ЗОЛОТЫЕ ВОРОТА

Я есмь народ, — народной Правды сила

покорена вовеки не была.

Меня беда, чума меня косила,

а сила снова расцвела.

Павло Тычина

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

— …В предзакатную пору схоронили сыновья старейшину племени на днепровской круче, насыпали высокую могилу, а в знак верности отцову завету собственной кровью окропили землю, которая услышала из уст умирающего величайшую из тайн, и глядя на ночь отправились в путь. В тот путь, которого еще никому из смертных не удалось одолеть.

Не дни, не месяцы — годы миновали, а посланцы старейшины все шли и шли через лога и пущи, по болотам и пустыням к заветным россыпям упавших с неба звезд. И сопровождали их добрый мир, высокие думы и светлые стремления. Сопровождали, пока старший из них не сказал:

«Не идти нам, братья, больше вместе. Нет у меня уже ни сил, ни здоровья для новых переходов. Да и зачем искать Золотые ворота? Сколько лет мы провели в дороге, а где они, те россыпи солнечного камня?.. Если прапращуры в течение веков не смогли до них добраться, то стоит ли пытаться нам? Я долго думал над завещанием отца и вот на склоне лет могу сказать: величайшее счастье смертных — это вольно жить, радоваться новому дню и улыбаться солнцу. Ну, а если вам этого слишком мало, шагайте дальше. Я же больше не ходок».

Никто не стал его уговаривать. Ведь не уговаривают тех, кто отверг клятву крови. Только с сожалением посмотрели на него братья и оставили под тихим бором над спокойным плесом доживать остаток дней. А сами снова пустились в путь. И год за годом все шли и шли вперед. И ни адский зной, ни морозы злые не могли остановить их. Лишь одного остановила поднебесная высь. Как только сжалось его сердце от страха на крутизне, слепое бездонье навеки разлучило слабого духом с братьями.

Сто дорог, сто препон выпало преодолеть двум оставшимся смельчакам на своем пути. Но вот путь им преградила еще и стремительная, разъяренная река. И тогда младший сказал:

«Жизни у нас уже слишком мало, чтобы искать брод. Так давай вплавь напрямик», — и бросился в кипень.

Но сколько светит солнце, никого из смертных еще не выпускала эта ненасытица на противоположный берег. Не выпустила она и самого младшего из странников. Как только он оказался на быстрине, бушующий поток подхватил его, точно сосновую хвоинку, закрутил-завертел и неумолимо понес в седую безвестность…

Вот так и остался последний сын старейшины один как перст. Долго стоял он над ревущим потоком, долго вглядывался в алчные белогривые буруны, а потом из последних сил побрел по берегу встречь течению. Сколько времени он шел, сбивая о камень ноги, того никто не ведает. Лишь когда борода его выросла до земли, а на бескровное, изрезанное глубокими морщинами лицо легла зеленоватая тень смерти, увидел вдали брод. И, изнемогая от нечеловеческой усталости, пустился поперек течения. Ужасен был тот поединок, и все же река покорилась. Едва ступил последний из братьев на противоположный берег, как сразу увидел на горизонте сияющие Золотые ворота. Но в тот же миг почти бездыханный рухнул на землю…

Спокойный, убаюкивающий, словно журчанье полевого ручейка, юношеский голос внезапно оборвался. В морозной тишине слышалось лишь монотонное шарканье лыж по слежавшемуся снегу и приглушенный шепот леса под легким дуновением ветерка.

— А что же дальше?..

— Неужели он так и умер в считанных шагах от россыпей солнечного камня?

— Не тяни же, Олесь! — заговорили наперебой хлопцы.

Их было четверо. Молодых, обуреваемых радужными мечтами, сдружившихся в студенческой семье университета, четверо беспокойных путешественников. Вереницей тянулись они по узкому коридору лесной просеки, оставляя за собой ровную лыжню. Вел эту вереницу Иван Кушниренко — староста курса и лучший лыжник филологического факультета. Вслед за ним легко шел признанный студенческий поэт и заводила Андрей Ливинский, потом — Федор Мукоед. И только Олесь Химчук несколько в стороне торил собственную лыжню, нанизывая речитативом, словно бусины на нитку, слова древней легенды.

— Что же все-таки произошло с последним искателем россыпей солнечных камней, падающих погожими вечерами людям на счастье?

— А то, что и должно было произойти, — подал голос Олесь. — Упал он на каменистый берег и с ужасом понял: никогда не подняться ему на ноги и не показать своим соплеменникам путь к Золотым воротам. Смерть студеным вином медленно растекалась по его жилам, густым туманом застилала глаза. Наверное, он так бы и умер возле угрюмой ненасытной реки, если бы вдруг не явился ему призрак покойного отца и не молвил с укором:

«Ты кровью клялся на моей могиле найти россыпи солнечного камня. Так помни же: ты один на всем белом свете знаешь дорогу к Золотым воротам человеческого счастья. На веки вечные ляжет проклятие на наш род, если унесешь эту тайну с собой в могилу. Забудь усталость и продолжай путь!..» Услышал он эти вещие слова и неимоверным напряжением воли одолел смертельную усталость. На локтях пополз к Золотым воротам. Однако перебраться через их порог уже не было сил. Тогда протянул руку, схватил одну из звезд, чтобы передать людям, но… В тот же миг в его груди остановилось сердце…»

Закончил Олесь свое повествование, и сразу наступила гнетущая тишина. Хлопцы шли, потупив взоры. Казалось, даже могучий стосильный бор застыл в элегической задумчивости, заглядевшись на уже по-вечернему глубокое и пастельно-синее небо. И ветерок как-то уж слишком внезапно утих, перестал шастать по заснеженным вершинам деревьев и отряхать на землю серебристую порошу.

— Печальна, Олесь, твоя легенда, — первым отозвался Андрей. — Поэтична, но печальна. Выходит, человеку недостаточно жизни, чтобы найти свое счастье…

— Выходит, так.

— Но почему же тогда все испокон веков его ищут? — вступил в разговор Иван Кушниренко.

— Такова уж натура человеческая.

— Э, нет, на натуру нельзя все списывать! В наше время, когда мы кузнецы собственного счастья…

И вдруг сиплый, прерывистый голос издалека:

— Хлопцы, пора бы домой поворачивать. Гляньте, где солнце! Сколько еще можно слоняться по этому бездорожью?

Иван резко остановился, повернул назад голову.

— Неужели у тебя, Федор, душа из лебеды? Мы же условились: в пути — от каждого по интересной новелле. Кстати, сейчас твоя очередь рассказывать.

— Да на кой ляд мне ваши сказки? — буркнул Мукоед. — Если б хоть жрать не хотелось и ноги не так болели…

— Давай напрягай, Федюня, свою фантазию, иначе тебе в Киев не будет пути, — сказал шутливо Андрей.

— Да брось ты свои хахоньки! — уже рассвирепел Мукоед. — Нашли чем забавляться: какие-то там россыпи… Золотые ворота… Все это выдумки пустые!

— Говоришь, пустые выдумки? Нет, брат, народ не от безделья песни слагает, — мечтательно начал Андрей и тронулся с места. За ним двинулись и остальные. — Подумать только: сколько светит солнце, столько и мечтают люди о счастье. А кто — и часто ли — его находил?.. Вот поэтому оно и стало представляться беднягам то зеленым лучом, вырывающимся на какой-то миг из морских пучин при закате солнца, то огненным цветком папоротника, распускающимся раз в тридцать лет в воробьиную ночь, то падающей с неба звездой, которую никто не может отыскать… Очень примечательно, что на протяжении тысячелетий люди сумели сберечь веру в лучшую судьбу.

Андрей любил и умел мечтать. Пылко, вдохновенно, самозабвенно. В такие минуты он словно бы возносился над землей, и тогда его высокий крутой лоб, темные, вразлет, трепещущие брови, выразительные, с просинью глаза делались особенно прекрасными и влекущими.

— Эге-ей, хлопцы, — прервал Андрея Олесь, — глядите-ка, Федор и в самом деле испускает дух.

Оглянулись. В десятке шагов маячил полусогнутый Мукоед. Невысокий, плотный, будто куль с зерном, он, едва переводя дыхание, с трудом держался на широко расставленных ногах и тяжело опирался грудью на воткнутые в снег палки. Вид у него, честно говоря, был далеко не бравый. Заношенный овечий полушубок расстегнут, шапка съехала на затылок, а раскрасневшееся до синевы круглое лицо, на котором еле просматривались щелочки глаз и хрящеватый нос, лоснилось от пота, точно намазанное смальцем.

— Разве таким крутые тропы одолевать? — процедил сквозь зубы Иван и наморщил лоб, соображая, как поступить в этой ситуации. Продолжать поход втроем, оставив Мукоеда на лесной просеке, словно бы неловко, а возвращаться в Киев, не осуществив своих намерений, он просто не мог. Ведь на эту лыжную вылазку Иван возлагал столько затаенных надежд…

Еще в начале зимы, в первых числах декабря, он обдумал, с кем и как будет отмечать первый день Нового года, наметил даже маршрут лыжного пробега.

И сразу же начал подготовку. Долго агитировать товарищей не пришлось — после четырехмесячного сидения в читальнях и аудиториях они сами рвались на лоно природы. Так что без долгих сборов и пересудов первого января 1941 года на рассвете четверо однокурсников выступили в путь. До Святошина добрались рабочим поездом, потом махнули через заснеженные поля к селу Беличи, а уже оттуда взяли курс через приирпенские леса к Пуще-Водице с тем, чтобы вечером возвратиться в Киев трамваем. Все складывалось так, как и планировал Иван, — задушевные разговоры, песни на коротких привалах, конкурс на лучшую устную новеллу… И вот на тебе: на полдороге выбился из сил Мукоед.

— Сделаем так, — после некоторых размышлений предложил Кушниренко. — Тут неподалеку стоит знаменитый Громов дуб, под которым казаки когда-то, отправляясь в поход на шляхту, освящали мечи. Доберемся до него, пополдничаем, отдохнем, а потом и решим, что делать дальше.

— О, твоими устами только бы мед пить! — обрадованно воскликнул Мукоед и рванул с места. — Айда побыстрее к дубу!

Спустились в ложбинку, потом вслед за Иваном свернули направо и пошли по глубоко заснеженному руслу какого-то ручья. Идти было тяжело, то и дело приходилось продираться сквозь обмерзшее сплетение кустов ивняка и калины. Однако никто не роптал — все стремились побыстрее добраться до цели. И наконец она явилась их взорам — на небольшой поляне в тесном кругу сосен и берез возвышался старый, в три обхвата, дупловатый дуб с обгорелой вершиной.

— Ну, вот мы и на священном месте, — Иван первым снял и воткнул в сугроб лыжи. — А сейчас — за работу! Нужно развести костер.

Хлопцы мигом наломали сосновых веток, раскидали на снегу, уселись на них у костра, возле которого колдовал Иван, постелили газету. На походном «столе» сразу же появилась четвертинка замерзшего сала, кольцо колбасы, головка чеснока, несколько ломтей хлеба и с десяток краснобоких яблок из Химчукова сада.

— Сивушенции бы еще сюда! — потирая багровые от холода руки, причмокивал Федор. — Такую закусь просто грех без чарки переводить.

— Защебетал соловушка, — добродушно проронил Андрей. — А чего же не догадался прихватить?

— Это я за него сделал, — сказал Иван и, хитро прищурив глаз, извлек из-за пазухи бутылку водки.

— Да ты же гений! Дай за это пятку поцелую! — завопил Мукоед и придвинулся ближе к старосте курса. — Только как пить будем?

— Чудак ты, Федя, конечно, из горлышка по очереди.

— А кто первый?

— Ясное дело, хозяин, — безапелляционно заявил Андрей.

— Нет, мое на дне. Остатки, как говорится, сладки.

— Да чего тут торговаться, давайте я начну, — и, не ожидая общего согласия, Мукоед вырвал из Ивановых рук раскупоренную бутылку, зажал ее коротенькими цепкими пальцами, точно клещами. Не успели хлопцы глазом моргнуть, как он прилип толстыми губами к горлышку.

— Только, Федор, по-честному! Чтобы не пришлось за уши оттаскивать, — предостерег Андрей под общий хохот.

Но Мукоед и ухом не повел на подтрунивания, тянул водку сколько хватило духу. За ним причастился Андрей и, крякнув, протянул наполовину опорожненную бутылку Олесю. Однако тот отрицательно покачал головой:

— Я в этом деле пас…

— Почему это? — удивился, даже растерялся Иван. — Если уж все… Это не пьянка, а так, ради Нового года…

— Вы ведь знаете: мне нельзя.

— Не будем неволить. Кто не может, пусть не пьет, — вступился за Олеся Андрей. — Вон Федько за всех наверстает.

Иван помрачнел, но ничего не сказал. Пригубил бутылку для видимости и, ни на кого не глядя, передал ее на расправу Мукоеду. И никто не заметил, как горько он был разочарован в своих сокровенных надеждах.

Дообедали молча. Федор сразу же улегся спиной к огню и стал усердно ковырять ногтем в зубах. Всегда деловитый и аккуратный Кушниренко принялся собирать остатки скромной трапезы, чтобы подарить их крылатым и хвостатым лесным обитателям. Олесь, чувствуя за собой невольную вину, хмуро уставился на угасающий костер. А Ливинский, опершись спиной о могучий ствол Громового дуба, мечтательно всматривался в холодное вечернее небо.

Было тихо и морозно. Первозданного покоя не нарушали даже мохнатые сизые тени, которые украдкой выползали отарами из чащ и ложбин, непрошено укладывались между деревьями. И все же Андрею казалось, будто тугую студеную тишину разрывают какие-то дивные, едва слышные аккорды, несущиеся с поднебесья. Вслушиваясь, он непроизвольно жмурил глаза и, сам того не замечая, стал шепотом подбирать словесные сопровождения тем волнующим небесным аккордам:

…четыре сына схоронили батька…

молча окропили кровью землю,

которая слышала величайшую из тайн…

И на ночь глядя пустились в дорогу…

четыре сына отправились в путь,

который смертным еще не удавалось одолеть…

— Хлопцы, послушайте! А нас ведь тоже четверо! — воскликнул вдруг Иван, радостно пораженный своим открытием. — И все мы, образно говоря, тоже идем к своим Золотым воротам…

Встрепенулись однокурсники, удивленно уставились на своего старосту: а ведь и правда — их тоже четверо, как и тех легендарных искателей счастья! Что за удивительное совпадение!

— Знаете, что я сейчас придумал? Я предлагаю… — вдохновенный своей тайной идеей, Иван распалялся сам и жаждал зажечь ею других. — У каждого из нас есть, несомненно, большая, заветная цель в жизни. Вот и давайте сейчас поведаем друг другу… Хотя нет, пусть лучше каждый доверит свои мечты бумаге, — он выхватил из кармана блокнот и с лихорадочной поспешностью стал вырывать из него листы. — Сложим наши сокровенные исповеди хотя бы в ту порожнюю бутылку, спрячем ее в самом высоком дупле Громового дуба с тем, чтобы лет этак через двадцать… Скажите, разве не интересно лет через двадцать собраться такой же компанией в новогодний вечер на этой поляне и сообща сверить, кто и насколько приблизился к собственным Золотым воротам? Давайте только сейчас торжественно поклянемся…

Но Андрей не дал Ивану договорить. Вскочил на ноги, бросился к нему с распростертыми объятиями:

— Ты же поэт в душе, Ваня! Такое придумать… Я с радостью, обеими руками голосую за твое предложение, — и выхватил у него из рук чистый листок.

Мукоед тоже согласился. Правда, без особого энтузиазма, но согласился. Один Олесь неподвижно сидел над кучкой дотлевающих угольков. Но его согласия и не спрашивали. Иван просто положил ему на колено листок и объявил:

— Только, хлопцы, чур не кривить душой, а писать сокровенные думы, как на духу!

И заскрипели перья самописок. Первым сунул в пустую бутылку свою исповедь Андрей. За ним опустили свернутые в трубочки писульки Федор с Иваном.

— Химчук, а ты?

Олесь лишь сокрушенно пожал плечами, виновато усмехнулся уголками губ, повертел в руке чистый листок и ответил:

— Мне еще нужно самого себя найти, а уже потом про Золотые ворота думать…

Никто не обратил внимания, как мучительно передернулись брови у Ивана, а во встревоженных глазах промелькнула тень досады и разочарования.

— Ты хочешь нас уверить, что живешь без большой мечты? — голос у Кушниренко как-то сразу обесцветился, одеревенел. — Неужели думаешь, что кто-нибудь этому поверит?

— Да понимаете, я не это хотел сказать. Мне кажется, что большая цель так просто человеку не дается, ее надо выстрадать. А я… Не раз уже прахом развеивались мои мечты.

— Врет он все! — взорвался ни с того ни с сего опьяневший Мукоед. — Есть у него мечта! Иначе зачем бы день и ночь сиднем сидел в читалках да архивах?

— Оставь, Федор! — резко прервал его Андрей. — А ты, Олесь… Ей-богу, не понимаю, почему не хочешь написать о своей мечте!

— И чего вы с ним цацкаетесь! — снова взвился Федор. — Не хочет — и не надо! Подумаешь, велика важность! Разве не слышали, что о нем на курсе говорят?

Олесь вздрогнул, как от удара, всем телом, рывком повернул голову и, глядя прямо в глаза Мукоеду, тихо, даже слишком тихо, но так, что все услышали, спросил:

— А что же такого говорят обо мне на курсе?

— Что ты гнида и тайный доносчик, — выпалил совсем захмелевший Мукоед.

— Федор! — гаркнул Кушниренко. — Помолчи! Не твое засыпа́лось, не твое и мелется.

Тот вытаращил на старосту покрасневшие глаза, громко икнул и, махнув рукой, поспешил к ближайшим кустам.

— Гнида и тайный доносчик… — ни к кому не обращаясь, проговорил Олесь. — Зачем же тогда меня приглашают в свою компанию, делят со мной трапезу, поверяют при мне бумаге свои заветные мечты?.. Нет, таких мерзавцев негоже терпеть в благородном обществе!

Он бросил на кучку пепла, под которым дотлевали сучья, чистый листок бумаги, встал и с независимым видом направился к сугробу, где торчали его лыжи. Видя, что дело оборачивается круто, Кушниренко попытался вовремя погасить пожар:

— Да что вы все, ей-богу, взбесились или перепились? Кому нужны эти ссоры? Да еще в такой день!.. Ну, погорячились спьяна, наговорили друг другу колкостей, но разве мы гоголевские персонажи, чтобы на всю жизнь обиду затаить? Предлагаю перекурить все это дело и сдать его в архив на вечное хранение, — и вытащил коробку любимых студенчеством «гвоздиков».

Кушниренко недаром обрел славу верховода третьего курса. Всегда выдержанный и деловитый, по-взрослому рассудительный и в меру любезный, он владел редкостным даром с первого же знакомства привлекать к себе внимание людей и подчинять их волю. В какую бы компанию он ни попадал, всюду незаметно, но властно становился дирижером. Ибо тонко чувствовал, когда нужно вставить остроумную реплику, когда промолчать, а когда лишь бросить на собеседника многозначительный восхищенный взгляд. Но сейчас не помогли даже эти его таланты.

Приладив лыжи, Олесь без единого слова пустился в путь. Хлопцам не оставалось ничего иного, как притоптать снегом кострище и двинуться по следу Химчука. Шли с опущенными головами, без обычных в таких случаях шуток и словесной пикировки. Когда стало темнеть, выбрались на опушку леса. Но не обрадовались ей: сразу за подлеском начинались крутые обрывы, за ними простиралась холмистая заснеженная равнина, а еще дальше, на горизонте, мерцали огни киевских окраин.

— Вот так влипли в историю! — недовольно буркнул Иван. — Придется с километр топать по кустарникам, пока обогнем эти обрывы.

— А как же Олесь напрямки? — показал Андрей на видневшуюся одинокую фигуру впереди. — Он что, рехнулся! Шею ведь свернет!

— Ну и что? — буркнул Мукоед. — Пусть сворачивает.

Все-таки бросились догонять Химчука. Но не успели. Через минуту-другую Олесь словно сквозь землю провалился. Андрей с Иваном изо всех сил поспешили к обрыву. Домчались и замерли от ужаса: наискосок по крутому склону резко петляла то вправо, то влево согнувшаяся фигура, выписывая немыслимые зигзаги, пытаясь обойти припорошенные снегом пни и рытвины. А их же всюду — не сосчитать. На такой скорости достаточно наскочить лишь на одну, чтобы… Правда, Олесь был уже почти на дне яруги[1]. Но именно там его и подкарауливала опасность. Видимо зацепившись за что-то, он нырнул вниз головой и исчез в сивом клубище взвихренного снега.

— Неужели разбился? — вырвался стон из груди Андрея.

Но через какое-то мгновение Олесь зашевелился, стал подниматься на ноги.

— Эгей, лыжи целы?

— Занимать ни у кого не буду! — донеслось снизу.

Поправив крепления, Олесь стал взбираться на противоположный склон. Падал, поднимался и снова падал, пока не вскарабкался на перевал.

— Ну и упрямый! — восхищенно покачал головой Иван.

— А, просто дурак набитый.

— Знаешь, Федор, только не тебе об этом судить! — сплюнул презрительно Андрей. — Тебе и не снилось через такую пропасть перемахнуть.

— А на кой ляд мне такое геройство? Не все ли равно, по какой дороге добираться домой?

— Не совсем…

Закурили Ивановы «гвоздики», перекинулись двумя-тремя репликами, но разговор не вязался. Какая-то незримая перегородка разъединяла их, и никто не знал, как ее преодолеть. Снова тронулись в путь с единственным желанием побыстрее закончить эту неудавшуюся новогоднюю вылазку.

Вскоре они обнаружили множество лыжных следов. Здесь не то проходили соревнования, не то была просто коллективная прогулка. Андрея почему-то заинтересовали эти причудливые плетения параллельных линий на снегу. Он остановился и начал вглядываться в следы лыжников. Одни из них, не вырываясь на вершины и не спускаясь глубоко в ложбины, осторожно извивались по пологим склонам холмов, другие пробегали через самые крутые бугры и глубокие лощины, то натягиваясь струнами, то вдруг круто ломаясь. Нелегко, видимо, прокладывалась такая лыжня, потому что на ней было нанизано множество вмятин от падений лыжников.

«Диво дивное! Да это же зеркало человеческих характеров! — сделал для себя открытие Андрей. — В самом деле, один спокойный, рассудительный, как и те ровненькие параллельки, что тянутся вдоль пологих склонов. Тот, кто оставил их, несомненно, не знает синяков от падений, хотя и радость взятой высоты ему явно неведома. Другая лыжня упругая, но ломаная. Бежит она, не огибая ни взгорков, ни ложбин. Наверное, в жизни ее творца тоже были взлеты и падения… Интересно, какие следы мы оставим после себя?..»

— Хлопцы, а что, если нам провести сейчас состязания? — обратился Андрей к спутникам. — Кто придет домой первым, получает приз. По желанию! Но одно условие: до города добираемся врозь. Ты как, Иван?

— Я не против, — обрадовался тот, что выпадает наконец возможность избавиться от изрядно уже надоевшей компании.

— Да на кой ляд мне твои призы? — заскулил Мукоед. — Живьем в могилу уложите меня своими выбрыками!

— О, нет, таких, как ты, Федь, так просто в гроб не затолкаешь! Но в Киев тебе придется все же топать своей дорогой.

Внезапно зашевелился, грозно зашумел лес, резко потемнело. Лишь теперь лыжники заметили, что с запада, охватив полнеба, надвигается тяжелая темная туча.

— Ой, метель приближается! — забеспокоился Мукоед.

— Состязания, Федь, состоятся при любой погоде!

— Ну и ляд с вами! — взъярился Мукоед и быстренько потрусил в направлении шоссе, обозначенному вдали цепочкой телеграфных столбов.

— Скажешь, я врал: Мукоед не своим ходом домой доберется — и притом первым, — смеясь, заключил Андрей, когда расходились с Кушниренко в разные стороны.

…Шуршал настороженно снег под ногами четырех запоздавших путников, которые разными дорогами приближались к Киеву.

А по их следам уже незаметно ползла поземка, курясь на хребтах холмов. Вскоре из-за леса рванул, точно пес с привязи, застоявшийся ветер. И заметался, загоготал, вздымая вокруг седые буруны. Сразу же тяжелой глыбой навалилась на землю кромешная тьма, и еще теснее стало на поле яростным вихрям, поднимавшим до самого неба столбы снежной пыли.

Начиналась неистовая буря…

II

— Смею напомнить, сударь Химчук: уже полдень. Не пора ли вам оставить свое прекрасное ложе? Вспомните, вас ждут великие дела, — говорил на следующий день Андрей Ливинский, переступив порог небольшой, сплошь уставленной книжными стеллажами комнаты.

— Дела — не волк, в лес не убегут, — возразил Олесь и отложил в сторону толстенный том в старинном кожаном переплете. — Ну, проходи, чего ж притолоку подпирать.

Андрей чопорно поклонился:

— Только с вашего любезного позволения.

Расчесав непокорную, буйную шевелюру, гость прошел к окну и примостился на подоконнике, на котором между двойными рамами среди сочной зелени барвинка алели калиновые гроздья.

— Так как же тебе путешествовалось, единоличник?

Олесь показал забинтованной левой рукой на свое исцарапанное до крови и смазанное йодом лицо. Андрей без объяснений понял: путь у Химчука был нелегким.

— С рукой у тебя серьезно?

— Да нет, пустяки! Просто ладонь о какую-то железяку распорол. А в общем-то… Пока домой добрался, лыжи поломал да и портрет вот размалевал.

— Вот что значит отбиваться от коллектива. Хотя, впрочем, мы до Киева тоже порознь добирались. Понимаешь, состязание устроили: кто первым домой с той опушки доберется. И оказывается: ты — победитель.

— С какой это стати? — удивился Олесь.

— А с той, что ты один с дистанции не сошел. Мукоед, как и следовало ожидать, лишь только вьюга поднялась, взвалил лыжи на плечи и дал тягу на шоссе. И на попутной машине до города доехал. Я же только до Бабьего яра добрел, а там с кручи сорвался и лыжи растерял. А Кушниренко лишь сегодня утром в общежитие явился. Я всю ночь не сомкнул глаз, думал, несчастье произошло, а он, оказывается, потерял в этой метели ориентировку, до третьих петухов петлял среди сугробов, пока в село Беличи не прибился. Вот и выходит, что ты обладатель приза.

Олесь ничего не ответил. Лишь мечтательно смотрел в окно, за которым в саду ослепительно искрились в утренних лучах солнца высокие сугробы наметенного за ночь снега, и по лицу его блуждала загадочная улыбка. «Неужели злорадствует, что на наши головы свалилось столько напастей? — мелькнула у Андрея недобрая мысль. — Или, может, догадывается, зачем я пришел, и ждет слезливых покаяний?..»

— Что это изучаешь в постели? — спросил Андрей, только бы не молчать.

— Да просматриваю монографию по народной медицине. Удивительно интересная штука! Собран и систематизирован такой бесценный материал!..

Андрей взял роскошный фолиант в руки, перелистал несколько страниц и поразился:

— Фу-ты ну-ты! Что-то ничего не пойму. На каком языке?

— Шведский путешественник-исследователь написал.

Брови гостя поползли вверх и круто сломались:

— Ты что, уже и шведский успел выучить?

— Не совсем. Но понемногу читаю со словарем…

— Вот человечище! И зачем тебе столько языков? Английский, немецкий, французский, итальянский, а теперь еще и шведский… Хотя, честно говоря, я по-хорошему завидую. Это же столько миров открылось перед тобой, — и он окинул взглядом высокие, забитые книгами стеллажи.

Какой литературы на них только не было! По истории и философии, геологии и искусству, всевозможные справочники и художественные произведения, монографии и редкостные периодические издания прошлого. Кто пристально присматривался к разноцветным корешкам томов, ровными рядами выстроившихся от пола до потолка на дубовых полках, тот видел на них названия почти на всех европейских языках. Эта библиотека считалась у Химчуков личным и неприкосновенным сокровищем Олеся. И юноша относился к ней, как к святыне, ежемесячно пополнял ее новыми книгами, тратя на это всю свою стипендию. Андрею до самозабвения нравилось бывать в этой уютной, скромно обставленной Олесевой обители, где жило столько светлых мыслей самых выдающихся сынов человечества. Ничего не было здесь лишнего — письменный стол у окна, два плетеных кресла, кушетка и стеллажи, стеллажи, стеллажи. Но на этот раз Андрей не стал рыться в книгах.

— Знаешь, зачем я притащился сюда по таким сугробам? — начал он издалека. — Общежитийская компания уполномочила меня попросить у тебя конспекты по фольклору и этнографии. Экзамен не за горами, а у нашего брата лодыря и плохоньких записей лекций нет. Вот мы и бьем тебе челом: дай свои хоть на одну ночь.

Олесю почему-то показалось, что никакая компания не уполномочивала Андрея просить конспекты, что совсем иные причины привели его на Соломенку, однако вида не подал.

— Возьми вон на столе. И скажи хлопцам: передаю им конспекты в вечное пользование.

— Ты что, уже успел их проштудировать? Но когда же? — удивился Андрей.

— Обо мне не беспокойтесь.

— Ну зачем же такие жертвы? Может, айда сейчас в общежитие да примемся всем скопом зубрить… В самом деле, сударь, почему бы вам не навестить наше скромное жилище?

Снова неопределенная улыбка скользнула по лицу Олеся:

— Да, может, как-нибудь в другой раз…

«Ломается, — по-своему понял отказ друга Андрей. — Да, вчера мы низко поступили с ним, но ведь когда люди искренне раскаиваются…»

— Ну, вот что, Олесь, бросим играть в жмурки и поговорим откровенно.

— А мы с тобой, по-моему, всегда откровенны.

— Не о том речь. Я хочу о вчерашнем. Мукоед с пьяных глаз такого наплел… Я прошу тебя: не принимай все это близко к сердцу.

— А я и не принимаю. Мукоед просто сказал то, о чем другие молчали.

— Только, ради бога, не становись в позу. Что тут говорить, все мы виноваты перед тобой. Те подлые шепотки на курсе… Кто-то же их распускает, а мы, бараны, слушаем, развесив уши, вместо того чтобы врезать хорошенько по мордасам разным шептунам. Да, да, виноваты, очень виноваты, но ведь и ты… Скажи честно: разве ты во всем прав? Почему сторонишься нас? Почему строишь из себя загадку?

Действительно, Олесь для однокурсников всегда был загадкой. Он аккуратно посещал лекции, образцово вел конспекты, и не только по программным предметам; мало кто мог сравниться с ним в знаниях, хотя он и не выставлял это напоказ. Среди студентов держался обособленно и независимо, ни с кем близко не сходился, однако со всеми был подчеркнуто вежлив и в меру любезен. В культпоходах и во всяческих вечеринках участия не принимал, к себе домой тоже никого не приглашал, кроме разве что Андрея. Никто из однокурсников понятия не имел, чем живет этот болезненный с виду юноша, о чем мечтает, к чему тянется. Возможно, именно поэтому одни его недолюбливали, а другие даже побаивались и сторонились. Особенно после того, как о нем поползли зловещие шепотки.

— Вот меня все считают чуть ли не самым близким твоим приятелем, но поверь: я во многих случаях не могу тебя понять. Скажи же наконец, что ты за человек?

Закрыв веки, Олесь задумался. Надолго задумался. Казалось, вот-вот он откроет Андрею свою душу. Но Олесь раскрыл глаза и как-то равнодушно спросил:

— Ну, ты нашел конспекты по фольклору? Хлопцы ведь ждут.

Глубокая скорбная морщина мгновенно пролегла у Андрея между бровей, отвердел, омрачился его взгляд.

— Эх ты!.. Неужели ждешь, что я на колени перед тобой стану? — обиженно воскликнул он и бросился к выходу.

В это время за стеной, в соседней комнате, что-то гулко стукнуло, и в следующий миг перед Андреем распахнулась дверь — на пороге вырос худой седобородый старик со встревоженным взглядом, в стареньком ватнике и поношенных валенках. То был дед Олеся по матери, Гаврило Якимович Химчук.

— О-о, да у нас гость! — улыбнулся он, а глаза обеспокоенно перебегали с Олеся на Андрея. — Что же ты, внучек, не приглашаешь Андрюху садиться, ноги ему еще для дальних дорог понадобятся.

— Да я уже домой собрался, — в знак приветствия Ливинский поклонился хозяину дома.

— Ну, так уж и собрался! А для кого же я моченые яблоки приготовил? Нет-нет, из этой хаты не выходят, не угостившись. Чем богаты, тем и рады.

— Ну, если моченые яблоки… — заколебался Андрей, боясь отказом обидеть Гаврилу Якимовича. — Честно говоря, меня что-то с самого утра на кислое тянет.

— Эге ж, после выпивки всегда так: только о кислом и думаешь.

— Что вы, дедусь, мы из непьющих.

— Оно и видно. Наш вон непьющий еле ноги вчера домой приволок…

— А знаете, он ведь и не нюхал горилки. Это мы состязания устроили, а тут вдруг как завьюжит…

Старик осуждающе покачал головой:

— Эх, неразумные вы головы… В мое-то время люди в такой день остерегались фокусы выкидывать. Поверье ведь существует: как проведешь первый день января, таким и весь год будет. А вы… Да в придачу, видно, еще и поссорились, леший бы вас забрал.

— Нет-нет, просто выясняли отношения, — возразил Олесь.

— Другому кому это скажи. По ушам вижу, что и сегодня продолжали вчерашний жаркий разговор.

Хлопцы опустили глаза.

— Ну да это не самая страшная беда. С добрыми людьми всегда можно прийти к согласию. А теперь погодите-ка, — и он трусцой выбежал из комнаты.

Вскоре вернулся с миской в руках, наполненной крупными, будто восковыми антоновскими яблоками. Олесю и Андрею не оставалось ничего другого, как приняться за них, а Гаврило Якимович, явственно ощущая потребность в своем здесь присутствии, стал наводить в комнате порядок. Отворил форточку, поправил занавески на окнах, смахнул утиным крылом папиросный пепел с письменного стола. Этот человек вообще не терпел неопрятности, а тем паче в собственном доме, где все, буквально все было сделано его неутомимыми руками. Даже сейчас, несмотря на свои шестьдесят восемь лет, он сам вел домашнее хозяйство, потому что дочка ежедневно в больнице с утра до ночи, а у внука университетских забот достаточно. Так что целыми днями, не приседая, то что-нибудь чинил, то стряпал, то портняжничал.

Но самой любимой для Гаврилы Якимовича, конечно, была работа в саду. Как только на дворе начинало дышать весной, он от зари до зари топтался возле деревьев. Обрезал «холостые» побеги, снимал с молодняка тесную зимнюю одежду из соломы, обмазывал известкой стволы. А тем временем приходила пора окапывания, обрызгивания, окулировки, привоя. И многотрудная работа старика не пропадала зря: каждую осень деревья одаривали его душистым щедрым приплодом. Но не искал Гаврило Якимович прибыли от тех урожаев. Когда над Мокрым яром начинала кружить осенняя желтая метелица, ворота его усадьбы широко распахивались для всей Соломенской детворы: пусть лакомятся озорники да узнают, какой щедрой может быть родная земля! А когда приезжала на седогривых конях зима и вьюжными вечерами к Химчукам сходились на огонек седоголовые железнодорожники, у Гаврилы Якимовича было чем угостить и их, спутников своей полной бурь и тревог молодости. Не выпускал он из дома, не попотчевав дарами сада, и друзей внука, хотя они почему-то не часто топтали стежку к Мокрому яру. Но именно последнее обстоятельство более всего и тревожило Гаврилу Якимовича. Вероятно, поэтому так и насторожила его перепалка между Олесем и Андреем.

— Ну, как, перекусили немножко? — обратился он через некоторое время к насупленным хлопцам. — А теперь миритесь, леший бы вас побрал! Ссориться — дело нехитрое, а вот суметь дружбу сохранить… Недаром же говорится: одно полено и в печи гаснет, а два и в поле горят.

III

Уже давно январская ночь опустилась над Киевом, уже давно в университетских коридорах утих многоголосый клекот, а возле триста тринадцатой аудитории все еще было людно. По неписаным студенческим законам вторая группа филологов дружно болела за тех, кто представал пред суровые очи экзаменаторов. Третьекурсники толпились у запотевших окон, в который уже раз просматривали зачитанные до дыр Химчуковы конспекты. Когда дверь аудитории раскрывалась, все бросались к вышедшему оттуда «мученику», обступали его тесным кольцом, а он, вялый, раскрасневшийся и счастливый, молча поднимал ладонь с растопыренными тремя или четырьмя пальцами. Все облегченно вздыхали: пронесло!

После этого начинался настоящий допрос: «Номер билета? Какие вопросы? Сколько было добавочных? Что отвечал?..» И бедняга, утирая вспотевший лоб, должен был обо всем добросовестно доложить товарищам. Его порой поправляли, давали дельные, хотя и запоздалые советы, критиковали за путаные ответы, как будто это и впрямь могло иметь теперь какое-то значение. Лишь после такого двойного экзамена группа отпускала счастливца на все четыре стороны.

Первыми, как правило, шли отчитываться о своих знаниях отличники. Они были чем-то вроде разведчиков или зондировщиков настроения и бдительности экзаменатора, его манеры проверки знаний. Их наблюдения сразу же становились известными всей группе, и каждый делал для себя необходимые выводы. Такой порядок стал уже традиционным во второй группе, и, возможно, именно благодаря ему никто из студентов за все годы учебы не получил неудовлетворительной отметки.

Но на сей раз добрая традиция была нежданно-негаданно нарушена. Началось с того, что утром почему-то не явился в университет Олесь Химчук, а у Галины Кондратенко, согласившейся сдавать экзамен первой, во время обдумывания билета вдруг начался сердечный приступ, и пришлось вызывать скорую помощь. Но больше всего настроение студентам испортило то, что вместо кроткой и доброй Марии Даниловны, накануне заболевшей, экзамен по фольклору принимал профессор Шнипенко.

Специализировался Шнипенко по истории Украины эпохи феодализма, но одновременно был признанным знатоком украинской литературы, искусства, этнографии и фольклора. Среди студентов университета он пользовался «железным» авторитетом: на его лекциях всегда можно было видеть рядом с историками и филологами физиков, биологов, юристов. Богатый жизненный опыт, несмотря на сравнительно молодой возраст, огромная эрудиция во многих отраслях знаний и незаурядные ораторские способности делали его лекции-концерты настолько интересными и популярными, что они нередко заканчивались дружными аплодисментами слушателей. Однако старшекурсники почему-то недолюбливали Шнипенко и между собой язвительно прозывали его Феодалом. Поговаривали, что он очень злопамятен и мстителен, коварен и двулик. Но, ко всеобщему удивлению, профессор в этот день никому из филологов не влепил двойку, хотя на пятерку тоже пока не расщедрился. Но с этим легко смирились.

…Последним должен был сдавать экзамен Олесь Химчук, которого посланцы группы только к вечеру разыскали в академической библиотеке и почти силой притащили в университет. Когда он вошел в триста тринадцатую аудиторию, студенты стали расходиться по домам: за Химчука в группе никогда не болели — этот сдаст! Те же, что остались, сбились в конце коридора и стали обсуждать, как лучше отметить успешное начало экзаменационной сессии. Девушки предлагали поехать в Соломенское общежитие на танцы, ребята настаивали на том, чтобы устроить в складчину «тайную вечерю». Лишь Андрей Ливинский не принимал участия в этой дискуссии. Повертевшись между однокурсниками, с недобрым предчувствием поспешил к экзаменаторской. Он знал, хорошо знал, что Олесь и не заглядывал в конспекты, которые подарил неделю назад общежитийцам.

Осторожно приоткрыв массивную дубовую дверь, Андрей заглянул в щель и увидел раскрасневшегося Олеся за кафедрой, пылко доказывавшего что-то профессору. А тот, низко опустив крупную с длинными седыми волосами голову, неподвижно сидел за партой и, казалось, бесцеремонно дремал. Но вот он резко откинулся назад, легко встал и, заложив руки за спину, принялся энергично ходить между партами. Промерив туда-сюда аудиторию, остановился напротив Олеся, зачем-то снял очки. «Нервничает. Теперь Олесю конец. Двойка! И зачем было ему вступать с Феодалом в дискуссию?..» Но каково же было удивление Андрея, когда он услышал раскатистый профессорский бас:

— Что же, уважаемый, придется мне сложить оружие. Да, да, ваша взяла! Правда, не со всеми предложенными вами положениями я могу полностью согласиться, но суть, ясное дело, не в этом. Главное — у вас своя собственная и притом весьма неординарная точка зрения на такие архизапутанные вещи…

«Вот так Олесь! Вот так молодчина — победить самого Феодала! — чуть не затанцевал на радостях Андрей. — И это же без подготовки, без ночных зубрежек…»

Внезапно чьи-то мягкие и теплые ладони закрыли ему глаза. Андрей осторожно отстранил эти руки, оглянулся — перед ним стояла о н а. Невысокая, улыбающаяся, в темно-коричневом зимнем пальто с собольим воротником. Из-под белой пуховой шапочки выбивались тяжелые, словно увлажненные, каштановые пряди, которые все чаще снились ему в последнее время.

— О, Светлана!..

— Что, не ждал?

— По правде говоря, нет. Как твой сегодняшний экзамен?

— Спасибо, хорошо. А твой?

— Пронесло.

— А за кого это ты так болеешь? — спросила, хитро прищурившись.

— Да вон, Олесь наш профессора на лопатки кладет.

— Профессора Шнипенко? — удивилась Светлана и заглянула в щель.

Андрей тоже припал к узенькому проему.

— Все это правильно, конечно, — долетел из аудитории знакомый бас. — Но как бы вы могли объяснить подобное общественное явление?

Андрей со Светланой увидели, как опустилась крутолобая, с глубокими залысинами Олесева голова. Неужели загнал-таки Феодал его в тупик? Но после недолгой паузы послышался размеренный юношеский голос:

— Так сразу ответить на ваш вопрос непросто. Хотя мне кажется… Нет, я уверен, что обычай этот мог зародиться только в период перехода от скотоводства к земледелию. Если же учесть, что пращуры наши были весьма добросердечными и гуманными, — они ведь категорически отбросили рабство как форму организации общества, — то корни этого обычая станут еще понятнее. Наверное, сталкиваясь с иноплеменниками, скифы-пахари давали им в знак дружбы свое величайшее сокровище — зерно. Мол, берите его и, коли есть желание, сейте в землю рядом с нами, мы вас не чуждаемся и злых намерений не имеем. Но вряд ли тогда для зерна существовало специальное обозначение, это понятие, по-видимому, укладывалось в слово «добро». Так вот, по-моему, довольно неуклюжее с современной точки зрения и не совсем понятное выражение «добро пожаловать» запечатлело в себе этот прекрасный гуманный обычай наших далеких пращуров…

— Странно, откуда он все это знает? — удивилась Светлана.

— О, ты даже не представляешь, какая светлая голова у нашего Олеся!

Через минуту-другую Химчук вышел из аудитории. И сразу же попал в объятия Андрея.

— Ну ты и даешь! Поздравляю, поздравляю! А я сначала было подумал… Ох, извини, что не познакомил… Однокурсница наша с западного факультета, Светлана Крутояр.

О, эти ясные глаза, чуть припухшие по-детски губы, высокий лоб хорошо были знакомы Олесю. Сколько раз, сидя в читальне, он украдкой любовался этой девушкой! Однако сейчас и виду не подал, что знает ее. Просто подал руку и сказал то, что первым пришло в голову:

— У вас очень хорошее имя. Пусть только не обойдет вас счастье быть для кого-то негасимым светильником до последней березки.

— Вы, может, смогли бы и историю моего имени рассказать?

— А это вас сейчас больше всего интересует?

— Послушать можно.

— С вашего разрешения, в другой раз.

К ним подкатилась ватага однокурсников:

— Что, Химчук, «пятак» и сегодня огреб? Один на всю группу?

— Он такие там турусы на колесах перед профессором развел… А у меня давно живот судорогой от голода свело.

— Поллитру с него за задержку!

— А за пятерку — другую!..

Но тут разговор прервался — в дверях аудитории появился профессор. Высокий, плотный, в дорогом пальто с шалевым воротником, какой-то не по-современному громоздкий. Окинул исподлобья притихших студентов тяжелым взглядом и с неожиданно мягкой улыбкой спросил:

— По какому поводу, разрешите узнать, собралось такое избранное общество?

— Болели за тех, кто сдавал вам экзамены, — степенно ответил Кушниренко за всех, как и надлежало старосте.

— Дух дружбы, значит, взаимовыручка… Что ж, это прекрасно! Послушайте, а не выпить ли нам сейчас по чашке горяченького кофе? А? — И положил панибратски руку Ивану на плечо.

— С большим удовольствием, Роман Трофимович! — опять-таки за всех ответил Кушниренко.

— Как, пойдем? — шепотом спросил Андрей у Светланы.

— А чего же, пойдем, как все.

— Тогда прошу за мной! — бросил клич Шнипенко и направился к выходу. — В моем доме для хороших гостей всегда найдется крепкий кофеек.

Ошарашенные таким неожиданным предложением, студенты замялись, затоптались на месте. Но отступать было некуда. И они пошли веселой гурьбой.


— Располагайтесь, как дома, — радушно приглашал Шнипенко поздних гостей, распахнув дверь своего рабочего кабинета. — Устраивайтесь, я сейчас вернусь.

Студенты несмело переступили порог профессорской обители. Это была просторная, несколько продолговатая комната, еле-еле освещенная тремя вычурными канделябрами, похожими на прихотливо изогнутые казацкие люльки. В ржавых сумерках молодежь разглядела стоящие в ряд массивные книжные шкафы, несколько мягких кожаных кресел вдоль глухой стены, завешенной тяжелым старинным ковром. На ковре холодно поблескивали со вкусом размещенные старинные пистоли, перначи, кривые сабли дамасской стали и выщербленные варяжские мечи. В одном углу, чуть в стороне от допотопного, отделанного медью письменного стола, возвышалась на обитой кожей темной тумбе серая каменная статуя какого-то древнего языческого бога. Студентов поразило, что все в этой комнате было мрачным, тусклым, точно омертвевшим. И старинный ковер, и книжные шкафы, и отделанный красным деревом потолок, и даже свет канделябров. Комната больше напоминала музей, забытый замок или, может, даже саркофаг средневекового владыки, чем кабинет ученого двадцатого столетия. Казалось, время остановило свой неудержимый бег в этом помещении, окаменело, подобно круторогой голове буйвола, висевшей над входной дверью. Печать отшельничества и загадочности лежала здесь на всем. Не случайно студентам вспомнилась похожая на легенду история Шнипенко, которую они не раз слышали от старшекурсников.

Ходили по университету глухие слухи, якобы профессор смолоду был чуть ли не счастливейшим в Киеве человеком. В свои тридцать с лишком лет он занимал довольно высокую должность, был женат на женщине большой души и редкостной красоты. И жизнь его была счастливой, кипучей, не омраченной нехватками и неудачами, пока он по неведомым причинам не оставил службу и не занялся наукой. По-видимому, погруженный в проблемы средневековья, Роман Трофимович и не заметил, как в его дом украдкой начало вползать горе. Обратил внимание лишь тогда, когда жена все чаще стала слишком поздно возвращаться домой. До поры до времени он закрывал на это глаза, теша себя надеждой, что после защиты кандидатской диссертации он несколько освободится и счастье и согласие снова воцарятся в их семье.

Говорили, будто он однажды в минуту жгучих душевных треволнений решил пойти за советом к своему научному руководителю — известному в республике историку-академику. Добрался до его особняка около полуночи и — страшно подумать! — увидел за освещенным окном свою жену. Неизвестно, что произошло в ту минуту в душе Шнипенко, только он молча отправился в обратный путь. На следующий вечер его снова потянуло под злосчастное окно, за которым снова промелькнула фигура любимой… А через несколько дней, за завтраком, он спокойно, будто невзначай спросил, где она бывает вечерами. Та, не предчувствуя страшной беды, с улыбкой ответила, что после службы работает над одной весьма важной вещью, а над какой именно — это пока ее секрет.

То был последний разговор когда-то образцовой супружеской четы. Поздним вечером, вернувшись домой, жена Шнипенко нашла в своей комнате письмо, в котором муж проклинал ее за подлую измену и отрекался от нее навсегда. Ошеломленная, в беспамятстве бросилась она к кабинету мужа, но дверь туда была заперта. Как ни просила, как ни молила выслушать ее, он даже не отозвался. Отпер дверь лишь на рассвете, когда старушка мать заголосила в отчаянье: в доме произошло непоправимое — невестка повесилась…

Говорили, сразу же после похорон к Шнипенко пришел его научный руководитель-академик и, вручив две толстых папки, сказал: «Эти рукописи принадлежали вашей славной жене, Роман Трофимович. Последние месяцы она с моей помощью старательно собирала вечерами архивные материалы для вашей будущей докторской диссертации. Ей очень хотелось поднести их вам в подарок в день вашего рождения…» Еще говорили, что в тот же миг голову Шнипенко покрыл густой серебристый иней. С тех пор Роман Трофимович стал сторониться людей, отгородился в кабинете коврами от солнца. Чтобы хоть немного притупить свое горе, полностью отдался науке. И чем больше работал, тем глубже и глубже погружался в прошлые столетия. Наверное, отголоски бряцанья казацких сабель, громы далеких общественных бурь и угасшие напевы печальных кобзарских дум глушили в его сердце ноющую боль. Со времени той трагедии он овладел множеством знаний, написал десятки научных трудов, давно стал маститым ученым, но, судя по этому мрачному жилью, радость так и не вернулась к нему.

— Внимание, кофе! — появился в дверях Роман Трофимович в длинном, табачного цвета халате с легким, разборным столиком в руках. — Только почему вы все стоите, как в гостях? Я же просил вас быть как дома.

Поставив столик, подвинул кресло и тяжело опустился в него. Студенты разместились полукругом.

Через некоторое время в комнату, мягко ступая по ковру, вошла маленького роста сгорбленная старушка с посудой на подносе. И одеждой, и манерами она чем-то напоминала престарелую послушницу монастыря. Без единого слова расставила на столике чашки и застыла в нескольких шагах от Романа Трофимовича.

— Люстру! — коротко приказал ей профессор.

Старушка послушно подошла к каменному богу, нажала на выключатель. Шнипенко чуть заметно кивнул ей головой, наверное давая этим понять, что ее миссия окончилась, и женщина, словно тень, бесшумно исчезла за дверью.

Глядя вслед бессловесной старушке, Андрей вдруг ощутил какую-то острую вину перед ней; его жег стыд за своего учителя, который так холодно, так бездушно в присутствии чужих людей обошелся с самым родным ему человеком. И, несмотря на яркий свет люстры, профессорский кабинет вдруг показался юноше еще более мрачным и непривлекательным. Пожалуй, такое чувство овладело и его однокурсниками, потому что, как ни старались профессор и Кушниренко, а разговор что-то не клеился.

Когда уже пили кофе, Роман Трофимович вдруг спохватился:

— Простите, а почему я не вижу… Ну, студента, которому я поставил отличную отметку?

— Химчука? — спросил кто-то.

— Да, именно Химчука.

Только теперь третьекурсники заметили, что среди них и вправду нет Олеся. А ведь он не мог не слышать приглашения Шнипенко!

— Жаль. А мне так хотелось познакомиться с ним поближе. Интересный юноша! В его годы — и такие знания, такое понимание сути вещей…

— Да он у нас самый нудный зубрила, — неожиданно, совсем неожиданно вырвалось у Кушниренко.

— О нет, уважаемый, — профессор осуждающим взглядом скользнул по лицу Ивана. — Зубрил я перевидал на своем веку предостаточно, а вот такого мышления у студента, поверьте, не встречал. И вообще ваш курс, должен сказать, особенный. Я возлагаю на него большие надежды. И работать с такой талантливой молодежью — это, знаете ли, для меня самая большая отрада…

Торжественно, не торопясь, он, к удивлению присутствующих, стал щедро расхваливать трудолюбивую и пытливую современную студенческую молодежь, а особенно Олеся Химчука. И никто не догадывался, что эти похвалы, словно бритвой, резали сердце Кушниренко. Он не то чтобы не соглашался с профессором, а просто не мог терпеть, когда в его присутствии внимание общества было обращено не к нему, а к кому-либо другому. Поэтому, как только Шнипенко сделал небольшую паузу, Иван сразу же затараторил:

— Роман Трофимович, а не кажется ли вам, что механически усвоить духовные богатства предшественников не такая уж и большая заслуга для студентов? — Он всегда стремился высказываться по-книжному красиво и не очень сокрушался, что его мысли уже высказаны кем-то до него и давно известны собеседникам. — Это, я бы сказал, наш государственный долг. Иное дело, во имя чего эти богатства усваиваются. Одни учатся, к примеру, для того чтобы потом передать приобретенные знания трудящимся массам, а для других наука — лишь мощеная дорога к славе и собственному благополучию.

— Погодите, погодите… И это говорите вы, староста курса? — профессор то ли от удивления, то ли от неожиданности даже сорвал очки с переносицы. — Поверьте, не ожидал. Отдать знания трудящимся массам… А что же вы, уважаемый, отдадите, коли сами будете иметь лишь наспех собранные вершки, а не корешки? Я спрашиваю: какая польза будет от такой отдачи? Нет, безденежный нищему не опора. Чтобы что-то кому-то постоянно отдавать, надо много иметь, а чтобы много иметь, надо годами работать или, как вы выразились, «механически» усваивать духовные ценности прошлого. Сейчас человечество достигло такого уровня, что на ликбезовщине никуда не уедешь. Будущее за тем народом, который сумеет воспитать могучий отряд всесторонне и глубоко образованной интеллигенции. Поэтому лично для меня самой прекрасной чертой молодого человека является способность к усвоению духовных богатств, накопленных историей человечества.

Кушниренко несколько раз порывался возразить профессору, хотя и понимал, что возражать, в сущности, нечего. Если бы тут не было однокурсников, он конечно же согласился бы со всеми утверждениями Феодала, но получить такую пощечину в присутствии почти половины группы…

— Простите, Роман Трофимович, но я и тут не полностью с вами согласен, — улучив момент, начал он с улыбочкой на губах, хотя улыбочка та была довольно ядовитой. — По-вашему, малограмотный русский пролетариат, который совершил величайшую в истории революцию…

— Погодите! — уже не скрывая гнева, оборвал его Шнипенко. — Это же подлый прием! Да бог с вами… Лучше скажите: что лично вы больше всего цените в человеке?

— Настойчивость, железную волю в достижении большой цели.

— А вы? — обратился профессор сразу ко всем студентам, чтобы и их как-то вовлечь в разговор.

Этот до наивности простой и обыденный вопрос оказался для юношества настолько неожиданным, что никто из присутствующих не смог так сразу ответить на него. Действительно, каждый из них по-своему судил о людях, но каким критерием при этом руководствовался, сказать с ходу не мог. И только через некоторое время послышались ответы:

— Честность и простоту.

— Ум и вдохновение.

— Красоту в помыслах, в поведении, во внешности!

— Способность сеять разумное, доброе, вечное.

— Справедливость, человечность, доброту!

— Преданность Родине!

— Жажду знаний, поиск новых решений…

Ответили и сами удивились, с какой разной меркой подходят они к оценке человека.

Заметив живую заинтересованность студентов, профессор поставил новый вопрос:

— А что вы более всего ненавидите в жизни?

Тут студенты стали отвечать без долгих размышлений:

— Ложь и предательство.

— Войну!

— Некомпетентного врача…

— Дураков на высоких постах!

— Преждевременную смерть.

— Самодовольную посредственность…

И потекла, забурлила, не признавая берегов, как Днепр во время половодья, искренняя беседа. Избавившись от скованности, студенты говорили о том, что более всего волнует в двадцать лет: о любви, о дружбе, о заветных мечтах и высоких стремлениях. Один Кушниренко сидел с сомкнутыми губами. Нетрудно было догадаться, что он принадлежал к тому типу людей, которые ярко пылают лишь тогда, когда к ним приковано всеобщее внимание, а попав хоть на мгновение в тень, сразу же меркнут, а потом и совсем угасают. Затененный другими, сгас и Кушниренко. Но как он ни дулся, как ни бойкотировал беседу, она протекала живо и задушевно, потому что никто из ребят не стремился блеснуть красивой фразой, ошеломить слишком умной мыслью. Просто все говорили то, что думали. И не заметили, как время повернуло за полночь. Спохватились лишь, когда кто-то, взглянув на часы, охнул:

— О, да уже первый час!..

Заторопились домой. Старый профессор сказал им на прощанье:

— Как жаль с вами расставаться. В таком кругу я даже забываю о своих сединах. Не забывайте же сюда дороги… Для хороших друзей в моем доме всегда найдется не только крепкий кофе!

IV

Отколовшись от компании однокурсников, Иван Кушниренко возвращался в общежитие в одиночестве. Шел ярко освещенными киевскими улицами, а в душе было мрачно и неуютно, как в заброшенном погребе. Все время слышался ему гулкий, как выстрел, удар двери, которую профессор демонстративно захлопнул, считай, перед самым его носом. Иван умышленно изловчился оставить кабинет последним, чтобы оказаться с глазу на глаз со Шнипенко, попросить извинения за допущенную бестактность, объясниться, но Феодал, вишь, даже выслушать его не пожелал. Откровенно вытолкнул в спину за порог и так грохнул вслед дверью, что, кажется, поднял на ноги весь свой «профессорятник».

«Как же так случилось, что от меня отвернулся человек, который в свое время буквально за руку вводил в этот сложный и коварный мир, часто помогал не только мудрым словом, но и звонкой монетой, доверял столько тайн?.. — мучительно раздумывал Иван. — Как случилось, что за один вечер я разрушил почтя все, что с такими трудностями и риском возводил годами? На кой бес возражал Феодалу? Ведь знал, хорошо знал, как тяжела рука и как беспощадно сердце у Шнипенко по отношению к своим противникам… А может, эта перепалка — только подходящий повод, чтобы отвязаться от меня, может, я просто больше ему не нужен? Сделал свое дело, а теперь — на свалку! Уступи дорогу другому. Но на ком же, интересно, остановил свой выбор Шнипенко, на ком?.. Неужели на Химчуке? Очевидно, так и есть. Иначе зачем бы тогда так расхваливал очкастого умника перед хлопцами?»

И какая-то саднящая, невероятно острая ненависть к Олесю всколыхнулась и стала тяжело затвердевать в Кушниренковом сердце. Вообще-то Ивана издавна мучила жгучая неприязнь к этому молчаливому книжному червю, хотя он тщательно скрывал свои чувства от других. Еще на первом курсе произошел случай, который разъединил их, можно сказать, навечно.

Уже в первую свою студенческую осень Иван пробился в курсовое начальство и по собственной инициативе завел блокнот, в котором тайком записывал свои повседневные наблюдения и выводы об однокурсниках. Так, на всякий случай, а вдруг да понадобится когда-нибудь. Заметки об отдельных нарушениях дисциплины, неосторожных выражениях в дружеском кругу, отрицательных чертах в характерах товарищей он держал конечно же в строгой тайне. Держал, но, к сожалению, не удержал. Однажды весной выбрались они всем курсом в Боярский лес на маевку. Играли в мяч, лазали по деревьям за птичьими яйцами, и Иван не заметил, как из нагрудного кармана выскользнул злосчастный блокнот. А когда увидел его в руках у Химчука…

Неизвестно, читал Олесь эти злосчастные записи или нет, но с тех пор Иван уже не знал покоя. Ему казалось, что при каждой встрече Химчук загадочно морщит лоб, с затаенным презрением смотрит ему в глаза, что этот молчун выжидает лишь удобного случая опозорить его перед всем университетом. Чтобы избежать моральной катастрофы, он не раз пытался сдружиться с Химчуком или, по крайней мере, чем-то задобрить, но Олесь оставался подозрительно равнодушным ко всем его порывам. И вот после многочисленных неудач Иван возненавидел Химчука, как никого на свете; его буквально душила жажда причинить Олесю что-нибудь невероятно подлое и мучительное. Именно в эти-то дни и поползли среди филологов слухи, будто Олесь доносчик. Одни им поверили, другие — нет, но с тех пор никто и ни за что уже не поверил бы Олесю, если бы он поведал святую правду про «черный блокнот» Кушниренко. Подумали бы: неуклюже оправдывается, хочет на другого бросить тень.

…Вернулся в общежитие Иван далеко за полночь. Не раздеваясь, прилег на кровать. Но сон не брал. Если бы хоть Мукоед не так храпел, а то словно ржавым гвоздем по сердцу скреб. Не поднимаясь, Иван ткнул ногой в лицо Федора — тот вскочил, круто выругался спросонок и снова брякнулся в постель. Однако больше не храпел. И все же сон обходил Кушниренко. Теперь его раздражала мандолина, тоскливо стонавшая в коридоре в могучих руках Анатолия Мурзацкого, с которым Иван с осени проживал в одной комнате. Хотел было войти, сказать, чтобы тот прекратил полуночный концерт, но не решился. Разве Мурзацкий послушает? А послать, куда Макар телят не гонял, как пить дать, пошлет. Да еще, чего доброго, и оплеуху отвесит.

На курсе Анатолия издавна считали грубияном и забиякой. У него был крутой и мрачный нрав, он до исступления ненавидел хвастунов и хитрецов, был крайне несдержан в словах и в поступках. Когда не хватало аргументов для доказательства собственной правоты, Мурзацкий частенько пускал в ход свои полупудовые крестьянские кулаки, за что имел не один выговор от декана. В университет Анатолий приехал из какого-то степного ингулецкого села, где работал трактористом, большого тяготения к наукам не проявлял, с «городскими умниками» дружбы не водил, но, ко всеобщему удивлению, страшно нравился девушкам, несмотря на мутное бельмо на левом глазу. Неведомо, что их привлекало в этом простоватом, прямодушном парне. Могучая фигура, независимый и гордый характер или, может, равнодушие к женщинам? Лекции он посещал через одну, а вечерами преимущественно просиживал на подоконниках коридора общежития, наигрывая на мандолине жалобные мелодии.

Иван перевернулся на бок, накрыл голову одеялом — дурно, нечем дышать. Нет, это не ночь — истинный ад!

Встал, разделся, вылил с полграфина воды на рушник, обтерся им с ног до головы. Стало как будто бы легче. Лег навзничь, закинув руки за голову: «Что это со мной сегодня? Ну, произошла осечка, так с кем этого не бывает. Завтра же встречу Феодала, любой ценой постараюсь задобрить его, и он сменит гнев на милость. Должен сменить! Кто еще оказал ему столько тайных услуг, сколько я?! Но придет ли покой в мою жизнь после примирения с профессором?» — вдруг спросил себя. И ничего определенного ответить не мог. С беспощадной откровенностью сознался сам себе, что всегда жил в каких-то тревогах, всегда чего-то боялся. А почему?.. И, как строгий судья, начал шаг за шагом прослеживать свою жизнь.

Мало радости изведал он за свои двадцать два года. Детство прошло в бедности и нехватках — слепой отец кормильцем семьи не мог быть, а разве под силу было матери заработать на четыре рта? Поэтому нужда не покидала их убогое жилище. А когда ему повернуло на семнадцатый, слегла и надорвавшаяся мать.

— Довольно вам жилы из меня тянуть, — сказала в отчаянье детям. — Учитесь сами себе на хлеб зарабатывать. В ваши годы я уже зарабатывала…

Младший брат и сестра вняли материнскому совету, а он, Иван, не сошел с взлелеянного в мечтах пути.

— Работать не пойду! Хочу учиться. Выбьюсь в люди и без вашей помощи!

Кто знает, удалось ли бы ему выбиться в люди, если бы не школьные учителя. Они ежемесячно в большой тайне собирали между собой деньги и посылали их по почте Ивану до тех пор, пока тот не получил аттестат зрелости. Но не меньшие трудности ожидали его и после десятилетки, когда пришла пора выбирать жизненную стезю. Одноклассники развеялись кто в педагогический, кто в сельскохозяйственный или медицинский институты, а его не привлекала ни профессия учителя, ни врача, ни агронома, ни инженера. Разве для этого он столько всего вытерпел, чтобы через несколько лет снова очутиться в глуши и до конца дней своих заниматься рутинным будничным делом? Нет, Иван мечтал об исключительном и особо почетном труде. Но кем для этого надо стать? Исследователем?.. А что сделаешь в середине XX века, когда и оба полюса, и теория относительности уже давно открыты? Писателем?.. Но выше Толстого или Горького не прыгнешь. Актером неплохо бы стать, но для этого надобен талант, а Иван в себе тяготения к сцене не замечал. Вот и родилась у него дерзкая мысль, которая, подобно компасу, вела его через все трудности и преграды, обусловливала все дальнейшие поступки.

«Каждый стремится найти свое место в жизни, — рассуждал он не без иронии. — И многие находят. Но велико ли это достижение? Сил одного человека ведь слишком мало, чтобы сделать что-то величественное, непоправимое. Иное дело, если объединить усилия множества людей. Но кто их объединит, кто сплотит массы и поведет за собой? Только предводители, вожаки. Они и только они двигают прогресс и навсегда входят в историю!»

Поэтому поступал Иван Кушниренко в Киевский университет с твердым, непоколебимым намерением выковать из себя предводителя, ярко проявить в столице свои организаторские способности. И, к превеликой его радости, заветные мечты вскоре начали сбываться. Уже в первые недели учебы его заметили по выступлениям на собраниях и рекомендовали в курсовое комсомольское бюро, затем кооптировали в факультетский комитет Осоавиахима. И все это укрепляло в нем уверенность в правильности выбора жизненного пути.

Правда, с учебой не очень-то клеилось. Много времени забирали всякие заседания и беготня по общественным делам, да и подготовка школьная оказалась слишком уж жиденькой. Это он остро чувствовал всякий раз даже в обычных разговорах с однокурсниками — киевлянами. Сапфо или Фальконе, Рахманинов или Лесь Курбас[2], о которых они говорили буднично-привычно, для него были пустым звуком; он не разбирался ни в музыке, ни в технике, ни в театральном искусстве. Порой Иваново сердце захлебывалось от испепеляющей обиды за свою интеллектуальную неполноценность, ограниченность; ему до неистовства хотелось ошеломить собеседников чем-то чрезвычайным, архиумным, однако это — увы! — редко когда удавалось. И тогда у него невольно рождалась неприязнь к городским умникам, но он изо всех сил старался ее скрыть от постороннего глаза. Все же порой она прорывалась, это случилось сегодня в квартире Шнипенко.

Вернулся из ночных странствий Андрей Ливинский. Не снимая пальто, потихоньку спросил:

— Ты спишь, Иван?

Тот не откликнулся.

— Эх, Иван, как можно спать в такую прекрасную ночь? — и Андрей, как мальчишка, закружился по темной комнате.

«От счастья бесится, — недобрая зависть шевельнулась в Ивановом сердце. — Наверное, послонялся с той пышноволосой, и уже — радости на всю улицу. Счастливый!»

Андрей и впрямь был бесконечно счастливым в этот зимний вечер.

Оставив профессорскую квартиру, они со Светланой, не сговариваясь, свернули на Золотоворотскую улицу. На ту улицу, где прошлой осенью скрестились их стежки-дорожки. Случилось это в сентябрьский вечер после кратковременного, но обильного ливня. Андрей возвращался в общежитие и неподалеку от Золотых ворот настиг стройную девушку в легком сиреневом платье и белых парусиновых туфельках, которая растерянно переминалась с ноги на ногу перед широченной, через всю улицу, лужей. Какое-то мгновение они смотрели друг на друга, а потом он сказал:

— В таких туфельках через такую лужу… А что, если я вас перенесу?

Она согласилась без всяких там охов и ахов. Бережно взяв незнакомку на руки, Андрей зашлепал по воде и вдруг почувствовал — впервые в жизни! — какою сладкой может быть иной раз ноша. Потом проводил девушку домой, но так и не догадался спросить, кто она, как ее имя. Поэтому на следующий вечер он снова появился у знакомого дома на углу Институтской и Ольгинской. Снова встретились, познакомились, разговорились. Оказалось, Светлана, как и он, любит и наизусть знает немало стихов Блока и Кедрина, Олеся[3] и Лорки. И, встречаясь в дальнейшем под ясными звездами, они чаще всего говорили о поэзии.

Но сегодня Андрей был молчалив, словно бы чем-то встревожен. Сдвинув брови, он вглядывался в низкое темное небо и прислушивался к чему-то такому, что далеко не каждый мог услышать. Светлана даже ступала осторожно, чтобы не вспугнуть его грез, и ждала, пока он не заговорит.

И вскоре он заговорил. Размеренно, напевно:

Висне небо нічне, мовби стеля у хаті…

Мене манять в обійми зірки в вишині.

Та байдужий до них я. Найяснішу б дістати,

Щоб незмінно світила в дорозі мені.

Зараз в серці моєму стільки сили й завзяття,

Що, здається, дістану я зірку свою…

— А ну, попробуй! — исполненная сладостным ожиданием чего-то нового, Светлана засмеялась и побежала к Золотоворотскому скверу.

Андрей — за нею. «Если догоню ее до Золотых Ярославовых ворот, быть нам навеки вместе», — загадал про себя и неожиданно поскользнулся. Пожалуй, так и не догнал бы, если бы на ступеньках, ведших к памятнику былого величия Руси, она внезапно не остановилась и не протянула навстречу Андрею руки. Не раздумывая, он подхватил ее, внес наверх и вдруг почувствовал на своей щеке легкое прикосновение несмелых горячих губ.

— Ну, вот мы и достигли Золотых ворот… — прошептал Андрей. — Остается только насобирать осколков солнечного камня…

Светлана удивленно взглянула на него:

— Ты о чем?

— О нашем счастье.

— Но при чем же тут осколки солнечного камня?

— Это — символ человеческого счастья. Легенда так гласит, — и он стал воодушевленно рассказывать о том, как в древние-предревние времена старейшина славянского племени перед смертью повелел своим четырем сыновьям добраться на край земли до Золотых ворот, за которыми как будто бы находились россыпи солнечного камня, и хоть один обломочек великого светила добыть для собратьев, чтобы он осветил им дорогу к счастью…

— Какая чудесная игра фантазии! — вырвалось у восхищенной Светланы, когда Андрей закончил свою приподнято-романтическую повесть. — И где ты только вычитал такую легенду?

— Не вычитал, от Олеся Химчука услышал.

И снова Олесь! В третий раз за вечер слышала она об этом юноше. Что же это за вундеркинд такой?..

Потом они, взявшись за руки, долго бродили по ночным улицам. И было им так хорошо, что никак не могли расстаться. Распрощались лишь перед рассветом в надежде, что грядущий день принесет еще больше радости.

V

…Вот и настал для студентов долгожданный день окончания зимней экзаменационной сессии. После трех недель напряженной зубрежки все предельно устали, и последний экзамен по русской литературе был скорее испытанием нервов, чем проверкой знаний. Но когда рука доцента Пятаченко вывела в зачетной книжке Мукоеда последнюю отметку, вторая группа филологов сразу же забыла и все треволнения под дверью экзаменаторской, и бессонные ночи. Начался настоящий праздник.

По старому студенческому обычаю в аудиторию, куда еще совсем недавно входили нехотя и со страхом, принесли под полой бутылку шампанского, сбились тесным полукругом. Кушниренко, как и полагалось старосте, символически окропил вином кафедру и пустил вино по кругу. Радуйся, молодежь! А когда завершилась «официальная» часть, настала пора прощания. Многие из третьекурсников в этот же день уезжали на каникулы в родные края.

— Вы тоже сегодня в путь? — обняв за плечи Андрея и Олеся, спросил Иван, хотя прекрасно знал, что хлопцы условились провести зимние вакации в селе на Полтавщине, где учительствовали родители Ливинского.

— Завтра утром, а сейчас — на вокзал за билетами.

— Завидую вам. На Полтавщине сейчас такие снега… Вот где бы на лыжах походить!

— Так поедем с нами, жалеть не будешь!

— Что вы, что вы! — ужаснувшись, замахал руками староста. — Меня до того завалили общественной работой… Комнату культурных развлечений в общежитии оборудуй, делегацию отличников в Москву отправь, вечер сатиры и юмора проведи, лыжный агитпробег по селам Киевщины организуй! Как видите, рада бы душа в рай, да грехи не пускают. Так что езжайте одни, отдыхайте после трудов праведных, набирайтесь сил, а я уж тут как-нибудь…

— Ну, руководи, руководи, — бросил Андрей с неприкрытой иронией.

Пожали на прощанье руки и разошлись.

А через каких-нибудь полчаса Ливинский с Химчуком были уже на киевском железнодорожном вокзале. Он встретил их духотой и клокочущим гамом. Шарканье по цементному полу тысяч сапог, детский плач, пьяный смех, неразборчивое бормотание динамиков — все это сливалось в какой-то сплошной гул, отчего гигантское каменное, под высоким сводом помещение, где скрестились дороги множества людей, казалось тесным и очень неуютным. Хлопцы с трудом пробились к студенческой кассе, пристроились в конце длиннющей очереди, а потом чтобы не тратить зря времени, по предложению Андрея пошли на телеграф послать на Полтавщину весть о своем приезде.

Помещение вокзального телеграфа показалось им блаженным пристанищем покоя и тишины. Там находилось всего несколько человек — две пожилые колхозницы дремали на скамейке возле теплой батареи, молодая мать, пристроившись на чемоданах, устало баюкала младенца и немолодой мужчина в поношенной шинели что-то писал у окошка дежурной. Пока Андрей составлял рифмованное послание родителям, Олесь проглядывал свежую газету, купленную по дороге на вокзал. Сводку о снегозадержании в районах области, репортаж с трикотажной фабрики, короткий фельетон.

Но вот его взгляд задержался на сообщении о речи, произнесенной в Мюнхене рейхсканцлером Германии по поводу двадцать первой годовщины основания фашистской партии. Пробежал глазами по газетным строкам и остановился на многозначительной фразе Гитлера: «Перед нами новый год борьбы. Мы знаем, он принесет с собой великие решения, и с уверенностью смотрим в будущее…»

«Великие решения… Что имеет в виду коричневый канцлер?» — какая-то неясная тревога зародилась в юношеском сердце. Все в городе только и говорили, что фашисты готовятся к войне с Советским Союзом. Олесь этому и верил и не верил, но вот фраза Гитлера о великих решениях…

Вдруг он почувствовал на себе пристальный взгляд. Оглянулся — никого знакомого. Снова склонился над газетой, но чей-то сверлящий взгляд не давал ему покоя, он так и буравил, так и прожигал насквозь. Гневно повернул Олесь голову и сразу же встретился с проницательными зеленоватыми глазами мужчины в измятой солдатской шинели. Незнакомец был высок, чуть сутуловат, на вид лет сорока — сорока пяти. Продолговатое, обескровленное лицо не отличалось правильностью черт, но сохраняло черты интеллигентности. И тут внимание Олеся привлекли руки незнакомца. Удивительно длинные, тонкие, какие-то синеватые пальцы с подагрическими суставами будто выбивали на невидимых клавишах нервные ритмы. Олесь замер — эти пальцы ему были знакомы, очень хорошо знакомы. Несомненно, перед ним стоял Максим. Правда, постаревший, помятый, но он. Те же зеленоватые с желтой искринкой глаза, тот же подбородок с ямочкой…

— Не узнаешь старого приятеля? — криво усмехнувшись, процедил сквозь зубы человек в шинели. — Неужто я так изменился?

Олесь вспомнил и эту пренебрежительную манеру разговаривать сквозь зубы, со змеиной усмешечкой, но сделал вид, что не узнал Максима. О чем мог он сейчас говорить с этим человеком? Олесь молил судьбу, чтобы Максим исчез, растаял, испарился бесследно.

— Оно и неудивительно: столько времени прошло… А добро вообще очень скоро забывается…

— Нет, я добро помню, — молвил Олесь глухо. — Где же ты теперь?

— Между небом и землей. Вот только-только из военного госпиталя выписался. Почти год после финской провалялся. Видишь, что на память осталось? — он подступил к столу и рванул воротник сорочки.

И тут Олесь с Андреем увидели у Максима на шее уродливые багровые шрамы на месте недавно зажившей рваной раны.

— Кто вы такой? — Ливинскому явно не терпелось познакомиться с новоявленным героем.

— Давний приятель вашего спутника… Простите, у вас папиросы не найдется? Три недели во рту не держал, а в кармане ни гроша…

Словно награду, Андрей протянул коробку студенческих «гвоздиков». Максим тут же, в помещении телеграфа, закурил, жадно затянулся дымом и блаженно закрыл глаза. Потом положил свою узкую ладонь на руку Ливинского и доверительно сказал:

— Вот видишь, друг, в каком состоянии можно иногда оказаться. Здоровья нет, крыши над головой нет, и знакомые не хотят тебя знать… — и кивнул с усмешечкой на Олеся.

Андрей искоса взглянул на однокурсника, стараясь понять, почему он так холодно держится со своим старым знакомым. О, как дорого заплатил бы Олесь, чтобы никогда не было этой встречи! Все существо его буквально стенало: «Уйди прочь от Бендюги! Беги отсюда быстрее хоть на край света! Не вздумай отворять дверей своего дома этому человеку. Не вздумай!» Однако логика вещей, подкрепленная воспоминаниями, диктовала совсем иное: а кто протянул тебе руку помощи, когда ты сам очутился в безвыходном положении? Кто дал приют, когда весь мир, казалось, отвернулся от тебя? Почему же сейчас ты чураешься своего бывшего спасителя? Разве порядочные люди так платят за добро?.. Ты обязан помочь Максиму! Кем бы он ни был для других, а для тебя — прежде всего спаситель. Ты должен ему помочь!

— Мой дом всегда открыт для хороших людей. Если хочешь, можешь остановиться в нем, — сказал Олесь, хотя интуитивно чувствовал, что поступает дурно.

— Спасибо, — из глаз Максима едва не брызнули слезы. — Другого я и не ждал: у тебя всегда было доброе сердце…

— Послушай, Олесь, кто этот странный человек? Кем он тебе приходится? Почему тебя так взволновала встреча с ним?.. — засыпал его вопросами Андрей, когда они отправились к кассе, оставив Максима ждать на телеграфе.

— Потом об этом, потом. Оставь меня сейчас в покое…

Купили билеты. Договорились, что завтра по дороге на вокзал Ливинский завернет в Мокрый яр, и распрощались. Олесь пошел на телеграф. Оттуда вместе с Максимом направились на Соломенку.

— Вижу, ты не очень рад этой встрече, — первым подал голос Максим после длительного молчания. — Наверное, боишься меня…

— С чего ты взял?

— А с того самого… Хотя на твоем месте я тоже, пожалуй, чувствовал бы себя скверно. Ты ведь видишь перед собой все того же Максима Бендюгу, каким он был в далеком прошлом, даже и не подозреваешь, что меня прежнего давным-давно уже не существует. Я самолично уничтожил его! Уничтожил в бою за Советскую Родину, кровью смыл с себя его презренное имя. Понимаешь? Вот такой дорогой ценой купил я себе путевку в новую жизнь.

У Олеся точно гора с плеч упала.

— Слушай, а куда ты девался тогда, в Саратове? — спросил он, впервые открыто посмотрев в глаза бывшему напарнику.

