На берегу нет никого, кроме меня. Справа, чуть повыше, тянется бульвар, на котором раньше, бывало, толклось много народу. Здесь, внизу, мне прекрасно слышно, как несется поток машин, но это нисколько мне не мешает. Слева плещется река, вода в ней сегодня какая-то мутная, илистая, – ночью, наверное, шел дождь. Бульвар отделен от реки широким газоном, на котором отчетливо видны народные тропы. На бульваре кое-где еще остались скамейки. Прежде их было больше, но какие-то хулиганы часть из них растащили, часть разнесли вдребезги. У начальства до скамеек руки не доходят, так что бульвар постепенно пришел в некоторое запустение. Мне это только на руку, потому что здесь я могу спокойно заняться делом. Вот уже семь лет я работаю контролером обуви, и, честно признаться, из всех перепробованных мною работ это единственная работа, которой я готов и далее преданно служить, надеясь даже на некоторый успех, связанный, впрочем, не столько с моими выдающимися способностями, сколько с «удачным позиционированием нашего товара на рынке», как говорит мой менеджер Хабеданк, который непосредственно заведует мною. Я работаю на фабрике по производству элитной обуви. Фабрика пока еще маленькая, но весьма перспективная. Меня позвал туда мой приятель Ипах. Ипах когда-то хотел стать режиссером и даже почти что стал им, но, проработав какое-то время в Ольденбургском городском театре, где он явно засиделся в ассистентах, он так и не сумел найти себе ничего подходящего. И тут подвернулось место на обувной фабрике, где он по сей день работает торговым агентом и где имею честь служить я. «Тебе ничего не надо будет делать, – сказал он, – ходить целый день в новехоньких ботинках и составлять отчеты о своих ощущениях, как они носятся». Эта фраза, произнесенная тогда Ипахом, имела решающее значение: я сел в метро и, вооружившись рекомендацией Ипаха, отправился к Хабеданку. Сегодня у меня на повестке дня тяжелые полуботинки с рантом, модель «Оксфорд», из блестящей телячьей кожи специальной выделки. Шнуровка, классическая, закрытая, абсолютно симметричная, до последнего миллиметра. Из-за толстой подошвы этот «Оксфорд» (несмотря на телячью кожу) немного жестковат. Я уже добрый час разнашиваю эту телячью радость, но при всем желании не могу пожаловаться на то, что мне где-то что-то жмет. Вероятно, все дело в пробковой прослоечке, которую придумал класть в месте подъема мастер Цаппке, подошедший к вопросу с явной любовью. Вторым номером у меня идет модель «Будапешт», тоже довольно массивная, тоже с рантом. Мне лично эта модель не нравится, но многим клиентам она очень даже нравится, и на нее большой спрос. Спереди идет обычный узорчик из мелких дырочек, ничего особенного. Сзади тоже пущен узорчик, только другой, новая задумка мастера Цаппке, благодаря которой ботинки будут стоить марок на пятьдесят дороже. Нижний (бордово-красный) слой под узором совпадаег один к одному с цветом верха, что вызывает у некоторых клиентов отторжение. Эти пуристы в принципе не приемлют ничего бордово-красного, поскольку полагают, что такие дорогие и солидные башмаки могут быть только черного или коричневого (темно-коричневого) цвета. Номер три – модель «Блюхер» из кордована (конская кожа), самая дорогая на сегодняшний день. Эти ботинки делаются из множества отдельных деталей, которые последовательно соединяются друг с другом, при этом некоторые из них, в частности боковинки под шнурки, нашиваются сверху, а некоторые элементы, наоборот, подшиваются снизу. «Блюхеры» – мягкие, как вязаная шапка, и по ощущению ни за что не скажешь, что они составлены из отдельных кусков, наоборот, кажется, будто они цельнокроеные. Из трех образцов этот получит у меня наивысшую оценку. Хабеданк велел мне носить каждую пару по четыре дня. Ноя уже давно не придерживаюсь этой инструкции. За эти годы я навострился за полдня определять, как будут носиться те или иные ботинки, особенно – где что жмет, где что трет, сзади или спереди. Составить отчет для меня плевое дело. Я сажусь на газон и смотрю на широкую неспешную реку которая, несмотря на свою запущенность, действует на меня успокаивающе. Она поблескивает и мерцает в лучах солнца, как столовое серебро в открытом ящике.
