций Вер писал из Антиохии.
«Авидий Кассий, как мне кажется, жаждет императорской власти, что открылось еще при твоем отце. Он собирает значительные средства, и я желал бы, чтобы ты приказал наблюдать за ним. Все наше ему не нравится. Над нашими письмами смеется, тебя называет философствующей старушонкой, меня же расточительным дураком. Подумай о том, что следует предпринять. Я не питаю ненависти к этому человеку, но вспомни — ты оказываешь плохую услугу себе и своим детям, имея среди лиц, носящих военный пояс, такого человека, которого воины с удовольствие слушают и с удовольствием видят».
К этому письмо был подколот ответ Марка Аврелия, извлеченный его доверенными лицами из архива скончавшегося Вера.
«Я прочитал твое письмо, в котором больше беспокойства, чем императорского достоинства. Оно не сообразно с обстоятельствами нашего правления. Ведь если ему суждено свыше стать императором, то мы не сможем погубить его, хотя бы даже и желали этого. Вспомни изречение твоего прадеда, божественного Траяна: «Никому еще не удавалось убить своего преемника».
Если не суждено, то без всяких жестокостей с нашей стороны, он сам попадет в сети, расставленные ему судьбой. Добавь к этому еще и то, что мы не можем объявить виновным человека, которого, как ты говоришь, любят воины. Сущность дел об оскорблении величества такова, что даже те, чья виновность доказана, кажутся жертвами насилия. Ведь тебе известно, что сказал по этому поводу твой дед Адриан: «В жалком положении находятся императоры, ведь только после того, как они убиты, люди способны поверить, что заговор с целью захватить тираническую власть, действительно существовал».
Я предпочел взять в качестве примера Адриана, а не Домициана, который, говорят, первый высказал эту мысль, так как самые лучшие выражения в устах тиранов не обладают тем весом, каким они должны были обладать. Итак, пусть Авидий ведет себя, как хочет — тем более, что это хороший полководец, строгий, храбрый и необходимый для государства. Что же касается твоих слов, чтобы смертью его предохранить моих детей, то пусть уж совсем погибнут мои дети, если Авидий заслужил большую любовь, чем они, и если для государства будет полезнее, чтобы был жив Кассий, а не дети Марка».
Император задумался — что изменилось с того момента? В сущности ничего, разве что, досконально обдумывая слова Фаустины, можно сделать вывод, что кто‑то в городе упорно связывает дальнейшее благоденствие Рима с именем сирийца. Вот тот зародыш заговора, таивший реальную опасность планам организации новых провинций на севере.
Вот он, ларец Пандоры.
Угроза свернулась клубком в столице! В сердце империи, где, как утверждал Фронтон, он за всю жизнь менее всего встречался с искренней теплотой, для обозначения которой в латинском языке будто бы не было слова.
Теперь стало понятно, почему Фаустине являлся демон Домициана! Вот о чем мятежный дух хотел предупредить далекого наследника — о мятеже Сатурнина, ведь этот бунт в Галлии сорвал планы овладения Дакией. Насторожись, Марк, присмотрись, прислушайся!.. Аналогия, конечно, наивная, шибающая в нос суеверием, но после случая с серебряным бокалом Марк всерьез задумался о первоочередных мерах, направленных на предотвращение угрозы, способной сорвать его планы организации двух новых провинций.
Авидий был направлен в Сирию прошлой осенью, вскоре после сражения при Карнунте, и сразу показал себя как толковый и жесткий администратор. Прежде всего, он навел порядок в расквартированных в Сирии и в других восточных провинциях легионах. На то ему были даны особые полномочия. Марк при личной встрече так и заявил — он считает Авидия ответственным за все, что творится на восточных берегах Внутреннего моря. Если тебе нужны дополнительные права, добавил император, ты их получишь.
Появившись в Сирии, Авидий для начала приказал распять легионеров, которые силой отнимали добро у провинциалов. Он первый придумал такого рода казнь: ставил громадный столб высотой в восемьдесят, а то и в сто футов* (сноска: 30–40 метров), и осужденных на казнь привязывали к нему, начиная с верхнего конца бревна и до нижнего. У нижнего конца разводили огонь; одни сгорали, другие задыхались в дыму, третьи, которые висели повыше, — от страха.
В легионах, расположенных на границе с Парфией, он нашел недостаток дисциплины. В наказание распорядился сковать вместе с десяток самых отъявленных смутьянов и утопить их в Евфрате. У дезертиров он распорядился отсекать руки, другим перебивать голени и коленные чашки, при этом говорил, что оставляемый в живых искалеченный преступник, служит лучшим примером, чем убитый. Против своеволия и дерзостного неподчинения он применял розги. Во время похода запрещал воинам иметь при себе что‑либо другое, кроме сала, солдатских сухарей и немного уксуса, а если находил что‑то другое подвергал роскошествующего суровому наказанию.
Появившись в Сирии он немедленно приказал объявить перед строем и вывесил уведомление на стенах, что если кто‑нибудь из легионеров будет обнаружен в Дафне* (сноска: — пригородный парк в Антиохии, знаменитый фонтанами и роскошью. Здесь во время Парфянской войны проводил время Луций Вер.) опоясанным, то возвратится назад распоясанным.* (сноска: То есть будет изгнан с военной службы). Каждые семь дней он осматривал вооружение солдат, а также их форму, обувь и поножи. Он удалял из лагерей все, что способствует изнеженности. Затем объявил, что если нравы воинов не исправятся, то зимой они будут жить в палатках.
Понятно, что нравы быстро стали добродетельны. Воины усердно занимались упражнениями, ведь, сетовал Авидий, прискорбно наблюдать, как атлеты, охотники и гладиаторы постоянно упражняются, а защитники государства позволяют себе лениться. Поверьте, воины, как‑то заявил он, обращаясь к легионерам, тяжкий труд покажется вам вполне легким, если станет для вас привычным.
Результаты не замедлили сказаться. Когда весной следующего года, в Египте началось восстание пастухов — буколов, Авидий быстро укротил их. Марк выразил ему благодарность и согласился на то, чтобы сын Авидия Марциан был назначен префектом Египта.
Осенью 174 года поток денежных средств, поступавших из азиатских провинций и, прежде всего, из Сирии и примыкающих к ней областей, неожиданно прервался. В ноябре последовало краткое разъяснение, присланное из канцелярии наместника в Антиохии. В нем с прискорбием сообщалось, что собранные налоги, пожертвования, таможенные и прочие сборы, обращенные в золото и слитки серебра были погружены на корабли и во время бури, налетевшей на конвой на переходе к Кипру, утонули. Следом вольноотпущенник Цёд, по приказу императора надзирающий за наместником в Антиохии, прислал пространное и напыщенное послание, в котором объяснял гнев Посейдона упущениями в почитании отеческих и местных богов и недостаточным усердием в совершении обрядов.
Марк вызвал Агаклита и потребовал тщательно расследовать это происшествие. Пусть его доверенные люди проверят все приведенные в послании факты, пусть досконально изучат последствия бури. И вообще, кто принял решения отправить сокровища морем? Будет полезно, напомнил Марк, если начальник его личной канцелярии обратит пристальное внимание на состояние дел в азиатских провинциях. В отчетах, получаемых из Антиохии и Александрии можно найти что угодно, кроме серьезной, основанной на фактах оценки обстановки. Причем, примеры подбираются тенденциозно, что неудивительно — в провинциях с точки зрения наместника, должны царить мир и процветание.
Но не до такой же степени!
Он продемонстрировал вольноотпущеннику послание, в котором сообщалось об отношении жителей Иудеи к власти Рима. Они занимаются тем, что «восхваляют императора». Более ничего.
Император с негодованием поинтересовался.
— Куда смотрят твои люди, Агаклит? В Иудее, рассаднике самых зловредных суеверий, население, оказывается, ликует от радости, что у них есть я! Квесторы в Антиохии твердят одно и то же — в Антиохии все спокойно. Они доносят, о чем угодно — о количестве поставленных моих статуй, рождении двухголовых телят, о том, что в небе над Гелиополем появилась звезда с хвостом, — но ни слова о настроениях в провинции. Я смотрю, ты утратил нюх, Агаклит. Не забывай, что всякое милосердие имеет свои границы.
— Господин, если ты не доверяешь мне!.. — голос у Агаклита дрогнул.
— Доверяю, потому и призываю удвоить, утроить бдительность. Мне не нужны сюрпризы, пока я буду воевать в Богемии.
Проведенное расследование показало, что в означенные дни на море в районе Кипра действительно случилась буря. Однако следствие так и не дало окончательный ответ, что случилось с грузом. В деле были приведены путаные показания спасшихся во время бури, сопровождающих сокровища квесторов, членов команд и охраны. Другими словами, никто не мог с полной уверенностью ответить, что сокровища размещались именно на тех галерах, которые пошли на дно.
Раздосадованный Марк вновь вызвал Агаклита. На этот раз вольноотпущенник сделал выводы из прошлой беседы и тщательно подготовился к аудиенции. Выводы из представленного им доклада были нерадостные.
По словам Агаклита, два года между центральной властью и наместником Сирии никаких трений не наблюдалось. Однако в последнее время объем корреспонденции между Римом и Антиохией заметно сократился — точнее, канцелярия наместника задерживала ответы на самые важные послания, а если и отвечала, то по большей части посылала пространные, затуманивающие суть дела бумаги, которые иначе, чем отписками, не назовешь. Странно, но также повел себя и Цёд, и квесторы, лично назначенные императором для контроля над сбором налогов и поступлением денег в императорскую казну.
Что же касается самого Авидия Кассия, то, судя по секретным данным, собранным по опросам прибывавших в Рим купцов и моряков торгового флота, все это время он постоянно занимался тем, что концентрировал в своих руках значительные денежные средства. Авидий или его приближенные из числа его претория, а также его вольноотпущенники не брезговали принуждать владельцев больших состояний вписывать имя наместника в список своих наследников. Канцелярия Авидия обложила торговлю с Востоком и, прежде всего, с Индией и Китаем особым негласным налогом.
Если предположить, что галеры не погибли, и сокровища, предназначенные для подготовки к походу на север, оказались в его руках, можно сделать вывод, что у сирийца теперь достанет средств на самое дерзкое предприятие. В то же время замечено, что поток частной почты, доставляемой из Азии в Италию и обратно, резко возросло. Потянулись в Антиохию сенаторы — например, Цивика за последний год два раза отправлялся в Сирию якобы по хозяйственным надобностям. Противники существующего режима особенно из числа всадников один за другим начали наведываться к Авидию Кассию. Немаловажная деталь — Цёд ни разу не прислал отчета об этих поездках, и он, Агаклит, не может сообщить, о чем же эти влиятельные лица беседовали с сирийцем.
Далее Агаклит передал господину список богатых вольноотпущенников, которые за последнее время отваживались на поездки в Сирию. Здесь же были указаны сенаторы и всадники, чьими клиентами являлись эти посланцы.
Марк просмотрел список и отметил, что в нем помечены лица все известные, недоброжелательно или наоборот, крайне восторженно относящиеся к нему. Удивило, что чаще других в Антиохию ездил Витразин.
Этому безухому почему дома не сидится?
В конце встречи Агаклит после некоторого раздумья с нескрываемым унынием признался, что лишился соглядатаев в Сирии.
— То есть? — не понял Марк.
Агаклит заметно оробел.
— Признаюсь, господин, я сам удивлен. Раб, являвшийся моими глазами и ушами в свите сирийца, неожиданно попал под колесницу. Вольноотпущенник, державший лавку возле дворца наместника, сгорел в своем загородном поместье.
— Надо было послать других людей!
— Я послал, господин, но на торговую галеру напали киликийские пираты, и я не могу избавиться от ощущения, что они поджидали ее в районе Кипра. Я отправил трех человек сухопутным путем через Византий, но двое до сих пор не добрались до места, а тот, кто был послан первым, просто исчез.
— Иными словами, ты утверждаешь, что о твоих людях стало известно в Антиохии еще до того, как они отправились в путь?
— Боюсь, что так, господин.
— Прими меры, — потребовал Марк. — В начале весны, когда я отправлюсь в Паннонию, я должен быть уверен, что спокойствие и в Риме, и провинциях обеспечено.
— Слушаюсь, господин.
* * *
Всю лето, осень и зиму Марк занимался ревизией государственных дел, проверял деятельность чиновников на местах, при этом бóльшую часть времени посвящал законотворчеству. Свод законов, по которым вот уже полвека жила империя, был кодифицирован императором Адрианом. При его преемнике Антонине Пие эта работа продолжалась полным ходом, Марк как одну из важнейших обязанностей принцепса воспринял завет приемного отца не упускать из вида эту область.
Все эти месяцы с момента встречи в Равенне Фаустина не оставляла настойчивых просьб помиловать Бебия Младшего и Квинта Лета. Наконец Марк выразил согласие простить опального Квинта Эмилия, однако все просьбы проявить милость к Бебию Лонгу он решительно отклонил.
Через неделю, ночью Фаустина вновь вернулась к судьбе несчастного Бебия. Она живописно поведала о страданиях убитой горем матери, что она выплакала все глаза, что от Бебия до сих пор нет ни единой весточки, однако и на этот раз Марк решительно оборвал разговор
— Передай Матидии, пусть она не спешит с подачей прошения.
— Речь идет не только о Матидии, но и о Секунде. Она тоже молит тебя простить Бебия. Ради дочери. Клавдия упрямится и решительно отвергает всех женихов.
— То же самое скажи вдове Максима. Сейчас не время проявлять мягкотелость и недотепство. Разве что после похода на север, во время триумфа. Если он состоится.
Под утро, умываясь, Марку припомнился Максим Секунд, отец Клавдии. Из всех друзей Марка он выделялся редкой серьезностью и непоколебимой, до бараньего, в духе Катона 9 упрямства, приверженностью к древним идеалам. Для него не существовало ни смены вех, ни модных течений, ни «новых» истин, тем более неких «человеколюбивых веяний». Старина была его родиной, заветы предков — учебником жизни, pietas, gravitas, simplicitas — иконами. Судя по упрямству, выказанному Клавдией, дочь пошла в отца. Поразмышляв на досуге, Марк приказал Феодоту негласным образом связаться с молоденькой Секундой и передать приглашение навестить его.
Спальник в точности исполнил указание господина. Утром третьего дня, накинув на плечи плащ — пенулу, полностью схоронив голову под капюшоном, он встретил Клавдию на форуме, в одном из закутков базилики Цезаря. Отсюда провел ее к паланкину, охрана, состоявшая из переодетых в штатское сингуляриев, доставила Феодота и девушку к Пренестинским воротам. Отсюда на коляске до загородной виллы императора
Марк ждал гостью во флигеле, упрятанном в глубине поместья, в роще кипарисов. Расположились они во внутреннем дворике, окруженном изящной колоннадой. В центре двора был устроен прямоугольный бассейн, посередине бассейна скульптура проливающей воду из амфоры богини источников Феронии. Лицо ее было точной копией матери Аврелия. Здесь Марк во время пребывания в Пренесте подолгу работал в одиночестве. Во дворике его мог потревожить только Феодот, все другие служители, придворные и должностные лица передавали неотложные известия или просьбы о немедленной аудиенции только через императорского спальника. Здесь ему нерадостно было видеть и Фаустину. Вот и сейчас Феодот устроился поодаль, со стороны атриума, выходящего во двор одной из стен. Там же расположился и наряженный в штатское Сегестий.
Здесь было тихо, печально, по вечерам сумрачно. Настой цветочных ароматов смешивался с густым запахом еще горячего хлеба, проникавшим сюда из размещенной неподалеку пекарни. Плеск фонтана заглушал человеческие голоса.
Император и гостья устроились на деревянной, с резными ножками скамье.
— Послушай, Клавдия, — начал Марк, — мне по сердцу, что ты не спешишь выскочить замуж и хранишь верность человеку, который пришелся тебе по сердцу. Непонятно только, на что ты рассчитываешь? На милость императора?
Марк почему‑то выразился о себе в третьем лице.
— Знаешь, на твоем месте я бы не особенно рассчитывал на человеколюбие отягощенного властью принцепса. И не потому, что тот жесток или мелочен, или лишен чувства справедливости. Я способен оценить и благородные намерения, которые руководили Бебием в его дерзком покушении на чужую собственность. Будь я частным лицом, я тоже полагал бы, что храбрость и верность в чувствах достойны прощения, но я не частное лицо.
Он сделал паузу и глянул на потемневшее уже небо. Здесь во дворцовом закутке оно было безгласно, почти беззвездно.
— Бебий, к сожалению, не оправдал моих надежд. С тех пор, как он отправился в ссылку, я не получил от него ни единой весточки. А ведь мы условились, что он будет держать связь со мной. Я не виню его, не порицаю, я просто делюсь с тобой соображениями, что бывают моменты, когда любой, самый могущественный человек, вдруг остается как бы без рук, без возможности издали пощупать или попробовать на вкус варево, которое некий, скрывающий в темноте кулинар готовит в своем закутке. Бебий укрылся в ссылке и молчит. Тому могут быть разные причины. Возможно, он таит обиду на меня или скорбит об утерянной любви? Может, у него нет способа снестись со мной, на что я так рассчитывал, отправляя его в Сирию. В любом случае он помалкивает, и я боюсь, что при нынешней, чреватой всякими неясностями неразберихе помилование может стоить ему жизни.
Вновь пауза.
Император продолжил после того, как с удовлетворением отметил, что Клавдия не спешит изобразить из себя всезнайку, не перебивает, не жестикулирует, не вскрикивает: «Ах, какой ужас!» — или, что еще отвратительнее «какой обманщик!». Она просто слушала.
— Боюсь, что мои слова не совсем понятны для тебя, но поверь, так надо.
— Отчего же, государь, — Клавдия позволила себе возразить. — Я угадываю, что Бебий был послан в Сирию с какой‑то целью и до сих пор от него нет вестей. Он не пишет матери. Не пишет мне, хотя и обещал. Вполне по — дружески, хотя бы пару строк, — поторопилась добавить она.
— Что ж, ты угадала. Все дальнейшее, Клавдия, должно остаться между нами. Я очень беспокоюсь за тебя, потому что согласишься ли выполнить мою просьбу или откажешь, все равно твоя жизнь с этого момента не будет в полной безопасности. Конечно, если ты согласишься, угроза станет острее. Если нет, непосредственной беды не будет, но совсем устранить опасность даже я не в силах. Такова жизнь. Тебе решать.
— Государь предлагает мне отправиться в Сирию и навестить Бебия?
— Да, Клавдия.
— Но это моя самая заветная мечта! Я как‑то обмолвилась об этом, но мама устроила такой скандал.
— К сожалению, и в этом деле я ничем не могу помочь. Опять же ради твоей безопасности. Давай договоримся, ты попросишь поддержки у императрицы. Фаустина придет ко мне, я же отвечу, что мне нет дела до семейных дрязг. Если ты сумеешь добиться согласия матери и своих родственников, мои люди помогут тебе нанять корабль. Однако корабль будет ждать тебя в Фессалонике, а до столицы Македонии тебе придется добираться собственными силами. В Фессалонике тебе помогут доплыть до Селевкии Пиерии. Поплывешь не на какой‑то торговой галере, а на хорошем быстроходном почтовике, капитан которого негласно служит власти. Маршрут путанный, уследить за тобой будет невозможно. Цели путешествия не скрывай, но и не болтай налево и направо, что жить не можешь без Бебия. Кстати, ты в самом деле не можешь жить без него?
Клавдия опустила голову.
— Я не знаю, мне так казалось. Теперь мне кажется подлостью выйти замуж за другого, пока он в опале, ведь я обещала ждать его. Рано или поздно вы же простите его? Мы встретимся, решим, как быть, тогда сочту себя свободной, — она тоже позволила себе сделать паузу. — Но мне действительно хочется жить с человеком, от которого в радость иметь детей. Не знаю, мне не по сердцу местный обычай выходить замуж за кастратов или за безнадежных стариков лишь только, чтобы они не мешали пускаться во все тяжкие.
Император вздохнул.
— Ты редкое воплощение рассудительности. Можно сказать, сама рассудительность. Слушая тебя, я слышу голос твоего отца. И многих других отцов, чье республиканское время давным — давно миновало. Знаешь, я бы сам с удовольствием отправился в дорогу, но дела не отпускают. В юности меня вдохновляли рассказы Адриана о его путешествиях, и я бредил мечтой пополнить кругозор знакомством с самыми живописными уголками нашего государства.
— Меня не очень‑то прельщают живописные уголки варварских стран, но я готова исполнить все, что государь поручит мне.
— Что ж, отправляйся в Антиохию и повидайся с Бебием Лонгом. Еще раз предупреждаю, эта очень опасная поездка. Я бы никогда не обратился к тебе с подобной просьбой, но у меня нет выхода. Боюсь, что любой, даже самый хитроумный посланец, которого я прикажу отправить в Антиохию, будет встречен враждебно.
— А я?
— Ты — другое дело. Ты вопреки моей воле, не испугавшись, отправилась к опальному трибуну. Тебя там не будут опасаться.
— Что же я должна сказать Бебию?
— Скажи… ну, я не знаю, что обычно говорят в таких случаях. Нас с Фаустиной не спрашивали, рады ли мы друг другу? Антонин Пий вызвал нас обоих и заявил, что наше обручение — дело предрешенное. Единственное, что я себе позволил, это взять Фаустину за руку. Она ее не выдернула, и я почувствовал, как отчаянно забилось мое сердце. Вот и вся любовь. Бебий показался мне дельным, храбрым парнем. Я решил, ему можно довериться. Возможно, я ошибаюсь, так что ты не торопись с признанием, что это я просил тебя повидаться с ним. Сначала внимательно присмотрись к нему.
— Я все исполню в точности, — девушка была полна энтузиазма.
— Учти, мне нужны факты, а не домыслы. Я оплачу расходы, но по возвращению. И негласно. Как там Виргула?