— Куда же, как не в тюрягу! Влип, понимаешь, как сопливый карманный щипач. Сцапали меня архангелы и под суд. Пять лет, как пять пальцев, получил! Счастье мое, что следствие не установило, какая у меня подкладочка, кто я на самом деле… Попал, значит, в гости к белым медведям. Ночи там шикарные, по полгода тянутся. Так что времени достаточно для размышления над своим житьем-бытьем. Вот я и спросил у себя: «Тебе, Максим, уже давненько тридцать стукнуло? В таком возрасте людям не грех и о старости подумать. А на что ты надеешься в будущем? Неужели так и собираешься закончить свои мытарства на тюремном кладбище?» И веришь, жаль мне стало самого себя. Как паршивого, бездомного пса жаль. Вот тогда и начался для меня самый страшный и самый беспощадный суд — суд совести. Пытался даже руки на себя наложить — зэки из петли вынули. И подсказали письмо Калинину, старосте всесоюзному, написать. Я и накатал. Как перед родной матерью, все начистоту выложил. Не скрыл и того, кто я такой, и что судили меня далеко не за все мои злодеяния. Мол, наказание я заслужил значительно суровее, но теперь оно мне не страшно, ибо казнюсь я судом собственной совести. Знаю, сознавался чистосердечно, нет для меня прощения, но если можете поверить человеку, которого вытащили из петли, дайте ему возможность искупить свои грехи. Ну, а на то время заваруха с белофиннами началась, вот я и просил, чтобы меня на фронт направили, хотя веры в успех не было никакой… И что же ты думаешь? Через несколько недель вызывают меня к самому начальнику лагеря и вручают увесистый конверт с множеством сургучей. Взял его в руки, а вот читать, хоть убей, не могу: плывет все перед глазами… Короче, освободили меня. Поверили! Вот так, значит, и очутился я на Карельском фронте. О, нелегкая это штука война! Ноги отморозил, рану тяжелую получил, чуть голову не сложил. Но я счастлив: человеком же и без рук-ног можно быть. Теперь вот взял курс на мирную линию. Правда, пока еще не знаю, куда податься, с чего начать. Но это не важно. Главное, что желаю жить честно!

Говорил Максим прерывисто, взволнованно, и сомневаться в его искренности Олесь не мог. Более того, ему было стыдно за ту свою минутную подозрительность. «Как нужна сейчас Максиму поддержка и доверие, а я чуть не оттолкнул его своим презрением, пренебрежением… О, сколько людей, сбившихся с правильного направления, возвратилось бы на честный путь, если бы мы были к ним хоть немного внимательнее и великодушнее»…

— Прости меня, Максим, нехорошо я о тебе сначала подумал…

— Что ж, в этом я сам виноват. Только, пожалуйста, не называй меня больше Максимом. Никогда не называй! Я же говорю: Бендюги больше не существует! Он остался как горькое воспоминание о прошлом. Отныне мне Советская власть новое имя и фамилию подарила — Сергей Куприков.

— С радостью и даже превеликой буду называть тебя Сергеем, — и Олесь, словно при первом знакомстве, подал бывшему Бендюге руку.

— Ну, а ты как же? Что делаешь в Киеве?

— О себе, собственно, мне и рассказывать нечего. Сидеть не сидел, воевать тоже не довелось. Давно живу дома с дедусем и мамой. Учусь в университете.

— Ого-го! Далеко пошел!

Смеркалось, когда они подошли к небольшому домику под железной крышей над Мокрым яром, где издавна жила семья Химчуков.

— Заходи, — отворив калитку, предложил Олесь Куприкову. — Гостем будешь.

…В село на Полтавщину к Ливинским Олесь конечно же не поехал. Утром следующего дня сказал Андрею:

— Прости, но я остаюсь: неудобно бросать гостя одного.

— Жаль. Представляешь, как нас там ждут… Но я понимаю, иначе нельзя. Обстоятельства!

Олесь проводил Андрея на вокзал, а когда вернулся домой, застал Куприкова в своей комнате. Он с любопытством рылся в старинных книгах и даже не услышал, как скрипнула дверь. Или, может, не подал вида. Олесь остановился на пороге, а потом на цыпочках попятился, чтобы не мешать гостю. Но его остановил бодрый голос:

— Как, по-твоему, друг, я внешне сильно изменился?

— Тебя нелегко узнать. Да оно и понятно: у кого обновляется душа, у того меняется и внешность.

— Годы, годы… Они берут свое.

«Хитрит Сергей. Намеренно избегает серьезного разговора, хотя на душе, наверное, черти на кулачках бьются, — по-своему истолковал он сказанное Куприковым. — Чем только ему помочь? Словами такого человека не расшевелишь, а сделать что-нибудь существенное для него я бессилен».

— Может, в город сходим, — предложил Олесь после минутного размышления.

— А что там делать?

— Просто побродим. Ты же в Киеве, кажется, не бывал?

Куприков поставил книгу на стеллаж, как-то насмешливо взглянул на Олеся:

— Что ж, пойдем. Бывшего вора не стоит оставлять одного в квартире.

— Стыдись! — вспыхнул Олесь. — Я к тебе с открытым сердцем, а ты…

— Ну, ладно, ладно, беру свои слова обратно. А познакомиться с матерью городов русских мне и впрямь не мешало бы.

Вскоре они уже неторопливо шагали Мокрым яром. Олесь нежно любил родной город, но этот тихий уголок с двумя распадками у Батыевой горы был всего милее его сердцу. Возможно, потому, что именно тут отзвенело его детство, ошалелым вихрем промчалась юность. Он сызмальства знал множество волнующих преданий, связанных и с Батыевой горой, и с Соломенским трактом, и с капризной Лыбедью. Чтобы как-то развлечь спутника, начал рассказывать одну за другой полулегендарные истории.

— А этот ручей, знаешь, как называется? — спросил, когда они взошли на мост через Лыбедь. — Да, да, именем сестры основателей нашего города Кия, Щека и Хорива. По Лыбеди когда-то заморские парусники плавали. Не веришь? Так знай: в древности это был надежный защитник Киева. Как свидетельствует летопись, во времена Владимира Мономаха здесь утонула почти вся половецкая орда, отважившаяся перейти Лыбедь вброд, чтобы ворваться в столицу русичей с запада… Да и сейчас это весьма удивительная река. В самые лютые морозы не замерзает, хотя воды в ней, честно говоря, воробью по колено.

Куприков нагнулся над мостовыми перилами, некоторое время задумчиво наблюдал, как внизу волнуется, вспыхивает между камешками слабенькое течение, а потом едва слышно произнес:

— Выходит, обмелела, заплесневела прежняя заступница святой Руси. Смердящие отбросы, мусор и грязь захламили ее русло. Неужели в будущем не найдется сил, чтобы очистить ее от ила истории?

— Ты о чем? — удивился Олесь.

— Да все о том же, — уклонился от прямого ответа Куприков и резко выпрямился. — Хватит лясы точить, потопали дальше.

Они заглянули в опустевший на время каникул университет. По всем закоулкам поводил Олесь гостя, рассказывая о революционных традициях этого храма науки, но Куприкова все это почему-то мало интересовало. Он поспешил к выходу.

— О, кого я вижу! — неожиданно встретили в вестибюле Светлану. — Почему же вы, Олесь, не отправились вместе с Андреем на Полтавщину?

— У меня гость. — И чтобы не дать Куприкову возможности вмешаться в разговор, добавил: — Бывший мой спаситель и учитель. Только что из госпиталя…

Но Светлане было безразлично, откуда явился этот зашелудивевший человек, она даже не взглянула на него.

— Чем же вы собираетесь заниматься на каникулах?

Олесь неопределенно пожал плечами.

— Так приходите к нам. Папа хочет познакомиться с вами и попросить монографию по народной медицине. Шведским он владеет свободно…

— Хорошо, я принесу. Непременно!

И на следующее утро, как только Куприков отправился на поиски работы, Олесь вынул из шкафа черную выходную пару, выгладил любимую сорочку с вышитым воротником и принялся чистить ботинки.

— Куда так наряжаешься? — заинтересовался Гаврило Якимович.

— Да пройдусь…

— А я думал, ты сегодня поможешь мне землю из погреба вынести. Стена обвалилась, надо бы кирпичом обложить до таяния снегов.

Да, дедусю необходимо было помочь. Сколько можно ему надрываться? Семьдесят скоро стукнет, а он тянет всю домашнюю работу. Ну, а как быть с монографией? Ведь обещал Светлане принести…

— Оставьте ту землю. Завтра я сам вынесу.

Прихватив под мышку толстый том, выскочил на крыльцо. И остановился, ослепленный белизной снега. Постоял немного, глубоко вдыхая крепкий морозный воздух, и вприпрыжку побежал на улицу. На душе у него было так легко и празднично, что казалось, еще один миг — и он взлетит в безоблачную голубизну неба. «И чего это ты забродил, как молодой квас? — вдруг донесся до его слуха чей-то осуждающе-насмешливый голос. — Сознайся, ведь спешишь к Крутоярам вовсе не потому, что надо отнести монографию…»

— Какая чепуха! — вырвалось у Олеся.

«Говори, говори… А почему же тогда так трепетно у тебя на душе? Что, нечего возразить? Тогда посмотри на свой поступок со стороны: не успел след Андрея простыть, а ты в книгоноши к его подруге набиваешься. Хорошо ли это?»

Шаги Олеся замедлились, день как-то вдруг потускнел, показался не таким уж и погожим, солнечным.

Гаврило Яковлевич был удивлен, когда менее чем через полчаса вернулся внук, насупленный, молчаливый, и буркнул:

— Куда землю из погреба выносить?

До самого вечера он, не разгибаясь, таскал ведра с глиной. Таскал, пока Гаврило Якимович не сообщил:

— К тебе пришли, кончай работу…

Потный, в перепачканной одежде, он без особенного интереса вошел в дом. Перешагнул порог гостиной и остолбенел — там ждала его… Светлана.

VI

Олесь долго стоял перед овальным старинным зеркалом в комнате матери. Он так внимательно и придирчиво разглядывал продолговатое, с острым подбородком, бледное лицо, выплывавшее из тусклой синевы стекла, будто жаждал найти на нем нечто значительное, особенное. Но ничто, абсолютно ничто не нравилось ему. Ни большая голова, как-то неуверенно сидевшая на тонкой шее, ни покатые, слегка сутулые плечи, ни худощавая слабосильная фигура. Ему казалось, что слегка вздернутый нос слишком расплюснут и явно не идет к полным, крепко стиснутым губам, что чрезмерно высокий лоб обезображен глубокими залысинами, что темная родинка на правой щеке делает лицо просто отталкивающим. Правда, большие серые глаза привлекали своею глубиной, однако толстые стекла очков скрывали их от людей. К тому же над глазами нависали выпуклые надбровья, отчего взгляд казался тяжелым и хмурым. Пристально, даже неприязненно рассматривал Олесь юношу, который с тайной надеждой зорко следил за ним из глубины зеркала.

Так и стояли они, не спуская друг с друга взгляда, пока в соседней комнате не послышались знакомые шаги. Олесь оглянулся — в дверях стояла мама. Разрумяненная с мороза, с инеем на длинных ресницах, она удивленно и чуть растерянно смотрела на сына. Раньше Надежда Гавриловна не замечала, чтобы он уделял своей внешности хоть сколько-нибудь внимания. Олесю стало не по себе, что его застали за таким легкомысленным, явно не мужским занятием. Смущенно улыбнувшись, он отошел к окну и оперся плечом о наличник.

— Скажи, мама… я очень похож на отца? — спросил после длительной паузы.

Надежда Гавриловна вздрогнула и тихо ответила:

— Ты весь в него…

Некоторое время спустя Олесь спросил опять:

— А еще скажи, мама: как ты могла полюбить его… такого некрасивого?

Она как стояла перед зеркалом с гребенкой в руке, так и замерла. Знала: рано или поздно, а подобный вопрос возникнет у сына. Ведь природа одарила ее всем, что только может пожелать женщина: и умом, и красотой, и привлекательностью. Даже сейчас, несмотря на свои сорок лет, она была еще на диво моложавой, по-девичьи стройной, хотя в черные волосы уже и вплелись серебряные нити. А сколько слез пролила она бессонными ночами над Олесевой кроваткой, сердцем предчувствуя, как много душевных мук выпадет на его долю. Но разве она виновата, что единственный сын не унаследовал ни единой ее черты, а пошел весь в отца?

Тяжело, ох как тяжело вспоминать Надежде Гавриловне прошлое! Но Олесь должен знать все. Только сумеет ли ее понять? И все же начала суровый отчет перед сыном. И сразу словно вернулась в те далекие дни, когда была еще совсем беззаботной девушкой. Надрывалась тогда по всему свету кровавым кашлем война. Отец еле-еле приплелся с галицийского фронта с незажившими ранами и несколько месяцев пролежал в постели — дорогой ценой заплатил за свои Георгиевские кресты, — а когда немного оклемался, отыскал слесарный инструмент и подался на прежнее место работы — в железнодорожные мастерские. Она же каждый день носила ему горячий обед. Вот тогда впервые и заметила, какими нежными, мечтательными взглядами провожают ее молодые деповцы. На что уж тяжел на руку и вечно хмур атаман воровской шайки, орудовавшей в привокзальном районе, огненногривый великан Мирон Могильник, а и тот при встречах с Химчуковной явно тушевался и учтиво уступал дорогу. Но ее сердце оставалось холодным и равнодушным. Оно только тогда наполнялось неизъяснимо-сладостной щемящей болью, когда она встречала бунтовщика-студента Григория Квачинского.

Впервые увидела долговязого Грыця в мастерских, куда он нелегально приходил агитировать железнодорожников. Через некоторое время студент-агитатор стал появляться и в их тесной халупе над Мокрым яром, где в праздники собирались на посиделки соседи-трудяги. И она, забившись в угол, как завороженная слушала его пылкие речи о подло обманутой наймичке, о забытых заветах прадедов и о грядущих кровавых тризнах… Слушала, не решаясь даже словом перекинуться с юношей, который казался ей ниспосланным самим небом пророком. Но судьба словно сжалилась над ее сокровенным желанием и свела ее с Грыцем.

Как-то в ненастную осеннюю ночь кто-то осторожно постучал к ним в окно. Гаврило Якимович поковылял в сени, а возвратился не один. В тусклом свете каганца она увидела едва живого, истекавшего кровью Грыця. Его обмыли, перевязали, уложили в постель. С того вечера он нелегально жил у них на чердаке, пока не выздоровел. В те дни Надежда узнала, что Грыць — убежденный социалист-революционер, прежде учился в Петербургском университете, но за пропагандистскую деятельность среди путиловских рабочих был арестован и отконвоирован в ссылку. Потом по заданию центрального комитета своей партии устроился в Киевский университет, чтобы развернуть агитацию среди железнодорожников.

Когда раны Грыця немного зажили, стал он выходить по ночам в город. А однажды ушел и не вернулся. Люди говорили, будто схватили его жандармы, заковали в кандалы и отправили в Сибирь, на вечную каторгу. О, если бы кто знал, сколько слез тайных пролила она тогда о нем!

Но настал 1917 год. После февральских событий в Петрограде раскрылись тюрьмы по всей романовской империи, из далекой ссылки стали возвращаться политкаторжане. В один из весенних дней прибыл в Киев и Грыць. Худой, изнуренный, с рыжей бородой, как монах-отшельник: она поначалу даже не узнала его. Грыця сразу же захватили общественные дела, он редко наведывался в Мокрый яр. Прибрел туда только зимой 1918-го. Снова раненый, изможденный, едва державшийся на ногах. Она встретила его радостно, хотя Гаврило Якимович почему-то весьма неохотно открыл перед ним дверь.

Подлечившись и окрепнув, Грыць перевез к ним из полуразрушенного дома на Фундуклеевской, где прежде снимал комнату, собственную библиотеку и с тех пор целыми днями упоенно просиживал над книгами. А она — возле него. И сердце Гаврилы Якимовича мало-помалу смягчилось: пусть Надя набирается ума-разума возле такого закоренелого книжника. Старику и в голову не приходило, что ссыльный студент уже был для его дочки поводырем не только в лабиринтах науки. А когда догадался об этом, решительно показал непрошеному квартиранту на дверь. Но было поздно: под сердцем у дочки уже теплилась новая жизнь!

Коротким было ее счастье. Как вспышка падающей в ночном небе звезды, коротким. Во время бегства кайзеровских войск с Украины житейский водоворот разъединил их с Грыцем. Куда девался он, никто не ведал. Возможно, где-нибудь на распутье впилась ему в темя слепая пуля, а может, свалил с ног жаркий тиф, лютовавший тогда на заснеженной России. Но Химчуковна не теряла надежды, все ждала своего любимого. Ждала терпеливо, неутомимо долгие-предолгие годы, пока не пробилась в косах седина.

Перед новым, 1919 годом родился у нее первенец. Нарекли его Олесем. Пожевал-пожевал старый Гаврило с горя усы да и смирился с судьбой: разве ж виновато дитя, что его пустили на свет? И стал он для внука первой нянькой, так как Надежда поступила учиться на врача, а старушка жена все время недомогала. Так и вырастал Олесь, ни разу не увидев отца, не ощутив ласкового прикосновения к своей головке его руки. Но знала Надежда, хорошо знала, что настанет час — и сын спросит, почему он безотцовщина. А разве легко это объяснить?..

— Ну, вот я все тебе рассказала. А теперь — суди! — закончила свою горькую исповедь.

— Не подумай, родная, что я в чем-то тебя осуждаю. Мне просто хотелось узнать, откуда я такой. А выходит… — он улыбнулся так ласково и кротко, что у Надежды Гавриловны еще тяжелее стало на сердце.

— Помню, твой отец тоже не раз спрашивал: за что я его полюбила? Почему-то все считают, что любить можно лишь за красоту. А что такое красота? Расцветшая бузина, и только. Пока в цвету, люди любуются ею, а на дуб часто и внимания не обращают. Но жилище, в котором надолго бы поселилось счастье, мастерят только из дуба.

— Однако цвет бузины первым в глаза бросается…

VII

Янтарное вино колыхнулось в стаканах, весело заискрилось золотистыми бликами в лучах заходящего солнца и брызнуло на скатерть. Более десятка юношеских рук сомкнулись — дзень! В непривычно хрупкой тишине расплылся чуть уловимый серебристый звук и растаял где-то под самым потолком.

— Эгей, а за что же пьем, хлопцы? — спросил Андрей у однокурсников. — Кто произнесет последний тост?

— За студенческую дружбу!

— Пили уже…

— Ну, за здоровье!

— Пусть за него старики и больные пьют.

— Так, может, за успехи в учебе?

Но вот встал разрумянившийся Анатолий Мурзацкий, поднял над головой большую, как весло, ладонь и властно:

— Хватит пустозвонить! Кто еще не брал слова?

— Мукоед! Мукоед! — закричали все в один голос.

Федор хотя бы глазом повел на общий вопль. Вспотевший, с разлохмаченной шевелюрой, он горбился над краем стола, вымазывая ломтем хлеба смалец со сковороды с такой поспешностью, будто за ним гнались.

— Не будем отрывать человека от такого важного дела, — процедил Мурзацкий иронично. — Давай, Андрюха, под занавес ты.

— Правильно! Последний аккорд — за поэтом!

Андрей манерно поклонился присутствующим. Но что им сказать? С минуту он собирался с мыслями, а затем рывком встал и торжественно провозгласил:

— Предлагаю выпить за наши Золотые ворота!

Кто понял, а кто не понял подтекста этого тоста, но все дружно поддержали:

— Здорово! Выпьем за Золотые ворота!

Но не успел никто пригубить вино, как широко распахнулась дверь и в комнату ввалился запорошенный снегом Кушниренко.

— О, да вы, оказывается, без меня Вакха славите! Нечего сказать, хороши друзья!

— А где же тебя носит?

— Дела, мужики, дела… Ну, так с приездом, кого не видел!

Пока Ивану нацедили штрафную, пока его уговаривали присесть за стол, про тост Андрея забыли.

…Бурно, весело начинался новый семестр в университетском общежитии на Соломенке. После десятидневного затишья ожило, заклокотало сотнями голосов студенческое обиталище. Через раскрытые форточки на улицу доносился девичий смех, голосистые песни, музыка. Общежитие напоминало улей, в который пчелы приносили душистый аромат мелодий, анекдотов, говорков со всей Украины. Молодежь наперебой делилась впечатлениями от поездок, домашними новостями, разными веселыми приключениями.

Лишь Андрей Ливинский не принимал участия в своеобразных состязаниях остроумцев-рассказчиков. Еще засветло он незаметно выскользнул из комнаты и отправился на Печерск с твердым намерением сказать Светлане слова, которые выносил в душе за дни каникул, бродя по опушкам столетних боров над заснеженной Грунью.

Однако желанный разговор не состоялся. Только он было заикнулся о своем чувстве, как Светлана попросила:

— Не надо, Андрюша, сегодня об этом. Я очень прошу: не надо!

Он конечно же сразу замолк, превозмогая жгучую обиду. Как же, пренебрегли его самыми святыми чувствами! Хотя прекрасно понимал, что Светлане в самом деле не до разговоров о любви, когда в соседней комнате лежал тяжело больной отец. Так они и сидели молча друг напротив друга, думая каждый о своем.

— Знаешь, Андрюша, я за последнее время столько передумала… — подала наконец голос Светлана. — Как пусто, можно даже сказать, никчемно мы живем! Какие-то разговоры, какая-то беготня, какие-то переживания… Что из всего этого мы возьмем в завтрашний день? А ведь в таких мелких заботах и маленьких радостях может и вся жизнь пройти. К сожалению, так она и проходит у большинства людей. А что мы оставим после себя? Чем мы оправдаем свое существование на этом свете?.. Знаешь, я боюсь растратить себя по мелочам, очень боюсь! Страшно подумать, что придется жить только ради куска хлеба, крыши над головой, красивой тряпки. Хочется свершить в жизни нечто большее, значительное, незаурядное…

Андрей смотрел удивленно на Светлану и не узнавал ее. Перед ним сидела совсем не та беззаботная девушка, которую он знал еще две недели назад. Но откуда у нее появились эти мысли? Кто навеял ей это благородное беспокойство? Андрею показалось, будто он уже когда-то слышал нечто подобное. Но от кого? От кого?..

Внезапно в его памяти всплыла призабытая картина: золотая осень мягко ступала по земле, оставляя багряные следы. Он собирает в саду у Химчуков спелые яблоки. Одни из них ароматны, сочны, подрумянены солнцем, другие же какие-то тусклые, явно недозревшие. Андрей удивляется: почему плоды, выросшие на одном дереве и под одним солнцем, такие разные?

— А ты к людям приглядись, — многозначительно улыбается Олесь. — Каждому из нас, как мне кажется, природа дает одинаковый запас жизненной энергии, но тратим мы ее по-разному. У одних она так и остается, как затерянный клад, неиспользованной; другие растранжиривают ее в ежедневных мелочных хлопотах. И только избранным удается целиком посвятить себя достижению великой цели. Эти избранники — истинные жизнелюбы, потому что за короткую жизнь успевают проложить дорогу в вечность. Гомер, Ньютон, Эйнштейн, пока светит солнце, будут современниками для грядущих поколений. А мы… Оправдаем ли мы свое существование на этом свете? Не растратим ли себя по мелочам?..

Да, это были несомненно мысли Олеся. Но почему повторяет их сейчас Светлана? Андрей ощутил, как горячо и тесно стало в груди от недоброго чувства, но он не подал вида и молвил спокойно:

— Такие мысли не одну тебя волнуют. И все же, Светлана, чтобы оправдать свое существование, оставить после себя разумное, доброе, вечное, не обязательно быть литератором, ученым или актером, как тебе говорили. Главное — прожить не над макитрой[4]. Ты думаешь, через сто лет забудут наших стахановцев или тех, кто первыми вышли на коммунистические субботники? Нет! А ведь это же самые обычные труженики.

— Я боюсь, что не сумею стать такою.

— Этого все боятся.

— Нет, не все. Таким, как Олесь, о будущем беспокоиться нечего.

— Да, это сильная натура, — как-то сухо сказал Андрей. И снова горячая волна ударила ему в лицо, забила дыхание.

Вскоре Светлана вышла на кухню приготовить чай, а Андрей сидел в ее комнате, обуреваемый недобрыми предчувствиями. Чтобы как-то убить время, потянулся к столу за газетой. И вдруг увидел знакомый фолиант в кожаном коричневом переплете. Схватил, перевернул несколько страниц. Да, это были те записки ученого шведа о народной медицине, которые он на Новый год видел у Олеся. Но как они оказались здесь? Почему Химчук ни единым словом не обмолвился, что просвещает дочку архитектора Крутояра?

«Так вот почему он и на Полтавщину со мной не поехал… — зловещая догадка пронзила его сердце. — Теперь понятно, откуда у Светланы философические размышления о будущем. И эти разговоры о мелочных заботах, маленьких радостях… Возможно, и мои чувства для нее лишь мелкая забота? Что ж, навязываться не стану!..»

Когда Светлана вернулась в комнату, он был уже одет. Лицо спокойное, даже холодное, лишь на щеках пылали багровые пятна, выдавая плохо скрываемое волнение.

— Ты куда собрался? — спросила она удивленно.

— У меня сегодня литстудия, — сказал первое, что пришло на ум.

Она слегка коснулась его локтя, умоляюще глянула в глаза:

— А может, ты не пойдешь на студию…

— Обещал быть. А слово свое я привык держать.

Как-то обессиленно Светлана поставила на стол поднос с чашками, сахаром и печеньем. С минуту стояла опечаленная, а потом резко сказала:

— Тогда уходи! — и отвернулась.

…Одна февральская ночь знает, где и какими стежками бродил Андрей. В общежитие пришел, когда все уже спали. Лишь Кушниренко, горбясь за столом, мучился над упражнениями по немецкому языку. Глянул на землисто-серое лицо товарища и не на шутку встревожился:

— Ты не заболел, случаем?

— Кой черт меня возьмет… — и бухнулся на кровать. Долго вертелся, вздыхал, потом спросил Ивана: — Скажи, от тебя отворачивался когда-нибудь близкий человек?

Покусывая карандаш, Кушниренко стал мысленно прикидывать: не на ссору ли со Шнипенко намекает Андрей?

— Ну, понимаешь, девушка… Когда девушка от тебя отворачивается, — не дождавшись ответа, пояснил Ливинский.

— А, девушка… — у Ивана сразу отлегло от сердца. — Честно говоря, нет.

— Счастливый…

— У меня, видишь ли, в этом вопросе четкие убеждения, — начал Кушниренко. — Со слабой половиной я сознательно беспощаден. Позволить, чтобы какая-нибудь малахольная самка вертела тобой, как щеткой для побелки, это — не для меня. Но чтобы тобой дорожили, чтобы с тобой считались, надо завоевать надлежащее положение в обществе. А потом… потом все придет, все будет! Ведь выдающимся людям маленькие грешки легко прощаются.

Андрей был удивлен, даже поражен услышанным.

— Странно как-то у тебя выходит. Будто по плану… Запланировал любовь — полюбил. Но какая радость от такой любви? Нет, ты скажи, что делать, когда хочешь не любить, а любишь, хочешь не ходить к ней, а ходишь; хочешь не думать, а только о ней и думаешь. А она возьмет да и отвернется…

— В подобном случае, — густые брови Кушниренко сомкнулись на переносице, — плюнуть на такое барахло — и точка! Она сама к тебе прибежит, когда станешь известным поэтом. Вот увидишь, на коленях приползет!

— Ты слишком все упрощаешь…

Кушниренко пожал плечами: мол, мое дело советовать, твое — решать. Закурил папиросу и вышел в коридор. А когда вернулся, Андрей лежал, уткнувшись лицом в подушку. И вдруг Ивану захотелось хотя бы словом помочь товарищу.

— Не горюй, Андрюха. Думаешь, у одного тебя на душе кошки скребут? — присел к нему на кровать, обнял за плечи. — Вот мне из дому пишут: отец совсем плох. С кровати давно не встает. Тоже нелегко. А чем я могу помочь? Дел нынче навалилось, что не только поехать к нему — написать письмо некогда. Ты ведь знаешь, я уже работаю, испытательный срок прохожу. Вот когда встану на ноги, тогда тридцатку-другую смогу старику послать, а сейчас… Надо крепиться!

Нет, не могли утешить Андрея такие речи. С Иваном они приятельствовали давно, но настоящими друзьями так и не стали. Какая-то невидимая межа непреодолимо разделяла их и в поступках, и во взглядах, и в устремлениях. Андрей никак не мог понять, когда Иван искренен, а когда лишь хочет казаться таковым, когда откровенен, а когда хоть и разговорчив, но что-то таит; где его собственные взгляды, а где «взятые напрокат». Даже на этот раз, когда Кушниренко действительно был искренен, переступить ту старую межу Андрей так и не смог.

VIII

«Страшно хочу спать. Всю ночь Мукоед только и делал, что гонял в нужник. На вечеринке, поганец, так объелся салом, что вот уже неделю никак в норму не придет. Так что я прикорну, а ты, в случае чего, разбуди», — такую записку в начале последней лекции Андрей подсунул Химчуку, сидевшему рядом.

Олесь усмехнулся, глянул на согнувшегося над кафедрой доцента Пятаченко, который монотонно бубнил, не отрывая глаз от конспекта: «Образ Катерины… гм-хм… пронизан… гм-хм… художественные особенности… гм-гм», и написал ответ: «А Пятаченко тебе не помешает?»

Через минуту записка вернулась со словами: «За что я его больше всего люблю, так это за умение усыплять».

Зевнув в рукав, Андрей оперся лбом на левую ладонь, положил правую руку на раскрытую тетрадь, чтобы создать впечатление, будто конспектирует, и смежил веки. В таких же позах сидела почти половина студентов. На курсе не очень любили Пятаченко, на его лекции приходили только «ради порядка», чтобы на факультете не числилось прогулов, и занимались на них кто чем хотел. Читали художественную литературу, конспектировали первоисточники, писали домой письма, а случалось — просто спали. Только курсовые юмористы прислушивались к бормотанию преподавателя, чтобы настричь его «афоризмов», а потом при случае потешить ими товарищей.

— Так ты разбуди, — уже засыпая, прошептал Андрей.

Олесь кивнул и тоже наклонился над партой. Уже несколько дней его донимали тревожные мысли, терзали подозрения. А не ошибся ли он, раскрыв двери своего дома Куприкову? В действительности ли Сергей тот, за кого себя выдает? Возможно, эти сомнения не были бы столь жгучими, если бы вчера Гаврило Якимович не сказал:

— В твои дела, Олесь, я никогда не вмешивался: ты взрослый и сам должен их решать. Но сейчас позволь спросить: что за человека ты привел в наш дом? На своем веку встречал я разных людей, но приятеля твоего бывшего понять не могу. Да и Карпо Ратица почему-то начинает к нему принюхиваться. А это не к добру…

А что он мог ответить? Около месяца жил у них Куприков, и Олесь не раз чувствовал: Сергей многое от него скрывает. То он с утра до ночи валялся в постели, то вдруг исчезал куда-то на несколько дней, а вот работы по душе все не мог найти. На вопросы, как идут дела, всегда отвечал со смешком. И вообще очень переменился за эти недели. Стал циничным, уверенным в себе, веселым, хотя причин для радости, собственно, не было. Не раз собирался Олесь поговорить с ним по душам, но все не решался: а что, если Сергей воспримет этот разговор, как упрек за дармовой кусок хлеба? Вот и мучился в надежде на счастливый конец. Но слова деда развеяли эту мнимую надежду, посеяли в душе сильное беспокойство.

«Почему Сергей никак не может найти себе работу? Ведь и дедусь предлагал ему свои услуги, и старый Ковтун, и мама. Где он пропадает целыми днями?.. Сегодня я должен все выяснить. Обязательно сегодня!» — решил Олесь и, как только закончилась лекция, сразу поспешил на Соломенку.

Сергея еще не было дома. Олесь сел за конспектирование первоисточников, но ничто не лезло в голову. От нечего делать прилег, не раздеваясь, на кушетку. Но и лежать не смог: то ли от дурных предчувствий, то ли от нервной усталости в висках бухали пудовые молоты.

Вот часы пробили четыре раза. Потом пять, шесть…

— Где можно пропадать до этих пор? — в ярости затряс Олесь кулаками над головой. — Где его носит?

Сунув руки в карманы, нервно забегал из угла в угол по комнате. У кровати, на которой спал Куприков, вдруг остановился: взгляд его упал на новенький чемоданчик, лежавший на полу под газетой. Откуда он взялся? Не иначе постоялец принес. Не помня себя, Олесь схватил чемоданчик и так рванул крышку, что из замка даже шурупы повылетали. В чемоданчике ничего особенного не было — несколько книг, сорочка, туалетные принадлежности. Но вот на самом дне Олесь заприметил подозрительно пухлый конверт. Разорвал — в нем толстая пачка красноватых тридцаток. Откуда они у неработающего Куприкова?.. Значит, старым ремеслом занимается этот «раскаявшийся» ворюга!

…Когда поздно вечером Куприков вернулся из своих таинственных хождений, Олесь сидел за письменным столом. Со стороны казалось, что он не обратил ни малейшего внимания на пришельца, хотя на самом деле внимательно следил за каждым его шагом, за каждым движением.

— Ну, как твои дела, Сергей?

— Можно сказать, прекрасно! Наконец нашел себе подходящее место под солнцем. Правда, оплата от выработки. Однако отныне для меня начнется новая жизнь со светлым будущим. Спасибо родной нашей власти, она не даст пропасть человеку, у которого хорошие руки и голова на плечах…

— Один работаешь или с напарником? — спросил Олесь, не отрывая глаз от книги.

Услышав эти слова, Сергей вздрогнул:

— Ты кого имеешь в виду?

— Такого же, как и ты, шатуна-законника.

Одним прыжком Куприков очутился у кровати. Пошарил рукой по полу и, задыхаясь от ярости, просипел:

— Где чемодан?

— Чей?

— Мой!

— Когда ты сюда пришел, у тебя даже драной торбы не было.

Куприков заскрипел зубами и бесцеремонно уселся на край стола. В свете настольной лампы Олесь заметил, как посинели, набухли кровью у него жилы на шее, а тонкие пальцы нервно бегали по колену, точно по невидимым клавишам. Значит, проняло, задело за живое!

— Слушай, ты, щенок, я дурачить себя не позволю!

— Я тоже не позволю!

— Если сейчас же…

— Все равно ты ничего не сделаешь: я — не ворюга и нахожусь в собственном доме. Так что не угрожай!

Неожиданно Куприков откинул голову назад и зашелся раскатистым нервным смехом.

— Вот чудило! Разве ж я могу угрожать бывшему своему любимому ученику? — Он вытер кулаком слезы на глазах. — Я просто хочу вручить тебе половину краснушек. Тех, что в чемодане… Так сказать, плату за квартиру.

— Краденого мне не нужно!

Как ужаленный, вскочил со стола Куприков:

— Какое ты имеешь право! Я кровью смыл…

— Довольно! Слышишь? Довольно болтать! — уже не сдерживаясь, так закричал Олесь, что Куприков с опаской поглядел на дверь. — Не такой я желторотый, как ты думал! Наука Бендюги не пропала даром. Да, сначала я поверил было твоим басням, но сейчас… Каким ты был мерзавцем, таким и остался! — Холодно блеснув в свете лампы стеклышками очков, Олесь демонстративно отвернулся.

— Не говори так, — после длительной паузы произнес Куприков голосом предельно уставшего человека. — Ты слишком молод, чтобы так сурово судить. Я сейчас все объясню. Как на исповеди…

— Излишне! Может, сейчас ты и впрямь станешь говорить правду, но я уже не поверю тебе. Ни за что! Понимаешь? И не ищи глазами чемодан, его в доме нет, и Олесь протянул Куприкову лоскут бумаги, являвший собой документ, в котором утверждалось, что железнодорожное отделение милиции города Киева приняло от гражданина Химчука найденный им чемодан с книгами, личными вещами и крупной суммой денег. Сергей с отрешенным видом перечитал его несколько раз, словно заучивал наизусть, а потом его пальцы как-то мгновенно судорожно сжались в кулаки, колени задрожали, сдавленный стон вырвался из груди.

— Боже, что ты наделал?.. — он невольно опустился на стул и обхватил голову руками.

Бесконечно долго стояла в комнате напряженная тишина.

— А когда же за мной придут, позволю себе спросить? — наконец нарушил ее квартирант, не поднимая головы. — Или, может, уже…

— Под одной крышей нам не ужиться, но доносами я никогда не занимался. Поговорили, а теперь — катись отсюда без оглядки. Немедленно! И навсегда!

IX

В перерыве между лекциями Кушниренко, как всегда, подался в деканат. Не по какому-то там срочному делу, просто ему нравилось мелькать перед глазами начальства. В приемной он на всякий случай заглянул в расписание, переворошил свежую почту, которая раскладывалась при входе на специальном столе. Можно было бы уже и откланяться, но он, сам не зная зачем, слонялся из угла в угол по пустой комнате. Вдруг из кабинета декана до его слуха долетел знакомый бас профессора Шнипенко:

— Это невероятно! Это непостижимо! Простите, я отказываюсь верить!

Иван мигом подскочил к обитой дерматином двери и застыл, прислушиваясь:

— Я и сам отказываюсь верить, — это был уже голос декана. — Лучший студент курса, которого мы представили на персональную стипендию, и вдруг такое… Но, сами понимаете, мы не можем проигнорировать это письмо, хотя оно и анонимное.

— Ясное дело, реагировать на него надо, но без лишней шумихи. Если хотите, я сам поговорю с Химчуком…

Кушниренко так и передернуло от неожиданности: «Оказывается, на Химчука пришла анонимка! Вот так новость! Любопытно, о чем же то письмо? Эх, если бы оно попало в мои руки! То, что не удалось мне возле Громового дуба, можно было бы сделать сейчас…»

— Вы что здесь делаете, Кушниренко? — возмутилась секретарша, возвратившаяся в приемную.

— Да вот… крайне нужно к декану. А он пока занят, вот я и ожидаю, — нашелся Иван.

— Но ведь уже началась лекция.

— Тогда я в другой раз, — и стремглав выскочил в коридор.

Не бежал — летел на крыльях Иван в аудиторию. «Ну, мне все же везет! Такой счастливый случай… А как носились все с Химчуком, словно дурак с писаной торбой, на персональную стипендию выдвинули, а выходит… Нет, теперь я покажу Феодалу, на кого он меня променял! Только бы не выпустить из своих рук это дело… Самое главное сейчас — не дать возможности Шнипенко встретиться с Олесем. Хотя как это сделать? Как?..»

Двух пар Кушниренко хватило, чтобы обмозговать положение и выработать план действий. Поэтому, как только прозвенел последний звонок, он вскочил со скамьи и крикнул:

— Химчук, Ливинский, быстро за мной!

Озадаченные хлопцы бросились за старостой. Боковым ходом он вывел их на университетский двор и там, довольный, что по дороге не встретился Шнипенко, сказал:

— Слушайте, друзья, нам надо наконец разобраться в наших отношениях. На Новый год Мукоед такого наговорил…

— И ты для этого привел нас сюда? — развел от удивления руки Андрей. — Разве другого места не нашлось?

— Вот я и хочу предложить одно прекрасное место для проведения, так сказать, мирной конференции. Зачем нам, сознательным людям, носить камень за пазухой? Ну, накидали друг другу репья под хвост, но ведь это же не значит…

— Слушай, что ты конкретно предлагаешь? — прервал его Андрей.

— Махнуть куда-нибудь на природу. Прихватим с собой все необходимое — и айда, к примеру, в Голосеевский лес…

— Нет, я не могу, — возразил Олесь. — Мне сейчас нужно домой.

— Меня тоже эта идея не увлекает. Да и зачем тащиться в Голосеево, когда можно поговорить и тут… — заметил Андрей.

У Ивана опустились руки: ну, разве с такими остолопами кашу сваришь? Однако он и не думал сдаваться:

— Что ж, будь по-вашему. Тогда давайте соберемся в общежитии и там развеем тучи, нависшие над нашими дружескими отношениями.

— А нужно ли их так срочно развеивать? — спросил Олесь с неопределенной усмешкой.

— Ну, а как же! Тучка солнце не должна закрывать.

— Послушай, Иван, скажи честно: чего ты хочешь? — Андрею явно не нравилась затея старосты. — Чувствует мое сердце: ты совсем не затем приволок нас сюда, чтобы предложить перемирие. Это можно было сделать и в аудитории. К тому же еще месяц назад…

Кушниренко совсем скис. Он видел: план его трещит по всем швам, но не знал, как спасти положение. Разве махнуть на все рукой — и пусть будет, что будет! Но ведь тогда прощай мечта о персональной стипендии… А ему же все эти годы даже во сне виделось, как он приедет в родной поселок персональным стипендиатом столичного университета и земляки с завистью будут провожать его взглядами и при встрече склонять головы. Неужели не суждено этому сбыться?

— Ну, вот и иди к вам с чистым сердцем! Я с добром, а они… — прикинувшись обиженным, Иван сплюнул и пошел прочь.

Разошлись по домам и Андрей с Олесем, так и не поняв, что должно было означать столь экстравагантное поведение всегда предусмотрительного и уравновешенного старосты курса. Но лично для Олеся сюрпризы на этом не кончились. Только-только он сел с дедом обедать, как под чьими-то тяжелыми шагами заскрипели ступеньки крыльца. Гаврило Якимович поспешил в сени. И каково же было изумление Олеся, когда дед вернулся в сопровождении профессора Шнипенко.

— Мир дому сему, — сняв бобровую шапку, поздоровался нежданный гость. — Вы что, юноша, поражены моим появлением?

— Честно говоря, да, — искрение признался Олесь.

— Вот видите, вы ко мне не изволили зайти, когда я приглашал, а я к вам прибыл без приглашения.

— Я очень рад… Проходите, пожалуйста, в мою комнату.

— О, у вас такая богатая библиотека! — восхищенно воскликнул Шнипенко, переступив порог Олесевой обители. И сразу же стал просматривать старые книги, думая, с чего начать не очень-то приятный разговор.

— Куда вы девались, юноша, сегодня после лекции? Я так хотел вас видеть… Пришлось добираться сюда, чтобы предостеречь вас… — Он вдруг замолк, увидев на одном из томов знакомый экслибрис: «Собрание Григория Квачинского».

Олесь не заметил, как нервно передернулись отяжелевшие веки профессора, он только видел, что Шнипенко слишком поспешно поставил книгу на полку и взял другую. Но и на той увидел такой же экслибрис. И на третьей, и на четвертой…

— Простите, откуда у вас сии книги?

— Это библиотека моего отца.

— Отца?! Так значит, Григорий Квачинский — ваш отец? — спросил Шнипенко шепотом, точно боялся, что его услышит кто-то посторонний.

— Да, он мой отец. Правда, я его никогда не видел… — ответил Олесь, чувствуя, как кровь приливает к лицу. — А вы знали моего отца?

Шнипенко ничего не ответил, только пристальным взглядом ощупывал лицо своего студента. И вдруг нашел в нем поразительное сходство с лицом человека, который сыграл решающую роль в его, профессора, жизни. «Боже мой, как же я не заметил этого раньше? — мысленно корил себя Шнипенко. — Неужели в университете не известно о происхождении Олеся? Наверное, нет. Не сносить бы ему головы, если бы некоторые однокурснички узнали, что он — сын одного из самых ярых самостийников[5]!.. Но ведь об этом могут узнать в любую минуту те, кому положено. Олесь такой неосторожный: держать дома книги с экслибрисами Григория Квачинского! А тут еще грязная анонимка… Не дай бог и меня впутают в эту историю! Нет-нет, лучше остаться в стороне от этого взрывоопасного дела».

Поговорив немного о том о сем, Шнипенко так и удалился, не сказав ни слова о цели своего посещения. Уже когда шел Мокрым яром, подумал: «А может, надо хоть о фальшивом паспорте предупредить Олеся? — Даже остановился в нерешительности, однако возвращаться не стал. — А вдруг Химчук станет допытываться о своем отце: откуда я его знаю? А потом ляпнет что-нибудь однокурсникам?.. Нет, нет, мое дело — сторона! Скажу декану: пусть поручит разобраться во всем студентам. Им, пожалуй, не придет в голову докапываться, кто такой Григорий Квачинский. Хотя Кушниренко… Черт с ним, пусть все как будет, так и будет!»

А Кушниренко недаром надеялся, что анонимка на Химчука не минует его рук. Благодаря профессору Шнипенко он дождался своего. Уже на следующий день после первой лекции всех членов курсового комсомольского бюро вызвали в деканат. Как только студенческие активисты явились, декан сказал:

— Я пригласил всех затем, чтобы услышать откровенное и честное мнение о вашем однокурснике Химчуке.

— Что можно сказать про Олеся? — первой взяла слово рассудительная Галина Кондратенко. — Парень, безусловно, способный, скромный, работящий. Как товарищ — надежный, отзывчивый…

— А по-моему, это скрытый карьерист, самовлюбленный индивидуалист, у которого собственное «я» заслонило окружающий мир. — Такой была оценка Михаила Темного. Характеристика Андрея была самой полной:

— Я, как вы знаете, давно дружу с Олесем, часто бываю у него дома. Семья Химчуков трудовая, сам он тоже человек титанического труда. Никто среди нас не сравнится с ним в знаниях. Я о нем самого лучшего мнения и готов поручиться, что это настоящий человек.

Иван не торопился, терпеливо выжидал, пока выскажутся другие, чтобы взвесить все «за» и «против», а уж потом нанести сокрушительный удар. Однако декан не дал ему долго отмалчиваться.

— Я что-то не слышу мнения старосты. Вы что можете сказать, Кушниренко?

— Мне трудно сказать что-либо определенное про Химчука. Это — вещь в себе, — и многозначительно усмехнулся.

— Не понимаю вашей позиции. Кому-кому, а вам стоило бы поинтересоваться этой «вещью в себе»… Сейчас мне ясно одно: оценки ваши слишком противоречивы и неубедительны. Следовательно, вы не знаете этого человека. Тогда позвольте мне прочитать письмо, в котором Химчуку дается категоричная и недвусмысленная характеристика, — он вытащил из плотного серого конверта густо исписанный листок бумаги и стал негромко читать.

«Ректору, профессорам и студентам Киевского университета…

Долгие и горькие минуты пришлось пережить мне, уже пожилому и немощному человеку, прежде чем я взялся за перо. Высокое сознание своего гражданского долга, а не примитивное корыстолюбие заставило меня поведать вам неутешительную правду об одном из тех, кто ловко пробрался в студенты столичного университета. Все вы, по-видимому, считаете Химчука идеалом молодого человека, мол, скромен, трудолюбив, талантлив, но, боже правый, если бы вы знали, кто в действительности скрывается под личиной этого псевдообразцового студента! Это — волк в овечьей шкуре. Наука, университет — это лишь ширма, за которой прячет свое истинное лицо опытный и хитрый проходимец, если не скрытый враг. Его руки обагрены невинной кровью, на его совести — целый ряд омерзительных преступлений. Я не стану их перечислять, я лишь советую вам поинтересоваться, с чего начинал свой жизненный путь Химчук. Кто были его первые учителя? За что он в свое время сидел в колонии?..

Меня удивляет, более того — возмущает, что никто из вас за два с половиной года не поинтересовался, что представляет собой дом Химчуков в Мокром яру. Так пусть вам будет известно: это тайный притон, нелегальная квартира для всевозможных темных субчиков. Уже в этом, 1941 году, там в течение месяца подпольно проживал не кто иной, как княжеский отпрыск Тарганов (он же — Сергей Куприков, Максим Бендюга, Боголепский, Пташечка, Капитан), который семь раз был осужден справедливым советским судом и столько же раз убегал из мест заключения. Почему бы вам не поинтересоваться, что может быть общего у советского студента с заклятым классовым врагом князем Таргановым?..

Я понимаю, мои слова могут показаться грязным поклепом. Но вы можете легко убедиться в правдивости сказанного мной. Загляните для этого в седьмой том энциклопедии Брокгауза и Ефрона, что стоит в Химчуковой библиотеке на левом стеллаже на третьей полке. Там хранятся фальшивые документы, которыми Химчук снабжает таких, как князь Тарганов… Да я, хоть убейте, не понимаю, чем же вы там занимаетесь, в своем университете! Химчук опасен сейчас, но подумайте, какую угрозу для нашего общества он будет представлять, когда закончит учебу и проникнет в государственный аппарат? Я старый пролетарий и хочу посоветовать вам: будьте бдительны, каленым железом выжигайте из своем среды всяческих химчуков! Иначе мне останется лишь сделать вывод, что у химчуков и ему подобных есть в университете влиятельные покровители…»

Трудно представить большую растерянность, чем та, какая отразилась на лицах студенческих вожаков. Даже Кушниренко не ждал обвинения Олеся в стольких смертных грехах.

— Вот, значит, какая характеристика Химчука в этой анонимке, — усталым голосом закончил декан. — Тон ее явно провокационный, но все же ее надо проверить. Конечно, подойти тут надо осторожно и очень чутко. Ваши предложения?

С места вскочила Галина Кондратенко. На лице — густой румянец, глаза затуманены слезами.

— Да что проверять? Это же — злостная клевета! Я не верю ни единому слову… Олесь не такой, это каждый может подтвердить. Правда же? Иван? Андрей? Ну, скажите!

Кушниренко не спешил с выводами. Ливинский тоже молчал. Сидел, упершись локтями в колени, с низко опущенной головой, точно стыдился смотреть товарищам в глаза.

— Да, я рад бы не поверить, — наконец выжал он из себя, — но против фактов ничего не поделаешь. Я припомнил: Олесь действительно водит дружбу с подозрительными типами. Я сам тому свидетель… Это было в последний день прошлой экзаменационной сессии. Мы с Химчуком поехали на вокзал за билетами, и там он встретил какого-то странного человека. Я точно помню: звали его Максимом. Он и вправду жил у Химчуков… Просто и не знаю, что теперь думать про Олеся.

— А на кой бес нам тут головы ломать! — сорвался, как вихрь, со стула Михаил Темный и закричал: — Нужно передать анонимку куда следует, и пусть там разбираются.

Иван почувствовал, что настало его время вмешаться в разговор.

— Я думаю, передать дело куда следует мы всегда успеем, — начал он рассудительно и спокойно. — Но будь я следователем, я бы непременно притянул к ответственности и тех, кто два с половиной года позволял водить себя за нос. Это большой позор для всех нас, товарищи. Нет, нам надо самим во всем разобраться и, как советует анонимный пролетарий, с корнями вырвать зло. Недаром же письмо адресовано именно нам. Наша комсомольская организация имеет силы…

— Организация — не нянька! — оборвал его вечно подозрительный ко всему Темный.

— Иван дело говорит! Помолчи, Михайло!

— Товарищи, я созвал вас не для дискуссий, — вмешался в спор декан. — Мы должны разумно, без лишней шумихи подойти к проверке этого письма. Помните, речь идет о нашем товарище.

Опустилась голова у Галины. Не узнать и Андрея. Всегда веселые его глаза погасли, лицо помрачнело, будто у него начиналось серьезное заболевание. Все сидели, как на похоронах.

Снова поднялся Иван. Голос у него глухой, скорбный:

— Горячиться мы действительно не имеем права. Это, так сказать, моральное испытание для нас. По-моему, сделать надо так… — И как он ни пытался напустить на себя печаль, выражение его лица было как у охотника, который загнал свою добычу в тупик и теперь, не торопясь, раздумывал, как ее лучше прикончить. — Пока в наших руках не будет весомых доказательств, мы не сможем ни утверждать, что Химчук затаенный враг, ни опровергнуть это утверждение. В письме пролетария говорится о каких-то фальшивых паспортах. Вот и давайте проверим, лежат ли они в той энциклопедии. Если это подтвердится, тогда и разговор будет короткий…

Сам же тем временем думал: «Будут паспорта найдены или нет, но Химчуку теперь нелегко будет выбраться из передряги. Студенты помилуют, власти заинтересуются. Уж я непременно позабочусь, чтобы они обо всем этом узнали!»

«Любопытно, а кто из посторонних мог знать, в какой книге и на какой полке спрятаны фальшивые паспорта?» — не слушая Ивана, спросил самого себя Андрей. Не мог постичь он того, чтобы Олесь, даже будучи преступником, держал такие компрометирующие документы у всех на виду. — Неужели для них не нашлось бы места понадежнее? А что, если все тут подтасовано?..»

Предложение Кушниренко было принято. Все члены бюро гурьбой отправились на Соломенку. Вернулись, когда заканчивалась последняя пара. Как только прозвенел звонок, вошли в аудиторию, и Кушниренко объявил:

— Сейчас состоится заседание бюро с курсовым активом, Химчук, ты тоже останься, пожалуйста…

X

В предвечерней тишине гулко грохнула дверь студенческой аудитории.

Олесь во весь опор кинулся по коридору к выходу. Быстрее, быстрее на улицу! Подальше от этой гнетущей тишины, от которой, кажется, даже стены стонут. Он бежал, ничего не видя перед собой. Но можно ли убежать от собственной памяти? В ней все время всплывали беспощадные в своей прямоте вопросы однокурсников:

— Ты все рассказал о себе, Химчук? Ничего не скрыл?

— А что я должен скрывать? — слышится Олесю собственный голос.

— Тогда скажи: как ты начинал свой жизненный путь? Кто были твои первые учителя? Кем тебе приходится Тарганов?..

Даже здесь, на улице, Олесь ощущает, как у него перехватывает от волнения дыхание, словно он должен вот-вот прыгнуть в ледяную воду.

— Какой Тарганов? Вы о ком?

— О ком же, как не о Бендюге, или как там его? Когда ты в последний раз с ним встречался?

Точно на спасательный круг, бросает Олесь умоляющий взгляд на Андрея, но тот опускает глаза.

— Недавно…

— И чем же вы занимались? Жил он в твоем доме?

Теперь Олесь догадался, почему однокурсники устроили ему этот допрос. Произошло, вероятно, то, чего он больше всего опасался: Бендюга попал за решетку и очернил его перед следствием. Откуда же еще этим ребятам знать так досконально о вещах, о которых он не рассказывал даже родной матери! Ну, а если знают обо всем… Лучше тогда говорить правду, какая она ни есть, а они пусть судят, как подскажет им совесть.

— Да, Бендюга жил у меня. Он клялся, что навсегда оставил мерзкое ремесло и хочет быть честным человеком. Я поверил его клятве и впустил в свой дом. А когда понял, что меня обманули, выгнал его вон. Где он сейчас, не знаю.

Вскочил с места Андрей. Возбужденный, раскрасневшийся:

— Я был свидетелем вашей встречи. Помнишь, на вокзале? Ты отказался тогда ехать на Полтавщину. На преступника, выводит, променял. Скажи: зачем ты меня на какую-то мразь променял?

В аудитории воцарилась тишина. Все ждали, что он ответит своему самому близкому товарищу. А что он мог ответить? Стоял и нервно кусал губы. И тогда поднялся с места Иван Кушниренко. Солидно, даже как-то торжественно. Сначала уставился в потолок, картинно поиграл бровями, чтобы все видели, что он не горячится, а тщательно взвешивает на весах логики свое решение, и лишь после этого сказал:

— Химчук столько времени кривил перед нами душой, что сейчас, если бы мы даже очень хотели, не можем ему верить. Не имеем права верить! Поэтому есть предложение зачитать ему письмо неизвестного пролетария. Возражений, думаю, не будет?

Возражений действительно не было, хотя члены бюро по помнили, чтобы в деканате их уполномочивали проводить над Олесем судилище. Они положились на Ивана: видимо, он лично получил соответственное указание!

— Тогда с вашего позволения… — в руках старосты зловеще зашелестел лист бумаги. — «Ректору, профессорам, студентам Киевского университета… — каждое слово Иван чеканил, словно читал не какую-то анонимку, а провозглашал перед тысячной аудиторией правительственный указ. — …Его руки обагрены невинной кровью, на его совести — целый ряд отвратительных злодеяний…»

Кто бы смог удержаться, слыша, такое о себе? Не удержался, конечно, и Олесь:

— Неужели вы всерьез верите этой писанине? Это же работа Бендюги! Послушайте, ведь он провоцирует вас!

— Нет, теперь, уважаемый, послушай уже ты нас, тебя мы наслушались досыта, — сурово оборвал его Кушниренко и снова принялся декламировать: — «…дом Химчука — тайный притон, нелегальная квартира для всяческих темных субчиков…»

— Ложь! Все это низкая ложь! Просто Бендюга мстит мне!

— Какая же ложь, когда ты признался, что пригревал у себя преступника? — злорадно хихикнул Темный.

«Вот как иногда может обернуться правда! — задыхался потрясенный Олесь. — Ну, неужели они не понимают, кто и зачем мог написать это письмо? Почему они так жестоки?..»

— «…фальшивые документы, какими Химчук регулярно снабжал таких, как князь Тарганов…» — продолжал вещать Кушниренко.

— Боже, какая клевета! — простонал мучительно Олесь.

— К сожалению, не клевета. Вот они, эти фальшивые документы, — Кушниренко с видом победителя бросил на стол два замусоленных паспорта. — Мы нашли их в твоей комнате в присутствии Гаврилы Якимовича. Что, узнаешь?

Если бы Олеся ударили в лицо или плюнули в глаза, это тронуло бы его меньше, чем Ивановы слова. Что это за паспорта? Откуда они взялись в его комнате? Он тяжело опустился на скамью. Лица членов бюро расплылись в мутном киселе, голос Кушниренко обесцветился, долетал словно из-под земли. Присутствующие о чем-то говорили, о чем-то его спрашивали, а он сидел как окаменелый. В сознание его привели жестокие слова Михаила Темного:

— …за поступки, несовместимые со званием советского студента, за нечестность перед товарищами просить ректорат исключить Химчука из университета, а дело передать следственным органам…

Однако эти слова уже не поразили, не удивили его. Значит, не поверили! Словно во сне, поднялся Олесь на ноги и, слегка пошатываясь, двинулся к выходу. Лишь раскрыв дверь, он вдруг постиг, совершенно четко постиг, что в последний раз переступает порог университетской аудитории, и в отчаянье бросился на улицу. Подавленный, брел Олесь по Владимирской улице и совсем не узнавал ее. Мокрый от растаявшего снега, затоптанный сотнями ног асфальт. Голые, озябшие ветви деревьев. Две пестрые, как базарные ряды, шеренги домов с мутными бельмами окон. А вокруг в серых сумерках, как немые призраки, снуют быстрые невыразительные фигуры. И что им за дело до того, что творится у него на душе? Нет, это не та шумливая и веселая улица, протянувшаяся от университета до днепровских круч, которую он так любил прежде! И деревья, и дома, и люди не те. И сделалось так невыносимо тяжело, что до боли захотелось побыстрее выбраться куда-нибудь на простор, подальше от всего света.

Взбежал на Владимирскую горку. Снял шапку, закрыл глаза и подставил горячий лоб влажному заднепровскому ветерку. «Как же теперь быть? Куда идти, где искать утешения? Найдется ли человек, который бы мне поверил? — одна за другой накатывались на него невеселые мысли. — А может, я глупо поступил, демонстративно уйдя с заседания бюро? Может, надо было постоять за свою честь?.. Но перед кем? Мне же никто там не верит. Никто!»

…На Соломенку Олесь приплелся, когда повернуло за полночь. Однако дома не спали. У стола, обхватив голову руками, недвижно сидела бледная, убитая горем мать. Такой она возвращалась из больницы только после очень сложных операций, которые, несмотря на ее отчаянные усилия, заканчивались трагически. Дед что-то мастерил в своей каморке рядом. Через раскрытую дверь Олесь видел, как из-под фуганка, крепко зажатого в цепких руках, почти до потолка летели стружки. Никто из домашних словно и не заметил его возвращения.

— Что с тобой, мама? — спросил он, хотя догадывался, какое именно горе свалилось на ее плечи.

Надежда Гавриловна опустила голову на стол и задрожала всем телом в беззвучных рыданиях.

— Что случилось?!. — Гаврило Якимович швырнул фуганок в угол, тяжело ступил несколько шагов от верстака и уставился побелевшими от гнева глазами на внука. — Что случилось, спрашиваешь? И не догадываешься, поганец?.. Ты скажи мне, ирод окаянный, сердце у тебя или чугунная гиря в груди? Хоть режь, не могу понять: для чего ты нас с матерью живьем в могилу сводишь? Век прожил, и никто на меня осуждающе пальцем не ткнул. Для чего же ты, поганец, позоришь мое доброе имя?.. Глянь на мать. Глянь, какой она стала. Не скажешь, почему ее косы в сорок лет сплошь будто солью присыпало? Тогда я скажу: из-за тебя, выродок! Из-за тебя она жизнь свою загубила! А чем же ты ей отплачиваешь? Бесчестьем? Позором?

— Зачем вы так… Клянусь, я ни в чем не виноват! Это какое-то чудовищное стечение обстоятельств. Поверьте!

Но это еще больше разъярило Гаврило Якимовича. Его руки мелко задрожали, а лицо налилось кровью, сделалось точно обожженный кирпич.

— И ты еще смеешь клясться? Так кто же тогда виноват? Может, я в этот дом бродяг приманиваю? Может, я фальшивками их снабжаю? Нет, пустобрех, нет у нас больше тебе веры! Нет!

«Значит, Кушниренко с компанией уже и тут постарались, прочитали деду анонимку…» И Олесь вдруг почувствовал, как страшная усталость навалилась на него гранитной глыбой.

— А я думал, хоть дома меня выслушают, постараются понять…

— Хватит! Долгие годы мы старались тебя понять, а теперь — хватит! В грош ты не ставишь наше искреннее доверие. Скажи: ты хоть раз когда-нибудь поделился с нами своими мыслями, хоть раз доверил свои мечты? Молчишь?.. Вот таким мурлом ты всегда был. Мы не надоедали тебе своими расспросами, все верили, все надеялись, а ты… род Химчуков всегда был уважаемым, а ты растоптал честь нашего рода. На ворованный пятак сменял…

Говорят, большое горе поражает человека не сразу. Как осенние морозы медленно, исподволь заковывают быстроводную реку в ледяной панцирь, так и оно постепенно истачивает, иссушает душу, пока она не заледенеет, не проникнется полным безразличием ко всему на свете. Олеся это студеное безразличие заполнило до последней клеточки, как только он очутился в своей комнате. Одна-единственная мысль билась в его сознании: «Все! Теперь уже все!..»


…В эту ночь в доме Химчуков не гасили лампу. И никого не удивило, когда перед рассветом кто-то требовательно постучал в дверь. Надежда Гавриловна лишь оторвала от стола отяжелевшую голову, уставилась на отца, горбившегося напротив, заплаканными глазами, в которых застыл немой крик отчаяния, и прошептала:

— Это уже за ним…

Тяжело, словно в последний путь, двинулся Гаврило Якимович отворять дверь.

— Я к Олесю! Мне немедленно нужно с ним поговорить… — вырос на пороге, возбужденный, не похожий на самого себя Андрей Ливинский. И, не ожидая ответа, метнулся к Олесевой комнате.

— Но его тут нет! — послышался его крик. — Мне нужно видеть Олеся!

Гаврило Якимович с дочкой бросились в соседнюю комнату — там действительно было пусто. Кровать аккуратно застелена, на столе лежал портфель с конспектами. И тут их внимание привлекло приоткрытое окно, выходившее в сад…

Не пошел на лекции в то утро Андрей. Вместе со старым Химчуком он целый день мотался по городу, разыскивая товарища. Все отделения милиции, все пункты «скорой помощи» обегали, но все безрезультатно. И тогда у Андрея зародилась страшная догадка. И чем дольше жила она в его сердце, тем яснее становилось ему, кто толкнул Олеся на трагический поступок.

XI

…Он стоял, навалившись грудью на металлические перила моста, и смотрел в темную пучину. Еще вчера Славутич был скован крепким зимним панцирем, а нынче, точно разбуженный титан, рвал на себе ледяные оковы. Рвал сердито, неумолимо. Тяжелые, лоснящиеся в лунном сиянии глыбы с треском и грохотом наползали одна на другую, становились дыбом, крошились и медленно плыли по течению. Что-то волнующее, манящее было в могучем течении разбуженного весеннего Днепра. Олесь почувствовал, как этот бурлящий поток вызывает головокружение, убаюкивает, выстуживает все чувства и помыслы. Он уже не мог оторвать взгляда от темных бурунных волн, он был в плену у разъяренной стихии, звавшей куда-то вдаль, манящей в свои объятия.

Поглощенный этим созерцанием, Олесь и не заметил, как около него остановилась легковая машина, как из нее устало выбрался уже немолодой коренастый мужчина в кожаном пальто, подошел и долго смотрел на него сбоку. Очнулся лишь тогда, когда тяжелая рука властно легла ему на плечо и послышался знакомый голос:

— Химчук?! Чего ты здесь в такую пору? Да еще без шапки…

О, как не хотелось сейчас Олесю никого ни видеть, ни слышать! Он упивался созерцанием игры могущественных сил природы.

— Ты пьян? Что-то стряслось?

«И что им от меня нужно? Неужели и умереть спокойно не дадут?» — с досадой подумал Олесь и обернулся.

— А, Антон Филимонович… — узнал своего бывшего преподавателя истории партии.

— Что ты все-таки здесь делаешь? — обеспокоенно переспросил Остапчук.

Олесь вздохнул, бросил взгляд вниз, за перила:

— Да вот пришел… К Днепру на свидание пришел… — а в голосе такая безысходность, что Антон Филимонович без объяснений понял: в жизни этого юноши произошло что-то необычное.

Таким он видел Олеся лишь один-единственный раз. В первую их встречу, три года назад в Октябрьской больнице, куда этот хлопец попал на лечение, будучи еще студентом консерватории. Незадолго до этого авторитетный консилиум врачей вынес ему суровый приговор: прогрессирующее поражение суставов. А что означало: Олесю никогда не стать музыкантом из-за частичной потери подвижности пальцев. О, как тяжело переживал он тогда свое горе! Именно в эту мрачную для Олеся пору и познакомились они. Видя, как страдает юноша, Антон Филимонович, ждавший операции по удалению осколков, засевших в его теле еще со времен гражданской войны, стал настоятельно советовать Олесю пойти учиться в университет. Стране, мол, нужна сейчас целая армия просветителей, а хорошим филологом или историком можно быть и с пораженными суставами. Слушая мудрые речи старшего друга, Олесь ожил, как увядший стебелек под летним дождем. А выписавшись из больницы, начал готовиться к вступительным экзаменам и в сентябре тысяча девятьсот тридцать восьмого года стал студентом университета. Там он часто встречался с доцентом Остапчуком, пока тот не перешел на партийную работу.

— Что же, так и будем здесь стоять? Час поздний, пора бы и по домам… — Антон Филимонович легонько взял Олеся под руку.

— Нет-нет, домой я не пойду!

— А кто сказал, что пойдем именно к тебе домой? Приглашаю к себе на службу. Посидим, поговорим. Столько ведь не виделись… — и, не ожидая согласия, подтолкнул Олеся к машине.

Вскоре они уже были в просторном, вдоль стен уставленном стульями кабинете, от дверей которого до массивного стола тянулась красная дорожка.

— Почаевничаем с холоду? — спросил Остапчук, усаживая позднего гостя в кресло.

— Нет-нет, мне бы закурить…

Антон Филимонович сам уже давно не курил, но на всякий случай всегда держал папиросы в ящике стола. Он достал коробку «Казбека», любезно протянул Олесю. Тот торопливо раскрыл ее, стал вынимать дрожащими пальцами папиросу, но она все время выскальзывала. Потом долго не мог зажечь спичку. А когда наконец закурил, то так затянулся дымом, что даже в груди захрипело.

— Ну, а теперь к делу, — выждав, пока хлопец немного успокоится, сказал Остапчук. — Что с тобой?

Олесь встрепенулся. Зачем-то погасил папиросу, откинулся всем телом на спинку кресла, устало закрыл глаза.

— Жду ареста…

Меж бровей Антона Филимоновича обозначились две резкие морщины. Ничего подобного он не ждал услышать!

— Только не подумайте, что я напакостил, а теперь, как шкодливый кот, боюсь расплаты. Нет! И совесть, и руки у меня чисты! Но кому это нужно, если я не могу доказать своей правоты…

— Ты можешь наконец рассказать все по порядку?

— Постараюсь. Но это будет долгий рассказ.

— Я никуда не спешу.

Какое-то время Олесь молчал, собираясь с мыслями: внешне он был спокоен, только пальцы лихорадочно ломали в пепельнице обгоревшие спички на мельчайшие куски.

— Наверное, такова уж моя судьба… — неторопливо начал он свое повествование. — Вы только представьте: даже в детстве у меня не было счастья. Семья тогда жила трудно: мама училась в институте, дед с утра до вечера работал, а бабуся тяжело болела. Всем было не до меня. Так и рос — и в семье, и без семьи. Ровесники дружили между собой, но меня редко принимали в свою компанию. Выйду, бывало, на Мокрую улицу, а со всех сторон: «Байстрюк Кованый, байстрюк Кованый!..» Школа тоже не принесла мне радости. Первый мой учитель был жестокий, старой генерации неврастеник и всю свою злость почему-то срывал всегда на мне. Может, потому что все в классе меня дразнили за родимое пятно на щеке, а может… Так что, как только я закончил четвертый класс, стал больше на Соломенских прудах грачей гонять, чем корпеть над уроками. А там и на вокзал зачастил. Ну, и встретил беспризорников голопузых, которым не было никакого дела ни до моих рыжих волос, ни до черной отметины на лице. Приняли меня бездомники в свою компанию, как равного. Странно, но именно среди них я впервые по-настоящему ощутил тепло человеческого внимания и потому готов был с беспризорными моими товарищами податься на край света. И частенько на подножках товарняков добирался с ними до Тетерева или до Яготина. Об этих моих странствиях вскоре прознал дед и долго убеждал бросить босяцкую ватагу. Но могли ли его слова опорочить в моих тогдашних глазах тех, кто не презирал меня за безотцовщину? Через неделю-другую я снова махнул на вокзал. И снова дед долго вразумлял меня. Не помогло! Ну а в третий раз он убеждал меня уже ремнем. И такие привел аргументы, что я с неделю бревном в постели провалялся. А как только выздоровел, бросил опостылевший дом и отправился с урками куда глаза глядят…

Олесь закурил снова. Сизые космы дыма расползлись по кабинету, и, словно бы вслед за ними, поплыли новые воспоминания хлопца. Впервые в жизни он так искренне рассказывал о своих мытарствах и с удивлением отмечал, как с каждой минутой на душе у него становится легче.

— Так вот: мотался я с беспризорной шпаной по многим местам, пока не прошло лето. Зима застала меня на Волге. Начались холода, завьюжило, а у нас — ни обувки, ни одежки, ни крыши над головой. И про кусок хлеба каждый день думай, как его добыть. Вот тогда-то я впервые понял, что не так уж и беззаботна жизнь уркаганов. Не раз в ту зиму являлась мне во сне мама, наш уютный «курятничек» над Мокрым яром. Но чтобы вернуться домой, даже мысли не было: гордость не позволяла. Уже весной, помню, перекочевали мы в Саратов. Пришли как-то на базар, а есть хочется, хоть пальцы грызи. Не успел я еще и руку за милостыней протянуть, как на меня торговка толстопузая пальцем ткнула и завизжала: «Уркаган! Ловите его!..» Не помня себя от страха, я бросился было бежать, но где там. Догнала меня толпища возле какого-то забора и давай чем попало дубасить. После бегства из дома не раз меня били, но так беспощадно еще нигде не месили. Пожалуй, там бы мне и конец, если бы какой-то представительный мужчина не заступился. Он и забрал меня с собой и поселил на окраине города у немолодой уже вдовушки. Назвался актером-иллюзионистом передвижного цирка Максимом Бендюгой. Расспросил, кто я и откуда, а потом пообещал сделать из меня актера, если я буду послушно выполнять все его повеления. Радости моей, конечно, не было границ. Поэтому все, что требовал Максим, я выполнял со старанием обреченного. Разучивал приемы с «глотанием» бритвы, развязывал самые замысловатые узлы… Максим же целыми днями где-то пропадал, а вернувшись домой, вел жаркие споры с хозяйкой на непонятном мне языке. Я слушал чудные слова и через месяц столько их запомнил, что мог без умолку тараторить на их языке. Вот таким способом изучал я немецкий… Иногда Бендюга брался за скрипку, и в его умелых руках она буквально рыдала, разрывая мне сердце. Я вспоминал дом, родных и часто втихомолку плакал. Однажды я попросил своего спасителя научить и меня играть на скрипке. И он согласился. Странно, но любовь к музыке привил мне именно этот человек…

Олесь сделал паузу, смахнул со лба обильные капли пота и повел дальше свою печальную повесть.

— Жилось мне у Максима неплохо. Работы было немного: убрать в комнатах, разнести по указанным адресам какие-то пакеты. Вот, собственно, и все. А большего Бендюге и не надо было. Как я потом точно узнал, через мои руки в городе шла почти вся торговля наркотиками. Однако готовил меня «иллюзионист» еще для одного крупного дела. Незадолго до нашей встречи Бендюга сбежал из Сибири и легализовался под вымышленной фамилией. Он уже имел несколько судимостей и хорошо понимал: в советское время методами классического грабежа и насилия ничего не добьешься. Поэтому начал хитрить. Сначала поработал немного подметалой в какой-то цирковой труппе, пригляделся, как делаются «фокусы», и стал упорно трудиться над «собственным номером», для чего ему нужен был лишь один напарник. Чтобы не связывать себе рук, Бендюга решил сделать своим партнером обыкновенного бездомника, от которого можно было избавиться в любую минуту. И выбор его пал на меня…

Кажется, месяца через три овладели мы коронным номером нашей программы — «сожжением мальчика». Нелегкая это была штука. На сцене на меня набрасывали черный балахон, после чего я должен был лезть в большой черный ящик возле темного занавеса с замаскированной прорехой. Потом свет в зале гас, Максим быстро покрывал ящик покрывалом, пропитанным бензином, и мгновенно поджигал. За считанные секунды, пока пораженные зрители были ослеплены огнем, я должен был молниеносно сбросить с себя балахон, выскочить из ящика и спрятаться за кулисами… Как часто я слепнул и обжигал лицо!.. Уже первые выступления принесли нам шумный успех. Мы выступали как отец и сын Карро-Коррадо. Но вскоре Максим решил завязать, пока им не заинтересовалось ГПУ. Распространил по городу слух, что Карро-Коррадо дают прощальный номер «сожжение мальчика». Трудно вообразить, какой ажиотаж вызвало это известие. Билеты продавались втридорога, помещение трещало от публики. Нас встретили громом аплодисментов. Когда меня «сожгли», Бендюга почему-то не включил свет. Сотни людей терпеливо сидели в темноте несколько минут. Потом послышались выкрики, свист, топот. Стали искать Бендюгу. Его не нашли, а меня схватили…

Олесь сокрушенно вздохнул, приложил ладони к пылающим щекам. Его затуманенный взор устремился куда-то вдаль, точно юноша старался разглядеть то, что навсегда осталось за занавесом времени. Он долго сидел молча, и Антон Филимонович ни словом, ни жестом не побеспокоил его.

— Очутился я, значит, в колонии для малолетних: не захотел, видите ли, сознаться, что в Киеве у меня есть родные. Жил под выдуманной фамилией. И не знаю, куда бы меня завела судьба, если бы не встретил там воспитательницу Ирину Антоновну. Это был первый человек, к которому я прикипел всем сердцем. Именно ей я признался, что у меня есть мама, дом в Киеве. Короче, благодаря ей я вернулся на Соломенку после трехлетних блужданий по свету. Бабусю уже не застал — умерла. А маму еле узнал: поблекла, поседела. Дед тоже здорово подался. Нелегкое, видно, горе взвалил я на их плечи. Однако встретили они меня без слова упрека и никогда впоследствии не вспоминали о моем позорном поступке. Но я всегда чувствовал неискупимую вину перед ними. Возможно, именно поэтому и не установилась у нас та непринужденность в отношениях, которая присуща всякой нормальной семье. Я жил хоть и на положении именинника, но сам по себе. Ходил в школу, много читал, лелеял никому не поведанные мечты… В ту пору в газетах много писали об эре авиации, и мне захотелось стать летчиком. Голодным беспризорником я никогда не накидывался с такой жадностью на еду, с какой набросился на учебники, чтобы подготовиться для поступления в авиашколу. И, наверное, поступил бы, если бы не подвело зрение. Сказались те проклятущие сеансы «сожжения мальчика»! И все же эта неудача не сломила меня. Я страстно любил музыку и успешно сдал экзамены в консерваторию. Но не суждено было осуществиться и этой моей мечте. Вскоре у меня началось заболевание суставов, и я вынужден был оставить консерваторию. К счастью, в Октябрьской больнице встретился с вами, и вы помогли мне выстоять, не согнуться… Вот так я стал студентом университета. Исправно посещал лекции, успешно сдавал экзамены, но делал все это как бы по обязанности, не для себя. После ухода из консерватории в моей душе словно что-то угасло, умерло навсегда. Я чувствовал, что филология — не мое призвание, что это тропинка, на которую я ступил чисто случайно. К тому же у меня все больше осложнялись отношения с однокурсниками. Если сказать кратко, то на Новый год, возвращаясь на лыжах из Пуща-Водицы, я твердо решил оставить университет и попытаться найти свое счастье в медицине. Но до этого, как видите, не дошло: меня выгнали из университета прежде, чем я сам его оставил. И причиной этого — все тот же Бендюга. Я встретил его случайно на вокзале. Голодного, больного, бездомного. Он клялся, что стал другим, кровью смыл на фронте свое позорное прошлое, и я поверил ему. И впустил в свой дом. Но, оказывается, добро не всегда оплачивается добром: вскоре я заметил, что Бендюга каким был, таким и остался. Вы спросите: почему не заявил об этом в милицию? Потому что не в моей натуре доносить на тех, кто хоть раз сделал мне что-то доброе. Я только выгнал его из своего дома. А на днях в деканат пришло письмо. Анонимное. Утверждается в нем, что я гнусный преступник, свой дом превратил в нелегальную квартиру для темных типов, фабрикую для них фальшивые документы… Наше курсовое комсомольское бюро, пока я на лекциях сидел, пошарило в моей комнате и черт знает откуда два каких-то паспорта извлекло. Жизнью клянусь: я их никогда и в глаза не видал! Они подкинуты! И скорее всего — самим же Бендюгой. Но кто поверит мне, когда доказательств, собственно, у меня нет никаких?.. Вчера курсовое комсомольское бюро приняло решение просить ректора исключить меня из университета, а дело передать следственным органам. Вот так и в третий раз вдребезги разлетелись мои мечты. Недаром же говорят: когда колеса телеги с кривыми ободами, то сколько ее на прямую дорогу ни ставь, она все равно свернет на обочину. Вот я и думаю: а не лучше ли опрокинуть такую телегу, чтобы не мешала другим на дороге?..

Слушал Антон Филимонович юношу, и в памяти всплывали уже затуманенные временем воспоминания: кременчугский сиротский приют, поместье степного магната Выхристюка, партизанские ночи в днепровских плавнях… Сколько трудностей пережил он в далекие сиротские годы! Но ведь то была пора бесправия, всенародного горя и страданий. Что же сейчас порождает в людях ненависть и вражду друг к другу, подлость и жестокость? Неужели моральные болячки передаются из поколения в поколение, как наследственный недуг? Как же вытравить их из человеческого сознания?

Рука Антона Филимоновича невольно потянулась к коробке «Казбека». Не отдавая себе отчета в том, что делает, он вытащил папиросу, прикурил, глубоко затянулся. Впервые за последние полтора года затянулся и сразу же зашелся кашлем. Удивленно посмотрел на папиросу, но не загасил, а только сокрушенно покачал головой. Встал из-за стола и начал ходить взад-вперед по кабинету, размышляя, как помочь этому изуверившемуся и обездоленному юноше выстоять перед лицом жестоких бед. Он был глубоко убежден, что Химчук намеренно кем-то подло оговорен, что в университете против него действует чья-то опытная рука, и если своевременно ее не схватить… «В Киеве ведь немало мостов. И если однажды Олесь уже решился на такой шаг… Эх, студенты, студенты, горячие головы! Как же это вы смогли довести своего товарища до такого? Почему с поразительной поспешностью отреклись от него, растоптали?..»

Антону Филимоновичу вдруг вспомнилась комсомольская ячейка полка, где он когда-то вступал в комсомол. Кого только и ней не было — шахтеры и вчерашние беспризорные, портовые грузчики и крестьянские сыны; неграмотные, малокультурные, но закаленные в труде и в боях. «О, такие не поверили бы сразу в какую-то анонимку, такие поборолись бы за своего товарища и никому не позволили бы его опозорить! Почему же университетские комсомольцы столь молниеносно и бессердечно решили судьбу Олеся? Трагическая ошибка?.. А что, если это месть, чей-то тайный расчет на то, что любая клевета если и не обжигает, то обязательно пачкает? Но кому может мешать этот скромный, ушедший в себя хлопец?»…

— Вот что, этим делом я займусь лично, — наконец объявил свое решение после долгих раздумий Антон Филимонович. — Сегодня же побываю в парткоме университета, поговорю с вашим деканом… Кстати, он говорил с тобой?