Недалеко от того места, где я расположился, через реку перекинут пешеходный мостик, на котором сейчас показалась какая-то парочка. Где-то посередине они останавливаются и начинают целоваться. Они целуются как-то слишком активно, как будто на них неожиданно напал страх и поцелуй – единственное надежное средство защиты. После поцелуя им явно стало легче, и в приподнятом настроении они уходят с моста. Слева от меня на тропинке появляется какая-то обтрюханная тетка. Ей лет пятьдесят-шестьдесят, в руке у нее чемодан. Она вся какая-то замурзанная: чумазое платье, чумазые туфли, чумазые, свалявшиеся волосы. Я стараюсь не обращать внимания на тетку, что, впрочем, не совпадает с моим внутренним интересом. Потому что я люблю присматриваться ко всяким чудакам, сумасшедшим и ненормальным. Я представляю себе, что вот я докатился до такого же состояния. Тогда я буду избавлен от необходимости искать себе постоянную и надежную работу и обустраивать свою жизнь так, чтобы она подходила к этой самой постоянной, надежной работе. И когда я уже совсем очудачусь, я смогу, наконец, найти в себе силы, чтобы разнести к чертовой матери все то, что не будет вписываться в эту новую, обретенную мною жизнь. Тетка подходит ко мне и кладет свой чемодан на землю у меня перед носом. Чемодан совсем древний, из картона, с металлической ручкой. Мне подумалось, что чемодан – это единственное, что остается от человека. Если его специально никто не ломает, он может жить вечно. Но еще более жизнестойки ручки от чемоданов. Ведь даже когда тетка умрет и чемодан ее окончательно развалится, оставшаяся металлическая ручка еще долго будет напоминать об этой незамеченной жизни. Как бы мне хотелось сказать этой тетке: «Не волнуйтесь, ручка от вашего чемодана будет в веках свидетельствовать о вашей жизни». Но я не в состоянии произнести это предложение. И потому следует (следовало бы) ожидать, что сейчас у меня навернутся на глаза приличествующие случаю слезы. Но лицо мое остается сухим. Тетка открывает чемодан и демонстрирует мне его пустое чрево. Там нет ничего, кроме двух матерчатых затяжек, которые тетка зачем-то начинает теребить. Я совершенно уверен: именно в этом пустом чемодане кроется причина страха, напавшего на целовавшуюся парочку Они увидели с моста женщину с чемоданом и со всею отчетливостью почувствовали, что очень скоро и сами превратятся в половинки пустого чемодана. Тетка хихикнула, закрыла свой чемодан и ушла. Я тут же вспомнил свою матушку. Когда я был маленьким, она имела обыкновение среди дня вдруг начать собирать свою шляпку, свой шарфик, проверять, на месте ли сумка и зонтик, как будто она куда-то уходит. Но потом она никуда не уходила. Она садилась на стул у телефона и долго смотрела на свою шляпку, свой шарфик, сумку и зонтик. Через какое-то время я присоединялся к ней, и мы вместе смотрели на приготовленные к выходу вещи, так и оставшиеся дома. Полминуты спустя мы уже сидели обнявшись и громко смеялись, уткнувшись друг в друга носами. Сегодня мне думается, что моя матушка таким образом справлялась с ощущением ужаса, которое она испытывала оттого, что мир представлялся ей не стоящим особого внимания, в нем не на что было смотреть. Посреди воспоминания у меня возникает чувство, что можно вполне обходиться малым. В приливе аскетизма мне на какой-то момент начинает казаться, что будет вполне достаточно, если я раз или два в неделю буду садиться на траву и смотреть на воду. Прилетела лимонница и принялась порхать над стебельками. Меня никогда не интересовало, есть ли душа или нет, но сейчас мне отчего-то представилось, что она у меня все-таки есть. При этом я совершенно не знаю, что такое душа и как о ней говорить, не испытывая смущения. Но мне бы очень хотелось знать, что я должен делать, чтобы не причинять ей вреда. Чтобы не причинять ей вреда! До чего додумался! И ведь при этом мне нисколько не стыдно за этот наивный пафос. Быть может, душа – это всего-навсего другое название безмятежности. Маленькая яркая карусель, на которую я, сидя здесь, в траве, в любой момент могу запрыгнуть на ходу. Душа ничего не говорит по этому поводу, но я чувствую, что ее так и подмывает мне что-то сказать. Вполне вероятно, что она никогда ничего не скажет, а только будет подсовывать мне картинки: испуганно целующуюся парочку, пустой чемодан и воспоминание о маме. В настоящий момент меня интересует только какая-то мелкая дрянь, набившаяся в карманы куртки. Сегодняшняя ночь прошла благополучно, и я пока еще не свихнулся. Я рассыпал по Лизиной комнате платановые листья, которые насобирал на улице. Я долго смотрел на эти листья, и они мне понравились. Надо подумать, что лучше: принести в квартиру одинаковые листья или, может быть, все-таки от разных деревьев. Сейчас мне, правда, не до этого, потому что дело к обеду и чувство голода распугало все мои мысли. Денег у меня не густо, чтобы ими разбрасываться, и потому от дорогих ресторанов я предпочел бы отказаться. Правда, всякие бистро и прочие пошлые едальни мне тоже уже осточертели. Я до сих пор не могу забыть, как я настрадался несколько дней назад в одном из таких заведений.
