Я сижу у огня, зябко поеживаясь, и чувствую себя уютно, точно совенок в глубоком дупле. Люди незаслуженно ругают зиму. А ведь это блаженная пора, когда можно в полной мере насладиться покоем, дать душе отдохнуть после метаний. Вечера тянутся медленно. Дождик мелко бьет по черепицам и напоминает легкие переливы арфы. В эти часы старый Цирций срывается с Черной горы. Цирцием зовут ветер, прилетающий из Нарбонии. Старики-вольки называют его Кирком и обожествляют его. Когда он несется по равнине, земля дрожит, как от топота. Брусья домов стонут под его ударами, ставни трепещут. Более слабые порывы можно заметить по вздрагиванию огня в очаге. Вольки устраивают в главной комнате своего жилища большой очаг. Наблюдать за огнем в таком очаге удобнее, чем в наших римских жаровнях. Языки пламени бегают по поленьям, лижут их, заставляют трескаться, потом угли рассыпаются, пуская снопы искр. Умирающее дерево отдает все запахи, которые когда-то впитало в себя: запах земли, соседних деревьев, папоротников, утренней сырости. Постепенно ствол делается странным образом похожим на казненное человеческое тело, глядя на огонь, кажется, что слышишь его непрерывные жалобы.
Я пишу эти строки при свете масляного светильника. Слова ложатся на листы египетского папируса, желтоватого, цвета песка или львиной шкуры… Строчки снова вызывают во мне образ муравьиной цепочки, струящейся между дюнами, ее движение неуловимо для глаза, но каждый муравей, составляющий ее, покорно несет свое бремя, живет, следуя общему направлению. Так и слова, ложась в строку каждое на свое место, остаются усердными слугами моей мысли.
Непоседливый промокший Котус принес мне пучок тонких тростинок. Он сам старательно точит их и следит, чтобы запас палочек для письма не истощался, ведь я пишу так много. Как заботливая нянька, он не знает, что бы еще такое придумать, чтобы, услужить мне.
Таким же он оставался на протяжении всех наших странствий по Галлии. Его природная веселость, меткие шутки часто заставляли меня забывать об опасностях, которые подстерегали нас. Ничто не могло привести его в уныние, а кроме того, он обладал наблюдательностью и тонкой проницательностью. Мы не раз оказывались обязаны своими жизнями его изобретательности. Его умение ориентироваться спасало нас от ловушек, выводило из самых гиблых мест. Пожалуй, эти опасности были для него равноценны риску, которому он подвергся бы, став гладиатором-мирмийоном[4] на потеху плебсу и банкиру Крассу. Его детские голубые глаза утешали меня, они словно говорили, что мне не за что корить себя, а сам Котус неизменно повторял:
— Я всегда буду там, где ты, хозяин.
Во время переходов он подыскивал для меня самое защищенное место, пока я спал, не смыкал глаз, поражая всех своей выносливостью.
…И вот к ноябрьским идам мы прошли через всю Нарбонию и Аквитанию и вышли к лагерю на земле андов.
В этой стране, которую пересекает река Луара, ни один каменный фронтон, ни один; мраморный силуэт, ни одна мощеная дорога не укажут на присутствие человека. До самого горизонта не увидишь ничего, кроме безбрежного моря деревьев, большая часть которых уже сбросила листья. Земля укрыта толстым ковром из листьев. Вечерний туман делает неразличимыми контуры лесов. Только широкая гладь Луары, покрытая мелкими мерцающими бликами, оживляет серость пейзажа. После трехнедельного ливня она вышла из берегов и залила равнину, на которой стоял седьмой легион, подошла к самому лагерю. Мы издалека увидели частокол ограды и желтоватые зубцы палаток, а на возвышении — золотого орла палатки легата.
Мы шли по глинистой колее, испещренной следами воинских каблуков, грязь прилипала к подошвам. Я взобрался на плоский камень и осмотрелся. Грязь и слякоть были повсюду. Центурия, ведомая мной, двигалась в беспечности, открытая любой напасти, включая лучников, скрывающихся в лесу. Легионеры едва походили на солдат. Если бы не шлемы, их можно было бы принять за лесорубов, только что выбравшихся из чащи и побросавших вязанки с хворостом.
В этом болоте лагерь стоял с октября, позабыв о строевой подготовке, возведении укреплений, дисциплине. Боевой дух легиона растворился в тумане, они утратили счет времени, коротая дни бесполезно, кто как умел. Грустная пора, ее даже нельзя назвать временем отдыха. Но я не сомневался, что под внешней распущенностью эти люди сохраняли мужество и беззаветную преданность Цезарю. Но если анды имели злые намерения или хотя бы собирались выказать непокорность, их ждал суровый урок. Но пока все было спокойно: они приходили в лагерь с кувшинами меда и колбасами, а возвращались в свои лесные жилища с тугими кошельками. Лишь изредка дозорные сообщали о мимолетном появлении конных воинов или о ладье, пересекшей реку. Да время от времени в лагере возникали ссоры между легионерами разных кровей.
Стоя на своей шаткой опоре, я наблюдал за проходом солдат, которых поручил мне легат для препровождения в лагерь. Среди легионеров этой центурии была половина бывалых солдат, и легат надеялся, что они произведут на меня впечатление. Я вглядывался в их обветренные, изможденные лица, в их усталые глаза, которые лишь на мгновение, пока шеренга шла мимо, останавливались на мне, пытался понять выражение этих непроницаемых и одновременно утомленных взглядов, прочесть что-то по их плотно сжатым или же по-детски пухлым губам, изучал их впалые щеки, низкие лбы со вздувшимися венами, но они по-прежнему оставались для меня непонятными. Больные или здоровые, солдаты упорно преодолевали последние этапы пути.
— Еще недолго, ветераны! Постыдитесь юнцов! — подбадривали они друг друга, вытирая на ходу грязные брызги с лиц…
Ни один из них не подошел бы для секретного поручения Цезаря. Никто не годился для вылазки во вражеский город.
— Шевелись, стадо баб, вас ждет миска супа!
Набежал ветер, забрался мне под плащ. Я сошел со своего камня. Этот ветер не был ни широк, ни порывист, как нарбонский кирк. Происходило всего-навсего быстрое передвижение ледяного воздуха, вызванное течением реки с востока на запад. Этому ветру по силам было лишь разметать тростник на берегу и поднять в воздух груды сухих листьев, потом он пропадал между холмов, среди бессчетных деревьев. Тем не менее у андов и он был предметом культа. Что касается легионеров, то они относились к этому ветру с презрением, он мешал им дышать при быстрой ходьбе, покрывал кирасы и шлемы капельками брызг.
— Это снова ты, старина? — ворчал кто-нибудь из солдат. — Пришел поздороваться?
На этот раз никто даже не улыбнулся шутке. Спины согнуты, не стало сил поднимать высоко ноги, мешали тяжелые мечи. Все же я строго отругал отставших, но без злобы, как учил меня отец.