Олесь ни слова в ответ.

— Мне хотелось бы только знать: из деканата кто-нибудь присутствовал на этом заседании бюро?

Однако и на этот вопрос Олесь не ответил. Остапчук посмотрел с удивлением на студента. И вдруг неясная тревога кольнула его в сердце. Почти подбежал к хлопцу — остекленевшие глаза, обильный пот на лице, щеки в багровых пятнах… Он схватил руку юноши, нащупал пульс.

— О, да ты же весь горишь, мальчик мой! Как же это я раньше не заметил? — и бросился к телефону вызывать «скорую помощь».

XII

Одесский поезд приближался к Киеву. Обветренные, загорелые, шумливые пассажиры приникли к открытым окнам и любовались видами родной земли. Мимо проплывали зеленые моря буйных хлебов, проносились задумчивые, тенистые боры, пронизанные лучами вечернего солнца, нитками монист пробегали белоликие сельские хатки в гуще садов. И, пожалуй, только один человек во всем поезде оставался равнодушным к весенним пейзажам. Склонив посеребренную голову, он в который раз перечитывал исписанные четким, разборчивым почерком страницы. То были письма от дочки Светланы.

«Мой дорогой папа!

Прошла всего неделя, как ты уехал, а мне уже кажется, что не виделась с тобой вечность. Как-то пусто и грустно теперь в нашей квартире. И жутко немного. И в голову лезут препротивные мысли. Мне-то легче: я целыми днями в университете, а каково маме… Она очень беспокоится о твоем здоровье: знает ведь, как скептически ты относишься к советам эскулапов. Но ты должен лечиться! Слышишь? Я прошу тебя: делай все, что велят врачи. Хотя бы ради нас с мамой.

В Киев уже пожаловала весна. Она всегда дарила мне столько радости, а в этом году, кроме неясной печали и неспокойных дум, не принесла ничего. Вот какая она у меня, моя двадцать первая весна. На сердце почему-то и тяжело, и трепетно, а что угнетает душу, не понимаю. Новый год вообще внес в мою жизнь столько сомнений и тревог, что не знаю, как дальше и быть. Я словно бы жду все время чего-то большого, необычайного и до отчаянья боюсь, как бы это большое не прошло незамеченным мимо меня. Сама чувствую, как меняюсь, становлюсь замкнутой, резковатой, но не решаюсь кому-либо рассказать обо всем этом, попросить совета. Маме такого не расскажешь. Я люблю ее, мою кроткую, терпеливую толстушку, но помочь мне в этом — не в ее силах. Ты один у меня мудрый, строгий и проверенный друг, однако выплескивать тебе свое, девичье, тоже как-то неловко. Поэтому и терзаюсь в одиночестве, мучусь сама и мучу других.

Сегодня встретила Андрея (после всех бурь и штормов мы успели помириться), и мне вдруг показалось, что Андрей тоже не тот, что был. Да, да, в эту весну он страшно переменился. Куда девалось его обычное приподнятое настроение, беззаботный смех? Вообще он чем-то подавлен. Видно, страдает. И всему виной — я. Боже, раньше даже не подозревала, что я такая скверная!..

Так вот, бродили мы однажды в парке над Днепром, говорили о будущем, и я непроизвольно назвала его Олесем. О, как это его ранило! Он, видишь ли, не умеет лукавить. Это — чистая, светлая и очень ранимая натура. Я боюсь, ох как боюсь, чтобы между ним и Олесем не легла тень неприязни. Они ведь так дополняют друг друга! Если их натуры, их характеры и способности соединить, получился бы идеал человека. Но чует мое сердце: пока я буду между ними, им не дружить. Странно, почему установилась такая традиция, что женщине нельзя дружить с двумя мужчинами? А если они оба по-своему хороши, так почему не могут быть ей равноправными товарищами?..

Вот видишь, сколько вопросов. Но на первый раз довольно. Лечись и пиши нам. Ждем твоей весточки».

Письмо второе:

«Папочка, здравствуй!

Сегодня получила твою писульку. Я подсчитала: в ней с «приветами» целых… 34 слова. Не щедро! Но мы искрение благодарны тебе и за это. Главное, что ты чувствуешь себя лучше и санаторий тебе нравится. Так что лечись!

Дома никаких новостей, кроме той, что на осокоре напротив окон твоей комнаты воронье начало вить гнезда. У меня все хорошо. Душевные вихри потихоньку унимаются. Недаром говорят: время — лучший лекарь.

Вчера встретила в университете Олеся. Он был чем-то так взволнован, что не заметил моей персоны. Я остановила его, попросила проводить домой. Пошли по городу. Разговорились. Если б ты только знал, какой это умный и интересный собеседник! В его восприятии все вещи приобретают какие-то особенные, неведомые мне признаки. Потому что смотрит он на мир по-особому. Правда, вызвать его на откровенность — дело нелегкое, но мне удалось это сделать (видишь, какая я у тебя хитруля!). Он даже рассказал кое-что о себе. Боже, что за судьба! Трудностей, выпавших на долю Олеся, хватило бы, наверное, на троих. А рассказал-то он далеко не все. Татусь, я очень хочу, чтобы ты подружился с этим хлопцем. С ним так интересно и легко! Временами я смотрю на него и нахожу, что вы очень схожи между собой. Не только судьбами, но и характерами. Я начинаю иногда ощущать, что мне так не хватает Олеся, но тогда со страхом думаю и о своих отношениях с Андреем. Как все это понять? Хоть бы ты был рядом…

Так что лечись, береги себя: видишь, как ты мне нужен. Целую. Жду».

Письмо третье:

«Дорогой татусь!

Пишу, не дожидаясь ответа. Пишу, потому что не в силах молчать. Только что узнала: с Олесем произошло большое несчастье. Какой-то подлец прислал на факультет анонимку, в которой обвиняет Олеся в тягчайших грехах. Не ведаю, кто и как проверял этот грязный пасквиль, но вчера курсовое бюро высказалось за исключение Олеся из университета и привлечение его к уголовной ответственности. Видел такое?!

Но я не верю, решительно не верю во все эти обвинения. Слышишь: не верю! Я сердцем чувствую, что это — месть, что Олесь кому-то стал поперек дороги и его пытаются очернить. О, какой это испытанный метод для никчемных и подлых людишек! Кто боится правды и не обладает силой, тот всегда, как змея, жалит исподтишка, не показывая лица. И самое страшное, что в такие анонимки кое-кто верит! Ведь это может привести к тому, что один обезумевший маньяк очернит сотни честных людей. Как же этою не понимать!.. Вот и вчера оплеван, опозорен, травмирован хороший и честный товарищ у всех на виду. И никто не вступился. Где же правда? Неужели все дрожат за собственную шкуру? Неужели среди нас перевелись порядочные и мужественные люди? Мне стыдно, мне горько и нестерпимо больно, что Андрей был участником всего этого и не встал на защиту Олеся. Как можно уважать его после такого?..

Сегодня после лекций бегала к Химчукам. Надежда Гавриловна в слезах рассказала, что Олесь ушел неведомо куда еще ночью. Сейчас его разыскивают Андрей с Гаврилом Якимовичем. А я не знаю, что думать, что делать. Хочется кричать, плакать. И такое желание не только у меня. Слышала, что сокурсник Олеся Анатолий Мурзацкий, как только узнал о решении курсового бюро, плюнул при всем народе в лицо Кушниренко, собрал свои пожитки и переселился в другую комнату, чтобы не слышать я не видеть его. Но что от этого изменится? Я хотела бы услышать твой совет (ты ведь немало изведал бед на своем веку!).

На этом кончаю…»

Письмо четвертое:

«Дорогой папочка!

Прими мой солнечный поклон. Я сегодня так счастлива! Спешу сообщить (я же знаю: ты волнуешься!), что Олеся нашли. Сделал это один святой человек — секретарь райкома партии Антон Филимонович Остапчук. Веришь, я плакала от радости. Сейчас Олесь лежит тяжело больной под присмотром матери в Октябрьской больнице. Я верю, что он выздоровеет и все будет хорошо. Ведь его делом занялся сам Остапчук. Говорят, он уже приезжал в университет и устроил на факультете такой разнос начальству, что даже стены краснели. Сразу же после этого на третьем курсе было созвано собрание. О, ты не представляешь, что там творилось! Рассказывают, все студенты по примеру Мурзацкого горой встали на защиту Олеся. Они уж всыпали ретивым «бюристам»! Говорят, жалко было на них глядеть! А особенно — на Кушниренко (помнишь, я говорила: тот, что профессора Шнипенко пытался учить). Уж как только он не бичевал себя, как не раскаивался! Дошел даже до того, что клялся, будто Олесь всегда был его ближайшим другом. И вызвался от имени бюро принести ему официальные извинения. Не знаю, кто как, а я не верю в искренность таких, как Кушниренко. Слишком уж быстрая метаморфоза! Порядком досталось и Андрею. Но пусть терпит — заслужил ведь. Вот так, значит, обернулось это дело.

Как все-таки хорошо, что у нас столько честных, чутких и порядочных людей! Как хорошо, что дорога неправды у нас очень куцая! Как хорошо, что у нас уважают и оберегают достоинство человека!

Еще новость. Слышала, что в Октябрьскую больницу уже ходили Кушниренко с Андреем, чтобы попросить у Олеся прощения за то позорное, никем не санкционированное судилище и сообщить о решении курсового собрания. Но Олесь будто бы не пожелал их видеть, и медсестры не пустили «бюристов» в палату. Молодцы сестрички! Правда же?

Дома у нас все хорошо. Матушка потихоньку «кудахчет», воронье за окном отчаянно галдит, настроение у меня чудесное. Как видишь, остается только тебе выздороветь, и жизнь для всех нас станет совсем прекрасной. Так что побыстрее расправляйся с окаянными палочками Коха…»

Письмо пятое:

«Папочка!

Ты, верно, сердишься на свою дочку? И правильно делаешь. Мне и самой не верится, что за неделю не написала тебе ни строчки. Виновата, каюсь, исправлюсь! Собственно, и писать было не о чем. Дома, как тебя информировала мама, все по-старому, мои дела тоже потихоньку движутся. Скоро экзаменационная сессия, приходится подгонять «хвосты». А на дворе такая погода, что артикли никак не лезут в голову. Знаешь, я даже не помню, чтобы в Киеве когда-нибудь так буйно цвели каштаны, как нынешней весной…

Навестила недавно Химчуков. Гаврило Якимович сказал, что Олесь чувствует себя значительно лучше и его скоро выпишут из больницы. Хотя бы скорее! Ведь до сессии остались считанные дни. Видела и Андрея. На нем лица нет. Сильно переживает свою трагическую ошибку. Я искренне верю в его раскаяние. Уверена, что зла Олесю он не желал, а глупостей натворил сгоряча, идя у кого-то на поводу. Мне жаль его. От души жаль. И знаешь, папа, что я решила? Помирить их. Да, да! Не могут же два умных и честных человека стать недругами на всю жизнь из-за горькой ошибки одного! А сделаю я это так: приглашу к себе на именины и все устрою. Знаю, что это будет нелегко. Но ты поможешь. Правда ведь? Только набирайся побольше сил, Видишь, какое ответственное дело тебя ждет.

Так что побыстрее приезжай».

XIII

Этот день семья Крутояров ждала, как настоящего праздника. А когда он настал, с самого утра в их квартире не закрывалась дверь. То с почты приносили телеграммы, то наведывались близкие и знакомые. На кухне доваривались и дожаривались всевозможные яства, из самой большой комнаты, выходившей балконом под широколистные клены, выносили лишнюю мебель, чтобы освободить место для гостей. Всем этим руководила Глафира Дионисиевна. Всегда болезненно бледная и вялая, она в этот день забегала, ожила. Даже когда-то красивые, но уже пригасшие глаза засияли по-девичьи, а на обвислых щеках проступил легкий румянец.

На семейное торжество было приглашено много гостей. На этом настояла сама хозяйка дома. Да и как могло быть иначе, ведь ее единственной дочке в этот майский день исполнялся двадцать один год! Год, с которого, как считала Глафира Дионисиевна, Светлане уже надо было начинать заботиться о своей женской судьбе. Этих взглядов девушка, конечно, не придерживалась, но матери не перечила. Ей самой хотелось так отметить свои именины, чтобы они надолго запомнились друзьям. Но сколько забот принес этот день!

Один Дмитрий Прокофьич Крутояр, отец Светланы, оставался равнодушным к суете сует, царившей в квартире. Как заперся еще на рассвете в своем кабинете, так ни разу и не выглянул. А беспокоить его никто не смел — это был раз и навсегда установленный в доме порядок.

И все же Светлане очень хотелось показаться отцу в новом праздничном платье. Она подбежала на цыпочках к его кабинету, тихонько приоткрыла тяжелую дверь. Дмитрий Прокофьевич даже головы не повернул. Сидел, склонившись над столом, загроможденным обломками черепичных плиток, книгами, рулонами ватмана с диаграммами, колбами, разным инструментом. Такой же беспорядок был во всей комнате. В сущности, это помещение напоминало скорее плохо оборудованную мастерскую гончара, чем кабинет известного ученого. Тут было два стола (письменный стоял у окна, а другой — с колбами, пробирками, горелками — в углу), шкаф с книгами и два кресла. В комнате держался крепкий запах реактивов, смешанный с табачным дымом. Дмитрий Прокофьевич своим видом как бы дополнял этот беспорядок — с расстегнутым воротом, с засученными до локтей рукавами, обляпанными брызгами какого-то раствора. Даже на лице и в темно-русых волосах белели застывшие крапинки. Но это его меньше всего волновало. «Кто боится макнуть руки в тесто, тот не заслуживает, чтобы его кормили хлебом», — часто говорил жене, когда она корила его за неопрятность.

— Папа, почему ты так долго сегодня?

Дмитрий Прокофьевич засопел, недовольство отразилось на его лице:

— Я, кажется, не раз просил не беспокоить меня, когда я работаю. Неужели это так трудно усвоить?

Но Светлана не обиделась. Возможно, для других Дмитрий Прокофьевич и казался резким, неприветливым сухарем, но она-то хорошо знала, какая у него чуткая и нежная душа.

— Даже не поздравил с днем рождения, а ворчишь. А я-то думала…

Дмитрий Прокофьевич порывисто обернулся — на дочку глянули большие, задумчивые, лучистые глаза. Он стал ерошить цепкими пальцами темно-русые тяжелые, будто увлажненные пряди волос, которые так контрастировали с поседевшими висками.

— Да, да, я не успел поздравить. Что ж, это не трудно. Но только я хотел преподнести тебе именно сегодня свой самый драгоценный подарок — «Светлану»…

Она радостно всплеснула руками, подбежала к отцу, поцеловала в щеку:

— Неужели закончил?

Знала же, что означало для него успешно завершить поиск, которому он отдал столько лет!

— Кажется, на финише. Последние штрихи…

— Боже, как я рада за тебя, как рада!

— Интуитивно чувствую: секрет древних каменщиков в моих руках. Это наконец то, что я искал. Если подтвердятся все расчеты… Дороги, мосты, дома, плотины, построенные на моем растворе, будут стоять не сотни — тысячи лет. И назову я этот раствор «Светланой»!

Вскоре начали сходиться гости, Светлана встречала их на пороге в легком дымчатом платье с нежным сиреневым шарфиком на плечах, в элегантных белых босоножках. Первыми пришли подруги.

— Сто лет тебе жить, не стареть и не тужить!

— Ой, какое красивое платье!

Вслед за ними явился Андрей. Он прижимал к груди не букет, а целую охапку расцветшей сирени.

— Это тебе… Говорят, кто найдет пятилепестковый цветок, у того сбудется самое заветное желание. Здесь много таких цветков. Ищи!

Через час-другой квартира уже гудела пчелиным роем. Именинница вертелась среди гостей, весело всем улыбаясь, но если бы кто-нибудь пригляделся к ней повнимательнее, то заметил бы в уголках глаз затаенную тревогу, беспокойство. Взгляд девушки то и дело останавливался на дверях, точно она ждала самого желанного гостя.

Немало прибывших — преимущественно мужчин — столпилось у балкона вокруг кресла, в котором вальяжно полулежал профессор Шнипенко. Обмахивая журналом разгоревшееся лицо, он милостиво, с явной ленцой говорил стройному, средних лет, мужчине с черной жесткой шевелюрой:

— Всякое общественное явление, как известно, есть следствие закономерного исторического процесса. Следовательно, товарищ Таран, логика вещей — прежде всего. Если Гитлер не идиот, значит, он понимает, что история уже не раз мстила его предшественникам, которые отважились на столь рискованный шаг, как нападение на Россию.

— Уважаемый профессор, — не сдавался оппонент Шнипенко. — А как же объяснить тот факт, что немецкие дивизии перебрасываются из Франции к советской границе?

— А откуда такие сведения? — даже не взглянул на собеседника профессор.

— Так все говорят, все, — пожал тот плечами и огляделся вокруг как бы в поисках поддержки. — Правда, товарищи?

Во второй половине мая тысяча девятьсот сорок первого года по Киеву действительно носились настойчивые слухи о неизбежности войны с Германией. Им верили и не верили, потому что каждый день через город неустанным потоком текли на запад эшелоны с пшеницей, промышленным сырьем, нефтью — с надписью на вагонах «Нах Дойчлянд». «Зачем же, — посмеивались люди, — Гитлеру воевать против нас, когда мы кормим его салом и хлебом?» Посмеивались, но не успокаивались.

— Меня, поверьте, удивляет вопрос инженера Тарана. В нашей прессе уже появлялись по этому поводу исчерпывающие объяснения. Немецкие войска перебрасываются на восток для длительного отдыха. Как этого не понять?

— А после чего это они так сильно устали? И почему им нравится отдыхать именно возле наших границ?

— Анализ, уважаемый Артем, только кропотливый анализ событий может привести к правильному ответу. Ваши тревоги понятны — война нам никак не нужна. Но попробуем разобраться: возможна ли она вообще в современных условиях? — Шнипенко так резко откинул назад тяжелую, массивную голову, что накрахмаленный воротничок сорочки утонул в обильных складках его жирной шеи. Говорил он тоном учителя, который в сотый раз объясняет бездарному ученику одно и то же правило и уже потерял веру, что это правило вообще может кто-нибудь усвоить, кроме него самого. — Учтите, Гитлер все еще ведет войну на Западе. Если бы он отважился напасть на нас, ему пришлось бы открыть второй фронт! Опыт кампании 1914 года научил немцев, что подобная стратегия, кроме поражения, ничего не приносит. Такая стратегия уже раз привела Германию к национальной катастрофе. Кто же станет ее повторять? К тому же не следует забывать: нынешнее положение Германии далеко не то, каким оно было накануне 1914 года. Правда, фашистские заправилы верят, что современную войну можно выиграть посредством одной авиации, танков и подводных лодок. Но ведь развития этих родов войск они добиваются исключительно за счет ослабления основных сил — сухопутных войск, военно-морских сил, экономики. Если до империалистической войны кайзер Вильгельм за несколько десятилетий из каждого здорового немца сделал великолепно вышколенного солдата, что позволило ему сразу же выставить более ста первоклассных дивизий, то ныне у Гитлера обученных людских резервов для развертывания больших фронтов недостаточно. Как свидетельствует немецкая пресса, фюрер может выставить максимум шесть миллионов человек в то время, как кайзер поставил под винтовку десять миллионов. Армия Вильгельма была укомплектована блестяще подготовленными офицерами, тогда как сейчас у фашистов наблюдается острая нехватка командного состава. Кайзер имел загодя разработанный стратегический план, процветающую экономику, солидные запасы сырья и продовольствия, хорошую железнодорожную сеть. Гитлер ничего этого в ближайшие десятилетия иметь не может. Экономика его государства слишком однобока и к тому же непродуктивна, так как люди работают в темпе военного времени, без отдыха, на устаревших машинах. Железнодорожный транспорт тоже далеко не в идеальном состоянии. После Версальского мира Германия потеряла все свое золото, ликвидировала капиталовложения за границей и живет за счет налогов с населения. У нее нечем оплачивать импорт из нейтральных стран. Фашистский режим держится на терроре и не пользуется доверием народа. Исходя из всего этого, я спрашиваю вас: может ли трезво мыслящий политик начинать войну против такого гиганта, каким ныне является Советский Союз?

Вопрос профессора повис в воздухе. Никто не решился что-то возразить. Действительно, ход событий подсказывал, что война с Германией на данном этапе исключается и что тревожные слухи об этом распускают недруги СССР.

— Не забывайте, уважаемые, что у нас с Германией заключен пакт о ненападении. Не мы его предложили Гитлеру, а он прислал в Москву Риббентропа и Шуленбурга. «Германия не может обойтись без наших поставок», — так сказал известный наш академик-экономист Варга. Улавливаете смысл? Итак, пакт о ненападении является фактором исключительного международного значения, поскольку он установил дружественные связи между двумя государствами и выбил клин, который вгоняли в отношения между СССР и Германией наши враги.

Как только Шнипенко закончил свою проповедь, Крутояр подошел к дочери и показал на настенные часы:

— Пора, пожалуй, гостей к столу приглашать.

Она утвердительно кивнула головой, но с места не тронулась:

— Может, еще минут пять подождем?..

Задребезжал звонок. Замирая сердцем, Светлана бросилась открывать дверь. Почтальон!

— Вам письмо. Заказное.

Она торопливо разорвала конверт и прочитала:

«Дорогая Светлана! Какой удивительно ясный и солнечный нынче день. Я был бы бесконечно рад, если бы вся твоя жизнь была такой же ясной, солнечной, улыбчивой. Прости, что не забежал поздравить. В час, когда ты будешь читать эти строки, я буду далеко от Киева. Решил навсегда порвать с прошлым. Два месяца в больнице не прошли даром: у меня было достаточно времени, чтобы все обдумать и решить. Не поминай лихом. Еще раз желаю ясных и долгих дней! Олесь».

Ошеломленная, ничего не видящая, возвращалась она к гостям, уже усевшимся за стол. Перед ними пенились бокалы с шампанским. Пока Шнипенко «просвещал» мужчин на балконе, девушки, как оказалось, сочинили имениннице послание и теперь поручили Андрею его огласить. Он степенно поднялся: развернул длинный рулон бумаги и начал торжественным речитативом:

— Ой ты гой еси, красна девица, рода-племени Крутоярова…

Светлана изо всех сил старалась делать вид, что слушает Андрея, но мыслями была далеко от Киева. Внезапно и эта церемония, и общество сделались ей неинтересными, даже невыносимыми. Как дорого заплатила бы она, если бы можно было уйти сейчас отсюда.

Шнипенко поднял бокал и предложил выпить за первую строку затейливого послания. Все согласились. Согласилась и Светлана. Пила вместе со всеми, смеялась, но из памяти не уходило: «Решил навсегда порвать с прошлым…» Что он надумал? В какие края подался? Зачем? Ведь комсомольское собрание реабилитировало его. Кому нужно это бегство?..»

Гости расходились в полночь. Андрей оставил жилище Крутояровых последним. Попросил, чтобы Светлана немного проводила его. Молча побрели к Крещатику. Светлана шла впереди. И все же чувствовала, как возбужденно полыхают у Андрея глаза. То ли от вина, то ли от радости. И это раздражало, сердило ее. «А Олесь, наверное, сейчас от горя света не видит… И все из-за того, что рядом с ним не оказалось хорошего друга. Не случайного спутника, а настоящего друга, который бы вовремя пришел на помощь». И внезапно ей захотелось, чтобы и Андрей не радовался в этот вечер. Не заслужил он этого!

— Знаешь, Свет, я давно собираюсь тебе сказать… Пора нам наконец выяснить отношения. Последнее время у нас слишком много недоразумений… А почему? Скучаем друг по другу, а потому и рефлектируем, сердимся. Дальше так нельзя!

«Так дальше нельзя», — мысленно согласилась и она.

— Лучше давай раз и навсегда выясним… Я думаю… Да что тут говорить: ты же знаешь, как я люблю тебя. Будь моей женой!..

Светлана от неожиданности прижала руки к груди, зажмурила глаза. «Что ответить на это?.. А как же Олесь? Андрей, наверное, не решился бы сейчас предлагать руку, если бы знал правду про Олеся. Но как ему обо всем сказать?» Ласково коснулась пальцами его щеки, молвила тихо, почти шепотом:

— Не время сейчас об этом, Андрюша. Понимаешь, не время. Лучше после экзаменов.

— Что ж, будь по-твоему…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Во сне Андрей улыбался. Привиделось ему родное село, старая дубовая роща над тихой Грунью, росистые цветущие луга. Белые ромашки, синие сокирки, красные маки. И среди буйного весеннего разноцветья, как полевая царевна, — Светлана. В дымчатом платьице, словно сотканном из сизых туманов, окутывающих летними вечерами красавицу Грунь, мечтательно смотрит она вдаль, где солнечные лучи поднимаются над горизонтом золотыми столбами. Он подходит к девушке, берет ее за руку, и идут они меж столетних дубов, идут… Высокие травы приветливо склоняются к их ногам, окропляют им путь капельками росы. Таинственный шепот листвы навевает Андрею волнующие воспоминания о самой светлой поре жизни. Той поре, когда здесь, на пестром ковре душистого луга, где утреннее солнце плетет причудливые кружева из теней, он сделал первые свои шаги, ощутил пьянящий аромат родной земли, научился сердцем понимать музыку птичьего пения, вплетенную в голубиное воркование Груни. Ту пору, которая взлелеяла в его душе щемяще острую любовь к песне и к отчему краю. Улыбаясь, Андрей прижимает к груди теплую ладошку любимой и хочет сказать ей самые заветные слова. Но в это мгновение страшный треск раздается над головой. С ужасом Андрей увидел, как раскололась перед ним земля и он стал медленно опускаться в пропасть. Не стало ни луга, ни солнца, ни золотых столбов на окоеме. Все потонуло в кромешном мраке. Попытался протянуть к Светлане руку — тяжелая, чугунная рука. Крикнул, чтобы помогла, но голос затерялся в адском грохоте…

— Чего кричишь, как недорезанный петух? — сквозь сон услышал Андрей недовольный голос Кушниренко.

Вытер ладонью вспотевшее лицо, приподнялся на локте, тряхнул головой, точно пытался отогнать от себя кошмарные видения:

— Хух! Чуть сердце не выскочило… Ну и сон!

Вдруг издалека долетело несколько таких сильных взрывов, что даже стекла в окнах зазвенели.

— Гром, что ли? — удивился Кушниренко.

Андрей выглянул в окно. Небо было удивительно чистое и безоблачное. Ни малейших признаков грозы.

— Наверное, взорвались баллоны с метаном в авиапарке…

— А может, начались маневры: разве не видел, сколько воинских эшелонов за последние дни на Фастов прошло. — Андрей взглянул на часы. — Ого, уже утро! Эй, Мукоед, хватит нежиться, пора за науку приниматься. Слышишь, Федор?

Хотя было воскресенье, студенты и не думали об отдыхе. Приближался последний, шестой экзамен, и они неутомимо штудировали историю западной литературы.

Стояли долгие жаркие дни. В такой зной нечего было и думать, чтобы с утра до ночи высидеть в читалке или аудитория. Поэтому обитатели соломенского общежития готовились к экзаменам в основном в тенистых уголках местного кладбища, в Голосеевском лесу или на днепровских пляжах.

У Андрея с товарищами было свое облюбованное место — костопаловские озера. Озерами называли водоемы, оставшиеся еще с весны за совхозными садами меж холмов. Там, в зарослях ежевики и дикого хмеля, хлопцы соорудили курень, связав вершины двух гибких молоденьких вязов, и каждое утро уходили туда штурмовать науку, пока солнце не раскаляло землю. Потом возвращались в общежитие, отдыхали до вечера, а когда спадал зной, снова принимались за конспекты. В это воскресенье юноши намечали «продуктивно потрудиться» до полудня, чтобы потом отправиться на общегородской праздник — открытие Центрального стадиона, на котором должен был состояться интереснейший футбольный матч «Динамо» (Киев) — ЦСКА.

— Федор! — не отставал от Мукоеда Андрей. — Хочешь попасть на футбольный матч, вставай!

Тот хотя бы шевельнулся.

— Ну и суслик, — усмехнулся Кушниренко, — мать родную на сон променяет. Вот возьму сейчас графин с водой…

Вякнув что-то сердитое, Федор повернулся к хлопцам спиной, натянул на голову одеяло, с которым не разлучался даже в самую сильную жару. Но не так-то легко отвязаться от сокурсников, которым группа поручила шефствовать над Мукоедом на время экзаменов. Пришлось вставать.

Умываться пошли втроем. И как же они были удивлены, когда встретили Мурзацкого, который никогда не поднимался с восходом солнца.

— О, паша́ Мурза! — воскликнул дурашливо Андрей. — Что заставило вас подняться в этакую рань?

Анатолий не удостоил его даже взглядом. Стоял насупленный, хмурый, прижав ладонь к правой щеке.

— Не зубрить ли вдруг надумал?

— За кого ты меня принимаешь? Пусть зубрят те, у кого своего ума не хватает, — ответил с презрением, не отрывая ладони от щеки. — Тут какая-то паскуда окно у нас высадила, куском стекла мне щеку вот распороло. Знал бы кто, морду бы разукрасил… — Он наклонился к крану ополоснуть лицо, и хлопцы увидели на его щеке длинный порез, из которого сочилась кровь.

— Окна вашей комнаты выходят на аэродром… — стал рассуждать Кушниренко. — Может, стекло треснуло от взрыва. Слушай, ты во сне ничего не слыхал?

Мурзацкий неуклюже обернулся, сердито сверкнул на старосту своим единым глазом и процедил сквозь зубы:

— Я не ты, не подслушиваю.

Кушниренко так и передернуло от злости. Он сплюнул, наспех умылся и выбежал в коридор.

— И какого черта ты психуешь? — укорил Андрей. — Иван ведь ничего плохого не сказал.

Тот еще сильнее засопел, втянул голову в плечи. Лицо его налилось кровью, ноздри нервно задергались:

— Тебе жаль эту аскариду? Говори: жаль? Ну, так беги, ползай перед ним, распускай нюни. А он по твоей согнутой спине станет наверх карабкаться… Погоди, он еще себя покажет. Ого-го как покажет! Не у одного чубы затрещат…

Андрей не обратил особого внимания на его слова. Последние месяцы Мурзацкий открыто враждовал с Кушниренко. Правда, еще с первого курса он почему-то недолюбливал слишком компанейского старосту, но своего презрения особенно не выказывал. Теперь же при каждом удобном случае старался как можно больше залить Ивану сала за шкуру. И причиной этого стало собрание, на котором обсуждалось поведение некоторых членов курсового бюро, поспешно вынесших решение об исключении Химчука из университета. Иван тогда искренне признал свою вину, беспощадно и принципиально себя критиковал. Студенты поверили в чистосердечность его раскаяния, не поверил один Мурзацкий. После собрания он подошел к старосте и влепил ему такую пощечину, что тот оказался под столом.

— А теперь, дрянь, апеллируй к массам! Пусть вынесут мне выговор. Но я объясню, почему так поступил! Обязательно поясню всем!

Однако Иван почему-то счел лучшим не поднимать шума из-за этого неприятного для него инцидента. Однако с той поры они открыто, яростно враждовали. Жили в разных комнатах, при встрече словно бы не замечали друг друга. Иван, правда, несколько раз пытался через Андрея примириться с Мурзацким, но все его попытки оказались тщетными. А вскоре на курсе узнали: с нового семестра Кушниренко собирается перейти на заочное отделение. В общежитии поговаривали, что не кто иной, как Анатолий, выжил его из университета.

— И все-таки не понимаю, — не унимался Андрей, — почему вы не терпите друг друга? Ну, почему?

— Много будешь знать — рано состаришься… Смотреть на души людей надо, а не на их одежду. И ты, пиит, красивые слова слушаешь, а мерзостей не замечаешь. Интеллигентус! — Мурзацкий хлопнул огромной ручищей Андрея по спине и поплелся в свою комнату досыпать.

Ливинский покачал головой: «Грубая сила! Чипка![6] Разве его можно переубедить? Заупрямится, как бык, и хоть ты ему кол на голове теши. Возненавидел Кушниренко, вот и точит его, как ржавчина железо…»

Умывшись, хлопцы взяли одеяла, конспекты и отправились к костопаловским садам. У куреня, над небольшим озерком, окруженным густыми зарослями, легли вповалку. И сразу же из-за кустов к ним стала подкрадываться дремота.

— Давайте искупаемся, — предложил Иван и начал раздеваться. — Сон надо разогнать…

Играя натренированными мускулами, он не торопясь пошел к воде. Постоял немного, а потом стремглав бросился в неподвижную водную гладь, подняв высокий столб брызг. За ним, зябко втянув в плечи голову, поплелся Мукоед. Мешковатый, скособоченный, неуклюжий. Обмакнул в воду одну ногу и задергался как в лихорадке. Стоял, выстукивая зубами, пока Андрей не подкрался к нему сзади и не столкнул в озеро. С визгом исчез Мукоед под водой.

Андрею купаться не хотелось. Перед глазами все время всплывала то дубовая роща над Грунью, то Светлана среди цветущего луга, то вдруг возникала черная пропасть, разъединившая его с любимой… Он не был суеверным, однако сон породил какое-то недоброе предчувствие. А что, если со Светланой произошло несчастье? Хотелось немедленно бежать на Печерск, узнать, как она там. Но твердо знал, что не пойдет туда, как не ходил уже целый месяц. Он появится у Крутояров, только сдав последний экзамен, и скажет: «Я выполнил твою волю, Светлана…» Но если она и тогда не ответит ничего определенного, он круто повернется и уйдет, чтобы навсегда забыть к ней дорогу. Да, да, навсегда! Это уже решено окончательно и бесповоротно…

Правда, порой ему казалось, что упорство, с которым он уже несколько недель избегает даже случайных встреч со Светланой, очень смахивает на мелочный гонор. Но то были лишь минутные сомнения. Сжав себя в кулак, он терпеливо ждал последнего экзамена, до которого оставалось всего-навсего три дня. Три долгих, невыносимо волнующих дня. Что потом — великая радость или неутешное горе?..

— Чего столбом торчишь на берегу? — долетел голос Кушниренко. — Давай к нам, а то мы силой тебя искупаем.

— Такое купание не по мне, — нехотя ответил Ливинский… — В застоявшейся воде на поверхность всяческая нечисть всплывает. Моя стихия — быстрина!

Выбравшись из воды, хлопцы взялись за конспекты. Андрей с Иваном по очереди читали, а Федор обязан был пересказывать. Его подправляли, разъясняли, «накачивали». Нелегко было Мукоеду усвоить громоздкий и сложный курс истории западной литературы, ведь он редко бывал на лекциях, не вел конспектов и уж конечно не читал первоисточников. А можно ли в считанные дни усвоить подобный предмет?

— Чем думаешь заняться после сессии? — спросил Кушниренко у Андрея во время очередной передышки.

Тот почесал затылок:

— Еще точно не знаю. Наверное, к родителям подамся. Возьму косу в руки и айда на груньские луга. А у тебя какие планы?

— Отправляюсь на строительство шоссе Харьков — Киев. На реке Трубеж один из труднейших участков для дорожников. Мы в горкоме решили направить туда ударный комсомольский отряд. Исключительно из добровольцев! Чтобы разжечь огонь соцсоревнования…

— Странный ты человек, Иван. Кто знает, как тебя понять. Иной раз мне кажется, ты фальшивишь в жизни, поступаешь не по велению сердца. Ну, хоть убей, не верю, что ты с энтузиазмом едешь трубежские болота осушать!

— Ты слишком поэт, чтобы все это понять. Жизнь, брат, есть борьба. Кто — кого! И прав всегда сильнейший. Вот так-то!

Часов около двенадцати, когда все изрядно проголодались, послали Федора в общежитие за харчами. Он охотно затрусил меж кустов. Не прошло и получаса, как на холме замаячила его фигура. Федь бежал, видно, всю дорогу — сорочка прилипла к телу, а раскрасневшееся лицо лоснилось от пота.

— Бросайте к чертям конспекты! — замахал еще издали руками. — Война!

Хлопцы вскочили на ноги.

— Что ты выдумал? Какая война?

— Точно вам говорю, война! Там такое творится… По радио только что нарком выступал. Сегодня, сказал, на рассвете Киев бомбили…

Кушниренко с Андреем переглянулись: так вот что за взрывы слышались в районе аэродрома! Молча собрали конспекты, молча поспешили в общежитие. В вестибюле было полным-полно народу: слушали правительственное сообщение о вероломном нападении фашистской Германии. Давно окончилась передача речи наркома, но никто даже не шевельнулся.

И вдруг в тишине раздался голос:

— Надо идти в университет!

— В университет! — покатилось по коридорам.

И враз точно вода прорвала плотину — студенты высыпали на улицу и устремились к своей альма-матер. Зачем спешили, на что надеялись, никто не мог сказать, но все стремились поскорее добраться до университета.

Там, возле колонн, прямо посреди улицы, уже бурлила тысячная толпа. Множество малиновых, сиреневых, голубых кофточек, белых, синих, клетчатых сорочек. Тугие девичьи косы, густые юношеские шевелюры, серебристые виски… Такие многолюдные сборища красные стены университета видели только в дни Первомайских и Октябрьских праздников.

Вместе с товарищами Андрей протиснулся к колоннам, с трудом поднялся на ступеньки в надежде увидеть среди этого бурлящего моря своих однокурсников. Внезапно кто-то сжал ему локоть.

— Живой, поэт?

— Как видишь, — ответил, здороваясь с физоргом курса Юрком Трепетуном. — А ты как?

— Не спрашивай. Под смертью ходил. Бомба в полусотне метров от нашей хаты взорвалась. На железной дороге у Поста Волынского. Понимаешь? Шпалы в щепки, рельсы, как макароны, скрутило, а у нас все-все стекла вышибло.

— Наш завод тоже бомбили, — сказала белокурая девушка с длинной толстой косой. — В сборочный цех — прямое попадание. Хорошо, что в предутреннюю смену рабочих было мало…

— А на каникулы нас теперь отпустят? — вдруг встрял в разговор Мукоед.

Не успели ему ответить, как прокатилась новость:

— Доцент Пятаченко идет добровольцем на фронт…

— А мы что же? За спинами других сидеть?

— Мы тоже пойдем! Чем скорее раздавим гадов, тем меньше прольется крови.

Митинг возник внезапно. Выступали все, кто хотел и кто где стоял. Высказывались предположения, что война закончится до начала жатвы, что фашисты получат свой Халхин-Гол и наша кавалерия через две недели доставит в Берлин петлю для Гитлера. Все были уверены в скорой победе.

Слушая выступающих, Андрей решил без промедления отправиться в военкомат и подать заявление об отправке на фронт. Разве мог он оставаться здесь, когда другие считали своим долгом встать на защиту Родины? Оглянулся, чтобы поделиться своими намерениями с товарищами:

— Слушай, Иван, я решил идти на фронт. Может, и ты за компанию?

Кушниренко ответил не сразу. Долго играл бровями, зачем-то разглядывал ногти на пальцах, потом со вздохом:

— С дорогой душой присоединился бы, но… Не забывай, я птица подневольная. Я ведь на службе и поступлю, как прикажут. Это, брат, и есть партийная дисциплина!

Среди желающих идти добровольно на фронт были будущие историки и географы, физики и юристы, математики и литераторы, агрономы и геологи. Был среди них и Анатолий Мурзацкий. Как всегда, вялый, заспанный, он вперевалочку подошел к Андрею и, держа руки в карманах, спросил:

— А меня в свое войско примешь?

Андрей глянул на его левый глаз, затянутый мутным бельмом: шутит Анатолий или в самом деле собирается на фронт с таким изъяном?

— Бельмо — не помеха, — понял его взгляд Мурзацкий. — Скорее, естественная рационализация: когда буду целиться, второй глаз зажмуривать не потребуется. Не беспокойся, в цель попадать буду не хуже тебя.

— Оно-то так, но ведь могут…

— Пусть только попробуют! Не в балерины же набиваюсь.

Около военкомата творилось что-то невообразимое. Тысячи людей толпились на улице возле приземистого домика — ни пройти, ни проехать. Вместе с мобилизованными здесь в большинстве находились и их семьи. Дети, женщины с заплаканными глазами сидели прямо на тротуарах. Теснота, давка, шум. Студенты поняли: в военкомат им такой ватагой не попасть. Решили отправить делегацию из самых бойких хлопцев.

— Возглавлю делегацию я, — властно объявил Мурзацкий. — Тут смекалка нужна и надежные локти.

— А ты кто такой? Откуда взялся? — закричали на него.

— Биографию расскажу потом. А сейчас — за мной! — и смело ринулся в толпу.

Он действительно оказался ловким проводником. Где вежливо просил уважаемых граждан и гражданок посторониться, где легонько расталкивал тех, кто стоял на пути, пока не добрался до дверей военкомата.

— У кого бронь, на фронт не берем, — был ответ старшего лейтенанта, к которому обратились студенческие посланцы.

— Да поймите же, мы по доброй воле…

— Без соответствующих указаний ничем помочь не могу.

Не помог хлопцам и старший по званию работник: нет такого указания — и баста! Только седовласый военком, к которому они в конце концов пробились, внимательно выслушал их, расспросил о настроениях университетской молодежи. Инициатива студентов не была для него неожиданностью. Сколько подобных делегаций побывало здесь за этот день! С заводов, фабрик, учреждений. Он долго звонил куда-то, кому-то докладывал, кого-то информировал, с кем-то согласовывал, пока не сообщил: по решению партийных и советских органов на базе университета создается из добровольцев боевой коммунистический батальон.

Вечерело, когда Андрей с товарищами — теперь уже однополчанами — отправился на Соломенку собрать и сдать в камеру хранения свои вещи. В комнате он никого не застал, но по обрывкам шпагата и разбросанным на полу газетным клочкам понял: тут кто-то уже упаковывал пожитки. Кушниренко держал свое имущество на частной квартире, куда перешел, поступив на работу в горком комсомола. Значит, хозяйничал Мукоед. «Наверное, тоже решил идти на фронт, — обрадовался Андрей. — Ведь даже Анатолий идет, а кто бы мог подумать…»

И вот наступил первый вечер войны. Город затаился, замер. Ни единого огонька. Улицы обезлюдели, закрылись магазины, кинотеатры. Время для Андрея тянулось томительно и медленно. А тут еще и хлопцы как в воду канули.

Мукоед вернулся лишь около полуночи. Ступил через порог, молча плюхнулся на кровать.

— Где тебя носило до этих пор? — спросил Андрей укоризненно.

— У знакомых был. Вещи отвозил.

— Что, тоже с нами?

Федор заворочался на кровати и немного погодя ответил:

— Да и не знаю… Подумать надо.

— А что же тут думать? Наши почти все подали заявления. Даже Мурзацкий на фронт собрался.

— А ты?

— Я тоже.

— Ну, а я в герои не прусь…

Андрея неприятно поразили эти слова, но спорить не стал. Знал: сегодня у каждого на душе кошки скребут. Разве ж не сорвется с губ резкое слово?

— Что же собираешься делать? — все же спросил Мукоеда.

— То, что и делал.

— А мать кто твою защищать будет?

— Значит, снова мне свою спину подставлять? — Федор вскочил с кровати. — А хваленая армия на что?

— Так вот ты какой, Федор! Пусть армия защищает… — чуть не задохнулся от гнева Андрей. — Ну и гнида же ты!

II

…Добровольцы строились на центральной аллее Ботанического сада за университетом. В тени широколистых кленов и роскошных осокорей вытянулись две длиннющие шеренги.

— Отряд, смирно! — прозвучала команда и откликнулась эхом в чаще на дне яра.

Шеренги вздрогнули, вытянулись в струнку и застыли в напряжении. Началась перекличка.

Поодаль, возле корпусов женской клиники, проводилась перекличка другого такого же отряда. Странно выглядели эти люди в суровых военных шеренгах. Были тут и пожилые преподаватели с уже посеребренными висками, и совсем еще юные ребята. Худощавые и полные, высокие и низкие, рыжие, черные, светловолосые. Все они имели отсрочки от военной службы, имели право остаться в аудиториях и лабораториях, но это право не уживалось с их совестью. И они добровольно уходили на защиту Отечества.

У стен университета стояли женщины и девушки, они со скорбью смотрели на своих сыновей, братьев, любимых, которым предстояло пройти трудными и опасными дорогами войны. Но сколько ни высматривал Андрей среди них Светлану, найти не мог. Неужели так и не посчастливится увидеться с нею? Неужели она не придет провожать, если не его, то хотя бы других?..

После переклички представители военкомата разбили отряды добровольцев на роты, взводы, отделения. Как только подразделения были укомплектованы, последовало объявление: через час начнется отправка в военный лагерь, а пока можно разойтись. Студенты рассыпались по парку, прощались с родными, знакомыми. Один Андрей не знал, куда себя деть.

— Я на почту. Открытку домой пошлю, — сказал Мурзацкому, зевавшему около немудрящих вещей.

— И я с тобой.

Пошли на почту, послали родным весточки. А когда вернулись, добровольцы уже размещались в кузовах грузовиков. Андрей отдал Мурзацкому свою худенькую торбочку, а сам метнулся еще раз меж провожающих: а может, все-таки пришла? Но Светланы нигде не было. Прибежал к своим, перемахнул через борт, а на сердце будто кто-то сапогом наступил: «Не пришла… Вот тебе и последний экзамен…»

Машины тронулись. Замахали женщины платками вдогонку. Всем махали на прощанье, только не ему.

Из Ботанического сада машины выехали на Владимирскую — родную улицу студентов. Не спеша, торжественно, будто в последний раз. Хлопцы в кузовах кланяются красным университетским колоннам, тенистым каштанам, Кобзарю на гранитном постаменте.

— Не печалься, Тарас. Мы еще вернемся к тебе! И такие песни споем, батьку, после победы…

Зорко вглядывался Андрей в пешеходов, все еще надеясь увидеть ее. Разве мог он знать, что в эти часы Светлана находилась на Чернечьей горе под Каневом, куда семья Крутояров выехала еще вчера. Инициатором поездки был Дмитрий Прокофьевич. В субботу, вернувшись из университета, Светлана застала отца возле открытого чемодана. Чисто выбритый, празднично одетый, он довольно сдержанно поздравил ее с окончанием весенней экзаменационной сессии и сказал:

— Если хочешь, поедем путешествовать. Полчаса на сборы!

Она стояла посреди комнаты с широко открытыми глазами и никак не могла взять в толк, что случилось с отцом. Сколько помнит себя, он с утра до ночи гнул спину над рабочим столом, забывая и про семью, и про друзей, и про развлечения.

— Сегодня у него праздник, — шепнула ей мама. — Из академии как на крыльях прилетел: контрольные испытания прошли весьма успешно. Может, теперь успокоится. А то окаянный раствор все соки из него высосал…

— Неужели? — вихрем подлетела Светлана к отцу, охватила руками его шею. — Хороший мой! Как я рада…

Дмитрий Прокофьевич скупо улыбнулся:

— Благодарю, благодарю. А теперь… Я хотел бы побывать на Чернечьей горе, навестить Тараса. Тебя это устраивает?

— Еще бы! С большой радостью поеду.

Короткую летнюю ночь в канун воскресенья провели всей семьей на стареньком колесном пароходе. Под всплески волн рассказывал Дмитрий Прокофьевич о своих былых странствиях через океан к Новой Зеландии, о «пылающих» во мраке тропических морях, о фантастических полярных сияниях… На палубе встречали восход солнца. Как только первый луч упал на днепровский плес, сразу же вся ширь реки заиграла миллионами ослепительных бликов. А по сторонам тянулись зеленые берега, иссеченные глубокими буераками. Те берега, которые Шевченко называл «Украиной милой»…

С каневской пристани Крутояры направились к Чернечьей горе. Впереди шел Дмитрий Прокофьевич. Молчаливый, задумчивый. Наверное, эти склоны напомнили ему крутые дороги к могиле Кобзаря, которые довелось ему одолевать в мрачные дни царского произвола. Шел Крутояру тогда двадцать первый год. Он учился на втором курсе Политехнического института. Землячество украинских студентов в Петербурге приняло решение возложить в день Шевченковского юбилея на Чернечьей горе венок от группы социалистов-революционеров. С этим заданием и приехал Дмитрий весной 1914 года в Киев с двумя друзьями. Связались со студентами университета святого Владимира, договорились, как воздать дань памяти Тараса. Но мог ли тогда малороссиянин свободно поклониться своему Кобзарю? За Каневом студенческую молодежь встретили вооруженные жандармы. И угостили шомполами. Так угостили, что эти крутые склоны окропились горячей кровью…

Прогулка в Канев удалась, как говорится, на славу. Крутояры даже не заметили, как и вечер подкрался. Уже в сумеркам направились к гостинице, чтобы и следующий день провести в этих благословенных местах. И в гостинице вдруг узнали, что началась война…

Возвращались в Киев ночью. Но как не похожа была она на предыдущую! Словно невидимая стена стала между вчерашней, озаренной звездами и корабельными огнями, мечтательной и благоуханной ночью и этой, мрачной, настороженной, без единого огонька. Пароход плыл точно на ощупь. И все же утром прибыл в Киев…

— Вы идите домой, а я в университет… — объявила родителям Светлана и прямо с пристани помчалась к университету.

Бежала безмолвными улицами, и с каждым шагом ее все сильнее охватывало нарастающее чувство тревоги. На углу Крещатика и бульвара Шевченко то ли ей послышалось, то ли действительно кто-то крикнул:

— Светлана!

Огляделась — никого знакомого поблизости. Только грузовики с какими-то людьми, кутаясь в дыму, сворачивали на Красноармейскую. Возле университета встретила подруг. Расстроенных, подавленных, с опухшими от слез глазами.

— Хлопцев наших только что на войну проводили…

— Как на войну? А бронь?

— Добровольно пошли…

— А поэта Андрея Ливинского не видели?

Но никто не мог сказать ничего определенного.

«Неужели так и ушел на фронт, не попрощавшись? Неужели так и унес обиду? А может, приходил, да не застал?..»

Не раздумывая, поехала на Соломенку в общежитие. В опустевшей комнате Андрея застала одного Мукоеда, который валялся на койке какой-то мятый, всклокоченный, обрюзгший. На полу валялись обрывки бумаги, крошки хлеба, сахарный песок…

— А Ливинский где? — спросила с порога.

— Славу отправился добывать. Как сумасшедший здесь носился, все общежитие агитировал. А ты, наверное, того… Вот, возьми его записную книжку. Так на войну спешил, что даже стихи свои забыл прихватить.

Как драгоценность, взяла Светлана самодельную книжечку, на обложке которой рука Андрея старательно начертала: «Студенческая муза».

III

Истошное завывание сирен разбудило ночной город.

Гаврило Якимович приподнялся на кровати:

— Ну и времена настали, пропади они пропадом!

Запустив сердито пятерню во взлохмаченную бороду, застыл в задумчивости. Гневный, нахмуренный. По какому праву занес чужеземец меч над его головою? Неужели думает запугать бомбами, подавить, убить веру и волю? Нет, старого Химчука не испугать! Не раз смотрел он смерти в глаза, но никогда от страха не леденело сердце. Так к лицу ли ему, кавалеру трех Георгиевских крестов, гнуть голову перед каким-то паршивым фашистом? Он со зла сплюнул, снова опустился на постель и закрыл глаза.

Сирены стихли. Через некоторое время донесся отдаленный натужный гул моторов — приближались вражеские самолеты. Сколько их, никто еще не знал, но по могучему рокоту нетрудно было догадаться — много.

За семь дней войны фашистская авиация уже не раз появлялась над днепровскими кручами, но большого вреда Киеву не причинила. Правда, на рассвете 22 июня несколько бомб взорвалось на железнодорожной линии возле Поста-Волынского, а одна попала в пристройку цеха механического завода. Затем двое суток вражеские самолеты вообще не показывались в киевском небе. Вторично на столицу Украины гитлеровские стервятники совершили налет ночью, но бомбы сбрасывали наобум, на чоколовские пустыри, не сумев выйти на цель. И вот ровно через неделю после начала войны, 29 июня, при восходе солнца над городом появилось двадцать семь тяжелых бомбардировщиков.

Первые бомбы упали в районе аэродрома. Потом прозвучали взрывы у днепровских мостов, далее где-то в районе вокзала. А через минуту-другую стонала вся земля от Дарницы до Святошина. Выстрелы зениток, взрывы бомб, надсадный рев моторов слились в неистовый адский грохот.

Химчук лежал с закрытыми глазами, выказывая полное презрение к опасности. Не раскрыл их даже тогда, когда совсем рядом раздался взрыв такой силы, что даже заложило уши. Старик не услышал, как вылетели из окон рамы, как разлетелись вдребезги стекла, не видел, как завернуло железную крышу. Спохватился только тогда, когда в хате потянуло едким смрадом: не пожар ли начался? Быстро оделся, выскочил во двор. Пожара не было. Но от того, что он увидел, словно клещами сжало сердце.

Старая раскидистая яблоня, которая несколько десятилетий радовала глаз под окнами, лежала поверженная и искромсанная на земле. Огляделся вокруг — над утренним Киевом висели тяжелые черные тучи. Столбы дыма, как исполинские темные грибы, разрастались над товарной станцией, над жилыми кварталами. Даже лучи солнца не всюду пробивались сквозь эту мрачную завесу. А над головой среди белых лепестков разрывов зенитных снарядов вороньем кружили вражеские самолеты. Зенитчики направляли огонь на флагман, выводивший эскадрилью на цель, и вокруг него все чаще и чаще стали появляться ослепительно белые вспышки. Старик так и оцепенел: попадут или нет?

Сколько он так стоял, не помнил. Очнулся, лишь когда за флагманом потянулся ядовито черный шлейф дыма. И в следующее мгновение лепестки разрывов окружили другого стервятника. Вскоре запылал и он. А когда и третий самолет, взорвавшись от прямого попадания зенитного снаряда, камнем понесся к земле, Гаврило Якимович не сдержался, затряс на радостях кулаками, закричал что было силы, будто захватчики могли его услышать:

— А, что, долетались, гады? Долетались? Всем так будет!..

После налета в городе взревели сирены автомашин. Спасательные и пожарные команды бросились разбирать завалы, гасить пожары, эвакуировать раненых. Химчук тоже взял топор и подступил к поверженной яблоне. Она лежала еще, как живая. Зеленая, не привядшая, только израненная и обожженная. Даже недозревшие яблоки не все осыпались на землю. Казалось, подними ее, вкопай в землю, и она снова потянет жизненные соки, зашумит густою листвой. Но старик понимал: никогда уж не зацвести ей по весне и не погрузиться в дрему осенью. Он погладил ладонью по шершавому стволу и грустно молвил:

— Значит, пришел конец и Химчукам…

Посадили эту яблоню киевские железнодорожники в день свадьбы Гаврилы с Марьяной. На счастье посадили! Не было тогда еще у молодых ни кола ни двора; даже за кусок бросовой земли в Мокром яру и то Гаврило не был в состоянии заплатить сполна. Сажая, приговаривали хором: «Пусть цветет ваша семья, как эта антоновка по весне; пусть судьба к вам будет такой же щедрой, как эта яблоня осенью; пусть не ломается ваша дружба, как это дерево под бурями…» И дареная антоновка вымахала крепкой, урожайной. Какие бы ветры ни проносились над Киевом, какие бы грозы ни гремели, какие бы морозы ни сковывали землю, она росла, набиралась силы и щедро приносила золотистые плоды. Дружно жила и семья Химчуков, стойко перенося все невзгоды. И вот фашист уничтожил этот символ семейной крепости и радости. Лишь один побег, который несколько лет назад пошел от корня, чахлый и кривой, сиротливо торчал над опаленной, мертвой землей.

— Вырастет ли из него дерево? — Гаврило Якимович присел подле одинокого побега, дивясь, как уцелел он почти в самом центре воронки.

— Найдется в этом жилище приют для блудного сына?.. — вдруг услыхал знакомый голос.

Поднял голову и глазам своим не поверил: у калитки стоял Олесь. Протер глаза — да Олесь же!

— Значит, вернулся все-таки. После стольких недель вернулся…

— Вернулся, как видите, — и Олесь направился во двор.

Остановились друг против друга в нерешительности, а потом крепко обнялись. Без единого слова!

Гаврило Якимович с удовлетворением отметил, что Олесь переменился к лучшему. Куда девалась болезненная бледность, с висков исчезли набрякшие вены, окрепла фигура. Лицо слегка округлилось, загорело под солнцем, а в двух складках меж бровей как будто отразилось упорство и решительность характера. Это хорошо!

— А где мама?

— Мамы дома нет. Три дня, как уехала на фронт. Врачей их больницы почти всех перевели на санитарные поезда… — Складки между бровями у Олеся резко углубились. — Да ты не горюй. Она ведь не одна такая. А от судьбы никуда не уйдешь.

— Что у вас нового?

— А что может быть нового, коли вся земля в огне?.. Пойдем лучше завтракать, мне на работу пора.

— На какую работу? Ты ведь давно на пенсии…

— Какие теперь пенсионеры?! У кого руки еще не отнялись да совесть не заглохла, все работают. Война!

— Где же ты работаешь?

— А все там же: в депо.

— И давно?

— Сразу же, как только Надийку на фронт проводил.

— Вот оно как…

Вдруг скрипнула калитка — во двор зашел сын Юхима Ковтуна Микола. Богатырского сложения, высокий, с чернявой шевелюрой, он был точным подобием отца.

— Якимович, — как в бочку загудел ранний гость, — как тут у тебя после небесной карусели? Жив, здоров?

Микола был соседом Химчуков. Как и старый Юхим, он издавна дружил с Гаврилой Якимовичем. Еще мальчонкой привел его отец в депо и определил в науку к Химчуку, у которого, по общему признанию, была «легкая рука». Черночубый подросток за несколько лет отменно овладел профессией слесаря, хотя более всего влекли его к себе машины. Из него наверняка вышел бы отличный механик, но Микола решительно не захотел поступать на рабфак, так и остался в депо кадровым рабочим.

— Эге, Якимович, да у тебя гости! — показав два ряда крепких белых зубов, Ковтун раскинул могучие ручищи и сгреб ими Олеся. — А ну, рассказывай, бродяга, где тебя носило? Какие новости в нашем селе?

— Новости всюду теперь одинаковы, — ответил Олесь. — В селах почти не осталось мужчин. Колхозники горюют: урожай на косу просится, а убирать некому… Хату ваши так и не достроили. Сруб поставили, стропила возвели, а слеги положить не успели. Решили кончать после войны. Дед Юхим тоже в Киев собирается. Война до осени вряд ли кончится…

— Да это как сказать, — многозначительно усмехнулся Микола. — Хотя карусель и завертелась от Балтики до Черного моря, но ведь и наши маршалы не лыком шиты. Вот соберут свои армии в кулак да как двинут! За неделю фашист и дух выпустит.

Микола говорил уверенно, как говорили и думали тогда тысячи простых тружеников. Первые успехи гитлеровских войск объяснялись внезапностью нападения и расценивались как временные. Со дня на день народ ждал перелома в событиях на фронтах.

— Скажу вам по секрету: скоро-скоро мы услышим такое… Вот заманят наши фашистов до старой границы, а там такую карусель закрутят, что даже в Берлине жарко станет. Вот увидите! Тут один машинист наш высокое начальство возил, от него и услышал эти сведения.

— Что ж, дай-то бог, — вздохнул Химчук.

— Ну, трогаем, Якимович, ковать победу, — взглянул на часы молодой Ковтун. — А с тобой, путешественник, мы вечером потолкуем.

IV

Несмотря на печальные вести, на душе у Олеся все же было тепло и легко. Да и кого не охватывает волнующее чувство при встрече с родными местами после длительной разлуки! Но это настроение сразу же улетучилось, как только он переступил порог комнаты. Вырванные оконные рамы, сорванные шторы, всюду осколки стекол вперемешку с обрывками бумаги на полу…

Хмурый, отрешенный прошел Олесь в свою комнату, заполненную полумраком. Лишь один тоненький, как карандаш, солнечный лучик проникал сквозь дырочку в одеяле, которым было завешено окно. Приглядевшись, он увидел стеллажи с ровными рядами книг, стол, кушетку. Все тут было как и месяц назад, когда он оставил дом. Томик Достоевского, как и тогда, лежал на столе, словно ждал возвращения хозяина. Даже настольная лампа с голубым бумажным абажуром стояла на подоконнике точно на том же месте, где он поставил ее в последний вечер. Ему подумалось, что чья-то рука намеренно сохраняла здесь все до последней мелочи так, как было при нем. Он устало опустился на плетенный из лозы стул, даже не подумав снять одеяло с окна. Закрыв глаза, посидел какое-то время, словно обвыкая, а когда раскрыл их, увидел под настольным стеклом фотографию. Отвернул уголок одеяла — с фотографии на него глянули до боли родные мамины глаза. Она смотрела нежно и скорбно, словно прощаясь. На белом поле прочел размашистую надпись: «Сыну на память в день моего сорокалетия. 23 июня 1941 года».

— Боже мой! — застонал Олесь и закрыл ладонями лицо. — Неделю назад ей исполнилось сорок. А я даже не удосужился поздравить… Как же я мог?! Ведь знал, чем она ради меня пожертвовала в жизни…

Поездка в полтавское село была для Олеся полезной во всех отношениях. В течение месяца он не выпускал из рук то пилу, то топор, то лопату или косу. Зять Ковтуна как раз строил новую добротную хату, и лишний, пусть и не на всякую работу пригодный работник был для него прямо-таки находкой. Физический труд, свежий воздух, будничные заботы оказались для Олеся хорошим лекарством от всех душевных недугов. Но самым ценным было то, что поездка эта открыла ему глаза на сокровенные тайны, о существовании которых он прежде даже не догадывался.

Как-то в воскресный день поехали они со старым Ковтуном в трубежские плавни за осокой. До захода солнца накосили отборных стеблей, вынесли их на вилах из трясины и сложили на арбу. Потом с трудом выбрались на луговую дорогу и повернули к селу. Олесь сидел на арбе и созерцал, как по лугам в прозрачном тумане там и сям сновали молодые пары. Что-то таинственное и влекущее было в их вечерних шествиях.

— Что они там ищут?

— Это влюбленные цветы для венков собирают, — объяснил Ковтун.

— Для чего?

— Как для чего? Издавна так повелось. Может, махнешь поглядеть?

— Я ведь не влюблен.

— Пора бы, — заметил Ковтун серьезно. — Вот встретится краля, сразу иным себя почувствуешь.

— О нет! Я крепко стою на холостяцких позициях.

— Рано зарекаешься, хлопче. Я знал одного такого сверхстойкого, но любовь и его в бараний рог скрутила. Можно сказать, поработила… А неудачная любовь, что осиный яд, хотя со свету и не сживает, но и жить не даст. Вот он по сей день и тоскует. А все из-за того, что с любовью шутил…

— Как же это случилось?

— То долгая история, — обронил Юхим нехотя.

— А вы все же расскажите.

Старик вынул кисет, стал задумчиво набивать табаком трубку. Какое-то время ехали молча. Казалось, даже кони ступали неслышно, точно остерегались вспугнуть мысли Ковтуна.

— Так, говоришь, рассказать?

Олесь кивнул головой.

— Ну, смотри, это не досужая сказка, потому мой рассказ может скучным показаться. Но раз просил, слушай внимательно. Жил себе хороший, работящий хлопец. Был он у родителей самым меньшим, самым любимым. Не то чтобы красавец был, а такой, как все люди. И умом его доля не обделила, и уменьем работать. А вот счастьем в любви, наверное, забыла одарить. Ему уже и за двадцать перевалило, а он к девчатам — как поросенок к музыке. Родители стали ему намекать: мол, и о свадьбе пора бы подумать. «Успею», — говорит. Все чего-то ждал, выглядывал. И дождался на свою голову. Приглянулась ему одна вдовушка. И распрощался с парубоцким счастьем, можно сказать, голову потерял. А она к нему — как день к ночи — равнодушна. А он втайне страдает и все ждет, все на что-то надеется. Не месяцы — годы ждал. Да так и не дождался. То ли душа у нее окаменела, то ли не хотела, чтобы у ее ребенка был неродной отец… С тоски запил хлопец. Так запил, что даже друзья начали его сторониться. Однако через какое-то время одумался. Пить, слава богу, бросил, а вот душой изменился так, что родная мать его узнавать перестала. Молчаливым, хмурым, нелюдимым стал… Умерла мать, отец снова стал уговаривать его жениться. И он внял совету. Но видел бы ты, что это была за свадьба! Казалось, не себе, а другому жену берет. Свадьба состоялась, а новая семья так и не сложилась. Живут они и поныне в одном доме, но разве это жизнь… Он ее не обижает, а душу свою держит под замком. Вот что делает с человеком несчастная любовь…

Старик вдруг зашелся таким кашлем, что даже кони испугались и остановились. А когда наконец затих и поднял голову, Олесь заметил на его щеках слезы. Но даже не подумал, что не кашель заставил заплакать деда Юхима. И только когда тот добавил: «И приключилась эта история с моим Миколой», Олесь понял, почему так долго Ковтун кашлял.

— И кто же та неприступная?

Ковтун поморщился, вытер лицо рукавом и коротко:

— Об этом лучше не спрашивай.

— Тайна?

— Какая уж там тайна?! Наверное, ты один ничего не знаешь…

— Так скажите, раз все знают.

— Может, и не надо было бы, но… Надежда, мама твоя, эта вдова!

У Олеся перехватило дыхание. Он вдруг вспомнил: давным-давно, еще до его побега из дому, мама однажды спросила: «Ты хотел бы, Олесик, чтобы у тебя появился папа?» А он ответил: «Не надо мне папы, а то еще бить будет». Разве ж мог он знать, что этими словами выносит жесточайший приговор двум хорошим людям? Кто ведает, как сложились бы отношения между мамой и Миколой, если бы он, Олесь, не связался с беспризорниками и не убежал из-под родного крова…

Долго сидел Олесь у стола, глядя в печальные мамины глаза на фотокарточке. Потом встал и принялся наводить в доме порядок. Собрал щепки, вымел стеклянные осколки, приготовил обед. А когда повечерело, вышел на улицу и направился к центру города, чтобы развеять тоску. А главное — надеялся увидеть Светлану. Нет, идти к ней он не собирался, а вот если бы случайно встретить…

Еще издали увидел на Красноармейской огромную толпу, двигавшуюся к Крещатику. Впереди медленно ехал грузовик с открытыми бортами, к которому был прицеплен за хвост искореженный самолет с черной свастикой. Вид у него был довольно жалкий — свернувшиеся, как кукурузные листья в знойный день, пропеллеры, расплющенная кабина пилота, обшарпанные крылья, а дырам и вмятинам не было счета. Олесь присоединился к этой необычной процессии. Из разговоров узнал: зенитчики, сбившие утром фашистского стервятника, решили показать киевлянам свою «работу». Это был один из трех бандитов, которые первыми нашли могилу на крутых берегах Днепра.

Из подъездов, переулков и поперечных улиц, как ручьи к большой реке, стекались люди на Красноармейскую. На Крещатике, возле здания обкома партии, толпа остановилась. В кузове грузовика появился высокий мужчина в рабочем комбинезоне. Он снял с головы замасленный картуз, поднял большую темную руку:

— Люди добрые! Товарищи! — Нетрудно было догадаться, что к речам этот человек не привык и только нечто особо важное заставило его вскарабкаться на своеобразную трибуну. — Так вот я и хочу вам сказать: мерзкие и тому подобные слухи ходят по городу. Нашептывают, что не свернем мы рога Гитлеру. Брехня все это! Вот поглядите на эту кучу металлолома: разве он, фашист проклятый, такой уже непобедимый? Не испугались же наши зенитчики, свернули ему шею! И если уже трех сумели сбить, так пусть молотят и других, чтобы не совались. У нас есть что защищать, есть кому защищать и есть чем защищать!

— Правильно! Правильно! — раздавалось со всех сторон.

Так начался многотысячный стихийный митинг. Люди говорили о том, у кого что наболело. Но вот по толпе пробежал шепот:

— Секретарь ЦК выступать будет. Товарищ Бурмистенко…

Все повернулись к зданию бывшей городской думы, где на балконе стоял невысокий человек с энергичным лицом. Он поднял руку.

— Дорогие киевляне! — прозвучал его властный голос. — Тут очень правильно говорили, что мы живем в напряженные дни и верить разным слухам — значит поддаваться на вражескую провокацию. Эти сплетни распространяются паникерами и замаскированными прислужниками Гитлера. Распространяются, чтобы сломить наш дух, нашу волю, подточить нашу веру в победу. И задача каждого советского человека — разоблачать таких пустобрехов! Не раз и не одного врага громил наш народ на своей земле. Такая же судьба ждет и фашистские полчища. Но мы, большевики, должны без розовых очков смотреть на вещи, какими бы неприятными они ни были. Как известно, наши войска вынуждены временно отступать. Но временный отход — это не поражение! Побеждает тот, кто чувствует за собой правоту, кого поддерживает народ. Недалек тот час, когда Красная Армия нанесет сокрушительный удар захватчикам. Однако не исключена возможность, что немецкие полчища еще смогут углубить прорыв. Поэтому наш священный долг — все сделать для защиты каждой пяди родной земли…

— Сделаем! Все сделаем! — тысячеголосо ответила площадь.

Потом секретарь сообщил о решении Центрального Комитета партии привести в боевую готовность Киевский укрепленный район. И именно здесь, на площади, среди множества людей, слово «война» приобрело для Олеся новый, особый смысл. Живя в отдаленном селе, он даже не представлял себе, насколько угрожающей была обстановка на фронтах. Газеты, правда, помещали короткие сообщения об упорных боях на Шяуляйском, Каунасском, Рава-Русском направлениях, приводили данные о количестве уничтоженных вражеских самолетов и танков, но и в тех сообщений война вырисовывалась как нечто смутное, отдаленное. И вот секретарь ЦК недвусмысленно дал понять, что гитлеровцы не так уж и далеко от Киева. Как же могло случиться, спрашивал себя Олесь, что ровно через неделю после вероломного нападения фашистов столица Украины оказалась под угрозой? Что же на самом деле происходит на фронтах?..

А дома его ждала неожиданность. Войдя на кухню, он увидел, что дед укладывает походную сумку.

— Ехать куда-то собираешься?

— Для тебя. Вон повестка на столе.

Олесь взял полоску бумаги. Там сообщалось, что, согласно положению о трудовой повинности военного времени, он должен завтра явиться в райисполком для отправки на земляные работы…

V

Ранним утром 30 июня 1941 года по мощеному Васильковскому шоссе из Киева отправилась необычная автоколонна. Она растянулась почти на километр, в каждой полуторке было не менее двадцати человек с лопатами, тачками, кирками. Со стороны могло показаться, что вся эта масса людей спешит, чтобы предотвратить страшное наводнение. Но не наводнение угрожало украинской столице: киевляне спешили преградить дорогу фашистским полчищам противотанковыми рвами, минными полями, проволочными заграждениями. За хутором Красный Трактир добрая половина машин свернула с шоссе, чтобы степными дорогами добираться до участков, выделенных каждому предприятию, учреждению, жилуправлению. И лишь незначительная часть колонны продолжала двигаться по Васильковскому тракту.

Среди тех, кто ехал в кузовах этой группы грузовиков, был и Олесь Химчук. Надвинув кепку на лоб, он смотрел в сизую даль. Навстречу бежали телеграфные столбы, вызванивая проводами, пролетали одинокие деревья на обочинах. Слева от шоссе вплоть до соснового бора на горизонте расстилалось картофельное поле, напоминавшее ярко-зеленую плахту, расшитую белым гарусом. За картофелем перекатывалось бурунами золотистое руно озимой пшеницы, а дальше тянулись гоны еще не созревшего остистого ячменя. Неожиданно налетел порывистый ветер, сорвал с Олеся кепку и завертел ее в пыли. Хлопец вскочил на ноги, крикнул девчатам:

— Постучите водителю: пусть остановится!

— А какого же ты черта ворон ловишь? — воскликнула одна сердито. — Из-за одного разини всю колонну останавливать будем или как?

Олесь пожал плечами: если, мол, с такими нареканиями, то не стоит останавливаться. Но другая спутница возразила:

— И чего ты кипятишься, Оксана? Один-единственный среди нас хлопец — и того хочешь заклевать. А ну, стучи быстрей!

Длиннолицая девушка, которую назвали Оксаной, недружелюбно взглянула большими темными глазами на «единственного хлопца», но все же забарабанила ладонью по кабине.

Завизжали тормоза. Не успела автоколонна остановиться, как Олесь уже мчался по обочине, отыскивая злосчастную кепку. Когда возвращался, услышал брань с соседней машины:

— Что, молокосос, приспичило, растрясло? Так затычку надо было взять про запас… — горланил какой-то пучеглазый мужик.

И вдруг Олесь услышал резкую отповедь Оксаны:

— Чего раскрыл свою лоханку, малахольный? По вывеске видно, что ничего путного от тебя не услышишь!

Вконец сконфуженный, Химчук забрался в кузов своего грузовика, в котором ехали работницы трикотажной фабрики и товарной станции, сел на прежнее место, опустил голову в ожидании, что сейчас посыплются насмешки. Но все молчали, словно бы ничего и не случилось. Странной показалась Олесю Оксана: сначала сама на него накинулась, а лотом на защиту встала. Украдкой стал разглядывать девушку. Красотой она не отличалась — продолговатое, худощавое, похожее на мальчишечье лицо, прямой длинный нос, тонкие губы. Однако в ее больших карих глазах было что-то столь привлекательное, что трудно было отвести от них взгляд. Но особенно поразили Олеся ее руки. Большие, усеянные золотистым пушком, натруженные…

— Приехали! Приехали! — послышалось спереди.

Олесь поднял голову. Вдоль шоссе, над откосом, не доезжая до села Вита-Почтовая, остановилась целая вереница машин, из которых на обочину высыпали сотни людей. Прибывших тут же, у дороги, уполномоченные райкома партии разбивали на бригады и отводили куда-то в поля. Согласно решению штаба Киевского укрепрайона, именно здесь должна была пролегать линия обороны. Она начиналась у самого Днепра на севере, тянулась вдоль правого берега Ирпеня, пересекая поля, леса и перелески, и упиралась опять же в Днепр на юге, охватив город с запада гигантской подковой. В это утро она существовала пока лишь на штабных картах, и тысячи киевлян должны были превратить замысел командования в неприступные оборонительные рубежи.

Женская бригада, в которую попал Олесь, была признана военспецами неполноценной, поэтому инструктор-сапер направил в нее еще двух мужчин. Пожилого, болезненного на вид бухгалтера по фамилии Пелюшенко и краснощекого пучеглазого здоровяка, выкрикивавшего из соседней машины в адрес Олеся непристойные слова. Его называли Ландыком. Бригадиром единогласно избрали бухгалтера как человека грамотного и самого старшего по возрасту. Место, где бригада должна была копать противотанковый ров, находилось неподалеку от Васильковского шоссе, над долиной, в которой пряталось в садах большое село Вита-Почтовая. Внизу, среди зеленых лугов, извивалась синей лептой, поблескивала на солнце речушка Сиверка, а справа, почти до самого горизонта, расстилались бескрайние поля, клином буйного жита врезавшиеся в отведенный бригаде Пелюшенко участок.

Пелюшенковцы остановились среди дозревающих хлебов. С болью смотрели на высокие стебли, гладили дородные колосья и боялись даже подумать, что через несколько дней эти поля будут изрыты глубокими рвами, нашпигованы минами, огорожены многими рядами колючей проволоки.

— Жито бы выкосить… — тихо проронила какая-то из женщин.

— Погоди: придет время — пули выкосят, — некстати хихикнул Ландык, жадно досасывая еле удерживаемый ногтями окурок.

— Придет или не придет, а не топтать же хлеб.

— А я что говорю? Косите на здоровьице, коли нравится. Мое дело сто десятое…

Нет, не могли эти люди, с малолетства приученные уважать чужой труд, постичь, как это можно осквернить святой хлеб. Пусть даже не дозрело зерно, но ведь не годится уминать его ногами. Не говоря ни слова, Оксана подалась напрямик через поле в долину.

— Оксана, ты куда?

— За косой. В Виту-Почтовую.

Вернулась она в сопровождении сухонькой старушки, одетой в широченную сборчатую юбку с белым фартуком, в полотняную сорочку с вышитыми рукавами и в черном платке, из-под которого выглядывал допотопный чепец. Она учтиво поклонилась пелюшенковцам.

— Значит, немчура и сюда дойдет? — было первым ее вопросом.

Но что могли ответить ей киевляне? Выручил Ландык:

— Отсюда, мамаша, начнем гнать чужаков, как псов паршивых, аж до самого Берлина.

— Дай бог, дай бог, — перекрестилась старенькая. — А кто же из вас косить собирается?

Мужчины переглянулись.

— Мне, видите ли, никогда не приходилось брать в руки такую штуку, — показывая пальцем на косу, застенчиво прошепелявил бухгалтер. — Просто и не знаю, получится ли…

— А что тут мудреного? Бери и маши, — хихикнул Ландык. — Подумаешь, наука.

— Так что же ты языком треплешь, на деле покажи, как нужно делать.

— Знаем мы таких героев: сами рук не приложат, а других поучать ох как охочи! — накинулись на него женщины.

— Придется, товарищ Ландык, вам попробовать, — просительно обратился к нему Пелюшенко. — Вся бригада ждет.

Тот молча взял волосатыми ручищами косовище и нехотя подступил к житу. Какое-то мгновение стоял на широко расставленных ногах, потом плюнул на ладони, остервенело потер их, размахнулся и с такою силой хватил косой по стеблям, что лезвие жалобно завизжало и почти по самую пятку ушло в землю. С превеликим трудом вырвал его. Снова размахнулся, но, боясь опять вогнать в землю, срезал стебли почти на уровне колена. И так раз за разом. Стерня за ним напоминала наспех постриженную овцу. Коса визжала, не слушалась, забирала то влево, то вправо.

— Ну и послал же бог работничка на нашу голову, — не вытерпела Оксана. — Жаль смотреть, как он хлеб переводит.

— Не рукой косу веди, а всем корпусом, — посоветовал Олесь.

Ландык только этого и ждал.

— Все умные за чужой спиной. А попробовали бы сами… А ты, очкарик, чего боишься к косе прикоснуться?

— А я и не боюсь… — спокойно ответил Олесь.

Запыхавшийся, побагровевший Ландык швырнул на стерню старенькую косу и поплелся прочь. Проходя мимо Химчука, на миг остановился и посмотрел на него так презрительно, словно хотел сказать: и куда тебе, дохляку, за такое дело браться! Но Олесь не обратил ни малейшего внимания на тот уничижительный взгляд, а спокойно поднял косу, достал брусок. Женщины с любопытством наблюдали за ним, у многих в глазах светилось сочувствие. Оттого, что внимание всей бригады было приковано к нему, на сердце у парня стало неспокойно: что, если на виду у всех коса воткнется в землю? Тогда на губах у Оксаны появится презрительная усмешка, а этот толстяк, пожалуй, лопнет от злорадства.

Навострив косу, он развернулся вправо, слегка напружинил ноги, как учил его старый Ковтун на трубежских сенокосах, потом резко, всем туловищем развернулся влево и выпрямился. Коса стремительно юркнула в гущу жита, зашелестела и выскочила слева, свалив с полснопа срезанных стеблей. Олесь взмахнул второй раз, третий. Послушно, размеренно играла в его руках коса, срезая полосу за полосой золотистый хлеб. Движения его были настолько легкими и непринужденными, что никто из присутствующих и подумать не мог, как ныли у него суставы. А Олесь забыл и про Ландыка, и про женское сборище. Он даже не слышал, как хвалили его.

— Сказано же: дело мастера боится. Не косит — играет.

— А с виду такой немощный… Кто бы мог подумать!

Даже пожилая крестьянка из Виты-Почтовой не удержалась:

— Прирожденный косарь!