Около часу дня я зашел в одну забегаловку и пристроился в хвост голодной очереди. Простояв какое-то время, я обратил внимание на то, что женщина за прилавком совершенно не смотрит на тех, кого обслуживает. Не поднимая головы, она говорила «следующий», едва успев поставить тарелку на стеклянную стойку. Не удостоенные ее взгляда граждане быстро брали выданные им порции и равномерно распределялись вокруг стоячих столиков. Далее я заметил, что неудостоенность взглядом имела своим следствием то, что поглощающие пищу люди тоже не удостаивали друг друга взглядом. Только поставив свою тарелку на стол, я вдруг сообразил, что опять собираюсь затолкать в себя какую-то дешевую гадость, изготовленную в каком-то низкопробном буфете. Сгорая от стыда, я начал есть быстрее. От чувства неловкости мне даже пришлось прикрыть глаза, когда я подносил вилку ко рту. Ритмичное закрывание и открывание глаз выглядело со стороны как-то подчеркнуто специально. Подчинившись логике своей странной реакции, я вынужден был прервать свою трапезу Я сделал вид, будто эта еда не для моего желудка. Широким жестом я отодвинул от себя тарелку, как плохой актер, и пошел. Краем глаза я заметил, что по крайней мере двое из обедавших раскусили меня. Они наверняка догадались, что я… Да шут их знает, о чем они там догадались! Больше такого, конечно, допускать нельзя. Даже тогда, когда ты живешь бок о бок с другими людьми, обтираясь об них рукавами, все равно нужно сохранять стоическую невозмутимость монаха. С тихим стоном я поднимаюсь на ноги и стряхиваю с куртки приставшие травинки. Пора домой. Пойду топтать конские ботинки. Не успев сделать и двух шагов, я понимаю, чего мне не хватает в жизни, – стоической невозмутимости монаха. Мой давешний аскетизм решил, сориентировавшись в обстановке, переменить имя. Теперь он величается нерадивостью, и уже одно это нагоняет на меня страх. Я. конечно, неразворотлив, что правда то правда. Моя медлительность и рассеянность доводят меня до исступления. При этом я ведь никому не могу пожаловаться на себя. Мне приходится принимать эти особенности своего характера в надежде, что со временем они как-то рассосутся. Но время проходит, а они никуда не деваются. Более того, день ото дня они проявляются все более ярко. Нужно положить конец этому безобразию, изжить рассеянность раз и навсегда, но я прекрасно знаю, что без нее и дня не проживу. Я понимаю, что этот конфликт когда-нибудь перекроет мне кислород или я от него заболею, что в моем случае одно и то же. При этом мне совершенно не ясно, почему именно моя жизнь стала ареной этой чудовищной схватки. На протяжении многих десятилетий я прилагал неимоверные усилия к тому, чтобы обходиться без конфликтов, и долгое время мне это вполне удавалось. Еще в детстве я начал внедрять гармонию в быт. Первые годы моей жизни протекали по такой схеме: утром я вставал, потом немножко играл прямо в пижаме, а потом завтракал с мамой. Затем я выходил на полчаса на улицу, встречался на площадке с друзьями и, взяв кого-нибудь из них в компанию, отправлялся обследовать берег реки, на котором я только что сидел. После чего я прощался с друзьями и отправлялся домой, где меня радостно встречала веселая мама. На следующий день все начиналось сначала. Так протекала моя жизнь в первые годы. Моя мама, казалось, вполне одобряла установившийся порядок, что, однако, оказалось большим заблуждением. Потому что именно она положила конец моему мирному житью-бытью в ее теплых объятиях и запихнула меня в детский сад. Нежданно-негаданно я оказался в обществе двадцати шести совершенно чужих детей, с которыми мне совершенно не хотелось знакомиться. Впервые в жизни я столкнулся с чем-то, чего не понимал. Или точнее, я никак не мог совместить это с той жизнью и с той мамой, в