Вот мне и сорок девять лет. Как относиться к этому? В эти трудные времена я мог бы вступить в борьбу наравне с молодыми. В моих жилах течет горячая кровь, временами меня охватывают юношеские порывы удальства… Но прежде всего, что же такое рождение человека? Простая случайность. И между первым взглядом, которым младенец окидывает пространство вокруг себя, и настоящим умением видеть мир лежит пропасть. Как между прозябанием и полноценной жизнью. Многие согласны довольствоваться небольшим: они кормят себя, развлекаются, работают и размножаются. Их тело быстро дряхлеет и в конце концов превращается в пыль. Круг замыкается, от них не остается ни малейшего следа, как от облаков. Возможно, это один из самых мудрых способов существования. В конце концов, к чему искать смысл своего появления на свет, изучать механизмы души, спускаться в ее кладовые, точно в шахту? Живое создание — это вечные сумерки, загадки, требования, слабости, порывы и неуемные запросы. Человека, любого из нас, можно сравнить с посаженной в клетку дикой птицей, у которой подрезаны крылья, мы так же беспомощны, жалки и смешны. Познать себя — означает, по сути, не что иное, как погрузиться в коварные иллюзии, это означает радоваться или печалиться. Мы принимаем самих себя за некий идеальный образ, исказить который может только наше настроение.
То явление, которое мои учителя — греки называли «вторым рождением», не что иное, как торжество истины. Тот, кто мнит о себе невероятно много, на деле чаще всего оказывается ничтожеством. Чудеса храбрости вдруг показывает тот, кто считал себя трусом, непревзойденную ловкость — робкий и застенчивый человек. Иной сам себя называет мягкосердечным, но на поверку способен убить родного брата из корыстного расчета. Один считает, что заслужил высшей награды, совершив в действительности низость, другой претендует на фанфары славы, тогда как самой природой ему назначено быть тюремщиком. А кто-то, всю жизнь воспитывая в себе презрение к смерти, воинскую суровость, вдруг в час испытаний проявлял высокий гуманизм. Есть люди, которые не в силах смотреть в глаза правде. Но, как они ни избегают этого, она давит на них всю жизнь, делает их живыми мертвецами, путающимися в собственных мыслях, опустошенными мечтами о своей молодости, зря потраченной в череде похожих друг на друга дней. Их души можно сравнить разве что с изношенной одеждой… Но есть и такие, у кого хватает силы духа встать на путь, уготованный им судьбой.
Земные блага, которых я так страстно жаждал в молодости, свалились на меня после того, как я перестал бредить ими. Только забыв о своих юношеских притязаниях, я сделался хозяином самого себя. Я призвал свое крепкое тело быть верным исполнителем воли рассудка. Сделав это раз и навсегда, я оказался неуязвимым для страстей и пороков. Черные демоны потеряли интерес ко мне. Боги, всяческие суеверия лишились власти надо мной… В конце концов, мои желания начали сбываться. О! Конечно, только на уровне внешнего преуспевания. Судьба благоволила ко мне за то, я убежден в этом, что я ничего не просил у нее. У меня было все, что я хотел иметь — и сколько лет! — потому что я готов был обойтись минимумом, не придавая значения тому, что обычно понимается под благом. То умиротворение, в которое я погрузился, было на самом деле, скорее, безразличием. Впрочем, умиротворения нельзя найти ни в уединении, ни в веселье, ни в бедности, ни в обеспеченности. Его можно испытать, пожалуй, на поле сражения, ибо оно есть свойство нашего сознания, а не внешних причин.
Нечто похожее я испытал в Риме, когда сумерки уже становятся морозными, но еще отсвечивают розовым теплом ушедшего лета. Это необыкновенная история, дорогая Ливия, и я должен поведать тебе ее, несмотря на то, что времени у меня осталось не так много.
Как ты знаешь, я принадлежу к клану Юлиев, иначе говоря, я был близким родственником Цезаря. Но наша семья относилась к младшей ветви клана, мы пребывали в статусе бедных родственников, тех, кого приглашают на семейные празднества, но с кем не выходят на люди, кого не назначают на высшие посты.
Мой отец, Квинт Юлий, находясь с гарнизоном в Нарбонии, взял себе в жены вольку, другими словами, девушку варварского народа. Других ошибок в жизни он не совершал, но и одной этой было достаточно. Будь она его любовницей, на это закрыли бы глаза. Но женитьба на вольке затворила перед ним двери влиятельных домов. Отец был прост и прям, он бросил вызов обществу, поселившись с женой в самом городе. Какова дерзость! От одного из дядей он унаследовал виллу Марция, которая прежде служила резиденцией Анку Марцию, одному из семи царей Рима[1], в этом же доме родился Кориолан.
Об отце я никогда тебе не рассказывал. Он не был обычным человеком, точнее, пожалуй, его следует назвать противоречивым. Он нежно любил свою семью, но всю жизнь посвятил военной службе. Думаю, в глубине души он тяготился отчуждением от семьи, на которое он сам себя обрек. Возможно, с годами угасла страсть, которую он питал к моей матери, не знаю. Во всяком случае, едва Рим затевал какую-нибудь военную кампанию — дальнюю или близкую, легкую или опасную, прибыльную или нет, — отец всегда в числе первых вызывался принять в ней участие. Друзья считали его честолюбцем. За честолюбие они принимали стремление убежать от обыкновенной скуки. Если бы они знали, сколько усилий он прилагал, чтобы скрывать радость, охватывающую его в момент расставания с семьей! Несмотря на свою доблесть, он не продвинулся по служебной лестнице выше трибуна. Во время войны рабов лучник Спартака пригвоздил его к частоколу ограды. Насмешка судьбы! По его завещанию мы отпустили всех рабов виллы и нашего имения в Кампании.
Что касается моей матери, то она так и не смогла приспособиться к новой жизни: ни к суете, ни к сложной атмосфере римского общества. Она была создана для созерцательности, свободной от бытовой суеты, существования среди торжественной тишины лесов. Пока мы жили на ее родине, в Нарбонии, она казалась веселой, нежной, в чем-то загадочной. Но в Риме она становилась похожей на тех совят, вынутых из дупла, что сжимаются в комок от яркого света и дрожат крыльями. Беззащитная, она смирилась с исчезновениями моего отца, никому не рассказывала о своей тоске по родине.
Недолгая любовь этих столь непохожих друг на друга существ и послужила причиной моего появления на свет.
Когда мы переехали в Рим из нарбонской Галлии, мне было семь лет. В Риме среди наших рабов было трое галлов. Они помогли освоить их диалект. И я не только выучил их варварский язык, но и постиг свойственный только им особый образ мышления, для которого были характерны мечтательность, поэтическое восприятие действительности, тогда как на внутренний мир типичного римлянина наложило отпечаток всевластие торговцев и судей. Мы излишне трезвы…
В остальном же мое детство мало чем отличалось от детства моих сверстников.