Только голос Оксаны вывел Олеся из забытья:

— Вот у кого надо поучиться, Ландык!

— Кто для чего рожден…

Когда Олесь начал новый загон, старушка принялась вязать снопы. Девушки неумело скручивали ей перевясла, относили готовые снопы к груше-дичку и осторожно, словно младенцев, клали рядком. Когда клин был скошен, военные инструкторы разметили будущий противотанковый ров и начали разводить людей для работы. Место Олеся оказалось между Ольгой Лящевской, заступившейся за него в дороге, и полногрудой, белокосой Явдохой Нечипайло. Но рядом с ним вдруг захотела встать Оксана.

— Ты не против?

— А мне что? Становись.

Вскоре на всей пятидесятикилометровой линии, опоясывающей Киев, закипела работа. Шестьдесят тысяч киевлян высоко поднимали кирки и с яростью, как будто перед ними лежал враг, вгрызались в сухую почву. Под этими ударами застонала земля, затянулась желто-серым шлейфом пыли.

— Не спеши, волдыри быстро набьешь, — предостерегла Оксана Олеся.

Он только поднял брови.

Через некоторое время Оксана снова:

— Тебе бы ладони обмотать…

— Нечем.

— Ты возьми мои рукавицы.

— Обойдется.

— Ты посмотри, даже не подумала бы, что такой гордец.

И снова глухо стонет земля, окропляется горячими каплями пота.

— А ты почему не со своими?

— С кем это?

— Ну, со студентами, с университетчиками…

— А ты откуда знаешь, что я студент?

— В райисполкоме сказали.

Он долго молчал, а потом хмуро ответил:

— Не по пути мне с ними…

Долгим, бесконечно долгим показался окопникам этот жаркий июньский день. С нетерпением, как добрую весть, ждали они наступления ночи. А когда над полями мягко легла темнота, бригада Пелюшенко разместилась на ночлег возле полевой груши-дичка на снопах. Улеглись вповалку. Усталые, запыленные, подавленные. А сон не шел, усталость и тоска гнали его прочь.

— Знаете, девчата, а у меня в это воскресенье свадьба должна была состояться, — слышится в тишине мечтательный голос. — Как он уговаривал раньше сыграть, будто предчувствовал недоброе, а я все оттягивала. Платье подвенечное, вишь, хотелось сшить… Витальку в первый же день в армию призвали, а я теперь места себе не нахожу. Все кажется: виновата в чем-то перед ним. Не заупрямься я, хоть недельку побыли бы вместе…

— А нам двадцать первого, в субботу, директор школы вручил аттестаты зрелости. До самого утра веселились. А перед восходом солнца отправились на Владимирскую горку. Там нас война и застала…

И плетется из воспоминаний грустный венок о погубленной первой любви, о тяжелых утратах, о разбитых мечтах.

— Боже, а я точно сердце из себя вынимаю, когда вспоминаю то черное воскресенье, — приподнялась на локте Ольга Лящевская, и Олесю почудилось, что и во тьме он видит, как лихорадочно светятся ее глаза. — В то воскресенье я должна была своего Сергейку в детский санаторий отвезти. Чтобы в понедельник с мужем на море отправиться. Понимаете, соседка своих детей еще в субботу отправила. А я не успела. Наверное, судьба отвела от беды. Соседка через два дня в санаторий поехала, но детей не застала. Сгорели в коттедже от бомбы…

Ольга умолкает. Становится тихо и жутко. Потом она снова вскрикивает:

— Господи, неужели и я могла Сергуньку отвезти на смерть?..

VI

Перед обедом высоко в небе послышался ноющий гул. В безоблачном небе окопники увидели необычный самолет.

— Немец, немец прилетел!

— Чудной какой, словно рама!

— Наверное, бомбы будет бросать…

— Да бомбардировщики поодиночке не летают… Разведчик, наверное.

— А что тут разведывать?

— Погоди, скоро увидишь.

Самолет снизился, долго кружил над Витой-Почтовой, то отдаляясь на юг, то снова возвращаясь. А потом и совсем исчез.

Работа продолжалась. О «раме» тут же забыли. Вспомнили о ней только тогда, когда из-за горизонта появилось несколько вражеских бомбардировщиков и пронеслось над самыми головами окопников. Прозвучали разрывы бомб, пулеметные очереди, отчаянный женский крик. Поднялась паника. Люди срывались с мест, в беспамятстве бежали кто куда. Сталкивались друг с другом, спотыкались в высоком жите, падали, до крови сбивали кожу на локтях и коленях. Снова поднимались и бежали, бежали… Что-то жуткое было в этом неосознанном, беспорядочном движении обезумевших от страха людей.

Как только послышался гул моторов, Олесь выпрямился и увидел над лесом несколько самолетов. Но даже не подумал, что это приближается смерть. Самолеты с ревом пронеслись над головой. Так низко, что в одном из них за стеклом кабины он увидел лицо пилота. Фашист хохотал, глядя на землю, где перепуганные люди носились по полю. И Олесю показалось, что его взгляд на какую-то долю секунды встретился со взглядом пилота. Ослепительно сверкнув над небосклоном в лучах солнца крыльями, самолеты стали разворачиваться для нового захода. Снова захлебывались пулеметы, снова над полями слышался отчаянный женский крик.

«Теперь конец», — почему-то решил Олесь, и в груди стало пусто и холодно. Ему нестерпимо захотелось исчезнуть, развеяться пылью над полем, растаять в мареве. Не помня себя, он стремглав помчался вдоль рва в сторону шоссе. Неизвестно, куда бы загнал его страх, если бы на пути не попался человек, появление которого произвело на Олеся не меньшее впечатление, чем вражеские самолеты. Это был Иван Кушниренко. Раздетый до пояса, со сложенными на груди руками, он стоял в тени под придорожным деревом и, казалось, не обращал ни малейшего внимания ни на общую панику, ни на стрекот пулеметов. В зубах у него дымилась папироса, глаза были прищурены, а на губах застыла презрительная усмешка. Кто знает, кому Иван выражал свое презрение: воздушным налетчикам или паникерам. Но именно эта его усмешка и остановила Олеся.

И лишь теперь он заметил, что немецкие самолеты давно исчезли за горизонтом. Даже гула их моторов уже не было слышно. Так зачем же он бежал? Стало невыносимо стыдно за проявленную слабость. Как он будет смотреть после этого девчатам в глаза? Как станет злорадствовать теперь Кушниренко! Олесь ощутил себя жалким и ничтожным существом перед человеком, которого сам почитал ничтожным, подлым и двуличным. «А может, Кушниренко меня и не заметил? Но почему же тогда презрительно усмехался? Видно, нарочно не захотел даже взглянуть в мою сторону, чтобы убедительнее выказать свое превосходство!..»

Понурый, вернулся он на свой участок. Возле раскидистой груши уже сбились в кучу перепуганные девчата. Увидев Олеся, заговорили:

— Ты где пропадал? Мы уже думали: несчастье случилось.

— За самолетами погнался: решил хоть одного за хвост поймать.

— А гляди, длинным дрючком и достал бы, — серьезно сказала одна из девушек, вытряхивая из волос песок. — Так низко, дьяволы, летают, что доплюнуть можно.

Олесь закурил папиросу и прыгнул с лопатой в окоп. Спрыгнул и окаменел: прислонившись лицом к откосу, недвижно стояла на коленях Ольга Лящевская. Голова чуть-чуть наклонена вперед, руки тяжело обвисли. Если бы не струйка крови, стекавшая по подбородку на тугую белокурую косу на груди, могло показаться, что Ольга сидя задремала. Но кровь… Опасливо присел возле женщины, тронул за плечо:

— Что с тобой, Ольга?

Не ответила. Тогда он заглянул в полуоткрытые, остекленевшие глаза — и страшный крик вырвался из его груди:

— Ольга убита!

…В полдень по всей линии оборонительных работ начала спадать пыль. Лишь на одном участке не рассеивалась желтая мгла, потому что там никто даже не подумал о еде. Как ошалевшие, люди упорно вгрызались в глинистую землю, подавляли душевную боль в тяжелой работе. То был участок Пелюшенко. Большое горе объединяет людей, сплачивает их. Гибель Лящевской объединила окопников, сцементировала в единую семью. Никто не произносил громких речей, никто не агитировал, но все как-то сразу почувствовали себя родными. Молча спустились на дно рва, молча взялись за работу. Об отдыхе будто забыли. Даже Ландык, не разгибаясь, швырял землю до самого вечера.

Только перед закатом солнца, когда привезли ужин, люди выпустили из рук кирки, лопаты, тачки. Медленно опустел темный ров. Окопники готовы были упасть на стерню и забыть обо всем на свете. Но Пелюшенко с несвойственной ему строгостью приказал:

— Без ужина никому не ложиться!

Нехотя мыли натруженные руки, нехотя брались за ложки. Олесь тоже присел к общей миске. Но есть совершенно не хотелось: перед глазами стояла Ольга. Никак не мог поверить, что она ушла от них навсегда. Кому мешала эта кроткая, добрая женщина? За какие грехи пришельцы осиротили ее маленького Сергейку?.. И вдруг ему представилось, что где-то на дороге лежит и его мама с засохшей, как у Ольги, кровью на подбородке. Он изо всех сил тряхнул головой, развязал торопливо сумку и, чтобы утолить жажду, стал жевать недозревшее яблоко. Разровнял газету, в которую дед завернул харчи, машинально пробежал глазами по полосе. Это был «Коммунист» от 14 июня 1941 года.

«Две недели прошло, а 14 июня уже далекая история», — подумал Олесь. И какой-то странной показалась ему статья народного артиста Украины Крушельницкого о творческих успехах Харьковского театра имени Шевченко, и передовая о трудовых успехах дунайских рыбаков, и сводка Наркомзема республики о ходе сева яровых. Но вот его взгляд остановился на сообщении ТАСС.

«…в иностранной печати стали муссировать слухи о близости войны между Германией и СССР. По этим слухам: 1. Германия якобы предъявила СССР претензии территориального и экономического характера, и теперь идут переговоры между СССР и Германией о заключении нового, более тесного соглашения между ними; 2. СССР будто бы отклонил эти претензии, в связи с чем Германия стала сосредоточивать свои войска у границ СССР с целью нападения на СССР; 3. Советский Союз, в свою очередь, якобы стал усиленно готовиться к войне с Германией и сосредоточивает войска у границ последней. Несмотря на очевидную бессмыслицу этих слухов, ответственные круги в Москве все же признали необходимым, ввиду упорного муссирования этих слухов, уполномочить ТАСС заявить, что эти слухи являются неуклюже состряпанной пропагандой враждебных СССР и Германии сил, заинтересованных в дальнейшем расширении и развязывании войны.

ТАСС заявляет, что: 1. Германия не предъявляла СССР никаких претензий и не предлагает какого-либо нового, более тесного соглашения, ввиду чего и переговоры на этот предмет не могли иметь места; 2. по данным СССР, Германия неуклонно соблюдает условия Советско-германского пакта о ненападении, как и Советский Союз, вследствие чего, по мнению советских кругов, слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы…»

Какая горькая ирония судьбы! Олесю стало больно от прочитанного. «Как могло случиться, что ровно за неделю до нападения фашистских орд «ответственные круги» в Москве заявляли на весь свет, что «Германия неуклонно соблюдает условия Советско-германского пакта о ненападении», а всякие упорные «слухи о намерении Германии разорвать пакт и совершить нападение на СССР» лишены всякой почвы и являются «неуклюже состряпанной пропагандой»? Кому понадобилось притупить бдительность советских людей в канун войны?..»

— Ну, что там нового пишут? — без всякого интереса спросила его Оксана.

Олесь не ответил. Смял газету и швырнул ее прочь.

VII

Тогда еще солнце не куталось в дымы пожарищ и вечерами далекие зарева еще не лизали небосвод на западе, но опасность фашистского нашествия уже студено дохнула на столицу Украины, тенью тревоги отразилась на лицах киевлян. Не с каждым днем, а с каждым часом все безлюднее становился город. Будто беспощадная метла выметала из него людей: кого на фронт, кого в далекие края Алтая или Зауралья, а кого на строительство оборонительных сооружений. Пустели квартиры, закрывались учреждения и предприятия. Даже на крупных заводах оставалось такое мизерное количество рабочих, что его едва хватало, чтобы не прекращать производство. Единственными местами, где бурлила жизнь, были райкомы партии и райисполкомы. Совещания, заседания, приемы посетителей. Это там раздувались горны, в которых ковались мечи победы, это там начинались бастионы Киевского укрепрайона.

Агитировать киевлян не было необходимости, каждый знал: кто не защищается, тот гибнет! Напротив, как только стало известно о сооружении вокруг мощного рубежа обороны, в райкомах и райисполкомах сразу же стало многолюдно. Тысячи, десятки тысяч заявлений, устных и письменных, пришлось рассмотреть в те дни киевским партийным органам. Ученые и домохозяйки, актеры и пенсионеры, ученики и инвалиды просили использовать их на строительстве оборонительных сооружений. Но, кроме желания быть полезными Отечеству, у них не было ничего: ни лопат, ни кирок, ни другого инструмента. А где их взять? Пришлось срочно провести рейд по всем товарным складам по выявлению кирок, тачек для перевозки земли, ломов, лопат и создать несколько столярных мастерских для изготовления держаков. А сколько других не менее важных проблем ежедневно, ежечасно возникало перед райкомами! Как доставить тысячи людей к местам работ? Как организовать для них бесперебойное питание, культурно-политическое и санитарное обслуживание? Где разместить окопников на случай ненастья?

Но, несмотря ни на какие трудности, все эти проблемы успешно разрешались, и каждое утро по Васильковскому тракту автомашины вывозили из Киева новые партии окопников. Ежедневно тысячи людей прибывали в Виту-Почтовую и растекались по участкам, чтобы влиться в ряды землекопов.

В бригаду Пелюшенко тоже прибыло пополнение. Худенький, как засохший опенок, низкорослый старичок с непомерно большой головой над узенькими плечами. Приковылял на участок, опираясь на сучковатый посошок. Женщины уже начали работу, потому никто из них не обратил внимания на прибывшего старичка, и он сиротливо маячил над глубоким рвом, как стебель лебеды на юру. Только когда послышался его слабый голосок: «Эй, кто тут старший?», — подняли головы. С любопытством разглядывали живые мощи в полотняных штанах и выцветшем вельветовом пиджачке старинного покроя, наверное еще в прошлом столетии вышедшего из моды.

— Так кому я должен представиться? Кто тут старший?

Из глубины рва послышался нарочитый кашель бухгалтера. Старик снял соломенный брыль, несколько секунд постоял с опущенной головой, точно хотел, чтобы все непременно обратили внимание на его удивительно густую, сплошь седую шевелюру.

— Адам Викентьевич Шепшинский, — отрекомендовался он галантно. — К вам в бригаду прислали на помощь…

Окопницы ахнули от удивления:

— Да какая же от вас может быть помощь, когда вам и хлеб-то нечем жевать?

— И кто только ему дорогу сюда показал!

— Опоздали, дедусь, годиков на сорок со своей помощью…

— Что за глупые шутки! Кому нужна такая помощь?

— Ну, чего раскудахтались! — рассердился Шепшинский. — Никто не думал с вами шутить. Я сам попросился в лучшую бригаду…

— Если не секрет: скажите, что вы собираетесь тут делать? — уперев руки в пышные бедра, спросила Явдоха Нечипайло.

— При желании работа везде найдется.

— Но у нас и лопаты лишней нет.

— А лопата мне совсем ни к чему. Прибыл я не лопатой орудовать, а оказать вам посильную помощь. Может, водички холодной принести или свежую газетку достать. А может, и латку кому наложить. Одежа на такой работе как на огне горит, а я, представьте себе, уже больше пятидесяти лет портняжничаю. Графам, князьям фраки шивал, — он поставил свою корзинку под грушей, давая тем самым понять, что никуда уходить не собирается.

Девчата замолчали. Да и что могли они возразить, если старик говорил правду. Свободный от рытья земли человек очень нужен был в бригаде. Дни стояли жаркие и сухие, тринадцатилетний водонос Миколка, присланный из ближайшего колхоза, не успевал снабжать водой землекопов. Людей мучила жажда, а еще больше голод по фронтовым новостям. Потому и приходилось то и дело отрывать кого-нибудь от работы, чтобы послать к колодцу или в штаб за газетами.

— Ну что же, Адам Викентьевич, беритесь тогда за дело, — примирительным тоном сказала Явдоха. — Вон ведро, идите к колодцу по воду. Завтрак не за горами, а мы еще и глаз не промывали.

Не успел Шепшинский добраться до колодца, как на участке появилась пожилая крестьянка в белом полотняном фартуке, что приносила раньше косу. Поздоровавшись, сняла со спины узелок, разостлала возле груши дерюжку и стала раскладывать на ней только что вынутые из печи пироги, вареную картошку, огурцы, лук. Еще во время первой встречи надумала старушка готовить окопникам завтраки. Но могла ли она одна накормить столько ртов! Потому и пошла по дворам односельчан:

— Дело это, бабы, народное. Видели, какой ров собираются городские вырыть? Не ров — настоящая пропасть. Фашист непременно в ней ноги себе сломает. Вот и надо землекопам харчами помочь. Да и велико ли дело: сварить и по дороге на работу отнести? Может, и нашим детям чужие матери обед сварят…

— Святую правду говоришь, Мотря, — соглашались, кивали головами молодицы. — Будем готовить. Пусть лучше своим достанется, чем Гитлеру отдавать!

Словно сговорившись, женщины окрестных сел тоже решили снабжать киевлян харчами. Каждое утро, еще до восхода солнца, из Виты-Почтовой, Крюковщины, Белгородки, Чабанов, Янковичей, Круглика к линии обороны тянулись с узелками крестьянки, чтобы накормить землекопов. И пусть они не были грозой для врага, пусть в ряду победителей не называют имен тех простых колхозниц, но знайте, грядущие поколения: безымянные труженицы, которые носили окопникам еду, перевязывали раненых, поили усталых бойцов и показывали глухие тропы окруженцам, тоже ковали нашу общую великую победу!

Не прошло с начала завтрака и получаса, как бригада пелюшенковцев снова вгрызалась в землю. И снова стонала земля под ударами кирок, снова кровавыми волдырями покрывались ладони. Метр за метром вырастал глубокий ров на подступах к Киеву, и ни жажда, ни усталость не могли остановить это пусть и медленное, но непрестанное продвижение землекопов. Даже Ландык, который с детства боялся лопаты, как черт ладана, не отставал от других. Поэтому бригада с первого дня держала первенство в соревновании по центральному сектору, и не сегодня завтра ей должны были вручить переходящее знамя…

Солнце приближалось к зениту, когда наблюдатель за воздухом заколотил в рельс: тревога! Вражеские самолеты! Точно вспугнутые птицы, бросились окопницы врассыпную. В высоком жите замелькали тугие косы, голые икры, загоревшие спины. Люди искали укрытия. Одни пелюшенковцы не разбегались по полю. Повтыкали деловито лопаты в землю, будто собирались идти на обед, и плашмя улеглись на дне рва. Не лег лишь Химчук. Завидев в небе «мессеров», он следил за их приближением. И если бы в ту минуту кто-нибудь пригляделся к нему, то заметил бы, как лицо его покрывается обильным потом, как подламываются ноги, как беззвучно шепчут губы.

— А Кушниренко ведь не дрогнул… Кушниренко выстоял!..

Стремительно приближались вражеские самолеты. Вот затрещал сухо пулемет, точно кто-то раздирал на мелкие куски брезент. А Химчук продолжал стоять. Вот распластанная тень бомбардировщика мелькнула на участке соседней бригады. Вот самолет словно застыл на какую-то долю секунды над его головой. И тут Олесю показалось, что он узнал в кабине хохочущего фашиста. Неужели и сегодня явился тот самый гад, который с ухмылкой расстрелял мать Сергейки? Наверное, для него эти налеты были веселой прогулкой, наверное, ему доставляло наслаждение видеть смерть безоружных тружеников, наверное, он был доволен тем, что его боятся, что перед ним падают…

— Врешь, не склоню головы! — вырвалось у Олеся, и он изо всех сил ударил в землю киркой. Другой раз, третий…

Оксана подняла голову и ахнула:

— Ложись, сумасшедший! Они новый разворот делают!..

Но Олесь не услышал ее отчаянного крика. Какое-то время она смотрела то на хлопца, то на немецкие самолеты, описывавшие в небе полукруг, а затем поднялась на ноги и стала рядом с Олесем. И уже не одна, а две пары рук долбили кирками глинистую землю.

Пелюшенковцы подняли головы. Уж не свихнулась ли эта парочка, что игнорирует вражеские пули? Но вскоре женщины одна за другой стали присоединяться к Олесю и Оксане. А через некоторое время уже вся бригада, несмотря на рев самолетов и пулеметный треск, продолжала свое трудовое наступление.

О, сколько земли перебросали за войну неутомимые женские руки! Будущие историки, наверное, точно подсчитают, какие огромные средства дымом развеивались каждодневно на полях сражений, каких астрономических жертв стоила нашему народу война, но вряд ли им удастся подсчитать те титанические усилия, что были затрачены советскими женщинами на рытье окопов, землянок, блиндажей, траншей, противотанковых рвов. Нет, никакой науке это не под силу! Бригада Пелюшенко была лишь крохотной частицей многомиллионной армии тружеников войны.

…Налет кончился. Люди повсеместно снова приступили к изнурительной работе. О поступке Химчука в бригаде, пожалуй, и забыли бы, если бы не Шепшинский. Уже к вечеру, вернувшись от колодца с ведром воды, он стал рассказывать:

— Знали бы вы, что я возле криницы услышал. Уверен, вам и во сне такое не привидится. Во время сегодняшнего налета один молодчина на соседнем участке поклялся, что не склонит головы перед фашистом, выстоит под пулями. И что же вы думаете? Выстоял! Среди голого поля выстоял. Гитлеровцы его и пулями секли, и бомбы на него бросали, а он хоть бы тебе что. Точно заговоренный, долбил землю. Люди, видя это, становились с ним рядом и работали. И ни одна фашистская пуля никого не задела…

И Адам Викентьевич, не жалея красок, расписывал, как только мог, того смельчака. А девчата лишь переглядывались да усмехались. Наконец Оксана не выдержала:

— Так говорите, будто сами этого героя видели?

— А то как же! Ясное дело, видел. Издали, правда, но видел. Такой, знаете, здоровенный, в плечах косая сажень, а ручищи…

— И что вы, дедушка, байки нам травите. Это ведь Олесь наш не склонил головы перед фашистом во время налета.

Старик смущенно заморгал воспаленными веками, однако не растерялся:

— А я что сказал? Может, и Олесь. У меня же зрение никудышное, мог и не разглядеть…

VIII

Во время ужина было объявлено, что из Киева прибыли артисты и в перелеске дадут концерт.

— Лопаты бы им в руки, дармоедам, больше было бы пользы, — забубнил недовольно Ландык.

На него зашикали со всех сторон:

— Чтоб у тебя язык отсох такое говорить!

— Кто-кто, а ты не перетрудишься…

Всей бригадой пелюшенковцы отправились на концерт. Театром служил широченный ров близ Васильковского шоссе, выкопанный еще до революции для железнодорожной колеи, которую, однако, так и не проложили. На дне рва вместо сцены стояла автомашина с открытыми бортами, а окрестные склоны заняли, как в настоящем амфитеатре, тысячи зрителей.

Близорукий Химчук в обществе Оксаны и Шепшинского пристроился возле «сцены». Ждали появления артистов.

Вот торжественно зазвучали фанфары. На кузове появился стройный лейтенант. Звонким голосом он приветствовал посланцев столицы Украины на сооружении рубежей обороны и стал декламировать:

Ти, земле, наша рідная, святая!

Ти, Батьківщино, люба, золотая!

Це знову напад? З ворогом двобій?

Ми чуєм, нене! Ми йдемо на бій!

Сначала аудитория слушала молча, потом пламенные слова вместе с артистом стали произносить тысячи голосов. Это стихотворение Тычины знал тогда почти каждый киевлянин, оно было для всех своеобразным гимном сурового сорок первого года.

— Ми чуєм, нене! Ми йдемо на бій! — грозно разносилось над вечерними полями.

После лейтенанта двое артистов исполняли сатирические куплеты о фашистских главарях. Сколько смеху было! Но сильнее всех разбередила души окопников черноокая бандуристка. Она предстала перед ними в вышитой украинской сорочке, с яркими лентами в косах, в плахте, словно прилетела в эти места из иных, сказочных краев.

«Да ведь это Женя Брамова! — чуть не вскрикнул Олесь, узнав свою бывшую однокурсницу по консерватории. — Как она тут очутилась? Ведь Женя должна была поступать в аспирантуру…»

Пела она «Повій, вітре, на Вкраїну». Пела вдохновенно, будто выплакивала в песне свою тоску. И сотни глаз затуманились слезой. Умолк последний аккорд, а никто даже не шелохнулся. Только некоторое время спустя, словно опомнившись, толпа взорвалась громом аплодисментов.

— Молодец, Женя!

Она, видимо, услышала голос Олеся, потому что стала разыскивать его глазами. И вот взгляды их встретились… Толпа гремела аплодисментами, не желая отпускать ее. Женя снова села на табурет, улыбнулась и коснулась пальцами струн. Они застонали, зарыдали, переплелись с низким голосом:

Чуєш, брате мій, товаришу мій,

Відлітають сірим шнуром журавлі у вирій.

Кличуть: кру, кру, кру,

В чужині помру.

Заки море перелечу,

Крилонька зітру…

Перед глазами Олеся заволновалось, зарябило бескрайнее море. И в мутной вышине журавлиный клин. Хватит ли им сил достичь заветного берега? И ему вдруг почудилось, что вместе с журавлями летит и он над бушующим морем, за которым где-то находятся его Золотые Ворота. Чувствует, что его покидают последние силы, что волны вот-вот его поглотят…

Мерехтить в очах

безконечний шлях,

Гине, гине в сірій мряці

слід по журавлях…[7]

После концерта Брамова разыскала Олеся, бросилась к нему, обняла, как родного:

— Вот кого не ожидала встретить! Как ты тут оказался? Ну, рассказывай, рассказывай.

Противоречивые чувства всколыхнулись в душе Олеся. Ему было и радостно, что в такое трудное время встретил хорошего человека, и вместе с тем побаивался этой встречи. Снова начнутся расспросы о житье-бытье, снова компромиссы с совестью, недомолвки…

— Ну, что же ты молчишь?

— Думаю, как покороче отчитаться.

— А я не тороплюсь. Хочешь, пойдем куда-нибудь на безлюдье…

Не спеша они побрели лугом к Сиверке.

— Я тоже собираюсь задать тебе тысячу и один вопрос. И на все хочу получить ответ. Поняла?

— Олесь, тебе не удастся меня перехитрить. Чтобы ты не лукавил, я первой отвечу на тысячу твоих вопросов… Успешно сдала выпускные экзамены. Это раз. А два — буду осенью поступать в аспирантуру. Сейчас собираюсь на фронт. Уверена, это будет лучшей подготовкой к аспирантуре. С тебя хватит?

«А чем я могу похвалиться? Да и кто я сейчас такой? Без определенного места в жизни, без ясной цели…»

— Ну, а у меня самая главная новость — болезнь, — начал деланно бодро, только бы она не стала сочувствовать его горю. — Почти два месяца провалялся в постели. Выздоровел — подался на село к знакомым. Если бы не заварилась эта каша с Германией, пожалуй, до осени бы там остался. А сейчас вот записался в окопники.

Он не предполагал, что ей хорошо известна его университетская одиссея. Поэтому удивился, когда Женя, остановившись и взяв его за руку, сказала:

— Ну вот, ты всегда такой… Появишься на мгновение, а потом на целую вечность исчезнешь. И даже во время этих редких встреч не бываешь искренним, откровенным. А ты знаешь, как мне иногда хочется побыть с тобой! Только не подумай, что я в тебя до чертиков влюблена. Нет, я верна своему Марату. Но порой становится так тяжело… И тогда я готова мчаться к тебе хоть на край земли. Так почему же ты обижаешь меня своей неискренностью? Неужели тебе нечем поделиться со мной, послушать моего, пусть и не всегда мудрого, совета? Боишься, что не пойму? Ищешь каких-то исключительных собеседников? Их не будет, поверь!

Женя обиженно замолчала и не спеша пошла дальше. А Олесь так и продолжал стоять. Сколько хороших, душевных людей встречалось ему на жизненном пути, но почему-то никто из них не был с ним так беспощадно откровенен, как эта удивительная девушка. Многие словно бы не замечали его терзаний, а если случалось, он спотыкался в жизни, одни отворачивались, а другие начинали сюсюкать. И только Женя была с ним как сама с собой: правдивой, искренней, преданной. Догнал ее, крепко сжал руку.

— Спасибо! За все спасибо, родная. Как жаль, что раньше я не знал, какой у меня есть хороший и надежный товарищ.

— Сам виноват. Зачем запираешь душу от всего мира на сто замков? Зачем давал повод судить о тебе только по догадкам? А догадки ведь редко бывают достоверными. Без друзей, которые понимали бы тебя, жить невозможно. Одного житейские бури легко сметут с дороги. Ищи дружеских, способных поддержать тебя рук…

Олесь улыбнулся от радости. Нет, никакие бури его не сметут, если рядом будет такой человек!

— В самом деле, зачем нужны замки, если нет воров?

— Что ты сказал?

— Говорю: зачем запирать душу, если вокруг столько прекрасных людей!

Долго говорили они, бродя по берегам Сиверки. Говорили об обычных, будничных вещах, на которые прежде Олесь закрывал глаза, но которые приобрели сейчас такую привлекательность. Пожалуй, впервые так остро ощутил он, что жизнь слагается не только из подвигов, но и из незначительных на первый взгляд поступков. И все это благодаря Жене…

На свой участок возвращался поздно. Стояла теплая июльская ночь. Он осторожно шел по высокому, нескошенному житу, прислушиваясь, как стрекочут на все лады кузнечики да где-то неподалеку перекликаются перепела. А колосья так таинственно и нежно шептались вокруг, что хотелось идти и идти, глядеть и глядеть в звездное небо и забыть, что где-то рвутся снаряды, стонет и корчится в муках земля. Лишь мелодия, услышанная на концерте, навевала неясную грусть.

…Заки море перелечу,

Крилонька зітру…

«Интересно, удастся ли мне перелететь это огненное море? — спросил себя Олесь и сразу же вспомнил: «Ищи дружеских рук…» А где эти дружеские руки? Да и я ли один их сейчас ищу?..»

Не заметил, как полевой межой дошел до громадной насыпи над противотанковым рвом. Оглянулся, чтобы определить, по какую сторону находится участок их бригады, и вдруг увидел поодаль фигуру в белом. Подошел ближе — Оксана. Она стояла, закинув руки за голову, и грустно смотрела в темное небо. То ли не замечала его, то ли не хотела замечать.

— Кто она? Студентка? — спросила неприязненно, когда Олесь уже прошел мимо.

— Когда-то вместе учились…

— Красивая.

— Женя — хороший товарищ.

— Ну, это тебе лучше знать.

— А ты почему здесь?

Оксана опустила руки и покосилась на него так, что даже в темноте Олесь почувствовал ее гневный взгляд.

— Вчерашний день ищу…

«Что это с ней? — пожал плечами. — С Ландыком снова поссорилась или дурное известие получила?»

В последние дни получалось почему-то так, что они почти всюду были вместе. Рядом работали, рядом садились обедать, а вечерами вместе ходили на реку купаться. Но он не мог ее понять и все время ждал какой-нибудь выходки. Оксана могла во весь голос заявить, чтобы повар не давал каши Ландыку, или же ни с того ни с сего укладывалась спать на снопах рядом с ним. Что-то дикое, необузданное было в ее характере. И все же она чем-то привлекала Олеся. Возможно, именно своим необузданным нравом, а может, большим тяготением к знаниям. Часто, очень часто она просила его рассказать историю скифских курганов или об «университетах» Максима Горького, ей нравились стихи Бернса и «Одиссея» Гомера. Олесь даже смущался, видя, с каким вниманием слушает она его нехитрые рассказы. И все услышанное усваивала с какою-то поразительной легкостью. Но случалось, на Оксану будто черная туча находила. Тогда она становилась резкой, неприветливой, как вот в этот вечер.

— Ну, чего же стоять здесь, — вдруг сказала ласково. — Скоро утро, надо идти спать…

IX

Олесь изо всех сил взмахнул лопатой, но выбросить землю из рва так и не смог. Сухой, как порох, суглинок посыпался на спины женщин.

— Кому там застило?

— Что, Химчук, заснул?

Он выпрямился, вытер рукой пот с лица и бросил умоляющий взгляд на небо, которое от многодневного зноя было пыльно-желтоватое, мутное. Солнце уже висело над горизонтом и вот-вот должно было скрыться за земляной насыпью. Тени заполнили многокилометровый коридор противотанкового рва, прорубленного в полях киевлянами. Олесь устало смежил веки: «Скоро ночь, а с нею — отдых. Только бы продержаться…» Снова принялся выбрасывать наверх землю, но лопата стала такой тяжелой, словно была чугунная. Она то и дело выскальзывала из его дрожащих рук, переворачивалась, липла к земле, как к магниту. Со страхом он почувствовал: не хватит сил, чтобы проработать еще несколько часов.

Еще утром представитель командования, осмотрев участок Пелюшенко, сказал: ров полностью отвечает фортификационным требованиям, стоило бы только углубить штыка на два-три. Бригада решила до вечера вынуть последние кубометры земли, чтобы завершить работу сегодня же. Трудились, не разгибая спин. Но многодневный тяжелый труд давал себя знать: саднили натертые ладони, тупо ныли спины, кружились головы.

Олесь снова выпрямился и посмотрел на солнце. А оно, окаянное, будто застыло на месте.

— Устал? — тяжело дыша, спросила Оксана.

— Не то чтобы устал… Просто держак стал скользкий от пота. Не могу удержать…

Шесть дней с утра до ночи ковырял он землю. Шесть дней на его ладонях вспухали, как на дрожжах, пузыри, лопались и превращались в кровавое месиво. Но он обматывал ладони кусками разорванной майки и снова брался за лопату и не выпускал ее по четырнадцать часов кряду. В последнее время уже не раз замечал, как меняется его характер: каким-то равнодушным он становился ко всему. Даже и вести с фронтов не всегда интересовали. Непривычный к физическому труду, он буквально выбивался из сил, чтобы не отставать от других. И не отставал. Но сегодня почувствовал, что уже не в состоянии держать лопату.

Это заметила и Оксана. И хотя у самой кожа на ладонях давно потрескалась, решила ему помочь.

— Линии не выдерживаешь! Почему на мой участок зарываешься? — рассердился он.

— А тебе что, жаль?

— Порядок должен быть.

— Порядок здесь один: чем быстрее кончим, тем лучше.

Оксана говорила еще что-то, но он не мог понять. Держак обжигал ладони так, словно был сделан из раскаленного железа. Олесь боялся, что если выпустит лопату, то никакая сила не заставит ее поднять.

«Ты не должен думать об усталости, — убеждал он себя. — Ты не имеешь права сдаваться! Разве девушкам легче? Глянь на их согнутые спины… А погляди на Пелюшенко. Кажется, самый легкий ветерок свалит его с ног, а он через не могу трудится и никому не жалуется на свои недуги. Откуда только силы у него берутся?»

— Ты что бормочешь? — Оксана удивленно посмотрела на Олеся.

— Да это я о своем…

Работу бригада закончила перед заходом солнца. Разровняв дно рва, девчата выбрались на насыпь, как пьяные, и застыли. Смотрели на широченный земляной коридор и не верили, что все это сделано их руками. Казалось невероятным, что за шесть дней киевлянам удалось распороть эти поля пополам черной пропастью. И чем дольше смотрели на многокилометровый противотанковый ров, тем большей гордостью преисполнялись их сердца. Конечно же фашист сломает ноги на этих рубежах! Не одолеть ему такое препятствие!

И вдруг увидели себя в каком-то новом свете. Изможденные, запыленные, с облупившимися носами, они казались друг другу в эти минуты особенно красивыми и сильными. Потому что не отступили ни перед зноем, ни перед усталостью, ни перед вражескими пулями и выполнили важное боевое задание. Но радовались они не только собственному успеху. Ведь через день-два наступят такие же минуты и на других участках, и тогда столица Украины окажется в неприступном кольце противотанковых рвов, эскарпов, проволочных заграждений, минных полей. Пусть попробует фашист одолеть такую крепость!

Известие о том, что бригада Пелюшенко первой закончила свой участок работы, моментально разнеслось по всему центральному сектору. Из соседних бригад приходили делегаты, чтобы собственными глазами увидеть, верны ли эти слухи. Хотя боевые листки ежедневно писали об успехах пелюшенковцев, не всем верилось, что за шесть дней можно выполнить такое задание. Вот и приходили, удивлялись. А были и такие, что спускались на дно рва и тщательно промеряли, не нарушены ли инженерные требования. Но придраться было не к чему. И все же пелюшенковцы с некоторой тревогой ждали прибытия комиссии, которая должна была принять выполненную ими работу…


— Химчук?! Вот неожиданность. А ну, подойди, подойди, почеломкаемся, — высокий, статный, в военной форме Остапчук радостно протянул руки и шагнул навстречу Олесю.

Окопники удивленно переглянулись: не родственники ли?

— Мой бывший студент, — пояснил секретарь райкома. — Как он тут, не осрамил своих учителей?

— Что вы? Побольше бы таких учеников…

Антон Филимонович внешне почти не изменился. Такой же подтянутый, полный сил и энергии, чисто выбритый. Разве что черты лица несколько огрубели и сделались выразительнее, да под глазами появились синеватые тени, какие бывают от недосыпания.

— Приятно слышать, что наша наука не пропала даром, — пожимал Остапчук руки окопникам.

Олесь, как никогда прежде, был рад этой встрече. Ему так хотелось посоветоваться с этим добрым, душевным человеком, но поговорить им так и не удалось. Остапчук вместе с военными специалистами осмотрел противотанковый ров, вручил бригаде Пелюшенко переходящее знамя за первенство в соревновании и сообщил, что на следующее утро машины могут отправить желающих в Киев.

Наступила тишина.

Первым заговорил Пелюшенко. Худющий, сгорбленный, желтый. И начал так:

— Право вернуться в Киев мы, конечно, завоевали. Но совесть… Совесть, по-моему, не дозволит нам этого… Что же это получается? Наша бригада закончила свой участок, но найдутся и такие, что не успеют кончить работы до подхода врага. И через эти места фашист попрет всем скопом. И тогда пшик от всех наших стараний выйдет. Я думаю: рано нам в Киев возвращаться. Не поденщину отбываем. Соседям надо помочь!

Все словно онемели. Людям страшно было даже подумать, что завтра снова надо будет опускаться в черную пропасть и до тошноты в пыли и духоте под палящим солнцем и вражескими пулями с утра и до вечера израненными руками долбить неподатливую землю.

— Поймите, возможно, мы проклянем себя впоследствии, что ушли отсюда. Несколько дней мук, возможно, помогут отвратить угрозу… Да что мук — жизнь отдать не жаль, только бы знать, что недаром!

Вот такие слова говорил своим побратимам неприметный бухгалтер.

— Правильно, Петро Иосифович, — Оксана впервые назвала бригадира по имени-отчеству. — Добавить к вашим словам нечего: остаюсь вместе с вами!

— Все останемся! — поддержала ее пышногрудая Явдоха.

Но ее оборвал грубый мужской голос:

— Ты за себя расписывайся! Осточертело раком тут торчать. Поможет этот ров, как мертвому кадило. У немца — техника, самолеты. Что ему какая-то канава…

Остапчук молча наблюдал за перепалкой. Собственно, вмешиваться в разговор не было необходимости: Ландыка сразу же осадили.

— Слушай, ты, перетрудившийся, никто тебя здесь держать не собирается, — послышалось в ответ. — Катись отсюда хоть сейчас. А чтобы никто не ныл, что его оставили тут насильно, проведем опрос. Начинай, бригадир.

Пелюшенко встал, начал поочередно обращаться к каждому:

— Едешь домой или остаешься?

— Остаюсь.

— Остаюсь.

— Еду…

Олесь точно знал, что работать больше он никак не сможет. Потому что сегодня ему не то что лопата — собственная тень казалась невероятно тяжелой. Но когда черед дошел до него, твердо сказал:

— Остаюсь!

Остапчук откровенно гордился этими скромными тружениками. Забыв о жгучих мозолях, они поклялись не возвращаться в Киев, пока не будет сооружена вся линия обороны. Не в одной бригаде побывал он за эти дни и всюду видел, с каким энтузиазмом работают киевляне. Несмотря на черные вести с фронтов, они верили, что на этих, созданных их руками рубежах произойдет долгожданный перелом, что именно здесь решится к лучшему судьба войны.

Смеркалось, когда Остапчук стал прощаться с пелюшенковцами. Подошел к Химчуку:

— Я рад за тебя, Олесь. В хорошей семье так и водится: какие бы ссоры ни возникали, а когда вспыхивает пожар, все дружно берутся за ведра с водой. А вернешься в Киев, заходи. У меня к тебе чрезвычайно важный и серьезный разговор.

Уехал Остапчук, оставив в душе хлопца воспоминания о минувших днях. О днях, которых Олесь не ценил, а теперь об этом так сожалел. Он жил раньше только мечтами о будущем. И вот это будущее стало сегодняшним днем. А как он его встретил? Без друзей, без определенных намерений, один в сумасшедшем водовороте. Остапчук рад за него… А чему радоваться?

Отколовшись от своих, он сел на насыпи. Охватил распухшими руками колени и опустил на них голову. Равнодушно смотрел на долину, где над Сиверком сновали легкие туманы, а мыслями был в Киеве. Бродил в воображении по университетским коридорам, разговаривал со Светланой, гладил мамины руки. Где-то она сейчас, его хорошая, терпеливая мама?..

— Грустишь?

Поднял голову — рядом сидела Оксана, как и он, охватив руками колени.

— Просто замечтался.

— Единственное утешение. Помолчали.

— А та бандуристка где?

— На фронте уже, наверное.

— Смелая…

— Почему это ты ее вспомнила?

— Песню хорошую пела. Никак из памяти не выходит… — И Оксана начала напевать «Чуєш, брате мій». В ее голосе было столько скорби, столько непередаваемой тоски, словно она рыдала без слов, одним сердцем. — А она, наверное, умная…

— Кто?

— Бандуристка.

— Да, Женя умница.

— Я тоже хотела учиться, — с горечью сказала после паузы Оксана. — Так хотела… Не вышло! Пока война не началась, еще была какая-то надежда, а теперь… Теперь все кончено!

Олесь даже рот раскрыл от удивления. Неужели это та дерзкая Оксана, которую в бригаде все побаиваются? Откуда в ее голосе эти тоскующие нотки?

— Знаешь, врачом хотела стать. Отец мой врачом был, и люди к нему, как к отцу родному, относились. Мне тоже хотелось сделать для людей что-то хорошее-хорошее. Чтобы и меня любили… Не вздумай только жалеть — ненавижу!

Олесь улыбнулся: сильные жалости не терпят.

X

В эту ночь Олесь долго не мог уснуть. Бередили душу мрачные мысли, не давали покоя руки. И за голову их закидывал, и кверху поднимал, но боль не унималась. В ладонях кололо, дергало, пальцы, казалось, вот-вот начнут трескаться, так опухли. Уже и за полночь повернуло, а он никак не мог уснуть. Душно, тошно. Не вытерпел, глухо застонал.

— Болят? — спросила Оксана тихо.

— Болят…

Послышалось, как зашуршала солома, заплескалась в бочке вода. Затем Оксана подошла к нему с миской в руках.

— Окуни пальцы, легче будет. Я так каждую ночь делаю.

Олесь сунул руки в прохладную воду и сразу почувствовал, как перестало жечь в ладонях, стихла боль, хотя суставы и ныли. Блаженно закрыл глаза.

…Сон его был короток и неспокоен. Привиделось, будто лежит он где-то посреди дороги, а по ней беспрерывно скачут кони. И спину ему топчут копытами, и ноги, но больше всего достается ладоням. Ни одной косточки целой не осталось. Он и ворочался, и отползти пробовал, выкатиться из-под копыт, но так и не смог, пока не проснулся. Раскрыл глаза — утро. Солнце вот-вот выглянет из-за горизонта. Неподалеку, будто призрак, стоит Пелюшенко, рядом с ним уполномоченный райкома партии. Наверное, обмозговывают, на какие участки развести людей.

Олесь приподнялся на локоть, стараясь достать рушник из сумки, служившей ему подушкой, и ужаснулся — пальцы точно деревянные. Ни согнуть их, ни пошевелить ими. Боль, правда, несколько поутихла за ночь, но они так посинели, так распухли и растопырились, что напоминали резиновую перчатку, надутую воздухом. Попытался было помассировать руку об руку — точно бритвой резануло. Встал, подошел к бочке с водой.

Бригада просыпалась вяло, нехотя. Девчата с трудом отрывали от земли тяжелые, непричесанные головы, со стонами поднимались на ноги. И к Химчуку:

— Ты что над бочкой ворожишь?

— Любуюсь своей физиономией…

— Да она у тебя такая, что детям на ночь не показывай.

Олесь попросил Шепшинского полить на руки. Старик охотно согласился, заковылял к бочке под грушей. Но только увидел посиневшие пальцы юноши, закричал:

— О, людоньки! Вы только поглядите, что у него с руками…

Окопницы обступили хлопца:

— Да ты что, очумел? Сейчас же в медпункт!

Пришлось идти к фельдшеру. Тот осмотрел Олесевы ладони и присвистнул:

— Немедленно в госпиталь! Тут гангреной пахнет… Выходи сейчас же на мостовую, я еду в Киев и заберу тебя.

Не спеша Олесь собрал свои пожитки, попрощался с товарищами. Еще раз посмотрел на вырытый ров и, опустив голову, зашагал к Васильковскому шоссе. Оксана пошла за ним.

— Ну, вот мы и расстаемся… — заговорила она первой.

— В Киеве встретимся.

— Тут не знаешь, что до вечера может случиться.

— И то правда.

— А что дома будешь делать?

— Еще не знаю…

На обочине шоссе Олесь бросил в полынь сумку и остановился, поджидая машину. Печальная, поникшая стояла перед ним Оксана. Пальцы судорожно обрывали желтые лепестки на стебле зверобоя, как будто она ворожила по народному обычаю. Олесь глянул на ее большие, темные от загара руки, золотившиеся в лучах утреннего солнца нежными волосками, и такими привлекательными показались они ему, что даже удивился, как не замечал этого раньше. И ему нестерпимо захотелось погладить эти руки, прижать к своим щекам. Но он лишь вздохнул:

— Ты прости, Оксана, если обидел тебя невзначай. Я не хотел этого…

А она ждала, очень ждала от него других слов. Думала, скажет: «Ты береги себя, Оксана». Потом спросит ее адрес, чтобы навестить. Но он ничего не спросил.

На дороге появилась машина с красным крестом на борту. Завизжали тормоза, из кабины высунулся фельдшер:

— В кузов сам взберешься или помочь?

— Сам… — и виновато улыбнулся девушке. — Ну, вот и машина. Прощай!

Ничего не ответила. Только руки задрожали мелко-мелко, выпустили общипанный стебелек. А когда машина тронулась, она упала на запорошенную полынь и впервые за последние годы горько зарыдала…


— Нашего полку прибыло, — раздался низкий голос, как только Олесь перевалился через борт в кузов.

Говорил пожилой мужчина с суровым, испещренным резкими морщинами лицом. Он полулежал на соломе головой к кабине и вылущивал узловатыми пальцами из колосков зерна.

— Ну, так чего сидите у заднего борта? Там из вас всю душу вытрясет. Пробирайтесь к кабине.

Незнакомец улыбнулся. Но улыбка как-то не шла к его лицу с крутым высоким лбом, мохнатыми бровями и тяжелым подбородком. В каждой черточке как бы отражалась суровость и замкнутость. И даже большие темно-голубые глаза хоть и были красивыми, отдавали холодом. Они-то и показались Олесю знакомыми. Но где, когда их видел? Осторожно перебрался через лежавшую, укрытую с головой женщину.

— Значит, отвоевались? — показал глазами на забинтованные руки Олеся попутчик. — И чем же клюнуло?

— Пустяки. Нарывы от мозолей…

— Ну, знаете, с такими «пустяками» шутки плохи. На моих глазах одному каменщику в Швеции из-за таких нарывов кисти обеих рук отняли.

— А вы что, в Швеции бывали? — чтобы переменить тему разговора, спросил Олесь.

— Приходилось.

Обгоняя колонну беженцев, санитарная автомашина свернула на обочину и запрыгала по кочкам. Женщина, лежавшая молча, охватив руками забинтованную голову, вдруг закричала нечеловеческим голосом. Мужчина, говоривший с Олесем, схватился за правую ногу, закусил губу. А за бортом, как предвестник страшной беды, катился ошалелый поток беженцев. Ржание коней, скрип немазаных колес, детский плач и топот тысяч ног слились в раздирающий душу клекот. Ни ливень, ни зной не останавливали этой колонны. Изо дня в день катились по дороге возы, телеги, брички, арбы, наспех заваленные домашним скарбом. День за днем за телегами мерили бесконечные километры женщины, дети, подростки. Измученные, обветренные, голодные, пылили они через поля и перелески, сами не ведая куда. На восток, за Днепр, к спасению. Над их головами то и дело появлялись штурмовики с черными крестами, и не одна мать, выронив из рук дитя, падала замертво в горячую придорожную пыль, а оставшиеся шли, шли, шли… И никто не знал, когда кончится этот страшный поход, через неделю, через две, через месяц…

Обогнав вереницу беженцев, машина снова покатилась по шоссе. Когда подъезжали к Киеву, Олесь заметил бесконечные бугры вдоль Голосеевского леса, в котором до войны киевляне проводили свой досуг. Пригляделся внимательнее — насыпи над противотанковыми рвами. А вскоре он убедился, что это была вторая линия оборонительных сооружений. И все же ему трудно было представить, что о стены Киева уже ударилась своими огненными валами война.

Город поразил Олеся чистотой и опрятностью. После окопов странным показались и ярко-алые цветы на клумбах, и уютные парки, и пестрые театральные афиши. Возникало ощущение, что он перешагнул невидимую грань, за которой остались все ужасы и скитания. Но чем пристальнее вглядывался он в облик города, тем быстрее развеивалась эта временная иллюзия. Необычные, аршинного размера буквы на стенах домов: «Бомбоубежище», «Сандружина». Оклеенные белыми крестами оконные стекла. Все это свидетельствовало, что на киевские улицы уже ступила война и только благодаря стараниям горожан не видно было пока ее опустошительных следов. Он обратил внимание, что в городе совсем не слышно автомобильных гудков, а тротуары почти безлюдны. Лишь кое-где промелькнет сгорбленная спина старушки или вихрастая голова подростка — трудоспособное же население словно вымерло.

Как только машина въехала в высокие ворота госпиталя, к ней подбежали с носилками санитары. Осмотрев прибывших, первой понесли на перевязку женщину, которая была без сознания. Олесь выпрыгнул из кузова, встал в стороне под ветвистым каштаном. Удивило большое количество людей, сидевших на земле или сновавших бесцельно по госпитальному двору. И это были легкораненые, которым разрешалось ходить. «А сколько же таких, которые света не видят от боли, кого не носят ноги, которые лежат в больничных корпусах? И это в Киеве, за много километров от фронта… А что же там, на передовых позициях?..»

— Папочка! Родненький! — вдруг прозвучало рядом с Олесем.

Оглянулся — девушка в белом халате мчалась к их машине. Подбежала к носилкам, на которых уже сидел его спутник со сломанной ногой, опустилась на колени, обхватила его седую голову руками. Она смеялась и плакала, целовала крутой лоб и гладила лицо. Светлана!..

— Что же ты плачешь, доченька? Видишь: жив, здоров. Пуля не взяла, так сам в беду попал: вчера в ров свалился…

Светлана прижалась щекой к руке отца.

Санитары топтались возле носилок, не осмеливаясь мешать встрече дочери с отцом. Наконец Светлана поднялась и встретилась взглядом с Олесем.

— Олесь?! Да не может быть! Неужели это ты? — Бросилась к нему, но тут же остановилась, испуганно надломив брови. — Что с твоими руками?

— Пустяки! Нужно сделать перевязку.

Пошли вслед за санитарами, несшими Дмитрия Крутояра в четырехэтажный корпус хирургического отделения. Олесь заметил, что Светлана за последние месяцы сильно изменилась. Стала солиднее, серьезнее, сдержаннее в движениях. От нее он узнал, что университет уже эвакуирован в Харьков, что большинство студентов добровольно ушли на фронт или работают в госпиталях…

— Всех, всех наших разнесло по свету… Я вчера получила от Андрея письмо…

— Светлана! — позвала женщина из перевязочной. — А я вас ищу. Профессор уже дважды спрашивал. Немедленно идите в операционную!

Девушка кивнула головой:

— Вот только товарища отведу.

Но женщина даже слушать не стала?

— Без вас отведут. Идите скорее!

— Ну, до встречи, — Светлана помахала ему рукой и на ходу добавила: — Заходи же к нам. Непременно!

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

…Вдали медно запела труба. Надрывно, призывно. Через мгновение с противоположной стороны ей откликнулась другая. Потом к этому дуэту присоединилась третья. А вскоре весь Броварской лес наполнился перекличкой десятков горнов. Было ясно: объявлялась боевая тревога.

Сводный коммунистический батальон она застала на отдаленном, недавно оборудованном полигоне над придеснянскими оврагами. С раннего утра и до позднего вечера под ливнями и палящим солнцем разравнивали вчерашние студенты своими запавшими животами глинистую почву, овладевая соленой солдатской наукой. Но как только прозвучал призывный клич трубы, стремглав бросились к лагерю, привычно выстраиваясь на ходу в колонну. Спотыкаясь о пни и корневища, мчались по косогору в мокрых от пота гимнастерках, с черными, как у трубочистов, лицами. Скрипел песок на зубах, трещал под ногами лесной сушняк, глухо стонала земля…

Военный лагерь напоминал потревоженный улей. С многочисленных полигонов сюда спешно стягивались учебные стрелковые подразделения. Вдоль линеек, где строились бойцы, носились запыхавшиеся связные, в автопарках ревели заведенные моторы. Громко, словно намереваясь перекричать друг друга, отдавали распоряжения командиры.

Прихватив в палатках вещевые мешки, фляги, подсумки для патронов, комбатовцы вышли на линейку. Не успели как следует приладить на себе войсковое снаряжение, как раздалась команда:

— Коммунистический, за мной бегом!..

Рванулся с места первый взвод. За ним — второй, третий. Рота за ротой потянулись по пыльной песчаной дороге. Бежали споро и молча. Слышалось лишь натруженное сопение, поскрипывание ремней и позвякивание металла. Никто из этих вчерашних пытливых философов и не подумал поинтересоваться: куда бегут они из последних сил, почему так спешат? Тревога никого не удивила. Сколько их было уже, этих тревог! За время учебы в Броварском летнем лагере все привыкли к неспокойным солдатским будням с их постоянными тревогами, ночными марш-бросками нередко под проливным дождем и громобоями.

Но когда лес и прилегающие к нему пустыри остались позади, а до железнодорожного полустанка оставалось не более полутора-двух километров, забеспокоились. Куда же их гонят? По предварительным данным, их коммунистический батальон готовился к боевым действиям в тылу врага, и предполагалось, что перебрасывать его через линию фронта будут в глубокой тайне, А какая же это тайна, если несколько сот вооруженных комбатовцев с полной выкладкой бегут днем на виду у всех к полустанку?..

Неизвестность всегда порождает самые невероятные фантазии. И у вчерашних студентов тоже возникло немало фантастических догадок о цели этого стремительного дневного марш-броска.

— Видно, нас в Киев передислоцируют…

— С чего бы это в Киев? Что, там без нас не обойдутся?

— На обед зовут. Разве не слышали, что в ресторане «Континенталь» для нас заказали шампанель с устрицами?

— Перестань, Мурзацкий! Вечно ты зубы скалишь.

— А может, фашисты где-то крупный десант выбросили?.. Но почему же тогда нам не объявлено?

— Побоялись, что кое-кому придется преждевременно исподнее менять.

Приглушенный, недружный хохот сразу же прокатился по колонне.

— Прекратить разговоры! И — не растягиваться!

На крохотном пригородном полустанке уже стоял под парами эшелон, наверное собранный в большой спешке, так как были в нем и мягкие вагоны, и товарные, и платформы. Часть состава уже заняли ранее прибывшие подразделения из соседних лагерей. Комбатовцам приказали грузиться в «телятники».

Андрей с Мурзацким первыми влезли в вагон. Устроились прямо у дверей возле своего невозмутимого командира взвода Пятаченко. Солдатский мундир стер, ликвидировал между ними и Пятаченко ту условную межу, которая всегда отделяет студенческую парту от профессорской кафедры. Попав в военный лагерь, все они стали равными перед самым строгим и требовательным экзаменатором — Родиной. И только тогда хлопцы вдруг открыли для себя душевное обаяние и духовную прочность человека, над которым еще недавно единодушно посмеивались. В суровую годину испытаний любому коллективу нужен вожак, которому бы все безгранично верили, следовали за ним, охотно подчинялись. Таким вожаком и стал для бывших студентов бывший доцент Пятаченко. С ним легко было и на привалах, и в тяжелых походах. Прошедшему гражданскую войну с винтовкой вдоль и поперек всю Украину, вчерашнему преподавателю литературы было чем поделиться с зеленой молодежью. Правда, он, как и раньше, был внешне флегматичным, малословным, но теперь эти черты казались хлопцам значительными и даже привлекательными.

Комбатовцы еще размещались в «телятниках», а командиры уже докладывали по инстанции начальству, что их подразделения готовы в путь. Все это делалось крайне поспешно и нервозно. Даже поезд тронулся как-то неожиданно, без предупредительных гудков. И покатил, быстро набирая скорость, на запад. Бойцы мечтательно смотрели на Броварской лес, где они прослужили почти три недели и не подозревали, что оставляют его навсегда.

Вскоре на горизонте в мутно-сиреневой мгле замаячила златоглавая Печерская лавра.

— Киев! Хлопцы, едем в Киев!

Студенты гурьбой сбились у распахнутых дверей «телятника», замахали пилотками, всматриваясь в знакомые силуэты днепровских круч.

— Интересно, пустят нас хоть на часок в город?

— А что, если вообще в Киеве оставят?

— Пляжи охранять, что ли?

— А может, война уже кончилась…

Ливинский не участвовал в этой словесной «перестрелке». Всегда жизнерадостный, задиристый, охочий до шуток, он был сейчас мрачным, насупленным. И все потому, что перед глазами неотступно стояла Светлана. Улыбающаяся, разрумянившаяся, в белых босоножках и дымчатом платье, в котором он видел ее в последний раз — в день ее именин. В тот вечер на его сокровенное предложение она произнесла слова, больно ранившие ему сердце: «Поговорим после экзаменов…» Ну, кто после этого не поймет, что ему отказали, как говорят в народе, «поднесли гарбуза!». Деликатно, тонко, по-интеллигентному. Именно так и истолковал Андрей ее ответ. И больше ни разу не появлялся на Печерске в доме Крутояров. И считал такое свое поведение вершиной собственного достоинства. Считал, пока не наступило 22 июня…

Надев военную шинель, человек как-то по-иному начинает смотреть на окружающий мир. Короткими солдатскими ночами Андрей вновь и вновь пытался разобраться в своем чувстве к Светлане, старался посмотреть на собственные поступки беспристрастными глазами постороннего человека. И — странное дело! — они, эти поступки, казались ему теперь по-мальчишески мелочными и противоречивыми, часто недостаточно мотивированными. Смешила та горячность и поспешность, с которой делал выводы, та непоколебимая уверенность в своей правоте, с которой решал самые сложные жизненные проблемы.

«Как много времени понадобилось мне, чтобы увериться в подлинности своего чувства и предложить ей руку и сердце. Так почему же требовал, чтобы Светлана решила это в один вечер? Наверное, ей тоже нужно было время, чтобы проверить свои чувства. И она откровенно об этом сказала. Я же истолковал ее ответ как отказ. Чудак! Почему я поступил так нечутко и эгоистично? Почему?..»

И вдруг ему подумалось, что душа Светланы схожа со скрипкой. Скрипка остается мертвой и безмолвной, пока не попадет вдохновенному музыканту. Лишь в чутких и умелых руках она просыпается, оживает и дарит чарующие мелодии. И тот, кто мечтает стать хорошим скрипачом, должен обладать огромной силой воли и великим терпением: нетерпеливые никогда не познают всю прелесть и очарование музыки. «А всегда ли я был достаточно терпелив? Нет и нет! Так чего же сваливать вину на других… Неужели счастье навсегда выпорхнуло из моих рук? Неужели оно никогда не вернется?» — не раз с замиранием сердца спрашивал себя Андрей. А что мог ответить? Решился попросить Светлану помочь ему найти ответы на эти вопросы. Написал из лагеря письмо. О бессонных ночах, о своих думах, о горьком раскаянии. И когда отослал эту щемящую исповедь, вдруг почувствовал, что с души будто камень свалился. Потом с нетерпением ждал почтальона. А тот каждый день приносил письма в роту, но только не ему. Так и оставил сегодня лагерь, не дождавшись ответа. Где уж тут быть хорошему настроению?..

Эшелон как-то внезапно нырнул в узкий коридор мощных мостовых ферм. Громом загромыхало над головой металлическое кружево балок, замельтешило перед глазами. Андрей встрепенулся, выглянул через головы хлопцев из вагона: далеко внизу серебрился в солнечных лучах широкий и могучий Славутич, а по обоим берегам расстилались золотистые горячие пляжи. Хоть бы на часок туда! Вот промелькнули первые домики в зелени садов на правом берегу. Небольшие, с яркими наличниками и красными железными крышами. Это уже был Киев. Война, казалось, еще не прошлась черной метлой по его тихим улицам. Лишь кое-где оставила свои грозные отметины в виде пепелищ, заложенных мешками с песком витрин магазинов, закамуфлированных в защитный цвет стен и крыш общественных зданий.

Поезд остановился в Протасовом яру между Байковой и Батыевой горами. Бойцам был отдан суровый приказ не оставлять вагонов до особого распоряжения, а командиров сразу же вызвали к представителю штаба Юго-Западного фронта.

В небольшой комнатке какого-то неказистого фабричного строения их встретил полковой комиссар Остапчук. Выслушав рапорты, он предложил всем сесть и открыл совещание. Охарактеризовав обстановку на фронтах, перешел к главному:

— Девятого июля, прорвав фронт в районе Новоград-Волынского, танковые части генерала Клейста внезапно овладели Житомиром. Десятого июля немецкие моторизованные дивизии при поддержке штурмовой авиации развернули стремительное наступление на столицу Украины. Противнику удалось смять наши заслоны по Житомирскому шоссе, и вчера вечером он вышел к дальним подступам Киева. — Голос комиссара был усталый, но спокойный. — Наспех собранным воинским подразделениям и отрядам народного ополчения, вступившим в бой, ценой неимоверных усилий удалось остановить вражеские танки на рубеже реки Ирпень. Перед вами, товарищи, Центральный Комитет партии и правительство Украины ставят тяжелую, но священную задачу: любой ценой сдержать наступление гитлеровцев до подхода регулярных армейских частей.

Пока командиры получали боевое задание на оборону, бойцы теснились у дверей вагонов, не теряя надежды побывать в городе. Поодаль, несколько женщин-железнодорожниц тянули рельс к развороченной бомбой колее. Хлопцы к ним:

— Ну, как тут вы? Часто фашисты город бомбят?

— Всяко бывает.

— Не слышали, университет цел?

— Да вроде бы цел. Только никого там уже нет: эвакуировались.

— Куда? Когда?

Высокая, стройная девушка с насмешливыми карими глазами покачала головой:

— У вас что, кочаны под пилотками? Ну, кто же вам скажет, куда он эвакуировался? Военная тайна!

— Брось, Оксана, тары-бары разводить! — закричали ей подруги и под счет «три-четыре» потащили по гальке рельс. Но не успели ступить и десятка шагов, как в разных концах города отчаянно завыли сирены.

— Черт бы их побрал, снова летят! — выругалась кареглазая путейщица, которую подруги называли Оксаной. — Прямо передохнуть не дают.

— И часто они так?

— Сегодня четвертый раз.

Женщины нехотя поплелись к бомбоубежищу за пакгаузом, а комбатовцы топтались у вагонов, задирая головы, высматривая в небе самолеты. Это была их первая встреча с врагом.

— По вагонам! — вдруг пронеслась вдоль эшелона команда.

Поезд тронулся. Вскоре Киев остался позади. Молчаливый, затаившийся, мрачный. В вагонах политруки наспех рассказывала бойцам об авантюрной попытке гитлеровцев с ходу захватить Киев, о жестоком вчерашнем бое с немецкими танками на Брест-Литовском тракте у моста через Ирпень, разъясняли задание, которое поставило перед ними командование. Известие о появлении фашистов на ирпенском рубеже ошеломило всех. Кто бы мог предположить, что уже на двадцать первый день войны бронированные армады Клейста нацелят стволы своих пушек на Киев! Странным показалась и сегодняшняя сводка Совинформбюро, в которой сообщалось, что на Новоград-Волынском направлении советские войска успешно ведут оборонительные бои и за последние сутки существенных перемен на фронте не произошло. А оказывается, направление направлением, а гитлеровские танки уже стоят под стенами Киева. Три недели жили комбатовцы мыслью о поединке с врагом, три недели неутомимо готовились к ратному делу, а когда этот час настал, им даже не верилось, что вот так просто, буднично, прямо с учебного плаца они окажутся с ним лицом к лицу.

На пригородной станции Тарасовка закончился маршрут коммунистического батальона. На участок обороны у села Белогородки вчерашних студентов спешно выводил представитель штаба обороны Киева. Суровый, измотанный, молчаливый, он быстро шел впереди колонны, держа на груди забинтованную левую руку. Юношам конечно же не терпелось узнать про вчерашний бой на Ирпене, и кто-то несмело спросил:

— Это вас не возле моста ранило?

— Там. Именно там.

— Ну, а как было дело?

— Не сладко.

— А им хоть всыпали?

— Четыре танка наши курсанты-артиллеристы подожгли на поле боя.

— Четыре танка… Слыхали, вчера у моста через Ирпень четыре немецких танка подбито!

Весть эта ветром пронеслась над колонной и словно бы придала каждому сил. Четче стал шаг, посветлели взгляды, и скатки не такими уж тяжелыми показались. Если немногочисленное армейское подразделение из курсантов артучилища в первом же бою подбило четыре вражеских танка, значит, фашиста можно бить!

Стемнело, когда батальон вышел на обрывистые окраины села Белогородка, за которым внизу расстилались приирпенские луга. Над широкой поймой плыли пушистые туманы-поволоки, в заводях мирно квакали лягушки. Тихо, сонно, спокойно. И если бы эхо не доносило отзвуков далекой перестрелки, трудно было бы поверить, что в этот край уже пришла война.

— Вот здесь отныне будет ваш оборонительный рубеж, — показал сопровождающий на эскарпы, опоясывающие село по косогорам. — Отсюда для вас дороги назад нет! Враг не должен здесь пройти в Киев!

II

Всю ночь добровольческий коммунистический батальон вгрызался в землю.

Только теперь бывшие студенты киевских вузов поняли, какой бесценной оказалась наука, усвоенная ими в Броварском лагере. Натренированные руки легко нарезали дерн, умело насыпали брустверы, маскировали ветвями окопы. До утра батальон полностью зарылся в землю, скрыл следы своего присутствия. Только местный житель мог заметить, что за селом, по косогорам, появилось множество странных холмиков, похожих на кочки. Перед восходом солнца была отдана команда оставить на переднем крае наблюдателей, а всем остальным отойти в Белогородку на отдых.

Взвод Пятаченко расположился на дневку в клуне ближайшего подворья. Как подкошенные, свалились хлопцы на сено и, даже не разувшись, уснули. Но коротким был их сон. Разбудили громкие взрывы: где-то неподалеку разгорелся бой. Без промедления разбежались комбатовцы по окопам, стали ожидать появления врага. Но противоположный берег Ирпеня был нем и спокоен. Час сидели в окопах, другой. Уже и солнце молодо поднялось над деревьями, а они не выпускали винтовок из одеревеневших рук. Ждали первого боя с таким волнением, с каким больной ожидает сложную хирургическую операцию.

Лишь в полдень напряжение несколько спало. После того как по боевым порядкам пронеслась добрая весть: на Житомирском шоссе курсанты киевских военных училищ и народные ополченцы отбили очередную танковую атаку гитлеровцев. Весть радостная! Но и она не принесла полного успокоения: в любой момент перед фронтом их батальона можно было ждать появления врага. Не верилось, что фашисты так легко смирятся с неудачей на Ирпене. Нет, они непременно попытаются прорваться к Киеву в другом месте. А поскольку танкам никак не пройти через болотистые ирпенские плавни, противник станет искать через реку ближайший мост. Такой мост был именно в обороняемом батальоном селе Белогородка.

Командир батальона, из бывших пограничников, майор Кострыба, раненный еще под Перемышлем в первый день войны, лучше других понимал, в каком положении оказалось его слабо вооруженное и малообученное подразделение. После вчерашнего изнурительного марша и бессонной трудовой ночи комбатовцы еле держались на ногах. Без поддержки артиллерии, без минных заграждений бой с танками Клейста мог оказаться для них первым и последним. Но иного выхода не было.

На противоположный берег Ирпеня Кострыба выслал усиленную разведку, старшины рот спешно получали только что подвезенные из Киева бутылки с зажигательной смесью, политруки проводили с бойцами беседы. И все без исключения чего-то напряженно ждали. Но клонило к вечеру, а враг не появлялся. Разведчики не обнаружили его и в окрестных заирпенских селах. Правда, в Игнатовке колхозники рассказывали, что вчерашним вечером к ним заскакивали чужаки на бронемашинах, но, осмотрев окружающую местность в бинокли, сразу исчезли. Тревога стала понемногу спадать.

Вдруг раздался крик воздушного наблюдателя:

— Самолет! Немецкий самолет!

Сотни глаз впились в хищника с черными крестами на крыльях, который низко летел со стороны Житомирского шоссе, рассеивая за собой белые лепестки.

— Листовки разбрасывает!

На другом конце Белогородки хлестко заговорили спаренные пулеметные установки. Били долго и упорно, захлебываясь, без передышки. Когда самолет подлетал к участку обороны коммунистического батальона, из него неожиданно вырвался черный шлейф густого дыма.

— Ура-а-а! Ура-а-а! — прокатилось над берегом.

Но вот в небе вспыхнул белый купол. Парашютист! Пулеметчики выпустили еще несколько очередей, словно договаривая свой приговор, и замолкли. В тот же миг тишину разорвал глухой взрыв: то воздушный пират, врезавшись в землю далеко за мостом через Ирпень, сделал свой последний вздох. А немецкий пилот вскоре опустился на сельских огородах невдалеке от окопов. Его уже поджидали там комбатовцы. Осторожно, с винтовками наперевес, приблизились к нему.

— Да он же мертвый!

Пятаченко нагнулся над немцем. Когда переворачивали его на спину, тот застонал. Хлопцы заметили на его комбинезоне кровь.

— Ранен… в предплечье… Воды!

Плеснули студеной водой на худое, угреватое лицо. Чужак застонал сильнее, затем открыл глаза. Увидел вокруг себя людей со звездочками на пилотках, вскрикнул, будто его пырнули ножом в живот, заморгал быстро-быстро безресничными веками. Попытался было подняться, но не смог.

— Лежи уж, — успокоительно махнул рукой Пятаченко. — Ты свое, можно сказать, отвоевал, — и неторопливо вынул свой индивидуальный санитарный пакет, вытащил из-за голенища нож.

Лицо у немца побледнело, зрачки расширились от ужаса.

— Объясните, что хочу ему рану перевязать.

Перевели. Летчик оцепенел: откуда эти солдаты так прекрасно знают его язык? А толпа вокруг него все росла и росла. Комбатовцы с удивлением и интересом разглядывали немецкого летчика. Это был первый враг, которого они видели не на газетных страницах, а прямо перед собой, воочию. Враг… Только никто из юношей не ощутил к нему ненависти, желания уничтожить его, а тем более мучить. Смотрели, пытаясь понять: зачем пришел этот человек на их землю?

После перевязки помогли немцу встать.

— А теперь пошли к командиру!

Тот вздрогнул. Залопотал что-то быстро-быстро, будто спешил на пожар.

— Что он лепечет?

— Молит о пощаде. Говорит: никого не убивал. В Дортмунде у него старая мать, жена и двое детей. Говорит, что он Эрнст Кергафт, рабочий…

— Ну и олух же ты, Эрнст Кергафт! Неужели думаешь, что мы на твоего психа-фюрера похожи? Переведите, что расстреливать его никто не собирается. Еще скажите: в нашей армии самосуда над пленными не совершают.

Андрей на ходу перевел слова Пятаченко. Но летчик резко замотал головой:

— Нет, нет! Нам говорили, что большевики никого в плен не берут. Сам командующий генерал Лёр так говорил…

— Дурень твой командующий!

— Ну и начинили же тебя твои генералы брехней, как пирог фасолью. А ты, темнота, так всему и поверил?

Видя добродушные лица юношей, Кергафт немного успокоился. Охотно рассказал, что сызмалу работал в авиамастерских, но после первой мировой войны оказался безработным, потому что победители в Версале запретили Германии иметь свой воздушный флот. И только с приходом к власти Гитлера ведомство Геринга дало ему, Кергафту, постоянную и хорошо оплачиваемую работу. Правда, это была не совсем «чистая» работа, но он не мог от нее отказаться. Не умирать же семье с голоду! Вот так и стал военным летчиком. Но сам он не хотел никого убивать, он делал это только по принуждению начальства.

— Что его упрекать? Голодного за кусок хлеба легко купить. Этим и воспользовались фашисты…

— Глупо! А разве нашим отцам было легче в гражданскую? Разве они не голодали? Но ведь не дали надеть на себя кандалы за миску похлебки. Умирали, а рабами не стали!

— Выходит, у тебя мозги набекрень, Эрнст, — обратился кто-то из хлопцев к нему. — А еще Европа…

— Ты что, может, распропагандировать его хочешь? Тщетная затея! Такому помажь губы маслеными обещаниями, он что хочешь сотворит!

— Долго придется его парить, чтобы фашистскую грязь хоть немного смыть, — Пятаченко вынул из кармана кисет, протянул пленному. — Но это дело будущего, а сейчас закурим.

Немец закивал головой. Попробовал свернуть цигарку одной рукой, но не смог.

— Довоевался… Цигарку скрутить не может, — добродушно засмеялся кто-то из комбатовцев. — Давай помогу соорудить козью ножку…

Сколько лет их учили любить человека, делать для него только добро. Поэтому науку ненависти эти юноши осваивали с большим трудом. И хотя уже вылиняли под солнцепеком, пропитались потом и солью их гимнастерки, густо покрылись мозолями, словно заклепками, ладони, но души их все еще оставались добрыми, чистыми, доверчивыми. И пройдет немало дней и недель, пока сердца их ожесточатся, очерствеют, научатся ненавидеть врага люто и беспощадно.

Закурили. Кергафт осмелел, расстегнул комбинезон, и комбатовцы вдруг заметили блеск на его груди.

— Эге, так ты, паршивец, на словах Гитлера недолюбливаешь, а в его бандитской своре не последний живодер, — кивнул на ордена Мурзацкий. — Вишь сколько нахватал!

— Я честно выполнял солдатский долг.

— Да видим, видим… Этот крест за что?

— За Дюнкерк.

— А второй?

— За Париж.

— А тот, третий?

— За Крит.

— Значит, в России на четвертый рассчитывал?

Пилот засопел, опустил голову.

— Я не хотел воевать против России. Нас совсем недавно перебросили сюда из Африки. Я не сбросил на вашу землю еще ни одной бомбы. Я только вылетал на рекогносцировку…

— Чтобы потом показать дорогу бомбардировщикам?

Вдруг послышались гневные голоса:

— Прикончить гада!

— Вручить березовый крест!

— В штаб его! Там разберутся!.. — приказал Пятаченко.

Понуренного Кергафта под усиленным конвоем повели в Белогородку.

III

Ирпенская пойма в районе села Белогородка — древней резиденции киевских великих князей Рюриковичей — чем-то напоминает гигантское корыто, по дну которого среди буйнотравья вьется, выискивая путь к Днепру, капризная, быстротечная речка. По обеим сторонам болотистых лугов поднимаются крутые, местами довольно высокие, изрезанные оврагами берега. На правом рассыпались среди роскошных садов хатки Белогородки, на левом, от Житомирского шоссе и до Боярских лесов, тянутся одно за другим богатые села: Гореничи, Игнатовка, Лука, Музычи. Каких-нибудь два или три километра отделяют эти села от Белогородки, но преодолеть это расстояние напрямки, по болотистой местности, в весенний паводок или дождливым летом было делом нелегким даже для местных жителей. Приирпенье и Заирпенье соединялись между собой лишь одним мостом, через который из Киева на Бышев пролегал старый шлях. С этого-то шляха в ждал многоопытный командир коммунистического батальона появления гитлеровцев. По нему, согласно ориентировке разведки, должны были пробиваться из окружения на восток и советские войска. Поэтому командование фронта отдало приказ: любой ценой до последней возможности удержать мост в Белогородке.

…Уже который час всматривается рядовой Андрей Ливинский в противоположный берег: не поднимется ли вдалеке пыль на дороге, не появятся ли на ней вражеские танки? Он, как азбуку, уже выучил заирпенские пейзажи, мог с закрытыми глазами безошибочно определить и мост, и каждое из сел, и самые большие кусты ивняка над рекой.

Душно в окопе, жарко. Единственное спасение — голову прикрывали от палящего солнца ветви калины. Гимнастерка на плечах у Андрея давно промокла от пота и уже покрылась на швах солью, щемило, будто натертое шиповником, тело, по лицу стекал соленый пот. А совсем неподалеку игриво поблескивала серебристой чешуей прохладная речка, которая так и манила, так и влекла к себе. Каким терпением надо было обладать, чтобы париться в каске, в сапогах, исходить десятым потом у воды — и не искупаться!

Андрей облизывает воспаленные сухие губы и отводит взгляд в сторону от серебристой ряби на воде. Мертвый шлях, безлюдные луга, сонная тишина. Даже легонький ветерок не потревожит сонных трав. Но вдруг Андрею то ли показалось, то ли действительно в одном месте над Ирпенем слегка зашевелились ветви ивняка. С чего бы это? С замершим сердцем он пристально всматривался в чащу, но ветви больше даже не дрогнули. Наверное, показалось, решил он и успокоился.

Минуты тянутся каплями расплавленной на огне смолы. Андрею кажется, что не будет конца-края этой нестерпимой жаре. Его мучила жажда, начинал донимать голод. А сразу же за мостом виднелся роскошный огород. Там, в густых зеленых плетях, уже дозрели, наверное, душистые, сочные огурцы. Точнехонько такие, какие вырастали дома на огороде над задумчивой Грунью. И в его памяти начинают всплывать видения давнопрошедшего, прожитого, неповторимого.

…Уютная хата под шатром ветвистых вязов. На подворье — едва заметные сизые вечерние тени. С миской пупырчатых огурцов пришла с грядок мама. Она расстилает на спорыше у крыльца рядно, ставит чугунок со сваренной молодой картошкой — семья собралась в круг на вечерю. Отец берет в руки житную паляницу, аппетитно поблескивающую подрумяненной корочкой, и режет ломоть за ломтем. От пьянящего запаха свежего хлеба, сочных огурцов у Андрея даже голова начинает кружиться. Сплюнул сердито, чтобы избавиться от видений, и снова пробежал взглядом по ивнякам. А воспоминания о доме вьются и вьются, точно мотыльки вокруг ночного фонаря. Милые, дорогие воспоминания о родных местах, о батьке и матери. Что там с ними?