которых, как мне казалось, я кое-что понимал. Я оставил эту попытку что-нибудь понять и попробовал найти какую-нибудь другую отправную точку, которая бы лучше совмещалась с уже начавшимся процессом понимания. Вследствие этого у меня сложилось отчетливое представление, что дальше начала я в своем понимании не дохожу и ничего из происходящего вокруг меня не понимаю до конца. В итоге очень скоро все эти недопонятые обрывки смешались в такую кашу, что я уже и сам не мог сказать, а что, собственно говоря, они мне должны разъяснить. И по сей день я не пытаюсь ничего понять до конца. Я останавливаюсь посередине, впадая в состояние детского ожидания, если сложность происходящего превышает разумные пределы, так что мне не остается ничего другого, как искать новую отправную точку, с которой начнется новое понимание. Единственная проблема заключается в том, что в моей голове скапливается какое-то несметное количество вещей, которые я понял только наполовину. Я иду по выжженной солнцем ломкой траве. Мальчиком я частенько гулял здесь один или с друзьями и по полдня не чувствовал ничего, кроме травинок, которые мягко гладили меня по коленкам. Я смотрел, чтобы не въехать в крапиву, мне нравилось слово «ревень», и я любил жевать щавель и одуванчики. Как только я попадал сюда, меня охватывало такое чувство восторга, какого я не испытывал нигде в другом месте. Потому что трава вокруг меня не требовала понимания. Наверное, в такие часы мне удавалось довольно глубоко внедриться в заповедный мир странности жизни, сохранившей это свое свойство и по сей день. Когда вещь хорошо сохраняется, это уже само по себе кажется странно. Река остается у меня за спиной, и я сворачиваю влево, взяв курс на бульвар. Пойду сейчас в супермаркет, куплю себе хлеба и спагетти. Я уже давно перешел на эту систему: за один заход я покупаю не больше двух наименований, например фрукты и масло, молоко и кофе или хлеб и спагетти. В последнее время меня пугает любая покупка, которая обходится больше чем в десять марок. Если же я несу домой всего два вида продуктов, у меня возникает такое чувство, что мне в очередной раз удалось совершить правильный поступок. На Дюрерштрасе в полном разгаре праздник по случаю открытия магазина хозтоваров. Над входом топорщатся воздушные шары, один из служащих, наряженный директором цирка, крутит шарманку, какая-то дамочка раздает бутерброды, другая предлагает прохожим шампанское. Я пригляделся к тому, что дают. Бутерброды с колбасой, ветчиной и красной рыбой. А не потусоваться ли мне тут, подумал я, и тем самым решить незаметно для жизни проблему обеда – торговля от этого не обеднеет. К тому же мне хотелось бы понаблюдать за мальчиком-олигофреном, который кружился под музыку на пятачке перед магазином и хлопал в ладоши. У него носки в полосочку и узкий обтягивающий свитер. Я уже заметил, что многие больные люди любят носить такие вещи. Работники хозтоваров прекрасно видят, что прохожие проявляют гораздо больше интереса к мальчику, чем к новой торговой точке. Мне нравится его счастливое пустое лицо и то, что он пустился в свой незатейливый медвежий пляс, чтобы выразить, как он доволен жизнью. Все мучаются, не знают, куда себя деть, и только мальчик-инвалид купается в лучах счастья от собственной ненормальности. Я беру себе второй бутерброд с колбасой. Олигофрен решил угоститься шампанским, но какая-то немолодая женщина, видимо его мать, резко отобрала у него стаканчик. Он нисколько не обижается на эти строгости и продолжает танцевать себе дальше. Ко мне подходит продавщица и спрашивает, не хочу ли я заглянуть в отдел подарков. С удовольствием, говорю я и злюсь, что так легко дал отвлечь себя от того, что меня занимает. Но тут со спины на меня набрасывается Сюзанна и выручает из неловкого положения.