Шаг за шагом мы приближались к лагерю. Уже отчетливо были видны бойницы на башнях, зубья частокола, верхи плоских палаток, крыши маркитантских повозок. Эти маркитанты со своими фургонами, набитыми продажными девками, всегда были язвой нашей армии. Они забирали у легионеров часть их военных трофеев и привозили в обмен полные амфоры вина, а с ними и свой живой товар. Я видел однажды в обитом железом сундуке у одного из них, отобранном примипилом за серьезное правонарушение, галльские браслеты и ожерелья, массивные серебряные рукоятки мечей, украшенные эмалью шишки со щитов. В армии, как и в Риме, царил торгашеский дух; кровь, проливаемая воинами, превращалась проходимцами в сверкающее золото.
Небо тускнело. Лучи перламутрового сумеречного света еще скользили по наконечникам копий дозорных, по красному султану над палаткой центуриона. Из разных мест, где готовилась пища, поднимались струйки дымков. Они дружно клонились в одном направлении и сливались с облаками. На короткое время над самым лесом показалось солнце, похожее на потертый статер[5]. Я крикнул:
— Песню! Все вместе!
Это была старая уловка — входить в ворота с песней, чтобы не слышать шуточек сытых лагерников.
Пятьдесят тысяч шагов в день за стакан уксуса.
Пятьдесят тысяч шагов в день за котелок супа,
Кираса трет плечо,
Сумка давит спину
Лопатка, меч, кирка, копье…
Отстающие не успевали, первые ряды уже заканчивали куплет, а они еще пели:
Лопатка, меч, кирка, копье
Завоюют весь мир, сказал Цезарь.
Лопатка, меч, кирка, копье —
Это невероятная тяжесть…
У преторианских ворот центурион приветствовал меня:
— Салют, Браккат[6]. Легат ждет тебя. Кажется, у него гадкое настроение.
Я доверил центурию своему помощнику, молодому офицеру, который щелкал каблуками так истово, что на этот раз обдал меня грязью. Я не выразил недовольства, не стоит пресекать служебное рвение молодых — гордиться собственной выправкой не так плохо.
Меня провели в палатку легата, я застал его за чтением. Он сказал мне, не отрывая глаз от страниц:
— Готов выслушать тебя, Браккат.
И указал мне на скамью жестом, в котором чувствовалась хорошо отрепетированная непринужденность. Красс был похож на своего отца. У него было такое же бледное, одутловатое лицо, такие же бесцветные, но острые глазки. Он не носил униформы и был одет в тогу, украшенную пряжками с гранатами. В подражание Цезарю он так же коротко стриг волосы (над Цезарем посмеивались, он делает это, чтобы скрыть облысение) и брился каждый день, тогда как большинство офицеров отпускали бороды. Чтобы совсем быть похожим на Цезаря, легат окружил себя грудой скарба: разномастной мебелью, сундуками с бельем, посудой, умывальными принадлежностями. За манипулой[7] неизменно следовал отряд его рабов: парикмахеры, массажисты, стряпчие. Ни при каких обстоятельствах он не изменял привычкам богатого патриция.
Вот и тогда он сидел на великолепном бронзовом табурете, украшенном слоновой костью, ножки которого оканчивались копытцами лани. К шестам палатки были подвешены лампы тонкой чеканки, к одному шесту на фоне пурпурного полотна был прикреплен серебряный орел седьмого легиона. Я подумал: «Не иначе, как эти вещицы были выделаны ювелирами твоего отца, упрятанными в эргастул. Наверное, добра не с одного пожарища запасено в его подземных кладовых!»
— Что же ты молчишь, центурион?
При всем желании он не мог абсолютно точно воспроизвести интонации Цезаря, а уж тем более имитировать его обходительность. И разумеется, он ликовал внутренне, что получил под свое начало близкого родственника императора, настолько, видимо, ничтожную личность, что его нашли возможным отправить в мятежный край обычным письмоносцем.
— Я провел людей через лес, — ответил я.
На миг на его губах появилась нагловатая ухмылка банкира. Но тут же спохватился и сказал:
— Мой дорогой, ситуация ухудшается с каждым днем. Сегодня после полудня я получил два послания. Теперь можно не сомневаться: восстание охватило весь Ареморик. Вергобрет[8] ратианов также поделился со мной тревожными сведениями. «Злоумышленники», о которых упоминает в письме Цезарь, становятся все смелее, число их растет. Они перерезали лесную дорогу на юге от Ратиака, наладили связь с венедами через Луару. Вергобрет боится, что заговор зреет в его собственных владениях. Что ты скажешь на это?
— Следует занять Ратиак, вергобрет сам сдаст его нам, пока это в его власти.
— Я предпочитаю взнуздать его, не становясь его союзником. Кроме того, наше вторжение может плохо повлиять на колеблющихся. Оно послужит весомым предлогом для начала боевых действий, и мы лишь разбросаем свои силы.
— Допустим.
— Мне нужно срочно еще раз связаться с перевозчиками на Луаре и вергобретом. Возможно, их тревожные донесения — военная хитрость, и в этом густом лесу незаметно скапливается большая сила. Предположим, лесные племена объединятся с ареморийцами, увлекут за собой ратиатов и пиктонов, своих ближайших соседей…
— Это то, чего боится Цезарь.
— Я знаю галлов, они отличаются непостоянством. Вот почему я смотрю на вещи спокойнее. Но я не собираюсь медлить. Поэтому и ждал встречи с тобой.
— Я всего неделю в этих краях!
— Но ты вполне способен дать совет. Ведь понимаешь же ты, что нужно незамедлительно действовать? Я предполагал сделать вот что…
Он продолжил, взвешивая каждое слово.
— …Пока от Цезаря не пришло точных распоряжений, я должен собрать как можно больше сведений, подробных и точных. Есть у тебя на примете человек, который мог бы заняться этим?
— Я сам.
— Ты в своем уме?
— Ни один из твоих офицеров или простых легионеров не справится с поручением.
— А среди наёмников?
— Пошли грека шпионом в Афины и потом удивляйся, что он тебя предал…
— Но я заплачу этому человеку десять тысяч сестерциев.
— Ты очень щедр, но любовь к родине не всегда продается.
— Галлия — не родина для этого сборища полудиких племен, без общих традиций, без законов, без единой власти.
— События последних месяцев доказывают обратное.
— Знаешь ли ты, какому риску собираешься подвергнуть себя? Вчера с первыми лучами солнца в лагерь забросили голову Руфия. Я решил, что воинам не стоит знать об этом происшествии.
— Кто был этот Руфий?
— Тайный посланец. Он говорил на четырех языках. До войны он занимался торговлей в Галлии. Знай, что, если тебя поймают, ты будешь умерщвлен на камне для жертвоприношений, в лучшем случае тебя посадят в ивовую клетку. А Цезарь затаит на меня злобу за твою смерть.
Произнося это, он принял добродушное выражение лица, вновь сделавшее его похожим на отца, когда тот взывал к чувствам собеседника. Он даже положил, подобно Крассу, руку на сердце. Я ответил:
— Боюсь, что умру от скуки в этом лагере, если не возьмусь за настоящее дело. Не беспокойся, даже если Цезарь появится здесь, он ни в чем не обвинит тебя. Он сам послал меня сюда, и я завишу от него одного.