И вот в памяти вдруг всплывает яркий зимний день. Накатанная до блеска дорога из села. Он идет с чемоданом в руках к Полтавскому шляху: каникулы кончились, пора в Киев на учебу. Рядом семенит опечаленная мать. Маленькая, ссутулившаяся, незаметная. Когда прощалась, в глазах ее заблестели слезы. Но он не пытался ее утешить. Пошел с каким-то щемящим предчувствием, не оглядываясь, а она еще долго-долго стояла на краю дороги, глядя ему вслед. Видно, чуяло ее материнское сердце безысходное горе. А он даже не вытер на прощанье ее слез…

Треск сушняка вспугнул его видения.

— Андрей, еду тебе принесли, — услышал приглушенный голос.

Спустя мгновение из-за поворота хода сообщения, который вел к замаскированному наблюдательному пункту, показался согбенный Пятаченко. За ним — курносенькая, белокурая девчушка лет двенадцати в белой кофточке и в красненькой в мелкий горошек юбчонке.

— Кто такая? — с деланной строгостью спросил Андрей.

— Это кухарочка наша, — ласково погладил девочку по голове Пятаченко. — С мамой трапезу нам приготовила.

— А как зовут эту кухарочку?

— Катрусей…

— Хорошее имя. Ну, а меня — Андреем. Будем знакомы!

— А я вас знаю.

— Знаешь?.. Откуда?

— Вот дядя сказал. А картошку в мундире вы любите?

— Больше всего на свете!

— И татусь наш очень любит…

— А где твой татусь?

— На войне…

— Садись, Андрей, полдничай. А я на посту побуду, — предложил Пятаченко. — Ничего подозрительного на той стороне?

— Все спокойно.

Снял каску, вытер рукавом пот с лица, но, глянув на свои грязные ладони, обратился к Катрусе:

— Ну, а воды у тебя не найдется, кухарочка?

— Воды?.. Забыла… — всплеснула руками девочка. — Но я сейчас… Дайте каску, — и, не ожидая согласия, схватила каску, помчалась вниз по косогору.

— Ты куда? — испуганно крикнул Андрей. — Туда запрещено!

— Так это ж вам. А мне можно.

— Стой!

Но было уже поздно.

— Как ветер, непоседа, — усмехнулся Пятаченко. — Смотрю на нее и словно Наталочку свою вижу…

Прошло с минуту. Вдруг — выстрел! А затем — крик. Надрывный, отчаянный крик ребенка. Первый выстрел и первый предсмертный крик войны над этими мирными лугами.

Андрей бросился к кусту калины. Упал грудью на бруствер — лучше бы лишиться глаз, чем видеть такое. Почти у самого Ирпеня, неподалеку от ивняка, на котором совсем недавно шевелились ветки, недвижно лежала Катруся.

— Кто стрелял? — крикнул Андрей.

— Из ивняка, — губы Пятаченко белые-белые, словно вымочены в воде. — Я сейчас… Заметь, откуда стреляют…

Не успел Андрей понять смысла этих слов, как Пятаченко уже зигзагами мчался по косогору к реке.

Ивняки сначала молчали. Вдруг несколько выстрелов одновременно разорвали полуденную тишину. И началось! Над лугом точно засвистели десятки исполинских кнутов. А Пятаченко будто не слышал их — бежал и бежал. Тот косноязычный, молчаливый, неуклюжий Пятаченко, над которым так подтрунивали студенты. Расстояние до Катруси уже было совсем небольшим. Но удастся ли его одолеть? Удалось! Вот Пятаченко распластался возле белой кофточки. А выстрелы еще более участились. Кто же эти нелюди, что стреляют в ребенка?

Андрей кусает от бессилия губы. А сердце точно в барабан стучит, стремясь вырваться из груди. Но вот он видит: тоненькие ручки охватывают шею Пятаченко. Бывший университетский преподаватель поднялся на согнутые ноги и бросился назад, к окопам, прижимая к груди девчушку. Но шаг его теперь тяжелый, спотыкающийся. Сердце Андрея, казалось, вот-вот разорвется от отчаяния: как им помочь? Схватил винтовку и начал стрелять по ивнякам, пока и обойма не кончилась. А Пятаченко уже едва бежал, хотя до окопов было рукой подать. Какая-то сотня с небольшим метров. Андрей не выдержал, выскочил из окопа на помощь. Но властный окрик командира взвода остановил его:

— Назад, Андрей! Назад, приказываю!

Скрипя зубами, он вернулся. А Пятаченко двигался из последних сил. Когда поднимался по склону, неожиданно остановился. Выпрямился, поднял глаза к небу и медленно стал оседать на колени, будто уходя в землю.

Как ножом, полоснула Андрея страшная догадка. Он бросился к своему учителю:

— Что с вами?

— Катрусю… Катрусю бери! Она ранена… Я сам…

Андрей выхватил из его рук девочку, побежал на гору. За кустами его ждали друзья. Передал им девочку, а сам с Мурзацким — снова к Пятаченко. Но смерть к нему пришла раньше них.


…Как с силой брошенный диск, опускалось по небосводу солнце. Оно словно стремилось поскорее скрыться за далеким горизонтом, чтобы не видеть на высоком берегу Ирпеня свежей могилы, над которой поникли в немой скорби вчерашние студенты. Ударившись о толщу туч, с трех сторон обложивших горизонт, солнце разбрызгало последние кровавые лучи и утонуло в мягких перинах. И сразу же чья-то невидимая могучая рука раскатала по земле серый рулон сумерек.

Стемнело, когда бойцы двинулись от могилы. Двинулись, раздавленные горем, опустошенные. Еще в Киеве, когда писали заявления с просьбой побыстрее отправить на фронт, знали: многим из них никогда не вернуться на студенческую скамью. Но тогда смерть на поле боя казалась им какой-то светлой, романтической, красивой. И вот первая тяжелая утрата, первое безутешное горе развеяло эти наивные юношеские представления. Студенческий взвод сразу стал похож на часовой механизм, из которого вдруг выпала шестеренка. Пока она вертелась, выполняя свою скромную, малозаметную работу, ее словно бы и не замечали, но как только ее не стало, все вдруг поняли, какой необходимой и важной была она для механизма.

Среди однополчан Пятаченко не выделялся ничем. Всегда молчаливый, незаметный, вечно чем-то озабоченный. Однако его присутствие всегда вселяло в бывших учеников спокойствие и уверенность. Комбатовцы сами того не замечали, как в тяжкие минуты невольно льнули к неразговорчивому, но доброму сердцем университетскому учителю. И вот когда его не стало, вдруг почувствовали себя как бы осиротевшими цыплятами, не знающими, под чье крыло спрятать головы, почувствовали себя глубоко виноватыми перед ним.

Тяжелее всех переживал гибель Пятаченко Андрей, считая себя главным виновником трагедии. Это ведь он просмотрел, как пробрались к ивнякам гитлеровцы. Это он побудил несмышленую Катрусю бежать к Ирпеню по воду, он позволил Пятаченко броситься за раненой девчушкой на луг… Доплелся до оборонной линии, опустился на дно своего окопа, охватил голову руками и глухо застонал. Раскалывалась от тупой боли голова, захлебывалось болью сердце, нечем было дышать. Андрею казалось, он сходит с ума.

Вылез из окопа, но облегчения не почувствовал. В этот безветренный вечер стояла адская духота. По небу гигантскими бурунами наперегонки плыли темные тучи, отчего тьма казалась не только густой, но и липкой, как деготь. Где-то за горизонтом тяжелой поступью ходили громы, всякий раз освещая край неба подслеповатыми молниями. Какое-то время Андрей стоял, закинув руки за голову, точно прислушиваясь, как трещат корни кустарников под лопатами однополчан, копавших ходы сообщения. Потом достал лопатку и принялся за работу. Копал остервенело, без передышки, чтобы заглушить боль. И действительно она понемногу начала отступать. Пока не услышал приглушенное:

— Да, нелегко, ох как-нелегко это сделать! А написать надо.

Насторожился: кому и о чем хлопцы собираются писать?

— Может, лучше будет, чтобы до конца войны не знали? Наплакаться всегда успеют. А в такие дни убить надежду…

— Все равно узнают. Из штаба сообщат.

— И то верно. А знаете, ребята, что? Предлагаю ежемесячно посылать ей хоть немного денег. Организуем такую складчину…

Теперь Андрей все понял. И от этого еще звонче застучали в висках молоточки, еще сильнее сжало грудь. Изо всех сил он стал вгрызаться в землю, как, бывало, делал на плацу перед майором Кострыбой, чтобы уложиться в норму времени, отведенную на рытье окопа.

Некоторое время хлопцы молчали. Потом послышалось:

— А кто же напишет ей письмо?

— Как кто? Ливинский!

— Ливинского не трогай! Видел ведь, он как с креста снятый, — властно прозвучал голос Мурзацкого. — Наверное, казнит себя за случившееся. Сами напишем!

Разговор снова оборвался. Слышно было, как скрипели, врезаясь в сухую землю, лопаты и недовольно ворчали вдали громы. Но добрые слова товарищей как бы сняли с головы Андрея тесный железный обруч.

«Милые, хорошие мои! Спасибо за вашу сердечность, за вашу заботу. Но я сам обо всем напишу жене Пятаченко… Я должен это сделать!» И он с болезненной поспешностью стал мысленно слагать страшное письмо. И не замечал ни слепящих молний, вспарывавших над головой небо, ни грома, будто сотнями гаубиц ревевшего вокруг. Лишь когда поднялся ветер, загарцевал да косогорах, срывая пилотки, засыпая пылью глаза, Андрей очнулся. Близилась буря.

Через несколько минут вдруг стало тихо-тихо. Только вдали слышался недовольный могучий рокот. С каждым мгновением он усиливался, нарастал, приближался. И вот на водной глади Ирпеня зазвенели первые крупные капли. И сразу же на спины комбатовцев с поднебесья хлынул ливень. Обильный и теплый, как материнские слезы.

Копать сразу же стало невозможно: разрыхленная земля мгновенно превращалась в грязь. Последовала команда занять окопы, первая команда, которую комбатовцы не выполнили. Раздевшись донага, они всласть плескались под небесным душем. Это была как бы скромная награда за многокилометровые переходы, за бессонные ночи и постоянные тревоги. Под слепящими молниями хлопцы натирали пучками травы друг другу спины, подставляли ливню пригоршни. И лишь когда холод гусиной кожей стал проступать на теле, принялись натягивать на себя промокшее до нитки обмундирование.

Гроза вскоре прошла, но дождь не переставал. Изжаждавшаяся земля сначала горячей сковородой шипела под небесными потоками, напившись досыта, стала покрываться лужами, а еще через некоторое время по ней покатились настоящие волны. Вода стекала за солдатские воротники, наполняла окопы. Бойцам все время приходилось вычерпывать ее касками и выливать за бруствер.

Накрывшись шинелью, Андрей в сотый раз составлял мысленно текст скорбного письма: «Уважаемая товарищ Пятаченко! Обращаюсь к вам…» Нет, не то! Слишком деревянно. Чем, собственно, будет отличаться мое послание от немногословного официального сообщения из воинской части? Не лучше ли начать так: «Нелегко нам, однополчанам Григория Ильича, писать Вам, дорогая Людмила Николаевна…» Но зачем ей знать, как мы писали? Понятно же, что не с радостью! Как-то многословно, по-газетному выходит… Проще, искренне надо!» Андрей старался представить себе подругу жизни своего университетского учителя, но перед глазами почему-то возникало бледное лицо его матери. В руках у нее письмо, написанное незнакомым почерком, она смотрит в безвестность, но не плачет. Ему хочется, чтобы она была сильной, мужественной и не плакала о нем, случись и ей получить такое извещение…

«Вот с этого и нужно начать… — вдруг приходит решение. — Именно так: «Людмила Николаевна! Большое горе поражает только слабых. Муж Ваш был сильным человеком, и в этом Вы, наверное, похожи на него… Сообщаем, что 14 июля 1941 года близ села Белогородка на берегу Ирпеня, спасая ребенка, погиб Григорий Ильич. Это не только Ваша утрата, это — тяжелая утрата для нас, его учеников, для всей Родины. Ведь именно такие люди являются ее гордостью и украшением. Вражеская пуля оборвала его жизнь, но он всегда будет жить в делах и помыслах боевых соратников. Просим Вас принять нашу глубочайшую любовь, которая принадлежала Григорию Ильичу…»

…Было уже далеко за полночь, когда на противоположном берегу внезапно ударил вражеский пулемет. В небо одна за другой выпорхнули три желтые ракеты. А пулемет, захлебываясь, все строчил и строчил, пока, видимо, не кончились патроны.

Комбатовцы всполошились. Дрожащими от волнения руками дослали в затворы патроны, грудью навалились на раскисшие брустверы. Каждого беспокоила мысль: что произошло на том берегу?

Прошло много нескончаемо длинных минут. Немецкий пулемет молчал, но комбатовцы не выпускали из рук оружия. То ли им послышалось, что внизу, на лугу, подозрительно плескалась вода, то ли там действительно кто-то ходил… И тогда по окопам молнией пронеслось предупреждение: немцы за «языком» идут! И не одному из бойцов вдруг представилась гестаповская камера пыток, где многоопытные палачи вырывают у своих жертв ногти и отрезают языки, медленно ломают кости и выжигают раскаленным железом глаза. И уже не холод, а нервная лихорадка трясла людей. И так почти до самого утра.

Когда начало рассветать и темнота стала понемногу рассеиваться, снова послышалось подозрительное чавканье. Было ясно: кто-то приближается к окопам. Но кто — немцы или окруженцы? Некоторым хлопцам даже померещились внизу тени. Но окликать неизвестных было строго запрещено. На боевом посту боец может разговаривать только винтовкой. И то с разрешения командира. А все получили строгий приказ: не стрелять! Но попробуй удержаться, когда от напряжения пальцы сами тянутся к спусковому крючку. Комбатовцы от нетерпения кусали губы, вглядывались до рези в глазах в темноту и ждали. Если на лугу вражеская разведка, она должна непременно наткнуться на замаскированную проволочную сетку, которую вчера вечером саперы выбросили за передний край обороны.

Действительно, через некоторое время стало ясно, что в сетке кто-то основательно запутался. «Для встречи» нежданных гостей майор Кострыба выслал группу захвата в составе Мурзацкого, Бережного и еще нескольких бойцов, отличавшихся сноровкой и большой физической силой. Прошло пять, может, десять минут, и вот они приволокли к окопам человека со скрученными за спину руками. Это был худощавый, невысокого роста, вымокший до нитки старик. Он пытался вырваться из цепких рук хлопцев, огрызался, угрожал:

— Отпустите меня, говорю! Слышите? Пустите, не то беды не оберетесь! Что вы, ироды окаянные, как ворюгу меня волочите?

Командир сурово обратился к старику:

— Кто такой? Почему по ночам тут шастаете?

— А ты кто, позволь узнать.

— Отвечайте, когда спрашивают. Чего тут слоняетесь?

— Дело, стало быть, есть.

— Поближе к сути, я до шуток не охоч. А не то…

— Вишь какой щетинистый! Пугать меня собрался… Да я не раз на своем веку смаленого волка нюхал, меня не запугаешь.

— Так будете говорить?

— Только с Красной Армией.

— Да мы же и есть красноармейцы.

— Красноармейцы?.. Тьфу! А кто же вас научил руки честным людям выкручивать? Не видно разве, что я не фашист?

— Темно было, дедуля, — скалил зубы Мурзацкий. — Не присматривались. Но скажите спасибо, что хоть кляп в рот не забили.

— Прикусил бы ты лучше свой язык, сучий сын, чем такое болтать.

— Так о чем вы хотели рассказать красноармейцам?

— Я не знаю, кто вы такие, а потому никакого разговора у нас не получится. Ведите к своему начальнику, ему все и расскажу. Только быстро: дело спешное. Очень даже спешное и важное!

IV

Утром в расположение коммунистического батальона из Киева прибыла колонна ополченцев. Были в ней седоусые старики и розовощекие подростки, крепкие и хлипкие, веселые и мрачные. В форменных кителях железнодорожников, вышитых украинских сорочках под пиджаками, в брезентовых плащах. Казалось, эти киевляне явились сюда прямо из кинотеатра или с места работы. Винтовки они держали на плечах неумело, будто колья, но никто из комбатовцев и не подумал подтрунивать над прибывшими. После успешных боев на Житомирском шоссе у моста через Ирпень, где гитлеровцы потеряли сразу четыре танка, никто не считал рабочие дружины второстепенными боевыми подразделениями.

Усталые, голодные, посиневшие от холода комбатовцы встретили пополнение хмуро. Лишь после приказа оставить окопы и отправиться в Белогородку на отдых они немного оживились:

— Из какого района, люди добрые, будете?

— Из Железнодорожного. А вы откуда?

— Большинство из Киева. В основном из университета.

— Выходит, земляки. Так разрешите потеснить вас на передовой.

— Да хоть и совсем вытесняйте, обижаться не станем.

Ополченцы дружно начали занимать за селом участок, выделенный им для обороны, а комбатовцы потянулись к хатам, где их ждал горячий завтрак. Получали добрые порции пахучего кулеша и валились вповалку на сено по клуням и хлевам.

Но многим из них долго спать не пришлось. Перед обедом их разбудил посыльный майора Кострыбы. Бесцеремонно перешагивая через спящих бойцов, словно через колоды, он толкал то одного, то другого и кричал над самым ухом:

— Кто тут Бережной?.. Где найти Ливинского?.. Мурзацкий есть?.. Немедленно всем в штаб!

Бойцы всполошились: что случилось?

Штаб батальона размещался в центре Белогородки, в здании школы. Когда вызванные явились туда, то увидели в длинном коридоре нескольких молодых, крепких ополченцев, среди которых выделялся мощным торсом плечистый здоровяк с густыми, мохнатыми бровями. Он сидел просто на полу, опершись локтем о колено, и сосредоточенно сосал окурок. Андрею сразу понравилось волевое лицо ополченца, от которого веяло спокойствием и уверенностью.

— Вы не в курсе, для чего тут собрали столько народа? — спросил его, как старого знакомого.

— Погоди, скажут.

Ждать пришлось недолго. Через несколько минут всех прибывших пригласили в просторный класс, стены которого были занавешены школьными географическими картами, а у окон мирно стояли парты. Не успели разместиться на них, как вошли майор Кострыба с комиссаром батальона, а за ними — представитель штаба обороны Киева с перевязанной рукой на груди.

— Больные есть? — спросил майор.

В ответ — тишина.

— Кто не умеет плавать?

«Не спортивные ли соревнования собирается провести майор? — удивился Андрей. — Зачем эти дурацкие расспросы?»

Снова молчание.

— Что ж, это хорошо, что все здоровы и умеете плавать.

Майор снял фуражку, обнажив гладко выбритую, загорелую, очень похожую на каленый лесной орех, голову и примостился на подоконнике. Пригласил садиться и бойцов. Какое-то время внимательно смотрел на них, точно не решаясь начать разговор, потом стремительно встал, сунул руки в карманы галифе, прошелся туда-сюда по классу.

— Так вот, товарищи, перед нами возникла невероятно сложная задача: любой ценой сорвать наступление фашистов на позиции батальона до подхода наших регулярных частей.

Он подошел к классной доске, взял мел и энергичными взмахами что-то стал чертить. На черном квадрате появилась волнистая жирная линия, которую пересекали две ровные полосы, сходившиеся лучами в одной точке внизу доски.

— Это река Ирпень, — показал комбат на волнистую линию. — Справа — Житомирское шоссе, а левая полоса — Бышевский шлях. В Киев, — его рука коснулась точки внизу, в которой сходились обе полосы, — в Киев фашисты могут попасть только по одной из этих дорог. На Житомирском шоссе мост уже подорван, так что вряд ли они будут его атаковать. Очень маловероятно, чтобы они попытались форсировать там болотистую пойму реки вброд. Для танков это гиблое дело. Вывод один: гитлеровцы попытаются прорваться в Киев на нашем участке обороны по Бышевскому шляху. До подхода регулярных армейских частей наша оборона в районе Белогородки, мягко говоря, слишком уязвима. Отбить танковую атаку, не уничтожая моста, без артиллерии практически невозможно. Остается единственный выход: сорвать наступление немцев. Вы спросите: что я имею в виду? — Он положил мел, вытер ладони. — Нам стало известно, что вчера гитлеровцы перебросили с Житомирского шоссе через село Гореничи к Бышевскому шляху группу танков. Видимо, они имели намерение уже сегодня утром атаковать наши позиции. К нашему счастью, им помешал ливень. Сейчас эти танки стоят в овраге за Кучерской горой, готовые в любой момент двинуться на Белогородку. Выход один: не ждать этого момента, а первыми напасть на врага…

Бойцы даже дыхание затаили: как можно идти в атаку на танки с одними винтовками да еще средь бела дня?.. Отдает ли себе отчет майор Кострыба в том, что говорит?

— Конечно, это крайне рискованная операция, — наверное, понял сомнения присутствующих комбат. — Но иного выхода у нас нет, друзья. О концентрации немецких танков вблизи Бышевского шляха мы донесли командованию еще на рассвете. Но в распоряжении штаба обороны Киева сейчас нет ни авиации, ни артиллерии, чтобы сорвать намерение противника. Нам предложено действовать по своему усмотрению и полагаться только на собственные силы. Так что выбора нет, нужно невозможное сделать возможным. Задача состоит в том, чтобы, как только стемнеет, незаметно проникнуть через сторожевую охрану фашистов, вплотную приблизиться к оврагу и забросать танки бутылками с горючей смесью. Повторяю: задача крайне сложна и в тыл врага пойдут только добровольцы. Кто по каким-либо причинам не может принять в этой операции участие, прошу сообщить без стеснения. Подумайте.

В классе установилась звенящая тишина.

Андрей огляделся вокруг. Суровые, решительные лица. Значит, нет здесь нытиков и слабаков. Но вот над головами робко поднялась пухленькая, выхоленная рука.

— Слушаю, — кивнул бритой головой комбат.

— Я хочу, чтобы меня правильно поняли… Я рад и очень благодарен, что мне доверили столь почетное дело. Но для этого… у меня, понимаете ли, одышка… Я просил бы в другой раз… — заикаясь, лепетал лысоватый, пудов на шесть мужчина со свежим, как яблоко, румяным лицом.

— Вы можете быть свободны!

— Товарищи, я только прошу правильно понять меня… Если бы не проклятая одышка…

Присутствующие, как по команде, опустили головы. Было стыдно смотреть на этого ничтожного человека. Возможно, они в самом деле был нездоров, может, и вправду страдал одышкой, но ему не поверили. Никто не поверил.

— Вы можете быть свободны! — резко повторил командир.

Сутулясь, толстяк оставил класс. И никто, решительно никто даже не взглянул ему вслед.

…Смеркалось, когда сорок смельчаков, согласившихся принять участие в дерзновенной боевой операции против танков Клейста, выстроились во дворе школы. Комиссар батальона, который должен был возглавить этот отряд, в последний раз проверял на бойцах снаряжение, экипировку. С собой брали только ножи, бутылки с зажигательной смесью и винтовки.

На крыльце появился комбат.

— Вот ваш проводник, — указал на худощавого старичка с посошком в руке.

Тот придирчиво осмотрел добровольцев, которых собирался провести за Ирпень, и вдруг брови его сердито нахмурились.

— А этот, — указал он на Мурзацкого, — этот тоже пойдет на ту сторону?

— Пойдет. А в чем дело?

— Да он, окаянный, чуть мне руки на рассвете не выкрутил…

Шеренги ответили приглушенным смехом.

— Придется вам забыть прошлые обиды, — посоветовал комиссар. — Мурзацкий отличный боец, а рука у него действительно крепкая, надежная. С ним лучше в мире жить.

Старик переминался с ноги на ногу, ковыряя посошком вязкую землю, потом хитровато усмехнулся:

— Да оно конечно, худой мир лучше доброй ссоры. Я сам страх люблю людей, у которых лапы — хоть подковы ими разгибай, — и, почесав затылок, дружелюбно протянул Анатолию узловатую, темную от хлеборобской работы руку.

И вот настала минута прощания. Отряд без команды застыл, как перед полковым знаменем, подтянулся.

— Помните, товарищи, в ваших руках судьба Киева, — коротко сказал представитель штаба обороны города. — Сам командующий фронтом генерал Кирпонос ждет сведений о вашем рейде…

— Счастья вам, соколята! — пожелал комбат, пожимая каждому руку.

Без лишних слов выступили в необычный ночной рейд добровольцы. Узкая речка Ирпень, но всем ли суждено переправиться через нее туда и обратно? Молча движутся бойцы в глубь ночи. Что ни говори, а страх, как тень, плывет за каждым. Один лишь проводник шагает бодро впереди. За ним едва успевают. Земля после дождя вязкая, да и темень хоть глаз выколи. Если кто-нибудь спотыкается, на него недовольно шикают, напоминают об осторожности.

— Да какого черта мы летим словно наперегонки? — проворчал кто-то из замыкающих, потеряв терпение.

— Чтобы от дедули не отстать, — сразу же откликается Мурзацкий.

— Ему хорошо, он на трех ногах…

— Эй, старина, куда торопишься?

— Как куда? Домой. Мою корову, по-вашему, Иван Иванович выдоит? Старуха уже неделю с постели не встает, а разве должна скотина из-за войны страдать? Вот поэтому так и тороплюсь.

Кто знает, в самом ли деле беспокоился старик о невыдоенной корове или просто пошутил, но его слова разорвали обруч молчания.

— Что ж, хлопцы, тогда поспешим: причина уважительная, — послышался приглушенный смех.

Вышли на луг. Потянуло сыростью, застоялым болотом. По пояс в траве осторожно приблизились к реке. Прислушались — тихо на противоположном берегу. Слышно только, как монотонно журчит вода между оголенными корнями ивняка.

— А ну, снимайте штаны: сейчас вброд пойдем, — вдруг скомандовал проводник.

Бойцы заколебались — этого только не хватало!

— Чего раздумываете? Мокрая одежда лопочет при ходьбе, — и старик первым снял с себя ветхую одежонку. — А теперь дай-ка мне, командир, двух хлопцев, я с ними на тот берег переберусь. Если все ладно, вернусь за вами.

С проводником пошли Андрей и могучий, как медведь, густобровый ополченец. Перебрались вброд по илистым наносам через быстрый Ирпень, крадучись обошли берег — ничего подозрительного.

— Одевайтесь, а я за остальными пойду, — шепнул старик, и Андрею почудились в том шепоте тревожные нотки.

Оставшись вдвоем в дозоре, оделись, сели на траву. Страх понемногу охватывал Андрея: а что, если старик отправился не на противоположный берег, а к немцам? Что, если он подослан гитлеровцами? Вдруг совсем рядом — хрусь! У Андрея даже сердце остановилось: неужели немцы? Огляделся — нигде никого.

Проходят минуты, томительные минуты ожидания, а отряда нет и нет. Что могло с ним случиться? И разные невеселые мысли лезут в голову, от которых ползет мороз по коже. Нестерпимо хочется стремглав броситься к своим. Когда все вместе, то и опасность не так страшна.

— И чего это их так долго нет? — шепчет Андрей, превозмогая нервную дрожь.

— Придут, — лениво выплевывает пережеванную травинку ополченец. — Когда боишься, время всегда словно бы останавливается.

— Я вовсе и не боюсь. С какой стати?

— А мне страшно… Сам не знаю почему, но на душе кошки скребут…

Андрею стало стыдно за свою браваду. И чтобы замять неловкость, дружески предложил:

— Давайте хоть познакомимся. Меня Андреем зовут.

— А меня Миколой окрестили. Но все Ковтуном по фамилии величают.

Наконец невдалеке захлюпала вода, послышались осторожные шаги. Дозорные притихли, насторожились.

— Где вы тут? — узнали приглушенный голос проводника. — Ничего подозрительного? Ну и слава богу!

Подошли бойцы с узлами в руках, стали торопливо одеваться. А вскоре отряд, миновав луга, двинулся полевой тропинкой через жито. Впереди своеобразная разведка — старик проводник, Ковтун, Андрей, Мурзацкий и Бережной. Шли буквально на цыпочках, чтобы невзначай не нарушить тишину. Время от времени останавливались, прислушивались к ночным шорохам.

— Далеко еще до того оврага?

— Как большак пересечем, версты три останется.

И снова неслышно плывут они, как призраки, меж буйными хлебами. Вот и через Кучерскую горку перевалили. Жито здесь пошло еще выше и гуще, двигаться стало труднее и опаснее. Когда приблизились к полевому большаку, неожиданно услышали лязг металла. Застыли, как перед пропастью. Что за шум? Через минуту-другую снова — дзень-дзень… и приглушенный гомон на чужом языке. Поняли: на дороге немцы. Комбатовцы сразу же послали старика известить об этом комиссара, а сами, согнувшись в три погибели, стали пробираться к большаку. Осторожно, без малейшего шороха. Выглянули из жита. Поодаль в ложбине, откуда долетала чужая, лающая речь, на тускло-серебристом фоне огромной лужи чернело что-то громоздкое, напоминающее копну. А что именно — разобрать трудно.

Не произнеся ни слова, Микола Ковтун выскакивает на дорогу и падает в заросший бурьяном кювет. За ним бросаются остальные: комиссар должен точно знать, что происходит на пути вверенного ему отряда. Не сговариваясь, поползли вперед, размешивая локтями и коленями грязь. У каждого главная забота: только бы не кашлянуть, только бы не нарушить тишину!..

Вдруг Ковтун останавливается. Бойцы поднимают головы, выглядывают из кювета и чуть не вскрикивают от удивления — перед ними, посреди лужи, танк. Самый натуральный немецкий танк. Даже в темноте нетрудно разглядеть огромный крест на его башне. Возле танка копошатся какие-то фигуры, сердито переругиваются, звенят железом. Хлопцы замерли: как быть? Возвратиться назад и сообщить комиссару об обнаруженном танке?.. Но одно неосторожное движение, малейшая случайность может сорвать всю операцию. Ждать указания комиссара в придорожном кювете тоже опасно. А вдруг танк тронется с места и осветит кювет? Да и можно ли оставлять у себя за спиной вражеский танк, идя на столь важное боевое задание?

У разведчиков одновременно созрело дерзкое решение.

— Ножи! — прошептал Ковтун и ужом пополз к луже.

Андрей передал приказ Мурзацкому и пополз за Ковтуном. Когда до танка оставалось не более десятка шагов, Ковтун замер. Дальше ползти невозможно — начиналась лужа. Но и лежать в такой близости от врага — удовольствие небольшое. Кажется Андрею, что он чувствует на спине брызги, поднятые немцами. И в голову, словно острые буравчики, лезут непрошеные мысли: а стоит ли пускаться в такую авантюру? Не сорвут ли они операцию своим поступком?

Вдруг немцы зачавкали сапогами совсем рядом, протягивая трос к танку. Ковтун рывком поднялся на ноги и, сделав несколько прыжков, прильнул к лобовой броне. За ним, не раздумывая, все остальные с зажатыми в руках ножами. Стычка была молниеносной. Не успели прицеплявшие трос танкисты разогнуться, как точные удары свалили всех троих с ног. Пока комбатовцы оттаскивали трупы, Ковтун мгновенно взлетел на башню танка и исчез в люке. А через несколько секунд вытащил оттуда за воротник еще одного фашиста. Хлопцы быстро обезоружили его. И тут Мурзацкий увидел на его погонах какие-то знаки различия:

— Что, офицер, наверное?

Но тот не отвечал. Видимо, никак не мог уразуметь, что с ним стряслось, кто эти люди.

— Не трогайте его! Он, пожалуй, еще нам пригодится. Зовите быстрее комиссара, — загудел Ковтун из башни.

Бережной молнией метнулся в жито. Ковтун снова нырнул в люк, видимо желая получше рассмотреть незнакомую машину. А Ливинский с Мурзацким решили, безопасности ради, связать пленнику руки. Но оказалось, связывать было нечем. Отправляясь в рейд, никто не додумался прихватить на всякий случай веревку или хотя бы кусок провода. Не взяли и тряпья для кляпов. А вдруг этому немцу вздумается бежать или крикнуть! Пришлось снимать с мертвых танкистов пояса.

Пленный не сопротивлялся. Можно было подумать, что он совершенно смирился со своей судьбой. Но когда его отвели и посадили на обочине дороги, Андрею показалось, что тот все время норовит шмыгнуть в жито. А в нескошенных хлебах попробуй среди ночи поймать его! Поэтому Андрей то и дело ощупывал узел на его связанных руках: не развязался ли?

— Что, нервы не выдерживают? — иронично хмыкнул Мурзацкий. — В кулак их зажми. Будь спок: этот от нас уже не сбежит.

Внезапно вдали прокричал перепел. Раз, другой. Это был сигнал: подходят свои. Вскоре зашуршали колосья, послышались шаги. Комиссар не подошел — подлетел к Андрею. И еле сдерживая гнев:

— Вы что тут натворили? Где Ковтун? В танке? Зовите сюда немедленно!

Из вражеской машины грузно вылез широкоплечий Микола.

— Кто позволил вам своевольничать? Зачем захватили танк? Приказ слышали?

— Ну, слышали…

— Значит, сознательно нарушили?

— Ну, сознательно…

— А вы знаете, что полагается за срыв операции?

— Ну, знаем…

— Ты долго будешь «нукать», самовольщик?

— Жду, пока выговоритесь. А потом поясню, почему решились на этот риск.

— Объясните. Только коротко!

— Можно и коротко. На это дело хлопцев подбил я. Подумал так: танк застрял на дороге, которую нам при возвращении обязательно нужно будет пересекать. Если его не обезвредить, он перекроет ее пулеметным огнем, и путь к своим после боя нам будет отрезан. Это раз. А во-вторых, мы ведь точно не знаем, где сейчас расположены немецкие танки и сколько их. Ведь за день они запросто могли переменить позиции. Значит, хочешь не хочешь, а придется вступать в бой вслепую. А пленный точно может указать дорогу…

Да, в словах этого сугубо гражданского человека была логика. Даже комиссар не смог ничего возразить. Он только приказал:

— Приведите пленного!

— А он здесь, — отозвался Андрей с обочины.

— Кто такой? — обратился комиссар к немцу.

— Я офицер вермахта и привык разговаривать стоя, — ответил тот через переводчика, которым вызвался быть Ливинский.

Ему помогли подняться на ноги.

— Из какого полка? Что за дивизия?

Офицер выпятил грудь, вскинул голову и решительно заявил:

— Я буду отвечать только при условии, что мне развяжут руки.

— Черт с ним, развяжите его. Только переведите ему, чтобы без фокусов!

От пленного стало известно, что, согласно приказу командующего 6-й немецкой армией фельдмаршала фон Рейхенау, завтра утром усиленный танковый полк 13-й мотодивизии должен атаковать оборонительные укрепления русских у села Белогородки, овладеть мостом через Ирпень и с хода занять западные окраины Киева. С этой целью командир полка майор Штайнгель вывел свои боевые машины на исходные рубежи, но, возвращаясь с рекогносцировки местности, застрял в грязи.

— А где же этот Штайнгель?

— Он пересел в машину командира первого батальона.

— Далеко исходные рубежи?

— Совсем близко. В ложбине между кустарниками.

Однако словоохотливость пленного насторожила комиссара.

— Вы что же, всю ночь собирались здесь просидеть?

Офицер замялся. Ему еще раз перевели слова комиссара. Ответа, однако, не последовало.

— Да что там с ним чикаться: в лужу головой! Врет он все! — не вытерпел до сих пор невозмутимый Микола Ковтун.

Немец по тону понял, о чем шла речь.

— Я говорю правду. Я все скажу… С минуты на минуту сюда должен подойти тягач…

Так вот почему он так охотно разглагольствовал о планах своего командования! Затягивал время, надеясь на скорую подмогу. Не выйдет! Но как обезвредить тягач?

— Комиссар, хочу поделиться одним соображением, — нарушил тишину Ковтун.

— Слушаю!

Ополченец переступал с ноги на ногу, видимо что-то обдумывая. Потом неторопливо заговорил:

— Понимаете, я неплохо разбираюсь в моторах. Только что осмотрел танк и уверен: смогу его повести. Вот и выходит, что надо захватить тягач, вытащить вот эту махину и двинуть на ней в расположение немцев. Дорогу покажет офицер… Ох и жаркую карусель можно там завертеть! Представляете? Фашисты никогда и не додумаются, кто сидит в командирском танке. И при отходе будет легче…

Комиссар мгновенно оценил смелый замысел Ковтуна. Положил ему на плечо руку:

— А танк точно поведешь? Машина ведь сложная, ненашенская.

— Не такая уж и сложная. Обыкновенный дизель с рычаговой системой управления. Но сначала позвольте мне с хлопцами тягач накрыть. Чтобы без шума, без крика… Мы уже, так сказать, набили на этом руку.

Вместо ответа комиссар на глазах всего подразделения обнял своего мудрого советчика.

— Желаю успеха!

Комбатовцы залегли в жите по обеим сторонам полевой дороги, чтобы при необходимости прийти на помощь группе захвата Ковтуна, которая осталась возле танка. Залегли и начали прислушиваться к биению собственных сердец. А ночь стояла по-прежнему тихая и теплая. Над полями сонно висли мягкие туманы, а над головой мерцало мириадами звезд глубокое небо. Не с винтовками, а с любимыми бродить бы сейчас юношам по этой ржи. И не теряться в догадках: не солгал ли фашист про тягач, не обманул ли их, чтобы задержать в поле?

Но вот вдали натужно взревел мотор. Значит, не обманул! Через минуту меж стенами нескошенных хлебов появилась темная приземистая тень тягача, с урчанием поползла к луже. Развернулась и встала. Грохнул люк. Вылезают! И в тот же миг застыли, остановились у хлопцев сердца. А что, если ковтуновцам не удастся справиться с экипажем? Что, если тягач повернет назад? Не остановишь же его голыми руками! А пустить в ход гранаты — значит безнадежно провалить операцию…

Но на обочинах дороги не успели даже опомниться, как группа Ковтуна сделала свое дело. Очнулись лишь тогда, когда к комиссару подбежал великан-ополченец и, вытирая ладони о полы грязного пиджака, коротко доложил:

— Ну, вот и все! Теперь попробуем танк вытащить…

Ковтун оказался на все руки мастером. С помощью Мурзацкого прикрепил к тягачу стальной трос от танка, на малой скорости вытянул его на пригорок. И остановился, любуясь собственной работой.

На коротеньком совещании было решено добираться до исходных позиций гитлеровцев на немецких машинах. Так и безопаснее и быстрее. Отряд разбили на два «экипажа». Танк взялся вести смекалистый Ковтун совместно с пленным офицером, а за рычаги тягача сел бывший колхозный тракторист Анатолий Мурзацкий.

— Помните, сынки, — сказал комиссар, когда бойцы облепили броню, — при подходе к расположению врага всем, кто находится сверху, залечь во ржи. Ковтуну быстро уничтожить сторожевое охранение. По сигналу все бросаются за танком и тягачом в расположение немцев. Вражеские машины забрасывать бутылками только с близкого расстояния. Отходить по этой же дороге. Отход прикрываю я с Ковтуном танковым пулеметом. Все понятно? Тогда в путь!

V

Тревожной была эта ночь на линии обороны у Белогородки. Не смыкая глаз сидели на батальонном наблюдательном пункте майор Кострыба и представитель штаба обороны Киева. Сидели, опустив головы, прислушиваясь, не прозвучат ли наконец долгожданные взрывы. Но время шло, а отряд добровольцев словно в воду канул.

Лишь далеко после полуночи страшный грохот расколол тишину. Казалось, где-то за Ирпенем глухо забухала порожняя исполинская бочка, стремительно покатившись с Кучерской горы. А вскоре зарево лизнуло горячим языком краешек неба и ну раскрашивать его огненной кистью. В этих кровавых отблесках комбат рассмотрел десятки сосредоточенных лиц, высунувшихся из окопов. Неизвестно каким образом, но бойцы узнали про рейд своих товарищей за Ирпень и не спали.

Далекие взрывы сменились неистовой пулеметной стрельбой.

Потом все вдруг стихло. Только зарево все разрасталось и разрасталось, образуя над Кучерской горой золотистый ореол.

На позициях батальона не слышно ни звука. Подобно нитке фосфорических бус, светятся в темноте глаза бойцов, точно стремятся пронзить, рассеять тьму, осветить своим светом путь отхода друзьям. Только придется ли их снова когда-нибудь увидеть?

Но вот до слуха комбата из-за Ирпеня донесся рокот мотора. С каждым мгновением он становился все громче и громче. Похолодели сердца у бойцов: что значит этот шум? Не пошли ли фашисты в ночную атаку? Майор Кострыба выслал к мосту на Бышевском шоссе группу истребителей танков.

Но вот наблюдатели докладывают:

— От Ирпеня приближается группа неизвестных.

— Не трогать!

Пропустили через боевое охранение. Оказалось, это были свои. Двое ополченцев, ушедших в ночной рейд с комбатовцами. Запыхавшиеся, вспотевшие, подошли к командиру.

— Задание выполнено! Отряд возвращается на трофейном танке. Нас послали предупредить, чтобы не открывали огня…

Эта весть молниеносно облетела Белогородку. Вопреки уставам, вопреки приказам, ошалевшие от радости комбатовцы понеслись к мосту навстречу товарищам.

Серое неповоротливое чудовище со скрежетом миновало лилию окопов и, тяжело дымя смрадом, остановилось. Из него выскочили смельчаки, но им не дали выстроиться перед командиром. Потянулись десятки рук, послышались радостные восклицания.

Едва успел Андрей вылезти из люка, как тоже оказался на руках у товарищей.

— Ну скажи, как там было!

Он попытался сейчас вспомнить, как же там было, и не смог. В памяти не осталось ничего цельного, только разрозненные эпизоды, похожие на давно забытый кошмарный сон. Припомнил, как они захватили танк среди лужи, как направились на броне к рубежу сосредоточения врага, а дальше все расплывалось словно в дрожащем мареве. Как будто залегали в жите, как будто куда-то бежали… Помнил еще, как швырнул бутылку в замаскированное ветками металлическое страшилище, как выскакивал из пылающего перелеска…

— А где комиссар?

Минутная тишина. Затем скорбный голос:

— Погиб…

— И Прокопенко не вернулся…

— А Каленый где? Бережной? Князюк?..

Отряд начинал подсчитывать потери. Минутная радость сменилась безмолвной скорбью. Бойцы хмуро расходились по своим окопам. Но никто из них так и не сомкнул глаз до самого утра. Жгучая боль утрат отгоняла сон. Не оставляла и тревога: что принесет завтрашний день?

С недобрым предчувствием ждали комбатовцы появления солнца. Но оно в этот день, к счастью, не появилось. Еще на рассвете небо заволокли низкие тучи, пошел мелкий обложной дождь. И это ненастье хлопцы восприняли как подарок судьбы, как неожиданную помощь нежданного союзника, сорвавшего наступление врага. Но ошибались юноши, глубоко ошибались. Не дождь и не топкие дороги стали помехой фашистским генералам. И не в такую погоду громили они французские и польские армии, и не в такое ненастье утюжили гусеницами своих танков Данию и Норвегию. И на этот раз ни дождь, ни буря не помешали бы им уничтожить, втереть в землю коммунистический батальон, если бы на помощь ему не пришли части регулярной армии. Это они, перейдя в первой половине июля 1941 года в наступление в районе Новоград-Волынского, сорвали план молниеносного захвата столицы Украины.

А захвату Киева гитлеровское командование придавало первостепенное значение. В пресловутом плане «Барбаросса» оно рассматривало Киев как трамплин для дальнейших военных операций по разгрому Страны Советов. Овладев Киевом и мостами через Днепр, гитлеровцы надеялись окружить и уничтожить многочисленные советские войска на Правобережной Украине, молниеносно захватить Донбасс и весь промышленный Юг, открыть себе дорогу к кавказской нефти. Недаром же основные свои усилия группа армий «Юг» и сосредоточила на овладении магистрали Луцк — Житомир — Киев. Несмотря на героическое сопротивление соединений Советской Армии, сконцентрированные в единый кулак 6-я полевая армия и 1-я танковая группа гитлеровцев гигантским клином углубились на территорию Украины. 9 июля, овладев Житомиром, 3-й моторизованный армейский корпус генерала фон Маккензена начал наступление на Киев. Штаб Юго-Западного фронта бросил на защиту столицы Украины все наличные резервы. Оборонительные позиции на ирпенском рубеже заняли бойцы 4-го отдельного стрелкового полка, курсанты 2-го Киевского артиллерийского училища, народные ополченцы; на прикрытие Бышевского шляха был прямо с учебного полигона направлен сводный коммунистический батальон. В то же время командование 5-й армии, действовавшей в Припятских лесах, получило приказ Ставки немедленно перейти в решительное наступление и перерезать в районе Новоград-Волынского вытянутый клин гитлеровских войск. Когда передовые отряды 3-го немецкого мехкорпуса завязали бои на Ирпене, девять дивизий 5-й армии пробились у реки Случь к магистрали Ровно — Житомир и сковали основные силы наступающих немецких армий. Механизированный корпус генерала Маккензена, которому командование вермахта в директиве № 3 от 9 июля поставило задачу «овладеть в районе Киева крупным плацдармом на восточном берегу реки Днепр как базой для продолжения военных действий на Левобережье», сам, по сути, оказался в «мешке» советских войск.

Однако гитлеровские генералы были уверены: не пройдет и суток, как основные силы противника будут полностью разгромлены. Поэтому даже в столь критический для себя момент рассматривали штурм Киева необходимой предпосылкой успеха всей Восточной кампании. Но проходили дни, а 5-я советская армия под командованием генерала Потапова героически удерживала шоссе Ровно — Житомир. Лишь после того как передовые части 13-й немецкой танковой дивизии натолкнулись на стойкую оборону на Ирпене, командование вермахта издало приказ, в котором корпусу генерала Маккензена ставились, по существу, оборонительные задачи по обеспечению своих флангов от ударов советских войск из района Житомира и Киева. Однако даже в этом приказе указывалось, что «не исключена попытка захватить Киев ударом с ходу в том случае, если командир соответствующего соединения сочтет, что может и должен использовать благоприятную возможность для овладения городом, не подвергаясь опасности потерпеть поражение».

Командир мехкорпуса генерал фон Маккензен попытался было «использовать благоприятную возможность для овладения городом», но после неудачных боев у моста через Ирпень на Житомирском шоссе и после уничтожения комбатовцами танковой группы в районе села Белогородки отказался от попытки захватить Киев с ходу. Он вынужден был выжидать, пока подойдут основные силы 6-й армии фельдмаршала Рейхенау и 1-й танковой группы генерала Клейста.

А тем временем на оборонительные рубежи вокруг Киева прибывали все новые и новые регулярные части Красной Армии. Одни — из-за Днепра, из глубокого тыла, другие — потрепанные в нескончаемых боях, пропитанные пороховым дымом — с фронта. Прибывали, уплотняли боевые порядки защитников украинской столицы, окапывались надежно и надолго. В середине июля на ирпенских рубежах заняли оборону две бригады 2-го воздушно-десантного корпуса. А вскоре тут появились подразделения 161, 162, 193-го пулеметных батальонов, 20-го погранотряда, 1-го Киевского артиллерийского училища, полки 175-й и 147-й стрелковых дивизий, истребительные батальоны и отряды народного ополчения.

Крепла, насыщалась людьми и огнем, эшелонировалась оборона вокруг Киева. И затерялся на этом рубеже сводный студенческий коммунистический батальон, которому выпало одним из первых встать на защиту родного города. Уже через неделю-другую его позиция сократилась почти втрое. Соседи налаживали взаимодействие, совершенствовали систему заградительного огня, саперы возводили новые укрепления, минировали танкопроходимые места. Киев становился мощной, неприступной крепостью.

VI

Передовая всегда слухами полнится. Одни из них простые и суровые, как сама окопная жизнь, другие — теплые и лирические — о мирном и уже таком далеком прошлом, но чаще всего это рассказы о легендарных подвигах «хлопцев из соседней роты». Именно такие слухи особенно дороги фронтовикам, поскольку они согревают сердца и вселяют в них уверенность. Ведь ничто так не укрепляет боевой дух, как безграничная вера в соседа. Когда знаешь, что рядом надежный товарищ, который в нужный момент может прийти на помощь, силы будто удесятеряются.

После успешной ночной операции, в результате которой была уничтожена штурмовая танковая группа 13-й немецкой дивизии, коммунистический батальон, по общему признанию, стал наиболее надежным соседом для всех подразделений центрального сектора обороны Киева. В каждом окопе, в каждой землянке в этот июльский день только и разговоров было что о добровольцах-комбатовцах, осуществивших героический рейд за Ирпень. С восторгом на все лады пересказывали бойцы, как смельчаки захватили без единого выстрела танк самого немецкого генерала, как проникли на нем в расположение гитлеровцев, утюжили и в упор забросали бутылками с горючей смесью вражеские боевые машины, а потом, отстреливаясь, отошли на трофейном танке к своим позициям.

Эта весть еще на рассвете долетела до Киева. А уже в полдень из штаба обороны города был получен приказ направить в столицу Украины на митинг храбрейших из бойцов, принимавших участие в необычной ночной вылазке. Майор Кострыба решил заодно отправить в Киев для массового осмотра и захваченный ночью фашистский танк.

…Вечерело, когда на бульваре Шевченко удивленные киевляне увидели необычную процессию, медленно двигающуюся к центру города. Статный молодой красноармеец, для смеха набросив на ствол пушки веревку, словно волу на рога, вел за собой трофейный танк с белым крестом на башне. На броне сидело пятеро улыбающихся героев ночной операции в выгоревших до желтизны гимнастерках. За три недели войны киевляне успели наглядеться и на пленных фашистов, и на сбитые вражеские самолеты, а вот танков на поводу им видеть еще не приходилось. Поэтому и рассматривали с таким удивлением необычную процессию, подходили к комбатовцам, спрашивали:

— Где вы взяли эту «тварюку»?

— У Гитлера выкрали.

— А куда ведете?

— В Киев напоказ…

Было как раз то время суток, когда люди возвращались с работы. Поэтому с каждым кварталом толпа, следовавшая за танком, все увеличивалась и увеличивалась, а когда приблизились к Софийскому собору, она превратилась в многотысячную манифестацию. Возле памятника Богдану Хмельницкому посланцев о передовой уже ждали представители штаба обороны Киева. И как же были удивлены студенты, когда увидели среди них своего бывшего преподавателя, а затем первого секретаря райкома партии Антона Филимоновича Остапчука. Правда, его сейчас нелегко было узнать. Жилистый, подтянутый, в ладно подогнанной военной форме, он больше напоминал кадрового военного, чем вчерашнего воспитателя студенчества. На рукаве у него золотилась комиссарская звезда, лицо было обветренно, сурово, и только большие серые глаза светились, как и прежде, добротой и теплом.

Пока хлопцы челомкались со своим любимым учителем, на площадь прибыло несколько легковых автомашин. По толпе пронесся шепот:

— Секретарь обкома приехал…

— Командующий армией…

Комбатовцы оглянулись. К ним спешил моложавый генерал с группой командиров. Выслушав рапорт Андрея, который был назначен старшим в группе сопровождения пленного вражеского танка, командарм сказал:

— От имени командования, от имени всех киевлян поздравляю вас с блестяще выполненным боевым заданием! И от всего сердца благодарю за подвиг! — Он сделал шаг вперед и по очереди обнял каждого из комбатовцев.

На глазах у многотысячной толпы генерал по очереди расцеловал юных героев.


По окончании митинга к комбатовцам, окруженным киевлянами, протиснулся Кушниренко.

— Счастлив пожать руки новоявленным героям! — еще издали громко воскликнул он, сияя, как новая копейка.

Андрей как-то особенно остро почувствовал наигранность, неискренность, позерство и в широкой усмешке, и в напыщенных словах Ивана. Зачем все это в такое время? Поэтому точно по принуждению поздоровался с бывшим однокурсником.

— Быстро же вам посчастливилось схватить фортуну за юбку, — изо всех сил тряс Иван руки хлопцам. — Теперь о вашем подвиге вся страна узнает. Газеты вмиг разнесут. Я когда на окопах был, в этом убедился… Кстати, вы читали обо мне в «Комсомолке»? Там такой панегирик — закачаешься!

— До нас газеты доходят с опозданием.

— Жаль. А меня там так расписали, что и сейчас проходу нет — всюду героем величают. Даже неловко как-то! Кстати, а где же ваши ордена?

— Кто помышляет об орденах, тому на передовой делать нечего, — хмуро процедил сквозь зубы Мурзацкий.

— Ну, так рассказывайте о своем житье-бытье. — Источающий радость Кушниренко сделал вид, что не расслышал реплики Анатолия.

— А что говорить? Живем, как все. — Это уже Ливинский примирительно. — Ты лучше проинформируй о здешних новостях. Одичали ведь за эти недели…

— Ну, новостей сейчас в Киеве как воды в Днепре, — утонуть в них можно. Кстати, знаете, что университет наш уже в Харькове? Да, уже больше недели, как эвакуировался… Видели бы, что теперь на вокзале творится… Киев становится на колеса! Эвакуируются заводы, фабрики, учреждения, все ценности и сырье. Враг не должен получить на нашей земле ни одного килограмма хлеба, ни одного литра горючего. Все имущество вывозится! — провозглашал Иван все это таким тоном, точно его слушали не трое однокурсников, а огромная аудитория.

Андрей заметил, что в манере держаться у Ивана появились новые черты. Он старался изобразить из себя человека, который знает нечто очень важное, но вынужден скрывать это от других ввиду особой секретности.

— Из наших никого не встречал?

— Кого теперь встретишь? Разбрелись, разлетелись университетчики. Одни на фронт отправились, другие эвакуировались. А девчата почти все в госпиталях медсестрами… Кстати, слышали историю с Мукоедом? Так и знал: не слыхали. А Федь такое отмочил… Противно даже вспоминать! Чтобы на фронт не послали, выдул бутылку чернил. Еле откачали в госпитале. Говорят, трое суток его сифонили… Кстати, Химчука еще видел… — продолжал Иван, явно довольный впечатлением, произведенным на хлопцев его рассказом.

— Чем же он занимается?

— Не расспрашивал. По-моему, старыми делами. Для таких, как он, война — всегда мать родна…

Его резко прервал Анатолий Мурзацкий:

— А ты?.. Скажи: чем ты занимаешься?

— В Киеве сейчас рабочие руки на вес золота. Вон видите, — Иван кивнул на обшитые досками купола Софии. — Если бы не наши усилия, давно бы взрывной волной их уничтожило. Знали бы вы, как это опасно — лазать…

— Что и говорить, опасность невероятная, — не скрывая иронии, бросил реплику Андрей. — За такие «подвиги» нужно бы в первую очередь ордена давать. Ты бы добивался, Иван!

Хлопцы дружно рассмеялись.

Брови Ивана нервно задергались, щеки мгновенно налились кумачом. Нет, он был не из тех, кто мог безропотно стерпеть подобное зубоскальство. Но что ответить этим липовым героям? Чем пронять их примитивные души?

— Меня наградят, когда сочтут нужным, — процедил сквозь зубы со змеиной усмешечкой. — А вот тебя, пиит доморощенный, за сегодняшнюю публичную речь обязательно в школьные учебники включат. Лекции косноязычного Пятаченко выглядят литературными шедеврами по сравнению с твоей сегодняшней словесной абракадаброй…

— Слушай, ты! — рванулся к Ивану взбешенный Мурзацкий, выплюнув чуть не в лицо ему окурок. — Еще одно слово про погибшего Пятаченко — и я вот этим кулаком расколю тебе черепок!

Хлопцы схватили Анатолия за руки:

— Да брось ты с ним связываться! Зачем руки марать?

— Вы что, озверели на своем Ирпене или окончательно рехнулись? — попятился Кушниренко. — Или черная зависть гложет, что я здесь важные дела ворочаю, а вы там вшей кормите? Только советовал бы, очень советовал не забывать, что каждый из нас занимает то место в жизни…

— Да пошел ты ко всем чертям со своими угрозами и поучениями! — не выдержал добродушный Андрей Ливинский. — Хватит! По самое горло сыты ими! Три года, как из соски, кормил ты нас звонкими лозунгами, но почему первым забыл их, когда дошло до того, чтобы подтвердить их делами? Выходит, ты убеждал нас в том, во что сам не верил? Когда другие пошли умирать на огненные рубежи, чтобы остановить врага, ты устроился здесь насыпать песок в мешки. И я больше чем уверен: после победы ты первым вскарабкаешься на трибуну и будешь колотить себя кулаком в грудь, распинаться и доказывать, что больше всех сделал для разгрома врага…

Как гневное обвинение звучали слова Андрея, но Кушниренко не стал их слушать. Сердито сплюнув, он демонстративно повернулся и неспешно пошел прочь, всем своим видом показывая, что его нисколечко не тронула перепалка с бывшими однокурсниками. Но если бы кто знал, какое зловещее пламя лизало Иваново сердце в эти минуты! Он брел, не видя ничего вокруг себя. Обида туманила взор, отравляла рассудок. Разве мог он раньше представить, что за все его труды и старания одноклеточные мурзацкие станут открыто шельмовать и ненавидеть? За что?

— Вы еще горько раскаетесь! Я припомню вам все! — посиневшими губами шептал Иван. — Вы еще увидите, кто такой Кушниренко! Я докажу… Я всем вам докажу!..

И представилась ему в воображении площадь Богдана Хмельницкого, запруженная народом, в праздничном убранстве. Тысячи кумачовых полотен! Сотни портретов! Море сияющих лиц! Это Киев празднует День Победы. Это Киев приветствует своих героев.

Вот они, красивые, величавые, с печатью исторической миссии на лицах, с Золотыми Звездами и орденами на груди, появляются на площади. И первым среди героев шагает он, Иван Кушниренко. Идет не спеша, с достоинством, и толпа почтительно расступается перед ним, восхищенно глазеет на самую высокую награду Родины на лацкане его пиджака…

Увлекшись, Иван выпячивает грудь, одергивает полы пиджака, невольно тянется рукой к лацкану, чтобы поправить Золотую Звезду, и… приходит в себя. Стыдливо опускает голову, горько усмехается своим мечтам. О, как еще далеко до их осуществления!

«Ты чего это раскис, распустил нюни? Да еще ударился в мечты? — вдруг, как суровый судья, спросил себя Иван и невольно остановился. — Ведь наслаждаться иллюзиями — удел ничтожеств, а ты должен всегда быть сильным и собранным. Нашел занятие — спорить с какими-то озлобленными пентюхами. На твоем месте надо бы их поздравить с совершенными подвигами, более того — пригласить на стакан водки, а ты… Стыдись! Не исключено, что это была последняя встреча с однокурсниками: они ведь не к теще на блины, а на передовую отправлялись…»

Кушниренко мгновенно принял решение и со всех ног бросился на площадь Богдана Хмельницкого. Но, к великому своему огорчению, хлопцев там не застал.


…Летнее солнце только-только закатилось за крыши многоэтажных зданий, а по зеленым тоннелям улиц, по днепровским склонам уже текут шумливые и пестрые потоки киевлян. Смех, песни, веселый гомон. Что-то торжественное, праздничное ощущалось в том неторопливом многотысячном человеческом движении… Именно таким остался в памяти недавних студентов последний предвоенный субботний вечерний Киев. И вот теперь, через какие-то три недели, они не могли узнать любимый город.

Часы показывали только половину восьмого, а уже закрылись кассы кинотеатров, опустились жалюзи на витринах магазинов. Несмотря на чудесную погоду, совершенно безлюдными были улицы. Лишь изредка прогромыхает где-то полупорожний трамвай, просеменит по тротуару озабоченный прохожий да группа девушек в защитных комбинезонах проволочет толстенную пепельную сигару аэростата. И снова всюду мертво и пустынно, как после страшной эпидемии. Суровым и неприветливым стал древний Киев.

Юноши держат путь к родному университету. Подходят точно впервые, затаив дыхание, к красным колоннам: низкий поклон тебе, славный храм науки! Мрачный и молчаливый стоит университет. Как гнездо, из которого буря вышвырнула птенцов. Лишь бездомный бродяга-ветер привольно гуляет по опустевшим коридорам, шевелит обрывки бумаги. Постояли возле колонн, помечтали хлопцы и направились в парк, к гранитному Тарасу. Прежде они приходили сюда почитать Кобзарю свои первые стихи, поведать юношеские мечты. А что расскажут ему сегодня? Про кровь, про смерть, про муки?..

Поклонились памятнику Шевченко, потоптались: а куда же дальше? Без недели месяц не были в Киеве, мечтали о нем ночами, бессчетное количество раз видели его во снах, а вот приехали и со страхом увидели: никто их тут не ждет, чужие они в городе. Мало свободного времени было у них, но и его не знали куда девать.

— Каким остолопом был я раньше, — грустно молвил Мурзацкий. — Три года прожил в Киеве и не нашел себе хорошей подруги. Вот отвоююсь, такую девушку найду, такую выберу — сердце разорвется… Андрей, а что это ты среди нас торчишь? — спохватился после паузы Анатолий. — Пусть уж мы, холостяки малахольные, слоняемся как неприкаянные, а у тебя же есть любимая.

— Не знаю, в Киеве ли она…

— Так сходи узнай. Или, может, специального приглашения ждешь?

— Не уверен, что там меня ждут…

— Слушай, гордяк несчастный, если сейчас же не пойдешь к Светлане, я поговорю с тобой кулаками. Отправляйся побыстрее, пока черепок цел, а мы айда на Соломенку. Олеся Химчука проведаем…

VII

По мраморным ступенькам Андрей поднялся на второй этаж и остановился в нерешительности перед массивной дубовой дверью с медной дощечкой «Д. П. Крутояр». То ли от быстрой ходьбы, то ли от волнения сердце у него стучало часто-часто. Какое-то мгновение постоял, переводя дыхание, затем постучал. Прошла минута, другая, а в квартире не было никаких признаков жизни. «А что, если они уже выехали из Киева? — со страхом подумал Андрей и почувствовал, как холодеет в груди. — Ведь университет эвакуировался…»

В отчаянии забарабанил кулаками. За дубовой дверью послышались неторопливые шаги. Звякнула цепочка, и на пороге появилась Глафира Дионисиевна. Настороженно глянула на военного:

— Чем могу служить?

— Да, собственно, ничем. Я к Светлане…

И тут на болезненно бледном лице женщины засияла улыбка.

— Боже милостивый, как вы изменились, Андрей! Я сразу и не узнала… — всплеснула руками. — Да проходите же, проходите, Светлана должна скоро прийти…

Андрей вошел в коридор. Глафира Дионисиевна суетилась возле него в радостном волнении.

— Митя, знаешь, кто пришел? — позвала мужа. — Ты только посмотри.

Стуча костылями, из кабинета показался Дмитрий Прокофьевич. Такой же, как и прежде, худой, сутулый, с взлохмаченными седыми волосами. Но почему на костылях?

— А-а, вояка явился! — Андрей никогда не видел, чтобы суровый Крутояр так искренне радовался. — Ну, проходи в мою обитель да покажись, каким героем стал.

В сопровождении Глафиры Дионисиевны Ливинский направился в кабинет Крутояра. Там все оставалось таким, как и до войны: раскрытые шкафы, столы, заваленные книгами, чертежами, обломками белой черепицы. Прибавилась только железная кровать со смятой постелью.

— Докладывай, вояка, откуда ветер занес?

— С Ирпеня, с линии обороны.

— О господи! — снова всплеснула руками хозяйка. — Это как же, отпуск или?..

— Скорее командировка. Трофейный немецкий танк пригнали.

— Вот оно что! Так ты, значит, с митинга, — понимающе закивал головой профессор. — Слышал, слышал про ваши дела. По радио только что передавали. Подумать только: сумели захватить грозный панцеркампфваген!..

— И вас… не ранило? — спросила Глафира Дионисиевна.

— Как видите, не успело. Если бы в одном бою да всех ранило, то и воевать было бы некому!

— Ой, как я боюсь ранений! — не унималась женщина. — К Светлане в госпиталь столько привозят раненых, не приведи господь. Без рук, без ног, слепые, контуженые… Если бы вы видели, как Светлана изменилась. Одни нервы! Умоляла ее эвакуироваться с университетом — и слушать не стала. Хоть бы вы на нее повлияли…

Дмитрий Прокофьевич нарочито громко закашлял, чтобы прервать монолог жены. Не помогло. Тогда он сказал строго:

— Мать, я же просил не заводить об этом речи. Дочка взрослая, пусть решает сама. А вы, Андрей, надолго?

— До утра. А вы почему на трех?

— Ногу сломал, как видишь. И на фронте не был, а инвалидом стал. Но нет худа без добра. Теперь хочешь не хочешь, а должен заниматься настоящим делом. Думаю в самом близком времени закончить давнишнюю свою работу. После военного опустошения мой вяжущий раствор…

Вдруг хлопнула входная дверь. В коридоре послышались быстрые легкие шаги. До боли знакомые, милые шаги! Андрей вскочил со стула, сжал в руках пилотку: как Светлана встретит нежданного гостя?

— Дочка, зайди-ка сюда.

— Сейчас, татусь, сейчас…

Сколько раз слышал из уст Светланы эти слова, но только сейчас заметил, какой у нее чистый и звонкий голос. Но почему она так долго возится в коридоре. Наконец вошла в комнату. Возбужденная быстрой ходьбой, розовощекая, с коротко постриженными под мальчика волосами. Увидела Андрея — покачнулась, как от нежданного удара, порывисто закрыла ладонями лицо и в смятении выбежала за дверь. Андрей — за нею. Вскочила было и Глафира Дионисиевна, но ее остановил голос мужа:

— Погоди, мать. Пусть они сами…

Андрей нашел Светлану в ее комнатке. Уткнувшись лицом в подушку, она неподвижно лежала на кровати. Только плечи вздрагивали под кофтенкой. Ошеломленный и растерянный, он распахнул дверь на балкон, прижался горячим лицом к косяку. Вот так встреча!

Наплакавшись, Светлана встала, вытерла глаза:

— Прости, Андрюша, это от радости. Веришь, уже не надеялась тебя увидеть. Я тут такого наслушалась… Откуда ты?

— С передовой. А если точнее — с Ирпеня.

— Боже мой, немцы на Ирпене! Неужели они будут и тут?..

— В Киев они войдут только через наши трупы! Так сказал маршал Буденный.

Светлана подошла к Андрею, положила ему руки на плечи, посмотрела в глаза, и сразу исчезли все его сомнения. Словно и не было между ними многодневной разлуки.

— Ты не забыл меня, Андрюша?

Огрубевшей ладонью он погладил ее волосы. Шелковистые, мягкие, как душа Светланы.

— Было время, когда хотел забыть… Очень хотел! Но не смог.

— Родной мой, хороший! Как странно у нас выходит, — она положила голову ему на грудь. — Знаю, сколько мук принесла тебе. Но довоенную Светлану забудь. Ее уже нет! Она была беззаботной и шаловливой, несобранной и немножко легкомысленной… Не суди ее слишком строго. Она ведь была доброй и искренней. Мечтала о большом счастье, бездумно тянулась ко всему чистому, яркому, прекрасному, подсознательно искала мужественного спутника, который до последнего вздоха не сошел бы с пути к россыпям солнечного камня за Золотыми воротами. Хотя ей мало что в жизни удавалось. Вернее, многое совсем не удавалось. Потому что не знала она толком ни себя, ни людей. И от этого путалась в своих чувствах и мыслях. И не видела выхода… Выход пришел с той коротенькой записочкой, которую она получила на второй день войны от своего Андрейки. Да, да! Это его скупые слова о последнем экзамене заставили по-новому задуматься над прошлым, посмотреть на себя со стороны… Вот тогда она и увидела, сколько погрешностей было на ее коротенькой жизненной тропе. И ей до боли захотелось начать все сначала. Так и появилась обновленная Светлана. Та, которую ты видишь перед собой… — Она еще сильнее охватила загорелую шею юноши, еще крепче прижала голову к его груди. — О, если бы ты знал, как я молила тебя написать хоть три слова. И ты, наверное, почувствовал мою мольбу… Никогда я не получала столь дорогих писем, как твое из Броварского лагеря! Получила и решила сразу ехать к тебе. Однако в госпитале было много работы, и меня не отпустили. Нужно было ждать воскресенья. Дождалась. Поехала. Но в лагере тебя уже не застала…

Ночь льнула к земле, а они все стояли посреди комнаты, обнявшись. И забыл Андрей, что его уже давно ждут на Соломенке у Химчука однополчане, что завтра утром нужно снова отправляться на позицию батальона. Он только ощущал горячее дыхание Светланы, нежный трепет ее тела и гулкие удары собственного сердца.

— Ты помнишь тот зимний вечер, когда мы после посещения Шнипенко стояли у Золотых ворот?

— О Андрюша, как часто вспоминаю я тот вечер! Вечер-праздник!

И снова молчание. И тихие минуты, когда уже не нужны слова. А только пожатие рук. Только горячие губы. И глаза любимой…

Эта ночь была самой короткой в жизни Андрея. Он любил летние рассветы и часто бродил до восхода солнца над тихой Грунью, но этот рассвет был ему ненавистен: с ним пришло расставанье.

Прощался со Светланой без клятв и заклинаний. Прижал ее горячие ладони к своим шершавым щекам, поклонился и пошел к двери.

— Хоть поцелуй меня на прощанье.

Он отрицательно покачал головой:

— При встрече. Хочу остаться твоим должником. Говорят, должников смерть обходит стороной…

VIII

— Что-то не пойму, куда ты гнешь. Яснее нельзя? — даже головы не повернув, оборвала Олеся сухопарая, долговязая женщина с желтушным болезненным лицом, жарившая на коптящем примусе гречневую крупу.

Олесь сконфуженно пожимал плечами, переминался с ноги на ногу на забрызганном, давно не мытом полу. Потом шагнул к столу, невольно потянул руку к спичечному коробку. Но хозяйка опередила его, схватила спички и сунула в карман вылинявшего, засаленного халата.

— Как же вам, Полина Андроновна, яснее сказать? Понимаете, мы хотели бы, чтобы Сергейка перешел жить к нам. Вы человек занятой, своих забот у вас предостаточно…

— То есть как это — к вам?

— Да как домой. Ну, насовсем.

— А зачем он вам?

— Как зачем? Помочь надо ребенку.

— Помочь, — передразнила хозяйка Олеся и высыпала со сковородки на стол горячую крупу чуть не на руку гостю. — Корми воробьев своими байками, а не меня. Хитришь, милый. Если бы все ни с того ни с сего друг другу стали помогать, то и горя бы на земле давно не было.

Олеся начинало выводить из себя ее разглагольствование.

— Клясться не стану, а повторить повторю: помочь хотим сироте!

— А как же квартира, разный там скарб Лящевских? Хотя что у них могло быть? Нищета…

— Квартира и вещи нас не интересуют.

Пожалуй, такого ответа она никак не ожидала, потому что круто обернулась, удивленно захлопала глазами:

— А чего бы вам и моим детям не помочь, если вы такие милосердные?

— Сергейка сирота, а Ольга была моим товарищем.

— Товарищем… Хе-хе! Так бы сразу и сказал. А то плетет черт знает что: помочь, помочь… Только Сергея я тебе за здорово живешь не отдам. Понял? А вдруг Виктор Лящевский явится? Впрочем, держать лишний рот в доме я долго не собираюсь, — и тут же, не переводя дыхание, заорала: — Сергей!

На кухню вбежал юркий мальчик.

— Полы в комнате подмел?

— Еще не домел…

— Ты что, языком их там вылизываешь? А ну бери ведро и марш на мусорник. Только живо!

Малыш послушно схватил за дужку переполненное кухонными отбросами ведро. Но оно было слишком велико и тяжело для него: Сергейке пришлось согнуться в три погибели, чтобы оторвать ведро от пола.

— А давай-ка вдвоем, Викторович, — взял Олесь из детских ручонок ношу и уже с порога сказал хозяйке: — Так будем считать наш разговор незаконченным. Через несколько дней я снова зайду, а вы подумайте тем временем.

— Подумаю, подумаю…

Во дворе мальчик вдруг потупился и тихонечко попросил:

— Дядя Олесь, возьмите меня с собой. Я умею и полы подметать, и посуду мыть, и дрова носить… — И было в его умных серых глазенках столько мольбы, столько надежды, что у «дяди» от жалости защемило в груди.

— А знаешь, это неплохая мысль, — сказал он неестественно бодрым голосом. — Нужно только у твоей мамы разрешения попросить. Верно?

Мальчик утвердительно кивнул головой:

— Угу! Но как ее спросить?

— Ну, это уже моя забота! Через одного генерала попробую с ней связаться.

— И я хочу с ней связаться. Очень-очень!

— Э, брат, ты об этом — ша! Никому ни слова. Это страшная тайна. Военная. Понимаешь?

— Понимаю, — сдвинул бровенки к переносице маленький Лящевский. — Только поскорее у нее спросите.

— Хорошо, Викторович! Ты только держись тут. Лады?

Они пожали друг другу руки, как взрослые, и разошлись.

Было еще рано. Лоснились железные крыши, а на листве еще сверкала утренняя роса. Выйдя из подъезда, Олесь остановился: чем заняться? Приняться за домашнюю работу он не мог — правая ладонь что-то уж слишком медленно заживала. От нечего делать поплелся к Золотоворотскому скверу. Этот тенистый скверик издавна был его любимым местом отдыха. Сколько раз приходил сюда в свободные часы, садился у древнего памятника и мечтал, мечтал… Но сегодня ему не мечталось. Всем недовольный, он сел на первую попавшуюся садовую скамью, закурил папиросу. Тихо, пусто вокруг. Лишь воробьи копошатся в песке на детской площадке да легкий ветерок ворошит первые опавшие листья. И в этом шорохе Олесю вдруг послышались слова: «Дядя, возьмите меня с собой… Я умею полы подметать…»

С Сергейкой он познакомился на второй день после возвращения с земляных работ под Витой-Почтовой. Пришел, чтобы сообщить соседям Ольги Лящевской об ужасной трагедии, и надолго задержался, разговорившись с мальчиком. Сказать ребенку правду он не осмелился, а выдумал легенду, что маму Сергейки сам генерал послал выполнять очень важное военное задание. Мальчик охотно поверил в эту сказку. Не заплакал, даже не стал расспрашивать Олеся, куда и на сколько времени послал генерал маму, лишь огорченно свел бровки, вздохнул и пошел в свой уголок. С тех пор Олесь почти ежедневно появлялся в квартире Полины Андроновны на Стрелецкой, приносил ее ребятишкам то игрушки, то лакомства. Играл с ними и не замечал, как осиротевший мальчуган все крепче привязывает его к себе. И все чаще Олесю стала приходить мысль забрать Сергейку насовсем. Поделился своим намерением с дедом, и вместе они решили пополнить свое семейство новым полноправным членом. Но каверзная соседка Лящевских даже с этого хотела иметь выгоду. Бывают же такие люди!

Олесь встал со скамейки, намереваясь пойти в депо за советом к Гавриле Якимовичу, и чуть было не сбил с ног пожилого мужчину в сером макинтоше, который, опираясь на трость, задумчиво шагал по аллее с низко опущенной головой. Олесь извинился и пошел было дальше, как вдруг внимание его привлекли знакомые кустистые брови, выпуклый лоб встречного. Да это же Шнипенко!

— Химчук! — остановился пораженный профессор. — Вот так встреча!

Да, Шнипенко никак не ожидал встретить тут этого юношу. После того как весной побывал в доме Химчуков и узнал, что Олесь — сын Григория Квачинского, считал его обреченным человеком. Правда, позже от студентов слыхал, будто бы отпрыск Квачинского каким-то образом избежал расправы, уехав в неведомые края. Но встретить его в такое грозное время, да еще в центре города средь бела дня… Что заставило Олеся вернуться в Киев? Или, может, его сюда прислали с тайным заданием? Отец-то, наверное, жив и в беде вряд ли оставил сына. А раз так… Профессор опасливо огляделся вокруг, точно боялся, как бы его не увидели вместе с этим человеком, словно подкрадываясь, шагнул к Олесю и спросил шепотом:

— Откуда вы, уважаемый?

— С окопов, — громко ответил тот и показал глазами на забинтованную руку.

— Забрали, значит. Тогда топтали, поганили, исключали, а теперь… — и презрительно усмехнулся уголками губ.

Олесь настороженно посмотрел на Феодала: что за новые песни?

— Послушайте, юноша, — Шнипенко силой потащил бывшего студента в самый глухой уголок сквера. — Я хотел понять, что в университете произошло с вами, я хотел бы…

Уже давно не вспоминал Олесь ужасные мартовские дни, уже давно жил другими мыслями, другими заботами и давно решил никогда не заводить разговора о прошлом. Поэтому холодно отчеканил:

— Простите, но я не хочу ворошить пережитое. Это ни к чему!

— Да вы меня не совсем правильно поняли. Я, собственно, хотел бы знать, куда вы так молниеносно исчезли? Почему не боролись, не обратились за помощью ко мне? Я ведь всегда так высоко вас ценил…

Сказал и стал пристально наблюдать за выражением лица юноши. Какое-то время Олесь шел задумавшись, а когда сели на скамью, сказал:

— Это длинная история, Роман Трофимович. Начало ее вы знаете, а потом… Потом я оставил учебу и уехал из Киева. В глухое-преглухое село над трубежской поймой. Собирался поселиться там надолго. Даже договорился с директором тамошней школы, что с осени приступлю к работе учителем немецкого языка, но началась война…

«Артист! Прирожденный артист! — подумал профессор. — Подобная легенда хоть кого за сердце тронет. Вот это образец конспирации!..»

— На экзамене зимой вы поразили меня своей обширной эрудицией, теперь же своей выдержкой и, так сказать, неафишированным мужеством! — патетически воскликнул Шнипенко. — Хотя другого я от вас и не ожидал. Человек, который не способен отплатить за надругательства над собой, не достоин уважения. А вы… Вспомните мои слова: скоро мир узнает, насколько вы были выше всех тех, кто привык взбираться на жизненные вершины по чужим спинам. К тому же вы владеете неоценимым сокровищем — умом. А ум — это алмаз, который не тускнеет даже в грязи. Чует мое сердце: плуг истории скоро распашет заросшую чертополохом ниву нашей жизни, благодатный ливень событий смоет с нашей земли наносный мусор — и тогда вспыхнут в лучах солнца свободы грани истинных алмазов. Пусть этот древний памятник будет свидетелем моих слов!

Олесь внимательно слушал профессора, но никак не мог взять в толк, о чем он говорит. Феодал всегда любил выражаться витиевато, велеречиво, но все же, хоть с трудом, его можно было понять, а на этот раз за пышными фразами стоял сплошной туман. «Про какой это плуг истории плетет Шнипенко? Что за благодатный ливень имеет в виду? Пожалуй, кумир наш потихонечку впадает в старческий маразм…»

— А вы, видимо, недомогаете? — поспешил Олесь переменить тему разговора.

— Да, недомогаю. Сердцем недомогаю, душой!

— А почему же не эвакуировались? Я слышал, что все киевские ученые…

— Куда? Зачем?.. Нигде никакого спасения для отжившего мира нет и не будет. Это я вам говорю!

— Неужели вы считаете положение столь безнадежным?

Шнипенко глянул на него насмешливо, стукнул тростью о землю, как делали во гневе средневековые феодалы:

— Довольно, молодой человек, в прятки играть! Это вам не к лицу! Меня вы можете совершенно не остерегаться… Развязка близка: вы это не хуже меня понимаете. Подумайте, сколько дней понадобилось немцам, чтобы от границы дойти до Киева?.. Сотни верст пройти! А от Ирпеня до Крещатика — для них раз плюнуть… Так что большевистский Киев уже — увы! — на ладан дышит. И тут не помогут заклинания комиссаров: «Остановим захватчиков у Золотых ворот!..» А почему же раньше не остановили? Кишка оказалась тонка? То-то и оно! У немца — автоматы, у немца — самолеты, танки, орудия, а у наших что? Одни громкие лозунги! Хе-хе-хе… А какой шум о своей непобедимости еще вчера поднимали! Сколько соков из нас выжали на оборону да на индустриализацию. А что выходит?..