Мальчишки нашего квартала, особенно дети лавочников — а я всегда оставался чужд этому миру, — прозвали меня Браккатом за то, что я носил широкие штаны бракка, в каких щеголяют молодые галлы. Тогда я впервые почувствовал себя оскорбленным.
Как и другие, я играл в мяч в саду нашего дома на Палатине[2], писал палочкой на восковых дощечках, бывал бит хлыстом строгого школьного наставника. Как и другие мальчишки, я вырезал свое имя на цоколе Эмилийского храма. Думаю, что его еще можно прочесть на третьем камне западного фасада с левой стороны: «Тит Юлий Браккат». Последняя буква не ясна, она пришлась на особо твердое место, и я сломал резец.
Однажды я упал в Ютурнов пруд, в котором, по легенде, Диоскуры поили своих лошадей. Прорицательница, жившая по соседству, увидела в этом некое предзнаменование. Я о нем не узнал, но отец, помню, весело рассмеялся, а мать во время молитвы благодарила богов. Была в моем детстве еще одна особенность, сказавшаяся на моем воспитании, правда, совсем незначительная: родители поклонялись разным богам. Что же оставалось мне? Мой детский рассудок принял среднее: я шептал молитву на странном языке — в нем перемешались римские и галльские названия. Минерву я называл иногда Беллизамой, Геракла — Кернунном, Диану — Эпоной.
Когда мне исполнилось пятнадцать лет, меня отправили в Грецию. Там я продолжал учение и, вернувшись, понял, что остался вне какой-либо религии. Стоит ли удивляться этому?
Не думай, что я пытаюсь оправдать некоторые свои промахи и беды ограниченностью собственных родителей. Многие считают юность безопасной гаванью, где человек отсиживается до тех пор, пока не повзрослеет, и где ему прощаются все ошибки. Нет, я никого не виню, кроме себя самого. Даже в сегодняшнем катастрофическом положении вещей я не ищу виноватых.
Никто не заставлял меня прервать обучение и облачиться в доспехи легионера, а затем уйти внезапно с военной службы и устроиться на службу к банкиру Крассу. Никто не виноват в этом, кроме моего тогдашнего поразительного тщеславия и непонимания собственных возможностей.
Красс знал моего отца со времен гражданской войны. Он ценил его мужество и потому принял меня с распростертыми объятиями, заставил изучать право, приобщил к делам. Для него это было, впрочем, нечто вроде выгодного помещения капитала. Ведь я стал начальствовать над писцами и при этом получал скромное жалованье. Но мне казалось выгодным держаться в окружении столь важной фигуры. В те годы я приглядывался к политическим играм и даже надеялся преуспеть на этом поприще. Моя наивность и самоуверенность не знали границ! Красс ловко играл на этом. На словах он сильнее, чем кто бы то ни было, желал моего избрания в Сенат, а сам использовал меня в своих интересах, поручал обреченные на провал дела. Использовать себе на пользу друзей было его правилом. Я надеялся, что мое усердие и терпение будут вознаграждены. Я сносил обиды, но при этом терял нечто важное в глазах окружающих, пятнал свою честь. Красс без всяких угрызений совести поручал мне самые грязные делишки, запутанные и опасные, шла ли речь о сделках со скупщиками краденого, или о сговоре с пиратами, которые в те годы вовсю бесчинствовали на море. И в конце концов, когда уже достаточно долго проработал у Красса, я сам стал относиться к себе как к настоящему пройдохе. Язык торгашей сделался мне привычным, я забыл про собственное достоинство, потерял щепетильность. И к тому же так и не разбогател. Обкрадывая для моего хозяина простаков и беззащитных, я в силу врожденной честности не мог обмануть его самого.
Незадолго до отбытия Цезаря в Галлию, я решил попытать счастья на выборах, следуя своим прежним мечтам о карьере политика. Я потерпел поражение на первой же квестуре, такое беспощадное, что Теренция, моя жена, уставшая от моих неудач и, без сомнения, от меня самого, решительно настояла, чтобы я снова попробовал себя в военном деле. Она сказала:
— Если ты собираешься продолжать карьеру политика, то должен сделать так, чтобы твои избиратели забыли о сотрудничестве с Крассом. Ты должен добиться славы оружием. Без воинской доблести сегодня ничего не достичь.
Ей без труда удалось убедить меня. Я уже созрел для того, чтобы трезво оценить свое положение в хозяйстве Красса. Я чувствовал себя породистым скакуном, которого держат в грязном хлеву под надзором неумелых конюхов, а он не может даже выразить протест! Поистине это равносильно страданиям Прометея, испытавшего муки неподвижности.
Когда же я получил жезл центуриона, меня отправили не в Галлию с Цезарем, как я рассчитывал, а в Африку. В течение двадцати месяцев я сидел в укреплении в округе Ламбезия, на севере пустыни.
Как мне не хочется вспоминать те дни! Я испытываю чуть ли не стыд… Тебе трудно понять мое тогдашнее положение, ведь за четырнадцать лет мир неузнаваемо изменился. Тот, кто сегодня наделен богатством и властью, в те времена подвергался бы насмешкам, на него показывали бы пальцем. Я помню те добрые времена, когда бесчестных торговцев не допускали в Консулат, бедность тогда приравнивалась к чести и достоинству. Впрочем, уже и в то время можно было ощутить признаки близкого разложения общества. Вот почему один из друзей отца так пошутил над ним.
— Как поживает твой Тит? — спросил он.
— Он служит под орлами, — ответил отец.
Друг насмешливо заметил:
— Это самое плохое, что вы могли придумать! Игра на дудочке или цитре — более полезное занятие. Поступи вот как: если у твоего парня есть голова на плечах, купи ему лавку!
Как я завидую нынешней молодежи! Они не знают, что такое врожденная честность. Они не были свидетелями того, как уходила с арены старая доблестная гвардия, а на ее месте множилось племя бессовестных торгашей. Они не успели осознать смысл истинных ценностей, как эти ценности уже были потеряны. Рим нападал на всех подряд, все заглатывал, всех переваривал. Старого мира больше не осталось. Он перемолот челюстями молодых римлян.
Что же стало с моим несчастным поколением?
Лучшие люди его, такие, как Брут, убивший Цезаря, или как Катон, его дядя, задавались вопросом, не окажется ли прошлое зародышем для недалекого будущего, не вернет ли это будущее страну к мрачным временам, через которые когда-то пришлось пройти. Они не могли найти ответа, ибо не знали, в чем искать опору: в касте ли, в семье ли, в нации… Но их нетерпеливые натуры жаждали свершений, они метались от одной идеи к другой. И вот однажды им пришло в голову, что страну их, ограниченную морем и горными хребтами, унижает столь мелкий масштаб. «Наша родина — это всего лишь маленький городок на извилине реки, как это несправедливо! — решили они. — Нас ждут неосвоенные земли…» Кто сможет овладеть ими? Они бредили именем Кориолана, искали того, за кем можно было пойти, поверив. И не видели никого, кроме самих себя.