Теперь нам оставалось лишь обсудить детали и согласовать свои дальнейшие действия. Мы оба решили, что мне лучше всего будет выступить прямо на другой день в полдень, а сопровождать меня будет лишь «оруженосец» Котус.
Когда я вышел из палатки Красса-младшего, стояла непроглядная ночь. Я был приглашен центурионами своей когорты на празднество, которое устраивал некий Апроний в честь своего произведения в трибуны. Я направился к кухням, где накрыли столы, но, услышав издали чей-то хохот во все горло, пьяные голоса, решил не торопиться к застолью. После долгой беседы с легатом мне нужно было побыть какое-то время одному, подышать свежим ночным воздухом.
Я шел вдоль палаток кавалерии. У костров звучали варварские песни, ржание коней временами заглушало их. Я сразу узнал по мелодии песни, которые распевали галлы-наемники: в них была надрывающая душу тоска. Песни же солдат-римлян звучали бодро и зычно. А нумидийские лучники распевали крикливо, даже неистово. На фоне отсветов костров, ложащихся на палатки, мелькали тени. Отсюда, с окраины лагеря, они казались безмолвными. Из кустов доносился шепот, там кто-то забавлялся с маркитантской девкой.
Каждый лагерь охватывала эта исступленная лихорадка: темнота пробуждала страсть и ненависть, заранее отпуская грехи.
Среди веревок, натягивающих края палаток, бродили собаки, ищущие ласку либо брошенный кусок. Одна из них, крупная борзая, увязалась за мной до самого частокола. Она стояла рядом все время, пока я наблюдал через бойницу за рекой. Берега были окутаны туманом, воды, белесые в свете луны, медленно уходили к своей далекой цели, редкие всплески серебрились и исчезали, придавая ночному пейзажу сказочное очарование. Мне показалось, что чья-то тень мелькнула в тумане, как будто делая пробежку. Часовые ничего не заметили: они продолжали монотонно расхаживать взад-вперед, положив копья на плечи. Заинтересовавшись моим присутствием, они стали подходить ближе. Услышав скрип гравия под их подошвами, я оставил свой наблюдательный пост и вернулся в лагерь.
В зависимости от природы человека голова его во время пьяного веселья либо тяжелеет, либо воспламеняется. Так было с нами к концу празднества.
Столы были составлены калонами[9] в форме полумесяца. Мы сидели тесно на скамьях, на центральном месте — Апроний, герой праздника. По правую свою руку он посадил меня, по левую — старшину наших центурионов, почти старика. На дальних концах теснились субцентурионы, они ссорились и бранились, точно детвора. Многим из них едва перевалило за двадцать. Но у одного лицо было обветрено, не по годам морщинисто. Это был младший офицер, недавно получивший офицерский чин после пятнадцатилетней службы, он держался с большим достоинством, чем его сверстники.
Несмотря на то что полог палатки регулярно откидывался, пропуская сновавших туда-сюда калонов, мы задыхались от жары. Кто-то уже распустил пояс своей туники, кто-то зевал во все горло, кто-то отрешенно смотрел перед собой. Девицы переходили из рук в руки. Их лица обезображивали безумные улыбки, они отпускали сальные шуточки. Одна из них, очень красивая и стройная, отпивала от каждого кубка и всякий раз громко взвизгивала, когда ее хватал какой-нибудь центурион. Почти все они отчаянно отбивались и бранились на все голоса, но их жалобы только разжигали страсти: воины еще не пресытились ими; это был последний набор девиц, обеспеченный маркитантами. Среди них, однако, были гордячки, с вызовом смотревшие в раскрасневшиеся физиономии легионеров. Пожалуй, они видели в этом грязном застолье, в этом разврате символ римской власти. По столу были разбросаны куски мяса и хлеба, опрокинутые кубки, скатерть пестрела от винных и жирных пятен. Безмолвные, но расторопные калоны бегали между нами с амфорами в обнимку, поднимая с земли упавшие кубки. Одна девка, которую слишком грубо сдавил легионер, попробовала сбежать. Калоны вернули ее, таща за густую светлую косу. Тот же легионер снова схватил ее волосатыми руками и прижался своими толстыми губами к ее трепетному рту, затем одним рывком разорвал ее тунику, обнажив нежное тело. Это вызвало сумасшедший смех за столами, молодых чрезвычайно забавляла эта сцена.
Описывая все это, моя дорогая Ливия, я далек от восхищения; наоборот, еще раз скажу, что мне подобное веселье всегда было малоприятно. Я хотел, чтобы ты знала обо мне правду, так же как и о том, насколько непохож легендарный образ легионера на его настоящее лицо.
Апроний, разгоряченный вином, стукнул по столу кулаком. Старшина крикнул:
— Он будет говорить!
Опершись о его плечо, трибун с трудом привстал и поднял кубок, облив меня при этом его содержимым, и сказал торжественным голосом:
— Я пью за Цезаря!
— За Цезаря! — подхватили сидящие. — И за твое здоровье, трибун! За успех нашей кампании!
— Она будет победоносной, друзья… Еще один год и… мы вернемся на родину. У нас будут другие женщины… А эти варварки… У них красивые ляжки, белая кожа, мы, конечно, любим их, друзья… мы…
— Да здравствует Апроний!
— Через год… не более… мы выйдем на Священный Путь… мы пойдем по нему с триумфом!..
— Это при условии, — выкрикнул вдруг старшина, — что Галлия встанет на колени.
— Замолчи!
Но вино развязало язык старику:
— Вы не представляете, как обширна эта Галлия, друзья! Их здесь тысячи, и тысячи, и еще много тысяч…
— Тем лучше, — проворчал воин с жестким ежиком на голове, — долгие походы омолаживают кровь.
— Они укрепят твои старые кости, — прибавил другой, скулы которого стали от выпитого фиолетовыми.
Апроний покачивался, стоя рядом со мной, точно дерево под порывами ветра. Он покусывал бороду и яростно округлил глаза. Я помог ему сесть. Старый кривляка же продолжал говорить, яростно жестикулируя:
— В первый год мы надрали зады гельветам и германцам. Хорошо! Нам говорили, что это необходимо сделать для защиты наших союзников. На следующий год мы гоняли белгов. Хорошо! Согласен, они нам долго докучали. Но потом? Великий Цезарь уехал, а мы? Для чего мы здесь, мои юные друзья?
— Что ты хочешь этим сказать?
— Что я хочу сказать? У Цезаря в голове полно всяких планов, это бесспорно. Но вот что ясно даже такому старому чурбану, как я: защищая Галлию от ее врагов, он всю ее прибрал к рукам.
И он по-старчески взвизгнул:
— Клянусь Юпитером! Это слова пораженца!
— Сожри тебя адский змей, старик!
— Тебе того же желаю, малыш! Чтоб твои кости сгнили в грязи земли андов!
Он смотрел на меня враждебно, будто видел во мне прямого продолжателя деяний Цезаря.
— Безумцы! — снова выкрикнул он. — Сосчитайте, сколько нас здесь? Меньше пятидесяти тысяч. А галлов — миллион! Жалкие пятьдесят тысяч, разбросанные по этой загадочной стране, будут охотиться по лесам и ложбинам за миллионом истинных хозяев! Немыслимо! А что же Цезарь? Он в Равенне…
— Ты не веришь в его гений?..