– Ну надо лее, то по сто лет не видимся, а то встречаемся чуть не каждые пять минут! – радостно говорит Сюзанна и втискивается между мною и продавщицей.
– Н-да, ни в чем мы меры не знаем, – говорю я и протягиваю ей шампанское.
– Куда двигаешься? – спрашивает Сюзанна.
– Я не двигаюсь, я стою и думаю, что делать: пойти как человек обедать или остаться тут и подзаправиться как следует на халяву.
– Похоже, не ты один, кто решает эту проблему века.
– Tы тоже?
– Нет, – говорит Сюзанна, – я иду в «Нудельхольц». Пошли со мной?
– Это что, кафе?
– Да, очень милое и совсем недорогое.
Я возвращаю свое шампанское продавщице и ухожу вместе с Сюзанной.
– У меня там свой столик, они его для меня держат, потому что я два-три раза в неделю обязательно у них обедаю.
Мне удается незаметно просунуть руку в свою матерчатую сумку и утолкать на самое дно контрольные башмаки, потому что мне совершенно не хочется говорить о своей работе, во всяком случае сейчас. Сюзанна сегодня в облегающей блузке и элегантной серой юбке с черными пуговичками сбоку. За последние годы Сюзанна как-то раздалась в груди, а между передними зубами образовались щели. Бодрым, энергичным шагом она устремилась вперед, понося на ходу своих коллег:
– Ты себе не представляешь, какие зануды и придурки эти адвокаты!
Я обратил внимание на молодую парочку с коляской. Они сидят на корточках рядом с коляской и поедают сосиску, пустив ее по кругу. Краем глаза я вижу, как у Сюзанны во рту движется язык: слева направо и обратно – справа налево. Сюзанна никогда не смыкает губ полностью, даже если молчит. Гневные тирады придают ее лицу какую-то оформленность и жесткость. «Нудельхольц» оказался маленьким и довольно тесным кафе. Вытянутое длинной кишкой, оно вмещало в себя десятка два столиков, из которых добрая половина сейчас была занята. Мы садимся поближе к окошку, и я углубляюсь в меню. Сюзанна все еще продолжает поносить своих адвокатов. Я наблюдаю за пожилым мужчиной, сидящим за соседним столиком. У него упала картофелина, и теперь он пытается закатить ее ногой под стол. Интересно, сменит ли Сюзанна пластинку, если обратить ее внимание на пожилого мужчину? Вместо этого Сюзанна сама вдруг говорит мне:
– Если ты уже выбрал, закрой меню, чтобы дать понять официанту, что он уже может к нам подойти.
Я послушно закрываю меню. Взгляд мой по-прежнему прикован к картофелине. Уже через минуту Сюзанна извиняется:
– Прости меня за эти наставления. Просто сегодня на мою бедную голову свалилось слишком много гадостей.
– Да ладно, – небрежно говорю я.
Сюзанна пьет воду и смотрит на прохожих за окном.
– Несчастье основной массы, – говорит она (прямо так и сказала: несчастье основной массы, что меня очень удивило), – состоит в том, что этим бедным людям за всю жизнь не попадается ни одного сколько-нибудь значительного человека.
Я согласно киваю и тоже прикладываюсь к своему бокалу с водой.
– Ведь все эти Венцели, Шротхоффы, Зайдели (Венцель – один из ее коллег), – говорит Сюзанна, – они общаются только с такими же Венцелями, Шротхоффами и Зайделями, и в результате мы имеем апофеоз посредственности.
Я демонстрирую полную солидарность с этим суждением.
Сюзанна заказывает пасту, я удовлетворяюсь более дешевым ризотто.
– При этом я сама совершенно не защищена от посредственности, – говорит Сюзанна, – хотя я изо всех сил стараюсь держаться подальше от всей этой пошлости. Иногда вечерами сижу на кровати и чуть не плачу оттого, что мне никогда уже больше не работать в театре. У меня есть подруга Криста, так у нее то же самое. Чего только она не хотела сделать в жизни! Хотела пойти учиться, заниматься философией, ездить по свету. И что теперь? Теперь она сидит в своей квартире на берегу какого-то вонючего озера и читает телевизионную программу. А посмотри на Мартину! Она тратит все деньги на шмотки и косметику, привязалась к какому-то молодому мужику, которому она и даром не нужна не то что как женщина, а даже как кухарка. А Химмельсбах?! Ты ведь его, кажется, знаешь?