Олесь пораженно таращился на собеседника. Зачем Шнипенко говорит все это ему, Химчуку? Неужели провоцирует, хочет выведать его мнение о фронтовых событиях? Что ж, скрывать свои мысли Олесь не собирался.

— Нет, профессор, как свидетельствует мировая история, могущество армии, а тем более государства определяется вовсе не количеством оружия. Мощь нашей страны я усматриваю в моральном здоровье народа, в его преданности великим идеалам. И если у нас сейчас и не хватает современного оружия, если мы переживаем временные затруднения, все равно преимущество на нашей стороне. Кстати, вы почитайте сводки Совинформбюро. Сколько этого хваленого оружия теряют гитлеровцы каждый день…

— Что читать?! Те побасенки для простачков! — Шнипенко прямо передернуло оттого, что Олесь явно не доверяет ему, хочет затуманить глаза газетными сентенциями, тогда как он откровенно изложил свои взгляды на события.

Этот разговор с профессором буквально ошеломил Олеся и долго потом не выходил из головы. Весь день он слонялся в состоянии человека, который хотя еще и не слег, но точно знает, что заразился тяжелой болезнью. За что ни принимался, все валилось из рук. «Развязка близка!.. От Ирпеня до Крещатика осталось каких-то тридцать километров… Развязка близка!» Нет, не мог Олесь смириться с подобной мыслью. Не для того советские люди годами недосыпали, недоедали, отдавали до последней капли свои силы, чтобы все раздавил сапог захватчика. А может, профессор паникует, может, у него просто расшатались нервы? Но зачем же говорить такие вещи? Ведь за такие слова…

Загадкой остался для Олеся и вопрос Шнипенко, когда они прощались:

— Простите, а у вас университетские бюристы об отце ничего не спрашивали?

— А что им за дело до моего отца? Он давно погиб.

— Счастье ваше. А относительно того, что он погиб… Случается иногда, что и мертвые воскресают!

— А вы знали моего отца? Кто же он был? Куда девался?

— Простите, я мало знал его. От других о нем слышал, — ушел от прямого ответа Шнипенко. Поклонился и быстро зашагал прочь, оставив в душе юноши смятение.

«Кто же был мой отец? Почему и домашние всегда упорно избегают разговоров о нем?» Прежде Олесь думал, что дед с матерью не хотели такими разговорами бередить ему душу, но Шнипенко своими намеками рассеял это убеждение. Но почему и он не захотел поведать правду? Что Шнипенко знал ее, Олесь не сомневался. «Значит, с отцом связана какая-то страшная тайна. В чем же она заключается? Как в нее проникнуть, как раскрыть?..»

Когда перед вечером в Мокрый яр нагрянули комбатовцы, радости Олеся не было границ. С жадностью слушал он рассказы о фронтовой жизни, о гибели Пятаченко, о кровавом боевом крещении за Ирпенем. Весь вечер проговорили хлопцы, дожидаясь Андрея. Но тот явился только рано утром, когда однополчане уже собирались в дорогу.

Олесь проводил недавних однокурсников до железнодорожного вокзала, откуда они должны были трамваем добираться до Святошина, а уже оттуда пешком до Белогородки. Шли прямиком, взобравшись у Соломенского моста на железнодорожную насыпь. Первым, с мешком яблок на плечах, считал шпалы Мурзацкий, за ним — Олесь. Он видел, что Андрей все время старался отколоться с ним от остальных, но не подавал вида, что понял. Наконец Ливинский взял его под руку и сказал:

— А дорога осталась такой же, как и полгода назад. Помнишь, Олесь, как мы тут бродили, когда собирались на Полтавщину?

«Дорога-то осталась такой же, а вот те, кто ходил по ней, давно уже переменились», — хотел было ответить Олесь. Но смолчал.

Уже на остановке святошинского трамвая Андрей обратился к нему опять:

— Я знаю, Олесь, ты глубоко презираешь меня. Что ж, я заслужил это презрение. Но поверь, сам давно и тяжко раскаиваюсь в своей ошибке. Скажи, чем я смогу искупить свою вину перед тобой? Я так хочу, чтобы мы снова стали друзьями…

— Вон трамвай подходит. Будь здоров!

Попрощались. Скоро трамвай тронулся в далекий путь. И только тогда Олесь опомнился: а что, если он в последний раз видится с однокурсниками? Ведь на передовую ушли. Почему же он так сухо простился с Андреем, не сняв с его сердца тяжкий камень? Ему стало невыносимо стыдно и больно.

IX

В эту ночь вражеские пулеметы особенно старательно прошивали темноту огненными струями трассирующих пуль. А когда перед рассветом разведчики переправились через Ирпень, фашистов на левом берегу не обнаружили. Противник бесследно исчез в неизвестном направлении, даже не оставив огневых заслонов. Вслед за первыми лучами солнца это известие облетело позиции комбатовцев. Бойцы поздравляли друг друга, в полный рост ходили вдоль линии окопов, кричали от радости «ура». Произошло наконец то, о чем они столько мечтали, чего ждали с таким нетерпением! Наверное, наши войска сломали под Радомышлем и Новоград-Волынским хребет фашистскому чудовищу — и вот настал час коренных перемен на фронтах.

В сердцах юношей жила надежда, что именно из-под стен Киева Красная Армия погонит зарвавшегося врага аж до самого Берлина…

Но проходили часы, а приказа о наступлении не было. Не получили его защитники Киева и на следующий день. Как и раньше, командиры отдавали распоряжения рыть ходы сообщения и траншеи, устанавливать на переднем крае капканы и проволочные заграждения, как и раньше, на запад отправлялись группы дивизионных разведчиков. Правда, в состав этих групп теперь входило не по два-три человека, а по крайней мере по десять и даже пятнадцать. И своими дерзкими действиями они нередко напоминали партизанские отряды. Пробравшись в глубокий тыл врага, совершали внезапные налеты на штабы воинских частей гитлеровцев, устраивали на дорогах засады, выводили из строя мосты и железные дороги, уничтожали телефонные и телеграфные линии. Пошарив таким образом по Киевщине и Житомирщине, возвращались с трофеями «домой», а на смену им отправлялись все новые и новые разведгруппы. Прибывшие день-другой отдыхали, отсыпались, купались в Ирпене, часами жарили под палящим солнцем спины. Но большую часть времени они проводили возле агитземлянки коммунистического батальона.

В последнее время эта землянка под старыми тополями на краю Белогородки превратилась в некое подобие фронтового клуба. Туда сходились в свободные минуты бойцы из разных подразделений, чтобы послушать сатирические куплеты студенческих юмористов, узнать свежие новости с фронтов: там, у детекторного радиоприемника, сконструированного умельцами с физмата, постоянно дежурил кто-нибудь из добровольцев с карандашом в руке. Иногда из землянки доносились лирические мелодии под грустный аккомпанемент гитары, мягко плыли над притихшими вечерними садами, трогали измученные болью утрат и горечью разлук солдатские сердца. Однако не только новости и песни влекли сюда воинов, больше всего в землянку манили горячие дискуссии, нередко устраиваемые студентами, а также фронтовые стихи Андрея Ливинского. Соберутся, бывало, бойцы под тополями и к Андрею:

— Почитай-ка свои стихи, отведем душу…

Он доставал из-за голенища помятую тетрадь и охотно выносил на суд боевых побратимов свои творения. Про незаплетенные девичьи косы и опечаленные очи, растоптанную розу и разоренные гнезда, про лебедя, потерявшего подругу и камнем ринувшегося с неба на землю… А бойцы мысленно видели перед собой жен и невест, вспоминали родной очаг и погибших товарищей, и каждому казалось, что услышанные стихи именно о нем, о его горестях и страданиях. А когда Андрей заканчивал свою лирическую исповедь, завязывался задушевный разговор. И не было случая, чтобы в те разговоры бывшие истфаковцы мимоходом не вплетали рассказы о былых войнах и великих полководцах прошлого. Бойцы узнавали о тысячекилометровых военных походах египетских фараонов и завоеваниях жестоких персов, про опустошительные набеги татаро-монгольских орд и борьбу римских императоров с гуннами… С каждым днем в памяти слушателей все длиннее и длиннее становилась бесконечная цепь войн.

— Боже, какая ужасная история у человечества! — не выдержал как-то пожилой подслеповатый ополченец. — Войны и войны, резня да ненависть… А ради чего? Вот вы народ ученый, всякие науки проходили. Почему, скажите, история так обагрена кровью?

Студенты переглянулись между собой: попробуй ответить несколькими словами на подобный вопрос!

— Весь корень зла вот здесь, — не дожидаясь, пока студенты соберутся с мыслями, ударил себя в грудь молодой, но уже поседевший боец с забинтованной головой. — Червь ненасытный извечно точит сердце человеческое…

У Андрея от удивления поползли кверху брови. Уже не раз привлекал его внимание этот мрачный, не по летам суровый, молчаливый человек, хотя в землянку стал наведываться совсем недавно. Комбатовцы не знали ни его имени, ни истории с ранением. Говорили, якобы он вышел с группой однополчан из окружения, что его должны были отправить в госпиталь, но он наотрез отказался и присоединился к пулеметной роте, стоявшей в обороне между Белогородкой и Тарасовкой. Наверное, из-за ранения его не очень загружали служебными делами в части, поэтому он ежедневно приходил в студенческую землянку под тополями, забивался в дальний уголок и сидел молча часами, попыхивая цигаркой. И никто за все время не услышал от Великого Немого, как прозвали его комбатовцы, ни единого слова…

— Не в червяке дело, — решительно возразил кто-то из историков. — Все причины в классовой борьбе!

Великий Немой скептически покосился на оппонента. И Андрей вдруг заметил, что у молчуна под нахмуренными бровями очень выразительные и красивые глаза.

— Не в червяке?.. А скажи мне тогда, мил человек, почему люди навыдумывали столько самолетов, танков, бомб и пушек, а за тысячи лет не смогли создать такую науку, которая бы научила их жить в мире и согласии? Почему мозг человека направлен на то, чтобы укорачивать жизнь себе подобным, а не удлинять ее?

— Это неправильный взгляд на историю. Так думать…

— А я эти мысли ни у кого не занимал!..

Назревала ссора. Студенты горой стояли за те постулаты, которыми обогатились в университете, но и заговоривший Великий Немой был не из тех, кто легко отступается от своих убеждений. Андрей не хотел, чтобы между комбатовцами и этим человеком пролегла борозда неприязни, поэтому поспешил загасить пламя:

— Хлопцы, хватит теорий! Айда, кто свободен, на речку.

За ним отправились только Мурзацкий и двое ополченцев, остальные стали медленно расходиться по своим подразделениям. Как только из землянки выбрался Великий Немой с белым тюрбаном бинтов на голове, Андрей обратился к нему:

— Пойдем с нами, друг. Мы не хотим, чтобы ты обижался…

Тот взглянул на простодушного и искреннего парня широко открытыми глазами и благодарно улыбнулся:

— Что ж, пойдемте.

Пока спускались с косогора к речке, комбатовцы узнали, что зовут их нового знакомого Кость Приймак, что родом он из-под Черкасс, в предвоенные годы работал на шахтах Донбасса, а в армии служил на западной границе.

— Выходит, ты в боях с первого дня войны?

— Точнее: с первых часов.

— Так ты от самой границы пешедралом чесал? — удивился Мурзацкий.

— Оттуда и чесал.

— Сколько же тебе пришлось топать?

— А ты подсчитай. На вашем рубеже я пятый день…

Комбатовцы качают головами — вот это кросс! Разделись, но в воду никто не спешит. Трутся возле Приймака, смотрят на ступни его ног, сплошь покрытые бугристыми мозолями, точно облепленные перекисшим тестом.

— Ну и как там, под фашистом?

Приймак вытянулся на траве и ничего не ответил. То ли не услышал вопроса, то ли предпочел не отвечать. Андрей лег с ним рядом и после некоторого раздумья спросил:

— Слушай, ты человек бывалый, расскажи, как все это начиналось. Почему мы прозевали нападение гитлеровцев?

— А что говорить? Об этом когда-то потом правду скажут, а сейчас… Наше дело молча тянуть лямку войны!

— Нет-нет, ты все же расскажи, — дружно стали просить хлопцы. — Или, может, нас боишься? Так заверяем: все тут и умрет.

— Да что вы! Из меня уже весь страх вышел. Просто не хочу вам души растравлять. Да и что я знаю? Простому солдату из окопа ох как мало видно!

Хлопцы с еще большей заинтересованностью:

— Вот и расскажи, что из своего окопа видел.

Приймак вздохнул. Долго ерошил цепкими, привычными к тяжелому труду пальцами седые волосы и наконец заговорил:

— Мало хорошего вы от меня услышите. Врать не стану, а нынешняя правда… Она сейчас неутешительна. Служил я на самой границе. Батальон наш считался отдельной частью спецназначения и с прошлой осени квартировал километрах в двадцати от расположения полка, в бывшем помещичьем фольварке, расположенном на взгорье. Мимо фольварка проходила шоссейная магистраль к границе, а дальше, по другую ее сторону, начинались припятские леса и болота. Так что в случае чего наш батальон и должен был крепко взять на замок эту магистраль… Служба у меня была хорошая: высокое начальство тревожило редко, бойцы свое дело знали отлично, а командир батальона оказался человеком на редкость умным и сердечным. Кадровик, из питерских пролетариев. Справедливым был, а главное — душу рядового понимал. Одним словом, жили мы там словно отдельным государством. Я был при командире связным, все время мотался как белка в колесе — то в полк, то из полка, то на полигон, то на погранзаставу… По роду службы многое мне довелось увидеть и услышать. Особенно весной, когда над нами почти ежедневно немецкие самолеты стали появляться. И когда слухи о скором начале войны с немцами саранчой понеслись. Не моего ума дело, откуда они брались, но говорило и население, и пограничники, и в войсках: быть войне! В штабе полка даже ждали со для на день распоряжения занять оборону вдоль границы. Но войска получили другой приказ: направить зенитчиков на какие-то сборы не то в Проскуров, не то аж в Белую Церковь, а всех связистов послать куда-то на строительство армейского узла связи, К тому же большая часть техники из войск была изъята под предлогом замены, а новой нас не обеспечили. Вот так и встретили мы войну. Трудно сейчас понять, как это произошло, что в самый критический момент наши войска почти безоружными оказались. Или там, в верхах, у кого-то ума не хватило, чтобы проверить слухи о войне и своевременно привести армии в боевую готовность, или, может… Короче, история когда-нибудь во всем разберется. Но сколько людей теперь кровью за это расплачиваются!.. Двадцать второго июня еще солнце не всходило, во всем мире никто еще не знал о вероломном фашистском нападении, а наш батальон уже тяжело расплачивался. Мы спали, когда фашисты ударили из дальнобойных орудий. Медсанбат сразу же в щепки разнесло, казармы загорелись, про убитых и раненых я уж и не говорю. Одним словом, не вступая в бой, батальон потерял за какие-то полчаса половину своего личного состава. Хорошо еще, что бойцы поспешили ползком в доты, а то бы…

— Почему же вы не ответили огнем на огонь? — вырвалось у Андрея.

— А из чего отвечать-то? Из матушки-винтовки образца одна тысяча восемьсот девяносто первого года? Батальон имел на вооружении только несколько стволов мелкокалиберной артиллерии, но ею врага за Бугом не достанешь. А вся корпусная и дивизионная артиллерия, как я потом узнал, проводила учебные стрельбы на отдаленных полигонах…

— Так надо бы в рукопашную…

— Ливинский, не мешай! — зашумели хлопцы. — Дай послушать.

— Так вот, переждали мы этот ужасный первый артналет. А в душе черт знает что творится! Батальонный посылает меня: иди собирай ротных и взводных командиров, кто в живых остался. Как я увидел, что натворили гады, сердце оборвалось. Всюду руины, трупы, кровь… С горем пополам собрал к комбату всех, кто остался в живых, ротных и взводных. Попытались они со штабом полка связаться — дудки. Кто-то постарался перерезать провода. А тут наблюдатель докладывает: танки немецкие! Даже раненые бросились на свои боевые места. Ждем. Наконец видим: идут фашистские танки ровным строем прямо по дороге. Наверное, были уверены, что никто не встанет им на пути. Батальонный кусает губы: «Ну, погодите, сволочи! За все заплатите…» И заплатили. Как врезали наши из «секретов» прямой наводкой, так три танка юлой завертелись. Короче, первую атаку отбили. Но мы знали: ненадолго. Потому что никак не обойти им стороной болото. Батальонный предупреждает бойцов и командиров: когда пехота врага двинет на приступ наших позиций, огня без его команды не открывать. А тем временем послал пулеметный взвод в засаду, чтобы ударить фашистам в спину…

Не помню, сколько времени прошло после первой атаки, как наблюдатели сообщили: на дороге немецкие танки! Командир сам не свой, нервничает: как-то поведут себя немцы на этот раз? Вскоре из лощины показались вражеские бронетранспортеры. Штук семь или восемь. Из них посыпались зеленые фигурки. Развернулись в цепь и прут скопом. А с нашей стороны — ни выстрела. Тут как раз лейтенант связи из штаба дивизии прибыл. Вручает батальонному пакет и ждет, пока тот прочитает. И что же вы думаете, там было написано? Свыше сообщили, что 22 и 23 июня не исключена возможность провокаций со стороны противника на границе, но в категорической форме предписывалось не поддаваться ни на какие провокации… Батальон уже третий час истекал кровью, недосчитывался многих бойцов, а тут — не поддаваться на провокации!

А немцы тем временем приблизились почти к самому подножию высоты. Казалось, пора бы уже и огонь открывать по их левому флангу, чтобы засада смогла прижать фашистов к болоту, пусть бы там в грязище поквакали. Но приказ есть приказ. Комбат зовет меня к себе, знакомит с содержанием депеши и говорит: «По долгу службы я вынужден приказать пулеметчикам вернуться. Но было бы хорошо, если бы они до отражения атаки… не получили этого приказа. Ты понял меня?» Ну, чего ж тут не понять! Помчался я перелесками и канавами, дополз до пулеметчиков и говорю: «Нужно любой ценой загнать немцев в болото! И там прикончить!» Ну, пулеметчики — народ, ясное дело, понятливый. Чисто выполняли распоряжение. Ни один гад оттуда не выскользнул!

Приймак закурил, с наслаждением затянулся табачным дымом. И снова повел суровый рассказ:

— В тот день мы еще три массированные атаки отбили. Но на следующее утро вражеские самолеты так проутюжили наши позиции, что от батальона разве что треть осталась. И все же мы удерживали высоту. Надеялись, что вот-вот подойдет подкрепление, в штабе полка ведь знают о нашем отчаянном положении. Да и отдавать врагу такой выгодный рубеж нельзя никак. Пока он находился в наших руках, дорога была на надежном замке. Мы тогда даже не предполагали, что давно уже находимся в окружении, что фашисты по другим дорогам прут танками на Луцк.

На другой день под вечер созвал батальонный командиров, чтобы посоветоваться, как быть. Ведь в строю насчитывалось около сорока человек, мы остались без единой пушки, во время бомбежки взлетел на воздух склад боепитания, вышли из строя почти все пулеметы. Одним словом, положение было хуже не придумаешь. А из штаба полка — ни звука. Словно о нас забыли. Комбат уже нескольких связных туда послал, ни один не вернулся. Так вот, после этого совещания подозвал он меня и говорит: «Вверяю тебе и свою судьбу, и судьбу батальона. Проберись, хоть под землей, к командиру полка и расскажи, как тут у нас. Проси от моего имени подкрепления. Скажи, что без посторонней помощи… Ну, да не мне тебя учить. Иди, мы ждем твоего возвращения». Поцеловал меня, и я пошел. Конечно, не по главной магистрали, а в обход, глухими лесными тропками, которые в довоенное время хорошо успел изучить. За ночь прокрался до райцентра, где квартировал полк. А там — фашисты. Куда деваться? Вскочил в какую-то усадьбу, стучу в окно хаты. Выходит старушка. Глянула на меня и стала белее полотна. Спрашиваю, где наши, а она безнадежно на восток показывает. Ну что ж, думаю, не стану больше полк искать: у него одна дорога, а у меня — десять будет. Решил возвращаться назад. А старушка мне на ухо шепчет: «Берегись, хлопче, хуторов. Убьют там тебя из-за угла». Я поблагодарил, но так и не понял, кто станет в меня из-за угла стрелять. Поспешил назад. Иду лесом — прохлада утренняя, как вино, бодрит. А у меня на сердце так муторно, точно кто пепла туда насыпал. Как же это нас бросили на произвол судьбы полковые командиры? Почему не предупредили о своем отходе? Почему не прислали связных?.. И тут вспомнил слова старушки про выстрелы из-за угла. «А может, те выстрелы оборвали жизнь полковых связных?» И уже иду осторожнее. К счастью, вовремя спохватился.

В овражке, где тропа пересекала лесную просеку, услышал я гомон. Прислушался — наши. Но все же не показываюсь из кустов, выжидаю. И что же, вы думаете, я увидел? Сказать страшно! Гурт вооруженных мужчин в гражданской одежде ведет под конвоем двух красных командиров. Избитых, связанных по рукам, с накинутыми на шеи петлями. Не знаю, как я не бросился на тех выродков, как сдержался. Да и что мог я поделать с одной винтовкой против целой банды? А батальон так и не дождался бы моего возвращения…

До фольварка я добрался только к вечеру. Добраться-то добрался, но батальонного уже не застал. Убило его еще днем осколком снаряда. Не нашел и других командиров. Все полегли! Бойцы, оставшиеся в живых, засели в дотах и оборонялись разрозненно. Просто не знаю, как и чем они отбивали фашистов. Наверное, одна только надежда на подмогу держала их на ногах. Позиций — не узнать. Все вокруг, как в ступе, перетолочено. Обстрел высоты немцы не прекращали ни на минуту. К тому же ближний лес, гады, подожгли, дым глаза разъедает. Поглядел я на все и думаю: «Какой смысл кровью поливать этот участок земли, когда фашист уже далеко за нашей спиной? Умереть всегда успеем». И решил на свой страх и риск подать команду на отступление. Когда совсем стемнело, собрал бойцов — человек двадцать. Говорю: пора, хлопцы, отходить на новые рубежи. А они качают головами: пока бьются наши сердца, враг не пройдет по этой дороге! Это, мол, завет покойного комбата. Вот тут-то я и сказал, что таков приказ командира полка. Впервые в жизни сказал неправду. И они поверили. Подорвали уцелевшие доты и пошли через магистраль в болота…

Затаив дыхание слушали притихшие комбатовцы повествование Приймака. Каким малозначительным показалось их сидение в окопах над Ирпенем по сравнению с подвигом безымянного батальона! Не укладывалось в голове, что, пока они ехали в Броварские лагеря, уже погибло столько прекрасных людей. Но седые виски Приймака — красноречивое свидетельство. Да, большие трудности выпали на его долю, на долю армии!

— Очутились мы, значит, в лесу, — продолжал Приймак. — Усталые, голодные, подавленные. Куда идти? Где искать своих?.. Страшно вспомнить, что это была за дорога. Столько всего нагляделись, что и во сне такое не приснится. Десятки разбомбленных наших самолетов на аэродромах… Колонны брошенных на дорогах автомашин… Кладбища сгоревших танков… Одним словом, дорого, очень дорого стоили нам километры на восток.

Не успел Приймак закончить свою суровую повесть, как где-то на юге глухо загрохотало, как будто донеслось эхо далекого грома. Все подняли головы, переглянулись понимающе — нет, это не гром.

— Наверное, Киев бомбят…

— Разве Киев в той стороне?

Прошла минута, другая, третья. Отдаленный грохот не стихал. Тогда, не сговариваясь, бойцы поспешно натянули на себя обмундирование — и к окопам. Запыхавшиеся, потные примчались на позицию. Но там никто даже внимания не обратил на далекое громыхание. Да и как могло быть иначе, если только что прибыла почта и комбатовцы прилипли к газетам и письмам.

— Мурзацкий, с тебя магарыч! — объявили хлопцы и вручили Анатолию письмо-треугольничек.

Он повеселел, зачем-то вытер о гимнастерку ладони, точно собирался брать ими по меньшей мере стерильный хирургический инструмент. Андрею на сей раз не повезло на письмо, поэтому он со свежей газетой в руках поплелся к роскошному кусту шиповника. Примостился в тенечке, стал просматривать газетные полосы. «Подвиг лейтенанта Марата Савченко», — так и стрелял с первой страницы набранный жирными буквами заголовок. Андрей пробежал глазами первую колонку и закрыл глаза. Сколько подвигов! Сколько людей гибнет, чтобы спасти Отчизну, а фашист все наступает! В чем же дело? Вдруг в памяти всплыли горькие слова Приймака: «Дорого, очень дорого стоили нам километры на восток…»

— Андрей, слышишь, Андрей! — подбежал Анатолий. — Ты только послушай, какую политинформацию накатала мне моя старушка… — Он присел на корточки и стал читать: — «Здравствуй, мой единственный сын, моя радость и надежда! С низким поклоном пишет тебе твоя мать Секлета. Получила я от тебя вчера открытку, за которую и я, и сестры твои очень благодарны. Теперь мы знаем, что ты служишь в армии, и очень переживаем за тебя. Берегись там, сынок, не суй голову куда не следует. Ты ведь один мужчина во всем нашем роду остался… Мы живем по-старому. Девчата в колхозе, а я по домашности. Урожай этим летом, хвала богу, хороший. Беда только, что дожди часто выпадают да рук работящих мало. А то бы хлеба было… Одним женщинам и девчатам выпало его убирать. Днем косят, вяжут, а ночью снопы в стога носят. Но ты о нас не волнуйся…»

Дальше, верно, говорилось о сугубо семейных делах, потому что Анатолий умолк. Потом любовно сложил листочек и сунул в карман гимнастерки над сердцем.

— Скажешь, неважнецкое письмо?.. О, мать у меня идейная. А она ведь совсем в школу не ходила, от нас грамоте училась. Мама у меня золото человек! Отца моего, двух братьев схоронила, а не согнулась… — Странно звучали эти нежные, проникновенные слова в устах задиристого, всегда грубоватого Анатолия, который в горячих спорах не раз прибегал к запрещенным аргументам — показывал кукиши, не стеснялся стукнуть обидчика публично по башке. — Я свою мать чту, как богиню. Если бы не она, сто лет бы мне университет снился. Пахал бы поле, сеял хлеб — это моя стихия. А мать, вишь, захотела на профессора выучить своего сына. И я подчинился ее воле. Знал, как душа ее ко всему светлому тянется, пусть, думаю, мечты ее хоть в детях сбудутся. И не каюсь! Раз это радостно для нее, чего же каяться… Слыхал, пишет: «Бейте немца, хватит отступать!» Не знает моя старушка, что перед нашими позициями его уже давно след простыл…

Но ошибался Анатолий Мурзацкий — след фашиста не простыл. Еще до захода солнца стало известно, что гитлеровские полчища перешли в наступление на Киев по Белоцерковскому шоссе, что возле села Вита-Почтовая завязались тяжелые, кровопролитные бои.

Всю ночь далекое зарево раскрашивало кровавыми радугами небо. Всю ночь не стихал надсадный гул канонады. Комбатовцы настороженно вслушивались в грозный диалог, который вела наша 147-я стрелковая дивизия с целым армейским корпусом противника. И опять, как и в первый раз, основной удар приняли на себя регулярные армейские части. Опять сводный коммунистический батальон волей судьбы оказался на второстепенном направлении.

Весь следующий день гремела канонада. Не стихла она и на третьи сутки. Но прошла неделя, а ударному 29-му армейскому корпусу противника так и не удалось овладеть мощными укреплениями в районе Виты-Почтовой. Тогда гитлеровское командование приняло решение начать наступление на Киев с юга. 2 августа отборные мотополки их 55-го армейского корпуса панцирным клином врезались в нашу оборону на берегу Днепра. После двухдневных боев преобладающим силам врага удалось прорвать оборонительные рубежи у пригородных сел Пирогово и Мышеловка и отдельными частями выйти на ближнюю окраину города — в Голосеевский лес.

Над Киевом сгущались тучи…

X

Почти месяц провел коммунистический батальон в обороне на ирпенском рубеже. Уже возле Виты-Почтовой развернулось ожесточенное сражение, уже на берегу Днепра, южнее Киева, поредевшие красноармейские роты и отряды народного ополчения не первый день сдерживали бешеный натиск бронированных гитлеровских полчищ, а в районе Белогородки царила тишина.

Зарывшись в землю, изнывающие от безделья комбатовцы со дня на день ждали приказа о передислокации на новые рубежи. И такой приказ наконец поступил в начале августа. Первыми были спешно сняты с позиций артиллерийские подразделения, потом стрелковые и пулеметные роты, а во второй половине дня седьмого августа и добровольческий коммунистический батальон вышел ускоренным маршем к ближайшей железнодорожной станции Тарасовке. Там уже ждали отправки красноармейцы и ополченцы с других участков центрального сектора обороны Киева. Но куда именно, никто не ведал. Да не очень и допытывались: знали, что не на отдых.

Когда прибыл из Киева эшелон, тысячи вооруженных людей устремились в вагоны, на платформы. Кому не хватило места, взбирался на крыши, устраивался на буферах и на подножках. Так и уехали в направлении Днепра, со страхом поглядывая на небо.

В Киеве эшелон встретили представители из штаба обороны города, и бойцов прямо с вокзала развели на самые угрожающие участки оборонительного рубежа. Коммунистический батальон получил приказ немедленно окопаться за Плодоягодным институтом в районе Голосеевского леса. Однако в пути его вдруг повернули на Соломенку. Лейтенант для особых поручений при штабе обороны Киева привел ошарашенных комбатовцев в тенистую рощицу около заброшенной трехкупольной церкви и приказал ждать дальнейших распоряжений. Хлопцы улеглись на запыленной траве между оплывшими холмиками давних могил и словно бы не замечали, как сотрясается земля от грохота близких боев. Даже бодрились, не подавали виду, что на сердце кошки скребут.

— Ну, братва, отсюда самая краткая дорога в рай, — пробует кто-то шутить.

— Погоди малость с раем. Сначала пусть архангелы проверят, сколько на твоей шее висит грехов. Гляди, твое место в аду и окажется…

— Чудак ты, ей-богу. Ну, что за резон меня в ад отправлять, когда на земле я сквозь такое пекло пройду, где и чертям стало бы тошно.

Раздается смех. Но смех недружный, вялый, какой-то вымученный. Каждого сверлит мысль: а что дальше? Ответа хлопцам не пришлось долго ждать. Примерно через полчаса к причудливой, сплетенной из железных прутьев церковной ограде подкатила серая от пыли «эмка». Из нее легко выскочил военный с комиссарской звездой на рукаве. Студенты сразу узнали в нем бывшего преподавателя истории партии Антона Филимоновича Остапчука. Худой, загоревший, с запавшими глазами и покрасневшими от бессонницы веками, Остапчук нисколько не напоминал того солидного, всегда тщательно выбритого доцента университета, с которым они не раз отправлялись на прогулки к гирлу Десны и на Салтановское озеро, на Рославльские острова и в Боярские леса.

— Становись! — раздалась команда майора Кострыбы.

Бойцы вскочили, привычно выстроились поротно. Застегивая на ходу воротник гимнастерки, навстречу комиссару бросился командир батальона. Коротко отрапортовал.

— Вольно! Садитесь… — и Остапчук тоже опустился на мраморную могильную плиту. Снял фуражку, чтобы вытереть платком вспотевший лоб, и хлопцы увидели: волосы его стали совсем седыми. — Друзья мои! Я прибыл сказать, что командование поручает вам чрезвычайно трудное и ответственное задание. Как стало доподлинно известно, Гитлер придает захвату Киева исключительно важное значение. Не случайно же столько раз приказывал он своему любимцу фельдмаршалу фон Рейхенау овладеть столицей Украины. И столько же раз его приказы не выполнялись. Киев — первый город во всей Европе, у стен которого вот уже почти на месяц остановлены бронированные немецкие полчища. Те полчища, которые в считанные дни ставили на колени целые страны, сокрушали отборнейшие армии. Киев — первый город в Европе, который, оказавшись в осаде, не дрогнул. Недаром фашистский генштаб стянул сюда лучшие дивизии вермахта. Положение, однако, создалось сейчас тяжелое, как никогда. За прошедшие сутки отдельным подразделениям противника удалось проникнуть на окраины города. Сейчас бои идут в районе аэропорта и на Голосеевских высотах. Враг не жалеет сил, бросает в бой все новые и новые резервы, чтобы расчленить нашу оборону и прорваться в центр города. Только что получено донесение: какому-то подразделению гитлеровцев удалось просочиться сквозь наши боевые порядки и выйти на Батыеву гору. А это — стратегический ключ к Киеву. Если враг закрепится там и получит артиллерийское подкрепление, города нам не удержать. Вот командование и поручает вам совместно с ополченцами трамвайно-троллейбусного депо выбить фашистов с Батыевой горы. От выполнения этого задания зависит, как долго Киев будет в наших руках…

Тишина. Взгляды бойцов обращены к горе, высившейся в полукилометре над распадком Мокрого яра. Сегодня именно там будет решаться судьба Киева — их личная судьба.

— В бой я пойду вместе с вами…


После захода солнца, когда тьма размыла очертания деревьев, зданий, коммунистический батальон оставил церковное кладбище на Соломенке. Одна рота была направлена через Мокрый яр в обход Батыевой горы, чтобы отрезать фашистам путь к отступлению, две другие получили приказ занять исходное положение у ее подножия. Взвод за взводом осторожно пробирался узенькими соломенскими улочками. Вот уже и глинистые склоны горы. Комбатовцы разворачиваются в цепь, шаг за шагом продвигаются садами и огородами по косогору. По команде залегают. Дальше идти опасно — фашисты могут их заметить. А задача была такая: между домами и кустарниками, по пустырям и огородам подобраться незамеченными к самой вершине и внезапно ударить в штыки. С западной стороны — комбатовцы, с восточной — ополченцы, с юга, когда бой разгорится, — рота прикрытия. Удастся ли выполнить этот замысел? А что, если враг заметит опасность? А может, он давно ее заметил и ждет, пока они поднимутся во весь рост, чтобы резануть пулеметным огнем?..

Хлопцы задирают головы, пытаются прикинуть на глаз, сколько метров до вершины.

— Как думаешь, до тех кустов доберемся незамеченными? — толкает Андрей локтем Мурзацкого в бок.

— Поживем — увидим… — сонно отвечает Анатолий.

Вдруг оба вздрагивают: где-то в Мокром яру, возле деревянного мостика через ручей, ударили молотком по железу. Гулкое эхо тягуче покатилось по округе. Вскоре внизу забухало еще несколько молотов. Потом послышалось глухое уханье, будто с воза сбрасывали тяжелые камни. Не иначе как дорогу надолбами перегораживают, решили комбатовцы. Но для чего? Неужели в штабе собираются держать оборону в столь невыгодных условиях?..

Коротки летние вечера в Киеве. Не успела поблекнуть на небосклоне заря, как на город опустилась легкая сизая дымка. Со склонов Батыевой горы хлопцам казалось, что перед ними расстелилась над домами не вечерняя мгла, а бескрайнее море, среди которого одиноким маяком возвышалась софийская колокольня.

«Вот это вид! Недаром хан Батый перед штурмом Киева выбрал для своего шатра именно эту гору, — глядя на пепельную дымку, думал Андрей. — Это воистину ключ к городу. Достаточно поставить здесь несколько пушек и… Мы должны любой ценой выбить отсюда гитлеровцев!»

Прищурившись, рассматривает Андрей крутые склоны, будто пытается угадать, где сделает он свой, может, последний шаг в жизни. Думал ли раньше, ежедневно проезжая от студенческого общежития к университету мимо Батыевой горы, что именно здесь его будет подстерегать смерть? Нет, не верилось Андрею, что уже не взойдет для него солнце, что отсюда ему уже нет возврата. Такая ведь тишина вокруг, такой покой. Лишь издалека доносится отголосок ночного боя да в яру гремят молотами какие-то чудаки. Он засовывает руку в карман, долго шарит в нем и наконец протягивает сплющенную патронную гильзу Мурзацкому:

— Там адрес моих родителей. В случае чего напиши им после войны. Пусть знают… И Светлане сообщи…

Анатолий молча стискивает пальцами патронную гильзу, какие носили при себе почти все комбатовцы, почему-то скрипит зубами. Не раз уже приходилось ему посылать письма по запрятанным в гильзах адресам. Посылал с однополчанами жене Пятаченко, посылал матерям Степана Шульги, Юрка Байдаченко… Горькое это дело, но ведь в последнем желании человеку не отказывают.

— А я никому не оставляю адреса, — шепчет он после раздумья. — И знаешь почему? Не могу умирать, не имею права. Кто же мою неню на старости приголубит? Да и в роду последний я из мужчин остался…

Шепчет, но сам не верит своим словам. Его душу тоже переполняют недобрые предчувствия. Скорее бы уж атака, скорее бы все это кончилось!

Казалось, минула целая вечность, пока по цепи ветром прошелестела команда: вперед, к вершине! И сразу же комбатовцы ужами поползли вверх. Медленно, осторожно, метр за метром. Не раз, будучи студентами, бродили они по этим склонам вечерами, но никто из них тогда и не догадывался, сколько здесь чертополоха, репьев и колючек. А сейчас они до крови царапали лица, раздирали колени, впивались в кожу. К тому же едкая, стряхнутая с травы пылища забивала дыхание. Душил кашель, а он в эти минуты — первый союзник фашистов.

Закусив губы, ползут комбатовцы, ползут. А вершина молчит. Это и радует, и настораживает. А что, если фашисты уже давно следят за ними?.. И начинают хлопцы в мыслях корить комиссара, которому почему-то вздумалось, чтобы они штурмовали Батыеву гору на животах. А почему бы не в полный рост пойти на врага, как ходили на половцев и татар под этой горой прадеды? Стоя ведь даже умирать легче…

Ползут бойцы, ползут. А в яру чьи-то неутомимые руки все бьют молотами по железу и бьют. И кому пришло в голову среди ночи строить оборонительный рубеж под самой горой?..

Наверное, так думали и фашисты на вершине. Услышав звон металла в яру, они сначала всполошились, стали думать-гадать, что бы это значило. А потом, видимо, решили — это большевики сооружают баррикады для уличных боев — и успокоились. Гречкосеи, варвары, пусть вбивают поперек улиц рельсы: те баррикады солдаты фюрера все равно штурмовать не станут! Это только примитивные азиаты за полтора месяца войны никак не могут понять, что немецкие армии никогда не наступают на укрепления в лоб. Они обходят их, разрубая оборону противника на куски. Ведь разорванная оборона — не оборона! Единственный раз пришлось в лоб пробивать себе путь через мощные укрепления — это под Киевом. Но Киев — исключение! Киев — это ключ к победе! Но даже и тут цивилизованный солдат не полезет на первое встречное проволочное заграждение. Он сначала перестреляет большевиков, как куропаток, с чудесного плацдарма на Батыевой горе, а потом преспокойненько победным маршем войдет в город. Что ж, пусть большевики строят уличные укрепления — это дело глупцов! Так думали гитлеровцы, даже не догадываясь, что склоны их плацдарма в промежутках между вспышками ракет уже не первый час шевелятся от сотен солдатских спин.

Когда комбатовцам до вершины оставалось каких-нибудь полтораста или двести метров, вдруг всполошенно ударил вражеский пулемет. Не то пулеметчик услышал подозрительный шум, не то спросонок нажал на курок, но на Батыевой горе поднялась тревога. Десятки ракет с гадючьим шипением прыснули в небо, чтобы прощупать каждую выемку на склоне. Теперь фашисты не могли не заметить атакующих. Пока враг не опомнился, нужно было вихрем рвануться к его позициям. И в тот же миг бойцы услышали зычный голос Остапчука:

— За Киев впере-о-од!..

Поднялись ряды и дружно побежали, побежали по взгорью к месту, откуда срывались с пулеметных стволов ослепительные вспышки. Стрельба, рев атакующих разбудили город. Кто из киевлян в ту ночь не поднялся с постели? Но пока добежали до окон, крик прервался. Прижатые горячим свинцом, комбатовцы залегли. Пули ковыряли землю, прошивали тела. Казалось, никто не останется в живых под этим смертоносным ливнем, никто не выстоит. Не выдержали и комбатовцы. Дрогнули и один за другим стали скатываться вниз.

— Ни шагу назад! — надрываясь, кричали взводные командиры. — Перестреляют всех! Вперед! Только вперед!

Снова бойцы ползут навстречу пулям, целуя сухую шершавую землю. Угасли все мысли, исчез страх, перед глазами каждого — лишь частые слепящие блестки на вершине. И вдруг на ней прогремело несколько гранатных взрывов. Словно бы захлебнулись пулеметы, умерили свой пыл. Комбатовцы еще быстрее орудуют локтями: ведь на гору, наверное, с востока ворвались ополченцы. Кто же еще мог дать знать о своем присутствии взрывами гранат? Быстрее им на помощь!

Без команды отрываются комбатовцы от земли, сжимают в онемевших руках винтовки и бросаются вперед неудержимой лавиной. Яростно били пулеметы, неистовствовала в буйном танце смерть, но даже она была не в силах сдержать этот разъяренный вал…

Только на рассвете утихла на Батыевой горе стрельба. Как воин после тяжелого похода, изнеможенно опустилась на землю тишина, сообщая живым, что кровопролитный бой наконец закончился.

От звенящей тишины пришел в себя и Андрей. Ощупал одеревеневшими руками голову, грудь — жив! И вдруг почувствовал, как переполняет сердце неудержимая, трепетная радость: задание выполнено, фашист уничтожен!

«А где Анатолий? — вдруг спохватывается он. — Что с Анатолием?» Стал припоминать, как они рядом взбирались по склону, как залегли под огнем… Дальше ничего не помнил, дальше все словно кануло в пропасть. «Боже мой, неужели Толи нет?.. — у Андрея даже сердце остановилось. — Он ведь и адреса матери намеренно не оставлял. Он должен выжить!»

Чем дольше Андрей плутал по полю боя, тем чернее становилось у него на душе. Дорого, очень дорого заплатил батальон за свою победу! Попробуй взобраться на гору, когда тебе в лицо смотрит добрый десяток пулеметов! Но иного выхода не было. И если бы не изобретательность комиссара Остапчука, кто знает, на чьей стороне был бы успех. Это он еще с вечера послал на территорию бывшего автопарка нескольких ополченцев с заданием отвлечь внимание немцев, создать у них впечатление, что внизу спешно возводят укрепления. Комиссар надеялся, что на Батыевой горе воспримут это как намерение советских войск перейти к обороне. И не просчитался!

Все до единого места наиболее ожесточенных боев обошел Андрей. И все тщетно. Спрашивал встречных комбатовцев о Мурзацком, но никто не мог сказать ничего определенного. Оставалась одна надежда — санитарный пункт. Направился к двухэтажному кирпичному зданию бывшей школы, во двор которой сносили раненых. Всматривался в искаженные болью лица бойцов, но Анатолия не было и среди них. И вдруг Андрея охватила такая усталость, что он прислонился к забору, смежил веки.

— Андрей! — внезапно раздался знакомый голос.

Оглянулся — к нему приближался Мурзацкий. В изорванной грязной гимнастерке, без пилотки, с залитым кровью лицом.

— Что с тобой?

— Пустяки. Фриц по черепу ножом полоснул, — и Анатолий скупо рассказал, как он заметил немецкого офицера, отползающего бурьянами к обрыву, как бросился за ним и сцепился в рукопашной. — Веришь, еле-еле справился. Здоровенный, черт, откормленный, натренированный. А это — мои трофеи. Возьми, глянь, что там.

Только теперь Андрей заметил в руке товарища лоснящуюся кожаную сумку-планшетку и офицерские погоны. Пока санитары бинтовали Анатолию голову, Андрей ознакомился с содержанием сумки. Топографическая карта, пластмассовая линейка с круглыми, квадратными, треугольными прорезями, несколько порнографических открыток, карандаши… Но внимание Андрея почему-то привлек конверт без единого штемпеля, на котором четкими латинскими буквами было выведено: «Бавария, Форстен-фельбрус, фрау Оберурзель Г.».

— Неотправленное письмо! Любопытно, что же пишет этот бандит своей фрау…

Разорвал конверт и стал читать:

«Дорогая Гертруда!

Прости, моя кошечка, что твой Вилли снова запаздывает с ответом. Поверь: было не до писем. Когда вспоминаю минувшие дни, волосы на голове шевелятся и встают дыбом.

Как и прежде, стоим под распроклятым Киевом. Вернее, уже над Киевом! Вчера моим храбрым солдатам удалось проскользнуть между укреплениями, которые большевики возводили вокруг города, наверное, на протяжении десятков лет. Мое подразделение ворвалось на Батыеву гору, господствующую над всей окружающей местностью. Теперь мы без бинокля созерцаем город. Я видел немало больших и малых городов в Европе, но подобного Киеву, поверь, не встречал. Это — солнечный, цветущий, самим богом созданный оазис, но… Три раза уже фюрер назначал сроки парада победителей наших полков на центральной площади Киева, а волю его мы пока не смогли выполнить. Большевистские фанатики оказывают упорное сопротивление. Но когда ты получишь это письмо, я буду шагать по главной улице Киева — Крещатику. Это будет наша самая громкая победа за полтора месяца такой тяжелой войны!

Только тот, кто увидит этот златоглавый город собственным я глазами, может понять, что значит он для Германии. Недаром же древние руссы назвали его Золотыми воротами своей земля. И вот в эти ворота, моя куколка, первым войдет твой Вилли. И фюрер наградит его рыцарским крестом. И отпустит к тебе на целых две недели. Здорово?

Ты спрашиваешь, чем богата Украина. Тут есть все, что господь подарил людям. И это «все» скоро будет нашим. Из Парижа я привез тебе шелковое белье и чудесное вино, из Греции — вкусные орехи и золотой сервиз какого-то античного олимпийца, а из Киева привезу вышитую блузку и украинское сало со шкуркой (если, конечно, не лишусь своей!). А что бы ты хотела еще?..

Так что поздравь нас с победой и жди своего Вилли в гости. Сто раз целую твою ножку! Я».

Даже тяжелораненые приподнимались на локти, слушая Андрея. На запекшихся губах дрожали улыбки — вот и вошел Вилли в Золотые ворота! Вот и прислал украинского сала со шкуркой!..

XI

Это был последний бой для коммунистического батальона. Тут, за Киевом, на опушке леса, выходившего на Васильковский мощеный тракт, и закончился короткий, но славный путь добровольческого подразделения. От красных университетских стен через военные Броварские лагеря и ирпенские оборонительные рубежи, через Батыеву гору вел юношей этот путь к тем далеким горизонтам, за которыми скрывалась победа, плутал полями, опаленными огненными валами, освещался кровавыми отблесками войны. Но все же судьба как будто щадила вчерашних студентов, отводила от них свои жестокие удары. По-настоящему хлопцы взглянули смерти в лицо лишь на Батыевой горе. И, пожалуй, этой старой ненасытной химере пришлись не по нраву бесстрашные юноши. Потому что в тот же день она заманила их в свою кровавую западню на край Голосеевского леса, ослепила, оглушила, не одного усыпила навеки.

Не успел батальон даже перевести дух после ожесточенного ночного боя, как из штаба обороны города передали приказ: немедленно выступить на подкрепление частей 147-й стрелковой дивизии, которая уже много дней и ночей держала оборону на Голосеевских высотах. Этого требовала обстановка.

Минувшим вечером, когда комбатовцы вместе с ополченцами брали в железное кольцо Батыеву гору, командование одной из немецких дивизий, почти месяц безуспешно топтавшихся под стенами столицы Украины, послало в штаб 6-й армии следующее донесение:

«Сегодня, седьмого августа, в 15.20 по местному времени передовые подразделения 324-го моторизованного полка овладели Батыевой горой — ключевым плацдармом в обороне Киева. Прорыв успешно расширяется. Отдельные немецкие части уже ведут уличные бои…»

Это долгожданное донесение было немедленно вручено фельдмаршалу Рейхенау, а уже он поспешил доложить радостную весть самому Гитлеру. Немецкие генералы настолько были уверены в своих силах, что даже разрешили себе намного преувеличить локальные успехи. Никакие немецкие части в Киев не вступали и уличных боев не вели, хотя, удерживая Батыеву гору, они, конечно, могли парализовать жизнь столицы Украины. Получив эту радиограмму, Гитлер отдал распоряжение провести на следующий же день на Софийской площади торжественный парад победителей в честь триумфа немецкого оружия. Но комбатовцы и ополченцы ценой своей крови за ночь внесли существенные коррективы в намерения Гитлера.

В штабе 29-го немецкого армейского корпуса, войска которого наступали на столицу Украины из района Василькова, о потере Батыевой горы стало известно уже на рассвете. Чтобы не допустить огласки об очередной неудаче и наконец-то выполнить приказ фюрера, командир корпуса генерал Феккенштедт распорядился немедленно начать генеральный штурм Киева, введя в действие все наличные резервы. Одновременно с 29-м армейским корпусом на штурм должны были пойти дивизии 55-го корпуса из района Обухова.

Ровно в шесть утра 8 августа немецкие войска перешли в решительное наступление на двух направлениях — с юга по Обуховскому шоссе на село Пирогово и с запада вдоль Васильковского тракта на Голосеево. Обескровленные тяжелыми многодневными боями, поредевшие красноармейские части не могли устоять перед мощным концентрированным ударом врага. Вот тогда штаб обороны Киева принял в разгар боя решение: направить к селу Пирогово бронепоезд киевских железнодорожников. Внезапное появление крепости на колесах вызвало панику в стане противника. Первая атака врага была сорвана. Но на Васильковском направлении обстановка усложнялась — фашистам удалось потеснить наши части вплоть до самых корпусов Лесотехнического и Плодоягодного институтов. К тому же из данных авиаразведки стало известно: из Василькова в район Голосеевских высот прибывает штурмовая эсэсовская мотобригада. Было ясно, что без дополнительных резервов на этом направлении не сдержать натиска преобладающих сил противника. А где срочно взять резервы? У штаба обороны города не было иного выхода, как бросить на укрепление Голосеевского плацдарма коммунистический батальон, только что вышедший из боя совместно с ополченцами и подразделениями военных училищ.

Средь бела дня занимали комбатовцы рубеж, который в приказе назывался «второй траншеей ближних подступов». Но попробуй занять траншею, которая уже более часа находилась в руках противника. Рубеж обороны пролегал по изрытому бомбами и минами, проржавевшему от гари плацу перед самыми институтскими зданиями. Оглохшие, до предела изнуренные, с забинтованными руками и головами, красноармейцы оборонялись прямо в воронках отдельными группами. Комбатовцы немедленно рассредоточились между ними.

Враг не заметил появления резервов и не ответил артиллерийским огнем. В сущности, ему сейчас было не до этого. Перед самым прибытием коммунистического батальона в Голосеево защитники Киева отбили третью, самую ожесточенную, вражескую атаку, после чего наступило кратковременное затишье — противник зализывал раны. Лишь злобно трещали пулеметы и сухо щелкали отдельные винтовочные выстрелы.

После ночного боя Андрей старался больше не разлучаться с Анатолием. Вместе перебегали изрытый воронками институтский двор, рядом ползли по закопченным кочкам к переднему краю. Несколько раз натыкались на раненых, которые, оставляя кровавые следы, с трудом тянулись в овражек к перевязочному пункту. Но чаще попадались убитые. «А где живые? — спрашивали себя хлопцы. — Где те, кто столько дней отражали удары бронированного кулака гитлеровских войск? На ком же держится этот рубеж?»

На противоположной стороне плаца, над крутым откосом лесного оврага, перед обширной опытной плантацией крыжовника, Анатолий вскочил в бомбовую воронку и стал готовить пулемет к бою. Андрей тоже опустился на дно соседней воронки. Опустился и увидел в ней бойца без пилотки, в разодранной на груди гимнастерке. Он лежал на спине, неестественно раскинув руки, и застывшими, будто стеклянными, глазами уставился в безоблачное небо. А по его закопченным, запавшим, давно не бритым щекам обильно катились слезы.

— Вам помочь? — Андрей тронул за плечо незнакомца.

Тот не ответил, не шелохнулся. Можно было подумать, что он крепко спит с открытыми глазами. «Наверное, контужен», — решил Андрей, глядя на расширенные зрачки красноармейца, в которых не было ни мысли, ни чувства.

По всему переднему краю слышалось шуршанье лопат в сухой почве. Комбатовцы зарывались в землю, готовились к бою.

— Толя, слышишь, Толя! — крикнул Андрей, оглядывая из воронки поле боя. — Ты погляди, тут же целое кладбище вражеских танков!

Между опушкой леса и Васильковским трактом на выжженном питомнике Плодоягодного института, уткнувшись стволами пушек в землю, застыли восемь обгоревших немецких танков. И все почти на одной линии метров за двести. Лишь девятый маячил перед самыми нашими окопами.

— Таким «урожаем» не стыдно похвалиться, — откликнулся Мурзацкий. — Славно поработала наша бутылочная артиллерия!

— А этот гад едва не прорвался, — показал Андрей на одинокую машину перед окопами. — Нашелся все же молодчина, подбил.

При этих словах боец, беззвучно плакавший на дне воронки, внезапно вскочил на ноги, прижал к потрескавшимся, запекшимся губам грязный, окровавленный палец:

— Не говори так! Тс-с! Это несчастье… Подбит наш танк…

Андрей с ужасом глянул на бойца: все ли в порядке у него с рассудком? Бывалые фронтовики рассказывали, что иногда в бою и такое случается. На танке четко виднеется черно-белый крест, а красноармеец твердит: танк советский!

— Не смотри на меня как на сумасшедшего… Я правду говорю: это наш танк. Водил его в бой против фрицев один отчаянный парень из ополченцев, — вдруг его надтреснутый голос прервался, щетинистый подбородок задрожал. Пересилив себя, боец продолжил свой рассказ про одну из самых трагических страниц голосеевских боев.

…После восхода солнца 8 августа перед земляными укреплениями советских частей появились немецкие танки. Они двигались, как на марше, без единого выстрела и не вдоль шляха, где накануне саперами были установлены мины, а через опытные поля Лесотехнического и Плодоягодного институтов, видимо рассчитывая ворваться на окраины города кратчайшим путем. Перед эскарпами защитники остановили их плотным артогнем. Танки отошли. Но тогда по всей опушке ударила немецкая артиллерия. Полчаса, не меньше, долбила она, рвала на куски, перемешивала землю на узкой полосе между рвом и лесом, явно готовя «ворота» для атаки. И как только утихли орудия, на этот участок ринулись тупорылые панцирные чудовища. А что могла противопоставить наша пехота этому неудержимому стальному потоку? Разве что свою ненависть, мужество да бутылки с горючей смесью. И именно этим оружием безымянные герои все же остановили закованных в броню гитлеровцев.

Примерно через час все началось сначала. Артналет, стремительная танковая атака. На этот раз поредевшим подразделениям защитников Киева пришлось отступать к институтским корпусам. А вскоре фашисты после очередного артналета бросились в третью, самую ожесточенную атаку. Защитники приготовились к смертельному поединку, сжимая в руках последние связки гранат, как вдруг на их глазах развернулась необычная картина: немецкие танки внезапно открыли стрельбу друг по другу. Да, да, они в упор расстреливали один другого, ошалело мечась по полю. Красноармейцы видели, как запылала одна машина, клюнула стволом пушки в землю другая, юлой завертелась третья… Остальные беспорядочно рассыпались кто куда в непроглядной пылище. Лишь один танк с крестом на башне на бешеной скорости мчался к нашим окопам.

— Он несся прямо на меня. Я уже видел, как траки вгрызаются в сухую землю, и решил… — дрожащим голосом исступленно вел свой рассказ контуженый боец. — Я прижал связку гранат к груди, твердо решившись броситься под гусеницы. Я не слышал, как по окопам передавалась команда: «Танк не подбивать!» Я ждал, ничего не слыша и ничего не видя, кроме бронированного чудовища. Но танк почему-то пошел не на мой окоп, а мимо. Когда же он поравнялся со мной, я что было силы швырнул гранаты… Танк содрогнулся и застыл, окутавшись дымом. А через несколько секунд из люка показалась залитая кровью голова. К танку бросились наши бойцы и вытащили из него раненого ополченца. Вы понимаете, что стряслось? Я погубил героев…

В отчаянии красноармеец обхватил голову руками и рухнул на землю. А пораженный Андрей, словно изваяние, застыл на коленях.

— А может, это ошибка. Может…

— Нет-нет, никаких ошибок! Я тоже помогал раненому ополченцу выбираться из люка. Когда его несли в медпункт, он просил, чтобы не сообщали о несчастье его отцу. Фамилия его Ковтун, а депо работает…

Андрей окаменел: так вот какая судьба Миколы Ковтуна, вот что случилось с немецким танком, захваченным комбатовцами за Ирпенем!

Тем временем обезумевший боец стал выбираться из воронки.

— Ты куда? Убьют ведь!

— В штаб. Я должен все рассказать… Я больше не могу… — будто привидение, красноармеец шел во весь рост.

Но не ступил и десяти шагов, как разразился артналет. Яростный, беспощадный. Уже от первых взрывов все вокруг заходило ходуном. Гром, огонь, смрад и страх прижали комбатовцев к шероховатому, израненному лицу земли. Она глухо стонала под испепеляющим огненным шквалом, стонала и дрожала как в лихорадке. Глыбы ее, опаленные и прокопченные едким дымом, взлетали высоко в небо и градом осыпались на спины бойцов. И казалось, не будет конца-края этому пеклу.

Но огненный шквал утих так же внезапно, как и начался. И ужасающе неправдоподобной показалась тишина тем, кто уцелел.

Андрей лежал, весь обсыпанный землей, и не хватало у него сил не то чтобы встать, но даже разомкнуть веки. Кружилась голова, больно звенело в ушах, казалось, он неудержимо падает, переворачиваясь, в черную пропасть. «А может, это смерть? Может, вот так и оставляет человека жизнь, когда тело перестает повиноваться разуму, а чувства медленно угасают в леденящей пустоте?..»

— Анатолий! — в ужасе крикнул Андрей изо всех сил и с трудом поднялся на ноги, пытаясь побыстрее выбраться из этой могилы.

Но было поздно. В нескольких сотнях метров от воронки он увидел густые цепи эсэсовцев, которые приближались короткими перебежками.

Оборона молчала, словно вымершая.

Не встречая сопротивления, эсэсовцы осмелели и пошли в полный рост. «Неужели они до самого Крещатика дойдут победным маршем?» — ужаснулся Андрей.

— Огонь! Разве не видите? Огонь! — завопил он.

Но бойцы, как ему показалось, откликнулись лишь недружными, одиночными выстрелами.

— Обходят! Окружают! — вдруг где-то рядом послышался неистовый крик.

Оборона дрогнула. Под ураганным огнем автоматов и пулеметов комбатовцы, ополченцы, красноармейцы бросились от институтских корпусов к ближнему лесу. Но сколько их, распластанных, неподвижных, осталось навсегда лежать на том коротеньком отрезке от окопов до кустарников за стенами Плодоягодного института!

Только здесь, лежа в зарослях изрядно иссеченного осколками и пулями орешника, Андрей узнал от своих однополчан, что во время последнего артиллерийского обстрела погиб майор Кострыба. Ротного командира они похоронили еще на Батыевой горе. Так что их добровольческий коммунистический батальон оказался обезглавленным.

— Хлопцы мои дорогие, ни шагу назад! Вы слышите меня, хлопцы? Коммунистический, ни шагу назад!..

Это был голос комиссара Остапчука. Откуда взялся Антон Филимонович в этом аду, понять было трудно. Однако его появление в столь критическую минуту на поле боя подняло дух бойцов.

— Как не стыдно, хлопцы? Танков не боялись, Батыеву гору отбили, а тут… Кому дорогу в родной дом открываете?

А цепи эсэсовцев подкатывались все ближе и ближе. Вот они уже миновали обезображенную снарядами и пулями кирпичную коробку института. Казалось, еще мгновение — и они опрокинут, растопчут поредевшие боевые порядки защитников Киева.

Но вдруг за их спинами: дук-тук-тук!.. Дук-тук-тук!..

Комбатовцы с удивлением подняли головы: родной, знакомый, такой желанный говорок отечественного «максима». В этот момент он показался бойцам чем-то вроде материнской песни. Но кто тот смельчак, что отважился чесануть в спины фашистам с институтской крыши? Нет, не разглядишь его за густым дымом, валившим из окон. Однако все хорошо видели, как пузырилась черными фонтанами земля под ногами эсэсовцев, как институтский плац покрывался, словно вороньем, неподвижными черными заплатами. Попав под разящий кинжальный огонь, вымуштрованные эсэсовцы заметались. Но пули, меткие пули с крыши горячими гвоздями навечно пришпиливали их к украинской земле.

— Хлопцы, вперед! Они уже бегу-ут!.. — вдруг донесся радостный крик с пылающего здания института.

— На крыше Мурзацкий! Наш Толя-пулеметчик! — не помня себя от радости, вскочил на ноги и бросился в атаку Андрей. — Быстрей на выручку Мурзацкого!

А пламя длинными оранжевыми полотнищами быстро подбиралось к институтской крыше. Без команды выскакивали из своих случайных гнезд комбатовцы, неровными рядами ринулись между кустарников по вражеским трупам к пылающему зданию. А призывно-захлебывающийся пулеметный говор «максима» как бы подбадривал их, дружески поощрял:

— Я ту-ту-тут… Я ту-ту-тут…

Но вдруг на их глазах с треском рухнула крыша. И в тот же миг оборвался неутомимый голос пулемета.

Лавина атакующих остановилась, словно окаменела.

— За Толю-пулеметчика! Вперед! — бросается первым Андрей.

— Вперед! — пронеслось от края и до края по линии обороны.

Неудержимый вал покатился по ярам и перелескам. Мчался в том неудержимом потоке и сводный коммунистический батальон. Сильно поредевший, обескровленный, он осуществлял свой последний, самый стремительный рывок. Ворвавшись на сданные утром позиции, бойцы залегли. На изрытых бомбами, снарядами и минами, прошитых невообразимым множеством пуль и осколков позициях на краю Голосеевского леса и закончил свой боевой путь добровольческий студенческий коммунистический батальон. Закончил, чтобы его продолжали другие.

Уже вечером 8 августа в Киев прибыли три отборные бригады десантников и с ходу ринулись в наступление. Их удар оказался настолько стремительным и неожиданным для врага, что на следующий день наши части вышли на рубеж сел Пирогово — Красный Трактир — Пост-Волынский. А тем временем новые соединения все прибывали и прибывали из тыла. Они продолжали оттеснять гитлеровцев все дальше и дальше от столицы Украины.

Понеся тяжелые потери, немецкие дивизии ударной 6-й армии фельдмаршала фон Рейхенау вторично были вынуждены перейти к длительной обороне.

Студенты-воины уже не принимали участия в этом успешном контрнаступлении. Обескровленное, потрепанное в жестоких схватках с превосходящим по численности врагом, их добровольческое подразделение после голосеевских боев было отведено с передовой и расформировано. Как ночной метеор, ярко вспыхнув, угасает в атмосфере, не долетев до земли, так и коммунистический батальон исчез, сгас в водовороте грозных событий сорок первого года.

Правда, бывших комбатовцев впоследствии встречали и в госпиталях, и в регулярных частях, и в партизанских соединениях. Одни из них были уже комиссарами или командирами, другие же так и остались рядовыми воинами. А студенческий поэт Андрей Ливинский попал в августовские дни сорок первого в разведывательный отряд особого назначения при штабе обороны Киева.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I

Сквозь не утихающий ни на миг грохот мостовых кранов, лебедок, карусельных станков на все депо прозвучал отчаянный крик:

— Воды! Химчуку плохо!..

И сразу прервался металлический лязг. Десятки голов повернулись в тот конец цеха, где возле наполовину обшитого броней паровоза, уткнувшись головой в землю, стоял на коленях старый Химчук. К нему бросились слесари, подхватили под руки, брызнули водой в лицо. Он устало раскрыл веки.

— Что с тобой, Гаврило?

— Пустое, — попытался улыбнуться, но дрожащие губы лишь болезненно искривились. — Просто малость голова закружилась…

Однако это была простая отговорка. Сам он прекрасно понимал, что не простое головокружение свалило его с ног. Уже несколько суток тяжелый недуг гнездился во всем теле, как ни старался его пересилить. Не мог же Гаврило Якимович вылеживаться в постели, когда все вокруг забывали и про сон, и про усталость. В те дни коллектив деповцев заканчивал сооружение второго бронепоезда, и квалифицированные рабочие руки были нужны как воздух. По вечерам, когда поясницу так цементировало, что ни шевельнуться, ни согнуться не мог от боли, Химчук начинал молить извечную спутницу старости:

— Погоди-ка немного, хворобонька. Дай срок, кончим бронепоезд, а там уж я и сам на лопатки лягу…

Но болезнь осталась глухой к его просьбам. Несколько дней ползла от сустава к суставу, как бы прощупывая их крепость, а потом дождалась удобного случая и прямо в цеху свалила с ног. Гаврило Яковлевич понял: недуг так глубоко въелся в тело, что теперь придется с ним возиться не день и не два.

— Может, врача?..

— Не надо. Пройдет.

— Домой тебе надо идти.

— Да, придется…

— Проводить?

— Сам доберусь…

Встал на ноги, кивнул товарищам на прощанье и поплелся по шпалам к выходу. Был уже вечер, хотя солнце еще высоко висело над небосклоном. Глянул на небо — оно почему-то красноватое, все в странных лиловых разводах. И рельсы на шпалах какие-то неровные, волнистые. «Температура поднимается, — решил про себя. — Оттого и во рту так сухо и горько. Быстрее бы добраться до дому! Скажу Олесю, пусть липового цвету со зверобоем заварит да печеной картошкой попарит грудь. Поскорее бы лечь…»

Хотел ускорить шаг, но ноги сделались такие непослушные, такие тяжелые, словно налиты свинцом. И в голове, как на святки бывало, колокола на все лады вызванивают.

— Что за напасть? Придется теперь Олесю со мной возиться. Мало ему, бедолаге, забот: по ночам патрулирует, днем плакаты рисует… — бормотал Гаврило Якимович, чтобы на ходу не забыться. — Впрочем, хлопотать много и не надо, только запарить липовый цвет…

Но дома внука не застал. В кухне на столе нашел записку:

«Дедусь, меня не жди: несколько дней меня не будет дома. Выезжаю с агитбригадой в колхозы Полтавщины. Обо мне не волнуйся. Береги себя. Всего тебе доброго! До встречи».

— Вот тебе раз… — только и вымолвил Гаврило Яковлевич.

Еле дотащился до кровати, упал, как сноп, не раздеваясь. И долго, очень долго лежал вот так в полузабытьи. Очнулся от холода. Попытался подняться, чтобы достать одеяло, но не смог. Голова, словно чугунная гиря, тянулась к подушке, руки и ноги будто прибитые гвоздями к кровати. «Ну что ж, полежу немного, а потом укроюсь, — решил старик. — Не зима ведь — не замерзну».

Была уже поздняя ночь, когда он вдруг вспомнил, что не закрыл входную дверь. И Олесь почему-то не догадывается ее закрыть. Неужели не замечает, как знобит его деда? Забыл, как тот укрывал его маленького каждую ночь, забыл…

— Олесь! — позвал в отчаянии и вдруг вспомнил о записке на столе.

«Значит, я один тут… И Олесь не укроет меня, не заварит липового цвета со зверобоем. Потому что уехал на Полтавщину. А может, это и к лучшему. Увидел бы меня таким, извелся бы, а так он спокоен. И хорошо, что спокоен: на его век треволнений еще хватит…» Как облачка в ветреную погоду, проносились в голове старого Химчука отрывочные мысли. Но он даже не догадывался, что в это время его Олесь не на Полтавщине, а на болотистом берегу Ирпеня и через каких-нибудь полчаса в составе разведотряда особого назначения окажется во вражеском тылу.

В тот отряд Олесь попал по рекомендации полкового комиссара Остапчука. После проводов однокурсников, приезжавших с ирпенских рубежей, Олесь сразу же отправился в штаб обороны к Остапчуку, и тот направил его для начала в истребительный отряд, охранявший путепровод. С тех пор каждую ночь выстаивал он вахту у моста, а днем выпускал боевые агитлистовки. И ждал настоящего дела.

Однажды вечером к дому, в котором располагался сторожевой пост истребительного отряда, подъехала машина. Шофер вбежал в караулку:

— Кто Химчук?! В штаб немедленно!

Олесь выскочил на улицу, на ходу застегивая воротник сорочки, сел в машину, стараясь догадаться, для чего это он так срочно понадобился в штабе.

У многоэтажного дома по соседству с Софийским собором машина остановилась. Шофер проводил Химчука мимо часовых на второй этаж в просторную комнату, где находилось немало людей. Массивная, обитая дерматином дверь, ведущая в чей-то кабинет, то и дело раскрывалась, и за нею один за другим исчезали посетители. Когда подошла очередь Олеся, он, волнуясь, переступил порог. Кабинет, в котором он очутился, напоминал небольшой зал, посреди него стояли буквой «Т» два громоздких стола. Одна стена почти до половины была занавешена темной тканью, возле другой, у окон, сидело несколько военных и гражданских. Среди них Олесь сразу узнал Остапчука, который чуть заметно улыбнулся ему.

Разговор был коротким. Мрачный, пепельно-серый от усталости генерал с морщинистым лицом попросил Олеся рассказать биографию, поинтересовался, в какой мере он владеет немецким языком, и только после этого спросил:

— Готовы ли вы к выполнению спецзадания Родины?

— Да, готов! — последовал ответ.

— Погодите. Дело слишком серьезное. Речь идет о выполнении задания в тылу врага. Там никто из нас не сможет вам помочь. Там вы должны полагаться только на самого себя. Хватит ли у вас…

— Я уже сказал, — прервал его Олесь. — Всего хватит!

— Хорошо. Зачисляем вас в группу разведки. Если успешно пройдете подготовку… Короче, завтра в восемь утра вы должны быть в малом зале обкома партии. Обо всем, что вы здесь услышали, никто, конечно, не должен знать.

Олесь утвердительно кивнул головой и, не чуя под собой ног, вышел из кабинета. Вышел, как выходили из него сотни и сотни киевлян. Потому что не первый отряд для засылки во вражеский тыл формировался в стенах этого дома. Партизанские группы Подольского и Кировского районов города уже громили врага за линией фронта, другие еще только готовились к боям. А отряд, в который назначили Олеся, создавался для выполнения особых задач. Командиром отряда был назначен опытный капитан Гейченко, еще в войну с белофиннами отмеченный двумя орденами за разведывательные операции в тылу противника.

На следующий день Олесь явился в здание обкома чуть ли не за час до начала сбора. Примостившись в углу, он старался представить себе, куда поведет его дорога из этого дома. А что, если во время подготовки он окажется непригодным для работы на оккупированной территории?!.

Постепенно стали сходиться будущие разведчики. Первым вошел невысокий коренастый парень с черными густыми бровями, сросшимися на переносице. Сел у окна и уставился в газету. За ним явился сутулый широкоплечий человек в вылинявшей военной гимнастерке, с суровым худощавым лицом. Олеся поразило, что волосы у него были совсем седыми, как у старого-престарого деда. Потом дверь уже не закрывалась. Прибывшие здоровались и садились где кому понравится.

Вдруг знакомый голос заставил его вздрогнуть. Оглянулся — Андрей Ливинский. «Неужели и он будет в этом отряде?..» Широкогрудый Гейченко сделал перекличку, рассказал о цели сбора. От каждого из присутствующих требовалось безукоризненно овладеть холодным оружием, уметь неслышно одолевать различные препятствия, ориентироваться на местности ночью и в туман, перевязывать раны, маскироваться. «И это от людей, которые уже хлебнули досыта солдатской муштры, — подумал Олесь. — А как же я?.. Я ведь отродясь кинжала в руках не держал, представления не имею о воинских премудростях. Не стану ли я тут посмешищем?»

Но опасения его оказались напрасными. Как потом стало известно, при отряде создавалась группа радиосвязи, расшифровки и перевода добытых у врага документов. Именно в эту группу вместе с Андреем и попал Олесь как знаток немецкого языка.

Когда объявили перерыв, Химчук, поглощенный своими мыслями, не заметил, как опустел зал и он оказался один на один с Андреем. Тот стоял в явной нерешительности, с чуть заметной виноватой улыбкой на губах. Закончился перерыв, а они так и не обменялись ни единым словом. И позже встречались как незнакомые люди. Выполняли каждый свое задание и молчали.

И вот настало время перехода линии фронта. Отряд вывели к изгибу Ирпеня, где подразделение, стоявшее в обороне, должно было проделать ему коридор на вражескую территорию. Провожал разведчиков комиссар Остапчук. Штаб обороны города возлагал на них большие надежды. Отряд должен был осуществить рейд по тылам врага, собрать как можно более исчерпывающие сведения о намерениях фашистского командования касательно Киева и только после этого вернуться назад.

II

В полночь 25 августа разведывательный отряд особого назначения, в состав которого входил и Олесь Химчук, оставил передний край обороны между Белогородкой и Тарасовкой.

Первыми в темноту ступили саперы. Лишь они могли по неприметным для ненатренированного глаза ориентирам найти среди ночи проход в минных полях. Растянувшись двумя рядами, они образовали своеобразный коридор, через который разведчики и выбрались на «ничейную» землю. Согнутые под тяжестью вещевых мешков, они спустились по выжженной, изрытой воронками стерне в ложбину. Как только ноги ступили на мягкое руно приирпенского луга, саперы остановились: дальше, в туманной мгле, начиналась территория, захваченная врагом. Как сообщили в штабе стоящего в обороне на этом участке полка, фашисты не обносили здесь проволочными заграждениями свой передний край, видимо не собираясь долго задерживаться на этом рубеже. Не ставили они и минных полей. Так что отряд должен был с этого луга прокладывать себе дорогу самостоятельно.

Минута прощания. И вот уже замыкающий в группе разведчиков исчезает во мраке. А саперы так и остались стоять в ложбине. Сколько подобных групп уже проводили они через минные поля и проволочные заграждения к вражеским позициям в тревожные летние ночи сорок первого года! Как дождевые капли в безграничном небесном пространстве, рассеивались эти безымянные группы по оккупированной территории. Одни из них, пройдя с боями сотни километров по вражеским тылам, возвращались малочисленные и обескровленные. Путь других напоминал вспышки падающих звезд. Был он коротким и ярким: где-нибудь на окраине неизвестного села или на перекрестке лесных дорог обрывался в неравной схватке с превосходящим противником. Третьи же, как челны в разбушевавшемся море, месяцами носились по лесам, вырастали в партизанские соединения, которым суждено было не один год рейдировать в тылу врага. Но ни одна из разведгрупп, проходя по минному полю между двух рядов саперов, не ведала, какая судьба ждет ее за этой ложбинкой.

Было уже за полночь, когда отряд капитана Гейченко, проникнув через предполагаемое боевое охранение врага, достиг противоположного берега Ирпеня. Отсюда разведчики и должны были выйти в заданный район между Коростенской и Казатинской железнодорожными ветками, где немецкое командование, по некоторым данным, сосредоточило крупные силы для нового наступления на столицу Украины. Путь вверх по течению реки оказался значительно легче, чем предполагалось. За двое суток отряд ни разу не ввязался в бой, хотя близ села Ярошевки ему едва удалось выскользнуть из-под самого носа гитлеровцев.

Произошло это так. На рассвете третьего дня похода разведчики вышли к шоссе, которое вело из Радомышля на Фастов. Еще издали услышали мощный рокот множества моторов. А когда подошли вплотную, увидели такую картину: по мостовой нескончаемым потоком ползли грузовые автомашины с солдатами, обтянутые брезентом подводы, пушки разных калибров. От местных крестьян гейченковцы знали: после захода солнца противник на всю ночь прекращает всякое движение по дорогам. Таков порядок. Что же заставило гитлеровцев нарушить его? Куда, с какой целью перебрасываются эти воинские части?..

По приказу командира отряд расположился на поле уже созревшего подсолнуха в ожидании, когда движение на дороге прекратится и можно будет перебраться в лес, видневшийся невдалеке за шоссе. А тем временем капитан Гейченко выделил две группы бойцов. Одна должна была проникнуть в ближайшее село Дедовщину и узнать от колхозников, сколько времени продолжается это усиленное движение, а другая получила задание пробраться незаметно к шоссе и постараться установить номера двигающихся частей, характер их вооружения.

Перед самым восходом солнца фашисты заметили у реки разведчиков, возвращавшихся из Дедовщины, и открыли по ним стрельбу. Кто знает, как бы сложилась судьба этой группы, если бы поблизости не было заросшего густой осокой болота, в которое бойцы и устремились. Немцы с четверть часа постреляли в заросли, но преследовать смельчаков не рискнули. То ли не захотелось лезть в болото, то ли не имели на это времени.

В тот же день, ровно в девять вечера, штаб обороны Киева принял такую радиограмму:

«На протяжении последних двух суток немецкое командование перебрасывает по магистрали Радомышль — Фастов крупные моторизованные соединения. Среди них выявлен 378-й мотопехотный полк…»

С тех пор каждые сутки разведцентр 37-й армии в Киеве принимал донесения о перемещениях противника в треугольнике между Коростенской и Казатинской железными дорогами, о зверствах оккупантов и о развертывании партизанского движения, об экономической политике гитлеровцев. Но вдруг 8 сентября очередная радиограмма от капитана Гейченко почему-то не поступила. Не получили от него вестей и на следующий день. Незримая нить, связывавшая группу смельчаков с советской землей, оборвалась.

…7 сентября утром под моросящим дождем отряд вброд перешел Ирпень выше села Сущанка и остановился в старом сосновом бору на отдых. Уже двенадцать дней рейдировал он по оккупированной территории, двенадцать дней недосыпали и недоедали бойцы, выполняя ответственное боевое задание. Уже пяти человек недосчитывался капитан Гейченко, но те, что остались, каждую ночь расходились в разные стороны: в район Брусилова — уточнить расположение тайного немецкого аэродрома, в Фастов — установить, штаб какого соединения там разместился. И каждый раз добывали столько ценных новостей, что радист Маточка едва успевал передавать их в Киев в точно обусловленное время.

За два дня перед этим в лесистом овраге, где временно базировался отряд, вдруг появились эсэсовцы. Чтобы избежать с ними стычки, разведчики скрытно сменили место стоянки. Но и на безымянном островке среди болот эсэсовцы не дали покоя. Сомнений не оставалось: немецкое командование знает о существовании разведотряда Гейченко. Может, была перехвачена радиограмма, а может, кто-то из местных предателей донес о появлении в этом районе советских бойцов. Командиром было принято решение: немедленно перебраться в Коростышевские леса.

Когда стемнело, двинулись в путь. Шли всю ночь без отдыха, минуя села и хутора. Несколько раз переходили взад и вперед Ирпень, чтобы запутать следы. Однако до Коростышевских лесов добраться затемно так и не успели. Восход солнца застал их за большим селом Сущанка. Продолжать рейд средь бела дня было рискованно. Командир приказал найти в лесу удобное место для дневки. Как только это было сделано, бойцы рухнули на землю и мгновенно уснули. Только Олесь Химчук все переворачивался с боку на бок, стонал, прижимая к груди правую руку.

Поход по территории, запятой врагом, явился для него суровым жизненным экзаменом. И чем дольше продолжался этот экзамен, тем больше убеждался юноша, что не по силам ему сдать его успешно. Во время ночных переходов он не в состоянии был нести такой груз, какой несли другие. Все время товарищи вынуждены были ему помогать. Но и с облегченной выкладкой Олесь еле успевал за отрядом.

В последние дни в довершение ко всему стало ныть предплечье правой руки. Когда все отдыхали, он вертелся на земле, не находя места от боли. Но на этот раз даже у Олеся вскоре усталость заглушила боль. Поскрипев зубами, он тоже впал в забытье. Однако спать ему долго не пришлось. Когда солнце повернуло с полудня, его разбудили взволнованные голоса:

— Подвода! Двое неизвестных…

— Задержать! — приказал командир.