— Я недавно навестила ее. Ребенок такой хорошенький. Жаль, что Марция не вспоминает о нем.
— Это лучше, чем терзать себя. Скажи Бебию, что я прощу его, как только он женится. Я заготовлю соответствующую бумагу. После бракосочетания он будет вправе вернуться в Рим.
Когда Феодот, перепоручив доверенным людям с теми же предосторожностями доставить Клавдию домой, вернулся в садик, император подозвал его и напомнил.
— Не забудь подобрать ей надежных спутников. Боюсь, что в Антиохии знакомство с императорской семьей будет мало что значить.
Феодот пожал плечами.
— Я полагаю, что лучше Сегестия человека нам не найти. Сколько он милостей от вас видал, пора и послужить.
Марк пожал плечами.
— Я полагаю, что присутствие Сегестия сразу скомпрометирует девушку. Все‑таки он вхож в число моих телохранителей, я вывел его в центурионы.
— Какая в том беда! — пожал плечами Феодот. — Смените милость на гнев. Сегестий! — позвал он преторианца.
Тот сразу вышел из‑за колонны.
— Вот хотя бы за то, что подслушивает, — добавил спальник. — Если серьезно, господин, я не вижу причин для беспокойства. Я так полагаю, государь, если в Риме говорят, что дочь консуляра, бывшего наместника Африки свихнулась на почве любовной страсти, нам тем более нельзя делать вид, что мы не в курсе. С другой стороны, ваша супруга не дает вам покоя насчет Бебия и Эмилия Лета, а Сегестий в этом деле увязнул по уши, чего вы ему никак не можете простить. Там, в Сирии, его сочтут за человека императрицы, а это далеко не то, что доверенное лицо Марка. В чем, собственно дело! Мать Клавдии обратилась к принцепсу с просьбой выделить охрану для дочери. Вы не чужие, знакомы с детства, она жена твоего друга детства. Странно, если бы Клавдию сопровождали в пути незнакомые или неумелые в охранной работе люди. Сегестий — бывший гладиатор, за деньги он кого хошь возьмется охранять. Нрава буйного, философией не интересуется, падок на суеверия, участвовал в разбойном нападении на дом вашего зятя. Выходит, тот еще субчик! Ни в каких тайных делах замешан не был. Перед отправлением придется его наказать за то, что явился на службу пьяный.
Он повернулся к центуриону, уже совсем вышедшему из‑за колонны и с нараставшим недоумением на лице слушавшего Феодота.
— Сегестий, — спросил раб. — Ты, небось, не прочь накачаться фалернским за императорский счет? За это, господин, ты и отлучишь его от дворца на полгода. Переведешь в городские когорты, а он попросит отпуск, чтобы деньжонок заработать. Ты согласишься, ведь ты у нас добренький. Помнится, когда я был мальчонкой, один из учеников Эпиктета рассказывал, что во времена Нерона нашелся смельчак из преторианцев, который, залив глаза, явился на службу. Говорят, он побился об заклад, что останется жив, ведь ублюдок и за менее серьезные нарушения предавал казни граждан. Например, какой‑то несчастный зритель не удержался и громко чихнул во время декламации этого шута. Ему отрезали голову. Главное, знать секрет.
Сегестий подошел ближе. Император тоже повернулся в сторону раба.
— И какой же секрет? — спросил центурион.
— Хитрый какой! — усмехнулся Феодот. — Такое знание дорогого стоит. У тебя, варвар, денег не хватит.
— Ладно, умник, — огрызнулся Сегестий. — Говори, а то не посмотрю, что в спальниках у императора числишься. Проткну брюхо, будешь с дыркой ходить.
Они долго переругивались между собой, пока Марк не потребовал выдать секрет.
— Случилось некоему Лапедану, — начал Феодот, — явиться на службу пьяным. Нерон очень скоро унюхал, от какого из часовых несет вином. Он по этой части был большой дока. Тиран приказал тут же отрубить ему голову. Лапедан начал молить о пощаде и заявил, что напился с горя, ибо тренировался весь день, но так и не смог воспроизвести мелодию, которая потрясла его, простого солдата, до глубины души. Нерон заинтересовался, что за мелодия? Эту песню, признался солдат, вы исполняете, когда славите Аполлона. Гимн такой трогательный, а уж слова, не знаю, правда, кто их сочинил, просто за душу берут. Слез не сдержать! И Лапедан бурно разрыдался. Затем, собравшись с духом, как умел, воспроизвел «Тебе пою, о, Аполлон». Этот гимн написал и исполнил в Греции сам Нерон. Тиран растрогался, заявил, что признание простого солдата ему дороже, чем все славословия так называемых знатоков. В тот день Лапедан вышел из дворца трибуном преторианской гвардии.
Сегестий некоторое время усиленно размышлял, потом признался.
— Но, Феодот, насколько мне известно, наш повелитель не сочиняет гимнов. Что же мне спеть, чтобы выйти из дворца трибуном гвардии?
Феодот вполне серьезно упрекнул Сегестия.
— Варвар ты и есть варвар. Стоишь на страже и не замечаешь, чем по ночам занимается господин. Он песенки сочиняет. Если ты обещаешь одарить меня дорогим подарком, я выдам тебе тайну ночных бдений государя. Глядишь, сразу выбьешься в полководцы.
— Подсоби, Феодот. Мне семью кормить надо.
— Хорошо. Слова такие: «По улице гуляла прекрасная Котех. И стóлу раскрывала для этих и для тех». Музыку сам подбери, чтобы позабористей.
Марк не удержался и захохотал. Заулыбался и Феодот. Обратившись к господину, он заявил.
— Можно его посылать. Он ничего не скажет, а в случае чего споет про прекрасную Котех.
Клавдия прибыла в Сирию в начале весны (175 г.), в самое лучшее время года. Антиохия и вся северная часть Сирии славилась вёснами. Это была райская пора. Прекратились зимние дожди, до летнего зноя еще было далеко. Все вокруг благоухало, особенно склоны гор Антиливана, на одном из которых раскинулась столица провинции.
Город поразил Клавдию многолюдьем и нарядами жителей, которые, даже подчиняясь римскому владычеству, оставались греками, сирийцами, арабами, евреями, финикийцами, армянами. Толпа была подчеркнуто многоязычна. Разговоры, реплики, окрики, ругань свободно перетекали с родных наречий на объединявший местных обитателей греческий. Открыто выпячивались национальные одежды, щедро приправленные многочисленными украшениями, золотым шитьем и драгоценными камнями. Всего этого было вдосталь на улицах
Девушка привыкла, что стекавшиеся в Вечный город со всех концов империи инородцы вмиг наряжались в обличье исконных римлян. Стоило им глотнуть италийского воздуха, пристроиться в каком‑нибудь тесном уголке, обзавестись источником дохода, каким бы малым он не был, как они тут же начинали судачить обо всем с неповторимой римской невозмутимостью. На форумах, в базиликах, на рынках слышалась исключительно латинская речь, нередко пересыпанная иноземным акцентом, до того чудовищным, что понять такого новоявленного италийца было очень непросто. Земляков держались тайно, на виду всегда представлялись чрезвычайными патриотами Рима. Очень скоро чужаки прилипали к тому или иному богатому или могущественному покровителю, примыкали к той или иной партии болельщиков на скачках (обычно к той, которую предпочитал патрон), выбирали кумира среди гладиаторов (опять же не без оглядки на благодетеля). Обзаводились друзьями, вступали в похоронную коллегию, прорывались, наконец, в какую‑нибудь трибу, тем самым обеспечивая себе плебейское достоинство, после чего могли считать себя полноправными римлянами.
В Антиохии же — как, впрочем, и во всей Азии — римлян откровенно недолюбливали. В глаза льстили, а за глаза насмехались. Упрекали в спесивости, надменности, пренебрежительности, наглости — в чем только сирийцы не обвиняли приезжавших из Италии туристов, а их на востоке империи бродили несметные тóлпы. В ту пору здесь было на что посмотреть. Высадившись в Кизике, Клавдия не смогла удержаться, чтобы не посетить древнюю Трою, заново отстроенную Октавианом Августом в Мизии* (сноска: Область на северо — востоке полуострова Малая Азия) на Илионском холме. Местные гиды, не стесняясь, показывали многочисленным посетителям места, где стояли шатры Агамемнона, Ахилла и Одиссея и где ахейцы соорудили троянского коня. Демонстрировали пещеру, возле которой Парис рассудил Афродиту, Геру и Афину. Экскурсанты только рты от удивления раскрывали.
Там же, в Кизике, располагался храм Персефоны, отстроенный Адрианом, чьи колонны имели более полутора человеческих роста в диаметре (2,5 м). В высоту они возносились более чем на тридцать человеческих ростов (40 м), причем, каждая колонна была вырублена из цельного каменного блока. Также замечательны были храмы Артемиды в Магнессии и Эфессе, алтарь в Пергаме, мавзолей в Галикарнасе и, конечно, впечатляющее святилище Юпитера Гелиополитанского неподалеку от Евфрата, возведенное на месте древнего финикийского храма Ваала. Перед входом возвышались две гигантские, (до 70 м) колонны в виде мужских фаллосов. Платформа, на которой высилось само здание и колоннада, была сооружена из огромных базальтовых монолитов, вырубленных в каменоломнях, расположенных в миле от Гелиополя. Одного камня хватило бы, чтобы построить удобный дом (его размеры составляли 25, 5 метров в длину, 5,5 м в ширину и 4,5 м в высоту). Пятьдесят одна каменная ступень (шириной 60 м) вела к пропилеям, завершающим коринфский портик.
Образованные римляне толпами стекались в Сирию, в Малую Азию, как, впрочем, в Грецию и Египет. Они глазели на местные чудеса, например на египетские пирамиды, выцарапывали свои имена на исторических памятниках, искали целебные источники, уголки с оздоравливающим климатом, на бегу просматривали художественные коллекции, выставленные в храмах, брали уроки у знаменитых философов, риторов или врачей.
Антиохия в этом ряду занимала далеко не последнее место. Город был знаменит на всю ойкумену гробницей Германика, центральным проспектом, выводящим прямо к гробнице, уличным освещением, дворцами, злачными местами, но более всего пригородным парком, укрывавшим в тени гигантских, многолетних, почитаемых паломниками кипарисов святилище Аполлона.
Прежде всего, столица Сирии сразила Клавдию Максиму бурными всплесками любви к Авидию Кассию. Может, популярность Авидия объяснялась тем, что он являлся местным уроженцем или восхищение вызывала его кампания в Египте, где он поразительно быстро усмирил восставших пастухов, в любом случае в ту весну в азиатских провинциях наместник был чрезвычайно моден. Ликование и восторг прорывались по всякому поводу и без повода. Стоило нескольким легионерам, не говоря уже о трибунах и более высоких должностных лицах, появиться на улицах, как вокруг них мгновенно собиралась толпа, выкрикивающая здравицы в честь героя Парфянской и Сарматской войн, непобедимейшего и достойнейшего, мудрейшего и храбрейшего. Это всеобщее помешательство изумило Клавдию, привыкшей к деловитому, чуждому всякой экзальтации (исключая дни скачек и гладиаторских игр) стилю римской жизни.
С первых часов, после высадки в порту Селевкии Пиерии и до самого прибытия в Антиохию, она ощущала себя словно бы на чужой земле — это было необычное, незнакомое для полноправной, принадлежавшей к знатному семейству римлянки, ощущение. Она выросла в Африке, созрела в столице империи и была уверена в превосходстве урожденного, пусть самого ничтожного италийца над любым, даже самым высокопоставленным или знатным провинциалом.
Ей было дико видеть, как малолетняя ребятня, не опасаясь охраны, бесцеремонно заглядывала в паланкин и нагло требовала деньги. Мускулистые, обнаженные до пояса юнцы при виде наряженной в белоснежную столу римлянки громко гоготали и беззастенчиво кричали ей вслед самый сальные непристойности. На главном, украшенном крытой колоннадой проспекте, полнокровные и упитанные мужчины прикладывали сложенные в горсть пальцы к губам и с томным выражением на лицах целовали их. При этом они позволяли себе еще сладострастно причмокивать!
Клавдия никогда не считала себя уродиной. В Риме у нее хватало поклонников, к тому же нравы в столице трудно было назвать целомудренными, но чтобы при виде женщины до такой степени впадать в раж, восхищаться ею и тут же, вслух, без всякого предисловия предлагать заняться любовью в самых незамысловатых и гнусных позах, изображать их в движении, безумно хохотать при этом, — с таким безобразием ей еще не приходилось встречаться.
Подобное поведение привело в шок даже простоватого, одетого в дорожный костюм Сегестия, а также троих его ребят, приданных Клавдии в телохранители. Еще в Селевкии, в порту, наблюдая все эти непристойности, Сегестий попытался было направить своего жеребца на толпу юнцов, предлагавших Клавдии непристойности, однако девушка успела удержать центуриона. На всем пути ей приходилось сохранять невозмутимость. Так с каменным лицом она добрались до виллы, расположенной в предместье Антиохии на берегу полноводного и живописного Оронта.
Эту усадьбу давным — давно купил ее отец, наместник Африки Секунд Максим в преддверии своего назначения в Сирию. Максим успел совершить сделку, да, видно, боги рассудили иначе — он скончался через несколько дней после того, как его прокуратор привез в Рим подписанную купчую. С тех пор прошло десять лет, и за все это время никто из владельцев поместья не посещал так далеко расположенное имущество. Разве что прокуратор раз в два года посылал сюда доверенного агента, который проверял счета, утверждал смету расходов и следил за ремонтом дома. Года три назад виллу и поместье сдали внаем местному семейству, с которым Максимы находились в отношениях гостеприимства.
Встретили Клавдию, ощущавшую тревожный холодок в груди, на редкость радушно. Проживавшая на вилле семья пожилых выходцев из Флоренции отвела девушке лучшие комнаты, удобно разместила Сегестия и его людей, пристроила рабов.
Клавдия сразу повела себя как хозяйка дома. Первым делом девушка, после знакомства с местными нравами ожидавшая чего угодно, позаботилась об организации охраны поместья, проверила заборы и решетки на окнах, чем вызвала откровенное изумление у арендующих виллу, загорелых до черноты, старика и старухи. Неловкость снял Сегестий, объявивший в присутствии жильцов, что в этом доме бояться нечего. Здесь все утроено надежно, так что никто из многочисленных развратников, встреченных на улице, не сможет ее украсть.
Старик развеселился, всплеснул руками, едва удержался от хохота. Старушка, попытавшаяся приструнить мужа, тоже заулыбалась. Объяснила девице, что не стоит придавать значения уличным мужским шалостям. Конечно, нравы здесь далеки от требований римской старины, однако насчет спокойствия и дисциплины Клава может не беспокоиться — Авидий навел в Сирии железный порядок. Закон здесь властвует безоговорочно и повсеместно, скоро то же случится и во всей империи. Клавдия напомнила старикам, что при живом императоре странно слышать подобного рода похвалы в адрес его наместников. На что старушка возразила, что если уж кому и властвовать на этой части света, то лучше Авидия правителя не найти — и поджала губы. Потом добавила, что не их дело рассуждать о высокой политике, но, говорят, дни «философа» сочтены.
Суждение, мало того, что дикое, поразило девушку, с необыкновенной ответственностью относящуюся к возложенной на нее миссии, нелепостью слуха о слабом здоровье императора. Конечно, Марк не Траян. Тот обладал огромной физической силой и невероятной выносливостью, спал на снегу, любил купаться и грести в неспокойном море, однако под приглядом умелых врачей Марк Антонин вполне стойко переносил все трудности северных походов.
На следующий день старик отправился в канцелярию наместника, чтобы справиться о месте пребывания Бебия Лонга. В полдень на виллу Макисмов прибыл гонец и передал приглашение Клавдии Секунде Максиме, дочери консуляра Клавдия Максима, посетить наместника в его загородной резиденции. В конце была сделана приписка, что императорский легат и правитель Азии ждет ее завтра в полдень.
Клавдия посоветовалась с Сегестием. Тот пожал плечами и заметил, что, возможно, при личной встрече легче будет уладить вопрос о встрече с Бебием Лонгом, ведь, как заявил старик, парня, оказывается, спустя месяц после ссылки в Антиохию загнали куда‑то на границу с Парфией, где он безвылазно сидит уже второй год. Там под его начало передали алу армянских конников, гордо именовавших себя «славные герои». Сегестий, услышав эту новость, коротко прокомментировал такое звучное наименование — «должно быть, сущие разбойники». Потом наедине центурион поделился с Клавдией, что подобное назначение многое объясняет в молчании парня. Уж не сломался ли он в глуши? Так что при встрече ты его особенно не допекай.
Сам же ближе к ночи отправился в город. Явился под утро. При встрече был мрачен, неразговорчив. Сообщил только, что в городе творится что‑то непонятное — на улицах выставлены армейские караулы, в толпе в открытую поговаривают, что Марк при смерти и со дня на день надо ждать официального оповещения.
В полдень к точно назначенному сроку на виллу прибыл нарядный паланкин, который тащили четверо громадных, черных и губастых рабов — носильщиков. Сопровождали носилки два конных стража из личной охраны Авидия — оба в нарядных парадных доспехах. Сегестий тоже отправился вместе с девушкой. Своих людей он оставил дома. Сразу после убытия Клавдии те ушли в город и там растворились на улицах.
На этот раз мужское поголовье вело себя куда более сдержано, чем в первый раз. Мужчины собирались группами, шушукались. К тому же два гвардейца в крашеных в алый цвет, полотняных панцирях, в шлемах с гребнями из выбеленного конского волоса, со щитами, на которых были нанесены крылья и змеи — отличительные знаки сирийских легионов, внушали толпе неизбежное почтение. Клавдию удивило, что при виде возглавлявших процессию гвардейцев, толпа вовсе не спешила выкрикивать приветствия в адрес Авидия. Возле рынка кто‑то гаркнул: «Слава непобедимому!» — однако прохожие, увлеченные обсуждением каких‑то известий, не поддержали его. Горожанам было явно не до приветствий.
Вилла Авидия Кассия находилась на другом берегу Оронта, в сосновой роще. Там струился живописный ручей и приятным для глаз, ступенчатым водопадом спадал в реку. Возле входного портика носильщики остановились. Клавдия вышла из паланкина и в сопровождении Сегестия вошла в вестибюль. Секретарь наместника проводил гостью в атриум. Там ее ждал Авидий Кассий. Он пригласил гостью в свой кабинет. Сегестия увели в сторону хозяйственных построек.
Клавдия сразу отметила мужественную красоту наместника. Было ему лет пятьдесят, рост высокий. Черная бородка аккуратно подбита сединой, волосы густые, расчесаны на пробор, сдвинутый к левому виску. Нос крупный, литой — верная примета римского происхождения и принадлежности к роду Кассиев. К сожалению, Авидий слегка поддался тучности.
Он взял девушку за руку и проводил к креслу.
— Жаль, Клавдия, что ты не сообщила заранее о своем приезде. Поверь, я сумел бы найти тебе более удобное местопребывание, приставил бы свиту.
Гостья удивленно глянула на него. Авидий подмигнул.
— Желаешь спросить, по какой причине такие милости? Ты совсем не помнишь меня?
Клавдия с некоторой даже робостью отрицательно покачала головой.
— Нет.
— Это понятно. Тебе в ту пору было года три — четыре. Мы с твоим отцом были добрыми товарищами. Помнится, Максим тоже должен был участвовать в Парфянской войне, однако Марк отослал его в Африку.
Вошел раб с подносом, наместник предложил гостье напитки. Та неуверенно отказалась. Авидий с некоторым недоумение посмотрел на нее.
— В чем дело, Клавдия? Ты ведешь себя, словно попала в плен к врагу. Если тебя что‑то тревожит, выкладывай, не стесняйся. Если ты прибыла в мои угодья по какому‑то делу, я готов помочь.
Клавдия неожиданно для самой себя выпалила.
— Я приехала в Антиохию, чтобы повидаться с Бебием Корнелием Лонгом. У меня на руках его прощение и приказ возвратиться в Рим.
— Замечательно! — развел руками наместник. — Рад за Бебия. В строю он показал себя очень неплохо. Скажу откровенно, сначала парень мне не понравился, я вообще не люблю любимчиков и выскочек, особенно тех, кто, являясь из Рима, считает себя пупом земли и начинает учить нас, провинциалов, что есть право и что лево, как ступать по земле, какие одежды носить. Поверь, у нас есть собственное мнение по каждому из этих вопросов. Кое‑что мы разумеем и в науке управления. Если бы император, например, доверил мне расследовать дело о похищении рабыни Уммидия Квадрата, я бы не спустил молокососам. Головы этого выскочки и его подельников вмиг бы отлетели от туловища. Однако теперь я иного мнения о Бебии. Он — хороший служака. Именно служака, и этим все сказано. Мне бы не хотелось отпускать его, однако приказ есть приказ, так что я умываю руки. Не мне обсуждать распоряжения императора, но если бы Бебий еще некоторое время послужил под моим началом, ему не задумываясь можно было бы доверить легион. Кстати, как здоровье императора? — неожиданно поинтересовался Авидий.
Клавдия пожала плечами.
— Странно, в Антиохии мне постоянно задают этот вопрос. Откуда у сирийцев такая забота у здоровье императора? Полтора месяца назад, перед тем, как я отправилась в дорогу, он был в прекрасном здравии.
— Ты сама его видела?
— Да, императрица пригласила меня с матерью на обед. Когда на десерт подали яблоки, появился принцепс. Фаустина вновь обратилась к нему с просьбой простить «несмышленышей», так она называет Лонга и Лета. Поверите ли, Авидий, но Марк при этом вопросе зевнул, потом заявил, что готов раз и навсегда завершить наскучивший ему разговор об этих «наглецах». Лета он прощает немедленно. Что же касается Бебия, у него нет сведений о том, как тот служит, но он готов простить его, если «парень остепенится». На вопрос императрицы, что значит «остепенится, Марк объяснил — «хотя бы женится».