Нас нельзя винить за путь, которым мы, в конце концов, пошли, хотя, конечно, он во многом определялся честолюбием. Я встал на него с открытым сердцем, с решимостью обреченного.
Знай же, что я не сожалею о своем выборе. Все, что есть во мне лучшего, я привез с собой из галльского леса. Перед лицом высшего судьи, если такой есть, признаюсь, что самые достойные дела были совершены мною там. Как вольно дышалось в тех краях, это была настоящая жизнь! Но сколько мы изведали лжи, сколько предательства омрачало те чудесные дни…
Не сомневаюсь, что Кориолан испытал то же самое. Историки не до конца понимают его. Они исказили, принизили его образ. Каждый поворот истории рождает своего Кориолана. Такие люди заявляют о себе обычно накануне великих потрясений, на следующий же день после падения режима. Их зловещая тень появляется, когда рушатся старые устои, и мир в очередной раз оказывается под угрозой. Кориолан — это болезнь души в больном мире.
Итак, в один из осенних вечеров моя жизнь изменилась столь круто, что это было похоже на столкновение ветерка со шквалом.
Мне было тогда тридцать пять лет. После довольно серьезного ранения меня перевели из ламбезийского укрепления и разрешили побывать на родине. Через несколько часов плавания на военной триреме я сошел в порту Остия, но не стал дожидаться своего багажа, который должен был прибыть днем позже. Мне не терпелось вернуться домой, увидеть мою Теренцию. Не потому, что она давала повод сомневаться в ее верности, нет, это было нетерпение солдата, истосковавшегося по Дому.
Я поднимался к городу по Священному Пути. Я был необычайно весел, пребывая в счастливом неведении, никакие предчувствия не томили меня. Во время плавания я не заметил каких-либо знаков, с помощью которых всемогущие боги имеют обыкновение предвещать судьбу простым смертным, меня не мучили приступы безотчетной тоски, какая часто навещает нас в минуту беспечности перед черными днями. Наоборот, всю дорогу я был по-детски оживлен в предвкушении радостного возвращения к родному очагу. Я верил, что желанен, мечтал о долгих поцелуях Теренции, ее опьяняющих духах, нежном теле, воспоминания о котором превращали в муки долгие африканские ночи. Месяцы, проведенные под жарким солнцем, разгорячили мою кровь. Я почти бежал, стуча тяжелыми каблуками по стертым дорожным плитам, мне уже мерещились гладкие плечи Теренции, ее изящная, прохладная шея, стройные ноги, мягкий затылок, тот особый наклон головы, который придавал ей чарующую прелесть.
Дорогая Ливия, еще год назад я не осмелился бы писать тебе о таких вещах. Но теперь ты знаешь, какую власть имеет плоть над молодым мужчиной, и сможешь понять меня.
Дойдя до Капитолия, я невольно остановился, испытывая радостный трепет. Такое бывало со мной после каждой длительной отлучки из города. Меня восхищало это великолепное нагромождение дворцов, россыпи колонн и статуй, особенно череда террас и фасадов патрицианского Палатина, оживленных пышными кронами деревьев.
В тот вечер лучи заката словно подожгли город отблесками серебряных и золотых украшений храмов и других строений. Казалось, сама Венера осветила мерцанием, исходящим из ее раковины, бессчетные крыши города. Из ротонды храма Весты курился янтарный дымок, и статуи богинь казались ожившими. И все это великолепие обтекали толпы людей, стекающихся к Священному Пути из окрестных улочек. Люди толпились перед лотками торговцев, возле поэтов и заклинателей змей. Над этим многоцветным столпотворением плыли, точно корабль по волнам, носилки какого-то патриция.
Душа моя замирала от восторга. Я вернулся в свой родной город, город своей юности, своего детства! В моих воспоминаниях он занимал самое важное место. Его гул сравним с шумом моря, он состоит из тысяч различных звуков, тысяч голосов, тысяч столкновений. Его воздух замешан на запахах прибитой пыли, ладана и чеснока. Его бурление поражает своей мощью, но оно странным образом не тревожит ночного безмолвия. От него исходит радость, его мостовые, дома, деревья, само низкое небо излучает уверенность в приходе скорой славы… Вот каков был мой город — Рим, властелин мира. И я чувствовал себя его частицей. Его огонь зажигал и меня, заражал своей страстью и гордыней… И снова я думал о Теренции.
Продолжая идти по Священному Пути, я слился с толпой. Про эти места очень точно сказал Цицерон: «Куда ни ступи, каждый камень отмечен печатью истории». Я остановился возле фонтана Кастора и Поллукса, чтобы взглянуть, как раньше, на свое отражение рядом с отражением каменных Диоскуров и их коней. Почему-то у меня осталось в памяти то последнее мое отражение: представь себе молодого центуриона, щеголявшего начищенной кольчугой и алыми кожаными перевязями, бляхой с гербом республики и черным походным плащом, привезенным из Африки. Волосы мои были аккуратно уложены мелкими волнами, прикрывающими лоб, лицо уже приобрело угловатость и холодность, которые тебе знакомы. Конечно, меня нельзя было назвать красавцем, но я остался доволен своей мужественной внешностью, гордой осанкой, крепким и ловким телом.
У фонтана я встретил Фабия, самого молодого сенатора Республики. Он показался мне в первый момент смущенным, но быстро совладал с собой и с явно преувеличенным выражением дружелюбия на лице подошел ко мне. Разумеется, на самом деле он высокомерно презирал офицеров младшего уровня, каким я и предстал перед ним, но нас связывала детская дружба, и Фабию было приятно предаться воспоминаниям. Кроме того, тогда было модно восторгаться военными подвигами, и этот богатый, надменный, рафинированный сенатор, отдавая дань моде, любезничал с молчаливым легионером, но в этой веселой снисходительности как раз и проявлялось самое утонченное презрение. Я сообщил ему, что меня отпустили на три месяца, а вскоре я отправлюсь скорее всего в Галлию для нового набора легионеров. Фабий пожелал мне «заслуженной» карьеры военного и поспешил пригласить меня на один из обедов. Но я понял, что он сделал это только из вежливости. Мне показалось странным, что он избегал касаться в разговоре Теренции, хотя раньше не упускал случая послать ей через меня льстивый привет. Ведь я увел ее у него из-под носа, когда они уже были помолвлены. Тщетно я пытался разгадать значение неопределенной улыбки, которая блуждала на его губах. Он сказал, что торопится по делу, и мы расстались. Я вернулся к своим мечтам.
До виллы Марция, расположенной в центре Палатинского холма, нужно было подниматься по длинной широкой лестнице, выбитой в скале. Я встретил на ней несколько слуг из соседних домов, они приветствовали меня, но тут же ускоряли свой шаг, точно опасались, что я обращусь к ним с расспросами. Внезапно я почувствовал беспокойство. На углу улицы, у фонтана, беседовали две женщины. Заметив меня, они замолчали и неотрывно смотрели на меня, пока я не прошел мимо. На одной из стен я увидел взъерошенную кошку, это была кошка Теренции, и, когда я позвал ее, она жалобно мяукнула в ответ. Что бы ни означало появление этой кошки, она навсегда запечатлелась в моей памяти.