Несколько минут Олесь лежал с закрытыми глазами, но как только в кустах зашуршало, поднял голову. В сопровождении разведчика сквозь заросли продирались двое пожилых, в рваной одежде мужчин. Из разговора капитана Гейченко с задержанными Олесь понял: эти двое были вчерашними колхозниками, в их родном местечке Корнин немецкого гарнизона нет, а «новый порядок» охраняет староста с полицаями. Командир как бы между прочим поинтересовался, не слыхали ли они про существование аэродромов или военных складов противника, как охраняется близлежащая железная дорога, не приступил ли к работе местный сахарный завод.

Разговор становился все более интересным. Один за другим просыпались разведчики, подходили к своему мудрому командиру и молча рассаживались полукругом.

— А какое настроение у крестьян?

— О настроении лучше не спрашивайте. К горю наш люд привычен. И при царе хлебали его вволю, и при пилсудчиках было его по горло. Но такого, как сейчас, никто не помнит. Нынче человек и понюшки табака не стоит. Я уж молчу о грабежах. Жизни не стало! На днях в соседнем селе старого активиста, одного из основателей колхоза, ночью с постели ироды подняли и на майдан вывели. Думаете, повесили? Нет, отпустили. Живот вспороли, кишки выпустили и отпустили. Мол, иди, агитируй за красную коммунию…

— А мою племянницу двадцатилетнюю… — перебил напарника другой корнинец, — мою племянницу с дитем грудным к крылу ветряка привязали. А ну, посмотри, сказали, где твой большевицкий командир теперь воюет. Так целый день и крутили ее, пока ветер не утих. А потом еще и хоронить целую неделю не давали. Лежала за селом, пока воронье глаз не выклевало. И все эти беды не только от немца, а и от своих бывших «обиженных»!

— Почему же народ терпит и не борется? Предателей ведь горстка.

— Горстка… А кто же с той горсткой станет бороться? Детвора, старики или женщины безоружные? Кто мог бороться, тог в Красной Армии. Только где она нынче?

— Красная Армия скоро вернется.

— Скорее бы! Потому как если не поспешит, одни погосты да пепелища будут на ее пути. Замучают, со свету сгонят нас выродки поганые. Кары на них нет!..

Через некоторое время гейченковцы в сопровождении двух корнинцев двинулись на запад. Сначала шли лесом, потом свернули на кукурузное поле. Колхозники знали тут каждую ложбинку, каждый куст, поэтому незаметно вывели бойцов глухими закутками, через сады и огороды к самой управе в центре местечка. Налет был настолько неожиданным, что полицаи не успели даже из помещения выскочить: две или три гранаты закончили дело…

…Солнце клонилось к закату, когда отряд, пополнив продовольственные запасы, оставил Корнин. Отсюда путь разведчиков лежал к Житомирскому шоссе, на котором, по словам местных жителей, не прекращалось интенсивное движение немецких войск. Шли всю ночь с короткими привалами. На рассвете достигли магистрали Житомир — Киев в том месте, где она пересекалась с безымянным ручьем, притоком реки Тетерев. На шоссе движение еще не началось, однако оставаться вблизи него было небезопасно: из утренней мглы вот-вот могла показаться колонна танков или автомашины. Но едва половина бойцов переправилась перебежками через широкое шоссе, заранее выставленные наблюдатели подали сигнал: с коростышевского направления приближается группа мотоциклистов.

Как быть? Переждать, пока они проскочат, или же продолжать перебираться остальным через шоссе? А может, попытаться взять «языка»?

По команде капитана Гейченко залегли по обе стороны дороги. Замерли. Из засады разведчикам было хорошо видно, как спустились в ложбину несколько мотоциклистов, как они миновали мостик через ручей и стали подниматься по склону. Ехали на малой скорости, точно прощупывали окружающую местность. Несомненно, это был разведывательный дозор.

Олесь как шел последним в колонне, так и остался крайним над откосом. Он чувствовал, как от волнения горячая струйка вливается в сердце, а ступни ног покрываются холодным потом. Скорее бы все началось!..

Не более чем через две-три минуты вдалеке, на противоположном склоне ложбины, появился легковой автомобиль, издали похожий на черепаху. За ним — грузовик, в кузове которого виднелись солдатские каски. Дальше шоссе было пустынным. Какое же решение примет командир?

У капитана план операции возник мгновенно. Как только мотоциклисты промчались мимо, он показал пулеметчикам на противоположный склон ложбинки.

— Видите, какое расстояние между автомашинами?

Пулеметчики утвердительно кивнули.

— Интервал между ними вряд ли изменится… Вы должны сейчас отбежать отсюда на такое же расстояние и залечь. Отряд уничтожит грузовик с солдатами, ваша задача — накрыть легковушку. По возможности прихватите «языка». Отходить на север вдоль ручья. Сбор в лесу на крик иволги. Вопросы есть? Тогда за дело!

Пулеметчики, словно призраки, исчезли в придорожных кустах. А бойцам был отдан приказ: автомашину по команде подорвать, а гитлеровцев уничтожить!

Вот профырчал черный «опель». Вот из ложбины высунулся, точно из-под земли, радиатор грузовика. Сорок метров отделяет его от Олеся, тридцать, пятнадцать… Вдруг — пронзительный свист. Десяток рук взметнулось с гранатами над запыленным бурьяном, а в следующее мгновение утреннюю тишину разорвали взрывы. Затрещали выстрелы, неистово закричали гитлеровцы в перевернутой, охваченной пламенем машине.

Когда Олесь поднял голову, то увидел огромный костер. Полыхала куча металла, которая только что была грузовиком, пылала вокруг земля. Лишь теперь он вспомнил о зажатой в руке бутылке с зажигательной жидкостью. «Неужели забыл бросить?» Поднялся на колено, размахнулся, но услышал почти у самого уха крик:

— Ложись! Убьют!

От резкого толчка в плечо Олесь упал. Прижался щекой к шершавой земле. Значит, его кто-то оберегал в этой жаркой стычке!

На противоположной стороне шоссе дважды засвистели. Это — сигнал к отходу. Спотыкаясь, Олесь бросился через дорогу. Почувствовал, что кто-то бежит рядом. Оглянулся — Андрей. Так вот кто только что спас ему жизнь!..

Через час отряд был уже далеко от магистрали Житомир — Киев. Возбужденные бойцы легко и быстро шагали по лесной просеке, как будто и не было многокилометрового ночного перехода, весело делились впечатлениями о только что проведенном бое. Хотя «языка» и не удалось захватить, зато несколько десятков гитлеровцев уже никогда больше не будут топтать украинскую землю!

Впереди Олеся тяжело ступал плечистый детина с ручным пулеметом на плечах. Забавно жестикулируя одной рукой, он рассказывал о своих приключениях:

— Так, значится, мы и договорились: сначала я «опель» по скатам чешу, а как только они дух выпустят, прижму огнем пассажиров, чтобы смирненько ждали, пока второй номер к ним подползет. И что же вы думаете? Не успел и пяток пуль выпустить, как легковушка — кувырк в кювет. Я кричу напарнику: вперед! И сам, ясное дело, подхватываюсь. Пока добежали, шофер отдал концы: передавило его дверкой надвое, как спелый огурец. Мы в машину — пусто! А очень сомнительно, чтобы обычного шофера да целый взвод пехоты охранял. Наверняка была там какая-то большая цаца. Но удрала! Я бы ее, конечно, и под землей отыскал, но послышался сигнал к отходу. Вот только и трофеев что эта торба, — показал на желтый портфель с блестящими никелированными замками, который нес рядом второй боец.

— А что в нем?

— Бумаги какие-то. Написаны не для меня, по-немецки.

— Ничего. Химчук разберется. Эй, Олесь!

— А где Маточка? — вдруг спросил капитан. — Куда девался радист?

Только теперь разведчики заметили: между ними не было Маточки-радиста. Победное настроение как рукой сняло. Что могло с ним случиться? Остановились. Ждали с полчаса. Призывно, устало кричала «иволга». Но тщетно. Тогда командир послал двух бойцов на розыски, условившись о месте и времени встречи.

Уже солнце подбивалось к полудню, когда отряд перешел вброд речушку Белку и остановился на отдых в зарослях ивняка. Олесь прилег на взгорке и стал просматривать бумаги в трофейном портфеле. Среди многочисленных распоряжений, циркуляров, инструкций увидел пакет с сургучными печатями. Разорвал: приказ командиру 48-го корпуса о наступлении из дельты Десны в тыл 5-й советской армии. А еще увидел толстую тетрадь в дорогой пергаментной оправе с металлическими застежками. Открыл обложку и прочитал: «Записки солдата фюрера».

— Хлопцы, тут дневник немецкого офицера.

Подошел капитан Гейченко, полистал тетрадь и хмуро бросил:

— Читай вслух. Узнаем, с кем имели дело…

Олесь оперся на локоть и неспешно начал переводить написанное…

III

ЗАПИСКИ СОЛДАТА ФЮРЕРА

«Мой бог! Если бы ты смилостивился и продлил жизнь своего покорного раба Освальда Марии фон Ритце до окончательного триумфа дела фюрера немецкой нации, он превратил бы этот день в свой величайший праздник. Ведь именно ради этого благословенного дня пять лет назад я снял постылую мантию адвоката, надел мундир офицера вермахта и вместе с многомудрым, дальновидным братом Вольфгангом понес знамя третьего рейха на земли, которым суждено стать навеки арийскими. Трех лет хватило нам, чтобы напрочь укрепиться одной ногой на фиордах Норвегии, а другой — на берегах Адриатики. Всего три года! И вот снова 15 мая 1941 года я получаю (конечно, не без помощи моего любимого Вольфганга) высокопрестижную должность офицера для особых поручений при командующем нашей прославленной 6-й армией фельдмаршале фон Рейхенау. Я должен стать свидетелем грандиознейших событий, какие когда-либо знала история!


…Прямо из личного автомобиля, которым проехал от Берлина до самого Люблина, в запыленном с дороги мундире, даже небритый иду представляться (именно так советовал сделать Вольфганг) одному из одареннейших и блистательнейших наших полководцев, любимцу фюрера фельдмаршалу фон Рейхенау. О, что это были за минуты! Окинув меня беглым взглядом, фельдмаршал довольно улыбнулся, вышел из-за громадного стола и с протянутыми руками поспешил мне навстречу. Первыми его словами были:

— Рад иметь при себе такого пунктуального офицера! Ведь с вашей семьей связаны все мои успехи. С фон Ритце-старшим я начинал свою военную карьеру на полях Франции, с Вольфгангом мы возрождали вермахт и ставили на колени Европу, а с вами, выходит, мне предстоит покорить русского колосса. Что ж, истинно немецкая традиция! Кстати, фон Ритце-младший, кто из вашей династии сможет сопровождать меня в походе на Бомбей?..

Я ответил, что традицию нашей династии придется унаследовать сыну Вольфганга — четырнадцатилетнему Густаву. Фельдмаршал выразил сожаление, что поход на Индию начнется раньше, чем Густав успеет стать солдатом.

Все время фон Рейхенау был подчеркнуто любезен. Как выяснилось, он помнит меня, когда я еще был гимназистом, помнит и нашу виллу на Рейне, куда не раз наведывался, когда служил в штабе покойного отца. Я тоже припоминаю его. Фон Рейхенау с того времени пошел далеко! Теперь — он железная десница фюрера и его тайный советник, победитель Польши и кандидат в герои российской кампании. Куда только не ступала его нога! Какая из покоренных держав не ощущала на себе его железный кулак! Недаром же открыл его нации сам фюрер. Идя к власти, он не раз опирался на плечо малоизвестного тогда полковника Рейхенау, который, будучи начальником канцелярии военного ведомства, фактически исполнял обязанности министра. О, генерал не раз доказывал фюреру свою преданность! А фюрер умеет ценить преданных солдат. Служить с таким военачальником — большая честь для каждого немца…

15 мая 1941 года

Уже неделю знакомлюсь с окружением фельдмаршала, постигаю свои обязанности. Успел сблизиться с некоторыми офицерами штаба армии и командирами частей (настоящие солдаты сближаются быстро, потому что их не разделяет химера взглядов и убеждений). Немало старших офицеров хорошо помнят Вольфганга, поэтому приняли меня в свою среду без каких-либо оговорок и колебаний. Возможно, из уважения к брату, а может, благосклонность фельдмаршала сделала свое дело. Главное — все здесь относятся ко мне подчеркнуто доброжелательно.

С начальником штаба армии — глубоким и всесторонне развитым полковником Геймом — уже побывал в Хелмских лесах, где дислоцируются 17-й и 29-й армейские пехотные корпуса. Прошло чуть более недели, как наши дивизии незаметно вышли на исходные рубежи вдоль русской границы. Стволы пушек пока что зачехлены, но уже решительно направлены на восток. Всюду в штабах — приподнятость и оживление. Старшие офицеры проявляют особый интерес к мемуарной литературе о России. Особенной популярностью пользуется книга французского генерала Коленкура о восточном походе Наполеона. Солдаты, как всегда, беззаботны. Они бодро маршируют и поют: «Германия превыше всего!..» Если бы не события на Балканах, наши полки уже седьмой день продвигались бы по дорогам Украины! А так приходится ждать, пока прибудут войска из Югославии и Греции.

В обоих корпусах мы встретили немало людей в гражданской одежде. Как оказалось, это посланцы господина рейхсминистра Альфреда Розенберга. Уже три недели они читают в воинских частях лекции о том, как семнадцать столетий назад железные дружины готтов под командованием непобедимого Германариха прошли через всю Европу, завоевали приазовские степи и образовали могучую готтскую державу в Приазовье. Более двух столетий боролись наши славные пращуры с ордами руссов и все же погибли под ударами варваров. Рассказывают, что особый интерес у солдат вызывают лекции о якобы найденном недавно во время раскопок письменном завете последнего готтского царя, в котором тот призывает своих потомков отомстить русичам за уничтожение (второго) арийского отечества. О, подобные лекции сейчас полезнее, чем вагоны оружия! Что ж, главный идеолог рейха партайгеноссе Розенберг всегда знал, чем приправить перед военным походом духовную пищу солдат фюрера, Святая ненависть, которую он разжигает в сердцах немецких: солдат, будет для большевиков во сто крат опаснее наших бомб.

После ознакомления с положением дел в воинских частях настроение чудесное. Против наших славных полков не устоять никаким твердыням!

…Завтра в Томашув. Начальник оперативного отделения штаба армии имеет намерение проконтролировать, выполнены ли последние директивы фельдмаршала в 44-м и 55-м армейских корпусах. Еду с ним.

22 мая 1941 года

Работа, работа, работа…

Два дня назад по особому поручению фельдмаршала побывал в Берлине. Неожиданные новости: в штабе сухопутных войск побаиваются, что до намеченного фюрером срока с Балкан к берегам Буга не удастся перебросить необходимое количество дивизий. А это означает: начало Восточной кампании снова придется отложить на неопределенный срок. Есть опасность, что русским станет известно о наших военных намерениях. В Лондоне в дипломатических кругах уже усиленно циркулируют нежелательные для нас слухи, называется даже дата начала похода на Восток. Все дело сейчас сводится к тому, поверит ли в эти слухи большевистское руководство.

Из генштаба ОКХ[8] всем частям на восточной границе разослана инструкция о строгом соблюдении маскировки. Боеприпасы и иное воинское снаряжение доставляются туда исключительно по ночам. Основная задача момента — не демаскироваться!

4 июня 1941 года

Сегодня ночью фельдмаршал фон Рейхенау возвратился в штаб 6-й армии. Он был на специальном совещании у фюрера, которое продолжалось почти три дня, начиная с 14 июня. На нем, видимо, подводились итоги завершения сосредоточения войск, и фюрер изложил перед командующими группами армий и армиями свое намерение разгромить Россию. По крайней мере так меня информировал Вольфганг. По прибытии фельдмаршал сразу же послал за мной и полковником Геймом, хотя был уже второй час ночи. О, какие слова слышал я в эту ночь!

…Всегда после посещения фон Рейхенау я ощущаю такой прилив сил, что, кажется, способен одним взмахом сокрушить весь мир. Эта — воистину необыкновенный человек. Как и фюрер, он умеет буквально гипнотизировать своих слушателей. У Рейхенау ясный ум, масштабное мышление и уверенный взгляд на будущее. Война — это его стихия, его призвание. Лишь одна неделя отделяет нас от того дня, который должен положить начало новой немецкой эры, а фельдмаршал мысленно уже шагает по России.

Он сообщил, что, по достоверным данным агентурной разведки, в Киевском военном округе, с войсками которого нам придется иметь дело, началось массовое переформирование и перевооружение моторизованных и артиллерийских частей. Почти все старые машины из танковых парков изъяты, а новые еще не прибыли. Вот он, момент, даруемый Германии самой судьбой! Напасть неожиданно на невооруженного, не готового к бою врага — мечта всех великих полководцев. Сомнений нет, что большевики ничего не ведают о наших намерениях. Фельдмаршал подтвердил это тем, что 14 июня советские газеты опубликовали сообщение ТАСС, в котором опровергаются слухи о наших планах молниеносного разгрома СССР, распространявшиеся в последнее время западной прессой. Значит, первую битву мы выиграли без единого выстрела! Такой счастливый случай выпадает разве что раз на тысячу лет. Мы не должны больше ждать прибытия с Балкан воинских соединений и окончания переговоров с Хорти, который всё чего-то выжидает, мы должны немедленно наступать!

Наступать! Какое чудесное слово! Его содержание мне впервые открыл многомудрый мой Вольфганг. Помню, в начале тридцатых годов по окончании университета я изнывал в поисках работы. Какое ужасное время! Обложенная контрибуциями, голодная и обнищавшая родина гениев — Германия задыхалась от инфляции, голода и безработицы. Не было хлеба, не было жилья, не было работы. В отчаянье я начал поиски в социалистических изданиях объяснения нашей национальной катастрофы (это было тогда модно!). Наткнулся впервые на Маркса, Каутского, Либкнехта. Из их книг я, конечно, мало что понял, но читал «могильщиков капитализма» восторженно и даже ходил на митинги к коммунистам. Не знаю, куда бы меня занесло это течение, если бы из Мюнхена не приехал Вольфганг. Увидев у меня брошюры Каутского, он изорвал их, а вместо них подарил небольшую книжечку, сказав при этом: «Я настоятельно советую тебе выбросить на помойку все социалистические бредни! Читай и душой впитывай эту вещь. Только она укажет немцам путь к лучшей жизни…»

То была «Майн кампф». Полуголодный, оборванный, безработный, я, сын обанкротившегося рейнского юнкера, не имеющий никаких перспектив на будущее, бывший на грани отчаяния, сел штудировать Адольфа Гитлера. Несколько дней я ходил опустошенный, ибо мои предыдущие убеждения потерпели крах. Потом я снова засел за «Майн кампф». Читал ее еще и еще. Читал, пока не увидел путь, который может привести Германию к величию и процветанию. Наступать! Не ждать от кого-то милостыни, а вырывать хлеб даже из чужого горла. История обделила самый талантливый в Европе немецкий народ, обошлась с нами несправедливо, следовательно, мы сами должны исправить эту несправедливость истории. Жизнь — это извечная борьба, а выигрывает ее тот, кто наступает. Германии нужны новые земли, новое жизненное пространство, и Гитлер ясно указал на них: «Если мы сегодня говорим о новых землях и территориях в Европе, мы обращаем свои взоры в первую очередь на Россию… Это грандиозное государство на востоке созрело для гибели…»

Эти пророческие слова стали моей думой, моей целью, моим делом. Ради их осуществления я вступил в партию национал-социалистов, ради их осуществления я сменил адвокатскую мантию на солдатский мундир…

17 июня 1941 года

Сегодня 20 июня. До дня «икс» осталось еще двое суток…

По данным разведки, русские проводят какие-то секретные мероприятия вдоль границы. К тому же стало известно, что вчерашней ночью штаб командующего Киевским особым военным округом генерала Кирпоноса переехал в Тернополь. Неужели большевики разгадали наши намерения? Но если даже это и так, вряд ли они смогут за двое суток предотвратить катастрофу. Хорошо было бы, если бы фюрер срочно послал в Москву миссию дружбы или что-то в этом роде. Возможно, удалось бы еще раз провести за нос мрачных большевистских лидеров.

Фельдмаршал несколько нервозен. Его первый адъютант сообщил мне по секрету, что уже третью ночь фон Рейхенау не может уснуть. Меня тоже охватывает неясная тревога, теряю способность сосредоточиться. Что бы ни делал, а мысли летят за Буг. Что там нас ждет? Лезут в голову предостерегающие слова Бисмарка относительно войны с Россией. Я забыл их еще в детстве, а теперь почему-то вспомнил. Но выбор сделан!


…Перечитал эти записи. В целом доволен ими. Возможно, через столетия потомки будут изучать по ним величайшие часы в истории Германии. Я буду писать именно для них, для потомков. Они должны знать, как создавался великий тысячелетний рейх, и наследовать своих предшественников. Осознаю, сколь нелегкую задачу беру на свои плечи. Да поможет мне в этом бог!

20 июня 1941 года

Слушайте, потомки! День, о котором истинные немцы мечтали веками, настал!

Началась новая, куда более величественная, нежели египетская, греческая, римская эры, вместе взятые, — эра германская. Теперь мы не остановимся, пока границы фатерлянда не омоют воды по крайней мере трех океанов. Но арийское племя пусть навсегда запомнит, до мелочей запомнит день, когда солдаты фюрера начали грандиознейший Восточный поход…

…Ночь с 21 на 22 июня. Необычайная ночь! Никто из штабных офицеров даже не помышлял о сне. Уже в три часа утра мы все стоим на наблюдательном пункте командующего армией. Ждем начала!

Как только прозвучали первые пушечные выстрелы, фельдмаршал снял фуражку и опустился на колени. Это был очень торжественный и волнующий момент. Мы тоже сняли фуражки. После этого приступили к выполнению своих, уже боевых обязанностей.

Офицеры всегда считали фон Рейхенау любимцем судьбы. В любой военной кампании ему доставались самые щедрые лавры. Но самую блистательную славу и маршальский жезл он добыл два года назад в польской кампании. Ровно через неделю после начала наступления его армия появилась в предместьях Варшавы, а еще через неделю в районе Радома разгромила основные силы противника. Армию фон Рейхенау фюрер назвал тогда шпагой, которая молниеносным ударом пронзила сердце чванливой Польши. В российской кампании 6-й армии фон Рейхенау отводится основная роль в боях за Украину.


…Прибыли первые донесения из наступающих частей. Все дивизии 17-го армейского корпуса беспрепятственно форсировали Буг и уже подошли к Любомлю. 29-й армейский корпус завязал бои на окраинах Владимира-Волынского, 44-й корпус овладел городом Сокаль, а 3-й и 48-й армейские мотокорпуса успешно продвигаются к рубежу реки Стырь. Ни на одном участке войска не встретили организованного сопротивления. По всему этому можно судить: красные совершенно не ожидали нашего наступления.

Если бы сейчас кто-нибудь осмелился мне сказать, что история не повторяется, я бы ответил ему пулей в лоб. Это пустая фраза! Старые анахореты-книжники, именовавшие себя учеными, выпустили ее на свет, чтобы дурманить доверчивым юношам мозги. Какая чушь! На самом же деле история не повторяется только для тех, кто неспособен ею руководить. История в руках национал-социалистов — покорная служанка нашего партайфюрера. Это он сумел сделать для фатерлянда столько, сколько не снилось целым династиям. Что против него Бисмарк! Теперь и только теперь все немецкие земли воссоединены в едином государстве, и уже никто и никогда не осмелится диктовать нашей нации свою волю. Мы стали могущественными, богатыми, едиными в национальном порыве. Мы созданы богом, чтобы диктовать свою волю другим, и мы будем ее диктовать на протяжении тысячелетий!

Французскую армию, признанную военными авторитетами в тридцатые годы сильнейшей в Европе, мы разгромили по существу одним ударом; красного колосса ждет такая же участь. Уже выиграна важнейшая битва — эффект неожиданности за нами. Это — выверенный инструмент в руках фюрера. В 1935 году с Польшей Гитлер тоже подписывал десятилетний пакт о ненападении, но это был лишь политический маневр. Кто хочет побеждать, тот должен маневрировать. Вот закон, которого должен придерживаться истинный политик! Планируя польскую кампанию, фюрер сумел развернуть под видом осенних маневров три армии у восточных границ, а четвертую послал в Восточную Пруссию якобы для участия в празднествах по поводу 26-й годовщины битвы под Танненбергом. И когда 44 дивизии одновременно с двух сторон ринулись на Польшу, маршал Рыдз-Смиглы[9] был полностью парализован. Восемнадцать дней понадобилось нам, чтобы поставить поляков на колени.

Инструмент внезапности безотказно сработал и против Сталина. Договор о ненападении, заключенный фюрером с Россией, застил глаза большевикам. Они прозевали, когда мы развернули вдоль их границ полтораста своих лучших дивизий. Любопытно, какое впечатление оказало сегодня на большевиков появление немецких войск на их территории. Чем они будут заслонять дорогу нашим бронированным армадам? Представляю, какой тарарам царит сейчас в Кремле. Я больше чем уверен, что не пройдет и недели, как у Советов начнется всеобщая парализующая паника.

Такие мысли навеял мне первый день войны.

Второй день войны (23.VI.41).

Утром впервые слушали по радио развернутое сообщение верховного главнокомандования о положении на фронтах. Все армии, кроме 11-й[10], успешно перешли границу и за сутки продвинулись в среднем на 20 км в глубь вражеской территории. Большевики отступают по всему фронту от Молдовы до Курляндии.

Передавали речь фюрера. Дослушать не удалось: у начальника штаба начался оперативный обзор минувших событий. На нем было установлено: все соединения 6-й армии задачу первого дня успешно выполнили. Отмечено, что русские войска все же предпринимают попытки наладить на отдельных участках оборону. Повальной паники в войсках противника пока что не наблюдается. Да и странно было бы ждать ее в первый день боевых действий. Этот фактор сработает позже.

Третий день войны (24.VI.41).

Донесения из действующих войск несколько неожиданны. Почти по всему фронту 6-й армии русские оказали бешеное, хотя и весьма не организованное сопротивление. В районе Любомля две дивизии 17-го армейского корпуса уже в течение суток отбивают ожесточенные контратаки противника из припятских болот. Успеха противник не добился, однако в этих встречных боях наши войска понесли значительные потери. По предварительным данным, дивизия, прикрывавшая северный фланг корпуса, была частично смята вражескими танками и потеряла почти сорок процентов личного состава. За один лишь день! Особенно кровопролитными были рукопашные схватки с русскими. Продвижение корпуса приостановилось.

Авиаразведка доносит: всю ночь по железной дороге Сарны — Ковель противник перебрасывал к месту боев свежие силы. Фельдмаршал полагает, что русские имеют намерение дать решающее сражение в прифронтовой полосе.

Пятый день войны (26.VI.41).

События разворачиваются в направлении, предвиденном директивами фюрера. При беспрерывных контратаках противника наши дивизии планомерно продвигаются на восток, пытаясь вбить клин между 5-й и 6-й советскими армиями. Удалось овладеть городами Луцк, Дубно. Однако наши потери в живой силе намного превышают предполагаемые нормы. Фельдмаршал высказал опасение, что русские начинают разгадывать стратегический замысел — нанести основной удар вдоль автомагистрали Луцк — Житомир, чтобы в кратчайшее время вырваться на оперативный простор и захватить Киев с мостами через Днепр. Наверное, потому с такой фанатичностью и обороняют они каждый рубеж, каждую пядь своей земли.

Не единичны случаи, когда гарнизоны большевистских дотов, не желая сдаваться в плен, взрывают себя. Удивительно, с каким тупым равнодушием умирают солдаты противника. Пожалуй, их прежняя жизнь была настолько ужасной, что они видят избавление в смерти. А может, делают это по принуждению комиссаров…


По вечерним донесениям можно заключить: пограничные бои приближаются к своему наивысшему фазису. Русские вводят в действие все наличные резервы. Особенно напряженное положение складывается перед фронтом нашей 6-й армии. Понесены значительные потери. Боеприпасы исчерпаны более чем наполовину. Но, несмотря на фанатизм, с каким русские бросаются на наши позиции, перелома в ходе боев не предвидится. Ознакомившись с обстановкой, фон Рейхенау сделал такой вывод: русские уже выказывают признаки агонии. Самое большое — через двое суток они выдохнутся окончательно, ибо подтянуть подкрепления наша авиация им не позволит. Тогда наши полки смогут походным маршем пройти до самого Днепра.

Действительно, что смогут противопоставить большевики нашим танкам через двое суток? Штыки и сабли?.. Хотя красные командиры не остановятся даже перед астрономическими жертвами, в тактическом мышлении они остались на уровне войн средневековья, когда самый большой успех выпадал на рукопашный бой. Свою неспособность вести сражения в современных условиях русские псевдогенералы полностью продемонстрировали в финской кампании. Приходишь в ужас, каких жертв им стоил каждый километр отвоеванной у Маннергейма территории! Неизвестно, сделали красные стратеги выводы из той бесславной тактики, но наши генералы, безусловно, сделали. Тогда мы удивлялись и возмущались такой «храбростью» русских, теперь же приветствуем их фанатизм, равный самоубийству. Если они будут продолжать свои штыковые атаки на наши танковые корпуса хотя бы еще несколько дней, 6-я армия начисто сметет их войска и первой выполнит задачу, поставленную фюрером: разгромить основные силы русских в пограничной полосе. Да поможет нам в этом бог!

Шестой день войны (27.VI.41).

Произошло совершенно неожиданное: этой ночью под прикрытием незначительных сил перед фронтом нашей армии русские организованно отвели все свои войска на рубеж Горыни. Значит, предположения насчет вражеских контратак не оправдались. Когда о перемене обстановки доложили фельдмаршалу, он побледнел и бросился к рации.

«Немедленно свяжите меня с фюрером! Я хочу сам доложить ему… Я знаю, что это проделки моего старого завистника Клейста. Это он преднамеренно дал возможность русским отойти на запасную позицию, чтобы потом позлорадствовать, когда я буду биться головой о «линию Сталина»[11].

Таким фон Рейхенау я видел впервые. Быть великим полководцем нелегко, но кто бы мог предположить, что между нашими генералами такие антагонистические отношения! Если верить словам фельдмаршала Рейхенау, командующего танковой группой генерала Клейста надо немедленно расстрелять за измену. А что, если последние события лишь стечение обстоятельств?..

Между Рейхенау и Клейстом, по правде говоря, давно уже существуют принципиальные разногласия в вопросах использования в современной войне подвижных частей вермахта, но как мог фельдмаршал говорить такие вещи о прославленном панцер-генерале при подчиненных? Хорошо, что с фюрером ему не удалось связаться в минуту гнева, а начальника генерального штаба сухопутных сил генерала Гальдера, подошедшего к аппарату, нисколько не удивило известие фон Рейхенау, словно бы он заблаговременно знал об отходе русских на заданную позицию. У меня даже закралась предательская мысль: не злорадствует ли генерал Гальдер, видя, как громкая слава победителя ускользнула из рук его бывшего конкурента на пост начальника генштаба?.. Не обращая внимания на заклинания фон Рейхенау, Гальдер сухо передал распоряжение всей группе армий «Юг»: наличными силами организовать активное преследование красных. «Войска должны одновременно с противником ворваться на его оборонительный рубеж по старой советской границе. Вследствие этого русские не смогут закрепиться — и будут созданы предпосылки к расширению плацдарма в районе Житомир — Бердичев для танковой группы Клейста, которая смогла бы потом выйти на оперативный простор…»

Значит, эпицентр боевых событий перемещается в третий армейский корпус генерала фон Маккензена, которому предписано наступать на Ровно, а дальше — на Житомир и Киев.

…Неординарные действия красных в последние дни заставляют наше командование критически отнестись к предыдущим успехам. Теперь уже неопровержим тот факт, что русские опомнились после 22 июня, их оборона заметно стабилизируется. Не знаю, как на других стратегических направлениях, а здесь, на Украине, наши войска начинают испытывать все более ощутимые удары по своим флангам. Есть все основания предполагать: противник не теряет надежды перейти в удобный для него момент в контрнаступление по всему фронту. И он сможет это сделать, если мы в ближайшие дни не вобьем между его 5-й и 6-й армиями гигантский клин, направленный острием на шоссейную магистраль Луцк — Киев, и не уничтожим его основные силы на Правобережной Украине. Фельдмаршал сейчас готовит детальный доклад фюреру со своими конкретными предположениями.

Седьмой день (28.VI.41).

Говорят: 23 июня 1812 года, за несколько часов до наступления на Россию, Наполеон, объезжая свои войска под Неманом, внезапно упал с коня. Его внезапное падение оказало тогда на французских генералов гнетущее впечатление. Многие из них восприняли это происшествие как грозное предостережение всевышнего перед русским походом. Кто ведает, существовала ли какая-либо связь между случайным падением Наполеона в канун кампании и катастрофой Франции в войне, но этот эпизод невольно вспомнился мне, когда штаб нашей 6-й армии ступил на русскую землю.

Еще вчера фон Рейхенау отдал распоряжение переместить штабные службы поближе к войскам. Этот приказ был встречен всеми офицерами с подъемом. Каждому из нас не терпелось ступить на загадочную землю, о которой так много наслышались еще с детства! Собирались всю ночь. На рассвете тронулись в путь.

Колонна штабных машин на средней скорости движется по магистрали Гребешув — Владимир-Волынский. День серый, облачный, неприветливый. После дождя сыро и холодно, земля покрыта лужами. Возле Буга колонна останавливается. Адъютант откидывает верх кабриолета, в котором ехал командующий. Фон Рейхенау хотел ступить на завоеванную им землю торжественно и величаво.

На противоположном берегу выстроены для церемонии встречи гренадеры из прославленной дивизии СС «Викинг». Когда движение возобновилось, оркестр за Бугом заиграл марш «Дойчланд, Дойчланд юбер аллес», которым два года назад Берлин торжественно встречал героев Польши. Я видел, как фон Рейхенау у самого моста встал во весь рост и величественно поднял свой маршальский жезл. Исторический момент! Доблестные солдаты «Викинга» замерли. Но внезапно оркестр умолк, точно оборванная струна. Послышался чей-то истерический крик, затем — одинокий выстрел. Передние машины резко остановились, задние по инерции наскакивали на них. Лязг металла, вой сирен, какие-то команды. Потом колонна рванулась и пронеслась мимо опрокинутого маршальского «опель-адмирала».

Только через некоторое время я узнал, какой грустный случай произошел на мосту. Когда автомашина командующего приблизилась к противоположному берегу, шофер не заметил вымытой ночным ливнем выбоины между почвой и мостовым настилом. Ну и, конечно, не притормозил. «Опель-адмирал» так подскочил на той рытвине, что фон Рейхенау свалился на землю. Видимо, бедняге шоферу показалось, что он переехал маршала. В отчаянии он тут же выхватил пистолет и застрелился. Тот выстрел поднял панику. Охрана бросилась к фельдмаршалу, гренадерам танковой дивизии «Викинг» была дана команда «Кругом!». Фотокорреспондентов немедленно задержали и дали суровейшее указание, чтобы сведение об этом досадном случае не проникло в печать.

Фельдмаршал, к счастью, остался цел и невредим. Он только потерял свою фуражку и изрядно выпачкал реглан. Его усадили в закрытую машину полковника Гейма, и колонна уже без каких-либо почестей въехала на оккупированную советскую территорию. Вот так мрачно встретила нас Россия!

Фон Рейхенау, пожалуй, уже забыл об этом досадном эпизоде, но недоброе предчувствие не оставляет меня весь день. Что ждет 6-ю армию[12] в этой загадочной стране? Не хочется думать, что ее постигнет участь наполеоновских полчищ…

Пятнадцатый день (6.VII.41).

С горечью убеждаюсь, что вести ежедневные записи мне явно не под силу. Срочные служебные дела часто не позволяют взяться за перо. Вот уже семь дней не нашли своего отображения в этой исповеди верного солдата фюрера. С недельным отчетом и докладной запиской фельдмаршала пришлось ездить в генштаб. А теперь рассказать о бурных событиях минувших дней просто невозможно. Сейчас для Германии наступило такое время, когда каждая неделя равнозначна эпохе. События на фронтах развертываются с такой стремительностью, что ни перо, ни кинолента не успевают за ними. Так что не жалуйтесь, потомки, на неполноту и односторонность моего изложения величайших страниц истории. Я стараюсь отобразить современные события так, как их понимали и воспринимали участники Восточного похода. Газетные сообщения и сводки ставки фюрера дадут всесторонние описания всех операций, а я стремлюсь осветить их только через душу немца, который шел на подвиг во имя великого будущего Германии.

Так вот, 29 июня, сразу же после переезда штаба армии на русскую территорию, меня вызвал фон Рейхенау и вручил пакет.

«Тут я изложил некоторые соображения относительно развертывания Восточной кампании. Вы должны передать его лично в руки фюрера. В этом вам поможет Вольфганг. Но о пакете ни в коем случае не должны узнать ни Браухич, ни Гальдер. Для них отвезете недельную сводку. С вашим отцом и старшим братом мы всегда были в наилучших отношениях. Полагаю, вы продолжите эту традицию!»

Он пожал мне на прощанье руку, и мы расстались.

Радуясь, что скоро увижу наш прекрасный Берлин, прямо из штаба помчался на аэродром, забыв даже прихватить необходимейшие в дороге вещи. Менее чем через сутки уже был в Берлине. Я смотрел на его неповторимые, несколько суровые улицы и думал о том дне, когда этот город станет всемирной столицей. Только бы дожить до того времени!

Из гостиницы звоню Вольфгангу. Он искренне рад моему приезду. Вечером отправляемся к нему на загородную виллу и долго бродим по лесу. Здоровье брата улучшилось. Он уже не хватается лихорадочно за горло во время приступов астмы и почти не хромает. Я рассказываю ему про свои впечатления о ходе кампании, о штабной жизни, о прискорбном случае падения фон Рейхенау при переезде Буга. Не скрыл и своего удивления: почему фельдмаршал приказал не говорить о пакете для фюрера в генштабе? Неужели в верхушке вермахта царит атмосфера недоверия, подсиживания, ненависти и вражды, о которой трубят большевистские агитаторы?

«О дорогой мой брат, это давно уже не секрет, — горько засмеялся Вольфганг и обнял меня за плечи. — Добрая половина наших генералов напоминает псов, запряженных в сани. Они послушно бегут по указанному пути, пока над ними яростно посвистывает арапник. Но чуть ослабнет рука погонщика, они раздерут и его, и друг друга на куски. Такова уж природа чванливых аристократов! Они не понимают хода современных событий и считают, что нация не фюреру, а им обязана сегодняшним своим величием. Но знай: эти самые генералы при первой неудаче (если она нас когда-нибудь постигнет) всю вину свалят на фюрера, чтобы самим остаться в стороне. Ты должен помнить это всегда».

Я был до крайности ошеломлен и подавлен.

…На следующий день Вольфганг позвонил своему давнему партайгеноссе гауляйтеру Борману, чтобы тот устроил меня на прием к фюреру. Получив согласие главы партийной канцелярии, я поехал в Главную ставку. До самого вечера пришлось ждать, пока полковник Шмундт пригласил в подземный бункер, в котором сейчас решаются судьбы мира. О, какой это был незабываемый момент! Фюрер принял пакет из моих рук и даже глянул мне в глаза. Но о чувствах, какие я там пережил, не поведать ни словами, ни пером. Пусть сохранятся они в памяти, как неразменянное сокровище…

Третьего июля вторично заходил в генштаб.

С первых же слов генерала Гальдера понял, что ему ведомо о моей встрече с фюрером. Однако он ни о чем не стал расспрашивать. Получив директивы для фельдмаршала, я попросил разрешения отбыть в действующую армию, но Гальдер любезно предложил присутствовать на оперативном совещании офицеров генштаба. Мне ничего не оставалось, как поблагодарить за оказанную честь.

Совещание было исключительно интересным. Начальник генштаба генерал Гальдер обстоятельно обрисовал обстановку на восточном театре военных действий. Каунас, Вильнюс, Рига, Минск, Львов, Луцк, Ровно… Не красноречиво ли свидетельствуют эти города, захваченные немецкими войсками в первую же неделю войны, о блистательных успехах нашего оружия! Чего стоят теперь те предостережения военного атташе в России генерала Кестринга, в которых он все время твердил о военной и промышленной мощи большевиков? Где же она, эта мощь?

От генерала Гальдера я узнал, что вчера вечером (2 июля) против Советской России выступили войска Румынии, Венгрии и Словакии. Если к этому еще добавить, что на севере успешно действуют финны, а в Белоруссию вскоре прибудут голубые испанские легионы, то можно с уверенностью сказать: фюрер объединил всю Европу для крестового похода против Востока. Пожалуй, сам великий Барбаросса позавидовал бы Гитлеру в этом!

«Не будет преувеличением, если я скажу: кампания против России будет выиграна в течение 14 дней. Конечно, она еще не закончена. Огромная растянутость территории, упорное сопротивление противника, использующего все средства, будут сковывать наши силы еще на протяжении нескольких недель… Однако это не будет теперь иметь решающего значения…»

Эти пророческие слова начальника генерального штаба офицеры встретили бурной овацией. У Гальдера железная логика и прекрасная память. Он умеет делать четкие и далеко идущие выводы из обстановки. Ему можно верить, что наша победа уже близка!

После совещания Гальдер, словно бы между прочим, спросил: как бы я отреагировал, если бы мне предложили работу в Берлине? Я ответил, что подумал бы…

Вечер слова провожу с Вольфгангом за городом. Рассказываю о предложении Гальдера. Брат решительно не советует якшаться с людьми, которых Гитлер в глубине души презирает.

Говорим о будущем Германии. Странно, но Вольфганг не верит в быструю победу над большевистской Россией: у него не выходит из головы кампания 1914 года. Однако он уверен, что красные не скоро оправятся после таких потерь в живой силе и технике, какие они понесли в приграничных боях. Он мечтает поскорее взяться за настоящее дело.

«Овладевайте Киевом, я приеду в него комендантом. Я должен там свести старые счеты», — сказал он шутливо на прощанье.

Утром вылетаю на Украину.

Штаб 6-й армии нахожу в районе Луцка. Фельдмаршала не застаю: он уже несколько дней находится в войсках. От офицеров узнаю, что для нашей армии вторая неделя войны была не менее блистательной, чем первая. Дивизии без особых усилий захватили Дубровицу, Сарны, Людвиполь, Новоград-Волынский, Полонное и вышли на рубеж реки Случь. Еще одно небольшое усилие, и путь на древнюю столицу русичей Киев будет открыт. А там уже можно будет думать и об окончании Восточной кампании. Все-таки прав Гальдер — война с Россией будет выиграна за каких-то четырнадцать дней!

Шестнадцатый день (7.VII.41).

Сегодня возвратился из войск фельдмаршал. Узнав об этом, спешу к нему с докладом.

Он встретил меня, как всегда, приветливо. Предложил кофе и начал расспрашивать о берлинских новостях. Интересовался, не собирается ли Вольфганг возвратиться в действующую армию, выступает ли до сих пор на Фридрихштрассе Ольга Чехова[13], с которой, как я понял, у него был когда-то роман. Я рассказывал все, что знал, но лицо фельдмаршала оставалось хмурым. Нетрудно было догадаться, что он чем-то весьма встревожен.

Когда я поведал о заверении Гальдера, что нынешняя война будет выиграна в течение ближайших 14 дней, фельдмаршал резко поднял брови:

«Так я и знал, что берлинские чинуши уже чистят сапоги для парада! Привыкли выигрывать кампании в уютных кабинетах за тысячи километров от фронта чужими руками… А представляют ли они себе, какой меч занесен над всем северным крылом моей армии? Когда планировалась война, Гальдер носился со своей доктриной: припятские болота при наступлении в счет не брать, поскольку они непригодны для передвижения крупных воинских соединений. Тогда ему поверили. А русские, оказывается, сосредоточили в тех болотах огромную массу войск. Это такой кулак, что в удобный момент может сломать хребет моей армии».

С тревогой узнаю, что русские своевременно оценили значение Припятского бассейна и сосредоточили там для нанесения удара во фланг нашим наступающим войскам около десяти дивизий. Эти дивизии уже попытались однажды перерезать наш клин восточнее Ровно. И хоть надолго закупорить магистраль Луцк — Киев им не удалось, продвижение нашего ударного 3-го корпуса на несколько дней было приостановлено. Чтобы отвратить опасность, фельдмаршал вынужден был силами левофлангового 17-го корпуса провести в северном направлении наступление на Костополь — Сарны — Дубровицу. Но русские не приняли боя и отошли в болота. Следовательно, опасность не ликвидирована, и неизвестно, когда удастся ее ликвидировать. Для уничтожения «болотной» армии противника[14] у нас нет ни времени, ни необходимого количества войск. К тому же русские привыкли к лесисто-болотистой местности и довольно умело используют ее особенности, а наши солдаты не научены эффективно действовать в таких условиях. Они боятся чащоб, где из-за каждого куста их подстерегает смерть, боятся туманных ночей, в которые русские устраивают дерзкие вылазки, боятся заблудиться в диких пущах. Дороги, какие там есть, для пользования почти непригодны, поскольку все они заминированы, а на обочинах и машины, и подводы проваливаются в топкую грязь. Чтобы одолеть несколько километров, приходится тратить много драгоценного времени. Так что продвижение в таких условиях наравне с ударной группой исключено, а значит, надежно прикрыть свой левый фланг армия не в состоянии.

…Из России поступают сведения, что в прифронтовой зоне большевики ведут большую подготовку к развертыванию партизанской борьбы в нашем тылу.

Не имея возможности остановить полки фюрера, Сталин выступил 3 июля по радио и призывал отступающие войска уничтожать все материальные ценности, чтобы они не достались нам. К тому же большевики повсеместно формируют пешие и конные банды.

Уже поступили первые сведения из оккупированных территорий о варварских действиях советских партизан. Вблизи Житомира полностью уничтожена рота самокатчиков, а у села Великая Балка сожжены две автомашины с радиопередатчиками, не говоря уже о порче мостов, средств связи, железных дорог. Пока что эти разрозненные действия не представляют серьезной угрозы, но если сейчас не принять жесточайших мер и позволить большевикам поднять на борьбу все население, наш тыл, терроризуемый хоть и мелкими, но частыми «уколами», не сможет выполнить поставленных перед ним задач. Стократ прав фюрер: при ведении войны на Востоке более всего подходят жестокость и безжалостность. Немецкий солдат должен вселять в унтерменшей животный страх!

Девятнадцатый день (10.VII.41).

…Как свидетельствуют события последних дней, опасения за северное крыло 6-й армии напрасны. «Болотная» армия русских, истощенная жестокими боями, отступила за Припять.

Вчера наши войска захватили Житомир, а три дня назад, 7 июля, вступили в Бердичев. Теперь плацдарм для выхода танковой группы генерала Клейста на оперативный простор создан. Правда, большевистское командование пытается любой ценой вернуть утраченные рубежи. Несколько дивизий кавалерии и пехоты бросило оно в наступление в районе Бердичева. Наша славная 11-я танковая дивизия вот уже несколько суток храбро сдерживает их натиск. Ее командира генерал-майора Людвига Гюрвеля фельдмаршал представил к награде рыцарским крестом.

Из Коростенского укрепрайона развернуло наступление на Житомир и Новоград-Волынский крупное русское соединение при поддержке танков и артиллерии. Однако это не помешало 3-му армейскому корпусу продолжать стремительное продвижение на Киев. Директива № 3 от 9.VII.1941 года требует как можно быстрее «овладеть в районе Киева крупным плацдармом на восточном берегу Днепра как базой для продолжения военных действий на Левобережье».

Мне не раз приходилось видеть, с каким нетерпением солдаты ждут наступления на украинскую столицу. Да это и понятно.

Киев — это выполнение 6-й армией основной задачи, поставленной планом «Барбаросса». Киев — это ворота к достатку. Если нам удастся быстро отворить эти ворота, откроется дорога к украинской пшенице, криворожской руде и донецкому углю, к кавказской нефти и крымским винам. Наконец, Киев — это предпосылка быстрого завершения восточной кампании. Без Украины могущество большевиков фиктивно во всех отношениях. Киев — это предвестник падения Москвы. Недаром же фельдмаршал в беседе с командиром 3-го корпуса генералом фон Маккензеном сказал:

«Слышал я от украинских эмигрантов, что когда-то в древности русский князь Ярослав обнес Киев могучим валом и глубокими рвами, а ворота в город отлил из чистого золота. Этот гордый рус хотел показать всему миру, сколь богата и могущественна его земля. И действительно, с тех пор иноземцы стали называть Киев Золотыми воротами русской земли. Так вот, нам выпало сделать этот город воротами достатка для Германской империи. Помните, генерал, фюрер и Германия ждут от вас великого подвига. Если Киев будет захвачен с хода, вся оборона красных на Юге окажется рассечена надвое и все их армии будут обречены на гибель. Это означает, что мы на пороге невиданной победы. Ваши донесения из Киева должны удивить мир!»

Пророческие слова! Я записал их, чтобы сохранить для потомков!

Двадцать первый день (12.VII.41).

…Вчера вечером получаем от генерала фон Маккензена долгожданное донесение: после «стремительного рейда по Житомирскому шоссе 3-й моторизованный армейский корпус силами 13-й и 14-й танковых дивизий вышел на рубеж реки Ирпень и готов захватить Киев».

Наступают самые решающие дни. Три недели, ровно три недели понадобилось нам для того, чтобы выйти к берегам Днепра. Такого история не знала!

Двадцать второй день (13.VII.41).

Весь день проходит в небывалом напряжении. Прием и разбор донесений из штабов дивизий и корпусов, вызовы по радио из штаба группы армий, отдача распоряжений и проверка их исполнения. Только под вечер стало известно: вражеская группировка, которая в течение последних суток контратаковала в районе Бердичева, наконец отброшена. Однако под Новоград-Волынским 5-я армия русских, несмотря на героические усилия наших войск, продолжает удерживать в своих руках магистраль Луцк — Житомир. Но основное внимание фельдмаршала приковано к событиям, развернувшимся на берегу никому не ведомой речки Ирпень.

Поздним вечером поступает очередная депеша от генерала фон Маккензена. Донесение неутешительное: попытка ворваться в Киев с ходу провалилась. Еще до появления наших танков на дальних подступах к городу русские сожгли мост через Ирпень. Когда же танки попытались форсировать реку вброд, они были встречены метким артогнем и наткнулись на непреодолимые рвы, за которыми начиналась глубоко эшелонированная, инженерно хорошо оборудованная и приведенная в боевую готовность линия обороны. (Просто удивительно, когда большевики успели создать такой мощный оборонительный рубеж, ведь для этого, по мнению специалистов, нужны месяцы, а первые земляные работы под Киевом авиаразведка обнаружила лишь в начале июля!) Генерал фон Маккензен считает, что овладеть таким крупным городом можно только в результате планомерного наступления, осуществить которое наличными силами он не в состоянии.

В порыве гнева фон Рейхенау сказал в моем присутствии:

«Я и без этого австрийского осла знаю, что тремя корпусами куда легче овладеть крепостью, нежели одним. Но искусство истинного полководца в том и состоит, чтобы перехитрить противника. Могли же мои солдаты в Польше под Радомом разгромить в семь раз превышающие силы противника? Уверен, если бы я командовал корпусом, Киев был бы уже повержен к ногам фюрера. А этот австриец упустил выгоднейший момент и теперь ждет помощи…»

Действительно, о помощи генералу фон Маккензену не может быть и речи, пока главная артерия снабжения наших войск наглухо закупорена русскими в районе Новоград-Волынского. Поэтому в штаб 3-го корпуса срочно послано распоряжение разведать систему обороны противника с тем, чтобы выявить в ней самое уязвимое звено, где можно было бы повторить попытку прорыва. Фельдмаршал не хочет смириться с мыслью, что Киев еще на несколько дней останется в руках русских.

Двадцать третий день (14.VII.41).

Ответ из штаба генерала фон Маккензена прибыл только сегодня. Из него следует, что русским удалось соорудить вокруг Киева, видимо, лишь один оборонительный рубеж. И тот еще не всюду занят войсками. К тому же большинство частей, расположенных в обороне, представляют собой наскоро сформированные рабочие отряды. Фон Маккензен не проявил инициативы приступить к активным наступательным действиям, не решаясь взять на себя ответственность за операцию. Он и сейчас убежден, что целесообразнее оседлать все дороги, ведущие с запада к Киеву, и ждать подхода основных сил армии.

Вопреки ему начальник штаба этого корпуса генерал Феккенштедт считает, что при максимальном напряжении сил можно захватить украинскую столицу, сломив оборону русских на участке в районе села Белогородки в 8 километрах от шоссе Житомир — Киев. Не дожидаясь указаний из штаба армии, 13-я танковая дивизия уже передислоцировала на этот участок ударную группу прорыва. Однако генерал Феккенштедт замечает, что даже при успешном проведении операции и при захвате Киева не исключена возможность окружения корпуса и обратной осады города.

Двадцать пятый день (16.VII.41).

…Если 13 и 14 июля еще существовала надежда с ходу сломить ирпенский оборонительный рубеж и вывесить немецкие знамена над золотыми куполами киевских соборов, то сегодня такая надежда окончательно исчезла. Это признал сам фельдмаршал.

Дело в том, что утром противник начал мощнейшее контрнаступление из района Радомышля во фланг 3-му моторизованному армейскому корпусу. Чтобы отвратить угрозу окружения, необходимо (и это единственный выход!) снять дивизии из-под Киева и бросить под Радомышль, поскольку штаб армии не имеет в своем распоряжении необходимых резервов. 29-й и 51-й армейские корпуса еще не вышли из боев по ликвидации новоград-волынской «закупорки магистрали», а 14-й и 48-й моторизованные армейские корпуса ведут бои за овладение Белой Церковью и Сквирой.

К тому же, как сообщил генерал фон Маккензен, русские перешли в районе Киева к активным действиям. Около двух часов ночи они проникли на исходные позиции усиленного полка 13-й танковой дивизии в с. Белогородка и сожгли почти все машины. Как это произошло, никто толком не знает. Начальник штаба корпуса вызвал к себе для выяснения командира уничтоженного полка майора Штайнгеля, но тот по дороге застрелился.

Теперь вся 13-я дивизия насчитывает лишь треть (если не меньше!) пригодных к бою машин. Это — скорее бумажная, а не боевая единица. Рассчитывать на нее нечего. (Просто невероятно, как могло случиться, что за одну ночь под Киевом уничтожено больше наших танков, чем фельдмаршал потерял их за всю польскую кампанию!)

Двадцать седьмой день (18.VII.41).

Киевский вопрос скорее всего разрешится в пользу противника. Пока мы подтянем туда необходимые силы, русские приведут свою оборону в полную готовность. Момент упущен!


…Получил письмо от Вольфганга. Братец сообщает, что чувствует себя хорошо и на днях по поручению ставки вылетает в 13-ю дивизию 3-го корпуса для расследования причины уничтожения ударной танковой группы под Киевом.

Двадцать девятый день (20.VII.41).

Вчерашний день провел с Вольфгангом. Думаю, у него есть задания значительно важнее, чем выяснение позорного разгрома усиленного полка 13-й танковой дивизии. Мне кажется, Вольфганг проявляет особый интерес к настроениям некоторых офицеров штаба армии после роковой заминки под Киевом. От него услышал любопытную новость: фюрер подготовил директиву, которая решительно меняет предыдущие, определенные планом «Барбаросса», задачи отдельных армий и групп армий. Эта директива расчленяет наши задачи и этим самым приближает окончательную победу немецкого оружия. Не пройдет и двух недель, как в бассейне большого Днепра военные силы Советов раз и навсегда перестанут существовать. Тогда наши боевые действия сведутся к посылке в глубь России экспедиционных корпусов. Злосчастная заминка под Киевом забудется.

Тридцатый день (21.VII.41).

…Нет, я категорически отказываюсь верить словам, услышанным только что от фон Рейхенау. По сообщениям, полученным по радио из штаба 3-го корпуса, сегодня утром под Киевом большевистские диверсанты подорвали автомашину, в которой ехал Вольфганг. Я не хочу в это верить! Вольфганг, столько сделавший для Германии, не может умереть перед ее триумфом. Сам бог не может этого допустить! Ведь в болотистых лесах этой проклятой страны в 1918 году пал наш незабвенный отец. Неужели судьба так несправедлива к нашему роду, что и моему брату уготовила могилу в России? Нет, этого не может быть!..

Тридцать восьмой день (29. VII. 41).

Какой душный и долгий вечер. Никак не засну, хотя после долгой дороги чувствую себя вконец разбитым. Сумерки, духота, одиночество… Как все это меня раздражает! Чтобы успокоиться, берусь за эти заметки, которых не вел уже более недели.

Сегодня вернулся из Берлина. Офицеры штаба устроили пышную встречу, но это меня не тронуло. Ничто не в состоянии отвлечь меня от мыслей о безвременной гибели Вольфганга. Думаю о нем денно и нощно. После гибели отца он был для меня самым дорогим и близким человеком. Я любил Вольфганга и только ему мог поведать свои сокровеннейшие мысли. Мы редко виделись, но это не мешало нам любить друг друга.

Природа не подарила мне крепкого здоровья, поэтому я не мог следовать за Вольфгангом. Да и времена после ноября 1918 года были уже не те. Я стал студентом юридического факультета, не имея перед собой ни четких целей, ни ясных устремлений. Вольфгангу же маяками служили Бисмарк и Людендорф. Даже в самые тяжелые времена Веймарской республики он верил, что, если остались генералы, Германия не деградирует и в свое время снова станет великой. Эту веру он сумел привить и мне. Когда фатерлянд лежал в руинах, задыхался в нищете, голодный и униженный, Вольфганг сумел увидеть перед собой путеводную звезду. Это была партия истинных немецких патриотов — национал-социалистов. Он без каких-либо сомнений и колебаний стал одним из активнейших ее деятелей. Сам фюрер не раз отмечал успешные действия отряда штурмовиков под руководством Вольфганга. И когда всем стало ясно, что партия Гитлера — единственная сила, способная спасти Германию от коммунизма, Вольфганг дал мне книгу «Майн кампф» и сказал: «Если ты не хочешь оказаться на свалке истории, ты должен выучить эту книгу, как библию. Помни, это — акафист нашего будущего».

Да, это ты, мой дорогой брат, вывел меня на большую дорогу жизни. Только благодаря тебе я получил высокий чин в ведомстве Гиммлера. Только благодаря твоему ясновидению надел я впоследствии военный мундир и отправился в поход во Францию. Только благодаря тебе я не связал себя семьей и остался верным традиции нашего рода. Ты был и остался для меня образцом для подражания, и я не могу смириться с мыслью, что тебя уже нет и никогда не будет, что ты покоишься в Берлинском пантеоне рядом со славнейшими сынами нации. По тебе скорбит вся Германия. Сам Мартин Борман и шеф-адъютант фюрера полковник Шмундт прислали мне свои соболезнования:

«Велико ваше горе, но оно не должно затмить вашу душу и парализовать волю, Вольфганг фон Ритце, наш боевой друг и соратник, отныне и навечно займет почетное место в Валгалле[15]. И да будет священнейшим вашим долгом отомстить за смерть брата. Да не остановит вас ничто в этом стремлении.

Германия и фюрер превыше всего!»

Перед богом и фюрером клянусь сполна отплатить за твою гибель, мой дорогой Вольфганг!

Сорок третий день (3.VIII.41).

Только что возвратился из-под Киева. Снова принимаюсь за эти заметки. Уверен, когда-нибудь они станут настольной книгой для каждого немца. Не многим ведь посчастливилось быть в самом центре событий грандиознейшей из войн. А 6-ю армию сам фюрер недавно назвал на совещании в ОКХ «осью всей Восточной кампании».

Не так часто меняется ветер во время шторма на море, как обстановка на нашем участке фронта. Утром успешно наступаем, а уже в обед вынуждены переходить к жесткой обороне. Потом противник спешно отходит, чтобы ночью ударить по нам уже с тыла. Пусть знают потомки: не походным маршем мы прошли из конца в конец Россию! Нет, без борьбы враг не сдает ни пяди своей земли. За каждый ее метр мы платим кровью лучших сынов Германии. И не одними лаврами устлан наш путь. Были и горькие неудачи. Но я вспоминаю о них вовсе не затем, чтобы приуменьшить славу немецкого солдата. Напротив, этим самым я подчеркиваю его исключительную стойкость, волю и преданность фюреру.

Первым мрачным днем для 6-й армии в восточной кампании следует считать 13 июля. Именно в этот день наши танки были остановлены под Киевом. Сам фюрер в беседе с фельдмаршалом словно бы невзначай напомнил, что на полях Франции, Бельгии, Голландии и Югославии немецкие вооруженные силы потеряли меньше танков, нежели 6-я армия за полтора месяца боев на Украине. Да, ударные наши полки уже поредели наполовину! Но ничто не в силах остановить их.

Командующий группой армий «Юг» фельдмаршал фон Рундштедт незамедлительно сделал из этого высказывания фюрера вывод и отдал распоряжение заменить 3-й моторизованный армейский корпус генерала фон Маккензена 55-м армейским корпусом и перейти на рубеже реки Ирпень к жесткой обороне. Фельдмаршал Рундштедт надеется высвободившимися моторизованными частями усилить танковую группу генерала Клейста, которая, пройдя по большевистским тылам от Белой Церкви до Николаева и Херсона вдоль Днепра, завершает сейчас в районе Умани окружение двух русских армий. К тому же после трехнедельных боев пехотным подразделениям 55-го корпуса нужно дать некоторую передышку перед решающим наступлением на Киев.

Но, планируя эти масштабные операции, командование не учло такой фактор, как советские партизаны, которых кремлевское руководство засылает в наши тылы целыми ордами. Солдаты 55-го корпуса первыми почувствовали под Киевом страшную руку этих варваров. Вместо отдыха они попали в осиное гнездо. Не проходит ни одной ночи, чтобы партизаны не совершали опустошительных набегов. Ежедневно мы узнаем об убийстве отдельных солдат и целых групп, о поджогах гаражей и казарм, порче средств связи и иного армейского имущества, о минировании дорог и подрывах мостов… Это неописуемый ужас!

Фельдмаршал фон Рейхенау поручил мне детально ознакомиться с характером действий советских партизан и представить на его рассмотрение свои выводы. Что ж, я сделаю надлежащие выводы!

…Три дня провел в войсках 55-го корпуса под Киевом. Передо мной предстала ужасная картина: партизаны для немецких солдат не менее опасны, чем регулярные войска противника. Но если красные дивизии мы можем разгромить в бою, то с партизанами вести борьбу практически невозможно. Они избегают открытого поединка, а нападают из-за угла и преимущественно ночью. Несмотря на решение Гаагской международной конференции, здешние партизаны не носят военную форму. Поэтому отличить их от обычных крестьян совершенно невозможно. Ремеслом убийц они владеют безупречно. Как тени, подкрадываются к своим жертвам, нападение их молниеносно. Еще ни одна попытка преследования этих бандитов не окончилась успешно. Они как ящерицы. Леса, болото, темень — их постоянные союзники. К тому же их повсеместно поддерживает население.

Чтобы хоть как-то застраховать себя от этих варваров, войска вынуждены всегда быть начеку. Это приводит к эмоциональному переутомлению, к зарождению пессимистических настроений. Дабы предотвратить это, необходимы радикальные меры в борьбе с партизанами.

По этому поводу у меня есть определенные идеи. Отныне я буду проявлять к славянским унтерменшам значительно больший интерес, чем к обычным рабам. Мы должны уничтожить, рассеять их, но, учитывая их способность к сопротивлению, надо, чтобы эту задачу решили сами же славяне. Мы должны разжечь ненависть среди украинцев к русским, у поляков к украинцам… Об этом мне говорил еще покойный Вольфганг, но он не успел осуществить своих намерений. Теперь я продолжу его дело. Нет, горечь тяжелой утраты не может затуманить передо мной ясности цели!

Сорок пятый день (5.VIII.41).

…Беседа с фельдмаршалом. Продолжалась она несколько часов, хотя и не носила официального характера. Я, как и надлежит истинному солдату, прямо сказал о назревающей угрозе нашим тылам со стороны местных партизан. Фельдмаршал слушал внимательно. Судя по выражению его лица, мой рассказ произвел на него впечатление. Недаром же он сказал на прощанье:

«Фон Ритце, я совершенно согласен с вами. Никакой организм не способен к борьбе, если в нем завелись черви. Чтобы наступать, мы должны надежно обеспечить тыл. Чтобы солдат был храбрым в бою, он не должен оглядываться назад. А под Киевом, выходит, солдаты оглядываются… Ваши наблюдения очень своевременны и ценны. Я просил бы вас изложить письменно свои мысли по поводу того, как должны вести себя наши войска на оккупированной территории. Они послужат мне основой для приказа по армии».

Я растроган этим доверием фельдмаршала: моими мыслями будут руководствоваться тысячи и тысячи наших солдат. Это — высокая честь!

После длительных размышлений пришел к выводу: в отношении наших войск к большевистской системе во многих случаях еще нет четких критериев. Поскольку основной целью восточного похода является полный разгром большевистского государственного могущества и искоренение азиатского влияния на европейскую культуру, то перед нами встают особые задачи.

К борьбе с советскими партизанами некоторые командиры относятся еще недостаточно серьезно. Они продолжают брать в плен лиц, стреляющих нам в спины, и направляют их в лагеря военнопленных. Такое отношение к бандитам объясняется только недомыслием.

Всем нам следует помнить, что снабжение питанием военнопленных является ненужной гуманностью. Все, в чем отказывает себе фатерлянд и посылает на фронт, мы не должны раздавать врагу, даже в том случае, если это трофеи. Ведь трофеи — это тоже собственность нации.

Имеют место случаи, когда наши солдаты помогают туземному населению ликвидировать пожары, В отношении к азиатам это — абсолютно ненужная гуманность. Мы заинтересованы в спасении лишь тех зданий, которые могут быть использованы для постоя наших войск. Все остальное, что являет собой символ бывшего господства большевиков, должно быть уничтожено. Никакие исторические и художественные ценности на Востоке не имеют ни малейшего значения. Лишь военно-хозяйственное сырье, а также промышленные объекты надо по мере возможности сохранять, но на это командованием будут даны особые указания.

Чтобы обеспечить войскам пути подвоза, необходимо под угрозой смерти разоружать все население. С партизанами следует расправляться жесточайшими и решительными методами. Никакой пощады! Никаких колебаний! Чем больше будет уничтожено унтерменшей, тем надежнее будет наш тыл!

По отношению к населению, где будут замечены большевистские настроения, действовать такими же методами, как и против партизан. Жалость и сочувствие несовместимы с войной на Востоке!

Пассивные антисоветские элементы, занявшие выжидательную позицию, должны быть немедленно привлечены к активному сотрудничеству с нами в борьбе против большевиков. Если же они не пойдут на это, то пусть поймут, что с ними будут обращаться как со сторонниками большевистской системы. Страх перед немецким солдатом должен быть сильнее угроз со стороны большевистских элементов!

Каждый немецкий солдат должен ставить перед собой двойную задачу:

а) полное и окончательное уничтожение большевистского государства и его могущества;

б) беспощадное подавление всякого сопротивления со стороны населения, что обеспечит безопасность нашей армии.

Только когда эти принципы будут приняты и сформулированы в соответствующем приказе[16], мы сможем, выполнить свою историческую миссию.

Сорок седьмой день (7.VIII.41).

Мы на пороге новых больших успехов. Начиная с 31 июля войска 29-го и 55-го армейских корпусов вели упорные бои по окружению Киева. Теперь эта задача выполнена. Сегодня утром в штаб армии прибыло донесение: наши войска в районе Мышеловки прорвали основной оборонительный рубеж противника и успешно продвигаются к окраинам украинской столицы. После неудачи по овладению Коростенским укрепрайоном это первый крупный успех 6-й армии за последние две недели.

С ликующим видом фельдмаршал фон Рейхенау немедленно известил генштаб и штаб группы армий о коренных изменениях в обстановке. Через час была получена радиограмма фюрера: в кратчайший срок овладеть Киевом! Гитлер назначил точную дату проведения на Софийской площади торжественного парада победителей и пообещал наградить железными крестами сотню солдат и офицеров из той части, которая первой вывесит знамена со свастикой на главной цитадели города. Радиограмма фюрера сейчас читается во всех подразделениях. За рыцарские кресты и двухнедельные отпуска в горячие объятия жен или невест солдаты будут драться еще яростнее!

В два часа дня в сводке верховного главнокомандования было объявлено, что Киев уже занят нашими войсками. Не преждевременно ли? Такая поспешность может отрицательно повлиять на моральный дух солдат и младших офицеров. Ведь на окраинах города наши дивизии натолкнулись на новую, еще более мощную линию обороны красных.

…Вечерние сводки не внесли полной ясности в обстановку под Киевом. Эту ночь мы безусловно назовем ночью великих надежд.

Сорок восьмой день (8.VIII.41).

Обстановка у Киева снова осложняется!

Сегодня противник повел наступление из Канева. Удар этот для наших войск был довольно неожиданным. Кто бы мог подумать, что русские в такой момент проявят столько смелости и изобретательности! По предварительным данным, мы понесли значительные потери в районе Богуслава и были вынуждены временно отступать.

На северном крыле, вблизи Овруча, снова активизировалась «болотная» армия русских, предприняв попытку развернуть наступление на Житомир. Нетрудно понять, что этими фланговыми ударами большевистское командование пытается облегчить судьбу своей Киевской группировки и выиграть время.

Перед фельдмаршалом возникла очередная дилемма: продолжать наступление на украинскую столицу или временно его приостановить, пока не будет устранена угроза с севера и юга нашим коммуникациям? Он выбрал первое. Для этого из-под Коростеня к Киеву срочно перебрасывается 61-й армейский корпус. (Это уже игра ва-банк!) Если нам удастся овладеть Киевом и выйти на левый берег Днепра, контрнаступление противника из Канева не будет иметь никакого оперативного значения.

Из-под Киева поступают отрадные сообщения. Несмотря на бешеное сопротивление красных, нашим войскам удалось в нескольких местах вклиниться в глубоко эшелонированную оборону противника и достичь городских окраин. Более того, подразделение численностью до роты 95-й дивизии захватило Батыеву гору почти в центре Киева, которая позволяет просматривать и контролировать все основные магистрали города. Еще одно, последнее усилие, солдаты фюрера, и сто лучших из вас станут рыцарями железных крестов и попадут в объятия любимых. Последнее усилие!

Сорок девятый день (9.VIII.41).

Васильков. Штаб 29-го армейского корпуса. Высокий седоволосый генерал-австриец под несмолкающий грохот канонады, доносившийся с передовой, знакомит фельдмаршала фон Рейхенау с обстановкой. Со вчерашнего дня произошли некоторые существенные изменения. Противник не только продолжает упорно сопротивляться с фанатизмом обреченного, но местами переходит в контратаки. Основные усилия корпус направляет на овладение высотами вдоль Васильковского шоссе в урочище Голосеево. На протяжении вчерашнего дня нами было проведено девять атак при поддержке танков, семь артиллерийских и девять массированных авиационных налетов. Однако лесистая, пересеченная оврагами местность не позволила выбить противника с мощной линии обороны.

Одновременно с наступлением на Голосеевские высоты наши части продолжают теснить русских вдоль железной дороги от Поста-Волынского, а также со стороны Обухова с южного фаса. Но на этом направлении нас постигла крупная неудача. Когда возле села Пирогово линия обороны красных была прорвана и подразделения первого эшелона уже приближались к железнодорожному мосту через Днепр, командир 229-й дивизии отдал приказ бросить в прорыв для развития успеха свой последний резерв — пехотный полк. Но как только солдаты в походных колоннах ускоренным маршем миновали Пирогово, на них внезапно налетел большевистский бронепоезд. Местность там не имеет естественных укрытий: с одной стороны отвесные днепровские кручи, с другой — болотистый луг. Поэтому колонны, попавшие под кинжальный огонь бронепоезда, практически были полностью уничтожены.

Большие потери несут и другие дивизии. В среднем каждая из них теряет по 200 человек убитыми в сутки.

Не успел командир 29-го корпуса доложить обстановку, как из-под Киева прибыло очередное донесение: ночью русские подтянули из-за Днепра новые силы и потеснили наши части в районе аэродрома, а отдельный отряд, захвативший Батыеву гору, уничтожили. Тот отряд, на который возлагалось столько радужных надежд!..

Ровно в восемь утра прибываем в населенный пункт Вита-Почтовая. Тут еще совсем недавно шли жестокие бои. На обочинах дороги — подбитые, обгоревшие танки. Вокруг — пожарища, обугленные деревья. Запах трупов и гари…

Идем посмотреть оборонительный рубеж русских. Останавливаемся справа от шоссе над глубоким оврагом, поросшим старыми деревьями и перегороженным высокой дамбой. Не много приходилось встречать таких грозных рубежей! Недаром он стоил нашей армии стольких жертв. Но когда русские успели его возвести?..

Опять донесения. И опять об очередном коварстве большевиков. Танковая атака на Голосеевские высоты, для которой артиллерия только что прокладывала дорогу, захлебнулась. Дело в том, что большевики сумели каким-то образом ввести в наши боевые порядки несколько своих танков. В облаках пыли они сближались с нашими машинами и расстреливали их в упор. Неудивительно, что возникла паника, чем и воспользовались русские…

Новые донесения. Над Пироговом наши войска попали под разящий обстрел мониторов Днепровской флотилии. На станции Жуляны вражеский бронепоезд контратаковал наши позиции…

…Во второй половине дня по просьбе офицеров штаба армии приводят двух пленных из-под Киева. Неуклюжие, широкоплечие, грубые, они напоминают скорее лесовиков-разбойников, чем солдат. Особенно поражают их огромных размеров руки и красные, налитые ненавистью глаза. По заросшим щетиной, давно не мытым лицам трудно определить их возраст, но безошибочно можно сказать: им уже далеко за пятьдесят. Туго, видно, приходится большевикам, если они посылают на оборону таких стариков, даже не надев на них военной формы. На наш вопрос, из какой они части, пленные ответили дерзко:

«Из той самой, что уже месяц бьет вас, окаянных!»

Держатся они независимо, с достоинством. На большинство вопросов вообще не отвечают.

В штабе корпуса узнаем, что вместе с регулярными частями Киев защищают рабочие отряды, названные большевиками народным ополчением. Женщины тоже принимают участие и боях: подвозят боеприпасы, выносят с поля боя раненых и ухаживают за ними, готовят еду, ходят в разведку… Объективность требует отметить: никогда и никакая армия не была так тесно связана с населением, как большевистская. У русских вообще считается почетным делом умирать в бою. Вот и эти два фанатика были на удивление спокойными даже тогда, когда их повели на расстрел. Что ж, туда им и дорога! Для чего нужны на земле калеки, евреи, туземцы? Фюрер сказал, что такие элементы не могут быть терпимы в Германии, и мы избавились от них. Но этого недостаточно. Нам нужна не только Европа, нам нужна также и Азия с ее несметными богатствами. Поэтому мы должны вести себя с азиатами так же, как и с евреями. Никакой жалости!

Пятидесятый день (10.VIII.41).

Донесения, которые будут сегодня посланы из штаба 6-й армии в Берлин, не порадуют фюрера. Наступление на Киев в который уже раз закончилось бесславно!

Еще накануне авиаразведка сообщила о концентрации войск противника в районе Дарницы, но эти данные показались кое-кому весьма сомнительными. Да и кто бы мог поверить, что потрепанный в предыдущих боях, обескровленный противник, который, напрягая последние силы, отважился перед этим провести почти одновременно две мощные наступательные операции (район Овруча и район Богуслава), мог найти резервы для усиления Киевского плацдарма? Но это, к сожалению, было так.

Только вчера, 9 августа, когда несколько свежих парашютно-десантных бригад вдруг перешли в контрнаступление под Киевом, стало ясно, чего стоила недооценка сил врага. При поддержке корабельной артиллерии и авиации красные уже освободили село Мышеловку и оттеснили наши войска на линию Пирогово — Красный Трактир — Пост-Волынский. Если учесть физическую изнуренность наших солдат, если принять во внимание, что в дивизиях осталось не более как по трети штатного состава, если учесть, что противник продолжает накапливать в Киеве силы, то можно с уверенностью сделать вывод: без введения резервов ставки 6-й армии уже не следует пытать свое счастье под Киевом.

Не ожидая решения главнокомандования, фельдмаршал отдал распоряжение: всем частям перейти к обороне, мотивируя это желанием «дать войскам отдых». Но мы-то знаем, чем вызван этот «отдых»!..

Пятьдесят четвертый день (14.VIII.41).

Вчера на дальних подступах к Киеву прозвучали последние залпы. Наново овладев своими оборонительными рубежами на дальних подступах к городу, противник, к нашему великому удивлению, прекратил наступление. Мы снова оказались на линии, с которой две недели назад начинали свой второй неудачный поход на Киев. Теперь совершенно ясно, что огромные потери (около тридцати тысяч!), понесенные армией, были напрасны.

Три года триумфально проходили по дорогам Европы полки фюрера. Три года не знали они на своем пути неодолимых преград. И вот город, наименованный примитивными славянами Золотыми воротами земли русской, стал для нас Черными воротами. Месяц бесплодных боев… Тысячи и тысячи убитых… Не слишком ли большая цена для Германии за какой-то азиатский город?

Отныне Киев ненавистен тем, что на подступах к нему пали лучшие сыны нации, но еще ненавистнее тем, что он становится символом непокорности и непобедимости. Глядя на защитников Киева, солдаты и население России начинают избавляться от страха перед нашими армиями и повсюду оказывают упорное сопротивление. Это та война, какой больше всего остерегался фельдмаршал фон Рейхенау. В то же время мы не можем забывать, что безуспешные кровопролитные бои под Киевом накладывают мрачный отпечаток и на сознание немецкого солдата. Вера в непогрешимость своих командиров, вера в свою исключительность и неодолимость, расцветшая в его душе после блистательных побед в Польше и Франции, Греции и Югославии, Бельгии и Голландии, Норвегии и Дании, под впечатлением киевских событий может пошатнуться. А без веры в победу нет солдата. Исходя из этого, Киев должен компенсировать наши потери по всем линиям — только триумфальной операцией мы сможем заставить своих солдат забыть недавние неудачи, заставить их снова наступать. Мы просто не имеем морального права на длительное время оставлять в руках противника Киев как символ непобедимости, равно как и не можем снова играть ва-банк, бросая полки на штурм этого проклятого города. Совершенна очевидно, что необходимо какое-то иное, третье решение этой проблемы.

Мы верим в непогрешимость и исключительность своего генштаба. Он найдет, должен найти надлежащий выход. Недаром же фюрер вызвал в ставку фон Рундштедта, фон Рейхенау, Клейста и других выдающихся наших стратегов. Там будут приняты великие решения.

Сентябрь. 1941 год.

После продолжительного перерыва снова взялся за перо. Уже сбиваешься при подсчете, какой день мы ведем войну против большевизма — семьдесят первый или семьдесят второй? Да и внимание мое сейчас приковано к другому. Мой звездный час, которого я так ждал, кажется, настал…

Видимо, русское командование надеялось, что основные усилия вермахта будут направлены на захват Москвы, что мы пойдем дорогой Наполеона. Азиатская наивность! Только глупцы учатся на собственных ошибках, мы же предпочитаем учиться на ошибках других. Что такое Москва? С национал-социалистской точки зрения — это не более чем скопище нескольких миллионов большевистских дармоедов, которых при овладении городом пришлось бы кормить. Зачем нам такая перспектива? Мы пойдем своим и только своим путем! Наши взгляды направлены на Крым и Донецкий промышленно-угольный бассейн, на кавказскую нефть и Ленинградский морской порт… Без Украины, без Кавказа, без Балтики Москва будет напоминать дерево с обрубленными корнями; в ноябре это дерево рухнет само по себе к ногам фюрера. Сначала мы раздавим, как орех, в железных тисках почти миллионную Киевскую группировку, а потом… Только бы русское командование не догадалось отвести свои войска с Киевского направления, только бы подольше держало их в этом «мешке». О, тогда бы мы отплатили им за все предыдущие неудачи! За каждого убитого немецкого солдата мы расстреляем десятерых азиатов!

