поработать.
Мое положение было ужасно. Без денег и без ничего – я могла просто пропасть. Вдобавок изуродованное лицо мне не позволяло идти на дальнейшее. Я согласилась. И пошла с ней.
Оказывается, она жила через дом от нужной мне квартиры.
И вот я стала у нее жить. Я прожила у нее больше десяти дней. И за это время мое лицо пришло в себя. Я снова стала такая же, как прежде. И я подумала, что прапорщик
Комаров вряд ли так легко отпустил бы меня, если б снова встретил.
Кроме того, за эти десять дней я узнала все подробности. Я узнала, что генерал Кутепов своими действиями навел прямо ужас на весь Симферополь. Тут еще недавно десятки повешенных висели на уличных фонарях. А что касается нужной мне квартиры, то там была какая-то целая история со стрельбой. И что там многие были арестованы и расстреляны.
Короче говоря, создавалось такое положение, что мне в
Симферополе делать было нечего. Мне надо было пробраться в Ялту. Но как это сделать – это был большой вопрос. Туда попасть было нелегко, а в моем положении просто невозможно, так как я не имела никакого положения и никакого, хотя бы даже плохонького, удостоверения личности.
Вместе с тем я чувствовала, что мне надо действовать.
Мне нужно было пробраться в Ялту и там завязать отношения. А между тем прошло уже три недели со дня моего перехода, и я ничего не сделала. Да еще вдобавок потеряла пояс с казенными деньгами. Все это меня приводило теперь в глубочайшую меланхолию. Я буквально не знала, с чего мне начать.
Был такой момент, что я даже хотела обратиться к прапорщику Комарову. Я хотела через него что-нибудь сделать. Но когда подумала о нем, то отложила эти мысли.
Мне было бы очень нелегко сойтись с этим прапорщиком.
Он меня раздражал своим показным, фальшивым благородством и пьяным бредом.
Я решила обойтись без его помощи.
26. РУКА И СЕРДЦЕ
В расхлябанном состоянии я шла однажды от вокзала к своему дому.
И вдруг неожиданно столкнулась с прапорщиком Комаровым.
Я вскрикнула от удивления. Хотела быстро уйти. Но он догнал меня и схватил за руку. Я увидела, что он был как в бреду и занюханный кокаином.
Он сказал:
– Я от одиночества опять стал сильно нюхать кокаин. А
у меня порок сердца, и мне это абсолютно нельзя… И я знаю, что только вы, сильная и здоровая женщина, можете меня вполне спасти от ужасной гибели… И если я вас потеряю, то я пропаду, потому что тут у нас сейчас не ту женщин, сколько-нибудь похожих на вас. У нас тут все сами нуждаются в поддержке… А вы такая, что когда я рядом с вами стою, и то мне делается легко и весело. Ничего подобного я не испытывал с тех пор, как мы расстались с женой… Не оставляйте меня, потому что я без вас пропаду.
У меня вертелось на языке ему сказать: «Ну и пропадай к дьяволу, мне-то что!»
Но я, конечно, этого не сказала. Я попросила у него отсрочки для решения.
Я сказала:
– Через два дня я зайду к вам и скажу, что я думаю. Но сейчас я ничего не могу сказать. У меня еще в моем сердце осталась любовь к тому человеку, которого я разыскиваю.
Но если за эти два дня я его не найду, тогда я на что-нибудь соглашусь.
Он ни за что не хотел меня отпускать. Но я на своем настояла. Я только согласилась с ним немного посидеть в кафе. Там мы ели фрукты, и он болтал мне всякую чушь насчет своей любви, которая у него зародилась ко мне.
Но он мне был так неприятен, что я еле сдерживалась не наговорить ему обидных слов.
Наконец я встала и пошла и не позволила ему сопровождать себя.
Я сказала на прощанье, что я сама зайду к нему в комендантское управление.
Но между тем прошло два дня и еще два, и я не пошла.
Я решила пробраться в Ялту без его помощи, под видом проститутки.
Я уже смастерила себе особое легкомысленное платьице и достала у одной девушки красный карандаш для губ.
Устроила себе эффектную прическу. И в таком наряде действительно стала похожа на уличную фею недурненькой наружности.
Своей хозяйке я сказала, что на несколько дней мне нужно съездить в Ялту. И та мне позволила. Она мной дорожила, потому что я все умела делать и даже стирала ей белье.
И вот я, приодевшись, верчусь перед маленьким зеркальцем и решаю проблему, как я буду вести себя в Ялте. В
это время к нам в помещение входит прапорщик Комаров.
Он, оказывается, в прошлый раз пошел за мной и выследил, где я живу. И теперь, не дождавшись моего прихода, явился.
Он был в очень расстроенном и нервном состоянии. Но он был настолько занюханный, что не разобрался в моем туалете. Он даже, сослепу, нашел, что я в таком виде похожа отчасти на английскую леди.
Он вдруг упал передо мной на колени и стал умолять меня, чтоб я ответила на его чувство.
И тут в одно мгновение я оценила общее положение. Я
подумала, что если он в таком размягченном состоянии, то я могу из него веревки вить, я могу очень много через него достигнуть.
Я только не знала – этично ли сойтись с ним для достижения нужной цели. Этот вопрос вообще меня мучил долгое время. И, главное, мне не у кого было спросить,
допустим ли такой момент: сойтись со своим врагом и через него добиться нужной цели.
Вообще-то говоря, он не был в полной мере сознательным врагом. Он был недалекий субъект. Видимо, его просто захлестнули обстоятельства, и он механически очутился в рядах белой армии.
Так или иначе, у меня в одно мгновение созрел в голове план действий. И, главное, я подумала – почему же этично пойти под видом проститутки и неэтично сойтись с ним, тем более, что я могу с ним фактически не сойтись, а просто постараюсь надуть его. И мне эта перспектива стала больше улыбаться, чем положение проститутки, которую ожидают всякие неожиданности и пьяные происшествия.
И когда прапорщик Василий Комаров снова повторил свои слова о том, что без меня он чувствует большую пустоту и что без меня он занюхается кокаином, окончательно пропадет, я сказала:
– А что же вы хотите?
Он схватил меня за плечи и от неудержимого чувства обнял меня.
Он сказал:
– Я предлагаю вам руку и сердце. И если хотите, то мы поженимся хоть завтра.
Мы с ним опять прошли в кафе и там стали есть фрукты.
Он таял от моих взглядов и поминутно целовал мои руки. И я удивлялась, как он в своем ослеплении не видит, какие загрубелые, мужицкие руки он целует.
В общем, я сразу поняла, что поступила правильно. Я
могла с ним что угодно сделать. У меня даже мелькнула мысль о том, что надо будет заняться розысками пояса. Но пока – Ялта.
Я ему сказала:
– Только я ставлю условие поехать в Ялту. А потом я хотела бы немножко освежиться и попутешествовать по
Крыму.
И он сразу согласился. Он сказал, что в Ялту он может в два счета перевестись, у него столько связей и знакомств, что это просто не вопрос. После чего мы можем поездить по всему берегу Крыма, пока он в наших руках.
Он сказал, что мы непременно послезавтра переедем в
Ялту.
У меня упало сердце, когда он назвал меня своей женой.
Мне показалось ужасным, что я согласилась на его предложение. Мне теперь показалось, что я и двух дней с ним не смогу провести.
Но игра была сделана, и отступать, мне казалось, не следовало.
27. СВАДЕБНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
По-моему, он был большой авантюрист, этот прапорщик Васька Комаров.
У него действительно кругом были большие связи и знакомства. Кроме того, он был сказочно богат. Наверное, он накрал денег со всех сторон. Для него деньги были не вопрос.
Он моментально справил мне три платья и шляпу. Подарил браслетку и часы. И объявил, что он сделает мне сказочную жизнь.
Он меня познакомил со своей обозной бражкой. Это были раненые офицеры-инвалиды. Очень большие пьяницы и, видать, себе на уме.
Двое из них были его близкие друзья.
Прапорщик Комаров торжественно меня им представил. Он сказал, что я та женщина, которая отныне заменит ему его бессердечную жену. Офицеры, соблюдая дворянские манеры, подходили к нам и, щелкая шпорами, от души нас поздравляли с новой жизнью.
Потом мы вчетвером отправились на квартиру, и там вскоре все, кроме меня, перепились. И пели песню, над которой они плакали. Там, в этой песне, были слова о том, что наступает последний момент, что близок враг со своей винтовкой и что их всех расстреляют. Там были удивительные слова:
Что-то солнышко не светит,
Над головушкой туман.
Либо пуля в сердце метит,
Либо близок коммунар…
И, напившись, эти офицеры пели эту песню не меньше десяти раз. И всякий раз навзрыд плакали. И говорили, что действительно близок конец крымской эпопеи. Что белые не удержат Крыма, хотя Перекопский перешеек сам по себе достаточно неприступен.
Я, конечно, не стала обсуждать с ними эти вопросы. Я
уложила Комарова спать. И он как мертвый заснул от вина и кокаина, который он нюхал весь день, чтоб приободриться.
Он встал на другой день зеленый и больной. И ему снова надо было заправиться кокаином, чтобы прийти в норму.
Я с удивлением на него взирала. И я отчасти даже не понимала, как крестьянский сын, по природе своей здоровый и крепкий человек, мог за короткое время дойти до такого нервного, развинченного состояния. Но вскоре он мне признался, что он, «сын полей и природы», был вдобавок сыном сельского дьякона – ужасного алкоголика и не совсем нормального человека, повесившегося в церкви.
Со мной этот сын полей был исключительно вежлив и любезен. Но он чуть ли не силой заставил меня надеть шляпку, когда мы вышли на улицу. Он сказал, что иначе нельзя. Что этого требует этикет. Мне же в шляпке было нелегко ходить. Я не имела привычки к этому и теперь страшно стеснялась, что шла как барыня.
Но он сказал, что в этом моем наряде он готов со мной пойти хоть в Академию наук, что я выгляжу хорошо, грациозно и именно так, как это вообще требуется в высшем обществе.