Я согласно киваю.
– Химмельсбах – это вообще тихий ужас! – продолжает Сюзанна, все больше расходясь. – Каким он мне казался необыкновенным! Еще бы, фотограф, работает в Париже, хочет публиковаться в европейских журналах! И где он теперь?
– Я тут его видел мельком, – говорю я, – кажется, дела у него так себе.
– Кошмар! – восклицает Сюзанна. – Вокруг меня тоже одна сплошная посредственность.
Я уже чувствую, что еще минута – и Сюзанна примется за меня, скажет, что и ты, мол, дружок, ничего собою не представляешь. Но вместо этого она переходит на каких-то неведомых мне германисток, которые работают у нее в конторе секретаршами.
– Tbl бы послушал их разговоры! Такое впечатление, что они уже родились на свет секретаршами.
Я бы с удовольствием сделал Сюзанне какой-нибудь комплимент, но боюсь, что она воспримет это как попытку утешить ее. Сюзанна вздыхает и смотрит на свои бусы из тускловатого искусственного жемчуга.
– Хорошо, что мне сегодня еще надо работать, а то бы я сейчас напилась.
– В смысле? – осторожно спрашиваю я.
– Мне хочется напиться, потому что все надоело до чертиков.
– А как ты себе представляешь в реальности, – спрашиваю я, – единение масс с примечательными личностями? Каким образом ты думаешь все это обустроить – чтобы массы регулярно общались с личностями?
Сюзанна смотрит на меня.
– Ты что, хочешь поселить в каждый дом по одному выдающемуся гражданину или выдающейся гражданке и чтобы у них были свои часы приема, ежедневно с десяти до часу, кроме четверга? Или лучше запускать раз в неделю выдающихся граждан в районные управы, чтобы они проводили разъяснительную работу среди населения относительно того, что такое выдающаяся личность и как приобщиться к избранным?
Сюзанна смеется.
– Ты не хочешь всерьез отнестись к моим словам, – говорит она.
– Почему не хочу? Я как раз очень серьезно отношусь к твоим словам и пытаюсь найти способ, каким образом произвести смычку между выдающимися личностями и массами, ведь в этом все дело, ты сама только что сказала.
– Я говорила, но совершенно в другом смысле. То, что предлагаешь ты, нереально.
– Почему нереально, очень даже реально.
– Ну ладно, бог с ним, – говорит Сюзанна с нарочитой небрежностью. – Что-то я расслабилась, позволила себе немножко помечтать вслух. Хорошо, что у меня по крайней мере есть ты, которому я могу рассказать свои фантастические бредни!
Сюзанна смеется. Мы поднимаем бокалы и чокаемся. Я рад, что обстановка несколько разрядилась, а то все было как-то слишком серьезно. Хотя лично мое положение в ситуации с Сюзанной стало даже более серьезным, чем прежде. Ее фраза о том, что она может со мной по крайней мере делиться своими фантастическими бреднями или своими бредовыми фантазиями, как угодно, эта фраза, как до меня сейчас дошло, содержит в себе явный намек на то, что она все-таки не причисляет меня к посредственностям. Мы расплачиваемся и уходим. Я провожаю ее до конторы.
– Ты понял, – спрашивает Сюзанна на улице, – ты понял, что ты единственный человек, с которым я могу говорить о своих глупостях?