Наконец я увидел свой дом, вернее, то, что от него осталось: почерневший, растрескавшийся фасад, пустые окна, на которых болтались жалкие остатки ставен.
В домике слуг горел свет, я вошел в него. Мне навстречу устремилась Мара, получившая волю, бывшая рабыня моего отца, привезенная из Нарбонии. Сначала она молча стояла в темной прихожей, осклабившись беззубым ртом, вздрагивая седыми прядями, свисавшими из-под капюшона. Потом ухватилась своими иссохшими руками за мою кирасу и пробормотала:
— Это ты, хозяин? О, хозяин! Вот ты и пришел!.. Ты здесь…
Слезы навернулись на ее красные глаза и стекли по дряблым щекам.
— Посмотри, что с твоим домом, хозяин… Все пропало!.. Твой дом сгорел в одну из ночей сентябрьских календ. Пожарники появились слишком поздно… К счастью, хозяйки не было дома, она была на обеде…
— Где она? Говори! Где она?
— Хозяин… Я… О! Хозяин, беда никогда не приходит одна…
— Отвечай же!
Я с силой тряхнул ее, забыв о ее почтенных летах. И тогда она призналась мне, что спустя три дня после пожара Теренция покинула дом, забрав ту немногую мебель, которую удалось спасти, и устроилась в Квиринале у моего бывшего хозяина Красса, который тогда еще не имел дома на Палатине, что приводило его в ярость.
Но почему именно у Красса, не мог понять я, ведь Теренция знала из моих рассказов о его коварстве, о том, что я презирал его в глубине души. О его алчности по Риму ходили легенды. Если только… Да, ответ напрашивался только один: она изменила мне!
— Это еще не все, — пролепетала Мара. — Все рабы заточены в эргастуле Красса. Мне передали, что их уже перепродали. Только меня они не посмели увести, ведь я вольная…
— А Котус?
— Его увели вместе со всеми. Его хлестали кнутом, но он продолжал выкрикивать твое имя. Если бы ты оказался рядом, хозяин…
Сердце мое сжалось, затылок, который был недавно ранен, точно налился свинцом. Я оперся рукой о стену. Мара подняла с пола мой шлем и осторожно взяла за руку.
— Как ты побледнел, хозяин! Я принесу тебе воды.
Вот каким было мое возвращение к родному очагу, вернее, к тому, что от него осталось.
Посреди атриума лежали обломки мраморного стола, подаренные старому Анку Марцию горожанами. Обшивка перегородок растрескалась и покоробилась, в том же состоянии находились все шестнадцать колонн перистилия. Вокруг бассейна, где застыла черноватая вода, валялись опрокинутые статуи, обугленные ветви пальм. У жертвенника Ларам я очистил от мусора уцелевшую фигурку Минервы, к которой так благоговейно относился мой отец.
Когда я вернулся в домик прислуги, на улице была ночь. Мара раздула угли и поставила на стол помятый кувшин, две глиняные тарелки и блюда с кусками вареной рыбы. Я сидел неподвижно, не притрагиваясь к еде. Я лишился недавней радости, недавнего прилива сил. За что зло так упорно преследовало меня? Или с рождения я был обречен на жестокие лишения? Мара со слезами на глазах уговаривала меня хоть немного поесть. Под конец трапезы вино ударило ей в голову, глаза ее загорелись.
— Это все она! — воскликнула старуха. — Знал бы ты, как она себя вела. Она ходила на праздники к сенаторам.
— Замолчи! — велел я.
— Мне было больно видеть это, и не мне одной. Мы так любили тебя… О, хозяин!..
Наконец я нашел в себе силы подняться со стула. Теплые слова Мары дали мне заряд силы. Моя молодость, моя поруганная любовь взывали к мщению. Стиснув кулаки, я побежал в ту часть города, где жил Красс. Была глубокая ночь. Помню, меня поразило одно символическое совпадение: пожар полыхал на улице, которая вела к его дворцу. Я долго пробирался через толпу растерянно мечущихся погорельцев, спасающих свое имущество, и рабов, вытаскивающих тяжелую мебель. Среди них я узнавал ночных сторожей самого Красса в защитных шлемах на головах. Они подтаскивали чаны с водой и тяжелые крючья. Из опыта я знал, что хозяин наказывал им в таких случаях путаться под ногами и мешать тушить пожар, чтобы он мог потом за бесценок выкупать руины сгоревших зданий.
Ворота, ведущие ко дворцу верховного банкира, оказались запертыми, их охраняли вооруженные рабы. Они не пропустили меня, несмотря на мои доспехи и клятвенные заверения в знакомстве с Крассом, потрясая в ответ дубинками и твердя:
— Хозяин опасается воров!
Что мне оставалось делать? Впустую созерцать светящиеся окна, за которыми, возможно, находилась моя жена? Продолжать перебранку со стражей? Взбешенный, с колотящимся сердцем, бродил я по соседним улочкам, проклиная свою судьбу. Но мой бессильный гнев мало-помалу улегся. Я успокоился, словно со дня нашей свадьбы знал о том, что должно произойти.
Мне ничего не оставалось, как вернуться в Палатин. Мара ждала меня; она расстелила постель и дала мне одеяло, пропахшее дымом и прелью кладовки. Вместо душистого тела Теренции, ее ласк меня ждало зловоние и холод каменных плит. На уровне моих глаз по обшарпанной штукатурке шла цепочка черных муравьев, тянувшаяся к самому потолку. Отбрасываемые ими тени укрупняли насекомых. Точно такие же муравьиные пути попадались мне в Ламбезии, они огибали песчаные дюны или стену нашей крепости, иногда сокращая себе путь, проходя через бойницу.
Наконец Мара загасила свою мерцающую лампу, и в темноте мое отчаяние достигло своего высшего предела.
Только камни разделили со мной муки той злосчастной ночи, добавив к ним свое трагическое молчание.
Наступил рассвет, но новый день не принес мне облегчения…
Теренция действительно находилась в доме Красса. Должно быть, Фабий еще с вечера успел предупредить ее о моем появлении: несмотря на ранний час, в доме уже собрались ее отец, дяди, возле нее был и сам молодой сенатор. Меня отвел к ним красивый раб-грек, точно сошедший со старинных изображений. В покоях дома била в глаза роскошь, которой я не встречал здесь прежде: дорогая мебель, фрески, картины… Теренция встретила меня, сидя в кресле, инкрустированном перламутром, такие только начали появляться тогда в самых богатых домах. Ее волосы были завиты и уложены в пышную прическу, голова, со свойственной ей одной грацией, наклонена к плечу, как бы подставляя гибкую шею для поцелуев, воспоминания о которых на миг захлестнули меня. Куда мне было деваться от этих жгучих, точно черные алмазы, глаз, от этой неподражаемо мягкой, зачаровывающей улыбки!.. Ноздри ее немного подрагивали, выдавая скрываемое беспокойство. Руки были по-прежнему нежными, такими хрупкими и покорными на вид! Но я знаю, какими жаркими они бывают в момент любовных ласк, как умеют унимать лихорадку во время болезни. На Теренции сверкали драгоценности, подаренные мной: тяжелый браслет, украшенный рубинами и изумрудами, жемчужные серьги и колье. Она была облачена в также незнакомую мне фиолетовую тунику, расшитую узором из птиц и листьев. Но что особенно бросалось в глаза — так это ее изменившееся тело: оно словно расцвело, девичьи формы обрели плавные линии спелого женского тела.