А это верно, я в это время страшно загорела. Мои руки сровнялись, и в них не было обычной красноты. И лицо мое было как у арапки – настолько я чудесно загорела. Так что действительно в моем новом туалете меня можно было принять за какую-нибудь там, может быть, бежавшую фон-баронессу.
И многие оборачивались на меня, когда мы с Комаровым проходили по улицам Симферополя. На мне было, помню, какое-то светленькое клетчатое дворянское платьице исключительной красоты и плюшевая шляпа с эгреткой и с разной бузиной. И хотя был октябрь, но в тех местах было удивительно тепло. Все ходили без пальто.
И мой Комаров был от меня просто без ума. Он согласен был весь день водить меня по улице, так ему нравилось, что все смотрят на меня – какая я была нарядная и хорошенькая.
Но эта великосветская жизнь не заслонила моих интересов. Я не забывала о своей цели и только об этом и думала.
И я велела Комарову поскорей устроиться в Ялте.
Через два дня мы с ним поехали туда на машине.
И у нас было столько вещей, нагруженных на две подводы, что я рассмеялась, что он так много накрал.
У него были шубы, картины, фарфоровая посуда, мебель и так далее.
Сами же мы поехали впереди на машине. И вскоре были в Ялте.
28. В ЯЛТЕ
На меня Ялта произвела исключительно сильное впечатление. Мне там понравилось голубое море, славные домики и набережная.
В те дни на море было большое волнение, и волны разбивались так, что заливали всю улицу.
Мы остановились с Комаровым в ялтинской гостинице
«Франция». Сначала он хотел, при своих средствах, остановиться в лучшей гостинице «Россия», но там стояла высшая знать, и там все было занято.
В первый же день приезда я немного подпоила моего благоверного, и он, свалившись, уснул. А я тотчас пошла по нужному адресу.
Я буквально горела, когда шла. Мне казалось, что если и тут я потерплю поражение, то мне грош цена, и, значит, я не оправдала возложенных на меня надежд.
Когда я шла по набережной, я поразилась, какая вокруг меня была толпа. Мне навстречу шли люди, о которых я позабыла и думать. Тут кипела жизнь иная, чем у нас.
Тут шли разного рода барыньки, которые раздражали меня своими кружевными зонтиками и невероятным кривлянием. Шли толстоватые потомственные помещики и генералы. Масса была офицеров, барышень и кокоток. Все гуляли по набережной, наслаждаясь чудным солнцем. И
казалось, никто и не помышлял о войне и не думал, что тут у них на пороге Красная Армия.
Я миновала базар и прошла на старую часть города. И
там я без труда нашла то, что мне было нужно.
Правда, мне там долго не доверяли и водили меня из ворот в ворота, но потом мы договорились. У некоторых товарищей слезы выступили на глазах, когда они узнали, что я к ним послана. Они меня горячо расспрашивали и всем интересовались. Я передала им на словах то, что было нужно, а что касается денег, то я рассказала, в чем тут запятая. Но я обещала этот пояс непременно найти.
Они не советовали мне рисковать головой ради этого, но я уже в душе решила, что так будет.
Они мне поведали о своем трудном положении и о
Кутепове, который разгромил весь рабочий Симферополь.
Но мы пришли к мысли, что осталось ждать недолго. Они мне сказали, что белая армия страшно нервничает и уже не надеется на успех.
Это меня поразило и обрадовало, и в своем душевном подъеме я решила сделать попытку поискать мой пояс с деньгами. Хотя эта задача казалась бесплодной и обреченной на неудачу.
С этими мыслями я вернулась к себе в гостиницу.
Мой Комаров уже проснулся и тревожно меня ожидал.
Но когда меня увидел, то позабыл обо всех своих треволнениях и так обрадовался, что снова начал одаривать меня всякими драгоценностями, которые он понемножку вытаскивал из своего саквояжа. И я, конечно, делала вид, что радуюсь этим подаркам.
Мы с ним пошли погулять по набережной. И я ему сказала, что, может быть, завтра с утра я съезжу в Симферополь к своей знакомой хозяйке. Он вызвался меня проводить, так как сам в эти дни был свободен, не получив еще назначения. Но я отказалась, и он с подозрением на меня посмотрел.
Но тут я ему пожала руку, и он, как дурак, растаял от этой моей незначительной ласки. Он начал при всех меня обнимать и даже хотел поцеловать, но я уклонилась.
Мы шли теперь по набережной. Был чудный день, уже близкий к вечеру. Мы с Комаровым шли под руку и тихо беседовали.
Вдруг я вздрогнула и побледнела. Комаров сказал: «Что с тобой? На тебе лица нет…»
Но я не могла ничего сказать. Нам навстречу шла Нина
Викторовна, и с ней рядом, подрыгивая ножками, шел
Юрий Анатольевич Бунаков. Позади них плелся генерал
Дубасов, и с ним какая-то перезрелая особа.
Я буквально не знала, куда деваться. Я заметалась и хотела свернуть в сторону, но Комаров меня удержал. В
этот миг мы поравнялись, и они своей компанией проследовали мимо нас. Они не узнали меня. Мой прапорщик
Комаров козырнул генералу, и мы пошли дальше.
Но я обернулась. В этот момент они тоже остановились у перил набережной и взглянули на море – там кувыркался дельфин.
А я посмотрела на Бунакова, – меня заинтересовало, какой он сейчас. Но он был такой же, как всегда. Только он стал немного смуглее, находясь под южным солнцем.
Я подумала об его песенке «Все на свете». И тут вдруг мои мысли странным образом ему передались. Он вдруг сказал:
Все на свете, все на свете знают –
Счастья нет,
И который раз в руках сжимают
Пистолет…
И я так засмеялась, когда он произнес эти стихи, что вышло прямо как-то неудобно с точки зрения ихних правил поведения. На меня все посмотрели, но я отвернулась. И
они опять не узнали меня.
А мой дурак Вася Комаров почувствовал вдруг сильную ревность к тому, на кого я смотрела. Он подумал, что я в одно мгновение увлеклась этим хорошеньким офицером, похожим на куклу.
Он грубо дернул меня за руку, и мы снова пошли. Но мне не гулялось больше, и мы тогда зашли в кафе-шантан
«Одеон», который находился у них в полуподвальном помещении. И там мы слушали пение шансонеток. И смотрели, как они пляшут под лозунгом «Нужда пляшет, нужда скачет, нужда песенки поет».
29. НАХОДКА
На другой день, поздно вечером, по моей инициативе мы устроили у себя дома торжественный ужин на двоих.
Мне хотелось, чтоб мой Комаров нахлестался так, чтоб завтра он подольше не встал.
Он был до крайности тщеславный, и мне ничего не стоило его раззадорить. Я попросила показать, как нужно заниматься кокаином, и он при мне вынюхал целый порошок. Потом ночью мы с ним выпили большое количество вина. Я пила мало, а он тянул, как лошадь. У него были какие-то сумасшедшие мысли. Он меня любил, но стоило ему немного выпить, как он терял себя, забывался и глядел на меня с изумлением.
В общем, мы с ним пили до утра. И под утро он свалился без чувств. А я взяла документы, оделась по-дорожному и, договорившись заранее с одним шофером, выехала в Джанкой.
По дороге ко мне несколько раз обращались патрули, но я показывала документ и говорила: «Еду к мужу». И
меня беспрекословно пропускали, – потому что на документе мужа стояла подпись «Врангель».
Шофер довез меня до Симферополя. Там я пересела на паровоз и доехала до семьдесят шестой версты. Потом пошла пешком. И там отсчитала такое количество шагов, как мне было нужно, но пояса, как ни странно, не нашла. Я
несколько раз производила счет, но безрезультатно. Это меня взбесило, потому что я была разведчица и такие вещи были непростительны.
А начинался уже вечер, и надо было поиски отложить, тем более что тут небезопасно было в смысле ареста.
Но когда я решила вернуться домой, я наткнулась в траве на мой пояс. Я задела его ногой. Я, кажется, даже закричала от радости.
Я вынула из пояса деньги (белогвардейского казначейства) и переложила их в карман. А пояс бросила.
Потом я с большим трудом добралась до Джанкоя. И
там за очень крупную сумму я наняла себе подводу – арбу.
Только через день утром подвода привезла меня в Ялту.
Я с трепетом вошла в наш номер. Прапорщик Комаров спал. Вероятно, он, ожидая меня, все время пьянствовал.
Всюду валялись бутылки и стоял полный кавардак. Я
спрятала деньги и легла спать.
Через несколько часов, после бурного объяснения мы помирились.
У Комарова все же осталось подозрение, что я замешана в каких-то политических или любовных делах.
Но мое небольшое ласковое внимание снова обезоружило его.
Однако теперь он был осторожен и старался никуда меня больше не отпускать. Так что я с трудом ухитрилась сбегать в город и передать там деньги. И после этого я вздохнула с облегчением. Наконец-то моя миссия была исполнена. Наконец-то после таких передряг я полностью выполнила задание.
В тот вечер я была так довольна, что мой Комаров удивился и снова стал меня подозревать в подпольных делах.
Меня же этот человек снова стал ужасно раздражать своей глупой пустотой и самомнением. И я снова еле могла терпеть с ним вместе находиться.
И чтоб уйти от него, надо было ждать подходящего момента.
30. ЭВАКУАЦИЯ
Между тем в Ялте становилось все более неспокойно.
Многие на улице открыто говорили, что белой армии не удержать Крыма.
Мой Комаров, пойдя однажды за назначением, вернулся бледный и расстроенный. Он сказал, что предстоит эвакуация, что некоторые учреждения должны незаметно покинуть Ялту уже сегодня.
Он не знал еще, в чем дело там, на фронте, но, кажется, там дело было близко к катастрофе.
И действительно, в Ялту вдруг прибыло несколько пароходов, и началась посадка.
Нельзя сказать, что произошла большая паника. Многие и без того были готовы к этому. Но все же в городе наступил какой-то острый, напряженный момент. Кругом были напуганные и тревожные лица. И все спешили туда и сюда.
В порту образовалась большая толпа за билетами на пароход. Но еще никто в точности не знал, что именно произошло – пал ли Перекоп или еще белые войска держатся. Только доходили слухи, что была страшная атака красных и был прорыв. Но насколько это опасно, никто не знал.