— На ком? — спросил Авидий.
Клавдия покраснела, затем с укоризной добавила
— Ах, это не важно! — она примолкла, потом горячо поделилась с Авидием. — Представляете, мать Бебия Матидия и особенно Фаустина принялись уговаривать меня пожертвовать собой. В крайнем случае, заявила императрица, после приезда в Рим вы можете развестись.
— Это такая большая жертва?
Девушка зарделась еще гуще.
— Ну — у, я не знаю. В юности он был мне интересен.
Наместник рассмеялся.
— Это что‑то новенькое в деле управления государством. Принцепс решил подобным образом устроить твою судьбу? Неужели у него нет более серьезных занятий? Но как насчет Бебия? Он согласен?
— Я не видала его почти два года. Мне кажется, если я передам ему волю императора, он не будет столь неблагодарным, что…
Авидий Кассий расхохотался, потом неожиданно помрачнел.
Наступила тишина
— В такое время и такие глупости, — вздохнул он. — Узнаю Марка. Увлечение философией еще никого не доводила до добра. Хотя, знаешь, — улыбнулся Авидий, — твой приезд — это доброе предзнаменование. Соединить двух молодых людей — это по нраву богам. Я готов.
— Мне кажется, — возразила Клавдия, — что философия здесь ни при чем! Наш император готовится к походу в Богемию. Ему нужны опытные офицеры. Он просил также, чтобы вы дали характеристику Бебию. Ну, характеристику я уже слышала. Кстати, если вам интересно, правитель отказался помиловать поэта Тертулла. Он объявил — пусть еще покиснет в Африке. Как мне показалось, в настоящее время есть спрос на хороших офицеров. Мне кажется, Бебий воспользуется этим шансом.
— На мой взгляд, Бебию не стоит очень спешить в Рим. Хорошие офицеры нужны не только в Паннонии. Здесь, а Азии, тоже намечаются большие события, — он многозначительно глянул на гостью.
Клавдия ответила недоуменным взглядом. Тот улыбнулся и объяснил.
— Здесь его может ждать очень неплохая карьера. Мне, например, вскоре тоже понадобятся опытные и храбрые офицеры. В Риме Бебий затеряется в придворной своре, в северной армии, насколько мне известно, также все укомплектовано. Кроме того, я не очень‑то верю, что в борьбе с варварами можно добиться каких‑то небывалых отличий. Это, конечно, мое мнение, но, предупреждаю, спешить не стоит.
— Ах, я уже соскучилась по дому, — вздохнула Клавдия.
— Ты — другое дело. Впрочем, я не держу Бебия. Слово императора для меня закон.
Наместник жестом показал рабу, чтобы тот наполнил бокал. Раб вопросительно глянул на гостью. Клавдия молча указала на сосуд с калдой — вином, разбавленным ледяной водой, смешанной с медом и пряностями. Слуга молча исполнил приказание. Хозяину же плеснул воду в глиняную чашку, более уместную в вещевом мешке рядового легионера, чем на столе у одного из первых вельмож империи. Наместник заметил удивление во взгляде девушки.
— Эта кружка прошла со мной все военные кампании. Она для меня своего рода талисман. Знаешь, в ней любое пойло становится вкуснее вина, — он глянул в сторону, усмехнулся. — А всякой гадости мне пришлось отведать немало. Что же касается императора… Признайся, Клавдия, тебе, вероятно, пришлись не по вкусу крики черни, восхваляющей мое имя. Я понимаю — странно, приехав из Рима, где образованная публика и ленивый, жадный до развлечений плебс, без конца выкрикивают имя императора, услышать в Антиохии здравицы в иной адрес. Но это данность, к которой следует относиться разумно. Я хотел бы передать через тебя письмо Марку — говорят, он теперь нездоров, но я надеюсь, хворь отступит. Дело в том, что в Риме у меня много врагов, они не упускают случая, чтобы оклеветать меня, выставить каждое мое решение, поступок в невыгодном для меня свете. В письме я хотел бы еще раз и в самых решительных тонах подтвердить верность присяге.
В этот момент в атриум вбежал слуга и, поклонившись замер у колонны.
— Что там? — спросил наместник.
— Прибыл легат пропретор, а с ним гость из Рима.
— Что‑нибудь важное?
— Да.
Авидий развел руками.
— Прости, Клавдия, дела. Не беспокойся, я прикажу. Бебия вызовут, завтра он будет в Антиохии.
Клавдия поднялась. Наместник проводил ее в вестибюль. Вышел первым. Здесь, в прихожей, и случилось невероятное. Гость — вполне обрюзгшая громадина с искалеченным лицом, в римской тоге, — неожиданно вскинул руку в приветствии и, шагнув вперед, воскликнул.
— Аве, цезарь! Аве, великий!..
В следующее мгновение он заметил Клавдию. Его бросило в краску, особенно густо забагровел шрам, пересекавший левую щеку. Вольноотпущенник отступил на шаг, поклонился и уже более спокойно добавил.
— Приветствую тебя, правитель Азии!
Перевел дух и стоявший рядом с ним человек в военном плаще. Лицо, мгновение назад окаменевшее при виде незнакомой дамы, теперь расслабилось. Он криво улыбнулся, похлопал гостя по плечу и заявил.
— Ну — ну, Витразин, не так горячо.
Точно, это же Витразин! Клавдии доводилось встречаться с ним в Риме. Там вольноотпущенник всегда был бурно льстив, не гнушался лишний раз поклониться знатному и сильному. Здесь вел себя куда уверенней.
Между тем Авидий Кассий даже глазом не моргнул, услышав святотатственное приветствие гостя. Наместник поднял руку и пожелал вошедшим здоровья. Затем представил их Клавдии. Витразин заявил, что они знакомы. Спутника же Витразина Авидий назвал Корницианом, своей правой рукой, начальником, так сказать, штаба. Корнициан не понравился девушке с первого взгляда. По виду казалось, что он недолюбливает весь мир. Какое‑то внутреннее беспокойство — может, неуверенность в себе, обида, терзали его. Жесток он был, по — видимому, без меры, как, впрочем, и его хозяин. Любезностей, правда, не расточал.
В следующий момент в вестибюль вышел Сегестий. Успокоившийся Витразин, заметив центуриона, вновь изменился в лице и громко спросил.
— Что ты здесь делаешь, христианская собака?
Сегестий спокойно объяснил, что уволен из гвардии, а в городской когорте, то есть в полиции, служить отказался. Его выперли со службы, и он нанялся в охранники к госпоже.
Прощание вышло скомканным, холодным.
* * *
Проводив Клавдию, Авидий Кассий с гостями удалился в кабинет. Здесь Витразин, вполне оправившийся от нежданной встречи с Сегестием, сразу объявил.
— Великий цезарь, «философ» при смерти. Он сейчас находится в Сирмии, в своей ставке. Собрался выехать в войска на границе, да не тут‑то было. Ему досаждает кровавый понос.
— Достойная награда для «философа», — откликнулся Корнициан.
— Заткнитесь, — коротко выразился Авидий. — Не смейте без нужды трепать имя божественного правителя.
— Как? — Витразин не смог скрыть удивления. — Он уже стал божественным?
— Он им всегда был, — ответил Авидий. — Как бы не повернулось дело, моим первым указом, первым обращением к сенату будет просьба объявить Марка богом. Что есть, то есть. Насчет поноса сведения верные? — обратился он к Витразину.
— Вернее не бывает, — ответил вольноотпущенник и протянул наместнику запечатанный свиток.
— От нее? — спросил Авидий.
— Так точно, господин, — неожиданно по военному ответил Витразин.
Наместник отошел в сторону, уселся в кресле спиной к гостям, осмотрел печать, развернул свиток и принялся читать. Ознакомившись, не поворачиваясь, спросил.
— Что еще?
— Условия, которые выдвинул сенат.
— Давай.
Витразин приблизился мелкими шажками и протянул еще одну свернутую рулоном бумагу.
Авидий, не разворачивая, спросил.
— Все, как и было уговорено?
— Так точно, господин.
Наместник просмотрел свиток, затем спросил.
— Что требуется?
— Поставить подпись и приписать: «Согласен».
Авидий так и поступил.
Приблизился и Корнициан.
— Государь, не пора ли взяться за дело?
— Нет, — решительно возразил Авидий. — Пока я не получу официального извещения о смерти Марка, буду верен присяге.
— Но, господин, — возразил Корнициан. — Там при Марке Пертинакс. Он может перехватить инициативу и первым объявить себя императором. Причем, с согласия философа. Стоит ли соблюдать пиетет в отношении пусть и божественного, но слабого принцепса. Пора взглянуть на сложившееся положение трезво, с политических позиций.
— А я с каких позицию гляжу? — грубо оборвал его Авидий.
Корнициан не ответил, сделал шаг назад. Наступила тишина. Первым ее нарушил Авидий Кассий.
— Что касается Марка, я хочу, чтобы между нами все было предельно ясно. Ты, Витразин, изложишь мои слова Цивике, Цинне и другим дружественным мне сенаторам. Насчет божественности и величия Марка это не пустые слова. Я лично знал Марка, знал бремя возложенных на его плечи забот. Я всегда уважал и буду уважать его, как, впрочем, и Траяна, и Адриана, и, Антонина, пусть даже они и были тиранами. Я принимаю власть как законный преемник Марка Аврелия Антонина. Все его распоряжения, кроме похода к Северному морю, пересмотру не подлежат. Я считал и считаю, что крупная война с германцами — пагубная для империи затея. Их надо держать в повиновении политическими методами и за Данувий не переходить. Конечно, спешить не буду и рассмотрю все доводы на месте, в Паннонии. Ни один из преданных Марку людей не будет наказан, кроме проворовавшихся наместников и чиновников.
Корнициан и Витразин за его спиной переглянулись. Корнициан при этом позволил себе скептически скривиться.
Между тем Авидий продолжил.
— Коммод будет усыновлен и объявлен цезарем. Далее посмотрим…
Витразин позволил себе возразить.
— Но, государь, народ натерпелся от философов. Империи нужна сильная рука, способная вымести эту свору из преториев. Мы сразу должны дать понять, чтобы они не рассчитывали на снисхождение.
Корнициан подхватил.
— Это касается и придурков из Северной армии. От них необходимо избавиться немедленно, как Адриан избавился от полководцев Траяна.
— Лувий, — ответил ему наместник, — ты являешься моим начальником штаба. Это высокая должность и она тебе по плечу. Однако ты заблуждаешься, если полагаешь, что способен заменить Пертинакса, Севера, Приска или хотя бы Сабина, Плавта или Пета. Я медлю с провозглашением себя императором не только из уважения к Марку? Ты не был в Паннонии, Корнициан, а я был. И должен признать, что Северной армии разгромить все мои сирийские и азиатские легионы раз плюнуть. Там армия, сколоченная, набравшаяся опыта, испытавшая вкус побед, а здесь сброд. Ситуация напоминает ту, что сложилась во время противостояния Цезаря и Помпея. У Помпея был большой перевес в силах, а у Цезаря выпестованные им, покорившие Галлию воины. Я не желаю доводить дело до Фарсала 8. Вот почему так важна законность моего вступления в должность. Вот почему так важно это письмо, — он потряс первым свитком. — Если весть о смерти Марка — это ложь или один из приемчиков «философа», мы не продержимся и года. Пертинакс ли поведет армию, Север или Приск — не имеет значения. Не говоря о Марке. Философ только прикидывается тихоней. Когда потребуется, он вполне сможет возглавить войска. Это ему вполне по плечу. У него десять легионов, шесть отборных и четыре чуть похуже, но все равно даже эти, менее сведущие и разболтанные, способны сокрушить нас как в сражении, так и с помощью маневра. Это неодолимая сила. Итог будет однозначный — главнокомандущий Северной армии станет императором. Я не желаю протаптывать дорогу к власти кому бы то ни было. Вот почему так важно мне лично прибыть в Сирмий и склонить легатов Марка к сотрудничеству. На любых условиях. С теми козырями, что у меня на руках, я сумею добиться своего. Только нельзя спешить. Понятно?
— Так точно, — в один голос ответили Витразин и Корнициан.
— Тогда ступайте.
— Господин? — подал голос Витразин. — что здесь делает эта девка?
— Она приехала за своим женихом. Ты полагаешь, что она шпионка?
— Нет, господин, я слышал в Риме эту историю. Уверен, что ее послала Фаустина. Меня смущает этот Сегестий. Он верный пес Марка.
— Клавдия сказала, что его вместе с Лонгом и Летом вышибли из гвардии.
— И это правда. Только лучше проявить осторожность. Что, если он послан сюда, чтобы убить вас и тем самым снять всякую угрозу для наших врагов в Риме.
Авидий вздохнул.
— Витразин, ты считаешь меня полным идиотом? Полагаешь, я не слыхал о той истории в лагере возле Карнунта? За какое дело беремся, други, и для начала ты решил заняться сведением счетов?
— Ни в коем случае, цезарь! Клянусь, божественный, главное для меня благо государства!
— Учти, Витразин, я знаю куда больше, чем тебе кажется. Вот почему, Корнициан, ты должен немедленно взять Сегестия под стражу. Только очень тихо, без членовредительства. Если при аресте начнется шум, лучше оставьте германца в покое. Но я надеюсь, что ты, Корнициан, не допустишь шума. Пусть посидит до лучших времен. Мне такие бойцы самому нужны. Говорят, ты его очень опасался, когда выступал на арене, Витразин?
— Кто? Я?.. — вольноотпущенник изобразил нескрываемое возмущение.
— Ладно. Корнициан проследи, чтобы все было исполнено в точности, как приказано. Учти, что взять Сегестия не просто, он многое умеет.
— Исполним, государь.
* * *
Вечером Витразин, приглашенный к Корнициану на дружескую пирушку, посетовал — преклоняясь, мол, перед величием Авидия, испытывая уважение к его провидческому дару, сулящему так много добра государству, ему, человеку простому, не обремененному знанием философии, не по сердцу постоянные задержки, которые то и дело встают у них на пути. Пока он, Витразин, исключительно в убытке.
Корнициан согласился с гостем и, разделив его озабоченность, заявил, что так можно дотянуть и до того момента, когда кто‑то более решительный и дерзкий заявит свои права на империю. В этом случае положение резко обострится.
— Я тоже человек без претензий, — добавил он, — и собственный интерес волнует меня ничуть не меньше, чем благо государства. Промедление мне тоже не по нраву. Страха много, а наградных мало. Понятно, борьба предстоит непростая, но все же, на мой взгляд, было бы полезнее скорее ввязаться в драку. А там посмотрим. С другой стороны, бросаться в омут с головой тоже рискованно. Разум подсказывает, что необходимо рассмотреть все возможности.
Витразин жевал мощно и как бы не обращал внимания на слова собеседника. Пока Корнициан ходил вокруг да около, во рту вольноотпущенника исчез фазан — весь, целиком, — затем баранья нога, зажаренная с привезенными из Индии пряностями. Попробовал он и голову дикого кабана. Наконец обтер руки о курчавую голову раба и подал голос.
— Давай, Корнициан, оставим сильным мира сего вопрос о власти, о сроках выступления, о стратегии и тактике борьбы. Нам ли, слабым, решать за великих, когда уместно заявлять о своих претензиях на трон, а когда нет? Не пора ли нам, людям сведущим, подумать и о собственной выгоде, ведь благо государства неотделимо от выгоды каждого, кто подпирает его плечом. Я слыхал, что Авидий, чтобы вдохновить своих сторонников после провозглашения его императором, намерен произвести крупные денежные раздачи, не так ли?
— Да, это так, — кивнул Корнициан.
— Вот я и думаю, — Витразин пошевелил пальцами в воздухе, — как бы поскорее провернуть это дельце? При этом мне не хотелось бы выпячивать свое участие в таком опасном предприятии.
— Это разумная предосторожность, — согласился Корнициан. — Я человек без претензий, но раз уж ввязался в эту историю, тоже не прочь получить какую‑нибудь компенсацию. Что, если нам еще немного потратиться и возбудить легионеров? Раздать им некоторую сумму, начать смуту?
Витразин откинулся к стенке ложа, на его лице ясно запечатлелся испуг. Корнициан усмехнулся.
— Совсем не для того, о чем ты подумал, Витразин. Как раз наоборот. Пусть легионеры провозгласят Авидия императором. Тогда Авидий вынужден будет сделать решительный шаг.
Заметив, что страх так и не оставил Витразина, он успокоил гостя.
— Все будет сделано тайно. У меня есть свои люди в казармах. Народ боготворит Авидия. Пусть народ скажет свое слово.
Корнициан помолчал, дав гостю время переварить это предложение, потом доверительно продолжил.
— Все эти годы я присматривался к Авидию. Он должен победить или я ничего не понимаю в искусстве войны и политики. Северная армия сильна, но Марк слаб, Пертинакс безынциативен, Север молод, у него нет такой поддержки в Риме, какая есть у нас. Сама императрица…
Витразин испуганно оглянулся и приложил палец к губам. Корнициан вновь примолк. Некоторое время они дружно ели. Наконец вольноотпущенник подал голос.
— Я согласен с тобой, Корнициан. Действуй, как мы тут с тобой решили. Я со своей стороны обеспечу поддержку в Риме, но для этого мне для раздачи нужным людям потребуется куда больше золота и серебра. Я надеюсь на твою помощь в этом вопросе, а также при назначении новых наместников в провинциях. Твои интересы я тоже непременно учту.
— Что ж, тогда по рукам? — предложил легат пропретор.
— По рукам, Лувий.
Они шлепнули ладонь о ладонь, и в следующее мгновение Корнициан ловко схватил гостя за пальцы. Тот попытался вырвать их — не тут‑то было.
— Что, если о нашем разговоре узнает Авидий? — спросил хозяин.
Витразин побелел, потом нашелся.
— Он не так глуп, как тебе кажется, Лувий. Тебя казнят вместе со мной.
Корнициан обвел глазами расписной потолок, потом кивнул.
— Верно. А если узнает «философ»?
Витразин от души расхохотался.
— Вот уж напугал! Марк — душка, а не император. Он любит прощать. На кого он гневается, так это на упрямцев. Преступил закон, объегорил кого‑нибудь с собственностью, тут же повинись, кричи, что по недомыслию, что твое ведущее искривилось, поддалось страстям. Только ори погромче. Жизни, по крайней мере, не лишит, на дерево подвешенных не посадит. Штраф, возмещение ущерба, в крайнем случае, изгнание.
Теперь засмеялся Корнициан и отпустил пальцы вольноотпущенника.
— Послушай, Лувий, — обратился к хозяину Витразин, — уступи мне этого германца. Как только твои ребята возьмут его, я бы хотел поместить его на своей вилле. Подземная тюрьма у меня надежная.
— Поместить‑то можно, только ты слышал приказ Авидия. Никаких грубостей или членовредительства! Я лично прослежу, чтобы этот варвар был цел и невредим. Авидий никогда не забывает проверить, как выполняются его распоряжения. Горе тому, кто посмел нарушить его приказ. Он не посмотрит, Витразин, что ты вхож в лучшие дома Рима. Да и мне несдобровать.
— Договорились. Я потерплю.
Они вновь ударили по рукам.
Спешно вызванный в канцелярию наместника Бебий Корелий Лонг за несколько часов добрался до Антиохии, однако прежде, чем встретиться с Клавдией, он имел короткую беседу с Авидием Кассием. Наместник сразу сообщил о возможности прощения, затем об условии, выполнив которое центурион сможет вернуться в Рим. Молодой человек растерялся. Авидий добавил, что лично он считает это условие блажью. Нет — нет, он не против женитьбы. Пусть Бебий свяжет свою судьбу с Клавдией Максимой, но на его месте он не стал бы спешить с возвращением в Рим.
— Но, легат, я вовсе не собираюсь жениться! У меня и в мыслях не было!..
— Тем более не надо спешить, — кивнул Авидий. — Я рассчитываю на твое благоразумие, Бебий. Я всегда считал, что с тобой обошлись несправедливо, однако воля принцепса обсуждению не подлежит. Вспомни, я спас тебя, когда на поединке ты убил трибуна Цельса, ведь он из очень знатного рода. На что ты можешь рассчитывать в Риме? Там тебя не ждут. Или в такие годы ты уже устал от службы и решил заняться досугом? У Максимов денег хватит, чтобы ты мог забыть о невзгодах, но неужели тебя прельщает прозябание на лоне природы или самокопание, которое теперь вошло в моду? Неужели ты, храбрый, боевой офицер, тоже займешься поисками так называемой истины, забыв о прежних доблестях, о благе государства? Если эти слова для тебя пустой звук, то вспомни о выгоде. Император уже отправился в поход. По последним сведениям он, добравшись до Сирмия, почувствовал себя плохо, а без него кто в Риме будет заниматься тобой. Без высокого покровителя в столице не выдвинуться. Я предлагаю тебе остаться в Антиохии, получишь чин трибуна в Шестом Сирийском легионе. Подумай, Бебий. Ты хорошо зарекомендовал себя на границе, я умею ценить верных и умелых солдат.
Авидий сделал паузу, потом неожиданно обнял молодого человека за плечи, повлек за собой. Так они, в обнимку, и начали расхаживать по кабинету.
— Знаешь, — поделился Авидий, — у меня есть предчувствие, что очень скоро все вокруг переменится. Перед тобой откроется блестящее будущее, я позволю тебе посчитаться со своими врагами в Риме. Например, с Уммидием. Ступай и подумай. Решишь уехать, держать не буду.
Затем Бебия вызвал Корнициан. Разговор оказался коротким, однако понять, чего добивался от него легат пропретор, Бебия так и не смог. Сначала Корнициан пытался выяснить, кто такой Сегестий, и что связывает его с девушкой. Бебий заявил — откуда мне знать, каким образом Сегестий оказался в сопровождающих у Клавдии.