Сомнений быть не могло, я теперь стал чужим для нее. Человеку, случайно наблюдавшему бы сейчас нашу встречу, ни за что не пришло бы в голову, что когда-то мы были мужем и женой. У меня не было сил выразить свою боль, но внешне, как уже потом осознал, я вел себя холодно. Так бывает доведенный до отчаяния человек выглядит равнодушным, а глубоко оскорбленный бравирует, надев маску победителя.
Фабий стоял позади Теренции между ее отцом и дядями. Он опирался о спинку ее кресла, как бы давая понять, что передо мной — его собственность, на которую он имеет все права. Отец ее старательно задирал подбородок, желая казаться надменным, но его лицо выдавало напряжение. А дяди расположились рядком, точно грифы на ветке. Все это достойное общество состояло сплошь из судей и банкиров, тем или иным связанных с Крассом.
Снова мой затылок налился свинцом, я пошатнулся, как будто земля задрожала у меня под ногами. Я стоял перед этими богачами, как пойманный вор перед трибуналом. В тот момент я подвел черту под годами своей беспутной молодости, полной честолюбивой глупости, презренных расчетов, бросивших меня в среду, для которой я не был создан.
Отец заговорил первым. Я до сих пор помню его тяжелый, несколько свистящий голос.
— Сразу после пожара мы пытались связаться с тобой, — сказал он. — Сообщить об этом тяжелом известии был наш долг…
Они не предлагали мне сесть. Ресницы Теренции были опущены, она перебирала пальцами бахрому на поясе.
— Моя дочь, — продолжал он, — не могла после пожара оставаться в твоем доме. Это вполне естественно. Место жены — у домашнего очага, но где бы она взяла денег, чтобы поддерживать жизнь в нем после такой разрухи… Твоего жалованья ей едва хватало. Я уже не говорю о том, что с самого дня вашей свадьбы Теренция влачила существование, не достойное ее. С детства она привыкла к достатку, к комфорту и страдала без них в твоем доме, хотя и выносила лишения без жалоб и упреков. Она верила твоим обещаниям, из которых ни одно не было выполнено!
— Когда-то тебе льстило, что твоя дочь породнилась с моей семьей.
— Потому что я тоже поверил в твое большое будущее. Но, увы! Ты продолжал беднеть, тогда как другие упрочивали свое состояние и положение в обществе. В конце концов, ты бросил и дом, и жену, чтобы искать счастья в чужих краях. Разве так поступают достойные мужья? Отвечай!
— Так советовала мне Теренция.
— Ты не можешь понять, что она просто устала выслушивать твои жалобы на невезение, злобные выпады в адрес тех, кто преуспевал. Я нахожу, что она проявила достаточно терпения, прежде чем решилась посоветовать тебе изменить жизнь.
— Терпения, достойного служить примером, — поддержал его другой родственник.
— На ее долю выпало новое испытание: пожар. Ей некому было помочь, я находился в этот момент в Греции. Естественно, Теренция обратилась за помощью и советом к Крассу.
— Я попросила его, — глухо произнесла она, — одолжить мне двести тысяч сестерциев, чтобы привести в порядок наш дом.
— Но как мог Красс дать ей такую большую сумму после того, как ты уже занял у него триста тысяч сестерциев? — воскликнул ее отец.
— Эту сумму я потратил на участие в выборах.
— Твои выборы были обречены на неудачу. Ты был по горло в долгах, но с легким сердцем отправился в Ламбезию, не рассказав всего честно ни жене, ни ее семье.
— Это была одна из главных причин, которые побудили меня покинуть дом и жену. Я надеялся попасть с армией в Галлию и разбогатеть там.
— Красс не мог бросить Теренцию в таком плачевном состоянии. Как порядочный человек, он предоставил ей место в собственном доме. Я никогда не забуду того, что он для нее сделал.
— Почему же после вашего возвращения из Греции, — спросил я, — Теренция не перебралась к вам?
— Я остановился в Остии. А Теренции больше нравится на Квиринале, чем в моих пропыленных складах. Разве она не имеет право выбирать, где ей жить?
— У нее есть, кроме того, право посещать пиршества, украшать своим присутствием дома сенаторов…
— Но кто из вас первым вступил на путь измены — не ты ли? Разве это не измена, когда муж бросает любящую жену вместе со своей огромной задолженностью и на годы покидает домашний очаг? Уж не думаешь ли ты, что моя дочь сделалась твоей рабыней после вашей свадьбы? Что вообще между вами общего? Ничего, мой дорогой центурион. И Теренция имеет право в любой момент порвать узы своего неудачного замужества.
— Теренция, я хочу слышать, что скажешь ты. Так ли я должен понять происходящее, как объяснил его твой отец?
— Прислушайся к тому, что говорит твой разум, моя дочь. Не позволяй себя обманывать снова лживыми обещаниями. Я знаю, как он коварен.
Сенатор Фабий до сих пор не проронил ни слова. Он держался так, будто его совсем не волновало то, что происходило на его глазах.
Отец Теренции снова заговорил, слегка понизив тон голоса:
— Кроме той суммы, что ты взял у Красса, то есть трехсот тысяч сестерциев, ты пустил на ветер и приданое Теренции, но избиратели все равно не поддержали тебя, как и следовало ожидать. Не забывай, что по закону мы вправе потребовать, чтобы ты возместил эту сумму полностью, а это еще двести пятьдесят тысяч сестерциев, если мне не изменяет память. Где ты их возьмешь?
— Продам свое имение в Кампании.
Он фыркнул, как делают все дельцы, когда отвергают низкую цену:
— Оно не стоит того. Здания нуждаются в ремонте, каналы — в прочистке. Благодари своего отца, который оставил имение без рабочей силы, предоставив свободу рабам. При вашем более чем скромном достатке это было просто безумием.
— Скажи, Теренция, неужели и ты считаешь, что я должен вернуть твое приданое? Ведь ты была согласна, чтобы я пожертвовал его на выборы.
— Скажи спасибо, что она отказывается привлечь тебя к суду, — продолжал отец, — несмотря на то, что должна бы это сделать. Но вот на каких условиях: ты должен в течение трех дней покинуть город, не устраивая скандала. Уезжай куда хочешь, но так, чтобы о тебе забыли через три дня. Иначе я обещаю, что ты будешь взят под стражу и посажен в тюрьму вместе с бандитами и беглыми рабами. Тебя будут судить вместе со всей нечистью Мамертина!