…Вечером, после возвращения из штаба группы армий «Юг», меня вызвал фельдмаршал фон Рейхенау. Разговор, как всегда, был коротким, но теплым. Он сказал:

«Я обстоятельно ознакомился с вашими соображениями о поведении немецких солдат на Востоке и нашел их абсолютно правильными. Ничего существенного добавить не могу. Прочитал ваш рапорт и, знаете, почувствовал себя виноватым перед младшим представителем династии фон Ритце: поздно заметил вашу одаренность. Думаю, вам был бы к лицу рыцарский крест и погоны полковника. И вы их получите! Сразу же по возвращении из штаба 51-го армейского корпуса, дислоцирующегося на Десне. А выедете туда завтра на рассвете. Именно вы вручите срочный приказ о наступлении лично в руки генералу фон Штриблиху. Послужите, мой друг, фюреру и фатерлянду!»

Что же, фельдмаршал, я готов послужить и фюреру, и фатерлянду. А награда и повышение в чине только усилят мои патриотические чувства. Итак, завтра — в историческую дорогу! Не знаю, будет ли зависеть от нее будущее Германии, но мое зависит наверняка…»

IV

Зной… Нестерпимый, удушающий зной, как будто на дворе был не сентябрь, а середина лета. Даже листья на кустах свернулись. Воздух горячий, неподвижный. Дышать тяжело, едкий пот заливает глаза, мучит жажда.

Но гейченковцы словно бы и не замечали жары. Лежали в ивняке и внимательно слушали Олеся. Несколько часов подряд слушали. Так вот какая она, душа фашиста! Сколько цинизма в каждой строке, сколько жестокости и заносчивости!

— Хлопцы, а вы обратили внимание, как под конец «Записок» изменился тон у этого нацистского фона?

— Еще бы! Надеялся победным маршем до самого Тихого океана за четырнадцать дней дотопать, а вместо этого пришлось каждую пядь нашей земли брать с боя. Вот и скис гитлерюга.

— Слушайте, а какой сегодня день войны?

Стали подсчитывать. Но так и не определили точно — семьдесят девятый или восьмидесятый…

— А собственно, кому это нужно?

— Очень даже нужно. Разве забыл пророчество генерала Гальдера: война против России будет выиграна в течение четырнадцати дней… Не мешало бы напомнить теперь тому Гальдеру, что уже восемьдесят дней миновало, как война продолжается. И конца-края ей не видно!

— Хлопцы, а этот Ритце не такой уж и дурак. Слыхали, как здорово он подметил: никогда и никакая армия не была так тесно связана с народом, как Красная Армия! Видно, колесики без скрипа крутятся в его голове. Хотя и не в ту сторону.

— И генералов своих охарактеризовал прямо-таки гениально. Псы, запряженные в сани… Они, мол, будут бежать по указанной дорожке, пока над ними посвистывает арапник, а стоит руке погонщика ослабнуть, как они раздерут друг друга в клочья…

— Очень ценное признание!

— А что скажете о падении фельдмаршала Рейхенау при въезде на советскую землю? Не символическое ли падение?

— Одним словом, интересную штуковину перехватили у тевтона. Так сказать, поминальные святцы о почившем в бозе блицкриге. Эх, если бы и автора удалось… Вот был бы «язычок»!

— И что бы ты делал с ним, с тем «язычком»? Киев где, а фрица же в кармане не спрячешь.

— А прочти-ка, Химчук, еще раз приказ генералу фон Штриблиху о наступлении. О каком там клине болтает этот Ритце? Что за киевский «мешок» фашисты собираются создать?..

По просьбе разведчиков Олесь еще и еще раз перечитывает приказ, который был засургучен в плотном пакете. Бойцы живо обмениваются мнениями, пытаются сделать выводы. Лишь командир отряда лежал ничком с закрытыми глазами и не вмешивался в разговор. Со стороны могло показаться, что он спит. Но не спал капитан Гейченко. Он напряженно размышлял, как быть дальше. Кажется, сама судьба послала ему этот портфель офицера для особых поручений при командующем 6-й немецкой армией со столь важными документами, будто отплатила за риск, которому он подвергал отряд, принимая решение напасть на фашистский кортеж. Но как передать содержание этих бумаг в штаб обороны Киева? Куда девался радист? Может, отправить людей в город? Но не поздно ли будет? Ведь генерал Штриблих должен был получить этот приказ уже сегодня. Значит, крупное немецкое наступление намечается на ближайшие дни…

Все надежды капитан возлагал на радиста Маточку. Но перед вечером вернулись посланные на его розыски бойцы — радиста с ними не было. От них хлопцы услышали печальную весть: Маточка погиб. Его нашли убитым в кустах на обочине Житомирского шоссе.

— Выстрел был произведен с такого близкого расстояния, что опалил ему все лицо. Рацию, как ни искали, не нашли.

Разведчики без команды поднялись на ноги. В скорбной тишине сняли пилотки, опустили головы. Уже с шестым товарищем прощались они за время рейда, и никто не знал, что ждет каждого впереди.

— Товарищ Ливинский, — вдруг обратился к Андрею Гейченко. — Приказываю вам доставить нашему командованию в Киеве немецкие документы. Выбирайте себе одного или двух спутников и немедленно отправляйтесь в путь. Портфель должен быть как можно скорее в штабе обороны города.

Десяток взглядов скрестился на Андрее: на кого из бойцов падет его выбор? Каждому в глубине души хотелось сопровождать Ливинского: двое суток опасности — и ты снова дома среди своих. Можешь спать спокойно, не прислушиваясь есть, не оглядываясь ходить в полный рост и не бояться солнца.

— Я возьму Приймака…

Этот выбор разведчики встретили одобрительно. Молчаливый, выдержанный, выносливый Приймак — действительно надежный спутник. Пройдя по вражеским тылам от границы до самого Киева, он овладел искусством точно ориентироваться на местности ночью и в ненастье, легко и ловко преодолевать всевозможные препятствия, интуитивно ощущать опасность. К тому же он обладал железными мускулами и душевной прочностью.

— …и Химчука, — закончил Андрей после минутного раздумья.

Химчука? А этого зачем брать в такой ответственный путь? Хлопец-то он неплохой — чистосердечный, настойчивый, владеет немецким языком, — но слишком уж квелый, тщедушный. Сколько раз отставал от отряда на переходах? И Андрей это прекрасно знает. Зачем же берет с собой?

— Что ж, ничего против не имею, — сказал Гейченко. — Слушайте приказ.

Он разостлал на земле карту-двухкилометровку. Рядом присел Ливинский, подошел и Приймак. Только Химчук сидел в стороне, словно не верил тому, что услышал. Да, Олесь и впрямь не мог постичь, почему именно его выбрал Андрей для столь важного дела. Разве не было ребят крепче, сноровистее, лучше? Что задумал его бывший однокурсник? Олесь уже не раз замечал, что Андрей всячески старался помочь ему. То словно бы невзначай часть его поклажи взвалит на свои плечи, то предложит привал сделать, заметив, что у Олеся от натуги вот-вот вены на висках полопаются…

— Химчук, мы вас ждем, — с укором бросил командир отряда.

Олесь присел к будущим спутникам.

— Мы находимся сейчас вот здесь, — указал Гейченко пальцем на кружочек на карте. — Это село Заболотье. Кратчайший маршрут отсюда до Киева лежит через Фасовую — Мотыжин — Белогородку. Запомнили? Идти только по ночам! Рисковать не имеете права. В штабе доложите, что отряд остался без радиста. Мы два-три дня будем рейдировать вдоль Коростенской железнодорожной ветки, а потом станем поджидать самолет вот здесь, — он показал на населенный пункт возле Коростеня. — Так и передайте в штаб: пусть нам в этом пункте сбросят радиста с радиостанцией или же передадут приказ о дальнейших действиях. Вопросы есть? Ну, тогда, как говорится, с богом!

V

…Всю ночь трое пробирались через овраги и балки в обход сел и хуторов, по перелескам и нескошенным хлебам, подальше от битых дорог. Своя и не своя земля! Внезапный крик перепела или треск сушняка под ногами ознобом отзывался на спинах. Казалось, враг подстерегает на каждой тропке, за каждым кустом. Кожаный немецкий портфель, обмотанный мешковиной, несли по очереди. Без него им дороги в Киев нет. В этом портфеле, возможно, были ключи, при помощи которых наше командование проникнет в тайные намерения врага, предвосхитит события и отвратит меч, нависший над столицей Украины. Скорее бы добраться до Киева!

Уже далеко позади остались и Житомирский шлях, и река Здвиж. А они все шли и шли. Километров сорок, пожалуй, одолели до рассвета. Под утро набрели на какой-то перелесок и решили подыскать в зарослях удобное для дневки место. Побрели меж деревьев. Но не сделали и сотни шагов, как оказались на опушке, за которой расстилалась пшеничная стерня.

— Придется срочно искать другое место, — недовольно свел брови Приймак. — В этих кустах не то что человека, мышь заметить — раз плюнуть. Айда отсюда!

— Идти дальше опасно, — Андрей кивнул на пламенеющее на востоке небо. — На стерне люди издалека видны.

— Что же делать? — развел руками Олесь.

— Пошли! — и Приймак решительно выходит на стерню. — Там увидим, что делать, а пока есть хоть малейшая возможность — вперед!

Утро застало их у глубокого степного буерака, залитого, словно молоком, густым туманом. На противоположном его склоне в сизой мгле просматривались хатенки какого-то селения.

— Дневать придется на хуторе. Надо думать, там свои люди. В случае чего укроют, — предложил Андрей.

По крутому обрыву спустились на дно буерака. Под ногами мягко пружинила густая, как щетка, осенняя отава. Шагать по ней — одно наслаждение, как по ковру. Дальше начались заросли ольшаника. Видимо, тут когда-то было болото, но со временем заилилось и заросло кустарником. Здесь посланцы отряда и спрятали свою необыкновенную ношу. Заприметили место и — к хутору.

Уже окончательно рассвело, когда они огородами подобрались к крайней хате. Сели в борозде между спелыми подсолнухами, прислушались. Тихо. Ни тебе пес не залает, ни журавель колодезный не скрипнет, ни петух не загорланит.

— Не нравится мне эта тишина. Подозрительная она какая-то, — качает головой Приймак. — Уйдем отсюда!

— А куда? Уже день… — растерянно заметил Олесь. — Неужели не найдем тут доброй души? В крайнюю хату, может, и не стоит заходить: туда всяк сворачивает, а чуть подальше… Ведь свои же люди!

Неслышными, кошачьими шагами прокрались они по улочке вдоль тынов. Остановились у крылечка опрятной хатки, затерявшейся меж старых ветвистых яблонь. Вросшая наполовину в землю завалинка, чисто побеленные стены, маленькие картинные окошечки — все как нарисованное. Возле хаты погребок, чуть в стороне — курятник. Олесю почему-то подумалось, что здесь должен жить непременно добродушный седовласый старичок мудрец. И носит он широкополый соломенный брыль и вышитую сорочку.

Андрей постучал пальцем в окно.

— Кто? — откликнулся на его стук приглушенный голос.

— Свои.

— Свои и коней уводят. Кто?

— Выйдете — и увидите.

Через несколько минут настороженно заскрипела дверь и на пороге появился высокий старик. Круглое заспанное лицо с седыми обвислыми усами, лысая голова, только соломенного брыля и недоставало. Не то с испугом, не то с удивлением поглядывал на незваных гостей.

— Что скажете?

— Немцы на хуторе есть?

— Немцы? А где их теперь нет? — пожал плечами старик. — А зачем они вам нужны?

— Нужны, как бельмо на глазу. Передневать, отец, не пустите? Из сил выбились.

Ждали ответа. А доморощенный мудрец принялся наматывать на палец ус. Намотает, глянет из-под бровей и распустит. И снова — намотает и распустит. Видно, нелегко было ему на что-то решиться. Разведчики и не обижались: боится. В ту пору по хуторам столько всякого люда слонялось, разве ж разберешься, кто с хорошим, а кто с дурным намерением.

— В хату мы не просимся, — сказал Олесь. — Если место в погребице найдется, и за то будем благодарны.

Старик как-то сразу повеселел.

— В погребице? Для добрых людей место везде найдется. Но сначала скажите: кто вы?

— Документов при себе не имеем…

— А документам нынче мало веры. Вы по совести скажите, как же хоть величать вас?

— Зовите просто товарищами.

Хозяин понимающе закивал головой.

— Ну что ж, товарищи, заходите в хату. Не годится гостей за порогом держать, — и раскрыл перед хлопцами настежь дверь.

Олесю понравился этот умудренный жизнью старичок с натруженными жилистыми руками. Он первым шагнул в сени, но, заметив, что Приймак подает Андрею какие-то знаки, затоптался на месте.

— Так чего ж вы?.. Заходите, перекусите с дороги чем бог послал, а там и на боковую.

Андрей глотнул слюну.

— За еду спасибо. Нам бы сначала водицы студеной…

— Ну, как знаете, — обиженно надул губы старик.

— Вы не обижайтесь, — отозвался Олесь. — Время такое: остерегайся даже тени своей, а не то…

Приймак не дал ему договорить. Спросил резко:

— Немцы на хуторе есть?

— Вы же хутором шли, должны были видеть…

— Не довелось.

— Ну, так зачем же спрашиваете? В эту глухомань только вольные ветры наведываются…

— Пошли! — подал команду Приймак товарищам. А сам еще раз настороженно огляделся вокруг, пошарил глазами по соседним усадьбам и, успокоившись, вошел последним.

Старик ввел хлопцев в крохотную светлицу, обвешанную сухими липовыми ветвями в цвету, пучками чебреца и васильков. Полил им над лоханкой на руки, а затем достал кусок сала, паляницу житного хлеба. Загремев в поставце глиняными мисками, поставил на стол еще и макитру борща.

— Угощайтесь, товаришочки, не стесняйтесь. Давненько, наверное, не ели. По глазам видно…

— Давненько, — согласился Андрей, не будучи в силах оторвать взгляда от еды. — Но мы не побирушки: завтрак только за деньги возьмем.

— За деньги? Гм… А что теперь ваши деньги? Полова. Даже для растопки не годятся. Отходили свое красненькие денежки.

— Ну, отец, рано за упокой молитесь.

— Дал бы бог… Килина, гей, Килина! — вдруг зычно крикнул он в соседнюю комнату. — Сбегай-ка в погреб да принеси этим молодцам студеного молочка.

Заскрипели хрипло петли, раскрылась филенчатая дверь, и на пороге появилась дородная непричесанная хозяйка. Не поздоровавшись, хмуро уставилась мутными глазами на пришельцев. И было в ее взгляде столько тоски, столько невысказанного горя, что хлопцы даже головы втянули в плечи. Старик — зырк, зырк. То на гостей, то на свою Килину. Потом безнадежно махнул рукой:

— Вы на нее не того… Онемела она, умом тронулась. Все сынов своих дожидается, несчастная…

Что сказать в утешение этим обиженным злой судьбой людям? Хлопцы опустили глаза. Даже Приймак, который ни на минуту не отходил от окна, держа наготове пистолет в кармане, мягко сказал старику:

— Крепись, батьку. Настанет время — за все ваши муки отплатим гадам!

Тот лишь неопределенно пожал плечами.

— Скорее бы… Но почему же вы за хлеб-соль не принимаетесь? Килина, да проси же гостей к столу, попотчуй их! А я в погреб за молочком слетаю, — и выскользнул в сени.

Хлопцы сели за стол. И только тогда вспомнили, что последний раз видели горячую пищу в местечке Корнин. Набросились на еду. О, такого хлеба, казалось, отродясь не едали. Вкусный, пахучий, мягкий, он так и таял во рту. А мрачная хозяйка то и знай нарезает и нарезает увесистые ломти, прижав паляницу к животу, да подсовывает макитру и сало.

Усталость, запах свежего хлеба, перемешанный с ароматом чебреца и липы, постепенно пьянят хлопцев. Расплывается, точно капелька чернил в воде, улетучивается чувство осторожности. Мысленно каждый из них переселяется в родные стены. Очнулись они, лишь когда в сенях послышались быстрые шаги и чья-то рука, распахнув дверь, нацелила автомат.

— Ахтунг! — прозвучало, как выстрел.

Хлопцы вскочили с мест. Андрей прыжком к окну, но в тот же миг звякнуло стекло и снаружи просунулось дуло автомата.

Окружили! Олесь видит, как Приймакова рука тянется к карману. Что он надумал? Ведь не успеет выхватить пистолет, как стоящий у порога фашист всех прошьет автоматной очередью. А рука друга уже возле самого кармана. Еще мгновенье, и тогда… Приймак нарочно поворачивается к немцу боком, вынимает оружие и незаметно опускает его в макитру с борщом.

— Рус, ком! — истерично кричит автоматчик.

Приймак выходит из-за стола первым. Успевает шепнуть Андрею: «Оружие выбрось!» — и умышленно заслоняет его своей спиной. Ливинский засовывает под скатерку свой револьвер и плетется вслед за Приймаком. Олесь выходит последним с жгучим чувством неисполненного долга.

Их вывели во двор, окруженный со всех сторон вражескими автоматчиками. У крыльца, набожно сложив руки на груди, согбенно стоял старик с ехидной ухмылкой на губах.

«Неужели он гнусный предатель? Неужели сознательно заманил в свою хату, чтобы выдать фашистам? Вот тебе и доморощенный мудрец! И почему мы не послушали Приймака?» — лихорадочно пронеслось в голове Олеся.

— Кто ты есть? Куда шёль? — на ломаном русском языке спросил их после обыска низкорослый черноглазый в черных перчатках.

— Рабочие мы, из Киева, — за всех ответил Приймак. — С окопов возвращаемся. Сбежали оттуда… Слышали, есть такой город Коростень? Там мы и рыли траншеи…

Офицерик зябко заморгал воспаленными веками. Да, он слышал, что под Коростенем уже не первую неделю идут кровопролитные бои, что большевики соорудили там мощные оборонительные рубежи. Дал знак, чтобы пленные показали свои ладони. Все трое выставили свои бугристые, мозолистые ладони. И кто знает, как бы повел себя немец дальше, если бы не вмешался благообразный старик:

— Ой, и врете ж, товаришочки! Из-под Коростеня окопники давным-давно уже разбежались. Да и не ведут оттуда дороги в наши края. Не с руки! Хи-хи-хи…

Он стремглав бросился в хату. А через минуту вышел оттуда, словно обновленная икона: на ладони у него был револьвер Андрея.

— А это кто из вас оставил на столе? Комиссарская штучка…

Офицерик не то удивленно, не то брезгливо взял револьвер, повертел его в руках, осмотрел со всех сторон. Затем подошел к Приймаку и спросил:

— Вас ист дас?

— Не ведаю, — отрицательно покачал тот головой. — Это не наша вещь. Спросите у вислоусого иуды…

И тут офицерик резко размахнулся и что было силы саданул Приймака в лицо. Константин пошатнулся, но на ногах устоял.

— Швайне! Руссише швайне!

На крик из хаты выбежала простоволосая женщина, бросилась с кулаками на мужа. Тот отшатнулся, закричал так, что пена изо рта полетела:

— Сгинь с моих глаз, ведьма!.. Чтобы я за этих заступался? Пусть черти заступаются за этих христопродавцев! Троих моих сыночков, соколиков ясных, на тот свет загнали, в тюрьмах сгноили, а теперь заступаться… Нет, душегубы, не забыть мне вашей сатанинской власти! Я вам еще… — Он так и трясся от ярости, стоя перед женой, беззвучно рыдающей и размахивающей кулаками.

Гитлеровец с удивлением смотрел на забавную сцену. Вдруг один из солдат спросил его:

— Вас золлен вир мит дизен махен?[17]

— Вег немен унд тотен! Вег немен…[18]

«Неужели это так просто, — не поверил Олесь услышанному. — Убить трех человек, даже не зная их имен… Нет, это невозможно! Нужно им только доказать… Хотя кому и что доказывать?..»

По приказу офицера старик вынес из погребицы три лопаты и сунул в руки пленным. Двое автоматчиков стали за их спинами и скомандовали:

— Рус, ком!

Хлопцы двинулись в свой последний путь.

Солнце только-только выглянуло из-за горизонта. Весело, игриво выстилало оно перед смертниками сельскую улицу причудливым ковром теней. По сторонам, как в почетном карауле, застыли белокорые осокори — ни один листочек не шелохнется. А дорога между ними прямая и длинная, как в вечность. Хутор только просыпался. Но к окнам, к щелям в тынах приникли перепуганные побледневшие лица. Печальными взглядами провожали они троих неизвестных. А разведчики шли не спеша, размеренно, даже словно бы торжественно. Да и куда им, собственно, было спешить? Ведь каждый их шаг был шагом к могиле.

— Рус! Ком! Ком шнель! — то и дело покрикивают конвоиры.

Вот дорога выбежала за хутор. И сады, и хаты, и испуганные лица остались позади. Теперь никто не узнает, где они сделали свой последний шаг. И уже никогда не дождется комиссар Остапчук их возвращения, и тщетно будет блуждать малочисленный отряд капитана Гейченко вдоль коростенской ветки…

По команде остановились. Один из конвоиров направился к холму, высившемуся поодаль от дороги. Остановился на вершине, огляделся вокруг, сонно щуря глаза, и махнул рукой. Мол, тут и расстреляем. Их ввели на холм и приказали копать яму (в гитлеровской армии существовал строгий порядок — закапывать трупы, чтобы не допустить эпидемии в войсках).

— Неплохое место для братской могилы, — мрачно улыбнулся Андрей, поднявшись на размытый дождями древний курган. — Родная земля будет всегда на виду…

Отсюда действительно открывался чудесный вид. За полевой дорогой невдалеке кудрявился большой колхозный сад, в котором виднелся соломенный курень и россыпь разноцветных пчелиных ульев. По другую сторону дороги над обрывом лежал притихший хутор, над которым уже вились в небо сиреневые струйки дыма. А за размытым, вылизанным ветрами курганом расстилалось огромное гречишное поле. Пахло медом, яблоками, осенью…

— Грабен, рус!

Лопаты врезались в спрессованную землю. Роют хлопцы себе могилу, но никак не могут представить, что пройдет всего несколько минут — и их не станет. А гречиха будет все так же цвести, и вокруг, как и раньше, будет одуряюще пахнуть яблоками и медом. Не укладывается в голове, что дожди размоют холмик земли на их могиле, весной это место зарастет репейником и никто никогда не узнает, где сделали они свой последний вздох. А тот вислоусый предатель будет по-прежнему вдыхать ароматы земли и улыбаться солнцу…

Немцы какое-то время зорко следили за каждым движением задержанных, а потом, наверное, решили, что те примирились со своей судьбой. Сели в стороне, залопотали о чем-то веселом. Олесь прислушался: конвоиры говорили о меде и пасеке. Вскоре один поднялся на ноги и не торопясь поплелся к саду, а другой посидел, позевал, затем вынул из-за голенища губную гармошку и начал от скуки наигрывать: какое ему дело до смертников!

— Слушайте внимательно, — не разгибаясь, вдруг прошептал Андрей. — Слушайте…

Олесь и Приймак наклонили к нему головы.

— Я сейчас попрошу у немца закурить перед смертью… Когда он приблизится, я сыпану ему в глаза лопату земли и брошусь на него. В этот момент — вы врассыпную!.. Пока вернется второй, вы успеете бежать. Понятен замысел?

— Одного не оставим! — решительно возразил Олесь.

— Я приказываю! Документы необходимо любой ценой спасти и доставить в Киев!

Тишина. Страшная, как бездонная пропасть, тишина.

— Я приказываю! — снова шепчет Андрей и разгибается. Затем вежливо кланяется в сторону гитлеровца: — Дорогой пан, пожалуйста, дайте сигарету перед смертью. Одну сигаретку…

И Олесь, и Приймак от волнения кусают себе губы. Теперь все зависит от немца: подойдет он к Андрею или не подойдет?

Тот отрывает гармошку от губ, смотрит удивленно на своего русского ровесника, которого должен вот-вот расстрелять. Андрей заискивающе улыбается и кланяется ему еще ниже. И это, наверное, побудило в конвоире инстинкт властителя. Он не спеша поднимается на ноги и сует левую руку в карман. Но правая рука прочно лежит на автомате. Нет, нелегко будет Андрею с ним справиться. Главное, чтобы не насторожить его прежде времени. Поэтому Приймак с Химчуком еще старательнее орудуют лопатами.

Вот немец ступил шаг, другой… До него не более трех метров, когда Андрей с силой метнул ему в лицо лопату песчаной земли и молнией бросился на него. В то мгновение, когда Андрей, вцепившись конвоиру в глотку, падал на землю, Олесь, не помня себя, рванулся с холма через гречиху к буераку. Казалось ему, сама земля выскальзывала, стремительно убегала из-под ног. А когда по лицу захлестали ветки кустов, услышал на кургане несколько длинных автоматных очередей. И только на дне оврага в чаще ольшаника сообразил: выстрелы извещали о гибели Андрея…

VI

— Светлана, Светлана…

Так нежно ее могла звать только мама, когда будила по утрам на работу.

— Что? — вскочила спросонок девушка и открыла глаза.

Тишина.

Подкрутила немного фитиль в лампе на дежурном столике, огляделась вокруг. В серой пустоте огромной палаты смутно виднелись лишь ровные ряды кроватей, но поблизости никого не было. Кто же ее звал?..

Несколько минут она прислушивалась в надежде, что знакомый голос повторится. Но он не повторился. Раненые спокойно спали. Лишь изредка раздавался мучительный скрип зубов и глухие стоны, неразборчивое бормотание. «Наверное, послышалось», — решила Светлана. Прикрутила фитиль и снова склонилась над столом в предутреннем истоме.

Было уже далеко за полночь. Вот-вот должен начаться рассвет. В эту пору даже тяжелораненые всегда забывались во сне. После напряженного дня нелегко было сестрам милосердия бороться с дремой. Не прошло и нескольких минут, как голова Светланы опустилась на грудь. Но не успела смежить веки, как снова:

— Светлана! Светлана!..

Дремоту как рукой сняло. Она подняла голову, но не оглянулась: теперь уже точно знала, чей это голос. От этого ей стало жутко. Закрыла веки, прижалась лбом к столешнице, надеясь снова услышать дорогой голос. Но тщетно. Только сердце стучало гулко-гулко и мысли бурными весенними потоками проносились в голове. Встала, тенью поплыла меж кроватей. Останавливалась, пристально вглядываясь в измученные, искаженные болью лица раненых бойцов. Так и ходила до рассвета, не находя себе места от дурного предчувствия.

Это были самые тяжелые дни в ее жизни. С того времени, как получила от Андрея последнее письмо, омрачился для нее белый свет. Где бы ни была, что бы ни делала, а тревожные мысли о любимом, как червоточина, неустанно разъедали ее сердце. И некого было ни расспросить о судьбе дорогого человека, ни попросить помощи. Оставалось только ждать.

И она ждала. Каждое утро и каждый вечер радио приносило тревожные сообщения с фронтов: гитлеровцы захватили юг Украины, рвались к Одессе, окружили Ленинград. Киев становился все малолюднее, переселялся в глубокий тыл страны. Уже наполовину эвакуировался и госпиталь, где она работала. Но Светлана намеренно оставалась в городе: ждала весточки от Андрея.

Накануне, утром, заступив на дежурство, она вела на перевязку только что привезенного в госпиталь сержанта с раздробленным предплечьем. Оглянулась и едва не потеряла сознание: в противоположном конце коридора стоял… Андрей. Да, это был он! В старой, выжженной солнцем, подпоясанной брезентовым солдатским ремнем гимнастерке, в которой он приезжал к ней в середине июля с ирпенского рубежа, в тех же кирзовых сапогах. Оставить раненого она не могла, а Андрей почему-то не догадался подойти. А когда выбежала из операционной, в коридоре уже никого не было. Весь день она искала Андрея, спрашивала у всех, но так и не нашла. Поэтому ходила разбитая, подавленная и не хотела верить, что то был призрак. А вечером добровольно осталась дежурить ночь: может, Андрей придет хоть в воображении. И не ошиблась.

Уже ночью, когда раненые наконец утихли, поставила пригашенную лампу под стол, раскрыла оконную раму и села на подоконник. Было тепло и тихо. Сквозь широкие кленовые листья, нависавшие над окном, мерцали далекие звезды. И Светлане вдруг захотелось выбежать в госпитальный сад и пойти, пойти под сенью деревьев, опираясь на горячую руку Андрея. Идти и молчать. Считать звезды, как в тот далекий январский вечер, когда Андрей рассказывал ей легенду о Золотых воротах. И вдруг поблизости она явственно услышала шаги — и знакомый голос тихо, тихо, почти шепотом позвал:

— Светлана… Светлана…

Она замерла от неожиданности. Затаив дыхание, вглядывалась до рези в зрачках во тьму, пытаясь увидеть того, кто ее звал. Но, кроме трепещущих теней, увидеть ничего не удалось.

«Что бы это могло значить? Не стряслось ли с ним беды?» Вдруг в ее памяти всплыли воспоминания матери Николая Островского, прочитанные в прошлом году в «Огоньке». Тогда Светлана не очень поверила, что мать писателя за много километров могла почувствовать, в какой миг умер ее сын. А теперь… Теперь эти воспоминания почему-то не выходили из головы. «Неужели и с Андрюшей стряслась беда?.. Что с ним сейчас?..»

Села за стол. Но неунимающееся тревожное предчувствие снова подняло ее на ноги. И она, снедаемая тревогой, все ходила и ходила по палате, пытаясь унять свое горе.

Утром, как всегда, в госпиталь привезли новую партию раненых. Медсестры бросились к санитарным машинам. Была среди них и Светлана. Ей выпало нести в операционную полностью закутанного в окровавленную простыню красноармейца. Наверное, он уже был без сознания — бледное, обескровленное лицо, застывший взгляд. Только губы, обветренные, посиневшие губы слабо шевелились, точно раненый старался произнести крайне важные слова.

Принимая дежурство на следующий день, Светлана увидела, что в ее палате появился новенький. Приглядевшись к пожелтевшему, будто вылепленному из воска лицу, она узнала бойца, которого несла вчера с девчатами в операционную. После хирургической операции он все еще не приходил в сознание. Светлана долго смотрела на красивый высокий лоб с черными серпами бровей, на серебристые от седины волосы. «Такой молодой, а уже поседел… Наверное, у него есть невеста или жена. Если бы они знали, в какой опасности жизнь их любимого. А может, в этот миг кому-то слышится его голос?» И Светлане захотелось всем смертям назло выходить этого бойца, отвести горе от неизвестной женщины, которая наверняка ночи не спит, тоскуя о нем. После полуночи новенький стал бредить. На лице у него появились темные пятна, лоб покрылся холодной испариной. Он все время то порывался вскочить с кровати, то отдавал кому-то команды:

— Быстрее за мной! Не отставай!.. Где портфель?.. Где же он?..

Светлана прикладывала к его лбу смоченный рушник, придерживала горячие руки. На несколько минут он утихал, а потом снова:

— Где же ты? Я ничего не вижу… Беги один!

Перед восходом солнца раненый вдруг пришел в сознание.

— Где я?.. — было его первым вопросом.

— Вы в госпитале. В Киеве.

— А Олесь тут? Мне нужно видеть Олеся!

— Какого Олеся? — насторожилась Светлана.

Он глухо застонал, заворочался.

— В животе жжет…

Наверное, чтобы заглушить боль, раненый все время пытался говорить. Светлана просила его, молила замолчать, но напрасно. Скоро она уже знала, что его зовут Костей, что родом он с Черниговщины, до войны работал в Донбассе. Костя все время допытывался: не спрашивал ли о нем кто-нибудь из штаба обороны Киева? И Светлана никак не могла понять, кого же он так ждет. Не понимала, пока не услышала:

— Я же просил вашу напарницу… Очень просил, чтобы обо мне сообщили в штаб… Это очень важно!.. Позвони ты, сестрица. Скажи: боец из группы капитана Гейченко хочет видеть комиссара Остапчука. Поспеши!.. Это очень важно!

Светлана тотчас доложила дежурному врачу о просьбе раненого, и тот немедленно связался со штабом. И когда сказала об этом Косте, он сразу успокоился, будто сбросил с себя тяжелую ношу.

— Спасибо… А теперь сядь возле меня. Я буду с тобой разговаривать, чтобы не забыться…

Светлана присела. Смочила ему лоб, вытерла влажным полотенцем лицо, поправила на груди покрывало. И просила, чтобы он не переутомлял себя разговорами. Какое-то время он лежал молча с широко открытыми глазами. Казалось, припоминал что-то далекое и давно забытое.

— Слушай, сестра, еще к тебе просьба. Напиши письмо. Любимой моей напиши. Жанне, в Дебальцево… Напиши: пусть не ждет. Молодая она еще, должна встретить свое счастье. И так из-за меня три года потеряла… — он тяжело вздохнул, закрыл глаза. — А еще напиши сестре Оксане. Виноват я перед нею. В черный год оставил ее одну. Бросил и потерял в жизненном водовороте… Слышал, что работать поехала… А куда, не знаю. Такты выполни мою просьбу, разыщи Оксану и скажи…

В это время в палату вошел комиссар Остапчук, которого она знала еще по университету. С Костей он почему-то поздоровался как с давним знакомым. Светлане нужно было бы выйти из палаты на время их разговора. Но она умышленно не вышла. Только отошла к раскрытому окну и краем уха услышала:

— …На Житомирском шоссе… командир отряда послал Ливинского, Химчука и меня… Приказал доставить документы и сообщить, что рация вышла из строя… нас предали… Немцы вывели на расстрел за село… Когда копали могилу, Андрей приказал бежать… Нам с Олесем повезло. А вот Андрей… При переходе линии фронта я попал на минное поле… Вот такая несуразица…

— Не волнуйтесь, товарищ Приймак, — прервал его комиссар. — Свой долг вы с честью выполнили. Командование представило вас…

— А документы? Где документы?..

— Документы в наших руках.

— Их принес Химчук? Что он знает про Андрея?..

Комиссар опустил глаза.

Светлана слушала разговор и не верила, что все эти дни она слышала голос убитого Андрея. Когда комиссар выходил из палаты, она преградила ему путь:

— Скажите: это правда, что Андрей… — но последнего слова вымолвить не смогла.

Остапчук глянул на нее добрыми серыми глазами: как не понять ему, что происходит в душе девушки? Но не нашлось у него слов, какие смогли бы облегчить ее горе. Только сжал крепко ее руку и сказал:

— Сейчас всем тяжело, дочка. Очень тяжело…

Светлана не помнила, как вышла из палаты, сколько времени простояла в коридоре, разглядывая фиолетовые, желтые, розовые круги, которые плыли и плыли перед глазами. Опомнилась, когда кто-то слегка коснулся ее плеча:

— Что с вами, товарищ медсестра? Оглянулась — профессор.

— Вам нехорошо? — Он вывел ее во двор, усадил на скамью под кленами. — Отдохните, пожалуйста, и идите домой. Я распоряжусь, чтобы вас заменили. Завтра эвакуация, а вы так переутомились…

С тяжелой головой и опустевшей душой оставила Светлана госпиталь. Ступая будто чужими ногами, направилась на Бессарабку. Села в пустой трамвай и поехала на Соломенку. «Может, у Химчуков узнаю что-нибудь?»

На знакомом дворе увидела старика, который играл с белоголовым мальчиком.

— Олесь дома? — спросила, даже не поздоровавшись.

— О чем спрашиваешь! Две недели его жду, чуть было сам богу душу не отдал, а его все нет и нет. А ты, может, что-нибудь слышала о нем?

— Нет, просто так зашла…

На этом и расстались.

Никто не ведал, где провела она остаток дня, с кем встречалась, о чем говорила. Только поздно вечером вернулась в госпиталь, зашла прямо к начальнику и сказала:

— Товарищ полковник медслужбы, в эвакуацию я не еду. Не могу оставить здесь больного отца с немощной матерью.

Начальник госпиталя напомнил, что для ее родителей место в поезде найдется, но она резко ответила:

— Свое место я добровольно уступаю другим. Это решение окончательное!

VII

Кто в середине сентября 1941 года собственными ногами промерил дорогу от Прилук до Пирятина на Украине, тому вовек не забыть ее. Забитая войсками, изрытая бесчисленными воронками, затянутая черным дымом, усеянная трупами. По обочинам почти сплошь вздымались горы искореженного, обгорелого железа, которое до недавна было походными кухнями, пушками, грузовыми автомашинами. Именно по этой дороге отходили на восток части героической 5-й советской армии, которая на протяжении двух с половиной месяцев сковывала и обескровливала левый фланг немецкой группировки, наступавшей на Киев. Выбравшись из Припятских лесов, она сразу же попала под жестокие воздушные удары противника. С утра и до ночи над запруженной войсками Прилукской дорогой висели немецкие штурмовики и бомбардировщики, с утра и до ночи среди взрывов и пальбы слышались предсмертные крики, стоны раненых, последние проклятия. Но ничто не могло остановить неудержимого потока. Суровые, истощенные, с помутневшими от усталости и недосыпания глазами, отходили бойцы и командиры на новые рубежи. На десятки километров растягивались колонны, уже не поделенные четкими интервалами на взводы, роты, батальоны. Адский огненный смерч разметал подразделения, перемешал их. В том потоке брел на Пирятин и Олесь Химчук рядом с лейтенантом связи при штабе обороны Киева Маратом Савченко.

Их странствие продолжалось уже третьи сутки. 12 сентября на рассвете Олесь перешел линию фронта и доставил в штаб обороны города добытые разведотрядом Гейченко секретные документы фашистского командования. А уже под вечер его в сопровождении лейтенанта Савченко отрядили в штаб Юго-Западного фронта, который находился тогда в Прилуках. С тех пор и начались для Олеся новые испытания.

Двух суток им не хватило, чтобы по разбитым, загроможденным дорогам под беспрерывными налетами вражеской авиации добраться до Прилук. Только 15 сентября они наконец добрались до города. Но там их постигла неудача. Оказалось, что штаб фронта отбыл в неизвестном направлении. Весь день мотались они по частям и соединениям, чтобы хоть что-то узнать о возможном месте его новой дислокации, но все безрезультатно. Никто не ведал, куда именно переместился штаб генерала Кирпоноса. А может, кое-кто и знал, да не хотел сообщать. Тогда ведь уже было известно, что танковые полчища Гудериана после прорыва Брянского фронта стремительно продвигаются по советским тылам на соединение с танковой группой генерала Клейста, наступавшей с Кременчугского плацдарма, и по тылам шныряют фашистские диверсанты и террористы. Посоветовавшись, Савченко и Олесь решили следовать на Пирятин.

Нелегкой была дорога до Прилук, но до Пирятина она оказалась еще тяжелее. Казалось, фашисты бросили сюда всю свою авиацию. Почти половину дороги посланцам Киева пришлось мерить локтями. После многодневных переходов Олесь еле держался на ногах. Его худое, небритое, посеревшее от пыли и копоти лицо выражало страдание человека, взвалившего на себя непосильную ношу. Их обгоняли подводы, машины, но Олесь ни разу даже не попытался попросить, чтобы его подвезли. Тысячи и тысячи еще более изнуренных бойцов с забинтованными головами, руками ковыляли по шляху без надежды на помощь.

После очередного налета авиации Олесь, как ни старался подняться на ноги, не смог. Лейтенант Савченко с горечью смотрел на своего спутника и не знал, что предпринять.

— Оставь меня! — попросил Химчук. — Документы сам доставишь…

— Кончай проповедь. Давай поглядим, что у тебя с ногами.

Он стал на колени и, не спрашивая разрешения, стянул с Олеся сапоги. Потом вынул нож, обрезал голенища и часть передков, превратив сапоги в некое подобие ботинок. Умело забинтовал Химчуку израненные ноги и натянул на них эту обувку.

— Ну, попробуй встать, должно полегче быть.

Олесю действительно стало легче.

Прошли хутор Верхояровку. До Пирятина оставалось не больше десяти километров, когда Олесь присел на валявшуюся порожнюю бочку и снова попросил Марата оставить его. Тот почесал затылок, огляделся. Потом сломал на обочине уцелевший от бомб молоденький ясень и начал мастерить из него костыли. За этим занятием и застал его член Военсовета фронта, подкативший на обрызганной грязью «эмке».

— Вы чем занимаетесь, лейтенант?

Савченко вытянулся, но палку из руки не выпустил.

— Из какой части?

— Я офицер связи. Штаб обороны Киева направил с важными трофейными документами к командующему фронтом. Уже третьи сутки мы не можем найти штаб генерала Кирпоноса. А вот товарищ…

— Садитесь в машину.

Уже с первых слов голос члена Военсовета показался Олесю очень знакомым. И лицо его словно бы где-то видел. Выпуклый, с глубокими залысинами лоб, прищуренные, чуть насмешливые глаза под густыми бровями, крепкий энергичный подбородок с ямочкой… Сидя на заднем сиденье автомобиля и глядя на этого человека сбоку, Олесь вдруг вспомнил Крещатик, запруженный киевлянами, сбитый немецкий самолет, который зенитчики везли по городу, секретаря Центрального Комитета на балконе здания обкома партии… Да, это товарищ Бурмистенко! И Олесю вдруг стало стыдно за свой непривлекательный, прямо жалкий вид.

…Вот из-за холма вынырнул Пирятин — древний, уютный украинский городок над серебристым Удаем. Автомашина шмыгнула в зеленый тоннель центральной улицы. Два ряда могучих осокорей надежно прикрывали своими ветвями мостовую сверху.

Скромный райцентр был битком набит войсками. Солдатские кухни, санитарные машины, танки, пушки… Изможденные бойцы отдыхали повсюду — в садах, на обочинах улиц, в домах, хлевах.

«Эмка» члена Военного совета остановилась неподалеку от заброшенной церкви. Здесь, в одном из неприметных одноэтажных домишек, временно расположился штаб Юго-Западного фронта. Вслед за Бурмистенко туда зашли Олесь с лейтенантом Савченко. Еще с порога на них пахнуло крепким запахом табака, пота и пороха. Во всем ощущалась чрезвычайная напряженность: из-за дверей доносились охрипшие голоса связистов, на улицу то и дело выбегали, расстегивая на ходу воротнички, связные, а им навстречу мчались другие с раскрасневшимися, вспотевшими лицами.

Через минуту Олесь и лейтенант Савченко уже были в просторной комнате с большим столом посредине, застланным испещренной пометками картой, края которой свисали до самого пола. Над картой, опершись на широко расставленные локти, с карандашом в руке склонился генерал. Это был начальник штаба Юго-Западного фронта генерал-майор Тупиков — бывший военный атташе в Германии. Быстрыми, привычными движениями он делал какие-то пометки. Видимо, из разрозненных, во многом противоречивых донесений пытался хоть в общих чертах уяснить положение на разных участках разваливающегося фронта. Поодаль, у раскрытого окна, спиной к двери сидел другой генерал, на коленях которого Олесь увидел планшет. К нему и подошел Бурмистенко.

— Товарищ Кирпонос, к тебе посланцы из штаба обороны Киева с важными трофейными документами.

Командующий фронтом как-то медленно, словно бы нехотя повернул голову.

— Слушаю вас, — произнес усталым голосом.

Олесь много слышал о Кирпоносе, но сейчас никак не мог поверить, что этот запыленный, изнуренный человек был одним из ближайших соратников легендарного Щорса, прославленным героем финской войны, «самым опасным и самым хитрым русским полководцем», как называли его между собой гитлеровские фельдмаршалы.

— Штаб обороны Киева и лично комиссар Остапчук поручил вручить вам пакет с добытыми специальной разведгруппой материалами высшего немецкого командования, — отрапортовал лейтенант.

Но слова Савченко не вызвали у генерала Кирпоноса особого интереса. С равнодушным видом, длинными и сильными, как у хирурга, пальцами он вскрыл плотный засургученный пакет и стал читать приказ фельдмаршала Рейхенау о наступлении. Олесю почему-то показалось, что командующему фронтом все страшно надоело и если он и читает кровью многих гейченковцев оплаченные трофейные документы, то лишь по обязанности, а не по желанию. «Неужели этот человек в годы гражданской войны формировал партизанские полки и плечом к плечу с Николаем Щорсом и батьком Боженко громил беляков, штурмом брал Коростышев и Житомир? Неужели это он в лютую стужу и в непроглядные вьюги сумел зажечь бойцов на легендарный «ледяной» поход по замерзшему заливу в тыл белофиннам? За что его так почитала Отчизна, назвав своим героем?..»

Да, нелегко было Олесю, рисковавшему из-за этих проклятых документов собственной жизнью, постичь, что командующему фронтом и без приказа фон Рейхенау уже были точно известны намерения гитлеровцев. Еще в середине августа, когда противник после неудачных боев под Киевом почти одновременно начал массированное наступление танковыми соединениями на Днепропетровск — Запорожье на юге и Гомель — Стародуб на севере, генерал Кирпонос на Военном совете высказал убеждение, что немецкое командование замышляет нанести глубокий охватывающий удар через тылы Юго-Западного фронта. А примерно через две недели его предвидение подтвердилось полностью.

В первых числах сентября моторизованные дивизии танковой группы Гудериана, сметая на своем пути малочисленные тыловые части Красной Армии, вышли к Десне, захватили плацдарм возле Шостки и двинулись на Конотоп. Разрыв между Юго-Западным и Брянским фронтами настолько расширился, что Военсовет был вынужден доложить в Ставку о чрезвычайной серьезности обстановки. К тому же в районе Кременчуга части 17-й немецкой армии генерала Штюльпнагеля после кратковременных, но ожесточенных боев форсировали осенний Днепр и создали на его левом берегу плацдарм. Поскольку командование фронтом не имело в своем распоряжении наличных резервов, чтобы ликвидировать одновременно вражеские клинья на севере и на юге, генерал Кирпонос доложил Верховному Главнокомандующему о назревании неминуемой катастрофы и попросил разрешения немедленно вывести войска с образовавшегося киевского выступа на один из тыловых рубежей по реке Псел, чтобы избежать окружения и разгрома четырех советских армий. Это трезвое и единственно правильное в создавшейся обстановке предложение поддержал и Военный совет Юго-Западного направления во главе с маршалом Буденным. 11 сентября в Москву на имя Сталина был направлен развернутый доклад, в котором говорилось, что «промедление с отходом Юго-Западного фронта может привести к потере войск и огромного количества материальной части…».

В тот же день вечером Сталин вызвал к телефону генерала Кирпоноса. Высказав недовольство действиями командующего фронтом, якобы занимающегося не упрочением обороны, а выискиванием тыловых рубежей, Верховный потребовал, чтобы войска ни в коем случае не оставляли Киева, а танковые «клещи» Клейста и Гудериана приказал немедленно разгромить. Это распоряжение связало руки Военному совету Юго-Западного фронта перед лицом смертельной опасности. Вот почему с таким безразличием и принял Кирпонос пакет от штаба обороны Киева. Он уже знал основной замысел немецкого командования, а что касалась деталей, то они принципиального значения не имели. Главное — предотвратить катастрофу — было уже не в его силах.

Не успел командующий дочитать приказ фельдмаршала фон Рейхенау, как в комнату влетел радист:

— Товарищ генерал, вызывает Москва…

Лицо Кирпоноса и на этот раз осталось непроницаемым. Что могла теперь сказать ему Ставка? Снова поставить категорическое требование удерживать Киев и «немедленно разгромить танковые группы Клейста и Гудериана»? Только какой в этом был смысл сейчас, когда, по донесениям разведки, уже несколько часов назад в районе Лохвицы соединились танковые части Клейста и Гудериана. Теперь все магистрали для отхода были отрезаны и 21, 5, 37 и 26-я советские армии оказались в окружении. Кирпонос не спеша встал и так же не спеша вышел из комнаты.

— Мы можем быть свободны? — обратился лейтенант Савченко к генералу Тупикову, не дожидаясь возвращения командующего.

Начальник штаба фронта оторвал глаза от карты и сказал задумчиво:

— Да, вы свободны. Но в Киев уже незачем возвращаться. Оставайтесь в распоряжении оперативного отдела.

Через минуту командующий возвратился. Правая рука его была заложена за борт кителя, словно он держался за сердце.

— Что, опять категорический приказ выполнять директиву от 11 сентября? — спросил его начальник штаба с едва скрываемым сарказмом.

— Связь со Ставкой прервана. Будем ждать!

— А как же с выводом войск на рубеж Псла?

— Если бы это зависело от нас… — Голос командующего прозвучал как-то особенно глухо и печально.

Однако не голос Михаила Петровича Кирпоноса оказал на членов Военного совета фронта — людей бывалых и храбрых — гнетущее впечатление, а нечеткость, туманность в распоряжениях Ставки. Почему Верховный не прислушался к мнению Военного совета фронта раньше? Ведь 14 сентября, когда войска фронта еще могли, сохраняя боеспособность, выскользнуть между Лубнами и Лохвицей из гигантского «котла», генерал Тупиков обратился непосредственно к начальнику генштаба Шапошникову за разрешением сдать Киев. Но разрешение не было дано. А теперь вокруг четырех советских армий уже намертво замкнулся смертельный фашистский обруч.

— Так вот, товарищи, — сказал после минутной паузы генерал Кирпонос, — я принял решение: отдать нашим войскам приказ с боем прорываться из окружения на восток. 21-й армии выходить в направлении на Ромны, 5-й армии — на Лохвицу, 37-я армия отходит вслед за 5-й, а 26-я должна прорваться через Лубны. Отчизна доверила нам жизнь сотен тысяч своих лучших сынов, и именно мы отвечаем за них перед народом…

VIII

Маршрут выхода из окружения Военного совета и штаба фронта был определен по левому берегу Удая через села Деймановку, Куреньки, Пески, Городище. Имелось в виду, что правый фланг колонны надежно прикроют болотистые приудайские поймы, а на левый берег будет выслано усиленное боевое охранение.

За генеральской автоколонной двинулись по разбитым грунтовым дорогам грузовики с оперативными документами и другим штабным имуществом. В кузове одной из машин на брезентовых мешках сидел и Олесь Химчук. После всех своих мытарств, нескончаемых тревог и волнений он как бы впал в забытье. Ни рев надрывающихся моторов, ни бесконечные толчки на ухабах, ни ржание очумелых лошадей уже не беспокоили его. Даже когда в небе слышалось пронзительное завывание вражеских самолетов, не раскрывал глаз. А «мессеры» в темноте носились над самыми головами окруженцев, поливая их свинцом. Обезумевшие от страха люди стремглав бросались с дороги в плавни и навсегда оставались в непролазных удайских болотах. Более рассудительные рассыпались по полям и перелескам, припадали грудью к израненной земле. И как только стихало тошнотворное визжание падающих бомб, дорога снова оживала. Подобрав раненых, поредевшие подразделения продолжали нелегкий путь.

А вдали, по опушкам леса и на склонах холмов, их подкарауливали в засадах немецкие автоматчики. В любую минуту окруженцы должны были быть готовы развернуться в цепи, чтобы пробивать себе дорогу штыками. Но едва успевали расправиться с вражеским десантом, как небо снова раскалывалось от воя моторов. И снова поля Заудайщины щедро орошались человеческой кровью. Дорого, очень дорого приходилось платить советским воинам за каждый шаг на восток! Разве что в первых боях на границе армии Юго-Западного фронта несли такие потери, как в этом кровавом походе от Прилук до Сулы. Но некогда было подсчитать потери, все усилия направлялись только на то, чтобы быстрее вырваться из окружения.

Генерал Кирпонос надеялся, что с наступлением ночи войска, двигаясь форсированным маршем, смогут преодолеть значительное расстояние и к утру прорваться за Сулу. К сожалению, надежды эти не оправдались. Уже в следующем после Деймановки селе Куреньки колонна надолго остановилась.

Произошло это так. К вечеру на противоположном берегу Удая походная сторожевая застава обнаружила вражеские танки. И вот когда первые подразделения вступили в Куреньки, в которых большак тянулся вдоль самого берега Удая, из-за реки вдруг ударили пушки. Хорошо еще, что темнота не позволила врагу вести прицельный огонь. Немцам удалось поджечь несколько хат, но это не принесло им желаемых результатов: колонна продолжала двигаться. Однако на смену одной опасности пришла другая. У моста через ручей на противоположном конце села неожиданно появилось несколько бронемашин противника. Фашистская пехота сильным автоматным огнем рассекла колонну, подожгла деревянный мост и захватила над дорогой высоту, которую по-местному называли Ковалевой горой. Передние подразделения залегли. Но сзади на них наседали свои же, выталкивали прямо под огонь вражеских пулеметов. Образовалась пробка. Несколько автомашин попытались было перебраться через ручей вброд, но увязли в трясине и почти сразу же запылали факелами. Попытка взять штурмом высоту закончилась безуспешно.

И тогда по колонне, как огонь по сухой соломе, пролетело паническое: окружены! Людей охватило то особенное состояние, которое в любой момент от одного неосторожного слова могло привести к безрассудству. Именно в этот момент в Куреньки прибыла штабная колонна. Узнав о происходящем и пытаясь предотвратить нависшую опасность, генерал Кирпонос со своим адъютантом бегом направился к месту перестрелки. Появление легендарного полководца со Звездой Героя Советского Союза на груди подействовало на бойцов, как действует появление лодки на смертельно уставшего пловца вдали от берега.

— Командующий фронтом… Сам генерал Кирпонос поведет нас в атаку! — передавалось из уст в уста.

В считанные минуты установился порядок. Все ждали, что прикажет генерал. Но вместо приказа услышали:

— Мне нужна сотня добровольцев. Желающие есть?

Желающих оказалось более чем достаточно.

— Товарищи бойцы! Необходимо как можно быстрее незаметно зайти гитлеровцам в тыл и выбить их с высоты. Любой ценой! Помните: дорога каждая минута. Мы поддержим вас огнем. Успеха вам!

Отряд добровольцев двинулся в путь. А между тем саперы разобрали колхозный амбар для наведения переправы через ручей. Прошло не меньше часа, пока немцы были выбиты с высоты и движение возобновилось.

За ночь колонна преодолела не более пятнадцати километров. Рассвет застал ее в лесу за селом Пески. Решено было сделать привал, чтобы привести себя в порядок и во второй половине дня продолжить поход. Но отдохнуть не удалось — над лесом закружили стаи «мессеров». А вскоре сторожевые посты донесли: в трех километрах противник высадил воздушный десант. Из Песков сообщали: от городка Чернухи к опушке леса несколько раз подходили немецкие танки. Сомнений не оставалось: враг концентрирует силы для нанесения сокрушительного удара по штабной колонне.

В полдень после краткого совещания Военный совет отдал распоряжение возобновить движение в направлении села Городище. Пока шли лесными просеками, было сравнительно спокойно, а как только выбрались в поле, сразу же появились вражеские самолеты. Только с наступлением темноты растянутые колонны продолжили свой горький путь и на рассвете 19 сентября вошли в село Городище.

Как и большинство приудайских сел, Городище раскинулось вдоль левого берега под крутыми косогорами. Одним концом оно упиралось в выступы Обрезового леса, а другим выходило к притоку Удая — речушке Многа. Подступиться к нему было практически невозможно, если на выездах и по взгорью выставить охрану. С двух сторон подступы к Городищу прикрывали водные преграды, с третьей — густой лиственный лес, а с четвертой — косогоры. Получив донесения разведки, что поблизости сосредоточиваются крупные моторизованные части противника, генерал Кирпонос отдал приказ организовать прочную круговую оборону и созвал Военный совет.

…К скромному кирпичному домику, прятавшемуся под ветвями раскидистого береста на окраине села, спешили генералы и политработники, не подозревая, что собираются на последний свой совет.

Первым в просторную комнату, посреди которой стояло несколько сдвинутых столов и обычных деревенских скамей, вошел Михаил Алексеевич Бурмистенко. Распахнул окно, оперся плечом о косяк и загляделся на безоблачное, уже по-осеннему густо-синее небо. Входили другие члены Военного совета фронта, перебрасывались между собой скупыми фразами, а он все стоял в глубокой задумчивости. На его суровом лице вдруг появилась робкая, чуть заметная улыбка. Может, припомнились такие же необъятные, такие же бескрайние, как небесный простор, приволжские дали, которые он объездил вдоль и поперек, работая в молодости редактором областной газеты, а может, утренняя просинь напомнила бесконечно милые глаза жены…

Лицо командующего 5-й армией генерал-майора Потапова, примостившегося в отдаленном углу, выражало явное недовольство. Он сидел, облокотясь на подоконник, и гневным взглядом сверлил потрескавшийся, пожелтевший от копоти потолок. И трудно было догадаться, сердится ли на кого-то генерал или, может, напряженно обдумывает одну из рискованнейших операций, которыми так прославилась на украинском театре войны его армия.

Дивизионный комиссар Рыков, откинув назад голову с пышной шевелюрой, как бы дремал с закрытыми глазами. Он только что вернулся из-под Борисполя, и, наверное, увиденная там картина уничтожения нескольких отступающих дивизий жгла ему душу. К тому же после недавней контузии нестерпимо ломило в висках.

Как всегда спокойный и сосредоточенный, до блеска выбритый, в выглаженном мундире с накрахмаленным подворотничком, начальник штаба фронта генерал-майор Тупиков сидел за столом так прочно и привычно, будто давно сроднился и с этой комнатой с низким, потрескавшимся потолком, и с незримо висевшей в ней печалью. Перед Тупиковым лежала топографическая карта, и он, вчитываясь в нее, что-то быстро-быстро записывал в блокнот.

Только начальник оперативного отдела штаба генерал-майор Баграмян нетерпеливо ходил из угла в угол, заложив руки за спину и сверкая черными беспокойными глазами то на одного из генералов, то на другого, словно бы хотел спросить: «И зачем мы тут сидим, когда дорога каждая минута?..»

Не дождавшись представителей 37-й и 21-й армий, командующий фронтом обвел тяжелым взглядом каждого из своих соратников и негромко сказал:

— Я собрал вас, товарищи, чтобы решить только одну проблему. Поскольку со вчерашнего дня связь со Ставкой утрачена, мы вольны принимать любые решения, диктуемые грозной обстановкой. Я хотел бы узнать ваше мнение, как нам вывести из окружения максимально возможное количество вверенных нам войск. Положение настолько сложное, что я счел своим долгом… На свой страх и риск я принял решение осуществить отступление на рубеж реки Псел. — После продолжительной паузы он попросил начальника штаба фронта доложить о последних изменениях в обстановке, тяжело опустился на скамью.

Генералу Тупикову не понадобилось для этого много времени. Ведь основные события были хорошо известны всем присутствующим. Намерения немецкого командования окружить и зажать в гигантские тиски войска фронта отчетливо определились еще в первую декаду сентября, о чем и была уведомлена Ставка. На предложение Военного совета фронта отвести войска на новые оборонительные рубежи Верховный Главнокомандующий ответил отказом. Отказ поступил и на повторную просьбу от 44 сентября, когда окружение, по сути, завершилось.

Ныне, говорил генерал Тупиков, не только с отдельными соединениями, но даже со штабами 24, 26 и 37-й армий связь утрачена, а значит, руководство войсками нарушено. Подразделения разных частей перемешались и неорганизованно отходит на восток под постоянным огневым воздействием врага, несут неслыханно большие потери. Отдельные батальоны и полки 289-й дивизии, прикрывающей отход Военного совета и штаба фронта, ведут на разных участках бои с противником и отстали. В распоряжении командующего фронтом сейчас находится не более трех тысяч бойцов и командиров. Вследствие постоянных бомбежек и нехватки горючего, мото- и автопарки сократились до катастрофического минимума. По данным разведки, вдоль правого берега Сулы сосредоточиваются крупные силы немцев, так что дальнейшее продвижение на восток возможно только с боями. Тупиков закрыл блокнот и оглядел участников Совета спокойными умными глазами.

— Какие будут мнения? — спросил Кирпонос, хотя понимал: даже самая гениальная мысль уже бессильна предотвратить катастрофу, чего можно было бы без большой крови избежать еще неделю назад. А сейчас Военный совет поставлен событиями в такие условия, когда любой замысел командования уже не может быть доведен до войск.

— Положение сложное. Даже слишком сложное, но небезнадежное, — отозвался Бурмистенко. — Наша единственная задача — вырваться из окружения и организовать по Пслу прочный оборонительный рубеж.

— Немедленно начать прорыв! — сказал комиссар Рыков, впервые за время совещания открыв глаза. — Иного выхода не вижу…

— Сжечь все оперативные документы и с боем прорываться, Мы можем рисковать собственными жизнями, но рисковать документами штаба фронта не имеем права, — это были слова комиссара госбезопасности Михеева.

В знак согласия с ним генерал Потапов утвердительно кивнул головой и добавил:

— Для прорыва предлагаю создать штурмовую группу, которая должна пробить для штабной колонны брешь в немецком оцеплении.

Командующий незамедлительно отдал приказ о формировании группы прорыва из личного состава 4-го Украинского полка внутренних войск, командование которой было возложено на генерал-майора Баграмяна. В ее задачу входило обеспечить выход из окружения Военного совета и штаба фронта через села Мелехи, Вороньки, Жданы, разведать место переправы и форсировать Сулу. В распоряжение генерала Баграмяна поступали наличные артиллерийские и механизированные подразделения. Общее руководство операцией прорыва возлагалось на генерала Потапова.

— Задача ясна, — выслушав приказ, решительно сказал Потапов. — Разрешите приступить к ее выполнению.

— Приступайте!

IX

Олесь сидел с намыленными щеками на завалинке старенькой сельской хаты, держа в руке бритву, когда во двор вбежал запыхавшийся адъютант для особых поручений при командующем фронтом и передал приказ: срочно сжечь все штабные документы. Охранная команда, в составе которой нежданно-негаданно оказался Олесь, сразу же бросилась к груженому грузовику, обтянутому брезентом. Хлопец наспех вытер рушником мыльную пену на щеках и тоже побежал к машине.

— Да не спеши, душа любезный. Пока мешки распакуем, успеешь и побриться, и помыться, — остановил его командир охранной команды, пожилой уже человек. — Брейся на здоровье, ведь неизвестно, когда еще выпадет подходящий случай.

Утро было удивительно тихое, безветренное, по-летнему теплое. Только из-за леса, начинавшегося сразу же за косогором, долетал отдаленный рев моторов и глухие взрывы. Но над селом почему-то ни разу не появились фашистские бомбардировщики.

Побрившись, Олесь стол умываться. Хозяйка подворья — ласковая тихая женщина лет пятидесяти — поливала ему из кувшина воду. Два ее сына, как узнал Олесь, тоже были в армии, и она то и дело спрашивала всех, не видели ли, не слышали чего о ее казаках.

— Я о старшеньком не так беспокоюсь: он весь в отца, сильный, выносливый. А вот меньшенький… Меньшой у нас здоровьем не вышел. Гляжу на тебя, хлопче, и точно своего меньшого вижу. Не выдержит он скитаний…

— Выдержит, мама. В огне железо закаляется.

— Дай-то господи!

— Химчук, на машину! — позвал командир.

Олесь на ходу натянул на мокрые плечи гимнастерку и побежал к грузовику.

…Документы жгли за селом, под горой, на которой возвышалась заброшенная церковь. В огонь летели топографические карты, различные донесения, отчеты разведчиков. Пламя неумолимо уничтожало немых свидетелей великого подвига кирпоносовских армий, тех свидетелей, которые через пятнадцать — двадцать лет стали бы для грядущего поколения незаменимыми учителями мужества. Но ради счастья того же поколения, ради его будущего должны были сгореть все эти документы, дабы не попасть в руки врагу.

Уничтожив штабные бумаги, команда охраны перестала существовать. Олесь с несколькими ее бойцами очутился в санитарном подразделении. Не успели они познакомиться со своими новыми обязанностями, как издали долетел клекот интенсивной перестрелки. А через некоторое время стало известно: группа прорыва генерала Баграмяна вступила под селом Мелехи в бой с противником.

Был отдан приказ выступать из Городища. Колонна штабных автомашин потянулась по грунтовой дороге вдоль болотистых лугов к месту, где кипел горячий поединок. В Мелехах фашистов уже не было. Вокруг дымились пожарища, на окраине села маячило несколько подбитых вражеских бронемашин, а немцев — ни души. Это был коридор, пробитый группой Баграмяна сквозь вражеское кольцо, а сама группа уже завязала бой под селом Вороньки. Бой, который продолжался до самой ночи.

Только в густых сентябрьских сумерках ей все же удалось прорваться на противоположный берег речки Многа, основная же масса войск оказалась отрезанной. Когда штабная колонна от околицы Вороньков дотянулась до моста через Многу, немецкие танки перерезали ей путь. Под прикрытием арьергарда стали продвигаться по болотистому берегу, чтобы как можно быстрее выйти из-под губительного огня фашистских пулеметов.

Уже за селом форсировали реку вброд и выбрались в какую-то степную балку. Той балкой спешно продвигались на восток всю ночь. Сколько раз ни высылали разведчиков для установления связи с группой генерала Баграмяна — все тщетно. Она исчезла бесследно…

Утро Военный совет и штаб фронта встретили в глубокой котловине с крутыми, заросшими густым лесом склонами. Продолжать движение дальше среди бела дня было равносильно самоубийству. В наличии у генерала Кирпоноса оставалось не более четырехсот бойцов, преимущественно курсантов киевской школы милиции, пять бронемашин, три 37-миллиметровые пушки да три счетверенные зенитно-пулеметные установки. Для прорыва кольца противника в чистом поле этих сил было явно недостаточно. Поэтому командование приняло решение: остановиться на дневку, чтобы выяснить обстановку, а с наступлением темноты пробиваться к Суле.

Котловина, которая должна была стать временным прибежищем для окруженцев, местными жителями именовалась урочищем Шумейковом. При взгляде сверху она напоминала исполинский челн, втиснутый днищем в землю. Склоны ее были покрыты густым орешником, над которым высились горделивые клены, красавицы липы, раскидистые дубы, светлокорые осины. По одну сторону урочища расстилались недавно скошенные поля, уставленные полукопнами немолоченной пшеницы, а на противоположной стороне затаился небольшой степной хуторок Дрюковщина. Высокая насыпь через балку, по которой из хутора пролегла дорога к местечку Сенча, была как бы кормой челна.

Как только была организована круговая оборона, измотанные люди сразу же свалились, кто где стоял, от усталости, лишь для команды санитаров, расположившихся у ручья на самом дне урочища, не наступило отдыха. Наоборот, для них начиналась горячая пора. Бойцы, которые в горячечном ночном переходе забывали о боли и ранах, теперь десятками приходили на перевязку. Из-за недостатка медперсонала Олесь тоже превратился в эскулапа. Промывал и перевязывал раны, накладывал самодельные шины при переломах, поил жаждущих родниковой водой.

Отправившись в очередной рейс по воду, Олесь увидел под четырьмя росшими из одного корневища липами, из-под которых брал начало родник, группу генералов. На старом пеньке с наброшенной на плечи шинелью сидел с картой на коленях Кирпонос и что-то показывал на ней Потапову. Рядом стоял Тупиков. Член Военного совета Бурмистенко, глубоко задумавшись, лежал без фуражки на сушняке. Олесь набрал два ведра воды и поспешил на медпункт. Было тихо и спокойно. Лишь птицы наполняли лес беззаботным щебетом. Мало кто из окруженцев мог предполагать, что в это время фашисты намертво сжимают бронированный узел над урочищем Шумейково.

Около десяти часов от наблюдателей поступило донесение: в трех километрах в полевой балке противник сконцентрировал около сорока танков и бронемашин с пехотой. Была отдана команда готовиться к бою. И сразу же ожил, заволновался лес.

Но немцы так сразу не собирались идти в атаку. Сначала они выслали к урочищу крытую автомашину с репродуктором. Диктор на безукоризненном русском языке обратился к окруженным советским воинам по радио:

— Внимание! Внимание! Доблестные солдаты, офицеры и генералы русской армии! От имени немецкого командования обращаемся к вам с призывом: будьте благоразумны, сложите оружие! Мы не имеем намерения проливать кровь обреченных, мы гарантируем вам жизнь, безопасность и свободу по окончании войны. Ваше сопротивление бессмысленно. Большевистские войска всюду и полностью разгромлены…

Меткий выстрел противотанковой пушки из укрытия навсегда заткнул глотку гитлеровскому агитатору. В ответ сразу же ударили немецкие минометы, а из-за холма стали выползать танки с автоматчиками на броне.

На переднем крае обороны появились Кирпонос, Бурмистенко и Потапов.

— Противник идет вслепую, он не ведает ни численности наших войск, ни нашего вооружения. Без команды не стрелять!.. — прокатилась по рядам команда.

Танки действительно открыли беглый огонь вслепую. Но все же вскоре запылала замаскированная в кустах бронемашина, потом вышла из строя зенитно-пулеметная установка. Вот и опушка ответила плотным огнем — над одним из танков взвился черный гриб дыма. По стерне навстречу панцирным чудовищам поползли со связками гранат истребители-добровольцы. И скоро еще две машины врага завертелись на месте, окутываясь черным дымом.

Гитлеровцы начали отходить. Но теперь стоголосо завыли в воздухе мины. Обстрел был яростный. За час все бронемашины и пушки вышли из строя. Однако и вторая, и третья атаки были отбиты. Почуяв замешательство противника, генерал Кирпонос поднялся на ноги и повел бойцов в контратаку. Безуспешно.

Минут через двадцать в другом направлении была предпринята новая контратака. Но и там вражеские танки вынудили атакующих отползти назад. Во время этой ожесточенной контратаки был ранен в левую ногу генерал Кирпонос. Бойцы на руках принесли его на дно оврага к санитарам. Олесь, взглянув через плечо врача на рану, сразу понял: у командующего раздроблена кость ниже колена. Перевязав, санитары отнесли его к роднику под четырьмя липами, где он и передал командование генералу Потапову.

Убедившись в невозможности вырваться из урочища днем, тот отдал приказ прекратить бессмысленные атаки. Он надеялся, что с наступлением ночи отдельным бойцам и небольшим группам посчастливится просочиться через вражеские заслоны и перебраться через Сулу.

Весь день гитлеровцы не прекращали убийственного минометного огня. Окруженцы, вжавшись в землю, не поднимали голов. И все же смерть вырывала из их рядов все новые и новые жертвы. Сотни жертв!

— Женя, меня ранило! — вдруг крикнул комиссар Михеев Рыкову и, превозмогая боль, бросился к санитарному пункту. Но в то же мгновение у его ног взорвалась мина…

Еще никогда не видел Олесь столько растерзанных человеческих тел, как в этот сентябрьский день. Одни раненые приползали к ручью сами, других приносили, а у санитаров не было ни медикаментов, ни бинтов. Приходилось использовать чистое белье, обнаруженное в обозе, применять листья подорожника.

В сумерках, когда солнце уже нырнуло за верхушки деревьев, к санитарному пункту приполз майор Жадовский с окровавленным лицом. Задыхаясь, он еле вымолвил:

— Немедленно к генералу Кирпоносу!

Военврачи, а следом за ними и Олесь бросились к роднику. Еще издали они увидели: командующий лежал на животе, воткнувшись лицом в землю, а в пяти-шести шагах от него чернела еще дымящаяся воронка. Старший из врачей осторожно перевернул Михаила Петровича на спину — лицо и китель у него были залиты кровью. Пощупал пульс, взглянул на зрачки — генерал мертв. Как парализованные, застыли над бездыханным телом. В таком состоянии и застал их Бурмистенко. Он приказал без лишней огласки похоронить погибшего, чтобы фашисты, заняв урочище, не узнали о гибели Кирпоноса. Но из-за беспрерывного минометного обстрела это распоряжение невозможно было выполнить до самой ночи. Только после захода солнца раненый майор Жадовский с порученцами уничтожил шинель Кирпоноса, срезал с его кителя воротник с петлицами, отвинтил Золотую Звезду Героя Советского Союза за номером 91-м и вынул из карманов мелкие личные вещи. После этого тело генерала положили в наскоро вырытую могилу, засыпали землей, прикрыли иссеченным осколками хворостом и листвой.

На опушке к этому времени уже не было сплошной линии обороны. Получив приказ генерала Потапова самостоятельно пробираться к Суле, бойцы начали по собственной инициативе расползаться в разных направлениях мелкими группками и поодиночке. Во тьме то в одном, то в другом месте внезапно вспыхивали короткие перестрелки и так же внезапно смолкали. Это окруженцы, натыкаясь на вражеские заслоны, решали оружием свою судьбу.

Не имея понятия, куда податься, Олесь пополз вслед за группой прикрытия члена Военсовета фронта Бурмистенко. Когда урочище осталось далеко позади, в небе вспыхнула россыпь ослепительно ярких ракет. Потом послышался гул мощных моторов. Немцы, видимо заметив массовый выход советских бойцов из окруженной балки, пустили в ход танки и бронемашины. Стальные чудовища при свете ракет ползали по стерне, подминая гусеницами полукопны, за которыми прятались окруженцы.

Вдруг Олесь заметил в темноте, что один танк мчит прямо на него. Неописуемый ужас заледенил ему душу. Он съежился, влип в стерню, не имея сил даже вздохнуть напоследок. Но когда расстояние между ним и танком сократилось до нескольких десятков метров, кто-то из ползущих впереди не выдержал, вскочил на ноги и бросился стремглав бежать. Танкист, заметив беглеца, направил машину вдогонку. Больше Олесь ничего не видел и не слышал: он потерял сознание…

Когда опомнился, уже брезжило утро. Стояла жуткая, давящая тишина. Ни выстрела, ни рева моторов. Только изредка вдалеке слышался глухой стон. Олесь стал напрягать память, чтобы определить, где он, что с ним. Но в голове так шумело, звенело, трещало, что ничего не мог припомнить. Тогда он поднялся, немного постоял и, пошатываясь, побрел по стерне. Одинокий, разбитый, равнодушный ко всему. Через несколько шагов споткнулся и упал. Его ладони погрузились в какое-то липкое месиво. Нет, то была не обычная грязь. Олесь вдруг ощутил под пальцами металлические пуговицы, смятый козырек военной фуражки, раздробленные кости… И ему вспомнился немецкий танк, в ярком свете ракет мчавшийся в то место, где залегла группа Бурмистенко…

Вскочив на ноги, он в беспамятстве бросился бежать, сам не зная куда.

X

Утро 19 сентября 1941 года.

Молчаливый, сумрачный Киев окутывала ржавая мгла. Поднятая до самого неба взрывами бомб и снарядов пыль не успевала за ночь опуститься на землю и тяжелой тенью неделями висела над израненным городом.

Пустынными улицами столицы Украины шел в то утро седой комиссар. Шел неторопливым шагом с Шулявки к Днепру в сопровождении боевых соратников. Приглядывался к иссеченным осколками деревьям, к черным пожарищам, глубоким воронкам, точно хотел запомнить их навсегда. Это был Антон Филимонович Остапчук. Побывав на рубеже баррикад и узлах обороны по окраинам города, он прощался с Киевом. Ведь еще поздней ночью 17 сентября после двухмесячной осады штаб получил по радио приказ Верховного командования оставить город и выходить из окружения. И этот последний приказ Родины был четко выполнен.

Без паники и суеты снимались войска со своих позиций и под покровом ночи добирались до Днепра, откуда должны были с боями пробиваться на восток. Их отход прикрывали ополченцы и матросы Днепровской флотилии. Эта операция была проведена настолько четко и организованно, что противник не заметил, как почти семьдесят тысяч бойцов и командиров переправились на левый берег. До утра 19 сентября основные силы защитников покинули город. На баррикадах и узлах обороны оставались только добровольцы, которые поклялись продолжать борьбу в тылу врага.

Остапчук шел по родному городу и чувствовал, как что-то неумолимо сжимает его сердце. Сколько сил, сколько людей потеряно при обороне столицы Украины — и теперь отдавать ее врагу! Как пережить такое горе!..

Несмотря на раннее время, киевляне не спали. Антон Филимонович видел в окнах, за оградами настороженные, сосредоточенные лица. Киевляне как бы спрашивали: «Куда же вы? На кого нас оставляете?» Он старался не замечать осуждающих взглядов. Но вот из одного подъезда вышла старушка с младенцем на руках. Со слезами на глазах преградила ему дорогу:

— А что будет с нами? Подумали вы о нем? — и протянула Остапчуку годовалого ребенка.

— Мы скоро вернемся, мамо! Верьте, вернемся!

Неподалеку от Евбаза на мостовую вдруг выскочил парень в рабочей спецовке, в надвинутой на самые глаза кепчонке. Подбежал к Остапчуку, поймал его руку, нервно стиснул в своих ладонях:

— Счастливого пути! Не забывайте нас! Мы будем освещать вам путь пламенем партизанской борьбы…

Остапчук узнал своего бывшего студента Ивана Кушниренко и подумал: «Это хорошо, что такие парни остаются здесь для подпольной борьбы!»

— Мы поспешим вам на помощь! Непременно!

На Владимирской улице, недалеко от Золотых ворот, внимание Остапчука привлекла необычная картина. В темном квадрате настежь распахнутого окна недвижимо маячила фигура в белом, с воздетыми к небу руками. Подошел ближе и чуть не остановился от удивления: это был профессор Шнипенко. «Как же я раньше не замечал, что он верующий? Или, может, это он с перепугу?..» И прошел молча мимо, чтобы не ставить бывшего коллегу в неловкое положение.

После восхода солнца над городом прогрохотали два страшной силы взрыва. Это были взорваны Дарницкий и Наводницкий мосты. Теперь лишь одна ниточка — Печерский мост — связывала с Родиной островок Советской власти на правобережье Днепра. И именно комиссар Остапчук должен был уничтожить эту последнюю артерию связи. Но не спешил он это делать, ибо отсекался бы ополченцам путь к отходу за Днепр.

— Комиссар, пора и про мост подумать, — советовали ему командиры. — Гитлеровцы входят в город…

— Оставлена Соломенка!

— Ополченцы отступили с Шулявки!

— В Голосеевском лесу окружен отряд Слободского…

— На Лысой горе отбивается группа Кучухидзе…

— Отрезан Подол!

— Немцы проникли на Печерск!

Только в одиннадцать утра, когда фашистские пулеметы зататакали на днепровских кручах, обстреливая мост, саперы получили приказ уничтожить его. И тогда прозвучал мощнейший взрыв, который оповещал мир: Киев сдан…

Да, Киев был сдан. Сдан, но не покорен. Из-за каждого угла, с каждой крыши, на каждом перекрестке оккупантов ждала тяжелая расплата. И не день, не два ночную тишину вспарывали выстрелы и взрывы. Это народные мстители развертывали борьбу в тылу врага. Именно они, а не оккупанты оставались истинными хозяевами города. А сколько их пробивалось из окружения и возвращалось в строй.

Ночью 19 сентября 1941 года тысячи и тысячи ополченцев, выскользнув из захваченного врагом Киева, переправлялись на плотах, на челнах, на досках, а то и просто вплавь через Днепр. Там их ждал с группой командиров комиссар Остапчук, чтобы провести тернистыми дорогами к линии фронта. Защитники Киева выходили из воды, оборачивались лицом туда, где, охваченный пламенем, остался родной город, в отчаянии опускались на колени. Исполинское зарево умывало их лица кровавыми отблесками, и казалось, над днепровским плесом сама История поставила неодолимых богатырей. Но не былинные богатыри стояли в ту ночь над Славутичем, это ополченцы на прощанье давали клятву:

— Извечная столица народа нашего! Не суди нас слишком сурово. Мы оставляем тебя ненадолго. Мы отходим, чтобы на новых рубежах нанести смертельные удары врагу. Два с половиной месяца мы сковывали у твоих древних стен отборные гитлеровские полчища, два с половиной месяца мы давали возможность Отчизне ковать мечи победы… Кто же осудит сына, который пал, защищая родную мать, под ударами намного превосходящего в силе врага? Кто осудит тебя, Киев, что ты пал в неравной борьбе, отвлекая на себя удары фашистов от Москвы? Пройдут годы, минут десятилетия, и благодарные потомки склонят головы перед твоим жертвенным подвигом. А сейчас прощай, родной Киев! Прощай, седоглавый Славутич! Прощайте, днепровские кручи! Ждите нас с победой!..

Загрузка...