— А тебя с ним что связывает?
Бебий пожал плечами.
— С Сегестием Германиком я служил на Данувии.
— И это все? — поинтересовался легат пропретор.
У молодого человека, услышавшего за сегодняшний день столько необычных, ошеломляюще — странных предложений — от амнистии и руки одной из самых богатых невест Рима до должности трибуна при наместнике Азии, — голова пошла кругом. Теперь этот доброжелательный допрос! Беседа с Корницианом ничего, кроме предощущения грозной и в случае промашки смертельной опасности, у него не вызывала. Нутро леденил страх, потому он и уклонился от объяснений, касавшихся участия Сегестия в судьбе его отца.
Так и заявил.
— И все.
На этом разговор оборвался.
Прямо из претория Бебий отправился на виллу, где остановилась Клавдия. Нестерпимо хотелось сразу выяснить, что за чудеса творятся в Сирии и почему именно его выбрали на роль героя и жениха царской дочери? Или, может, перед ним ломали дешевую народную комедию, в которой его за глаза записали на роль простака? Клавдия была мила, но в пору разлуки с Марцией он и разглядеть‑то ее толком не сумел. Всесильные боги, неужели девица до сих пор терзалась такой необоримой страстью, что ради встречи с любимым отважилась на долгое и опасное путешествие? В это было трудно поверить. Да, было у них свиданьице. Сама явилась и призналась, что жить без него не может, будет ждать и надеяться. История вполне подстать буколикам, которыми, по — видимому, зачитывалась Клавдия Максима, но Бебий никогда не был поклонник подобных слюнявых «любовей». Помнится, тогда он испытал благодарность (добрые слова и коту приятны), но сейчас, в эту минуту, ступая по умирающей от зноя, пыльной улице, он даже лицо ее не мог припомнить. Вроде бы хорошенькая — и что из того?
Он прикидывал и так и этак — что делать, как поступить? Ответа не было, и с души не спадала тревога. Он никак не мог отделаться от леденящей струйки, проникшей в сердце во время разговора с Авидием и Корницианом. Полтора года сидения на границе приучили его к скрытности, к неотвязному, не дающему времени расслабиться ожиданию подвоха, который судьба в любое мгновение могла подкинуть ему. В удачу, в счастливое предначертание не верилось — скорее, кому‑то, а точнее, какому‑то высокопоставленному лицу, вновь для тайных дел потребовались услуги мелкой сошки. Но и это нелепость — за эти месяцы он не выслал в столицу ни единого донесения. Не высылал, потому что сообщать, в общем‑то, было не о чем.
Первое время, изгнанный в Сирию, он испытывал что‑то похожее на энтузиазм. Сначала пытался зацепиться за должность в Первом легионе Минервы, расположенном неподалеку от Антиохии. Не тут‑то было. Издали, с вершин царственного Рима все, что творилось в провинциях, казалось сущей чепухой. Однако проныр и наглецов в Антиохии оказалось не меньше, чем в столице. И коварства им было не занимать, однако главной и отличительной чертой провинциалов являлась неприязнь, а порой и ненависть, которую местные вояки испытывали к выходцам из столицы. Дело очень быстро дошло до ссоры, когда один из офицеров Шестого сирийского легиона из рода Цельсов позволил себе оскорбить Бебия, назвав его «выскочкой и молокососом», а также «поклонником рабынь». Он убил его, и Авидий тут же, словно воспользовавшись предлогом, сослал его в алу «славных героев», охранявших границу в районе Гелиополя. Заявил, что так ему же будет лучше.
Очутившись на границе, Бебий первые два месяца буквально приходил в себя. Просыпаясь по утрам, выбираясь из глинобитной хижины и оглядывая скудные, оплавленные зноем холмы, он поверить не мог, что все это — явь. Первое время ждал, что вот — вот явится кто‑то, скрывающий лицо под капюшоном или укутавший голову в дорожный плащ, и ночью, во мраке, тихо окликнет его, напомнит об уговоре с императором, наговорит кучу высоких слов о чести, о заветах предков, и в конце предложит послужить отчизне конкретно. Затем наступило отрезвление. Окружающие предметы, мысли, надежды обрели подлинный облик — точнее, скукожились. Какие — такие государственные тайны могли быть спрятаны в грязной деревушке, брошенной на плоский, унылый берег Евфрата! Солдаты его алы были набраны в варварских племенах, живших севернее Тавра. Какие — такие зловещие замыслы могли родиться в головах его подчиненных — законченных негодяев, скорее нанявшихся в армию для узаконенного разбоя, чем служения отечеству.
Правда, скучать в тех местах не приходилось. Солдаты, как огня, боялись Авидия, у них только и разговоров было о дереве подвешенных и о прочих казнях, которым наместник время от времени угощал легионеров. Бебий скоро почувствовал — чуть что, и его подчиненные непременно дадут деру. Пришлось приложить усилия, чтобы принудить их выполнять обязанности, объяснить, что лучше служить честно, чем существовать с переломанными коленными чашечками. В ответ на строгости обнаружил, что выжить здесь непросто, необходимо постоянно быть начеку. Единственное развлечение, которое он там отыскал, состояло в тренировках с оружием. В декурионах у него числился пьяница — ветеран, знавший множество различных уловок, пригодных для того, что успеть первым лишить жизни соперника.
Не ранее, чем через полгода ему удалось найти общий язык с солдатами, после чего потянулись серые будни. Следует отдать должное Авидию — деньги в подчиненных ему войсках платили вовремя, и на раздачи он не скупился. Месяц шел за месяцем, никто не вспоминал о ссыльном, редкие наезды старшего командира превращались в недельные загулы, во время которых командир вексиляции проклинал Марка — философа, воюющего на Данувии и окончательно забывшего о восточной границе. Префект прославлял Авидия, его строгость, талант полководца, приверженность древним установлениям. «Скоро, очень скоро и мы будем на коне», — делился он с Бебием, после чего укатывал в Антиохию. Верх вновь брала прежняя тоска и рутина. Настроения в восточных легионах, действительно были в пользу Авидия — и что? Неужели подобные разговоры являлись тайной для императора?
Как‑то он представил себе, что пошлет в Рим сообщение, что едва ворочающий языком старший солдат со странным именем Арслан, напившись, изрыгал хулы в адрес царствующего императора, а проспавшись, выразился по тому же адресу еще грубее. Ничего, кроме смеха, это предположение не вызвало.
Веселился долго, почти неделю.
Несколько раз к нему подкатывали местные контрабандисты, обещая долю в доходах, однако после поединка в Антиохии Бебий обоснованно опасался Корнициана, поэтому отказался участвовать в темных делишках. Тот безусловно держал «молокососа» под надзором.
Удивительно, но в этих пустынных местах быстрее всего остыла страсть к Марции. Известия о том, что творится в Риме, до него доходили редко, и когда один из купцов сообщил о ее возвращении Уммидию, Бебий равнодушно пожал плечами. Рим, преторианские казармы, служба во дворце теперь казались каким‑то несбыточным фантастическим прошлым. Это была иная, недоступная — олимпийская! — жизнь. Теперь его ничего не связывало с Римом.
Первое время он писал матери, но однажды его вызвали в Антиохию, и Корнициан на его глазах порвал письмо, которое он отправил в Рим с капитаном торгового судна. Легат предупредил, чтобы Бебий пользовался исключительно государственной почтой. В противном случае он навлечет на себя немилость Авидия. После чего Лонг вовсе перестал писать в Рим.
Миновав гробницу Германика, Бебий свернул направо и скоро через крепостные ворота вышел из крепости. Добрался до Оронта, здесь посидел — подумал. Вот так Клавдия! Какой он, задрипанный префект, жених для дочери консуляра! Он — нищий! Выходит, ему одна дорога — в примаки к Максимам. Род, конечно, знатный, благородный, породнившись с ними Лонги не уронят честь, но Максимы очень недолюбливают тех, кто гол как сокол. Как, впрочем, и все другие знатные в Риме. Если девица пребывает в плену буколических настроений, что ж, можно попытаться вырваться из этой тюрьмы. Он явится к императору, глядишь, тот не забыл его. Стоп, что это Авидий говорил насчет его нездоровья? Говорит, совсем плох император?..
В следующее мгновение до него дошло. Он остановился, сделал шаг назад, уперся в Дима. Он все понял.
Мятеж созрел. Авидий ждет кончины Марка, чтобы объявить себя императором. Этот смогет, у этого ума, решимости, войск и средств хватит. Но в таком случае Бебию предстоит поход на Рим. Иного пути нет. Это значит разбой, грабежи, много — много, как выражается Арслан, упитанных женщин? Он приведет Арслана в родной город? Сердце отчаянно забилось, припомнились рассказы дяди о гражданских войнах времен Флавиев. Нет, этот путь не для него. После смерти Нерона один из легионеров, воевавший на стороне Отона, потребовал награду, за то что убил отца, сражавшегося в войске Вителия.
Бебий даже рассмеялся — говоришь, не для тебя этот путь? Вот ты опять вляпался в ловушку. Попробуй только брякнуть Авидию, что «честный офицер присягает только раз» или еще что‑нибудь в этом же роде, вмиг лишишься головы. Этот не «философ», у наместника разговор короткий — переломают руки — ноги, раздробят коленные чашечки и выбросят на улицу.
* * *
Бебий Корнелий Лонг младший добрался до виллы Максимов под вечер. Оба — центурион и его раб Дим — были голодны. Клавдия так и спросила — вы голодны? Бебий, озадаченный этой простотой, кивнул, и девица тут же распорядилась накормить гостей.
Бебий поинтересовался, где Сегестий — решил предупредить, что им очень интересуется Корнициан, однако Клавдия ответила, что тот отправился в город по делам. По каким, не сообщил. Затем сама прилегла за триклиний, как раз через стол, напротив гостя. Бебий к тому моменту успел обмыться в бане и ел аккуратно, но жадно. Клавдия тоже отломила кусочек курочки
Девушка с разочарованием отметила про себя, что прежний красивый, кудрявый юноша здесь, на знойных равнинах Месопотамии заметно высох, потемнел и погрубел лицом. Его нижняя челюсть окончательно выпятилась вперед, придавая молодому человеку законченный зверский вид. Нынешний Бебий загаром, худобой напоминал пугало, если, конечно, не вспоминать о роскошных, даже по столичным понятиям доспехах, которые он снял, явившись в ее дом. Теперь он был в тоге, тощая жилистая рука обнажилась до плеча. Клавдия глянула на руку — что ни говори, а силой и мужественностью он налился.
За едой большей частью молчали, поговорили в саду. Забрели далеко, на самый берег Оронта, откуда сияющими огнями открывалась распластавшаяся по склону горы Антиохия. Особенно заметен был центральный проспект, огни которого пересекали город от стен, построенных вдоль уреза воды, до середины склона, где в сумерках еще угадывались мощные башни и крепостные укрепления столицы Сирии.
Разговор Клавдия начала горячо, упрекнула Бебия в холодности, равнодушии к матери, однако тот сразу прервал ее и в неожиданно приказном тоне, как о вполне решенном деле, заявил — завтра отправишься в обратный путь. Потом уже более спокойно добавил, что сопровождать ее он не сможет — нет повода для женитьбы. У нее богатое приданное, а он гол, нищ, к тому же в опале. С таким богатством нет смысла возвращаться в столицу. Далее деловито объяснил — лучше всего ей отплыть на корабле. Сухопутное путешествие в нынешнее время представляется неприемлемо опасным. Затем Бебий принялся многоречиво описывать преимущества морского пути.
Клавдия, не перебивая, слушала его. Когда он сделал паузу, ожидая ахов, обвинений, упоминаний о жертвах, на которые она пошла, чтобы вызволить его из этой дыры, девушка ответила.
— Со мной, Бебий, ты волен вести себя, как тебе угодно, но меня удивляет твоя бесчувственность к матери. Она без конца ходатайствовала о твоем помиловании.
— Ты решила ей помочь? Србралась принести себя в жертву? А ты спросила, нужна мне твоя жертва?
Клавдия прикусила губу.
— Что случилось, Бебий? Ты ведешь себя так, словно я в чем‑то виновата перед тобой. Неужели ты всерьез решил, что я унижусь до того, что навяжу себя силой? Неужели я ошиблась в тебе? Неужели тот, кто послал меня в Сирию, тоже ошибся?
Молодой человек открыл рот, затем неожиданно закрыл его. Некоторое время он смотрел на городские огни, на звезды над рекой.
Клавдия тоже бросила взгляд на небо.
Редкие звезды высыпали в ту ночь над Сирией. Их было немного. Светили тускло, словно через силу, однако на земле было достаточно света, чтобы различать лицо спутника, выражение глаз, положение рук. В чем причина подобной ясности, сказать трудно — может, глаза привыкли к темноте, может, таково устройство азиатских ночей.
Девушка принялась пересчитывать звезды, загадала — будет чет, значит, к беде, если нечет, попробую довериться. Раз, два… Третью отыскала над головой Бебия, она затерялась в кроне пальмы. Вот он, герой, сидит рядом и помалкивает. Четвертая, пятая… Прежней восторженной, вгоняющей в дрожь страсти, которую она испытала в Риме, и в помине не было. Невозможность существовать без Бебия, от которой она, как дурочка, так долго страдала, теперь схлынула. Бебий изменился, сник, нервен, чего‑то боится. Стало жаль его. Но жалость, как с детства уверяли всех мальчиков и девочек в Риме, самая позорная, самая недостойная гражданина страсть. Жалость унизительна. Римлянина можно простить, амнистировать, к нему можно проявить милосердие, основанное на разумном предположении, что осознавший вину гражданин теперь не пожалеет жизни, чтобы искупить ее. Но сострадать!.. Присесть рядом и обоюдно пустить слезу — это было немыслимо, оскорбительно для римской доблести.
Однако именно этого Клавдии и хотелось, однако она пересилила себя. Вручила возможность продолжения беседы в руки богов.
Звезд оказалось семнадцать, в самый раз, чтобы начать откровенный разговор.
— Бебий, мой приезд сюда — это не каприз и не блажь. Поверь, у меня нет того жара в груди, который я испытывала в Риме. Мне просто было не по себе при виде слез Матидии. К тому же, если помнишь, я сама сделала первый шаг и навестила тебя в твоем доме. Я обещала ждать, поэтому определять свою судьбу, не повидавшись с тобой, полагаю недостойным.
— Ты собираешься замуж?
— Нет, но я не люблю быть обязанной. Поверь, мне обидно, неужели я ошиблась в тебе? Ты гонишь меня, не расспросив даже о матери, не разузнав, как Марция, что с ребенком? Не поинтересовался покровителем, без помощи которого эта поездка не могла состояться. Ты утратил любопытство? Ты упомянул о долге. Каким же образом ты собираешься исполнить долг? Знаешь, перед отъездом в Азию у меня состоялся разговор с хорошо известным тебе человеком. Что я должна передать ему?
— Ты имеешь в виду?.. — спросил Бебий и потыкал в небо большим пальцем.
— Да, Бебий. Он озабочен твоим молчанием.
— Авидий сегодня сообщил, что он серьезно болен. Они все ждут не дождутся самых неблагоприятных известий. Или, наоборот, благоприятных.
— Официального сообщения не было, — ответила Клавдия. — Значит, следует исходить из того, что Марк жив.
Бебий скривился. Исходить‑то можно из чего угодно, только этим голову не спасешь. Наконец он подал голос.
— О Марции я наслышан. Чего — чего, а сплетен здесь хватает. Знаешь, сколько знатных из Рима побывало здесь. Сначала только и разговоров, что о Марции да обо мне. Мне сочувствовали, кое‑кто, правда, решил посмеяться. Я убил насмешника, за это Корнициан, легат — пропретор, исполняя приказ Авидия, сослал меня на границу — мол, подальше от гнева императора. Знаешь, я поверил, потом только допер, как ловко Авидий и со своим помощником Корницианом, а также упомянутый тобой покровитель, сославший меня в Сирию в качестве соглядатая, обвели «молокососа» вокруг пальца. Понимаешь, Клавдия, когда плюют в душу, становится не по себе. Только не надо меня жалеть.
Он сделал паузу, потом неожиданно сменил тему.
— Говорят, Марция взяла такую власть над Уммидием, что тот вымаливает у нее милостей. Рассказывают, теперь она щеголяет в ожерелье стоимостью в полмиллиона сестерциев. Это правда?
— Да.
— Я таких денег отродясь не видал. Пожил здесь, повоевал и, верь не верь, забыл о том, что было. Ребенка жалко, но как‑то издали, чуть — чуть. Думаю, Сегестий будет для него хорошим отцом и не дело мне теперь, не сумевшему отстоять ребенка, влезать к нему в родство. Если ты приехала по поручению Марка, тем более немедленно отправляйся в обратный путь, пока здесь не началась заваруха. Может, успеешь ускользнуть.
— А ты?
— Я — нет. Я здесь на должности. И вообще…
— Ты решил взять его сторону? Подзаработать на мятеже?
— Думал и об этом, — кивнул Бебий.
— И что?
— Разбой — это не для меня, — он скривился, потом, не удержав холодок в сердце, поинтересовался. — Хочешь, познакомлю с Арсланом?
— Кто это такой?
— Явится в Рим, узнаешь.
Затем неожиданно воскликнул.
— Понимаешь, теперь я не знаю, кто прав! Марк или Авидий? Поверь, сириец — великий человек, ему самое место на троне. С другой стороны, я не могу поверить, чтобы при живом Марке сириец решился посягнуть на власть. На него это не похоже, он служака до мозга костей. Выходит, Аврелий действительно при смерти. Его провозгласят божественным, а мне как быть? Как жить дальше? На какие шиши? Я прибыл в Сирию, полагая, что здесь, в провинции, проживают одни простачки и недотепы. Меня очень быстро убедили в обратном. Авидий спросил, собираюсь ли я служить честно, готов ли исполнить долг? Конечно, ответил я, имея в виду разговор с Марком. Вот и хорошо, заявил Авидий. Затем за меня взялись его трибуны. Его помощник и главный негодяй Корнициан сразу предупредил, что все мои письма будут просматриваться, а если я надумаю отправить послание с тайным гонцом, меня тут же подведут под статью, предадут смерти и казнят. Я тогда по глупости решил, что заговор не за горами, однако в Сирии все было тихо. Народ славословит Авидия, но далее разговоров о том, кто более достоин сидеть на троне, кто менее, дело не идет.
— Но такие слова уже сами по себе измена Риму?
— Да, если смотреть из Рима. А если отсюда, с берегов Евфрата, все выглядит несколько иначе. Все слыхали о жесткости Авидия, но никто в столице не удосужился разобраться, когда, где и по какому поводу он водрузил столб с осужденными. На деле эта кара вполне достойное наказание негодяям за сговор с парфянами и грабеж мирного населения. Развешиванию на столбе были подвергнуты сорок злоумышленников из Сирийского легиона. Они как раз и подбивали солдат провозгласить Авидия императором.
Клавдия удивленно глянула на молодого офицера. Тот кивнул.
— Да — да, именно так. Полгода назад преторий Авидия приказал префекту Павлу отразить разбойничий набег на Цирцезию — мерзкое, должен заметить, местечко по эту сторону Евфрата. Там, на границе с Парфией, были размещены несколько когорт Второго Сирийского легиона. Командовавший ими трибун, а также префект вексиляции договорились с иноземным князьком Пакором насчет раздела добычи. Они отвели войска от согласованного участка и держали оборону там, где никто не ждал нападения. Между тем Пакор беспрепятственно разграбил приграничные деревни, а добычей поделился с предателями. Здесь до появления Авидия подобные соглашения считались обычной статьей дохода для военачальников. Когда же во время расследования предательство трибуна и префекта было почти доказано, они собрали солдат и провозгласили Кассия императором.
Клавдия изумленно глянула на него.
— Да — да, сразу в императоры! Это — Сирия, это — Азия, восток. Это греки, парфяне и прочая загорелая шваль. Не знаю, слыхал ли об этом Марк Аврелий — думаю, что нет, все равно Авидий не побоялся расправиться с негодяями.
— Чего же он мог опасаться? — удивилась Клавдия.
Бебий поморщился.
— Ты не понимаешь. Его вполне могли обвинить в попытке скрыть свою причастность к мятежу. Императорским вольноотпущенникам только дай волю, они где угодно отыщут измену. Они живут на том, чтобы регулярно отыскивать заговоры. Но удивительно, Авидию удалось так скрутить их, что прокураторы Марка, сидящие в Риме, даже не подозревают, что творится в Сирии. Или якобы не подозревают. Я не могу понять, в чем дело. Ясно, что в провинциальном претории что‑то затевается. Об этом сужу по увеличению выплат солдатам. Ходят слухи, что императорские чиновники тоже поменяли веру и хором подпевают Корнициану. Он выдумал особый налог на торговлю с Индией и Китаем, причем поручил, собирать его императорским квесторам, то есть глазам и ушам Марка. Никакой отчетности от них не требовалось — берите, мол, по справедливости. Те клюнули на эту приманку, и кое — какие суммы забывали передать в ведение казны. Корнициан поймал их за руку, пришлось выделять долю преторию. Кто же после этого отважится писать правду в столицу? Разве это не промах Марка? Так ли он проницателен, если у него из‑под носа уводят лучшие провинции?
Он замолчал, некоторое время разглядывал звезды. Клавдия, проследившая за ним взглядом, оробела — неужели тоже подсчитывает?
Неожиданно Бебий порывисто вздохнул.
— Повторяю, я не понимаю, как мне быть и что здесь происходит, а это вещи очень взаимосвязанные. Мошенничество с налогом не могло быть проведено без ведома Кассия, однако он заявляет, что все деньги идут в особый фонд спасения государства, и он готов дать отчет всякому, кто пожелает ознакомиться, как расходуются суммы. В том числе и императору.
Наступило долгое молчание. Девушка не решилась прервать его, она сердцем почуяла правду в словах Бебия. Тот продолжил уже спокойней, размеренней.