Я снова спросил Теренцию:
— Это действительно твое решение? Или тебя заставляют выполнять чужую волю?
Она еще ниже склонила свою голову и сказала чудесным певучим голосом:
— Условия помолвки уже обсуждены. Через месяц я стану женой Фабия.
— Я поздравляю вас!
— Он обещает мне то, чего я никогда не имела в твоем доме: безопасность, уверенность в завтрашнем дне.
— А кроме того, комфорт и роскошь! О, Теренция, я любил тебя всем сердцем!
— Я хотела бы, чтобы ты забыл обо мне.
— Но я не виню тебя.
— Даже если ты и не будешь винить меня, все же не сможешь полюбить моего ребенка.
— Какого ребенка?
— Который родится через шесть месяцев. У меня будет ребенок от Фабия.
Я вышел от них, покачиваясь, точно пьяный. Отец Теренции прокричал мне вслед:
— Не забудь зайти к банкиру, он ждет тебя. Ты должен ему три сотни сестерциев.
Фабий догнал меня на лестнице. Он не сразу решился заговорить, но, переведя дыхание, произнес:
— Прости меня, если сможешь. Попробуй встать на мое место. Я постарался все устроить так, чтобы ты пострадал как можно меньше.
— Я уже был на твоем месте, Фабий, — сказал я. — Мне остается только пожелать тебе счастья.
— Не считай себя слишком несчастным. В Риме разводы — дело обычное. Женщины из высших сословий взяли моду отвергать надоевших мужей.
— Может ли центурион тягаться с сенатором?
— Не говори так, Тит!
— Будь счастлив!
Оплывшее лицо Красса, пристально смотревшего на меня, казалось бледным пятном на фоне бедер священной Афродиты, скопированной с греческой статуи, а может быть, вывезенной с какого-нибудь пожарища. По обе стороны ее сияли медные футляры учетных книг верховного банкира. Вся комната производила впечатление склада, где хранились дорогая мебель, изделия из ценных металлов, восточные ковры. На стенах — ряд картин, повествующих о плаваниях Одиссея, царя Итаки. Среди этой роскоши громоздилась фигура, завернутая в консульскую тогу, красная кайма которой, свидетельствовавшая о высоком звании, была предельно тонкой: Красс старался показать всем, насколько он чужд тщеславия.
— Племя женщин делится на несколько родов. На одних женятся, когда желают поправить свои дела. Других завоевывают, чтобы насладиться чем-то нежным и утонченным после многих лет распутства. Третьих делают женами, чтобы скрасить старость…
Произнося эту сентенцию, Красс по-кошачьи сладко щурил глаза, будто ему мешало солнце, хотя на самом деле это было не так. Просто это была его обычная манера смотреть на собеседника.
— Красота, — продолжал он изрекать банальности с той самой загадочной улыбкой, которая прежде так восхищала меня, — плохо уживается с бедностью. Роскошь так же необходима всему изящному, как вода растению. Таким образом, Тит, все складывается как нельзя лучше. Да-да! Случившееся, этот пожар, поможет тебе заново осмыслить свою жизнь. Ты должен решиться забыть, начиная с этого момента, свой прежний семейный опыт, по крайней мере, не вспоминать о нем. Рим уже не таков, каким был еще недавно. Наши современники признают только власть денег. Они живут не только прошлым, но и настоящим и будущим. Прошлое можно использовать, если есть чем платить сегодня. Настоящее принадлежит богатым. Их сегодняшняя слава — залог преуспевания завтра. Как видишь, иметь своими предками Анка Марция и Кориолана в наши дни явно недостаточно. Заметь, что я искренне сожалею о таком положении вещей, но что делать! Посмотри: сам Цезарь принял власть над Римом у представителей древних родов, к которым относится и сам, но народу он обещает свободу, пиршества и зрелища, разбогатевшим купцам — выгодные назначения и только в кругу сенаторов вспоминает о благородном происхождении своего семейства. А если бы я сам не позабыл своего прошлого, кем бы я сейчас был? Не прерывай меня. Лучше прислушайся к тому, что я говорю. Пришел час военных. Стань солдатом, но не таким, как прежде, по необходимости, а по призванию, солдатом с головы до пят, Иди впереди всех, бросайся в самые опасные переделки. В наше время нужно действовать быстро и крепко держать завоеванное. Если будешь медлительным, взвешивающим, сомневающимся, ничего не добьешься. Самое главное — действовать.
— Зачем ты говоришь мне все это? Я знаю, что ты никогда не согласился бы ни бескорыстно держать Теренцию в своем доме, ни давать мне отеческие наставления, в которые сам едва ли веришь.
— Ты не стал вежливее! Подумать только, что ты несколько лет учился у меня! Я бездарный учитель.
— Ты уклонился от моего вопроса. Или тебе неприятно отвечать на него?
— Нисколько. Я любил твоего отца. Он верно служил мне во время войны со Спартаком. И я был глубоко опечален его смертью. Но отец Теренции — мой старинный друг. Хотя я и тебе знаю настоящую цену. Почему же мне было не приютить Теренцию? Между прочим, признаюсь тебе, что я тогда понятия не имел ни о вашем разводе, ни о ее втором замужестве. Поверь мне.
— Разумеется, верю. Я же не могу залезть к тебе в душу, чтобы проверить, правду ты говоришь или нет. Я знаю только, что, обзаведясь женой, Фабий должен был оплатить долги ее мужа.
— Уж не сам ли ты собирался заплатить мне долг? Наверное, из своего центурионского жалованья? Это при условии, что тебя не убьют на службе.
— Я думаю, такой крупный банкир, как ты, может позволить себе пойти на риск ради крупной поживы.
— Мои расходы весьма велики, не думай, что я могу разбрасываться деньгами.
— Говори, что ты предлагаешь.
— Очень выгодное для тебя дельце. Мне кажется, ты еще долго не сможешь найти достаточно средств, чтобы заново отстроить виллу Марция. Продай ее мне и спокойно отправляйся в поход.
Он откинул крышку с сундучка и вынул лист с надписью. Все было разыграно, как в театре. Мы играли трагикомедию. Наверное, и следующая моя реплика была предугадана Крассом:
— Ты выручишь от перепродажи твоего дома вчетверо больше. Дом находится на самом Палатине, это родовое жилище Анка Марция, одного из семи царей Рима. Какой-нибудь новоявленный богач дорого заплатит, чтобы занять его.
— Я полностью согласен с тобой, но что тебе остается? У тебя нет денег, чтобы привести дом в порядок, достроить его, навести лоск. Или ты хочешь, чтобы я все это сделал для тебя бесплатно? Для меня достаточно того, что ты провалился на выборах. Я не виноват, что смог потратить на них лишь полмиллиона сестерциев, тогда как твой противник выложил миллион, я и так сильно помог тебе. Я не могу больше рисковать такими деньгами. Что ты сказал? Послушай, Тит! Тебе нужно было продать этот дом, когда он был цел и невредим, да еще и виллу в Кампании в придачу, все отдать, чтобы истратить на избирателей полтора миллиона и победить, а не надеяться на свой мнимый авторитет и славу своих предков. Ты был слишком осторожен, а тебе нужно было прыгать с разбега, чтобы либо преодолеть пропасть, либо свалиться в нее.