Сюзанна останавливается и выразительно смотрит на меня, явно пережимая. Я согласно киваю. К подобным сценам мне придется привыкать, если я надумаю все-таки завести с ней роман. Хотя, как я понимаю, меня по-прежнему не очень-то тянет к женщинам. Или нет, всё по-другому, я просто не могу как следует описать свою ситуацию. Разумеется, мне хочется иметь женщину, просто в мои сорок шесть я чувствую себя слишком старым или, точнее, слишком закрытым для того, чтобы взять на себя роль мужчины, мечтающего походить еще в любовниках. Я не в состоянии произносить текст, который должен произносить такой мужчина, я не в состоянии вести себя так, как подобает такому мужчине. Мое сближение с Сюзанной произошло совершенно случайно. Но даже этой случайной близости хватило на то, чтобы понять, о чем мечтает Сюзанна. Она мечтает о работящем, преуспевающем, интересном мужчине. Случайно оказавшийся рядом мужчина (я) проводит с ней некоторое время и понимает, что этот желанный / вожделенный / придуманный ею мужчина никогда не появится в ее жизни. Только поэтому у оставшейся от разбора Сюзанны нет другого выхода, как заключить союз со случайно подвернувшимся мужчиной, то есть со мной. Отягчающим обстоятельством сложившейся ситуации является то, что Сюзанна, на самом деле, для меня слишком хороша. Если женщина действительно хороша собой, мне трудно отделаться от мысли, что я для такой красотки совершенно не подхожу. Если же мне попадаются не очень привлекательные женщины и не очень умные, тогда я думаю про себя, что они такие же, как я, и потому не слишком удивятся, коли я примусь за ними ухаживать. Несмотря на все это, я веду себя как мужчина, который следит за тем, чтобы Сюзанна не натыкалась на прохожих, идущих ей навстречу. Сюзанна рассказывает о том, что сегодня ей еще нужно подготовить документы по делу, которое ведет ее контора и которое завтра рано утром будет слушаться в областном суде. В ее голосе звучит некоторое пренебрежение. Солнце светит нам теперь прямо в глаза. Сюзанна достает из сумки темные очки и надевает их. Слушая ее горестные речи, я очень сочувствую ей. Она действительно выглядит сейчас как актриса, которая избегает напоминаний о своих былых успехах. Я стараюсь не думать о том, что на самом деле Сюзанна за всю жизнь один-единственный раз получила приглашение работать в театре, да и то не в настоящем. Когда ей было двадцать четыре года, у нее был друг, такой же молодой, как она. Он был человеком без определенного рода занятий, но она считала его восходящей театральной звездой. На деньги, доставшиеся ему по наследству (его отец был зубным врачом), он устроил камерный театр и позвал Сюзанну там выступать. Ее возлюбленный был таким же дилетантом, как она сама. Эти двое любителей нашли друг друга и принялись играть в профессионалов, совершенно игнорируя реальность. 1Ъда через два, однако, реальность заявила о себе. Деньги кончились, зрителей набиралось мало, и театр пришлось закрыть. Конец театра стал концом Сюзанниной артистической карьеры. Хотя в настоящий момент все выглядит так, будто это было давно и неправда. Сюзанна быстрым шагом продвигается вперед, пылая скорбною печалью, и кажется, будто эта ее скорбь в любой момент может потребовать от нее, чтобы вся история началась сначала.
– Ну что же, мне пора, – говорит Сюзанна, дойдя до конторы, – пора возвращаться в реальность! – Она смеется, поворачивается – и вот ее уже нет.
Я иду дальше, в сторону рынка. Около рынка, в самом начале Рейнштрасе, есть место, где торгуют всякой живностью. Там-то я, пожалуй, и сяду на скамеечку, чтобы подумать, как мне быть и что делать. Вполне вероятно, Сюзанна и сама толком не знает, куда меня отнести – к посредственностям или, наоборот, к выдающимся личностям. Не доходя до Реинштрасе, я вижу Шойермана, который идет мне навстречу. Он замедляет шаг, явно решив поговорить со мною, но мне удается сделать вид, что я его не замечаю. Года двадцать два тому назад Шойерман дал мне один-единственный урок игры на фортепьяно. Уроков, наверное, могло быть и больше, но мне было так стыдно перед собой за тот первый урок, что я тут же отменил эту музыку. Шойерман, очевидно, хотел мне сказать то, чего не сказал тогда: дескать, не надо предъявлять к себе таких высоких требований, он, мол, готов в любой момент возобновить со мной занятия. Со стороны Рейнштрасе тянет лаком для волос, бензином, жареными сосисками, прогорклым маслом, чадом и куриным пометом. Сквозь шум машин