— Верю, конечно, но все же…
— Выпей, старик. Тебя всего лишь замучила жажда. Выпей, говорю тебе!
— Дайте мне сказать! — не умолкал старшина. — Вы забыли о венедах, друзья. Об этих ужасных венедах, властителях моря…
— Мы заставим их выпить это море.
— Хватит! — приказал трибун. — Хватит разговоров о политике… Споем!
И мы запели гимн Седьмого легиона:
Пятьдесят тысяч шагов в день за стакан уксуса.
Пятьдесят тысяч шагов в день за котелок супа,
Кираса трет плечо,
Сумка давит спину.
Лопатка, меч, кирка, копье
Завоюют весь мир, сказал Цезарь…
Тусклые голоса подцентурионов кое-как дополняли басы ветеранов. Калоны, доливая нам вино, лукаво подталкивали друг друга локтями.
— Этих венедов можно считать разбитыми только тогда, когда мы одолеем их на море, — не унимался старшина.
Опьянев, я не мог удержаться от соблазна вступить в спор, я сказал:
— Мы не долго будем ими заниматься. Завтра я отправляюсь в Ратиак без легионерской формы, но в галльском плаще и шлеме с рогами.
— Неужели ты вызвался на такое дело добровольно? — спросил воин с фиолетовыми скулами.
— Да здравствует Браккат! — завопил трибун. — Выпьем за его смелость, за счастливое окончание дела, за его быстрое возвращение.
— За его рогатый шлем! — выкрикнул какой-то молодой недоумок.
Девица с очень светлой кожей — ее звали Гиптис — залилась пьяным смехом. Потом она высвободилась из рук, удерживающих ее, подошла ко мне и одарила поцелуем в щеку.
— Дайте мне место, — потеснила она моих соседей. — Дайте мне место возле центуриона моего сердца.
Она оперлась о мое плечо и подставила свои губы.
— В галльском плаще? — взвизгнул старик. — Трижды безумец! Решил распрощаться с жизнью? Твою голову насадят на шест.
Я заметил, что один из калонов прислушивается к нашему разговору, сохраняя безмятежную улыбку и прижимая к себе амфору, точно мать младенца. Борода и спадающие до глаз космы скрывали его лицо.
— Наливай же, пес! — вывел его из мечтательности наш трибун.
Повернувшись ко мне, он сказал:
— Этот калон принадлежал когда-то к знати белгов, был у них то ли вождем, то ли сенатором, если у них такие есть, не помню. В Самаробриве этот негодяй чуть было не подобрался к самому Цезарю, к счастью, я оказался рядом. Цезарь отдал его мне из благодарности. А я продал его слугой на кухню.
— Вот за что ты получил звание трибуна?
— Не только за это. Но я рад, что послужил императору.
— В Самаробриве мы одержали великую победу, — бурчал старик. — Эти белги долго водили нас за нос… А мы только и мечтали о том, чтобы вернуться в Рим…
— За гений Цезаря! — поднял кубок кто-то из молодых.
— И за его родственника, нашего боевого товарища Тита Юлия Бракката.
У меня было отчетливое ощущение, что этот бывший вождь, нынешний калон на кухне, понимает наш язык и запоминает каждое слово. Но отяжеленная вином голова, ласки Гиптис и та покорность року, которая сковала меня со дня отъезда из Рима, удержали меня от того, чтобы допросить его.
…В своей палатке, обитой пурпуром, — я предполагаю, что это происходило именно в ту ночь — Публий Красс сделал такую запись. «Сегодня центурион Тит Юлий Браккат, бывший законник, бывший служащий моего отца, прибыл из Рима с письмом от Цезаря с указаниями о дальнейших действиях второй когорты. По его поручению Браккат отправится добровольцем с секретным заданием на западную территорию. Он будет скрываться под именем Бойорикса, довольно распространенном в Нарбонии, и выдавать себя за беженца из этих мест. В случае особых обстоятельств он имеет разрешение продлить время своего пребывания на территории врага, но должен отправить ко мне в этом случае Котуса, своего слугу, с первыми важными сообщениями.
Отвага этого Тита произвела на меня впечатление. Но я вспомнил при этом наставления своего учителя-грека. Он говорил: „На свете существует несколько форм безысходности. Самая тяжелая охватывает человека, когда его самолюбие уязвляется несколькими, следующими подряд неудачами. Покорившись этой силе, человек оказывается способен на поступки, на какие не отважились бы самые отчаянные смельчаки“.
Таким же отчаявшимся представляется мне и Тит Юлий Браккат. Рожденный посредственным человеком (правда, от знатных корней), предназначенный для скромной судьбы, он продолжал упорствовать, метаясь от армии к коммерции и снова — от коммерции к политике. Может быть, на этот раз ему повезет».
Таблички, исписанные старательнейшим почерком Публия Красса, претенциозно озаглавленные «Мои анналы», были найдены в армейских архивах после его гибели. Когда Цезарь сделал меня префектом Рима, я имел возможность ознакомиться с ними…
Гиптис положила голову мне на локоть и обняла меня за шею. Мы были накрыты шкурой и никак не могли уснуть. Она сказала:
— Ты похож на вождя города Нема, где я родилась. Это был человек такой же древний, как Нил, но при этом выглядел молодым! Девушки нашей деревни поджидали его в пальмовой роще со словами: «О, хозяин, обопрись о мою талию, дай я послушаю, как бьется твое вечное сердце».
— Ты родом из Египта?
— Один работорговец продал меня римским матросам. Они отвезли меня в Остию и там снова продали. А уже оттуда я попала в лагерь андов и стала армейской девкой… Скажи, я увижу когда-нибудь Египет?
— В твоих мечтах он всегда будет прекраснее, чем наяву.
— Центурион, ты не должен завтра уходить из лагеря!
— Почему?
— Я немножко умею колдовать… Я вижу огонь, кровь и еще… Скажи, в твоей ли воле остаться здесь?
— Я должен отправиться туда.
— Тебя зовет туда любовь. Ты мне не веришь? Ты ни во что не веришь? Любовь такая же высокая, как солнце?..
— Продолжай.
— Нет! Твоя душа легко воспламеняется. Как и моя… Лучше будет, если ты ни о чем не узнаешь. Пусть мои губы утолят твою жажду, забудем о завтрашнем дне.
На рассвете нас разбудил примипил. За ним по пятам шел Котус, неся галльское оружие и одежду.
Гиптис ничего не приняла от меня, боясь быть поколоченной своим хозяином. Зато сама наградила меня: подарила свои слезы.
— Да помогут тебе боги, благородный Юлий Браккат, — сказал примипил, дотрагиваясь рукой до своего шлема.
— Да помогут они нам вернуться в седьмой легион, — ответил я, машинально повторяя его жест.
— Постарайся забыть это движение, друг…
Он остановил своего коня. За ним остановился и небольшой отряд всадников, сопровождающих нас. Сердце мое учащенно стучало.
— Пора, хозяин… — осмелился позвать меня Котус.