— Мне остается сожалеть, что твои советы даны мне слишком поздно. Впрочем, я согласен с тобой и в другом: в том, что я оказался бестолков как в делах, так и в политике. Я везде потерпел поражение. Поэтому давай свой вексель, на нем не хватает только моей подписи. Ты хочешь знать, какую цену я назначаю?
— Да, говори.
— Продай мне по сходной цене рабов, которых ты забрал у Теренции.
— Да ты с ума сошел! Ты потеряешь по крайней мере пятьдесят тысяч сестерциев. Зачем тебе теперь эти рабы?
— Без них я не подпишу купчую…
Я нашел своих домашних в подземной тюрьме. Не стесняясь присутствия Красса, я расцеловал их изумленные лица. Губы их шептали слова благодарности, руки дрожали от волнения. Это была радость людей, убедившихся, что дружба и верность еще живы в этом мире, каким бы жестоким он ни был, что сын может остаться преданным отцовскому завету.
На плечах Котуса горели красные полосы — следы от ударов бича, запястья и щиколотки кровоточили — с них только что сняли оковы. Красс сказал извиняющимся тоном:
— Мы никак не могли его утихомирить. Настоящий дикарь. Ни хлыст, ни убеждения не могли его успокоить. Я отдаю его тебе бесплатно.
— Хозяин, — подал голос надсмотрщик, — ты же хотел сделать из него гладиатора.
— Это было всего лишь предположение. Выводи их.
Красс был тонким знатоком человеческой души. Он всегда заботился о том, чтобы тот, кому он заговорил зубы, то есть обманутый человек, выходил от него без гнева. Он знал, что стоит лишь бросить кость, как разъяренная собака утихнет. На пороге дома он сочувственно положил руку мне на плечо:
— Я знаю, ты плохо обо мне думаешь. Не отрицай, это слишком очевидно. Но поверь, что через несколько дней ты будешь благодарен мне за то, что вскрыл этот нарыв.
— У меня не будет возможности отблагодарить тебя.
— Почему?
— Мне незачем больше жить. В один день я потерял все: жену, дом, человеческое достоинство. Все, что имел!
— Твое достоинство не умерло, ведь ты спас своих рабов. Да, я жестокий человек, но я умею ценить благородство.
— Совсем недавно ты говорил другое.
— Тогда мы рассуждали о делах. Но, повторяю, этот жест свидетельствует в твою пользу. В любом случае, он доказывает, что ты не сдался побитым, сделал шаг в будущее.
— Ты смеешься надо мной?
— Просто я хочу убедить тебя, что не все потеряно. Послушай! Цезарь сейчас в Риме и пробудет здесь совсем недолго. Повидайся с ним. Попроси его взять тебя с собой.
— Зачем?
— Прошу тебя, поменьше задавай вопросов. Действуй вместо того, чтобы рассуждать. Попроси его о встрече. Можешь сказать ему, что я послал тебя.
— Я родственник Цезаря, он и без того меня примет.
— Тогда я сам постараюсь напомнить ему о тебе.
На ступеньках его дворца нищие ждали раздачи хлеба. Одни из них полулежали на ступеньках и почесывались, другие стояли, прислонившись к колоннам портика. У одного из них язык вывалился наружу, глаза потеряли всякое выражение. Я позавидовал его участи. Я остановился и взглянул на окна дворца, скрывающего Теренцию. На память мне пришли вдруг строчки: «Мы расстаемся друг с другом, как два корабля, которые плавали бок о бок, но теперь должны идти каждый в свой порт, скрывшись в ночных просторах…»
Мои рабы ждали меня на площади. Они неуверенно приблизились, и Котус обратился ко мне:
— Пойдем, хозяин?
— Скрывшись в ночных просторах, — повторил я, — скрывшись в ночных просторах…
Они увели меня. Я с трудом пережил последующие часы. Но Котус не отходил от меня. Возможно, он удержал меня тогда от самоубийства тем, что твердил мне:
— Хозяин, если ты умрешь, они будут радоваться.
Впрочем, страдания и боль, какими бы глубокими они ни были, никогда не бывают сильнее, чем мы их воображаем. И когда боги посылают человеку наказание, они попутно заботятся о том, чтобы он в момент мук не лишился бы ни рассудка, ни жизни.
К вечеру мне стало легче. Может быть, это Котус подмешал мне в пищу усыпляющих порошков. Я спал, как истощенное животное. Но во время этого сна мозг мой продолжал размышлять, только истомившееся сердце получило передышку. Проснувшись, я осознал, что принял два решения: забыть все старое и навестить Цезаря.
Цезарь принял меня в саду после полудня. Он подрезал розовые кусты. В отличие от новых богачей, которые в таких случаях водили за собой свиту рабов, несущих инструменты, он занимался садом совершенно один и наслаждался одиночеством. И если Кальпурния, его жена, согласилась проводить меня, то только потому, что была моей кузиной.
Он не был еще тем Цезарем, которого ты видела за своим свадебным столом: тем хладнокровным постаревшим орлом, истощенным болезнью и предчувствовавшим близкий конец. Он был молод, полон сил и энергии. Его лицо уже было покрыто морщинами, но тело оставалось мощным, а глаза горели. Широкий лоб, жесткие челюсти, острый нос — все черты его лица выдавали глубокий ум, подпитывающийся необыкновенной волей. Коротко остриженные волосы его уже тронула седина, губы, уголки губ, опущенные книзу, выражали скорее горечь, чем презрение.
— Тит, я не знал, что ты в Риме! Сами боги послали мне тебя! Прошу, пока мы одни, не нужно никаких церемоний… Но от кого ты узнал, что я в Риме?
— От Красса.
Лицо его вмиг посуровело.
— О чем ты хочешь просить?
— В Риме земля обжигает мне подошвы… Мне нужно уехать отсюда подальше и как можно быстрее. В Галлию!
— Что случилось? Расскажи.
Я рассказал ему о своем возвращении из Ламбезии, о несчастье, свалившемся на меня, так коротко и точно, как только мог. Затем он задал мне несколько вопросов и посоветовал не отчаиваться.
— Но что удерживало тебя столько времени в Африке? Почему ты до сих пор не просил о другом назначении?
— Твоя родня не слишком жалует нас.
Он будто не слышал этих слов:
— Только Цезарь может помочь человеку, жаждущему славы.
— Дай мне возможность покинуть Рим!
— На этой неделе я отправляюсь в Равенну. Можешь поехать со мной.
— Равенна находится слишком близко. Нет ли у тебя свободной должности в Галлии, пусть в самом опасном месте?
Он стал покусывать ноготь большого пальца.
— Возможно.
— Я согласен!