я отчетливо слышу писк цыплят, мужественно ожидающих своей участи в низких клетках, стоящих прямо на земле. Я выбираю скамейку поближе к гусям и курам. Во всей округе ни одной человеческой души, способной отогнать от меня противные мысли о том, достаточно ли во мне значительности, чтобы соответствовать высоким требованиям Сюзанны. Хотя ответить на этот вопрос нетрудно: по уровню образованности меня можно было бы отнести к важным личностям, а по положению скорее к неважным. По-настоящему примечательными личностями можно считать только тех, кто сумел совместить в жизни свои индивидуальные знания и свое положение. Асоциальные типы, вроде меня, у которых нет ничего кроме образования, представляют собою не что иное, как нищих новой формации, которым никто не может сказать, куда им бежать и где им укрыться. Чтобы хоть как-то отвлечься от моих дурацких умозаключений, я сосредоточиваю свое внимание на пожилой даме в инвалидной коляске, которая припарковывает свою коляску под навесом и принимается поедать сосиску. Я сам не могу взять в толк, с чего это я, после стольких лет, вдруг озадачился вопросом, стоит ли мне познакомиться с Сюзанной поближе или нет; и вот ведь что странно: поводом к этим размышлениям стала всего-навсего случайная встреча на улице в Сюзаннин обед. Я знаком с Сюзанниной грудью, так сказать, с детства, но с тех пор давно уже не видел ее и не прикасался к ней, что, в сущности, лишает меня права утверждать, что я с ней якобы знаком. Какая, однако, несусветная чушь лезет мне в голову! Знаком я с какой-то там грудью или незнаком – тоже мне проблема! В этом дурацком состоянии духа у меня пропадает всякое желание считать и далее эту жизнь достойной того, чтобы продолжать ее. Съесть, что ли, тоже сосиску? Есть совершенно не хочется, но, может быть, если я отвлекусь на сосиску, мне придет в голову какое-нибудь подходящее слово для обозначения глобальной странности этой жизни. Я не единственный, кто, воспользовавшись затишьем, наступившим в собственной жизни, решил отдаться созерцанию домашней живности. По перекошенным физиономиям стоящих здесь мужчин и женщин видно, что они никогда в жизни не купят себе курицы. Молча застыли они возле клеток в надежде на то, что их посетит какая-нибудь просветляющая мысль. Ко мне присоединились две пожилые дамы; полминуты назад они уселись на мою скамейку и теперь обсуждают цветы на балконе и как их лучше удобрять.
– Только плющ хорошо переносит зиму, очень зимостойкое растение, – говорит одна.
– Это верно, – соглашается другая, – но плющ мне не нравится, растет слишком быстро.
Мне не хочется слушать разговоры престарелых дам, и я решаю немножко тут прогуляться. У одного прилавка продавщица обходит клетки и втискивает в каждую по помидору между прутьями. Птицы тут же набрасываются на помидорины. В моем сознании неожиданно всплывает слово «зимостойкий». Я спрашиваю себя, могу ли я называться зимостойким. Определенно нет, мне слишком многого не хватает для зимостойкости. Скорее, я лето-стойкий. При этом следует заметить, что при наличии женщины я мог бы стать (быть) более зимостойким, чем при ее отсутствии. Как знать, может, это случайно подслушанное слово «зимостойкий» побудит меня все-таки опять завязать отношения с Сюзанной. Ко мне снова возвращается ощущение глобальной странности этой жизни. С неба посыпалась мелкая морось. Я встаю под навес, под которым все еще припаркована инвалидная коляска с дамой. За это время она уже успела расправиться с сосиской. Она сидит недвижимо, устремив взгляд на дрожащий гребешок петуха. Затем она открывает свою сумку и достает оттуда полиэтиленовую накидку. Она разворачивает полиэтилен и запаковывает себя с ног до головы в прозрачный пакет. Ей, судя по всему, все равно, что с неба капает всего две капли, ради которых, быть может, не стоит принимать таких серьезных оборонительных мер. Закончив упаковку, женщина натягивает капюшон и включает моторчик. Секунда – и вот уже ее таратайка несуразным жужжащим кульком покатилась по улице. Я смотрю ей вслед до тех пор, пока она не скрывается из виду. Мне тоже пора идти домой. Нужно срочно напечатать отчеты для Хабеданка, и мне почему-то кажется, что сегодня я непременно справлюсь с этим. Я даже радуюсь тому, что скоро приду домой, – такого у меня уже давно не было. Я знаю, все дело в усталости. Если мне удается прилично подустать, как сегодня, то мне гораздо проще перестать терзать подозрениями свою собственную жизнь.