На другой день в Ялту прибыло еще несколько пароходов.
И снова в порт заспешила буржуазия и офицерство с чемоданами и саквояжами.
Ехали подводы с вещами учреждений, и шли разного сорта барыни, тяжело дыша от страха и волнения.
На молу стояла невообразимая путаница. Рассыпанное сено и мусор довершали картину суматохи и бегства.
Я с большим волнением наблюдала этот отъезд.
Я ко всякому пароходу приходила в порт и смотрела, как дворянская и купеческая Россия спешно покидала берега своей бывшей родины.
Чувство оскорбленного народа кипело во мне. Я видела расстроенные и плачущие лица. Я видела страх и смятение.
Но не жалость, а восторг был у меня на сердце. Потому что я своими глазами видела час расплаты и наблюдала, как уходила прежняя жизнь, унижавшая народ во всех его чувствах.
Это было неповторимое зрелище.
Это был исторический момент – бегство барской России, бегство притеснителей народа. Это был момент бегства – когда им дальше и бежать было некуда! И вот они садились на пароход и ехали в Турцию.
И от этого зрелища меня охватывал такой восторг, что я все время стояла с улыбкой, так что все обращали на меня внимание. Но я нарочно махала платочком и бормотала:
«До свиданья, милые друзья, до свиданья!»
Между тем на берегу происходили разные трагикомические сценки. Некоторых не пропускали на пароход с большим багажом. Те хорохорились, кричали, называли всякие светлейшие имена, но все это стоило теперь три копейки. И разные генералы и фон-бароны смиренно подчинялись правилам и, очутившись на пароходе, облегченно вздыхали.
Некоторые из них плакали, а некоторые говорили:
«Через две недели вернемся». А один генерал крикнул кому-то:
– Они все равно нас позовут. Ведь у них, кроме мужичья, людей теперь не осталось.
Я очень хотела схватиться с этим типом, но, конечно, сдержалась. Между прочим, я непременно хотела увидеть, как отъезжала моя бывшая барыня, баронесса Нина Викторовна, но почему-то этот незабываемый момент пропустила. Я увидела их только тогда, когда пароход отчалил и они стояли на палубе. Баронесса слиняла и, бледная как покойница, стояла, опираясь на генерала. Бунаков задумчиво смотрел вдаль. Я шутливо помахала им платочком. И
мне кажется, что они меня узнали. Юрочка показал на меня пальцем, и они стали разглядывать меня в бинокль.
Но пароход уже отъезжал. И я пошла в гостиницу.
Вдруг в Ялту пришли белые войска. Это был, как нам сказали, Изюмский полк, отступивший от перекопской позиции. Некоторые из солдат шли без винтовок. И все были в растерзанном виде. И тогда стало ясно, что там на фронте произошло.
Волнение достигло наивысшего напряжения. Магазины закрылись, и на набережной моментально исчезли все гуляющие.
В довершение всего прибывший Изюмский полк, не найдя в Ялте продовольствия, разбил в городе два магазина и разграбил их.
В порт прибыло еще несколько пароходов. Чувствовалось, что какая-то рука организует бегство.
31. СЕМЕЙНАЯ ДРАМА
Между тем мой прапорщик Комаров предупредил меня, что мы едем с пароходом «Феодосия». Что это, по-видимому, вообще последний пароход. И что больше откладывать отъезд нельзя.
Я спросила:
– Куда мы едем?
Он сказал:
– Мы едем в Константинополь. О будущем не беспокойся. Я подумал о нашей судьбе.
И он побренчал по своим карманам, набитым всякой всячиной.
Тут наступил момент распутать узел. Но я поняла, что не к чему устраивать «семейные сцены». И поэтому я не сказала ему, что я не еду.
Я ему сказала:
– Ты, Комаров, пройди в порт, а я сейчас приду – попрощаюсь кое с кем.
И он по дурости своей так и сделал.
А я побежала в другую сторону. Я вошла в какой-то открытый настежь и покинутый дом и села в комнате у окна. И стала глядеть на море.
Я была довольна, что я так сделала, потому что мне хотелось избежать объяснений. Это было ни к чему. Этот человек мне чужой. Он мой враг, которого я использовала как мне было нужно. И пусть он теперь уезжает, к черту, в
Константинополь без всяких со мной объяснений.
Я сидела в комнате больше получаса. Наконец я услышала два пароходных гудка. Значит, все в порядке.
Мой Комаров, пометавшись, наверно успокоился и со своими драгоценностями сейчас уедет.
Но вдруг я услышала крики. Я взглянула в окно и, к ужасу, заметила Комарова, бежавшего к моему домику, на который ему пальцем показывала какая-то женщина.
Скажу откровенно – я так растерялась от неожиданности, что минуту не могла двинуться.
Комаров вбежал в дом и остановился на пороге. Он был страшен в своем диком волнении. Он тяжело дышал.
Увидя меня, он с грубой бранью выхватил револьвер и выстрелил в меня. Но в одно мгновенье я сообразила его намерение и присела на корточки, так что пуля ударила много выше моей головы.
Он хотел стрелять еще раз, но я ему сказала:
– Вася, зачем ты в меня стреляешь?
Он сказал:
– Я в тебя, негодяйка, стреляю не как в классового врага, которого я в тебе подозреваю, а как в женщину, которая предательски меня хочет бросить.
– Ты сам негодяй! – сказала я. И вдруг, в одно мгновение я рванулась к нему и отняла у него револьвер.
И он почти без сопротивления отдал мне его.
Теперь я стояла у стены с револьвером, а он блуждающим взглядом смотрел на меня.
Но я не могла в него стрелять, потому что он был жалкий и растерянный.
– Слышишь ли ты, негодяй, – закричала я, – понимаешь ли ты своей дырявой головой – кого ты видишь перед собой?
– Боже мой! – сказал он. – Я теперь вижу, кто ты такая… И вы там, наверно, все такие же сильные и здоровые.
И вот почему наша армия проигрывает сражения.
И он вдруг опустился передо мной на колени и сказал:
– Нет, я не боюсь, что ты меня застрелишь. Я боюсь, что ты меня покинешь и что ты меня уже покинула и нет ни одного шанса вернуть тебя.
– Ты такой слабый и разложившийся, – сказала я, – что мне в тебя и стрелять досадно.
Я с сердцем бросила на пол револьвер. И он вдруг от падения выстрелил. Комаров сказал:
– Нет, я не такой слабый, как ты думаешь, но я оступился, и ты мне должна помочь.
– Нет, мой друг, – сказала я, – моя жизнь не предназначена для спасения людей. Моя жизнь принадлежит народу. И я послана исполнить дела, слишком далекие от душеспасительной деятельности. Ты можешь остаться тут, если хочешь, но я с тобой жить не буду, – это так же верно, как ты, собака, в меня стрелял сегодня.
Его вдруг рассердили эти мои слова и то, что я назвала его собакой, и он, как человек неуравновешенный, моментально перешел от тихого состояния к бешенству.
– Ты подлая большевичка! – закричал он. – Ты еще в моей власти. Я велю солдатам веревками скрутить тебя. Я
слишком с тобой миндальничаю. Я велю тебя выдрать плетьми.
И он с бешеной злобой потянулся к лежащему на полу револьверу.
Но в одно мгновение я ударила его ногой по руке, как по футбольному мячу. И он с воплем повалился на пол.
И тогда я спокойно подняла револьвер и направила его на прапорщика. Я ему сказала:
– А ну, моментально ступай в порт и уезжай к чертовой матери в Константинополь. Или я тебя сейчас сама отправлю туда, но уже небесным маршрутом.
Комаров понял, что это далеко не шутка, мои слова. Он встал и как-то по-ребячески сказал:
– Пароход же, Аннушка, ушел. Куда же я пойду?.
Я сказала:
– Ты пойди в порт и посмотри – может быть, там еще что-нибудь будет. И тогда ты поезжай с богом.
Он сказал:
– Хорошо, я пойду посмотрю. Но если ничего не будет, то я вернусь и останусь тут с тобой. А если будет, то я уеду.
Пусть за меня решит судьба.
И он как ненормальный побежал в порт, а я осталась сидеть взволнованная происшествием.
Я не знаю в точности, что именно случилось в порту.
Мне только потом сказали, что Комаров, идя по трапу на рыбачью шхуну, вдруг покачнулся и упал в воду. Причем, падая, ударился головой о камни. И его, сильно раненного, внесли на судно и увезли как будто бы в Феодосию.
Но что с ним было дальше, я так никогда и не узнала.
Возможно, что его отправили в Константинополь, если он почему-либо не умер.
Мне не было жалко этого человека, потому что он и без меня был уже потерянный и погибший. И не мое дело было восстанавливать его на путь истины.
32. ЭПИЛОГ
Мы ожидали, что Красная Армия войдет в Ялту в тот же день. Но этого не случилось. Первые красноармейцы вошли в город только через три дня.
Это был радостный и торжественный момент. Это был день торжества народа, освободившегося от рабства.
Мне, правда, омрачили этот день тем, что на меня кто-то донес, будто я жена белогвардейца, шпионка и контрразведчица. Конечно, это почти сразу было рассеяно, и все выяснилось. Но мне было неприятно, что я была на целые два часа арестована.
Меня привели в дом эмира бухарского, где происходил допрос арестованных, и там один из товарищей сгоряча наорал на меня, и он хотел даже пристрелить меня как врага. И был момент, когда я ужаснулась, что погибну от своей же пули. Но потом пришел один наш ялтинский товарищ, и все сразу разъяснилось.
И тогда все, узнав обо мне, приходили меня поздравлять, жали мне руки и с нежностью меня целовали и поздравляли с великой победой.
* * *
Что же касается моей дальнейшей жизни, то вкратце я могу вот что сказать. В том же году я вышла замуж за моего однофамильца, товарища Касьянова, с которым я познакомилась в Екатеринославе. И мы с ним очень счастливо и задушевно жили вплоть до его смерти.