— Сначала подумай хорошенько.
— Все, о чем можно было, я уже передумал.
— Что ж, Тит! Возможно, удача еще вернется к тебе. В наши дни множество римлян быстро делают карьеру. Что касается женщин…
— Что это будет за должность?
— Я не хочу сразу рассказывать тебе о ней.
— Из-за того, что она слишком опасна?
— Да.
— Мне все равно.
— Ну что ж, я помню, ты прекрасно владел кельтским наречием?
— Моя мать родилась в Нарбонии. Оттуда же родом были многие наши рабы и моя кормилица.
— Значит, ты говоришь на языке кельтов без помех?
— Без всяких, поверь мне на слово.
Он все не решался посвятить меня в суть миссии, лишь посматривал искоса и грыз свой ноготь.
— Если ты выполнишь мое поручение, — продолжил он, — я назначу тебя военным трибуном. Кроме того, ты получишь приличную сумму, ее величина будет зависеть от успеха ближайшего похода.
— Если его возглавишь ты, он сможет быть неудачным.
— Многие так думают. Но последние сообщения довольно тревожны. Боюсь, что у Сената в ближайшее время появится возможность посмеяться[3].
— Возможно ли такое?
— Пойдем в дом, ветер усиливается. Если не возражаешь, продолжим разговор за обедом.
Он провел меня в свой скромно обставленный рабочий кабинет, столь отличный от кабинета Красса. Здесь стояло множество книг в красивых переплетах, а на столе лежал развернутый свиток.
— Это произведение поэта Катулла. Ах, если бы я мог заниматься одной поэзией!
Кальпурния бесшумно появилась и поставила на столе поднос с миндальным печеньем и вином. После того как она вышла, Цезарь сказал:
— Ты готов меня выслушать?
Я утвердительно кивнул головой, и он начал коротко излагать мне военную обстановку в Галлии. Голос его зазвучал жестче, каждое слово взвешивалось, наделялось значительностью:
— У меня были все основания думать, что в Галлии наступила тишина. Германские племена были отброшены за Рейн, мы разгромили белгов. Я решил, что можно вернуться в Рим. Мне не терпелось пожать лавры победителя и повидать Кальпурнию. Перед самым отбытием я разделил свои легионы на две группы. Одна осталась у подножия Альп под началом Гальбы, бывалого воина с холодной головой, но решительного. Другая — на берегу Луары, реки, которая делит Галлию пополам. Седьмой легион, который входит в эту часть армии и командует которым Публий Красс, стоит на самой отдаленной позиции.
— Это сын банкира-консула?
— Успокойся, ты не окажешься под его началом. Тебя посылаю лично я. Ты исполняешь только мои приказы. Итак, Публий Красс…
Ситуация складывалась действительно далеко не блестящая, даже, откровенно говоря, катастрофическая. Легат седьмого легиона, полагая, что западные племена окончательно покорены, устроил зимний лагерь прямо на границе, у андов. Из-за неурожая пшеницы анды не в состоянии были обеспечить легионеров продовольствием, и легат послал гонцов к соседним племенам: к венедам, хубиям, куриосолитам, которые населяют Ареморик. Перед самой зимой эти племена неожиданно отпустили заложников и пообещали больше не бунтовать.
— …Все началось с венедов. Они захватили посланцев Красса и потребовали в обмен на них пленных, которые находятся у нас. Тому же примеру последовали остальные племена. Никто из наших солдат не вернулся, за них требуют пленных.
Свернув листок со стихами (снова дела помешали ему насладиться изящным слогом), Цезарь разложил на столе карту.
— Мне обязательно нужно знать, охватило ли восстание племена, живущие на юг от Луары, в какой форме оно будет протекать? А также идет ли речь об организованном отпоре или вспышке недовольства? Можно ли отрезать венедов, которые явились, если это верно, зачинщиками сопротивления, и как это сделать?.. Я отправил к легату седьмого легиона одного за другим троих связных с точными указаниями, что ему делать. Но скорее всего их перехватили по дороге.
— Я буду четвертым?
— Сначала еще раз взвесь, стоит ли тебе браться за это. Все население знает о бунте и постарается навредить римлянам. Люди почуяли возможность поквитаться с ними, да и разбогатеть на грабеже, они оставляют свои деревни и стягиваются к западной части Галлии. Дурной признак, не так ли?
— Что я должен буду передать легату?
— Он должен как можно быстрее отправить в станы колеблющихся племен людей, но не посланцев с большой свитой, а секретных агентов, лучше нестроевых, без выправки, которые будут льстить вожакам и раздавать щедрые обещания всем подряд. Они должны будут проникнуть в варварские города и крепости, чтобы собирать сведения и слать их в Равенну. Сам же легат должен в это время, опираясь на подчиненные ему силы, постараться преподать мятежникам суровый урок.
— И готовиться к возможному нападению? На мой взгляд, твои легионы на Луаре очень легко окружить.
— Я знаю об этом. Все, что я сейчас тебе рассказал, должно быть донесено до молодого Красса в строжайшем секрете. Ты должен будешь в случае необходимости разъяснить ему, что я имел в виду.
— А если у него в лагере не найдется достаточно подходящих для секретного поручения людей, можно мне отправиться к мятежникам?
— Ты решишь это на месте. Но помни, что, продолжая служить, ты принесешь больше пользы, чем геройски погибнув.
Он снова вернулся к карте и продолжил. Он держал за правило не упускать ни малейшей детали в своих объяснениях. Несколько раз мне пришлось возразить, и он с предельным терпением добивался того, чтобы у меня не осталось сомнений в его правоте. После чего он вручил мне составленное письмо к легату и сказал:
— Желаю тебе удачного путешествия, Тит. Последний совет: отпусти бороду, иначе не будешь похож на галла.
В его приемной было полно посетителей, среди которых я узнал несколько высоких лиц Республики и знаменитого Цицерона. Он поднялся при виде меня, чтобы выразить почтение «родственнику императора». Старый лис!
У меня хватило времени только для того, чтобы подготовиться к отъезду. Я освободил рабов, отобранных у Красса, из боязни, как бы их не прибрали снова к рукам мои враги, если мне суждено будет погибнуть. Я дал им денег и нанял повозку, чтобы отправить их на виллу в Кампанию. Когда мы расставались, Котус взял меня за руку и стал упрашивать:
— Возьми меня с собой, хозяин… Куда бы ты ни отправился…
— Ты свободный человек, Котус. Выбирай сам свою судьбу.
— Что мне делать со своей свободой? Возьми меня с собой!
— Мы можем погибнуть.
— Меня хотели сделать гладиатором…
Когда дом совсем опустел, я не мог удержаться от того, чтобы еще раз не обойти опустевшие комнаты. На одной из стен я прочел надпись, которую еще не смыли осенние дожди:
Ничто не вечно,
И солнце, которое так ярко светит,
Должно неизбежно упасть в море.
И луна вдруг исчезнет,
Только что разливавшая сияние по небосводу.
Горький итог моих дней…