— Скажи, как мне поступить, когда в здешних легионах начнут присягать на верность новому принцепсу? Все бросить, воспользоваться женитьбой и помчаться в Рим? А если Марк и в самом деле отправился к богам? От Авидия ведь не спрячешься. Подумай, Клава, такой муж, как я, окажется для тебя тяжелее кандалов. Если Марк жив, я постараюсь предупредить его, но Авидий и Корнициан великие стратеги и сразу перекроют все дороги. Тащиться пешком, прятаться, слишком долго. Я доберусь в Рим либо уже к разбору должностей при новом императоре, либо когда мятеж уже будет подавлен, и Марк даже не взглянет на меня. Так что завтра же отправляйся в Селевкию и скорее отплывай в Италию. Сумеешь предупредить императора — хорошо. Нет — сохранишь жизнь и честь.
— А ты?
— Обо мне забудь. Если Авидий спросит, скажешь, что я глуп и строптив и не понимаю своего счастья. А я останусь с ним. Когда все прояснится, приму решение.
В этот момент вдали раздался негромкий окрик.
— Хозяйка!
Клавдия откликнулась, и через несколько мгновение из прибрежных кустов выскользнул человек Сегестия.
— Хозяйка! — торопливо объявил он, — Беда! Сегестий исчез.
— Начинается!.. — в сердцах выговорил Бебий.
— Хозяйка, — вновь позвал охранник, — со мной человек. Он говорит, что дружен с Сегестием и знает, где он находится.
— Пусть выйдет, — ответила Клавдия. Голос ее при этом дрогнул.
На берег вышел невысокий, лысоватый, чуть сгорбленный мужчина скорее старческого, чем пожилого возраста.
— Приветствую тебя, госпожа. Меня зовут Гермалион, я хозяин местной гладиаторской школы. Когда‑то Сегестий был моим учеником, потом он спас мне жизнь, так что я в долгу.
Охранник, как бы подтверждая эти слова, кивнул.
— Где Сегестий? — спросил Бебий.
— Не сына ли славного Бебия Лонга я вижу.
— Его, старик. Ты не ответил на мой вопрос.
— Сегестия взяли люди Корнициана. Поместили на вилле Витразина, в подземной тюрьме. Пыткам не подвергали.
— Почему, если решили, что он лазутчик? — спросил Бебий.
— Если бы решили, что он лазутчик, его бы уже не было в живых. Авидий скор на расправу. На этот счет он — великий человек. Режет налево и направо. Чуть где заметит непорядок, сразу зовет войскового палача. Боюсь, что дело много хуже. Витразин, эта собака, запятнавшая честь гладиатора, сводит счеты.
— Ты знаком с Витразином.
— Очень даже хорошо знаком. Я — единственный, кто мог бы пришибить на арене эту собаку. Ну и Сегестий, конечно.
Бебий вскинул руки.
— Боги, великие боги! Вот где прячется слава Рима! О тебе, Публий, разве что стихи не слагали, теперь ты скрываешься здесь под именем Гермалиона?
— Это мое подлинное имя. От рождения. Здесь, в Антиохии лучше именоваться на греческий манер, римлян здесь недолюбливают. Но как ты узнал меня, господин?
— У меня хранится твой автограф. Ты как‑то после боя вытер окровавленный меч о белоснежное покрывало некоей матроны, брошенное ею на арену, а мы, мальчишки, стащили его и разорвали на куски.
Публий вздохнул.
— Что было, то было. И матроны были, и деньги. Все по вине Витразина пошло прахом. Я могу вызволить Сегестия из подземной тюрьмы, но в Сирии ему не укрыться. Его надо срочно вывезти из Антиохии.
— Меня ждет корабль, — напомнила Клавдия.
— Мы за этим и пришли, госпожа, — признался Публий Осторий. — Но как‑то не верится, чтобы знатная римлянка согласилась помочь вызволить из беды бывшего гладиатора.
— Если, — ответила Клавдия, — ты, Осторий, полагаешь, что римская спесь затмила мне разум, ты ошибаешься. Сегестий дорог мне как человек, спасший мне жизнь, усыновивший чужого ребенка и верного данному слову.
— Золотые слова, госпожа.
Услышав эти слова, Публий явно расслабился. Он погладил лысину, принялся долго и многотрудно вздыхать, потом повторил.
— Золотые слова, однако толку от них чуть. Поверьте моему опыту, госпожа, если взяли Сегестия, значит и вы под надзором, так что никто не позволит нам добраться до корабля. Они выставят пикеты, у Авидия хватит умелых людишек, чтобы схватить нас по дороге в Селевкию. Нужно придумать что‑то иное.
Наступила тишина.
— Вот как выходит, Клавдия, — неожиданно заявил Бебий. — Неужели боги решили несмотря ни на что свести нас? Это нелепость какая‑то.
— А может, чудо? — спросила Клавдия.
— Боюсь поверить, — признался Бебий.
Затем он обратился к Осторию.
— Послушай, старик. Если я сумею обеспечить почетный эскорт для знатной римской матроны, спешащей в порт, чтобы вернуться в Рим, ты сумеешь спрятать Сегестия в повозке?
Вместо старого гладиатора ответил охранник.
— Раз плюнуть.
— Стало быть, завтра, Клавдия, ты станешь римской матроной, супругой всадника Бебия Корнелия Лонга младшего. Авидий сам подпишет брачный договор и, надеюсь, позволит отплыть тебе в Рим. Я же присягну ему на верность. Стараться не буду, пальцы буду держать вот так, — он показал девушке скрещенные указательный и большой палец.
— Что это значит? — заинтересовалась девушка.
— По понятиям древних вавилонян, клятва, произнесенная при скрещенных пальцах, не имеет силы. Так как насчет замужества?
— Я согласна.
Обряд был совершен в полдень в претории Кассия при десяти свидетелях. По возможности были соблюдены все римские обычаи — невеста утром сменила девичью тогу на длинную белую тунику. По настоянию Авидия домом невесты посчитали его резиденцию, где и был подписан брачный контракт, по которому каждый из супругов свободно распоряжался своим имуществом. На территории претория, в дальнем портике, на воздухе было устроено свадебное угощение, на котором Авидий согласился с тем, чтобы молодая жена как можно скорее покинула Сирию. Он пообещал и тут же за праздничным столом распорядился выделить ей эскорт. Бебий предложил супруге выехать на следующий день, однако Клавдия с некоторым раздражением возразила, что не может отправиться в путь без своего прокуратора. Сама она не в состоянии проследить за тем, чтобы все вещи были собраны, должным образом упакованы, а управляющий Сегестий куда‑то запропастился. Ни Авидий, ни Корнициан не подали вида, наместник, правда, пообещал, что он разберется с этим вопросом.
С наступлением темноты молодых проводили на виллу Максимов, которую, опять же по настоянию Кассия, назвали домом жениха. Здесь молодые разожгли костер в очаге, после чего Бебий и Клавдия поднялись в апартаменты, в которых остановилась хозяйка виллы. Состояли они из трех просторных комнат на втором этаже. Отсюда по особой лестнице можно было выйти из дома.
Здесь же, за занавесью Бебий переоделся во все черное, надвинул на глаза маску, спрятал голову под полу военного, тоже черного плаща, опоясался особого рода мечом местной работы, тончайшим и способным сворачиваться подобно кожаному ремню, при этом острие особым образом входило в рукоять и там фиксировалось. Затем спустился на улицу, где его ждали Осторий и два молодца. Третий охранник еще в полдень спешно поскакал в Селевкию, чтобы договориться капитаном судна о месте, где тот сможет, не привлекая внимания, посадить на корабль Клавдию и ее людей.
Так началась ее брачная ночь!
Проводив Бебия, Клавдия с робостью вошла в просторную, украшенную венками и гирляндами цветов спальню, присела на сирийское ложе, усыпанное лепестками роз. По привычке проверила чистоту простыней и покрывала. Прикинула — может, не дожидаясь Бебия, прилечь? Однако отваги не хватило, телесное соединение заранее приводило ее в ужас. Весь этот день она только и думала о том, чем придется заняться Бебию и чего ей предстоит лишиться ночью. Эти два занятия никак не увязывались между собой. Осторий утверждал, что таким молодцам ничего не стоит освободить Сегестия. Госпожа, жди нас после полуночи, заявил хозяин гладиаторской школы. Значит, очень скоро Бебий вернется и потребует свое?
Это были нерадостные мысли, теперь авантюра с поездкой в Сирию казалась ей чем‑то вроде дурной шутки или нечистой игры, в которую она по глупости оказалась вовлечена. Всю прошлую ночь, весь прошедший день, с того самого момента, как она согласилась пожертвовать бракосочетанием ради спасения Сегестия, Клавдия удивлялась — о такой ли свадьбе она мечтала? Зачем этот нелепый спектакль? Ее томила обида, ей было жалко себя, одну из самых завидных невест Рима. Ее родственники в столице могли устроить незабываемые, ошеломляющие торжества, она же выбрала роль заговорщицы, однако пути назад не было.
В отместку Клавдия несколько раз, особенно в самые ответственные моменты, когда жрец под звуки кларнета сжигал внутренности жертвенного ягненка и читал молитвы, в момент подписания контракта, в ответ на приветственные крики гостей, желавших им счастья и «много — много маленьких Бебиев», давала себе слово, что не подпустит к себе этого так называемого супруга, пока не почувствует страсть, желание лечь с ним. Теперь, оставшись в спальне одна, сидя на брачном ложе, она до смерти испугалась — зачем клялась, зачем эти кощунственные слова? Кто из демонов надоумил ее гневить отеческих богов, пусть даже они не более чем идолы, куски обработанного камня? Дело зашло слишком далеко. Того и гляди этот звероватый лицом и, в общем‑то, незнакомый мужчина явится в спальню и потребует свое. Потом навалится, начнет тискать.
Что делать?
Кричать?
Это, по меньшей мере, глупо. Старики, обрадованные скоропалительной свадьбой или, скорее, тем, что молодая хозяйка так быстро решила покинуть Антиохию, не пожалели роз, буквально оголили сад, рабыни нащипали лепестков, разбросали вокруг, насытили воздух благовониями, а она в крик?!
Клавдия поежилась, обняла себя за плечи — если явится до полуночи, если потребует, придется возлечь с ним. Придется исполнить долг, и совершить назначенную женщине работу. Припомнилась древняя римская сентенция — добродетель женщины в том, чтобы достойно вознаградить героя, вернувшегося из битвы. Много такого понавыдумывали предки, мол, лучшие дети — это дети победы. «Радостно дело свое исполняй, Перибея, раскрой объятья герою», — это из какой‑то трагедии. Утвердившись в решении, преодолев стыдливость, она скинула верхнюю одежду, и в одной тунике решительно легла на левую сторону, накинула сверху покрывало. Задумалась, не молода, вот уже двадцатая весна прошла, сколько можно необъезженной ходить. Если что не так, доберется до Рима и сразу разведется. На этом, по крайней мере, настаивал Бебий. Твердил, что он ей не пара, что он нищ.
Да, он ей не пара, но совсем по другой причине, но и эта причина зыбко мерцала в сознании, ведь сказано — плодитесь и размножайтесь. Насчет же нищеты Евбен учил — блаженны нищие духом, ибо их есть царствие божие.
В углу роняли капли водяные часы, скоро урез воды преодолел риску, обозначавшую полночь. За окнами рождались редкие шорохи, скребки, в саду отчаянно звенели цикады. Все эти звуки соединялись в тишину, тревожную, безмолвную, таинственную.
Что там с Сегестием?
Что с Бебием?
Разбудил ее легкий шум на лестнице. Она вскочила, потерла глаза. С удивлением отметила робкий свет, проникавший в комнату через окно. Неужели утро? В спальню осторожно вошел Бебий, снял военный плащ, маску. В ответ на вопросительный взгляд Клавдии отрицательно покачал головой, шепотом объяснил.
— Освободить Сегестия невозможно. На вилле пирует городская верхушка, вокруг полно народа, никто не спит. Все мечутся. Следует подождать.
Выговорив все это, он скинул плащ, начал снимать калиги — особого рода военные сандалии. Потом, не глядя на Клавдию, завалился на постель. Лег на спину, рядом с молодой женой, повернул голову, глянул на нее. Его глаза были близко — близко. Клавдия невольно покраснела, не удержалась, прижала руки к груди, натянула покрывало.
Бебий не удержался и сладостно, со стоном зевнул.
— Прости, но мне надо поспать хотя бы пару часов. Разбудишь, когда взойдет солнце.
Он смежил веки. Клавдия некоторое время с прежним выражением на лице смотрела на него, потом в ее глазах вырисовалось недоумение. Она встала, приоделась за занавесом, вернулась к ложу, прикрыла Бебия покрывалом. Тот что‑то пробормотал во сне и перевернулся на другой бок. Девушка вышла из комнаты и направилась в другую комнату. Там тоже прилегла, от обиды прикусила зубами кончик покрывала — так и заснула.
Разбудил ее шум и выкрики во дворе. Она вскочила, с недоумением оглядела комнату. Казалось, только что закрыла глаза, а в комнате уже царил солнечный свет. Она приоткрыла дверь, вышла на внутренний балкончик, добралась по нему до заднего, или женского, двора. В тени колонн стоял роскошный дорожный экипаж, возле ворот — крытый фургон для перевозки груза. Возле них распоряжался Бебий, давая указания рабам, куда и каким образом складывать вещи. В углу за колоннами, пристроившись за грубым дощатым столом, завтракал Осторий, двое охранников и еще несколько, незнакомых ей человек.
Первая мысль, кольнувшая девушку, была — уже распоряжается! Она торопливо сбежала вниз по деревянной лестнице. Бебий в парадных доспехах и в полной боевой форме небрежно кивнул ей, потом взял жену за руку и отвел в сторонку, кивком указал на повозки.
— Выпросил у Авидия. Он едва стал разговаривать со мной, только рукой махнул — потом, потом. Я сразу к прокуратору — наместник, мол, распорядился выделить мне экипаж и грузовую повозку, а также эскорт. Он вдруг руками на меня замахал — какой, говорит, наместник! Ты что, Бебий, языка хочешь лишиться? Называй господина августом. Правда, повозки и двух гвардейцев выделил. Осторий привез их сюда. Солдаты сейчас на переднем дворе, там обжираются. Проследи, чтобы у них вино не кончалось. Не бойся, не напьются, у Авидия с этим строго. В седлах удержатся. Старик со старухой им только что в рот не заглядывают. Как же, — с неожиданной злостью выговорил Бебий, — скоро Антиохия станет столицей империи! Совсем свихнулись!
Заметив, как расширились от ужаса ли, от изумления глаза Клавдии, он позволил себе погладить ее по плечу, успокоить.
— В городе творится что‑то невообразимое. Взбунтовались два легиона. Идут на Антиохию. Я сейчас отправляюсь в преторий, возьму с собой Дима. Если представится случай, попытаюсь вызволить Сегестия.
— Но ты в форме! Тебя узнают!
— Вот я и говорю, будь готова. Переоденься в дорожное платье. Тебе сообщат. Корабль готов, он ждет тебя в дальней гавани. Твои люди обо всем извещены.
Он сделал паузу, потом закончил.
— Прости, Клавдия, не сладилось у нас, оно, может, и к лучшему. Жребий брошен. Мне плевать на Авидия, на покровителя, но я не могу бросить Сегестия. Прошу тебя, лично проследи за погрузкой. Я объяснил твоим охранникам, как, что и куда грузить. Но они не более чем слуги. Проследи — это не грязная и не рабская работа. От нее зависят наши жизни. Вот тот большой сундук не заполняй. Его следует поставить на телегу так, чтобы тот, кто сидит внутри, смог бы в любое мгновение откинуть крышку. Каждую минуту будь готова покинуть этот дом.
Он направился к переднему двору, называемому в Риме атриумом. Неожиданно остановился, повернулся к Клавдии, хотел было что‑то сказать, но не сказал, только чуть потянулся к ней. Потом махнул рукой, кивнул на ходу Диму, и раб, — повзрослевший уже, сухощавый, с редкой бороденкой парень, — поспешил за хозяином на конюшню.
* * *
Горожан, взбудораженных слухами о волнениях в воинском лагере, расположенном в нескольких милях от города, в первые дневные часы словно вымело с улиц. Позже, когда торговцы разнесли весть о том, что двинувшиеся на Антиохию легионеры то и дело выкрикивают: «Слава Авидию, императору и отцу отечества! Доблестный Авидий, да хранят тебя боги! Император Авидий Кассий, веди нас в Италию!» — народ все гуще и гуще начал собираться на форуме.
Солдаты кричали часто и утомительно громко. Стоило на какое‑то мгновение возобладать нестройному равнодушному гулу, как снизу с площади доносилось: «Аве, император! Аве, Авидий, отец отечества! Хвала благочестивому!..».
Кассий, слушавший выкрики в парадном зале претория, на возгласы «благочестивый» и «отец отечества» отозвался коротко.
— Это слишком.
— Это голос народа, цезарь! — заявил Корнициан.
— Запомни, Лувий, в следующий раз народ может подать голос только после моего прямого распоряжения.
— Так точно, цезарь.
Авидий Кассий чуть приблизился к открытой на балкон двери, выглянул наружу.
Легионеры заполнили площадь перед преторием. Сюда же продолжались сбегать толпы горожан. Ребятишки и парни взбирались на гробницу Германика, влезали на украшавшие ее статуи, устраивались на гребне крыши.
— Господин, — предложил Корнициан, — не пора ли выйти на балкон, объявить воинам и народу свою волю.
В зале собралось все высшее командование сирийских легионов, а также чины гражданской администрации. В глазах пестрело от разноцветья плюмажей и султанов на шлемах, от ярко начищенных, золоченных и посеребренных доспехов, алых, синих, белых воинских накидок, снежной белизны тог. Были здесь и наместники Финикии и Иудеи, а также правитель Александрии, сын Авидия Мециан. Кассий в парадных, покрытых гравировкой, медалями — тарелками и золотыми цепями за отвагу доспехах, в пурпурном, расшитом золотом плаще (этот цвет считался императорским, и любой гражданин, позволивший себе окрасить какую‑нибудь деталь наряда в пурпур, предавался казни) скрепленным на правом плече большой, украшенной изумрудом, пряжкой — фибулой, обратился к присутствующим.
— Други, что прикажете ответить на глас безмозглой толпы?
Один из наряженных в тогу прокураторов, выступил вперед и ответил.
— Толпа не такая уж и безмозглая, если выбрала себе достойного императора. Пора дерзать, государь! Сейчас или никогда.
С первого взгляда было видно, что Авидий колеблется. Он без конца потел, то и дело неловко вытирал лоб обратной стороной ладони. Было страшно переступить незримую черту у балконной двери, за которой его могли увидеть с площади. Внезапно толпа исступленно и громоподобно заревела. Чины, стоявшие у распахнутых окон, невольно отпрянули, отступили на несколько шагов назад. В следующий момент в зал вбежал гвардеец, бросился к Авидию, рухнул на колени.
— Знамение, император! В небе три орла, они летят на запад!
Авидий жестом указал, чтобы ему освободили проход на балкон, хотя путь туда и так был свободен, вскинул голову, глубоко вздохнул и строевым шагом направился в ту сторону. Толпа на площади, заметив пурпур, взревела.
— Граждане! — объявил Авидий Кассий. — Государство в опасности! Император Цезарь Марк Аврелий Антонин Август сражен смертельным недугом. Я решил принять на свои плечи бремя власти. Боги призвали меня спасти отечество. Жребий брошен. Храбрые воины, римский народ…
Далее Бебий не стал слушать. Он незаметно выскользнул из зала, бросился боковому выходу, добежал до коновязи. Дим тут же подскочил к нему. Бебий тихо, сквозь зубы приказал рабу скакать на виллу и передать Осторию, что ждет его с ребятами у дома Витразина. Пусть поспешат.
Уже на улице, направляя жеребца в сторону квартала, где проживала городская знать, Бебию припомнилась уродливая, разомлевшая от прихлынувших чувств, физиономия Витразина, пустившего слезу в тот самый момент, когда Авидий объявил государство в опасности. До того момента вольноотпущенник, по — видимому, сознавая свою роль в истории, все время оттопыривал нижнюю губу.
Пусть его, с неожиданной злостью решил Бебий. Жребий брошен, так, кажется, заявил Авидий. Голова внезапно прояснилась, злоба обнажилась просто и незамутненно — бунтовщиков, изменников, самозванных спасителей отечества на плаху! После того, что он, природный римлянин, услышал в этом поганом, пропитанном греческой вонью городишке, служить Авидию немыслимо и отвратительно. Пусть наместник хоть семи пядей во лбу, он посягнул на самое драгоценное, что пока еще жило в душе уроженца Рима — только Вечный город вправе избирать вождей. Эти подлые рабы, вся эта шваль, которая дрожала при одном имени Суллы, Антония, Помпея, Гая Юлия Цезаря, Октавиана Августа, Веспасиана, Тита, Траяна, теперь возгордилась настолько, что решила назначить своего доморощенного императора! Не бывать тому!
Он решительно успокоил себя — сейчас главное не терять голову. Самое время проявить римскую невозмутимость и непреклонность. Бебий хорошо усвоил урок, который ему когда‑то преподал Марк — спешить следует только во время ловли блох, во всех остальных случаях необходима осторожность и холодная голова. Официального извещения о кончине Марка Антонина так и не поступило, в этом случае провозглашение Авидия императором не более чем мятеж. Дело для Рима привычное, даже в царствование тишайшего из тишайших Антонина Пия находились смельчаки, пытавшиеся взбунтовать солдат, например Атилий Тициан. Однако в роду Лонгов изменивших присяге не было.
Значит, так тому и быть.