Мне было очень жаль потерять этого чудного человека
– прекрасной души товарища. И я, кажется, так же сильно горевала, как и тогда, когда на фронте потеряла моего первого мужа.
Да, я действительно многих прекрасных людей потеряла в жизни за время революции. Но зато я нашла то, что каждый день составляет мое счастье и гордость.
Ах, как трудно и как оскорбительно представить себе иную жизнь, чем ту, что у нас сейчас строится. Как ужасно представить иных людей и иные, буржуазные отношения –
те, которые были у нас до революции. Как невыносимо было бы вдруг увидеть купцов, шикарных барынь, сиятельных князей, помещиков и бедный, нищий народ, угнетенный в своем достоинстве.
И меня нередко охватывает восторг, что мой народ сумел совершить великую народную революцию и сумел создать новую жизнь, которая с каждым годом будет все лучше и лучше.
И вот что я нашла вместо всех моих потерь.
А какой далекой и забытой страницей кажется сейчас прошлая жизнь. Вот, например, четыре года назад я случайно от одного знакомого, долго жившего за границей, узнала некоторые подробности о бежавшей эмигрантке баронессе Нине Викторовне. Она, оказывается, в Париже открыла «Ателье мод», сильно разбогатела и стала там чем-то вроде модной портнихи. Со своим генералом она там разошлась. И он, несмотря на дряхлость, служит метрдотелем в одном заграничном кабачке.
Юрий же Анатольевич Бунаков застрелился, когда они еще были в Югославии. Он был действительно слабый и неприспособленный к жизни, как тепличный, искусственный цветочек, неизвестно для чего выращенный в садах буржуазной жизни.
Что же касается ротмистра Глеба Цветаева, то он в
Париже долгое время служил шофером, но потом женился на одной богатой семидесятилетней американке.
Заканчивая этим свой рассказ, А. Л. Касьянова сказала:
– Канула в вечность эта барская и купеческая Россия. И
я была свидетельницей этой страницы истории. Вот почему я позволила себе рассказать о своей жизни несколько, может быть, больше, чем вы предполагали.
ПАВЕЛ ЛУКНИЦКИЙ
ПОГРАНИЧНИКИ АЛАЯ
В этой повести нет вымысла. Изменены только фамилии. Жизнь иной раз так сюжетно сплетает факты, что все дело писателя – не забыть в них даже мелочей, если они характерны. Здесь автор лишь записал все то, что случилось с ним и чему он был свидетелем.
Дорогие мои!
Вечер. Сижу в палатке, пишу при тусклом свете «летучей
мыши». Температура минус 4°С. Мой чай в пиале замерз, но
мне в свитере, в одеяле – тепло. А воздух – замечательный.
Завтра на рассвете отправляем киргиза со служебным паке-
том на заставу. Дальше пакет пойдет с почтовой оказией.
Пользуюсь случаем – пишу. Мы находимся на линии снега. Вы-
соту переношу отлично. Перевалы еще закрыты. Без вьюков, без груза можно бы попытаться пройти, но мы ведь связаны
экспедиционным имуществом. Живем пока здесь. Низко над
нами летают орлы, кругом, бродят широкорогие яки. Каждую
ночь кричат улары (дикие индюки) и голгочут косули. В чащах
арчи по ущельям есть кабаны, мы их не видали еще, но, может
быть, соберемся поохотиться. Здесь еще скверный корм, по-
этому мы отправили до первого июня нашего старшего ко-
нюха и рабочего Егора Петровича со всеми лошадьми на
пастбище, к озеру Капланкуль – назад, за четыре перехода
отсюда, а сами остались здесь вчетвером: Юдин, Бойе, Осман
и я. Осман сторожит наш лагерь, а мы работаем в окружа-
ющих горах: здесь много неисследованных хребтов – высоких и
снежных. Я веду альтиметрические наблюдения27 и занима-
юсь с Юдиным геологией. Бойе практикуется в топографиче-
ской съемке. Осман – превосходный повар, а продовольствия у
нас на полгода. Едим пловы, шурпу (суп из баранины) и кавар-
даки (варево из мяса и овощей). К нам приезжают киргизы, привозят кумыс, угощаются и зовут в гости. Превосходно
живем: тихо, сытно, дружно и весело. Загорели, окрепли, полные энергии. Читаю дневники прошлых памирских экспе-
диций, они есть у Юдина. Превосходные дневники! Забавно: стоим у самых снегов, вплотную, а воды нет, ближайший снег
не тает еще. Осман ходит на реку – километра за два отсюда.
Ходит он и в арчовый лес – за дровами.
Желаю Вам всего наилучшего. Больше почтовых оказий не
будет. Следующее письмо получите с Поста Памирского –
месяца через три. Не беспокойтесь, мы очень счастливы.
Странно вспоминать Ленинград. Каким шумным кажется он
отсюда!
Ваш.. » (моя подпись)
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ТРЕВОГА
1
Из-под одеяла – в морозный воздух палатки... Но
Юдина вызывает какой-то киргиз. Стуча зубами от холода, Юдин торопливо сует ноги в сапоги, руки – в рукава аль-
27 Альтиметр – прибор, который служит для определения высоты местности над уровнем моря.
пийской куртки. Выходит. Я еще в полусне. Полог палатки откидывается, и Юдин спокойно, тихо и удивительно неожиданно:
– Никакой паники... Гульча разгромлена басмачами...
Басмачи?
В Средней Азии это слово знает каждый. Басмачи – это активные контрреволюционеры. Это те враги советской власти, которые с оружием в руках выступали против нее.
Неожиданное известие, принесенное нам заезжим киргизом-кочевником, означало, что зарубежные империалисты затевают новую авантюру. Мы знали, что среди окрестных жителей – киргизов Алая и Памира мы найдем друзей, готовых отдать жизнь за советскую власть. В тишине долин мы слышали смелые голоса комсомольцев –
киргизской молодежи, разоблачавшей на собраниях всяческих реакционеров. Но мы знали и то, что многие муллы, баи, бывшие басмачи, готовые мстить всему живому на свете, притаились до случая в здешних горах, полны лицемерия и показного смирения. Мы знали, что они готовы примкнуть к любой авантюре, какую задумают их заграничные покровители. Мы понимали, что в слепой ненависти к советскому строю они готовы опять вооружиться вырытым из-под камней оружием, и, забрав с собой родовые семьи, сбросить овечьи шкуры, и примкнуть к той стае бандитов, что кинется на нашу территорию из-за границы, которая тянется в почти не исследованных горах и еще плохо защищена. . Кинется, чтобы грабежом возместить былые богатства, чтобы громить мирные верблюжьи караваны, надоблачные аульные кооперативы, убивать и пытать девушек-комсомолок, изучающих в школах грамоту, резать всех советских людей, которые попадутся им в руки, стремясь избавиться от свидетелей, рассчитывая, что некому будет изобличить главарей. А при первой же неудаче вразброд – через висячие ледники, сквозь ураганные ветры пустынь – бежать за границу; зная, что от населения ничего, кроме пули в затылок, уже не получишь; бежать туда, где еще можно – и то лишь за золото – найти укрывателей.
Весть о разгроме Гульчи басмачами была ошеломляющей. Однако мы еще имели время трезво обо всем поразмыслить. Мы были в опасности, но реально еще не представляли ее себе.
Мы оделись. Умылись. Велели Осману кипятить чай.
Солнце слепило долину длинными праздничными лучами.
Мы деловито обсуждали положение: Юдин, Осман и я.
Бойе спал, и мы не стали его будить. В свои девятнадцать лет еще очень неуравновешенный, он мог бы нарушить размеренный ход обсуждения действительных наших возможностей.
Первая – оставаться здесь.
Но... ничем не обеспечены мы от внезапного нападения ни ночью, ни днем. С малыми силами никто на нас нападать не станет. А если явится крупная банда, что можем сделать мы, обладая лишь двумя карманными пистолетами да одним стареньким карабином с полусотней патронов?
Что будет здесь завтра? Даже – сегодня? Даже – через час?
Вторая – укрыться на погранзаставе Суфи-Курган –
тридцать пять километров отсюда.
Это ближайшее и единственное место, где есть вооруженная сила. Застава находится между Гульчой и нами,
следовательно, басмачи – по ту ее сторону. И если даже пастух, поведавший Юдину про разгром Гульчи, солгал нам о спокойствии в Суфи-Кургане и о свободном пути туда, все же надо идти на заставу, потому что, появившись там, банда неминуемо придет и сюда. Идти на заставу –
есть риск наскочить на банду. Не идти – нет шансов на спасение здесь.
Третьей возможности нет, ибо в Алай (даже если там спокойно, даже если мы уверим себя, что там не догонят нас, даже если забудем и о том, что из Алая-то нам уже вовсе некуда будет деться) уйти мы не можем: в Алае снега непроходимы для вьюков, и нет там ни пищи, ни корма для лошадей.
2
На картах значится: «Укрепление Гульча». Но первая половина этого обозначения существует только на картах.
Укрепление исчезло вместе с царизмом. Стены, башни, брустверы, крепостные ворота Гульчи разрушены. А в казарменных зданиях внутри разрушенных стен – ныне исполком, земотдел, склад фуража, комната уполномоченного особого отдела Тихонова. Рядом – каменные постройки почты, ветпункта и больницы. Дальше – квадрат зеленой травы. Еще дальше – кишлак: одна улица, ряд слипшихся глинобитных лачуг. В них – два кооператива, пекарня, отделение милиции и гульчинские жители. Кругом тополя, кустарник, жидкий лесок. . Гульча – ярко-зеленое дно большой чаши. Долина. Края чаши – горы, снежные берега, омываемые голубым небом. Почва на склонах гор зябкая, набухшая, еще не сбросившая с себя оцепенение зимы. Летом склоны зазеленеют квадратами богарных посевов, а сейчас горы безжизненны, неприютны. Только по лощинам чернеют киргизские юрты, насквозь прокопченные дымом очагов.
Гульча – последний «город» в горах на пути из Оша к
Памиру. Город – это местное преувеличение. На деле
Гульча тридцатого года крошечный, тихий поселок. В нем насчитывалось всего полтора десятка жителей – доктор, агрономы, работники кооператива, несколько милиционеров.