Глаза мои не могли оторваться от серебряных кирас всадников, спускающихся к реке ровной рысью, от частокола, окружавшего наш лагерь, который все еще виднелся между ветками. Его аккуратные строения, безукоризненно ровные ряды палаток, прямые углы улиц, дозорные отряды, виднеющиеся на другом берегу, были для меня символом римского порядка, последним обломком моей родины, моего прошлого… Пронзительный призыв труб прорезал тишину, солдаты показались перед преторианскими воротами.
— Смена часовых, — сказал Котус.
В его голосе мне почудилась грусть.
— Да, — отозвался я. — Для них это по-прежнему смена часовых. А перед нами — свобода! Вперед!
И я пришпорил свою лошадь, черную, как борода Вулкана. Она заржала от боли, но пошла вверх по склону, вытянув шею, распушив гриву и хвост. С этого момента я уже не принадлежал орлам, перестал быть центурионом Браккатом. Безумное предприятие началось.
…Сразу за лесом тянулась скалистая равнина, покрытая щебнем, безжизненное плато. Лишь кое-где попадался кустарник, пригибаемый ветерком, или островки жухлой травы. Эту каменистую пустыню пересекла тропинка, прибитая в жесткой почве конскими копытами. Еще не спала роса, она делала тень на камнях и ветвях кустарников густо-черной. К реке сползали последние остатки тумана, над нами плыли свинцовые облака, но со стороны лагеря сквозь их завесу уже пробился огромный белый шар солнца.
Сначала нам попадались навстречу одни сороки. Приближение людей ничуть не беспокоило их. Они лишь спрыгивали с тропинки, приподняв клюв. Когда день был уже в разгаре, мы заметили стаю ворон, опустившихся возле ущелья. Подъехав ближе, увидели, что птицы облепили какое-то животное, которое еще шевелилось.
— Они расклевывают падаль, — сказал Котус.
Это была еще живая лошадь. От острой боли, причиняемой воронами, или оттого, что кобыла почувствовала наше приближение, она приподняла голову и злобно оскалилась. Она тяжело дышала. Птицы не стали ждать ее смерти, расселись на теле лошади и, казалось, обсуждали его достоинства, изредка взмахивая крыльями и поклевывая шкуру. Почему при виде этого начинающегося отвратительного пиршества я подумал о судьбе Республики? Не потому ли, что представлял ее себе такой же смертельно раненной, поверженной на пути к далекой цели, но еще живой; над ней с фальшивой почтительностью склонились великие мужи, готовые вонзить в ее тело в любой момент свои острые когти?
— Прибей ее!
Котус вынул стрелу и послал ее в животное. Тело лошади пронзила конвульсия, и оно застыло навсегда. И тотчас самая жирная ворона, должно быть вожак, с раздутым зобом, проворно расклевала глаза лошади.
— Не смотри на это, хозяин! Поедем дальше, прошу тебя, нам нельзя медлить.
Не в первый раз он выводил меня из мрачного состояния. У него был особый дар воспринимать и брать на себя метания, сомнения, страхи, поселившиеся в моей душе. Я часто говорил себе, что ему дано понимать мое сознание лучше, чем мне самому. Мои поступки он осуждал иной раз беспощадно. Наши отношения можно было назвать суровой, настоящей мужской дружбой, но в то же время и трогательной привязанностью друг к другу, какой не встретишь в Риме, где льстивый ловкач становился желанным сотрапезником богача, а желторотый офицеришка в оплату за сомнительное пособничество награждался званием трибуна. Котус был, к счастью, человеком иной, благородной, породы. Если бы он служил моделью для Фидия, тот изваял бы с него Геракла, но никак не Аполлона.
Вот каким Котус вспоминается мне в ту пору, моя Ливия: присев на колено среди уже тронутых ржавчиной осени папоротников, он осматривается по сторонам; на нем широкий плащ, стальной шлем; живые голубые глаза его сверкают умом, он возбужденно вдыхает влажный воздух, насыщенный запахами замшелых скал, близкого леса.
— Знаешь, ты действительно похож на галла, — сказал он мне в тот день.
— Но я не ощущаю себя им.
— К вечеру это может пригодиться.
Мы сделали большой крюк, чтобы избежать, как нам указали в лагере, небольших поселений, близких от лагеря. Затем сделали привал, разложив еду под высохшим дубом.
— Лет двадцать прошло с тех пор, как он умер, — сказал Котус. — Посмотри, как растрескалась кора.
Но голые ветви дерева продолжали колыхаться на ветру, и казалось, что оно еще способно возродиться к жизни.
Немного позже, за полдень, мы наконец достигли леса. На опушках нам попадалась свежая пашня, и все же этот край казался безлюдным. Лишь беззаботное щебетание птиц нарушало тишину. Чем дальше мы продвигались, тем сильнее крепло ощущение, что время здесь остановилось. Это было владение сил природы, плодородия, которое не в силах задушить ни ветер, ни мороз. Кочки, выступающие из земли, корни наступали на тропинку, по которой мы пробирались. Стволы деревьев, растущих прямо из болота, порой казались живыми существами с широченными плечами, массивными головами, крючковатыми ручищами — чем-то похожими на моего Котуса, под полосатым плащом и бурой туникой которого скрывалось мускулистое тело. Мы вспугивали каких-то мохнатых зверей, удирающих от нас в кусты. Их блестящие глаза успевали мелькнуть между ветвей. На верхушках деревьев вороны, точно дозорные, предупреждали всю округу о нашем приближении унылым карканьем.
След тропинки завел нас в самую чащу, иногда он вился между крупными валунами. Приближался вечер, лес погружался в туман. Уже в темноте мы вышли к развилке. Это была поляна, посреди которой стояло каменное подобие стола на четырех валунах. Мы решили заночевать возле него.
Столешница была такая широкая и толстая, что я невольно задал себе вопрос, что за мощный механизм смог водрузить ее на «ножки». Один из камней, служивших ножками, был просверлен насквозь.
— Через эту дыру, — просветил меня Котус, — душа усопшего может вылетать из могилы.
Он явно испытывал робость и потому не подходил к камню.
— Что с тобой, Котус?
— Кто посягает на дом усопшего, сам умрет преждевременно. В этом камне живет демон. Он покарает нас.
Я засмеялся:
— Мертвые благосклонны к людям вроде нас, военных. Впрочем, не мы первые ночуем здесь, мне кажется. Сейчас разведем огонь.
Я заглянул в таинственное отверстие.
— Хозяин, — взмолился Котус, — не шути с ним.
— Неси сюда наши сумки. Я бы сейчас лошадь съел!
Он нехотя повиновался, принес сумки и встал рядом со мной. Ветер шелестел еловыми ветвями. Вдалеке два раза заржала лошадь.
— За нами не могли следить?
Я почувствовал, как дрогнуло его плечо.
— Нет, не должны.
Появилась крохотная птичка и вспорхнула на край камня. Она недолго изучала нас блестящим глазком, затем решила склевать оброненные крошки. Я почувствовал, как снова вздрогнуло плечо моего компаньона.
— Ешь, Котус. День будет нелегким.
— Эта птица…
— Что же она?