Сейчас все в Антиохии дрожат, все страшатся будущего, этой минутой и надо воспользоваться. Когда новая власть устоится и раздувшийся от собственной значимости Витразин явится домой, будет поздно. Дело плевое — выпятить челюсть до предела, ворваться в дом плаксивого вольноотпущенника, с порога заявить, у меня, мол, приказ доставить германскую собаку в преторий. Пусть только кто‑нибудь посмеет встать у него на пути! Приказ он заготовил заранее, подмахнул за Авидия, но это пустое. Главное, напор. Если какой‑нибудь гречишка посмеет возразить, кулаком в зубы.
Бебий притаился в тени громадной колоннады, с двух сторон, полукругом ограничивающей широкую площадь. Посредине площади бил фонтан, представлявший собой фигуру Геркулеса, сражающегося с гидрой — вода била из многочисленных голов чудовища, циркульно расположенных вокруг центральных фигур. Точно за фонтаном был виден нарядный портал с колоннами, ведущий на виллу Витразина. В сравнении с другими входами, этот отличался особой роскошью и безвкусицей — створки входной двери были в избытке убраны слоновой костью и золотыми пластинами. На площади было пустынно, поэтому Бебий сразу заметил двух охранников, прибывших с Клавдией. Оба были наряжены в солдатскую форму, шли при полном вооружении. Гремя металлом, они шагали посредине улицы, в тени не прятались, в отличие от людей Остория, кравшихся в глубине колоннады. Бебий кивком приветствовал хозяина гладиаторской школы, также кивком указал ему, где расположить людей, затем вышел из‑за колонны и в сопровождении прибывших охранников направился к дому Витразина. Не обращая на бронзовый молоточек, молодой человек принялся оглушительно колотить в дверь, пока сам прокуратор Витразина, юркий невысокий старик, не распахнул перед ним створки.
— Приказ императора! — объявил трибун. — Мне поручено забрать некоего Сегестия и доставить его к легату пропретору в преторий. Слыхал старик, — уже более доверительно обратился он перепуганному старику. — Свершилось! Теперь мы заживем по — другому. Авидий сумеет приструнить казнокрадов, наведет порядок. Или ты, рабская твоя душонка, иного мнения?
— Что ты, храбрейший! — испугался грек. — Я всей душой за Авидия, пусть боги благословят его царствование.
— Тогда вперед. Прикажи привести заключенного.
— Но воля хозяина… — попытался возразить управляющий.
— Он извещен, — успокоил его Бебий.
Старик поколебался, затем направился вглубь перистиля. Ждать пришлось недолго. Сегестия вывели через несколько минут. Он был в кандалах, оброс щетиной, но держался весело.
— Выходи, разбойник! — приказал Бебий.
Они вышли на улицу, где охранники приняли арестованного и погнали его вверх по улице. Бебий последовал за ним.
Уже через пару часов кортеж, состоящий из крытого нарядного экипажа с гербом наместника на дверях и грузового фургона, в сопровождении двух конных, едва державшихся на лошадях гвардейцев двинулся в сторону Селевкии.
Успели вовремя. После полудня кортеж обогнала конная турма. Декурион, вначале настороженный, затем успокоившийся при виде герба на коляске и знакомых всадников, сообщил Бебию, что император издал приказ выставить по всем дорогам караулы. Обыскивать грузы, задерживать всех подозрительных, тащить их в местную тюрьму, там разберутся. На вопрос Бебия, в чем причина подобных строгостей, декурион объяснил, что это обычные меры предосторожности. Когда отряд ускакал вперед, Бебий поделился с Осторием — выходит, Авидий все еще празднует, и Витразин не успел добраться до дома.
До Селевкии Пиерии они добрались на закате, когда над Сирией начали сгущаться сумерки. Не доезжая до главных ворот порта, свернули направо, в сторону дальней оконечности гавани. Здесь Бебий отпустил эскорт — заявил, что далее доставит жену лично. Гвардейцам только того и надо было. Получив наградные, они тут отправились в ближайшую харчевню. В армянском предместье Селевкии Осторий отыскал кузнеца, и тот расковал выбравшегося из сундука Сегестия.
Чтобы добраться до причала, где их ожидала почтовая галера, беглецам пришлось перевалить через невысокий горный кряж, клинообразными уступами сбегавший к морю. Поднявшись на верхнюю точку, Бебий обратил внимание, что бухта, всегда густо заполненная боевыми триерами, торговыми судами и рыбачьими лодками, теперь была на удивление пустынна и безмятежна. На акватории одиноко белел косой латинский парус, но и он, судя по бурунам, уходил в море. Вдали на южной оконечности бухты едва угадывались две военные триеры. В той же стороне, возле выдвинутого в море причала томился корабль с характерными для египтян обводами. Должно быть, на этой триреме прибыл сын Авидия Мециан. Бебий обратил внимание, что и Селевкия тоже казалась вымершей. Капитан почтовика на вопрос, почему в гавани пусто, пожал плечами и с мрачным видом пояснил, что сведущие в торговых делах люди не очень‑то верят в победу Авидия. Куда больше они опасаются конфискаций, контрибуций и прочих поборов, на которые особенно падки временщики. Если бы дело было решенное, в порту, добавил капитан, нельзя было бы приткнуться. На этом разговор увял.
Сегестий различил погоню, когда погрузка уже заканчивалась. В плотно надвинувшихся сумерках на перевале вдруг очертилось облачко пыли. Скоро до беглецов донесся стук копыт. Клавдия тут же поднялась на борт. Следом за ней Сегестий отправил на борт матросов, Бебия, затем, простившись с Осторием и его людьми, поднялся сам. Капитан приказал вставить в порты весла, отвязать причальные концы, однако, как нередко бывает у мелководных причалов, почтовая галера никак не желала тронуться с места. Сегестий и все мужчины, не занятые на корабле, сбежали по трапу и, ухватившись за лопасти весел, совместно с Осторием попытались сдвинуть застрявшую у каменной стенки галеру. Трудились несколько минут, упирались ногами в камни на причале — все напрасно. То ли каменистое дно дало о себе знать, то ли капитан негласно перебрал товаров в Селевкии.
Через несколько минут всадники, спустившиеся с перевала — их было не менее десятка — добрались до берега. Солдат в отряде не было, по — видимому, Витразин выслал в погоню своих людей.
Налетевшие сразу обстреляли галеру из луков. Стрелы упали в море, продырвили в нескольких местах косой парус, поднятый на съемной мачте на корме. Матросы, просунув весла в порты, вновь попытались оттолкнуться от предательского берега, однако лопасти скребли по земле.
Осторий со своими молодцами первыми встретили нападавших. Отбив атаку переднего всадника — тот, по — видимому, был из арабов, на голове чалма, — он на ходу, поднырнув под скакуна, продырявил мечом лошадиное брюхо. Лошадь страшно заржала, опрокинула седока, тот упал на своих спутников. В это время Сегестий, Бебий и охранники изо всех сил, на счет «три» разом надавили на весла. Между тем один из спутников Остория успел ухватиться за копье и, резко дернув, стащил с коня второго всадника. Убивать не стал, поставил ему на грудь ногу, занес меч над головой. Нападавшие отхлынули. Осторий вытащил из‑за пазухи мешок, выхватил оттуда золотую монету и показал ее опешившим преследователям.
— Ребята, умерьте пыл, и это золото ваше!
— Нам Витразин головы отрежет! — ответил один из конных. На нем были кожаный колет и шаровары.
— А вы спрячьтесь. Слыхали новость — Марк жив, так что недолго вашим хозяевам топтать землю.
— Не врешь? — недоверчиво спросил ближайший к Осторию всадник.
Пока они переговаривались, Сегестий с помощью Бебия и своих товарищей пытались сдвинуть корабль. Наконец галера дрогнула и закачалась на волнах, теперь только трап, ухватившийся за землю железными крючьями, удерживал корабль.
Со стороны перевала послышался топот, над едва различимой в сумерках дорогой вновь выросло большое облако пыли. Люди Витразина принялись горячить коней, поднимать их на дыбы, однако в атаку бросаться не спешили, видимо, решили подождать подмогу. Между тем все, кто был на берегу, даже Осторий со своими людьми, подгоняемые Сегестием, столпились у трапа, поджидая свою очередь. Неожиданно пущенная из конной толпы стрела впилась кому‑то из гладиаторов, уже почти добравшегося до корабельного фальшборта, в горло. Он ухватился за оперение и свалился в воду. Сегестий и Осторий разом бросились на конников. Те тут же отступили, однако Сегестий удалось поддеть одного из рабов Витразина копьем. Раб страшно завизжал. В следующее мгновение к причалу подскочила конная декурия. Солдаты вмиг окружили площадку перед причалом. Работали слаженно, выставили копья, постарались оттеснить Сегестия и Остория от трапа — тот только краешком держался за причальный камень. Осторий успел взбежать на палубу, в следующий момент два солдата сверху бросились на Сегестия. Он успел стряхнуть их, но этой задержки хватило, чтобы еще несколько человек навалились на Сегестия.
Бебий страшно закричал и, расталкивая людей на борту, бросился к трапу, однако Клавдия мешком повисла на нем. Срывающимся на визг голосом закричала.
— Не пущу! Не пущу!..
Галера успела отойти от берега на заметное расстояние, когда с берега хрипло, отрывками донеслось.
— Виргулу не бросайте. Спаси вас Христос! Мира вам, детей!.. Спаси вас…
* * *
Первым указом провозгласившего себя императором Авидия Кассия оказалось распоряжение лишить чести центуриона Сегестия и предать его казни за «предательство и дерзость». Под «предательством» следовало понимать отказ принести присягу на верность новому правителю, а под «дерзостью» — хулы, которые во время допроса изрекал Сегестий Германик. Хулой было признано заявление о том, что император Марк Аврелий жив, и мятежникам лучше повиниться перед ним. Вторым распоряжением Авидий назначил своего сына Мециана префектом претория в Риме. На эту должность очень рассчитывал, Корнициан, однако напуганный внезапно проснувшейся кровожадностью нового правителя, легат пропретор промолчал.
Сегестия казнили на следующий день. Убивали долго, жестоко. Центуриона привязали к кресту, выставленному посредине арены амфитеатра, затем выпустили на арену голодных львов. Жара в тот день стояла страшная, люди изнывали от пота, но никто не ушел. Все, затаив дыхания ждали, как животные начнут отрывать куски мяса от тела несчастного.
Дождались… Сегестий взмолился громко, взрыдал о детях, с которыми скоро встретится в небесном царстве. В последний раз Сегестий возблагодарил Господа нашего Иисуса Христа. В следующее мгновение лев, вырвавший человеку внутренности, сломал ему шею.
Антиохия — город в ту пору на четверть христианский — в тот же миг отвернулась от Кассия, назвала его «живодером» и «слугой диавола».
Наместник Каппадокии Марций Вар первым известил императора о мятеже Авидия Кассия. Он же убедил легата Вифинии* (сноска: Каппадокия — область в центре полуострова Малая Азия. Вифиния — область на севере того же полуострова) Клодия Альбина не спешить с присягой на верность узурпатору, пусть даже подчиненные ему войска были склонны перейти на сторону сирийца. Встретились они в столице Вифинии Никомедии, разговор получился короткий — официального извещения о смерти Марка Аврелия Антонина не поступало?
Сенат молчит?
Значит, и нам нечего высовываться.
Вар продолжил.
— Можно сидеть и помалкивать, только вряд ли подобная позиция доведет до добра. Не мешай мне добраться до Сирмия и лично поговорить с Марком. Если дело худо, я и мои легионы присоединятся к тебе. В любом случае я даю слово сразу известить тебя о том, что творится в ставке.
Альбин вздохнул, потом, ни слова не говоря, кивнул.
Марций Вар, мчавшийся в Сирмий со всей возможной быстротой, прибыл в ставку в тот самый момент, когда врачи во главе с Клавдием Галеном сумели сбить жар, до смерти измучивший императора. Еще через сутки закончились кровавые испражнения, и вечером того же дня Марк Аврелий выслушал прибывшего легата, поблагодарил его и Альбина за верность, посочувствовал Авидию. Вар удивленно глянул на исхудавшего, пожелтевшего повелителя. Марк, заметив взгляд легата, предложил Марцию написать личное письмо сирийцу. Слабым голосом объяснил, что в письме уместно известить Авидия, что угроза смерти миновала, и принцепс почувствовал себя лучше. Если Авидий немедленно пришлет ходатайство о помиловании, Марк благожелательно рассмотрит его просьбу. Сослаться Авидий может на что угодно: на гнев богов, помутивших его разум, на душевную немощь или уступку страстям, в частности, соперничеству и враждебности. На злоумышленников, подбивших его на дурной поступок — их имена наместник Сирии может не раскрывать. В этом случае, закончил Марк, репрессий не будет. Срок — три недели, далее император не может откладывать начало летней кампании на севере.
Марций Вар не смог скрыть удивления.
— Верно ли я расслышал тебя, государь? — спросил он. — Не будет ли подобное милосердие потачкой государственным преступникам, его детям, близким и все уличенным негодяям, взявшим сторону предателя, устремившегося к тирании?
— Ты, Марций, расслышал верно, — ответил Марк.
Следующий вопрос Вар задал не без некоторого внутреннего колебания, не без опаски, однако выдержки не хватило справиться со жгущим любопытством.
— А если победит дерзнувший узурпатор?
— Не так уж плохо, Вар, мы почитали богов, не так плохо живем, чтобы он смог победить нас. И не думай, что я потакаю негодяям или проявляю неоправданное милосердие к предателям. Я исхожу из практических соображений. Вспомни, семь из десяти принцепсов до божественного Траяна погибли насильственной смертью, и о каждом из них можно сказать, что имелись веские основания, по которым они были убиты. Разве Нерон не заслуживал смерти? А Калигула, объявивший себя богом? Или Домициан, жестоко пытавший любого, на которого поступал самый незначительный донос? И ни один хороший император не был так просто побежден теми, кто поднимал восстания, хотя таковых было немало. Вспомни Августа, Траяна, Адриана, моего отца! Разве не следует в подобных случаях брать пример с хороших образцов и отвергать дурные? Вспомни, все тираны, пытавшиеся захватить власть, погибли вопреки воле этих государей и без их ведома. Только так можно устранить корни смуты. Попробуй вразумить Авидия.
Ступай.
Всю дорогу до столицы Вифинии Марций размышлял о природе власти, о добродетелях и нравственном облике человека, ею обладающего, о злонравии людей, противостоящих ему. Молил богов продлить жизнь Марка до пределов его, Марция, существования. Страшно будет пережить императора, ибо за ним, за его кончиной, вдруг отверзлась неизвестность или, точнее, пропасть. Содрогнулся душой, почуяв, что выжить в ней человеку, тем более наместнику провинции, будет непросто. Встретившись с Альбином, Вар коротко передал разговор с принцепсом и помчался в Каппадокию. Добравшись до своего претория, легат первым делом отправил письмо Авидию, затем приказал принести ему дела всех приговоренных к смерти за время его отсутствия преступников, а также тех, кому грозила смертная казнь. Всем им он заменил убийство на долгие сроки заключения. Кого приказал отправить в рудники, кого в каменоломни, кого продать землевладельцам. Начертав последнюю резолюцию, откинулся к спинке кресла, задумался — чем еще мог помочь Марку римский гражданин? Он сделал все, что в его силах. С завтрашнего дня, со следующей недели, с новых календ все начнется сначала.
Первым явным свидетельством миновавшего кризиса Марк посчитал не ослабление жара или облегчение болей в желудке, но вновь явившуюся к нему бессонницу. Видно, организм ожил, вновь начал брать свое. Днем император отдыхал, а по ночам вновь понемногу принялся за дела. Их накопилось столько, что до записок руки не доходили. К тому же, признаться, он не очень‑то стремился передать свои ощущения, посещавшие его в минуты нестерпимых болезненных приступов. В те минуты такое надумалось, что было совестно — тридцать лет, как добросовестный ученик изучал самого себя, отыскивал тропку к мудрости, а на поверку вышло, что ни себя он до конца не изучил, ни мировую душу, одухотворяющую этот мир.
Выздоровление шло трудно, руки ослабели настолько, что писать он не мог, поэтому приходилось диктовать Александру. Скоро все необходимые распоряжения, какие только были уместны в смутные времена, были сделаны. Отправлены послания наместникам и, прежде всего, легату обеих Панноний Пертинаксу в Карнунт. Государь извещал Публия о начале мятежа, решительно потребовал немедленно заключить мир с Ваннием и другими германскими вождями — условия прежние. Далее император предписывал подготовить легионы к дальнему походу в Сирию. Помчались гонцы и в Рим к Ауфидию Викторину. Префект города должен был обеспечить порядок в городе и позаботиться о сенаторах, чтобы никто не смел чинить им препятствий в работе на благо государства.
Весть о начале мятежа была встречена в Риме равнодушно, если не сказать ожидаемо. В городе давно ходили слухи о чем‑то подобном. Пока из Сирмия приходили нерадостные вести, отцы — сенаторы, сохраняя спокойствие и невозмутимость, занимались судебными делами, доверенными им принцепсом, а также мелкими хозяйственными вопросами, связанными, например, с выделением денег на возведение акведуков в римской Аквитании, и только известие о выздоровлении Марка привело столицу в состояние какого‑то страстной, исступленной ненависти по отношению к узурпатору.
Особенно гневались граждане из высших сословий. Некоторые всадники тут же потребовали конфисковать все доступное императорской власти имущество Авидия, и передать контроль над этими доходами исключительно честным и верным людям.
Новый взрыв негодования против Кассия вызвало сообщение о том, что шесть легионов перенацеливаются на Сирию. Тут же единодушно сенатом было принято постановление, в котором Авидий был назван «злодеем, посягнувшим на основы Римского государства». Императора призвали как можно скорее подавить бунт и сурово наказать зачинщиков.
Итак, меры были приняты, оставалось ждать, сна не было. Почувствовав облегчение, Марк теперь мирился с космосом, пытался загладить вину за неуместные, изредка прорывавшиеся в моменты невыносимых болей упреки. Он ставил логосу в вину несвоевременный призыв оставить империю, подданных, родину, родных и близких. Теперь было стыдно за проявленное малодушие.
Когда умирал, обнаружил, что существует, как бы точнее выразиться, пространство единичной человеческой души и заключено оно между двумя крайними точками, двумя взглядами — это, прежде всего взгляд, обращенный в черный — пречерный колодец, где на самом донышке теплится то, что мы называем человеческой сутью; и взгляд на звезды — создания трепетные, огнедышащие, разумные, расположенные в невообразимо удаленных мировых сферах.
Конечно, было радостно вернуться в лоно космоса, сердце пело хвалы пневме, мировому ведущему, сохранившему его для бела света, и все равно истина, открывшаяся в мерцающие между жизнью и смертью мгновения, светила ярко, вызывающе. Если человеческая душа всего лишь сколок с души мировой, выходит, и эта всеобъемлющая, пронизанная добродетелью субстанция мечется между чем‑то и чем‑то, стремится к чему‑то, не знает покоя?
Мысль была мудреная, над ее упрощением Марк Аврелий бился в дни выздоровления. Размышления оформились в вопрос — не противоречива ли истина, логос, космос сами по себе? Не противоречив ли сам по себе и Создатель? Что, если логос внутренне разделен и добродетель бьется о себя саму, как о стенку? Мысль абсурдная, но все‑таки? Каждый свой миг он старался ступать след в след за ведущим — сколком с мировой души или пневмы, которая мыслилась прежними философами как нечто абсолютно цельное, добродетельное по существу, непротиворечивое по определению. Их доводы были очевидны — мир един, космос един. Во всех его проявлениях и устройстве ощущается единая сила. А если это не так, в чем же тогда заключена противоречивость? Не в том ли, что и логос, и Создатель тоже находятся в движении. Бредут куда‑то, зачем‑то. Что‑то ищут… Ведь никто из нас, смертных, не стоит на месте — вращается подобно космосу, ходит по кругу, как звезды. Может в том и противоречивость, что сегодня ты те не такой, каким был вчера?
Не был бы Марк римлянином — человеком недоверчивым, практичным, последовательным, — если бы вскоре не сумел избавиться от этой бредятины, не перебросил мостик от этой, преследующей его, странной картины к повседневным делам.
Вот что вызывало уныние — может, мятеж произошел по его вине? Может, он что‑то проглядел? Не принял в достатке мер, чтобы в зародыше, в момент назначения Кассия в Сирию, придавить его своеволие? Может, понадежнее следовало впрячь его в узду и направить энергию на полезное и нужное государству дело?
Он терпеливо ждал ответа Авидия. Не дождался! Как раз в эти дни прощенный Бебий Корнелий Лонг младший вместе с женой Клавдией Максимой наконец добрались до Сирмия. Прибыли под вечер. Марк почти всю ночь беседовал с молодыми людьми. После того разговора и открылась перед ним связь между дерзкими философскими измышлениями о многомерности души единичной и мировой и реальной политической практикой. Как более емким, проницательным стал взгляд на строение небесных сфер, на человеческую душу, в той же степени углубилось понимание конкретной политической ситуации.
Стало ясно, заговор Авидия — это не только деяние ослепленного гордыней выскочки, не только попытка безумца возродить прежний республиканский строй, но скорее некое шевеление подспудных исполинских сил, который дали о себе знать подобным неразумным поступком. Как отважился Кассий объявить себя императором, не получив официального подтверждения о смерти Марка?
Это более чем нелепость — это глупость!
Подобное безрассудство никак не увязывалось с обликом и внутренним душевным строем Авидия. Ведь на что‑то он рассчитывал, начиная подобное предприятие?
Рассказ Клавдии и Бебия впервые открыл ему глаза на существенную трещину, прорезавшую тело империи по линии между северной оконечностью Адриатического моря и западными границами Египта. Нелюбовь к римлянам, старательное подчеркивание местных достоинств, отношение к власти как к чему‑то навязанному силой — это были тревожные симптомы. Империя треснула посередке, и Авидий, по — видимому, услышал хруст. Ведь он сам родом из Сирии и в душе недолюбливал римлян. Пока Марк воевал на севере, что было логично, традиционно, похвально, восток империи помаленьку отламывался и отплывал в самостоятельное плавание. Дрейф еще не начался, против двенадцати размещенных на Данувии легионов никто не мог устоять, но первые толчки, сотрясения, шевеление ойкумены уже началось. Эти скрипы Авидий уловил первым.