Сведения о взятии Гульчи мы получили на рассвете 22 мая. Никаких подробностей мы не знали. Мы узнали их много позже, но читателю я могу рассказать все так, словно тот трагический для Гульчи день встает перед моими глазами сейчас.
Двадцать первого мая в Гульче был базарный день. На базар съехалось несколько сот окрестных киргизов. Почему же так много? Никто не знает. Почему они без скота?
Никто не задумывается. Должно быть, все покупатели.
Почему среди них столько никому не знакомых лиц? Да просто понаехали издалека. Обычно в базарные дни приезжие отгоняют своих лошадей на пастбище. А сегодня лошади привязаны к молодым, в прошлом году посаженным деревьям. Лошади объедают побеги, с корнем вырывают деревья.
— Разве можно? – нахмурившись, говорит длинный киргиз – начальник милиции.
— Можно. Тебе дело какое? – крутя жиденькую бородку, вызывающе отвечает приехавший бай.
Он спорит, он нещадно ругается. Начальник милиции подходит к другим.
— Отвяжите лошадей!
Над ним издеваются, смеются в лицо.
— Хорошо, – отвечает начальник милиции.– Я оштрафую вас.
Тогда бородатый делает знак остальным. Они бросаются скопом. Взмахи ножей, вскрик, и начальник милиции мертвый лежит на земле.
Так начался этот день.
Съехавшаяся на базар банда вскакивает на лошадей. . В
кооператив влетает орава.
— Давай спички!
За прилавком молодая киргизка, комсомолка.
— На, друг, бери. Давай две копейки!
— Э... Две копейки?
Женщина взвизгивает под ударом камчи.
— Что делаешь? Зачем бьешь?! – кидается к прилавку ее муж.
Орава убивает киргизку и ее мужа.
. .Десяток приехавших входит в комнату Тихонова, Тихонов только что проснулся. Встает, шлепает к ним босиком.
— Здравствуйте, товарищи. Что хорошего скажете?
Вместо ответа из-за спины других – пуля. Тихонов, не вскрикнув, падает на пол. .
По Гульче – вой и стрельба. Жители бегут в горы. Басмачи ловят их, расстреливают и режут. Над Гульчой занимается пламя. Местный судья бежит в горы. В кобуре –
наган, в кармане – маузер. Басмач подскакивает к судье, в упор наставляет винтовку.
— Давай оружие!
Судья срывает с плеча наган, бросает его на землю.
Басмач спрыгивает за наганом, наклоняется. Судья вынимает из кармана маузер и, влепив заряд в голову басмача, поднимает наган, вскакивает на басмаческого коня, скачет в горы. Судья остается жив. Впрочем, и басмач тоже жив.
Через месяц я видел его: рана на его голове отлично зарубцевалась.
. .Гульча горит. Трещит телефон в почтовой конторе.
Трещат двери, и телефон умолкает. Из Суфи-Кургана срывается начальник заставы Любченко с одиннадцатью пограничниками. Они мчатся к Гульче. На заставе осталось всего семь пограничников.
Вечер. Черное небо. Нет, не черное – красное, потому что Гульча горит. По небу прыгают красные отсветы. Басмачи грабят истерзанную Гульчу. Двенадцать всадников, озаренных красным светом, на карьере спускаются с перевала. Лошади взмылены и хрипят. Завтра этих лошадей нужно будет убить: они загнаны. Но сегодня в них боевая взволнованность, и седоков своих они не подведут.
Двенадцать пограничников окружают Гульчу. Своим скорострельным маузером Любченко подражает пулемету, которого у него нет. Бой. Сотни басмачей бегут из черной, горящей Гульчи. Любченко входит в поселок. Сегодня на всю ночь хватает работы: патрули, восстановление телефона, перевязка раненых. Надо собрать убитых и похоронить их. Костры басмачей горят на окружающих сопках. Доносятся крики, ругательства, вой.
Из Оша на автомобилях до перевала Чигирчик, а дальше пешком спешит небольшой отряд. Из Оша мчатся два эскадрона маневренной группы. Они будут здесь послезавтра – 23 мая, во второй половине дня.
Часть банды собирается в глухих ущельях и снова пускается в путь: спешит в Суфи-Курган, чтобы взять заставу и разгромить ее так же, как разгромлена Гульча.
Утром 22 мая в Ак-Босоге мы ничего об этом не знали, а потому и решили двинуться в Суфи-Курган.
В Памирской экспедиции Академии наук в 1928 году работал киргиз Джирон. Он бедняк и хороший человек: старый знакомый Юдина. Джирон живет в кочевке
Ак-Босога, за два километра от нас, через реку. Посылаем за ним киргиза, известившего нас о басмачах и спокойно дожидавшегося нашего решения за палаткой.
Бойе потягивается, встает – веселый, смешливый. Коротко сообщаем ему..
— Басмачи? Да ну? Вы знаете – меня не надуете. Вот здорово придумали: басмачи! Ха-ха! Ну что ж, им не поздоровится. Я восемьдесят человек перестреляю. Я же призовой стрелок! Вот так одного, вот так другого...
— Юрий Владимирович, – тихо произношу я, – серьезно вам говорю: басмачи.
— Так я вам и поверил!
Бойе моется, прыгает, шутит.
Пьем чай в большой палатке. Приезжает Зауэрман.
Приезжает Джирон. Коротко сообщают: лошадей нет, но можно достать ишаков и верблюдов. Бойе видит: мы не шутим. Сразу присмирел, молчит. Изредка почти про себя:
— Вот это номер.. Ни за что б не подумал. . Что же теперь делать?
Бойе растерян. У него, как всегда, все чувства наружу.
Он не умеет размышлять про себя.
3
Собирались мы долго. Ждали верблюдов, перебирали вещи – часть мы берем с собой, часть оставляем на хранение Джирону: укладываем, связываем во вьюки. Зауэрман уехал один, не захотел дожидаться нас, высказав убеждение, что его, живущего здесь двадцать лет, не тронет никто. Он обещал в случае опасности вернуться к нам.
Лагерь кишел понаехавшими с делом и без дела советчиками, любопытными. Привели верблюда – что нам один верблюд?
Час спустя привели второго.. Мало! Мы ждали. Мне было нечего делать, и, разостлав на траве одеяло и разлегшись на нем, я писал подробный дневник за два дня и закончил его словами:
«10 утра. Вещи сложены. Ждем верблюдов. Сами пойдем
пешком. В рюкзаках – все необходимое, на всякий случай.
Оружие вычищено и смазано, кроме берданки, у которой сло-
ман боек и к которой патронов нет...»
Юдин ходил по лагерю, объяснялся с киргизами, распоряжался. Бойе валялся на траве лицом к небу, нежась на солнце; я фотографировал лагерь, составлял опись имущества, оставляемого Джирону, – фураж, мука, котел, арканы, палатки караванщиков, ушедших на Капланкуль, мешки, железные «кошки», топор, что-то еще. Привели осла, привели еще двух верблюдов, Джирон все-таки достал нам трех маленьких – несоразмерных с нашими седлами – лошадей. Заседлывали, вьючили; в одиннадцать часов тридцать минут выступили: сначала караван, за ним мы верхами. Осман пешком. Встретили двух киргизов, спросили их: «Как там?» – и киргизы сказали: «Хорошо, спокойно». Было жаркое солнце, был полдень. Горы сияли белым великолепием снегов; мы переезжали вброд, реку, пересекали долину; трава пестрела маленькими цветами.
Мы дышали сладким полынным воздухом, поднимались на перевал высотой три тысячи метров – это был Кызыл-Белес, или по-русски Красная спина.
Три киргиза, нанявшихся к нам караванщиками, шли молча, подвернув к поясам полы халатов, уставали, влезали на вьюки верблюдов. Возможность нападения басмачей мы допускали только теоретически, потому что была внутренняя уверенность в безопасности сегодняшнего пути.
Скорей для очистки совести мы поглядывали по сторонам и были совершенно спокойны. Мы даже не торопились, да с вьюками и нельзя торопиться; мы смеялись, острили в меру отпущенных нам талантов, злословили друг над другом, подтрунивали и не обижались.
Я фотографировал и записывал показания анероида.
Юдин определял геологические особенности пород и учил нас премудростям геологии. Бойе останавливался, вычерчивал в пикетажной книжке горизонтали глазомерной топографической съемки, догонял нас и спорил с Юдиным о победе в той шахматной партии, которую сыграют они на заставе. Дорога окутывала нас пылью красноцветных конгломератов. Мы ехали, и перезванивал колокольчик верблюда, и я смотрел, как осторожно разминает верблюд подушки своих ступней, переставляя мохнатые угловатые ноги, и слушал, как лошадь покряхтывает под Юдиным,
потому что Юдин тяжел и громаден, и радовался, что мне удобно в моем оставшемся со времен гражданской войны комсоставском седле. День был тихим, и хорошо было думать, мерно и лениво покачиваясь.
4
Под перевалом – три юрты, стадо овец и киргизы. Их не было здесь раньше. Долина зелена и открыта. Мы голодны.
— Заедем?
– Заедем.
Караван уходит вперед, но мы видим его. Спешиваемся в кругу пастухов. Из предосторожности поглядываем на лошадей; оружие с нами. Впрочем, тут все спокойно.
Пастухи выносят айран (кислое молоко) и кумыс. Пьем из большой деревянной чашки. Среди киргизов важные старики – Закирбай и Суфи-бек. Юдин их знает. У Закирбая
Юдин в позапрошлом году покупал скот. Тогда не обошлось без скандала – Закирбай сжульничал, а Юдин его уличил. Впрочем, об этой мелочи Закирбай, видно, забыл; он изысканно любезен сейчас и со славословиями подносит нам кумыс – почетное угощение. Выразив благодарность, мы щедро расплачиваемся. Нам льстят и подсаживают нас на коней. Догоняем караван.