— Это чья-то растревоженная душа… душа, которая ищет…
Я снова усмехнулся. Котус спросил:
— Какой ты веры?
— Веры? Я верю в некую силу, которая движет звезды, людей… вот и все.
Он вздохнул.
— Перед пожаром, который разрушил твой дом, к нам заходил один человек. Это был торговец из Иерусалима. Он сказал нам, что скоро родится ребенок, который воцарится во всем мире, установит справедливость и равенство.
— Ты считаешь, что это необходимо?
— Да, нам справедливость и равенство очень нужны.
— Но почему же ты боишься мертвых?
— Он еще не родился, этот ребенок…
— Подумай, что плохого могут сделать тебе несчастные покойники? Они спят вечным сном, им ничего от нас больше не нужно. Ответь мне, что за зло они должны тебе причинить? Чем мы их обидели? Мы такие же, как они, по сути: вся разница между нами в том, что они скелеты без плоти, а мы — скелеты во плоти…
Я не убедил его. Он боялся шевельнуться и все шептал неразборчиво свои молитвы, которым его, как и меня, научила в детстве мать. Несколько раз он вскакивал будто бы для того, чтобы проверить лошадей, да так возле них и остался ночевать, завернувшись в одеяло.
У меня же было легко на сердце. Я вдыхал аромат сосновой хвои, которой была устлана поляна, терпкий запах перегноя, под которым покоились останки неизвестного человека. В отверстии, которого испугался Котус, что-то поблескивало.
До прибытия в Ратиак мы пересекли значительную часть земли пиктонов. Из этого путешествия мало что осталось у меня в памяти. Это был край, поросший лесом, рассеченный оврагами. Встречались крупные озера, соединенные между собой болотами, на них жили озерные люди. Эти серые безмолвные пространства водной глади необъяснимо притягивали меня. Обитатели их жили в плавучих деревушках и питались в основном рыбой, которую ловили громоздкими садками из ивовых прутьев или на костяные крючки. Они были одеты в шкуры, волосы и бороды их достигали устрашающей длины. Их убогие хижины сообщались с берегом при помощи хлипких мостков, которые убирались на ночь. Однажды мы попытались ступить на одну из этих дорожек, и сразу же со всех сторон из камышей к нам устремились лодчонки; гребцы в них угрожали нам, размахивая луками, и яростно вопили. Это были дикие люди, напоминавшие наших предков в дни основания мира.
К счастью, в деревнях нам оказывали более радушный прием, хотя до самого Ратиака мы ели только собственный хлеб и ночевали под открытым небом. В деревнях люди жили в достатке, который сказывался благодаря занятию земледелием. Земля здесь была настолько плодородной, давала такие обильные урожаи пшеницы, что люди довольствовались небольшими клочками, расчищенными от леса. Каждый окружал свою пашню густым кустарником и кольями. Крестьяне-пиктоны походили на наших крестьян, правда, они носили штаны и гетры, а короткие туники иногда оторачивали мехом. Эти лесные землепашцы не испытывали еще нужды объединяться в тесные деревни, но селились как можно ближе к укрепленным строениям знати, разбросанным по всему краю.
У одного из таких землевладельцев мы остановились однажды на ночлег. Впервые я попал в дом к знатному галлу. В окружение этого господина — его звали Карвилием — входило несколько воинов. Все они были одеты очень ярко. На самом Карвилии была рубаха в красно-черную клетку, золотое ожерелье на груди. Обстановка в доме, словно для контраста, была более чем скромной. Никакой мебели, кроме окованных железом сундуков, в зале не было, мы сидели на вязанках хвороста. На волчью шкуру, которая служила кому-то постелью, то и дело вспрыгивали куры, а из соседней комнаты вышла свинья и устроилась прямо возле Котуса. По кельтскому обычаю, каждый из присутствующих мог задать нам любой вопрос. Они все хотели знать о нас сию же минуту: кто мы, откуда, куда едем, с какой целью? Но когда они узнали, что мы спасались бегством от римских солдат, то стали переглядываться, и наконец старший из них сказал:
— С тех пор как легионы Рима встали лагерем неподалеку отсюда, люди перестали опасаться, что сосед нападет на тебя, клянусь Кернунном!
Он откусил кусок от своего ломтя мяса, долго жевал его, потом запил медовым вином и продолжил:
— Мне жаль, незнакомцы, но вам нужно поискать поддержки в другом месте. У нас с Римом мир.
В других селениях нас встречала та же доброжелательность, но и те же нескромные вопросы, то же изумление при упоминании о бесчинствах римских солдат.
— Здесь, — отвечали нам, — они никого не трогают. Их даже не видно. А знать перестала грызться между собой, как только они появились.
Один гончар рассказал нам, вытирая измазанные глиной руки о бедра:
— Я видел их здесь. Дней десять назад приезжал офицер с перьями на шлеме и три других солдата без перьев, с ними были купцы, торгующие в лагере. Они осмотрели мои печи, сарай, я подписал большой заказ. Если так пойдет и дальше, мы разбогатеем.
— А если они хитрят? Если они всего-навсего что-то разведывали, а потом заберут твоих парней и сделают их гладиаторами? Если они силой заставят вас служить в их легионах, как это было у нас в Нарбонии? Или заставят вас воевать с вашими собратьями?
— Им не нужно было ничего, кроме моих кувшинов и мисок.
— Возможно, ты скоро будешь говорить о них по-другому.
— Не убеждай меня, чужеземец, я верю своим глазам.
— Так говорят все до поры до времени…
После того разговора с гончаром Котус сказал мне с укором:
— Тебе нравится новое занятие?
Я был задет:
— Если оно тебе не по душе, возвращайся в лагерь.
— Я не могу оставить тебя одного.
— Тогда зачем задавать такие вопросы?
— Ты злоупотребляешь гостеприимством этих добрых и мужественных людей. Иногда я уже не могу понять, на чьей ты стороне: мне начинает казаться, что ты по-настоящему ненавидишь римлян.
— Меня заставляет их ненавидеть моя роль. Иначе мне не будут верить.
— Мне неприятно смотреть на это.
— Повторяю: ты волен вернуться. Я даже приказываю тебе вернуться, если поход тебе в тягость. Тем более что недовольство написано у тебя на лице, оно погубит нас.
— Ты несправедлив, хозяин. Постарайся понять, я боюсь только за того, что ты перестанешь быть таким, каков ты есть сейчас.
— Мне нельзя быть другим?
— Это просто невозможно. Собаки тебя любят…
— Но для них не существует различий между людьми.
— Не только собаки. Где бы мы ни появились, тебя сразу окружают дети.
— Мой шлем забавляет их, вот и все.
— Дети открывали перед тобой свое сердце, как и мы когда-то, твои слуги. Люди тянутся к тебе, а ты заманиваешь их в ловушку.
— Пока что в нее попало немного дичи. Подождем более крупной добычи.
На пятый день мы увидели вдали башни укреплений Ратиака. Наши кони шли нетерпеливым шагом по дороге к воротам, обнюхиваясь с лошадьми пиктонов. Мы обгоняли тяжелые повозки, груженные брусьями и мешками, возничие бодро приветствовали нас, взмахивая кнутами. На одной из телег ехало целое семейство, все как один весело кивали нам, махали руками — непривычно много внимания! Попался военный, который вел под уздцы великолепного, белого, как пена, скакуна, он что-то прокричал нам.