Марк вздрогнул — о том же предупреждал и Адриан, обвиненный записными патриотами в низкопоклонстве перед всем иноземным, особенно греческим. Наследник Траяна требовал от Антонина Пия, от Марка — граждане, больше внимания Востоку, больше внимания персидским нагорьям и равнинам к северу от Каспийского моря. Там копятся силы, способные сокрушить Рим. Им может противостоять только цельное, непротиворечивое, однородное государство. Запомните, угроза Риму во внутренних раздорах. Но как преодолеть их? Как скрепить все отдаленные части исполинского государства. Одних легионов недостаточно. Необходимо, чтобы житель Британии строил жизнь на тех же основаниях, что и житель поганой Цирцезии, что на Евфрате. С этой целью Адриан кодифицировал законы. Но и этого мало, утверждал наследник Траяна. Следует добиться того, чтобы каждый гражданин Рима, где бы он не находился, уверовал в необходимость сохранения империи. Необходима идея, которая объединила бы их мысли, свела их ощущения к единому стандарту? В чем та скрепа? В культе императоров? Марк усмехнулся — в тот момент, когда в Сирии открыто насмехаются над Августом и Тиберием, презирают Калигулу и Клавдия, смеются над ним, философом, странно рассчитывать на личность, пусть даже и обожествленную.
Известие о казни Сегестия вновь вогнало его в мрачные размышления. Что он там крикнул напоследок? «Спаси Христос!»
Возвеличить обряды, посвященные Изиде, Гермесу Трисмегисту (Трижды величайшему), Магна Матер, Асклепию, Митре? Погрузить государство в болото какого‑нибудь иного суеверия, например, поклониться этому шарлатану из Абинодеха, утверждавшему, что переспал с луной? Неужели человекам недостаточно проверенных основоположений, доказанной, точно выверенной, понятно изложенной истины? Может, вся беда в том, что истина тоже не стоит на месте, как и Создатель, как мировая пневма, как космос?
Вот когда он ощутил гнев в сердце. Усмирял, усмирял злонравие, а оно возьми и прорвись! Стоит ему только намекнуть, что власть поддерживает некий новый культ, выказать ему пусть даже негласную поддержку, против него поднимутся низы. Это очевидно! Он никогда не поднял бы руку на свободу воли, но жители всех провинций видят в христианах колдунов, наводящих порчу на их стада, отщепенцев, которым не дорого все римское, извергов, поедающих маленьких детей. С этим он ничего поделать не может.
Не может, и все тут! Поэтому и уныние, и мрачное настроение. Дал волю раздражению. Сказал себе — судьба Авидия и его приверженцев исключительно миром, штрафами, конфискациями, изгнанием не может быть улажена. Что ж, сириец, спасибо за науку, ты сам подписал себе приговор.
В последний день апрельских календ от Вара примчался гонец. В донесении указывалось, что Авидий провел в признавших его провинциях дополнительный набор солдат. Тем лучше. Марк отдал приказ, и Пертинакс, Север и Приск двинули легионы к Сирмию.
Оставалось ждать их прибытия, затем ускоренный марш на восток до Византия и далее через Малую Азию в мятежные области.
В канун майских календ Марк впервые выбрался на прогулку. Была весна, но пекло так, что в помещении нечем было дышать. Хотелось на волю, глотнуть свежего воздуха, послушать пенье птиц. Феодот последовал за ним, телохранитель из германцев шагал сзади — это был увалень повыше и посильнее Сегестия.
Но неуклюж! Спальник так и сказал императору — силен варвар, но неловок.
Марк усмехнулся.
— Не придирайся. Раз Сегестий и Катуальда рекомендовали, значит, ловкости ему не занимать. Не так ли, Вирдумариус? — обратился он к телохранителю.
— Я умею обращаться с любым оружием, господин. Слышу, как кошка, чую, как собака. Когда меня взяли в преторианцы, Сегестий объяснил что к чему, — на хорошей латыни ответил германец.
— Вот видишь, Феодот.
Император был явно доволен. Он полюбовался небом — там клином летели на север журавли, проследил взглядом за цепочкой муравьев, деловито перемещавших по натоптанной ими тропке высохшую еловую хвоинку. Все при деле, спешат, суетятся, тащат, только он проводит дни в праздности.
— Позови Александра, — неожиданно приказал император.
— Отдохнуть бы вам сегодня, — попытался возразить спальник.
— Зови, — коротко оборвал его Марк. — Хватит, наотдыхался.
Когда секретарь появился в саду, правитель спросил.
— Итак, Александр, на чем мы остановились?
— Десятая книга, начало.
— Я имел в виду не записки. Пришел ли ответ из Африки, что пишут наместники в Испании и Галлии?
— Клянутся в верности. Однако, господин, я вынужден вернуться к вопросу о записках. Из сената пришло прошение. Подписано всеми сенаторами.
— Что они хотят?
— Просят опубликовать ваши размышления. В Риме теперь только и разговоров о вашей необоримой мудрости. Все вдруг загорелись желанием приобщиться к ней.
— Вот как! А ты, Александр, как считаешь? Насчет мудрости и опубликования?..
Секретарь несколько замялся.
— Если тебе, господин, интересно мое суждение, скажу, что я всегда считал себя поклонником Луция Сенеки. Его письма к Луцилию были моей настольной книгой. Теперь мне мало его сентенций, я ими, если можно так выразиться, не начитываюсь. Не наедаюсь. У Сенеки много дельного, но нет глубины. Есть стиль, есть страсть, есть вера в то, что люди равны, и каждому дана возможность стать разумным человеком, но самому Сенеке еще очень далеко до разумного человека. Ваши заметки я даже править не решаюсь, а если правлю, то занимаюсь этим сквозь слезы. Одного не могу понять — почему ничего личного? Почему ни слова о войнах, потерях, победах и неудачах?
— Так надо, — ответил император. — Поздно теперь менять стиль. Пусть все остается, как есть.
— Но почему не упомянуть об Авидии? О происках оппозиции, о безумствах чиновников на местах. О личном, наконец?
— Я упомяну о них. Потом, когда‑нибудь… — император усмехнулся.
Некоторое время он помалкивал, потом вдруг поделился.
— Конечно, мне тоже хотелось блеснуть, написать что‑нибудь до крайности умное, или, по крайней мере, объясниться, иначе и на мою долю непременно найдется какой‑нибудь Тацит, под чье перо когда‑то угодил Тиберий. Но это пустое. Александр, я разрешаю опубликовать заметки только после моей смерти. А сейчас давай займемся десятой книгой.
Когда секретарь приготовился, Марк начал диктовать.
«…поставь себя на месте какого‑нибудь Цезаря. А потом поразмысли, где они теперь? Нигде или где‑то. Вот и ответ. Если крепко запомнишь, что однажды превратившееся уже никогда больше не повторится в беспредельном времени, всегда обнаружишь в человеческом деянии дым и ничтожество. Что — и в чем! Не достаточно ли для человека мирно преодолеть эту малость, называемую жизнью? Какого вещества, каких положений ты избегаешь? Да и что это все, как не упражнения для ума, который благодаря старательному рассмотрению того, что происходит в природе, видит и то, что есть в жизни? Так и держись, пока не усвоишь это, как усваивает все здоровый желудок, как сильный огонь из всего, что ему ни подбрось, сотворяет пламя и свет».
Пауза.
Александр поднял голову, проследил за взглядом императора. Тот наблюдал, как огромный, плечистый германец, вырезавший кораблик, с увлечением прилаживал деревянную фигурку кормчего к рулю деревянной ладьи.
— Кто это? — спросил император, указывая на человеческую фигурку.
Германец неожиданно поднялся, принялся отряхивать колени от стружек, покраснел, но под взглядом Марка все‑таки признался.
— Христос.
— Горе мне с вами, нечестивцами, — вздохнул император, затем вновь обратился к Платонику. — А теперь об Авидии. Пиши…
«Нет на свете такого счастливца, чтобы после его смерти не стояли рядом люди, которым приятна случившаяся беда. Пусть он был самый положительный, самый мудрый — разве не найдется кто‑нибудь, кто про себя скажет: «наконец‑то отдохну от этого воспитателя. Он, правда, никому особенно не досаждал, но я‑то чувствовал, что в тайне он нас осуждает».
Это о лучшем человеке, положительном!
А в нас сколько еще дряни, из‑за чего многие мечтают распроститься с нами. Ты, как будешь умирать, помысли об этом, легче будет уйти. Рассуждай так: «ухожу из жизни, в которой мои же сотоварищи, ради которых я столько боролся, молился, мучился. И те хотят, чтобы я ушел, надеясь, верно, и в этом найти для себя какое‑нибудь удобство». Что же хвататься за дальнейшее здесь пребывание? Конечно, не стоит из‑за этого быть менее благожелательным к ним. Сохрани свой нрав и уходи дрýгом… Но опять же и не так, будто тебя оттаскивают — нет, у того, кто умирает тихо, душа легко отлетает от тела. Вот как надо покидать людей. Связала с ними природа, соединила, а теперь отвязывает».
Вновь пауза. Первым ее нарушил император
— Это, как ты сам понимаешь, про меня, — признался он.
— И про меня, — ответил Александр Платоник.
— И про меня, — эхом повторил Феодот.
— Император, — выкрикнул выбежавший в сад Приск. — Рад удивить тебя, Двенадцатый Молниеносный подходит к Сирмию. Завтра ждем Пятый Флавиев, Двадцать первый, Четырнадцатый, Десятый Сокрушительный. На подходе Пятнадцатый и Жаворонки.
Император удивленно глянул на префекта.
— Они, что же, на крыльях летели?
— Сам удивляюсь, государь.
Император почесал висок, усмехнулся — Авидий, ты сам подписал себе смертный приговор.
— Я хочу встретить Двенадцатый!
— Но, господин, — бросился к нему присутствовавший при разговоре Клавдий Гален. — Это слишком трудное испытание, пора прилечь, скоро принимать лекарства.
— Поедешь со мной. Когда придет время, напомнишь.
Скоро коляска Марка выкатила из городских ворот. Возница вел лошадей шагом. Двигались они берегом Савы по хорошей мощеной дороге, на природе Марк почувствовал себя совсем хорошо. Народ редкими толпами собирался за обочинами. Кто‑то махал рукой, кто‑то выкрикивал «Аве, Марк!» Скоро повозка неспешно вкатила на пологий увал, за которым открывалась долина, примыкающая в подножиям лесистых гор на севере. Туда, к Карнунту, уводила государственная дорога, оттуда следовало ждать прибывающие легионы.
Двенадцатый Молниеносный не заставил себя ждать. На закате, когда солнце зависло над горами по ту сторону реки, на перевале очертилось подвижное, помеченное огненно — красными проблесками пятно. Конный отряд вскачь пересек долину, скоро в толпе всадников обозначилось лицо Остория Плавта, легата Двенадцатого Молниеносного. Все они разом спешились, поклонились императору.
— Идете? — спросил Марк.
— Так точно, величайший, топаем помаленьку.
— Отлично топаете, Плавт. Чем же ты сумел расшевелить своих нечестивцев?
— Объявил ребятам, что Авидий отдал Сегестия на растерзание львам. Их теперь не оттащить от живодера. Нас догоняет Пятый Флавиев. Этим не терпится отомстить за Бальбу, Петра — говнюка и Флора.
— Похвально, — подытожил разговор Марк.
Между тем первые когорты перевалили через гребень и начали спускаться в долину. Земля дрогнула, ее едва заметные сотрясения скоро обернулись ритмичными, внушающим благоговение толчками.
Скоро император различил поднятого над колоннами на шесте, серебряного орла. Потом уже древки с вексиллумами, с изображениями животных, с раскрытыми ладонями и венками, украшенные серебряными тарелками, амулетами — полумесяцами. Донеслись переливы флейт, мерное громыхание барабанов.
Проходя мимо повозки, солдаты приветствовали Марка криками: «Аве, цезарь! Будь здоров, философ! Сочиняй на здоровье, да не забудь дописать песенку про прекрасную Котех, что стóлу поднимала для этих и для тех».
Марк стоявший в повозке со снятым верхом в окружении своих полководцев поднял руку. Плавт скомандовал.
— Легион, стой!
Нескончаемая колонна, четко разделенная на центурии, повозки, метательные орудия, на отряды конницы — замерла. Защебетали флейты, забегали центурионы, конные трибуны помчались к дальним когортам. Колонна без задержки сломалась, когорты двинулись, каждая к своему на ходу выбранному месту. Все они за несколько минут окружили холм, на котором торчало командование, а на повозке император. Следом центурионы, в ответ на жест государя, придвинули строй ближе к холму.
— Граждане, воины, братья! — обратился к солдатам Марк. — Пришел трудный час для нашего государства. Все, что мы защищали, за что сражались на севере, за Данувием, в Британии, в Африке, в Мавретании, в Египте — все теперь подвергнуто испытанию. Все, за что сражались ваши деды, отцы, теперь отвергнуто тем, кто, ослепленный гордыней, возомнил себя спасителем отечества. Требуется наказать преступивших черту закона. Сможете?
— Смогем, отец родной, — выкрикнули из строя. — Нам бы только до живодера добраться.
— Рад слышать.
* * *
На следующий день в Сирмий явился Пятый Флавиев легион, за ним прибыли Четырнадцатый Марсов Непобедимый, Десятый Сокрушительный и, наконец, притопали Жаворонки, за свою более чем столетнюю историю отличившиеся в Галлии и войнах на востоке.
Легионеры отдыхали день, затем снова отправлялись в поход.
Ждали последние два — Двадцать первый Стремительный и Пятнадцатый Изначальный. Император потребовал от легатов, трибунов и первых центурионов, собранных на совет, довести длину дневного перехода до тридцати — тридцати пяти тысяч шагов в день.* (сноска: 30–35 км в день. Обычный дневной переход составлял 20 км и продолжался семь часов. Отмечены случаи когда войско проходило около 50 км в день.)
Чем быстрее мы явимся в Сирию, тем меньше нам придется пролить крови, заявил он. Необходимо свалиться Авидию, как ливень на голову. После усмирения мятежа император обещал щедрое вознаграждение всем, кто принял участие в походе. За ужином Марк обсудил сложившееся положение с Пертинаксом, Севером и легатами. Все пришли к выводу что положение складывается в их пользу, только нельзя терять время.
Уже после ужина Феодоту шепнули, что некий человек, задержанный возле императорской резиденции, требует, чтобы его срочно допустили к императору. Спальник передал известие укладывающемуся в постель господину.
— Я сам его не видел, — объяснил Феодот, — но стража заявила, что это какой‑то бродяга, весь в отрепье, однако твердит, что имеет сказать что‑то важное о мятеже.
— Ох — хо — хо, — вздохнул Марк, — труды мои тяжкие. Ладно, зови. Предупреди Вирдумариуса, пусть хорошенько обыщет его и не оставляет без надзора.
Феодот с укором глянул на господина.
Император поднялся, прошел в свой кабинет. Там и сидел, пока в дверях не показались телохранитель, придерживающий посетителя за плечо. Ростом неизвестный был подстать Вирдумариусу, действительно наряжен бедно, на плаще прорехи, лицо прикрывал капюшон. Обнаружив перед собой Марка незнакомец тут же повалился на пол, распростерся на полу, зарыдал, принялся биться лбом о пол. Вирдумариус, возвышавшийся над ним, не спускал с него глаз. Наконец незнакомец поднял голову, откинул капюшон.
Император не удержался, подался вперед.
— Витразин! Как ты осмелился?..
Сообразив по голосу государя, что дело нечисто, германец тут же, ухватившись за хламиду, одним рывком поднял его, заломил руку. Лицо вольноотпущенника исказилось от боли.
— Пусти!.. — сквозь зубы выговорил Витразин.
Император махнул телохранителю, тот ослабил хватку. Витразин вновь мешком сполз на пол, но теперь голову поднял и торжествующе выкрикнул.
— Повинен, величайший!
— Надо же! В чем же ты повинен? — спросил Марк.
— Просмотрел, не доглядел, вовремя не сообщил. Но, милосердный, дай мне возможность заслужить прощение. Я много знаю. У злодея хватало сообщников в Риме, в самых высоких кругах. Я всех назову. Припомни нашу последнюю встречу, блистательный. Я же упрашивал тебя — нет у тебя вернее слуги, но ты, господин, не поверил. А я не доглядел.
— Зачем посадил Сегестия в тюрьму?
— В какую тюрьму? Кто сказал — в тюрьму? Кто посмел оклеветать меня?! Я спас его от Корнициана, легата пропретора. Самый опасный в окружении Авидия человек. Корнициан почему‑то решил, что Сегестий — соглядатай, и приказал подвергнуть его пыткам. Я спас его, он мой старый товарищ. Мы вместе… ладно, об этом вспоминать не будем.
— Поднимись, — предложил Марк, — и расскажи, какова твоя роль в подготовке заговора. Если будешь честен, избежишь пыток.
— Пусть поразит меня Юпитер! Пусть покарают Юнона и Минерва!.. Поверь, господин, я купился на удочку сирийца. Он использовал меня в темную. Когда я приехал в Антиохию, где у меня собственность, он попросил меня передать письма в Рим. Я передал, потом он припугнул меня — заявил, мы с ним в одной лодке. Поверишь ли, господин, я сробел, потом решил проследить за ними за всеми. Когда сумею выявить всех злоумышленников, когда они решат перейти к делу, доложить императору. Но не успел.
— Бебий Лонг излагает другую версию твоего участия в мятеже.
— Что может знать какой‑то Бебий Лонг! Он всего несколько дней провел в Антиохии. Признаюсь, несокрушимый, парень удивил меня. Он повел себя мужественно. Тебе, великий, следует щедро наградить его.
— Он здесь, Витразин, и свидетельствует против тебя.
Витразин неожиданно поднялся, отряхнул хламиду, повел себя заметно раскованней. Чуть отставил ногу в сторону. Услышав о Бебии, позволил себе небрежно махнуть рукой — ах, этот Лонг.
— Его слово против моего, государь, — заявил вольноотпущенник.
— Но его рассказ подтверждает Клавдия.
— Они супруги, величайший, и могли сговориться.
— У меня еще есть свидетели.
— У меня тоже, господин.
Решившись повиниться перед Марком, Витразин смертельно страшился первого мгновения, когда император, раздраженный каким‑нибудь случайным неудобством, даст волю гневу и велит немедленно казнить его. Одна надежда была на философию, которая предписывала не давать волю страстям, вести себя невозмутимо, не спешить с решением, а Марк, по мнению Витразина, был хорошим философом. По крайней мере, в своих записках, которые в отрывках ходили по Риму, император утверждал приоритет милосердия и великодушия над всеми другими качествами, которыми должен был обладать правитель.
Витразин изо всех сил гнал свою бирему, губил гребцов, и чем ближе подплывал к далматинскому берегу, тем уверенней чувствовал себя. Первый прилив страха, от которого он едва не лишился разума, прошел. Морской ветерок за эти полторы недели отлично обдул голову, выветрил глупости, подсказал, как следует вести себя.
Нельзя отсиживаться, прятаться — в этом случае наказания не избежать.
Необходимо покаяться первым.
Первого философ простит, обязан простить, тем более, если у того на руках есть кое‑что такое, от чего кое‑кто не сможет отвертеться. Итак, покаяться первым и обязательно перед Марком. Никаких Ауфидиев, Агаклитов, Платоников! Никаких прошений, слезных писем! Только лично, в его присутствии. Задача трудная, но для тех, у кого много золота, в Риме нет закрытых дверей. Следует прямо явиться в ставку и выложить все, он знает, а знал он немало.
Есть у него и главный козырь. Принцепс будет вынужден поинтересоваться у одной из самых важных в государстве особы, правда ли, что Витразин действовал с ее согласия и по ее указаниям? У этой персоны не будет выхода, ей придется подтвердить его невиновность. Только бы пережить первый миг.
— Кто же? — спросил император.
— Их много, и некоторые из самых могущественных. Они подтвердят, что я пытался проникнуть в замыслы заговорщиков.
— Кого ты имеешь в виду?
— Я не могу вымолвить…
— А ты напрягись.
— Да не за себя я боюсь.
— За кого же?
— За тебя, господин.
Наступила тишина. Марк долго рассматривал огромного, выжившего на арене, сколотившего состояние, добравшегося до самых верхов римского общества и все равно неуемного громилу. Исправим ли он? Намек Витразина сразил его в самое сердце, пробудил тщательно скрываемую тревогу. Прочь предчувствия! В такой момент следует действовать разумно, исходя из государственных соображений. Обиды оставим на потом, когда сумеем остыть, перебороть, описать их.
— Ты хочешь сказать?..
— Да, господин. По ее повелению…
Вновь молчание.
Марк позвонил в колокольчик. Появились два преторианца.
— Уведите, — приказал Марк. — Посадить под замок.
Месяц, до самых июньских календ Витразина держали взаперти. Кормили хорошо, пыткам не подвергали. Наконец на четвертый день до июньских нон его окликнули. Отперли дверь камеры, проводили в баню, где позволили обмыться. Сердце у Витразина упало — не перед ли казнью такие милости? Однако стражи вели себя доброжелательно, намекали на трудную жизнь, нехватку средств, дороговизну товаров. Витразин посоветовал им обратиться к его прокуратору, которого он привез с собой из Антиохии. Это необычайной доброты человек, заявил Витразин, он поможет, чем сможет.
Затем его вновь вернули в узилище, расположенное во дворе претория, занимавшего большой квартал у императорского дворца. Провели наверх. Здесь у дверей стражи передали вольноотпущенника уже знакомому преторианцу. Тот взял Витразина за плечо и провел в кабинет императора.