Едем. Впереди и направо – изумительное нагромождение снежных хребтов. Потянул пронзительный и холодный ветер. На ходу развязываю привьючку, надеваю брезентовую, на вате, куртку. Бойе ленится развязать привьючку, ежится в пиджаке. Дорога ведет над рекой. Устье бокового притока; медленно спускаемся зигзагами, едем по ложу реки, переправляясь то на одну ее сторону, то на другую. У Бойе оторвалось стремя, ему лень спешиваться; он подзывает Османа, который идет пешком. Осман привязывает стремя. Бойе карьером догоняет нас. Осман остался на том берегу – я возвращаюсь, подсаживаю
Османа на круп моей лошади; переезжаем реку. Высоко на зеленом склоне правого берега кочевка, юрты. Большое стадо баранов россыпью катится по склону, к реке, к нам.
Смеемся: «Атака!» К Юдину подъезжает дородный всадник, раболепно здоровается, приглашает заехать к нему в юрту, пить чай: «Большим гостем будешь!»
Мы только что пили айран – Юдин благодарит и отказывается. Позже мы узнали, что в этом было наше спасение. Ложе реки поворачивает на север, входит в отвесные берега. Направо скалистая гора. Очень высоко, в черных прорезях снежных скал, настороженно замерли тонкорогие и тонконогие козлы – киики. Холодно. На переправах –
вода лошадям по брюхо. Под копытами скрипят и ворочаются валуны, галька, щебень. Обрывы берегов все выше, это террасы конгломерата; в отвесных стенах промывины, узкие щелки. Налево по ложу реки – мелкорослые светло-зеленые кустики тала. Едем под самой стеной по правому борту ложа.
ГЛАВА ВТОРАЯ
НАПАДЕНИЕ
1
Сверху, с террасы над глубоко лежащей рекой, с высоких, отвесных конгломератовых берегов, затаившаяся банда басмачей наконец увидела поджидаемый караван. Он тихо и мирно идет по ложу реки. Впереди из-под двух качающихся ящиков торчат большие уши умного маленького ишака. За ним гуськом, мягко ступая по гальке, тянутся четыре вьючных верблюда. На вьюках громоздятся три киргиза-караванщика. Банда знает: эти караванщики ее друзья, ведь вместе они обсуждали план. За верблюдами, таким же медленным шагом, движутся всадники, один, второй, третий. . Три. Это те, ради кого здесь, по щелкам, по всей террасе, тщательно организована такая напряженная тишина. Каждый жест, каждое движение этих троих изучаются с того самого момента, как караван показался на повороте из-за горы. Вот едущий впереди маленький, бросив повод, закуривает папиросу и, оглянувшись, что-то со смехом говорит едущему за ним. Этот второй – он их начальник – большой, грузный; маленькая лошаденка тянет шею, вышагивая под ним. У обоих ремни, ремни – чего только не навешано на каждом из них! Ружей у них нет, это давно знает банда. Но где же их револьверы?.. А ну, где?..
Закирбай толкает под локоть Боабека, оба кряхтят, разглядывая. Закирбай успел вовремя, – он здорово мчался, чтобы окольной тропою обогнать караван и наладить здесь все... Э... Есть... Хоп, майли28. Третий едет, болтая длинными ногами; он вынул их из стремян и едва не цепляет землю. Ну и рост у него! У него на ремне карабин. Висит стволом вниз. Этот все отставал, останавливался, писал что-то. Теперь догнал, едет; морда лошади – в хвост коню второго. Сзади, пешком, четвертый... Это их узбек. Ничего, с ним возиться недолго.
Банда трусит: а вдруг не выйдет?
Нет. Они ничего не знают. Иначе не ехали бы так спокойно, не смеялись бы. . Но из ущелья на реку выбежала лошадь – оседланная басмаческая лошадь – пить воду. Кто ее упустил? Они ее заметили. . Первый, маленький, указывает на нее рукой, что-то пишет. Они поняли.. Э. . Пора начинать. . Скорее.. Давай!
Банда срывает тишину:
— Э-э!. – один голос.
— Оооо-э-э! – десятки голосов.
— Ууй-оо-уу-эээй-ээ!.. – две сотни.
Боабек нажимает пальцем спусковой крючок. И сразу за ним – другие.
. .Так вижу я сейчас то, что делалось вверху, на террасе.
Заметив выбежавшую на реку оседланную лошадь, я подумал, что это подозрительно. Указал на нее Юдину, сказал:
— Вот смотрите, какая-то лошадь!..
Вынул часы, блокнот, записал:
«4 часа 20 минут. Выбежала лошадь».
Не знаю, зачем записал. Юдин, кажется, понял. Он
28 Хоп, майли – ладно, хорошо.
промолчал и огляделся по сторонам. Тут я заметил голову, движущуюся над кромкой отвесной стены, и сказал:
— Посмотрите, вот здорово скачет!
Это была последняя спокойная фраза. За ней – вой, выстрел, от которого разом поспрыгивали с верблюдов караванщики и от которого закружилось сердце, и выстрелы – вразнобой и залпами, выстрелы сплошь, без конца.
Как я понимаю, все было очень недолго, и размышлять, как мы размышляем обычно, не было времени. Все измерялось долями секунд. Это сейчас можно все подробно обдумывать. Тогда – напряженно и нервно работал инстинкт. Многое уже потеряно памятью. Я помню отрывки:
...спрыгнул с лошади, расстегнул кобуру, вынул маузер и ввел патрон в ствол...
. .стоял за лошадью, опершись на седло, лицом туда, откуда стреляли. .
. .хотел выстрелить и подосадовал: пуля не долетит, и еще удивился: в кого же стрелять? (Ибо их, прятавшихся наверху, за камнями, за грядою стены, не было видно.)
. .оглянулся – Бойе передает Юдину карабин: «он испортился. . Георгий Лазаревич, он испортился»...
. .все трое (тут Османа я не видал) – мы медленно, прикрываясь лошадьми, отходим к тому берегу (к левому, противоположному). . Пули очень глупо (как кузнечики?) прыгают по камням.
. .взглянул назад: рыжая отвесная стена. Хочется бежать, но надо (почему надо?) идти медленно...
Юдин и я, прикрываемые лошадьми, ведем их в коротком поводе, а Бойе тянет свою за повод, – сам впереди, –
торопился, что ли? И еще: верблюды наши стоят спокойно и неподвижно, словно понимают, что их это не касается. А
поодаль, также спокойно и неподвижно, три караванщика,
– их тоже это не касается. Двоих из трех я никогда больше не видел.
Опять обрывки:
. .Бойе и Юдин впереди меня. Бойе сразу присел, завертелся, вскочил, корчась и прижимая к груди ладонь.
— Павел Николаевич, меня убили. . Георгий Лазаревич.. убили! – голос недоуменный и – не могу иначе выразить – как бы загнанный.
Юдин был подальше, я ближе. Я крикнул (кажется, резко):
— Бегите!., бросайте лошадь, бегите!.
Бросил лошадь сам и устремился к нему. Бойе побежал согнувшись, шатаясь. Шагов десять, и как-то сразу –
неожиданной преградой – река, но тогда я этого не заметил, я почувствовал только особую, злобную силу сталкивающего меня, сбивающего с ног течения. Бойе упал в реке, и его понесло. Я прыгнул на шаг вперед («Ну же, ну.. »), схватил Бойе под плечи – очень тяжел, обвис, вовсе безжизнен. Еле-еле (помню трудный напор воды в мои колени) выволок его на берег. . Пули – видел их – по воде хлюпали мягко и глухо... «Тащить дальше?..» Тело в руках, как мешок. Я споткнулся, упал. «Нет, не могу...» Положил его на пригорок гравия, побежал зигзагами, пригибаясь, споткнулся опять. Падая, заметил: плоского валуна коснулись одновременно моя рука и пуля. «Попало?..» Нет...
Дальше. (Юдин позже сказал мне: «Вижу, упал. . ну, думаю, второй тоже. .»)
Добежав до откоса левобережной террасы, я полез, карабкаясь, вверх по склону. Но он встал надо мной отвесом.
Я цеплялся руками и прокарабкался вверх на несколько метров. Земля осыпалась под пальцами. В обычных условиях, конечно, я не одолел бы такого обрыва. А тогда, помню, задохнулся и с горечью взглянул на остающиеся несколько метров стены. Невозможно. . У меня не хватало дыхания. Остановился. Правее, на узкой осыпи, остановились, как и я, Осман и Юдин...
Я пробирался к ним и увидел маленькую нишу, встал в нее спиною к скале, встал удобно, крикнул (хотелось пить):
— Георгий Лазаревич! Идите сюда! Тут прикрытие...
Юдин посмотрел на меня: он был бледен, поразительно бледен, – посмотрел и безнадежно махнул рукой:
— Какое это прикрытие!..
2
Стрельба прекратилась. Несколько минут выжидания.
Внизу галечное ложе, река. За нею – высокая стена берега, и по кромке то здесь, то там – мелькание голов. Под стеною
– четыре спокойных верблюда. Внизу, направо, – неподвижно, навзничь лежащий Бойе. Над нами сзади уже слышны крики: мы взяты в кольцо.
Юдин передал мне карабин.
— У меня ничего не выходит. . попробуйте починить.
Я тщетно возился с карабином: не закрывался затвор. .
— Нет, не могу... – Я вернул Юдину испорченный карабин.
В тот момент никто из нас не знал (да и не думал об этом), что будет дальше, через минуту. Впереди, над гребнем террасы, появилась белая тряпка; из щелки напротив карьером вылетел всадник, мчался вброд через реку, к нам.
Я снял с ремня кобуру, спрятал в полевую сумку. Правая рука с маузером на взводе лежала в кармане брезентовой куртки.
Всадник – я узнал нашего караванщика – осадил лошадь под нами, что-то кричит. Юдин и Осман ему отвечают. Разговор – по-киргизски. Я по-киргизски не говорю.
Басмачи предлагают нам сдать оружие.
Положение наше: нас трое, бежать некуда; прикрытия нет; отстреливаться нечем: испорченный карабин да два маленьких маузера, из которых бить можно только в упор.
Сзади – над нами, впереди – по всему гребню террасы повысовывались головы бесчисленных басмачей. Они ждут. Может быть, еще можно помочь Бойе? Говорю это
Юдину. Осман: «Нас все равно перережут». Но выбора нет.