— Скорее всего свое имя, — шепнул Котус.
Мы въехали в город вместе с вереницей повозок, думая, что остались незамеченными. Но стража слишком долго смотрела нам вслед. Я задавал себе вопрос: что могло столь привлечь их внимание в нашем облике? Надо сказать, что в последние дни у Котуса не раз возникало подозрение, что кто-то следит за нами. Он спрыгивал с коня и прикладывал ухо к земле, но ни разу не уловил чего-либо подозрительного. Лишь однажды какой-то всадник встал на ночлег в ельнике неподалеку от нас. Но это мог быть любопытный крестьянин или слуга помещика, по чьей территории мы проезжали, или же просто опасливый путешественник. Одним словом, когда мы проезжали по главной улице городка, с интересом разглядывая строения, десяток воинов, ощетинившись копьями, окружил нас и заставил вернуться к бревенчатому срубу, зубчатые башни которого возвышались над воротами и над всем городом… Мы прошли под портиком, напоминающим наши триумфальные арки, но в отличие от них он имел в окошке брусья, скрепленные крест-накрест, позже я узнал об их предназначении. Посреди широкого двора, вымощенного булыжником, нас заставили встать на колени и обезоружили. Бесполезно было сопротивляться, с нами даже не разговаривали, только угрожающе усмехались… Старший среди воинов вошел в дом и доложил о поимке, но после этого ничего не изменилось. В полдень нам вынесли кувшин с водой, по миске похлебки и ломтю хлеба. Котус ел с жадностью подростка. Признаюсь, у меня не было такого хорошего аппетита. Чтобы не терять даром времени, я запоминал частоту и время смены караула у ворот, отмечал расположение построек и высоту стен, изучал запоры на воротах. Наконец воин доложил о нас, вышел из дома и подошел к нам. Его начальник, сам вергобрет Ратиака, соизволял повидать пленных.
Трон правителя напоминал курульные кресла[10] наших сенаторов. Позади него висела пурпурная ткань, на которой сверкали точно такие же, как у нас, символы, только вместо орла — морской конек. Магистра окружали солдаты в медных шлемах, желтых и зеленых туниках. Рядом с ним стоял гигант, опирающийся о рукоять топора (фасцию[11] этого странного ликтора[12]). Вся свита сидела полукругом на скамьях. Один вергобрет — его звали Вертиск — был гладко выбрит и коротко острижен, так он по-своему выражал свою преданность римлянам. Даже накидка его драпировалась таким образом, что напоминала тогу, а в руке он держал жезл, похожий на центурионский. Его воспаленные глаза беспрерывно мигали, рот представлял собой щель, которая приоткрывалась в одну сторону, напоминая при этом вымученную гримасу.
— Кто вы такие, откуда пришли?
Его голос, манера говорить напоминали свиное хрюканье. Я замешкался на мгновенье. Один из людей свиты повел своей черной бородой, и я решил, что он хочет подбодрить меня, но тот рявкнул:
— Язык отрезали?
По ряду солдат прошел короткий смех, точнее, то, что у них вместо него получилось.
— Меня зовут Бойорикс. А его — Котус, он мой оруженосец.
Вертиск одобрительно хрюкнул.
— Меня изгнали отовсюду, я беженец. Ты тоже откажешься выслушать меня?
— Говори.
— Мой отец был одним из магистров народа вольков, который занимал земли между Тулузой и романской Нарбонией. До того как там появились римские легионы, мы были свободны и могущественны. Нам пообещали, что пребывание солдат будет кратковременным, но на самом деле они вели себя как настоящие завоеватели, пока мы не потеряли окончательно свою независимость и единство. Нас подстрекали воевать друг с другом, чтобы таким образом легко истребить нас нашими же руками и завладеть нашим богатством. Наконец мы были изгнаны со своей земли, рассеяны по лесам, нас как народа не стало. Не так давно я встретил на одной из улиц Нарбонии старого магистра. Больной, никому не нужный, он ходил от двери к двери и торговал яблоками, крича: «Купите яблоки! Купите яблоки, которые растут на Черной горе…» Когда-то он был так же знатен, как и ты, вергобрет! Но претерпел позор и лишения. Римляне отобрали у нас все: скот, зерно, вина, обычаи…
Вертиск судорожно сглотнул слюну.
— Моего отца хлыстом забили до смерти, а тело обезглавили. Ты, наверное, знаешь, что этой казни они подвергают всех, кто неугоден Риму…
— И предателей тоже, — уточнил вергобрет.
— Я вынужден был бежать с единственным товарищем. Скрывался под шлемом и кирасой легионера, прятался в помойных ямах…
— Какова твоя цель?
— Вернуть свободу, все то, что мы потеряли. Мне рассказали о пророчестве, согласно которому победы Цезаря не будут продолжаться вечно, а кроме того, у его завоеваний нет будущего. Галлия, согласно этому же предсказанию, отвоюет независимость, народы Запада уже объединяются для отпора. По слухам, твои соседи, венеды, сплотились именно для этой цели.
— Цезарь велик…
— Но он далек. Знаешь ли ты, сколько его легионеров стоит на Луаре?
— Я знаю, что венеды находятся на другом берегу, а не на этом, и что их союз, если только он на самом деле существует, не сможет взять даже мою крепость. Скажи, что говорят обо мне на вашем юге?
— Там говорят, что ты ловкий малый.
— Правда?
— Вот почему я сужу о тебе не по тому, как ты меня принимаешь.
— Посмотри, кто кого в конце концов будет судить… А что скажешь ты, Котус?
— Слова моего господина — мои слова.
— В этом лесу, — снова взял я слово, — все находится в твоей власти. Мне посоветовали здесь искать убежища и поддержки. Меня убеждали, что беглецы скрываются в полной безопасности под твоей надежной защитой…
— Ты хочешь, чтобы я проводил тебя к ним? — Он встал с трона, глаза его горели недобрым огнем. — Ты этого хочешь? Ну что ж, проводите его туда, где он будет в полной безопасности! — приказал он своим людям.
Нас крепко схватили за руки, но один из приближенных вергобрета попробовал вразумить его:
— Вертиск, ты уверен, что римляне победят? Если тебе не хочется оставлять этих двоих у себя, отправь их на другой берег, там они найдут единомышленников.
Вергобрет в ярости отшвырнул свой жезл на землю.
— Замолчи! Других учи, а не меня!..
В тюрьме уже находились четверо пленников. Они усадили нас на каменную скамью, стоящую у стены, и засыпали вопросами. Это были беженцы с территорий, захваченных римлянами. Злая судьба привела их в Ратиак в лапы к вергобрету. Их ввели в заблуждение рассказами о радушии хозяина здешних лесов. Как и мы, они были схвачены на улице и обезоружены во дворе тюрьмы.