Тот стоял у стола, на котором под покрывалом возвышалось что‑то округлое, напоминающее большой арбуз.
— Подойди, Витразин, — пригласил его император. — Полюбуйся.
Витразин приблизился — ступал робко, мелкими шажками. Император резко сдернул покрывало, и на Витразина глянула отрубленная голова Авидия. Отрезана чисто, крови натекло немного, видно, отделили голову после смерти, — в этом он разбирался. Глаза были открыты, смотрели стеклянисто, губы скривились в ухмылке.
Витразин почувствовал, как перед глазами поехали стены, Марк, стол, отрубленная голова претендента. Прихлынул ужас, осознание того, что ошибся, что этот философ не такой уж и философ, средоточие добродетелей и милосердия. Спустя час он вот так же будет рассматривать его, Витразина, голову. Неожиданно все скакнуло перед глазами, и он повалился на пол.
Когда его быстро привели в чувство, Марк сидел в кресле и, прищурившись, смотрел на вольноотпущенника.
Указав на голову Авидия, объяснил.
— Это против моей воли. Работа Корнициана. Как только они узнали, что шесть легионов уже на азиатском берегу, друзья несчастного Авидия, спасая свои шкуры, убили его, а мне прислали голову. Такие дела, Витразин. Мятеж исчерпан, все закончилось наилучшим образом. Сейчас идет расследование. Я помиловал всех родственников Авидия, сохранил за ними половину состояния, остальное конфисковано в казну. Пришлось наказать нескольких особенно буйных. Прежде всего Корнициана, его голова тоже где‑то валяется. Отдельно от туловища. Соображаешь, зачем я тебе это говорю?
— Нет, господин, — постукивая зубами, ответил Витразин.
— Не стучи зубами, — распорядился Марк. — Терпеть этого не могу. Так вот, Корнициан всю вину за подготовку мятежа возложил на тебя. Он представил убедительные доказательства. Письма, счета, в которых указывались суммы раздач. Выходит, ты был главной заводилой в этом деле? Теперь двое против тебя: Бебий и Корнициан. Тебе не выкрутиться, негодяй.
— Они лгут! — взвизгнул Витразин. — Нагло, беспардонно! Лгать грешно, господин.
— А ты говоришь правду? — усмехнулся император.
— Да, величайший. Я всегда говорю правду.
— Оставь свои штучки, Витразин. Через четверть часа тебе отрубят голову. Твое имущество будет конфисковано, а семья сослана в Африку. Или нет, лучше в Цирцезию. Говори правду.
Витразин звучно глотнул и залился слезами. Некоторое время он не мог языком пошевелить — представилось, язык распух, во рту не помещается, как у повешенного или у лишенного головы. Он таких перевидал немало. Сам носил по арене их головы. Вытащит язык, ухватится покрепче и покажет публике. В такие минуты толпа особенно буйствовала от радости, восторженно кричала: «Слава Витразину! Хвала Витразину!».
— Ты сказал, что у тебя есть свидетели. Из самых могущественных. Они, мол, могут подтвердить твою невиновность.
— Да, господин.
Витразин начал постепенно приходить в себя.
— Сам понимаешь, я не могу вызвать их на допрос, устроить очную ставку. Может у тебя есть письменные свидетельства?
— Есть, господин, есть, есть, есть… Их достаточно, чтобы признать меня непричастным к злодеяниям этого… — он кивком указал на отрубленную голову.
— Где они?
— У меня. У моего прокуратора. Запрятаны надежно.
— Немедленно доставь их мне.
— Да, да, конечно.
Вирдумариус вывел его зала. Под надежной охраной, в наглухо закрытой повозке Витразина довезли до виллы, где прятался его прокуратор. Там вольноотпущенник отыскал заветный ларец. Поспешил в преторий, сам подгонял стражей.
Когда ларец был доставлен, император спросил Витразина.
— Это все?
— Да, господин.
— Не врешь?
— Нет, милосердный.
— Смотри, проверю у адресатов?
— Клянусь, великодушный
— Уведите его?
— Куда, господин, исполненный добродетели?
— Как куда, в темницу!
Весь день Марк просматривал документы, составлявшие личный архив Авидия Кассия. Вот, например, письмо, написанное наместником Сирии своему зятю, когда тот уже провозгласил себя императором.
«Несчастно государство, терпящее людей, питающих особую страсть к наживе… Несчастен Марк — человек, конечно, очень хороший. Желая прослыть милосердным, он позволяет жить на свете тем, чьего образа жизни он сам не одобряет. Где Луций Кассий, имя которого мы напрасно носим? Где знаменитый Марк Катон Цензор? Где вся строгость нравов наших предков? Она давно уже погибла, теперь ее даже не ищут.
Марк Антонин философствует и занимается исследованием элементов, души, задумывается, что честно и справедливо и не думает о государстве. Ты видишь сам, что нужно много мечей, много приговоров, чтобы вернуть государство к прежнему укладу. Горе мне с этими наместниками провинций — неужели я могу считать проконсулами и наместниками тех, кто полагает, что провинции даны им сенатом и Антонином для того, чтобы они жили в роскоши, чтобы они обогащались? Ты слышал, что префект претория у нашего философа, человек, позавчера еще нищий и бедный, вдруг стал богачом. Откуда это богатство как не из крови самого государства и достояния провинциалов? Ничего, пусть они будут богаты, пусть будут состоятельны, все равно они наполнят государственную казну. Только бы боги покровительствовали правому делу: последователи Катона возвратят верховную власть государству…»
Архив был обширный. Авидий вел переписку с Цивикой, Фабией, Цинной и многими другими сенаторами. Все эти письма полетели в огонь, поярче разведенный в очаге. Жег до вечера, потом взялся за письма, конфискованные у Витразина. Здесь и наткнулся на свиток, исписанный хорошо знакомым ему очень правильным и красивым почерком. Не удержался, нарушил слово, которое дал себе — не читать переписку, не гневить сердце, пусть все останется в тайне, ведь иного способа сохранить мир в империи не было. Иначе придется объявить сезон казней. Но с этим последним документом он не мог не ознакомиться.
«Я всегда полагала, что ты, человек испытанной верности, сумеешь исполнить слово, данное Марку. Но теперь, когда мы все скорбим о его слабом здоровье, молим богов сохранить его нам, подверженного страшной болезни, самые ужасные мысли терзают разум. Я надеюсь, что в этот трудный час ты сохранишь верность дому Антонинов и назначишь моего сына Коммода цезарем, а затем и соправителем. Я же со своей стороны признаю тебя как законного августа. Все мои сторонники также присягнут тебе…»
Некоторое время Марк вглядывался в строки, словно не в силах различить написанное, затем вызвал секретаря, приказал доставить письма, полученные им с начала года. Александр попытался получить более точные указания насчет того, что интересует повелителя, однако император был краток.
— Выполняй.
Огромный короб принесли два преторианца. Марк всех удалил, сам начал перебирать свитки, письма, написанные на бумаге. Скоро наткнулся на то, что искал — вот он тот же округлый изящный почерк.
Взял первое, пробежал глазами. Взгляд зацепился за следующие строки:
«Завтра я согласно твоему приказу спешно выеду в альбанскую усадьбу. Но я убедительно прошу тебя, если ты любишь своих детей, самым суровым образом расправиться с этими мятежниками. И полководцы, и воины привыкли действовать преступно. Если их не уничтожить, они сами начнут уничтожать».
Взял другой свиток. Бросил взгляд на дату — так и есть, это письмо было прислано после извещения граждан о выздоровлении императора.
«Моя мать Фаустина убеждала твоего отца Пия — во время отложения Цельса — проявить любовь прежде всего по отношению к своим, а затем уже к чужим. Ведь нельзя назвать любящим того императора, который не думает о своей жене и детях. Ты видишь сам, в каком возрасте наш Коммод. Зять же наш Помпеян стар и не уроженец Рима. Подумай, как поступить с Кассием и его подручными. Не давай пощады людям, которые не пощадили тебя, на пощадили бы и меня и наших детей, если бы победили. Сама я скоро последую за тобой. Я не могла приехать в формийскую усадьбу, так как хворала наша Фадилла. Но если я не застану тебя в Формиях, поеду в Капую. Этот город может помочь и восстановлению моего здоровья и здоровья наших детей. Прошу тебя прислать в формийскую усадьбу врача Сотерида. Я совсем не доверяю Пизитею, который не умеет лечить маленькую девочку. Кальпурний передал мне запечатанное письмо. Ответ на него, если не будет какой‑нибудь задержки, пришлю через старого Кастрата Цецилия, человека, как ты знаешь, верного. Ему и поручу на словах передать тебе, что, по слухам, распространяют о тебе жена Авидия Кассия, его дети и зять».
Марк взвесил на руках письмо сирийцу и груду писем, присланных ему, затем швырнул первое в огонь. Потом долго смотрел, как горит пергамент, как обращаются в черные хлопья вмиг посеребрившаяся вязь слов.
Сидел молча…
Сразу после подавления мятежа император, август и принцепс Марк Аврелий Антонин, вопреки ожиданиям своих полководцев, полагавших, что время для похода на север еще не упущено, в июне 175 года отправился в инспекционную поездку на Восток. Определение «инспекционная» императору не нравилось, в разговорах и письмах он предпочитал употреблять слово «ознакомительная». В государственном совете, созванном опять же в Сирмии, разъяснил, что бунт сирийца открыл ему глаза, и вам, соратники, должен открыть глаза на угрозу, вызревающую на востоке. Предотвратить ее — их долг.
Примерно в те же дни Ауфидий Викторин прислал в ставку письмо, в котором упрашивал императора вернуться в Рим, утверждая, что столица боготворит и ждет своего спасителя. Все сословия жаждут видеть триумф человека, чье великодушие, государственный разум и прозорливость достойны Августа или Траяна.
Для Марка не осталось тайной, кто именно подбивал префекта города на подобные увещевания, ведь на личные послания того же адресата он отвечал сухо, информативно, без былой теплоты. Император ответил префекту, что настоящий момент мало пригоден для триумфов, однако он понимает желание поданных видеть его живым и здоровым, поэтому в путешествие на восток он отправится через столицу. Однако спустя несколько дней, сразу после получения письма от Фаустины, в котором она сообщала мужу, что более не в силах выносить разлуку и спешно собирается в Сирмий, чтобы увидеться с ним, Марк приказал побыстрее сниматься с места и уже через три дня императорский кортеж направился в Брундизий.
Первыми он посетил малоазиатские провинции, сохранившие ему верность. Останавливался часто, особенно в тех городах, которые славились своими сооружениями, святилищами и редкими диковинками, одаривал их средствами на общественные сооружения.
Затем направился в Сирию. Антиохийцев Марк простил, хотя вначале сильно разгневался на них и повелел лишить горожан зрелищ и многих других привилегий, но скоро все запреты были отменены. Детям Авидия Кассия подарил половину отцовского имущества. Дочери Кассия, Александре и его зятю Друенциану он предоставил право свободно передвигаться по всем провинциям, куда пожелают, и жили они не как взятый у тирана залог, а как люди сенаторского сословия, в полной безопасности. Он запретил даже в ссоре попрекать их несчастьем их дома и осудил некоторых людей, которые дерзко обращались с ними.
В Антиохии и Александрии Марк скорбел как Цезарь, что, злодеи, сгубившие Авидия и его сына Мециана, лишили его возможности проявить милосердие. Действительно репрессии ограничились казнями Корнициана и нескольких центурионов. В Смирне, Александрии и Афинах он ходил по улицам в плаще философа, посещал лекции ведущих преподавателей и вступал с ними в споры. В Афинах, чтобы доказать свою нравственную чистоту, принял посвящение в таинства Цереры и один вошел в ее святилище. Там же распорядился принять на государственное содержание философские кафедры последователей Платона, Аристотеля, Эпикура, а также приверженцев стоического учения.
В Иудее подивился безумству евреев, едва не взбунтовавшихся после его распоряжения, подтверждающего постановление Адриана, перестать калечить себя обрезанием крайней плоти. Местные старейшины явились к нему с мольбами разрешить им совершать древний обычай. Марк попытался убедить их, что эта мера, как и любое насилие над своим телом, во вред здоровью, но те продолжали настаивать на своем. Тогда император заявил:
«О маркоманы, о квады, о сарматы! Я наконец нашел людей глупее вас. Ваше безумство хуже, чем безумство германцев. Живите, как хотите».
Фаустина писала ему, он не отвечал. Она настаивала на встрече, наконец, собралась и сама помчалась в ту область Малой Азии, куда весной 176 года направлялся Марк. Встретиться мужем не успела, умерла в дороге, в каком‑то нищем поселке Галале у подножия Таврских гор.
Марк вернулся в Рим осенью 176 года, справил триумф и уехал в Лавиний что на юго — восток от Рима, куда вызвал Коммода и утвердил его в качестве своего товарища по трибунским полномочиям. В том же году он назначил его соправителем.
В 178 году вновь начались волнения за Данувием. Марку опять пришлось отправиться на войну. Два года сражался с германцами, там в Паннонии его и настигла смерть. Говорят, что умер от моровой язвы (чумы). Заветная мечта о создании двух новых провинций и возведении мощного оборонительного вала по Карпатам и Висле так и осталась мечтой, однако мог надеяться, что ему хотя бы в малой своей части исправить народ и каждого из нас.
Возможно, он не ошибался
Умирал трудно, войско скорбело.
В Риме скорбели.
Как пишет древний историк, «…никто не горевал о нем, но все радовались, уверовав, что он, ниспосланный богами, вернулся к богам. И сенат, и народ совокупно нарекли его благодатным богом… Святотатцем считался каждый, кто не имел дома его изображения. И ныне он во многих домах, его изваяние стоит среди покровителей — пенатов».
Сразу после смерти император Цезарь Марк Аврелий Антонин Август был обожествлен и возвеличен как и его отец Антонин Пий, дед Адриан и родоначальник династии Траян.
При всем том народ вот как рассудил: «Был бы он счастлив, не оставил бы после себя сына».
Действительно, наступала новая эпоха — правление Коммода, — когда зверства так и посыпались на Рим, когда покупалось и продавалось все, вплоть до сенатского звания и приговоров суда, когда римский император впервые выступил на арене, как достойный презрения гладиатор.
1 Зенон из Кития (336–264 гг. до н. э.) — древнегреческий философ, основоположник учения стоиков.
Хрисипп из Сол (III в. до н. э.) — один из ведущих философов стоического направления, руководитель школы в 232–204 гг. до н. э. Именно в формах, выработанных Хрисиппом, стоицизм во II в. до н. э. проникает в Рим
Эпиктет (конец I — начало II в. н. э.) — раб, а затем вольноотпущенник. По мнению стоиков Эпиктет ближе других подошел к тому состоянию, которое можно назвать мудростью. Письменных работ не оставил. После смерти Эпиктета римский автор Арриан собрал его высказывания, составивших свод нравственно — этических правил, которым необходимо следовать, чтобы прожить жизнь «в соответствии с природой».
Диоген из Синопы (ум. в 323 г. до н. э.) — знаменитый древнегреческий киник, философ на все времена, идеал для стоиков. Он говорил, что люди соревнуются, кто кого столкнет пинком в канаву, но никто не соревнуется в искусстве быть добрым. На вопрос, как отомстить врагу, Диоген отвечал: стать достойным.
2 Тразея Пет и его зять Гельвидий Приск — сенаторы, последователи учения стоиков, находились в оппозиции к императору Нерону. Первый в 66 г. был приговорен к смерти и покончил самоубийством, второй был изгнан, возвращен императором Гальбой и впоследствии казнен Веспасианом. Их славные кончины, отношение к превратностям судьбы являлись почитаемыми примерами поведения, нормой следования долгу. По Эпиктету, возвращенный из ссылки Гельвидий так ответил требовавшему от него императору Веспасиану, что бы тот не выступал в сенате со своим мнением и «уподобился большинству». Когда Веспасиан велел передать ему, чтобы тот не являлся на заседания сената, тот ответил: «В твоей власти лишить меня звания сенатора, но доколе я сенатор, я должен являться на заседания». — Ну, являйся, говорит цезарь, но только молчи. — Не запрашивай моего мнения, и я буду молчать. — Но я должен запросить мнение! — А я сказать то, что представляется мне справедливым. — Но если ты скажешь, мне придется убить тебя. — Когда же я говорил тебе, что я бессмертен. Ты сделаешь то, что твое, а я то, что мое. Твое — убить, мое — умереть без трепета. Твое — изгнать, мое — без огорчения отправиться в ссылку.
3 Антисфен (втор. половина V — перв. половина V в до н. э.) — основатель кинизма и в какой‑то мере учения стоиков. Современник Сократа, Платона, резко отрицавший существование «царства идей». Существуют только единичные вещи, «понятие всего лишь слово, объясняющее то, чем вещь бывает или что она есть». Поразительны его краткие ответы, афоризмы, замечания. Он советовал афинянам принять постановление: «Считать ослов конями». На возражение, что это нелепо, ответил: «Но ведь вы простым голосованием делает невежд полководцами». С Антисфена началась традиция блага как такового, он первым отказался обсуждать вопросы, связанные с устройством мира, и возвел в цель философскии добродетель.
4 Название Богемия произошло от кельтского племени боев, вытесненных с мест обитания германскими племена в том числе квадами и маркоманами. Это одно из древнейших географических названий в Европе
5 Тит Манлий Торкват — римский консул 340 г. до н. э., приказавший казнить родного сына за то, что тот в нарушение приказа, вызвал на поединок знатного противника. Казнь была проведена несмотря на то, что юноша одержал победу.
Гай Марий — консул 107, 104–100 гг. до н. э., знаменитый римский полководец, победитель кимвров и тевтонов, реорганизатор римской армии, проводивший в отношении солдат политику драконовской дисциплины. Дело доходило до того, что легионеры, задавленные хозяйственными работами, требовали от него скорейшего начала боевых действий, т. к. им легче было храбро умереть, чем сносить тягло.
Марк Юний Брут — зять Катона, соратник Кассия, участвовавший в убийстве Юлия Цезаря.
6 Демонакт (50 — 150 гг.) — древнегреческий мудрец, родился на Кипре, проживал в Афинах. Проповедовал добродетель, но при этом обличал пороки, а не людей, потому что считал всех братьями и сестрами. Его любимым делом было восстановление мира везде, где он сталкивался с его нарушениями: он вмешивался в ссоры братьев, в семейные разногласия, в политические раздоры и, по большей части, ему удавалось всюду прекращать вражду. Своих убеждений он не открывал, однако открыто отрицал народные культы, за что его, как и Сократа, предали суду. Но времена изменились — Демонакт был оправдан, и не стал менее популярен. В старости он пользовался исключительной любовью простого народа. Достигнув почти столетнего возраста, Демонакт решил умереть и перестал принимать пищу. «Окончена борьба, — сказал он перед смертью, — и судьба призывает не медлить здесь более».
Дион Хризостом — философ стоического направления родом из Малой Азии. Замечательный оратор. Подвергался гонениям при Домициане. Жизнью своей и делом подтверждал нравственные истины, примирял враждующих, укорял порочных. Был при Нерве и Траяне кем_то вроде христианского духовника.
С современной точки зрения и Демонакт, и Дион Хризостом, как и указанный ранее Эпиктет, а также другие мудрецы той эпохи положили начало тому мощному духовному движению, которое позже, в христианстве, было названо монашеством, в исламе бродячими дервишами.
7 Странным образом рассуждения Диогнета совпали с оформленной в стихах мыслью Николая Заболоцкого — поэта, жившего почти на тысячу восемьсот лет позже Марка Аврелия.
Как мир меняется! И как я сам меняюсь!
Лишь именем одним я называюсь, –
На самом деле то, что именуют мной, –
Не я один. Нас много. Я — живой.
Чтоб кровь моя остынуть не успела,
Я умирал не раз. О, сколько мертвых тел
Я отделил от собственного тела…
Н. Заболоцкий. Избранное. Уфа, 1975 г. С. 36
8 Фарсал — город в Фессалии, где 6.06.48 г. до н. э. произошла решающая битва межды войсками Цезаря и Помпея. У Помпея было 45 тысяч пехотинцев и 7 тысяч конницы, у Цезаря — 22 тысячи пехоты и 1 тысяча всадников, тем не менее Помпей потерпел сокрушительное поражение. Юлий Цезарь обыграл его тактически, разместив резерв в нужном месте и пустив его в дело в нужный момент. Победа открыла Гаю Юлию Цезарю дорогу к полному единовластию
9 Марк Катон Цензор или Катон Старший (Порций Катон Цензор) (239–149 гг. до н. э.) — консул 195 г. до н. э., историк, автор руководств по различным отраслям практической деятельности, суровый блюститель нравов, даже Сципионов попрекавший изнеженностью и тщеславием
121 г. 26 апреля — родился Марк Аврелий
138 г. 25 февраля — Адриан усыновляет Антонина, а последний — Марка Аврелия и Луция Вера, сына Элия Вера.
138 г. — смерть Адриана. Начало правления Антонина Пия. Помолвка Марка Аврелия с Фаустиной, дочерью Антонина
140 г. — первое консульство Марка Аврелия
145 г. — Марк женится на Фаустине
148 г. — 900–летня годовщина основания Рима
161 г. 7 марта — умер Антонин. Марк назначает своим соправителем Луция Вера.
162–165 гг. — Парфянская война
167–175 гг. — 1–ая Маркоманская война
169 г. — умер Луций Вер
171–173 гг. — Марк Аврелий в Карнунте. Предположительная датировка 2 и 3 (или же 1 и 2) книги «Размышлений»
175 г. — восстание Авидия Кассия
176 г. — Марк Аврелий назначает Коммода своим соправителем
178–180 гг. — 2–ая Маркоманская война
180 г. 17 марта — умирает Марк Аврелий.