Юдин передает всаднику бесполезный карабин. Маузеры не сдаем.
3
Потрясая над головой карабином, всадник летит назад под ликующий, звериный, отовсюду несущийся вой. Банда
– сто, полтораста, двести оголтелых всадников – карьером, наметом, хлеща друг друга нагайками, стреляя, вопя, пригибаясь к шеям коней, льется из щелок по ложу реки, по склонам – со всех сторон. Каждый – жаден, безумен и яростен. Опьянелая бешеная орда, суживая круг, пожирает пространство, отделяющее ее от добычи. Кто скорей до нее дорвется, тому больше достанется.
Навстречу, пешком, медленными шагами, по склону горы спускаются трое. Двое русских с маузерами в руках, один безоружный узбек. .
4
Нас взяли. Как вороны, они расклевали нас. Меня захлестнули рев, свист, вой, крики. . Десятки рук тянулись ко мне, обшаривали меня, разрывали все, что было на мне..
Меня мяли, рвали, раздергивали. . Бинокль, полевая сумка, маузер, анероид, компас, тетрадь дневника, бумаги, все, что висело на мне, все, что было в моих карманах, – все потонуло в мельканье халатов, рук, нагаек, лошадиных морд и копыт. . Разрывали ремни, не успевая снять их с меня. Каждый новый предмет вызывал яростные вопли и драку. Я стоял оглушенный, подавленный. Я молчал. И
вдруг я лишился кепки. Она исчезла с головы. Мне показалось это слишком, и я стал ожесточенно ругаться, показывая на свою голову. Сейчас я улыбаюсь, вспоминая, как тогда из всего, что со мной делали, возмутило меня только одно: исчезновение кепки. Почему именно это взорвало меня тогда, сейчас мне уже трудно понять. Но я ругался неистово и размахивал кулаками. И, самое удивительное, басмачи на мгновение стихли и расступились, оглядывая друг друга, и один молча показал рукою: измятая кепка спокойно лежала под копытом лошади. Я нырнул под лошадь, с силой оттолкнул ее ногу и выхватил кепку.. И
басмачи снова сомкнулись вокруг меня.
Когда меня обобрали до нитки, когда драка из-за вещей усилилась и сам я перестал быть центром внимания, я протолкался сквозь толпу. Никто меня не удерживал. Я
побежал к Бойе, склонился над ним. Он лежал навзничь.
Ботинки и пиджак были уже сняты с него, карманы выворочены наружу. Открытые и уже остекленевшие глаза его закатились, язык свернулся и словно разбух в приоткрытом рту, лицо было белым – странная зеленая бледность. Я
сжал кисть его руки: пульса не было. Я задрал рубашку на груди: вся грудь была залита клейкой кровью. Я скользил пальцами, искал рану. Подбежавший вслед за мной, так же, как и я, обобранный, Юдин пытался прощупать пульс и обнаружить признаки жизни. Сомнений, однако, не было.
— Убит! – глухо произнес Юдин.
Я не успел ничего сказать: налетевшие снова басмачи схватывают меня сзади, ставят на ноги, больно загибая мне локти назад. Я помню, что крикнул сгрудившимся вокруг басмачам, головой указывая на тело Бойе:
— Яман!. Яман29...
Один засмеялся, другой спрыгнул с лошади, повернул ее задом. Крепко держат меня и Юдина. Обматывают арканом ноги Бойе, другой конец аркана привязывают к хвосту лошади. Удар камчой – и лошадь идет вперед, волоча по камням тело Бойе. Вижу: его голова и откинутые назад руки прыгают с камня на камень. Я забыл, что он мертв, мне подумалось: «Ему больно», и самому мне вдруг до тошноты больно, я вырываюсь, бегу вслед, но у кустов меня снова схватывают, а его отвязывают от хвоста лошади и бросают здесь.
Меня вскинули на круп лошади к какому-то басмачу и, 29 Яман – плохо.
окруженного оравой всадников, карьером повезли назад, через реку, туда, где щипали кустарничек наши верблюды.
В пестроте халатов мелькнула фигура Юдина: его везли так же, как и меня.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ПЕРВЫЕ ЧАСЫ В ПЛЕНУ
1
Вся страна сплеталась из горных хребтов. Они сверкали снегами, и в расположении их была величайшая путаница.
Множество лощин и долин покоилось между ними. В
разные стороны текли реки. Всюду царило глубочайшее безмолвие, и необъятным казалось безлюдье. Даже ветер не нарушал покоя высоких пространств. Над всем этим в лучах солнца синело бестрепетное чистое небо. И только в одной точке бесновалось галдящее скопище людей. Гуща из пеших и всадников копошилась вокруг троих. И если б внезапно я перенесся отсюда в дом для буйнопомешанных, он казался бы мне тишайшим и спокойнейшим местом в мире. Спокойными здесь были только четыре верблюда, Бойе да наши распотрошенные ягтаны30 и тюки, которыми распоряжались Закирбай, Суфи-бек, мула Таш, старики.
Конечно, обо всем этом я не думал тогда...
Аркан. . За спиной мне связали руки арканом, стягивая узлы. Словно со стороны наблюдая, я рассчитывал: треснут
30 Ягтаны – вьючные ящики.
или выдержат плечевые суставы? Они выдержали, и была только острая боль. Меня протолкнули в середину гущи, к разъятым ягтанам. Здесь, такой же связанный, поддерживаемый басмачами, Юдин называл старикам каждую из вынимаемых ими вещей. Старики боялись: нет ли бомбы в ягтанах? К сожалению, бомб у нас не было. Закирбай попробовал было записывать вещи (это удивило меня), но ему помешали. Басмачи в давке терзали вещи и растаскивали их по щелкам. Меня поволокли назад. Помню:
. .Молодой басмач направляет на меня ружье. Инстинкт подсказывает: я улыбаюсь. . Улыбка – единственное мое оружие.. Басмач, кривя губы, кричит: он разъярен, и дырочка ствола покачивается перед моими глазами. Словно огненная точка ходит по моей груди – мускульное ощущение того места, куда сейчас вопьется пуля... Другой басмач отталкивает ствол, прыгает ко мне. Его прельстили пуговицы на моей брезентовой куртке. Он торопливо срывает их. Деревянные пуговицы, они ломаются под грубыми пальцами. Он все-таки их отрывает одну за другой, шарит в моих карманах – пусто. Его отталкивают двое других: им тоже надо ощупать меня. В маленьком поясном кармашке моих галифе – часы на ремешке. Восторженный крик, рывок – вижу болтающийся обрывок ремешка. Добытчики убегают, дерясь и стегая друг друга камчами.
Разве расскажешь все? Было много всякого, пока длился грабеж внизу, на ложе реки. Таскали из стороны в сторону, накидывались с ножами, свистели камчами, направляли мултуки и винтовки; самые отъявленные стремились во что бы то ни стало разделаться с нами, и каждый раз спасала только случайность. Могу сказать: нам исключительно везло в этот день. Было несколько попыток снять с меня сапоги, но каждый стремившийся завладеть ими был оттеснен жадной завистью остальных. . Сапоги. . Я все время таил надежду, что удастся бежать. А если снимут?
По острым камням, по колючкам, по снегу – как побежишь? Какой-то старик развязал мне руки. Что это – проблеск жалости? Или понадобился аркан? В расчете, что, рискуя попасть в своих, они не станут стрелять, я стремился замешаться в гуще, стоять теснее, вплотную к басмачам, и этот расчет был правилен. Почти подсознательная у меня была тактика: держаться непринужденно, улыбаться, свободно ходить. Был нервный, почти инстинктивный учет каждого своего слова, жеста, движения; это помогало созданию нужного впечатления о себе. Так успокаивают свору цепных собак. Ошибиться нельзя. Неверное движение, жест, слово – и пуля или удар ножом обеспечены. Вид страха действует на басмачей, как вид крови: они стервенеют.
Моя задача – держаться ближе к Юдину. Он понимает язык, может объясниться с ними. Он изумительно хладнокровен и не теряет требовательного тона, так, словно он дома, сила за ним, и он может приказывать. Это действует.
Когда при мне у него выхватили бумажник, он что-то властно и гневно кричал. Его могли тут же убить, но ему вернули бумажник с документами, взяв только деньги. Я
верил внутренней силе Юдина. Я старался держаться ближе к нему, но едва удавалось приблизиться – нас растаскивали. Османа я не замечал вовсе. Это понятно: он в халате ничем не выделялся из толпы. Юдину удалось уговорить Закирбая: вижу, Юдин вскарабкался на круп лошади. Юдин кричит мне:
— Подсаживайтесь к старику.. Какому-нибудь... Так вернее!
Старики кажутся спокойнее, они одни не потеряли рассудка. Но меня не берут. Отмахиваются камчами.
Увертываясь от ударов, мечусь от одного к другому. Наконец один указывает на меня молодому. Этот сдерживает коня, вынимает левую ногу из стремени. Отгибается вправо. Ставлю ногу в его стремя, хватаюсь за него, садясь на круп коня, охватываю бока басмача ладонями. И сразу –
галоп, и мы с площадки, мимо толпы, мчимся в узкую щель над обрывом. Конь скользит, спотыкается: кажется, сейчас сорвемся.. Пробрались. . Кусты. Группа горланящих.
Басмач, осадив коня, сталкивает меня. Кричит, указывая мне на ноги. Понимаю. Он хочет отнять сапоги. Жестами пытаюсь отговорить. Орет, лицо исказилось, наскакивает конем, взмахивает ножом. . другие подскочили, валят на землю, стаскивают сапоги. Басмач хватает добычу, озираясь, сует сапоги за пазуху, опрометью скачет назад. Встаю.
В тонких носках и холщовых портянках больно. Меня выгоняют из щели к толпе.
Все это длилось, быть может, час.. или два.. Разве я знаю?