Самый старший из них был из племени арвернов. Он постоянно сутулился, и потому, наверное, голова его казалась тяжелой, как у всех горцев. Этот человек сказал нам:
— Люди моей земли ничего не хотят слушать. Вот уже год они не занимаются ничем другим, кроме болтовни. У нас всегда были враждующие между собой группы, а внутри каждой группы — еще по две группы. Это расчленение — как чума, от нее и шла наша погибель. Враждовали племена, семьи, члены одной семьи. Мы пытались объединиться, но никак не могли решить, кто будет командовать. В результате выдвигали какое-нибудь ничтожество, и каждая сторона пыталась подмять его под себя, или хитреца, который пытался быть полезным и вашим и нашим, но ничего существенного не совершал. В конце концов, мы вынуждены были заключить кабальный мир с Римом. А ведь Цезаря так легко было разбить: достаточно было бы только двух одновременных, с севера и юга, ударов. Мы взяли бы его в клещи, а альпийцы накинули бы петлю ему на шею, ни один из воинов Цезаря не ушел бы живым… Но никто не хочет этого понимать… Я покинул их, разочаровавшись, устав от бесконечных собраний и выборов.
Второй из пленников происходил из парисиев, народа, живущего по берегам Сены. Он поведал нам следующее:
— Даже если свобода будет завоевана ценой жизни, за нее нужно бороться, потому что жить просто незачем, если взгляды, обычаи, свадьбы, то есть все, что составляет радость жизни, диктуются захватчиками. Для нас, парисиев, свобода — это возможность иметь свой кусок хлеба и возлюбленную!
Третий был аквитан, братьев которого перебили легионеры, а сестер продали армейским маркитантам. Мщение он сделал единственным смыслом своей жизни.
Наконец, среди них оказался один из тех нервиев, которых Цезарь разбил на Самаробриве.
— Нас как будто не существовало на земле, — сказал он. — Из шестисот землевладельцев в живых осталось трое. Из шестидесяти тысяч воинов уцелело лишь пятьсот. Мне нечего отвоевывать, но я не сложу оружия, потому что согласен с арверном: Цезаря можно разбить, если помогать друг другу. Если удастся выбраться отсюда, я присоединюсь к венедам.
Вот каковы были на самом деле, моя Ливия, те противники Цезаря, про которых он написал: «Слепота, злоба и жажда наживы сделали их непримиримыми врагами культуры».
Как-то раз, когда я стоял у решетки и наблюдал за сменой караула, Котус подошел ко мне и прошептал:
— Хозяин, что ты решил предпринять? Ты откроешься Вертиску или будешь играть роль галла?
— Тебе страшно?
— Вертиск способен на все.
Я хлопнул его по плечу:
— Я читаю твои мысли так же хорошо, как и ты мои!
Тем временем за нашими спинами состоялся военный совет.
Я сказал:
— Чем мы рискуем? Тем, что он вернет нас Крассу?
Котус не успел ответить. К нам подошел арверн и взглянул через решетку на корабли, стоящие у плавучего причала, связанные друг с другом канатами, на противоположный берег, усыпанный жухлыми листьями, на крыши и башни домов острова Намнета.
— Я знаю, — сказал он с такой интонацией, как будто угрожал кому-то, — там есть наши, и они не сидят, как мы, в заточении. Иди-ка сюда, парисий. Ты видишь эту пристань?
— Вижу.
— С нее начинается для нас свобода. Иди к нам, аквитан.
Тот не шелохнулся, недоверчиво улыбаясь. Арверн не унимался:
— Когда рыбу море выбрасывает на берег, она начинает задыхаться и уже не верит, что спасется. Но с наступлением прилива вода находит ее, и рыба снова плавает и резвится. Часто, когда все кажется уже навсегда потерянным, избавление оказывается где-то совсем близко.
Мне показалось, что ему о чем-то известно, и дальнейшие события подтвердили эту догадку.
А нервий воскликнул из своего угла:
— Они не возьмут меня живьем! Скорее я перегрызу себе вены на руках!..
Мои несчастные случайные товарищи, знали бы вы, какая тяжесть лежала на мне в дни нашего плена и бегства, как я жалел, что не могу, как вы, горячо мечтать о свободе, об отмщении! Несколько месяцев вам оставалось быть в живых. Смерть настигла вас в бою, и я верю, что в этот момент вы были счастливы, ибо тот несчастлив, кто не верит в свою цель. Пусть бескрайнее море будет вашей надежной могилой, а души ваши поселятся на божественных Пурийских островах…
Всю ночь и весь следующий день я размышлял над дилеммой, с которой столкнулся. На одну чашу весов я помещал агрессивное римское могущество, свой печальный личный опыт, лицемерие высокопоставленных особ, а на другую — храбрость, бескорыстие этих людей, которые предпочитают смерть любому виду порабощения. Во мне точно сошлись для единоборства материнские галльские черты и дух отца-римлянина. Котус словно знал об этой внутренней борьбе: улучив момент, тронул меня за руку:
— Что бы ты ни выбрал, я останусь с тобой.
Судьба сама разрешила мои колебания. Когда луна взошла над островом, виднеющимся из окошка, за дверью послышались чьи-то осторожные голоса, засов отодвинули, и мы узнали бородатое лицо одного из приближенных вергобрета, который пытался уговорить его помиловать нас.
— Выходите быстрее. И без шума.
Мы шли по коридору, который заканчивался лестницей, выведшей нас прямо к причалу.
— На этот раз все обошлось, — сказал арверн.
И вполголоса он зашептал молитву в честь Тетата, верховного бога своего горного народа. Аквитан насмешливо хмыкнул.
— Хозяин, решайся, — прошептал Котус.
Все вместе мы взошли на корабль. На корме сидел уже знакомый нам гигант с топором. Нервий плюнул в его направлении.
— Тише, я же сказал! — сердито прошептал наш освободитель.
Часовые приподняли головы над частоколом и помахивали нам:
— Счастливого плавания, Гобаннито!
— Спасибо, друзья! — ответил освободитель.
Весла уже погрузились в серебрящуюся воду. На безопасном расстоянии от берега матросы натянули квадратный парус. Над чернеющими таинственными берегами непривычно быстро неслись тяжелые тучи.
— Хозяин, — взмолился Котус, — будет поздно!
— Посмотрим, что будет дальше…
— Куда вы нас везете? — крикнул нервий.
Вскоре мы причалили в тихой бухточке, по берегу которой громоздились крупные валуны. Когда мы проходили мимо гиганта, он показал нам на охапку веревок, к которым были привязаны камни:
— Это было приготовлено для таких, как вы, друзья. Вергобрет обычно топил беженцев, чтобы они не давали римлянам повода сомневаться в его преданности.
— Но мы оказались рядом, — сказал Гобаннито.
Нас отвели в дом, спрятанный в глуши леса, и накормили колбасами, хлебом и пивом.
— Мне сообщили, что вергобрет собирался отослать вас в лагерь андов к легионерам, — сообщил Гобаннито.
На рассвете мы сели в повозку и отправились по направлению к Мэр-Форе[13], конечной точке, до которой нас провожали освободители.
Вдали показались башни Эпониака. Над верхушками деревьев пронеслась стая перелетных птиц.
— Мороз близко, — сказал возничий.