В банде – смятение. Что-то случилось. Пешие ловят коней, всадники волокут остатки вещей, поспешно растекаются по щелям. Меня рванули, гонят перед собой; бегу босиком, некогда думать об острых камнях. По узкой размывине, по штопору каменного колодца, скользя, спотыкаясь, хватаясь за камни, поднимаюсь на террасу. Она зелена, травяниста, прорезана поперечными логами. Банда рассыпалась по балкам, по логам, по всем углам. Никто не кричит. Надоевший вой оборвался. Тишина. Меня держат за руки за углом скалы. Выжидательная, напряженная тишина. Что такое? Надо мной склон горы. Зеленый луг террасы обрывается над рекой. Отсюда реки не видно. С
винтовками, с мултуками басмачи залегли на краю, над обрывом террасы. Ждут. Так же они ждали и нас. И опять то же самое. Вой и стрельба. Палят вниз, я не знаю, в кого.
Снизу отвечают. Кто там? Сердце совсем расходилось.
Быть может, спасение?
Ожесточенные залпы. И разом – тишина. На миг. За ней
– удесятеренный вой. Басмачи срываются с мест, вскакивают на лошадей и потоками льются вниз. Они победили.
Там тоже все кончено. А мы остаемся здесь – с нами небольшая часть банды. Меня больше не держат. Я на краю лога. На другой стороне – группа всадников: старики.
«Штаб». Закирбай и Юдин – на одной лошади. Как мне пробраться туда? Пытаюсь объяснить: «Хочу туда... к товарищу... можно?» Не пускают. Все же незаметно спускаюсь по склону. Не удерживают. Дошел до середины спуска.
Рев и камни. . Меня забрасывают камнями. Два-три сильных удара по руке, в грудь. . Целятся в голову. Камни летят потоком. Еле-еле выбираюсь назад. Орут, угрожают!.
Басмач глядит на меня в упор. Взгляд жаден. Как намагниченный, медленно, вплотную подходит. Глядит не в глаза, ниже – в рот. . Тянет руку ко рту. Мычит. Он увидел золотой зуб. Медлит, разглядывая, и я замыкаю рот. Резко хватает меня за подбородок, вырываюсь; он – сильнее, сует грязный палец (отвратительный кислый вкус) в рот, нажимает. Вырываюсь. Меня удерживают другие, им тоже хочется получить золото. Претендентов много. Они дерутся за право вырвать мой зуб. «Яман, яман», – жестами, словами хочу объяснить, что зуб вовсе не золотой, просто «покрашен золотом». Как объяснить?
Дерутся и лезут. Подходит старик, тот, развязавший руки, отгоняет их... Зуб цел.
«Штаб» переезжает на эту сторону, чтобы отсюда по щели спуститься вниз.
Мы на дергающихся крупах, вместе наконец – Юдин, я, Осман. Банда увлекает нас вниз. Вниз, к реке, через реку, по левому борту ложа; вверх, тут глубокое ущелье бокового притока; речка Куртагата. Над устьем ее, на ровной площадке, копошащаяся орда басмачей. Что они делают там? Мы, приближаясь, видим: там маленькая, отдельная, неподвижная группа. На краю площадки, над обрывом к реке. Пленные?.. Да. Их хотят расстрелять. . Вот они встают в ряд. Мы вырвались на площадку, смешались.
Внимание басмачей от пленных отвлечено. . Это русские?.
Женщины, среди них женщины!. Защемило сердце. . Меня сбросили с лошади. В давке бесящихся, лягающихся лошадей я верчусь, увертываюсь от топчущихся копыт – не задавили бы! Из толпы рвутся выстрелы в воздух. Смотрю на русских сквозь беснование толпы. Они неподвижны. И
неподвижность в этой свалке поразительна. Словно они изваяния. Словно они из красной меди – это от мужчин.
Женщины в высоких сапогах, в синих мужских галифе, в свитерах. Разметанные волосы, красные лица – красный свет заливает их мятущиеся глаза. Слева мужчина: высокий, очень сухощавый, узкое умное лицо, небритые щеки, пестрая тюбетейка, роговые очки. . На руках он держит ребенка лет трех. Ребенок припал лицом к его плечу. Второй мужчина коренастый, плотный, широкоплечий – такими бывают дюжие сибиряки. Белый тулуп накинут на плечи. По груди, на согнутую в локте руку, набегает кровь.
Ранен в плечо. Третий – молодой парень в защитной гимнастерке, светловолосый, без шапки. Чуть позади – узбек в полосатом халате, молитвенно сложил руки. Его лица я не помню. Все семеро молчат. Ни словом перекинуться мы не можем, да и что мы сказали бы друг другу? Их окружают, ведут мимо нас, и высокий говорит женщинам: «...Главное, не надо бояться.. держитесь спокойнее.. все будет хорошо, не надо бояться.. » Их уводят по горной тропе, вверх, откуда валится красный пожар заката. Что сделают с ними?
О, теперь-то я знаю, что сделали с ними!
2
Кто были эти люди, мне стало известно значительно позже. Тот высокий, с умным лицом, что держал на руках ребенка, – это был Погребицкий, заведующий кооперативом Узбекторга на Посту Памирском, или, как в просторечье называют, Пост (из-за реки, на которой он расположен) – на Мургабе. Юдин узнал Погребицкого – он встретился с ним год назад на Памире, но остальных Юдин не знал, так же, как и я. Вся эта группа возвращалась с Мургаба.
Погребицкий жил на Памире три года. Это громадный срок. Обычно служащие на Памире живут год, самое большее – два. Климат тяжел. Четыре тысячи метров высоты над уровнем моря и отдаленность от всего мира томят людей и расшатывают их здоровье. Немногие жены едут на
Памир со своими мужьями. Большинство дожидается их возвращения в городах Средней Азии. Жена Погребицкого, молодая, красивая, очень здоровая женщина, поехала вместе с ним на Памир. Даже киргизки спускаются в нижние долины, чтобы рожать детей. На такой высоте трудны и опасны роды. Но у жены Погребицкого ребенок родился на Посту Памирском. Все обошлось превосходно, ребенок был здоровым, розовощеким, веселым. Осенью этого года кончался срок работы на Памире Погребицкого, и жена с ребенком решила уехать раньше, чтобы приготовить в Узбекистане квартиру и наладить хозяйство к возвращению мужа. Жена Погребицкого – смелая женщина
– не боялась снегов Ак-Байтала, высокогорной пустыни
Маркансу, усыпанной костями животных, перевала Кызыл-Арт через Заалайский хребет. Муж не решился пустить ее без себя, поехал провожать до Алайской долины.
Черемных – начальник особого отдела ГПУ на Посту
Памирском. Первая жена его была убита басмачами. Он женился вторично. Срок его пребывания на Памире кончался летом этого года. Вторая жена его, как и жена Погребицкого, решила уехать раньше. Сам Черемных не мог покинуть Поста, он поручил жену Погребицкому.
Ростов – ташкентский студент, отбывающий практику на Памире, – тот парень в защитной гимнастерке. Он и его жена торопились вернуться с Памира.
Рабочий, золотоискатель, исходивший весь Памир, излазивший все его трущобы, – тот дюжий, в белом тулупе.
Не одну тысячу километров исходил он пешком, там, где только ветер, и свист, и безлюдье. Пора наконец возвращаться с Памира, он заскучал по черноземной России.
Мамаджан – узбек-караванщик, опытный лошадник и верблюжатник, вся жизнь его прошла на караванных путях.
Таджик – второй караванщик. Его расчеты просты: заработать немного денег, купить для своей семьи подарки и вернуться к себе домой.
Все соединились, чтобы вместе преодолеть памирские снега. Труден был путь до Алая, но верхами, без вьюков, налегке, ехали быстро. В Алае Погребицкий хотел повернуть обратно – ведь главные трудности пройдены, дальше жене его почти не грозят опасности. Но в Алае к ним подъехал киргиз и сказал, что понаслышке где-то здесь орудуют басмачи. Погребицкий решил проводить жену до
Суфи-Кургана. Погребицкий опытный человек в борьбе с басмачами. Встречается с ними не в первый раз. У Погребицкого две ручные гранаты, винчестер, двести пятьдесят патронов к нему и наган. Остальные тоже неплохо вооружены.
Мургабцы не доехали до Суфи-Кургана двенадцати километров, только двенадцати. Попали в засаду. Отстреливались. Были обезоружены. Золотоискатель пытался бежать, его ранили и мгновенно схватили. Не попался только таджик. Он шел пешком, сильно отстал, услышав стрельбу, бежал. После многих бед и лишений, много дней спустя ему удалось вернуться на Пост Памирский.
Все это теперь знает читатель. Мы тогда знали только то, что мы видели.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
БАСМАЧЕСКИЙ ЛАГЕРЬ
1
Ночью мы сидели в юрте, в кругу тридцати басмачей; по их каменным лицам прыгали отблески красного, жаркого пламени. Мы тянули руки и ноги к костру, чтобы красный жар вытеснил из нас тот леденящий холод, от которого мы содрогались. Шел пар от нашей мокрой и рваной одежды. С отвращением отворачивались от еды и питья, поглощаемых басмачами, хоть и не имели ни маковой росинки во рту с утра. И руками, на которых запеклась кровь Бойе, смешавшаяся с глиной и конским потом, я отстранял чай, предложенный мне тайно сочувствовавшей нам киргизкой, забитой женой курбаши Тюряхана. Смотрели на деловитую дележку имущества, вынимаемого из наших ягтанов, и угрюмо молчали, когда ценнейший хрупкий альтиметр басмачи перешвыривали один другому, и нюхали его, и прикладывали к ушам: не тикает ли?
Условливались не говорить ни слова друг другу, чтобы басмачи не заподозрили нас в сговоре о бегстве. Беспокоились о судьбе Османа, который исчез на пути сюда и о котором басмач сказал: «Узбека увез к себе Суфи-бек. Узбеку хорошо». Слушали завывания ветра, когда вокруг нас вперевалку залегли спать басмачи, и передумывали прошедший день, показавшийся длиннее целого года. И, помню, не удержались от печальной улыбки, когда Юдин положил мокрые свои сапоги под голову – «чтоб не украли». Лежали, тесно прижимаясь друг к другу, чтобы усмирить холодную дрожь хоть своим собственным теплом, когда погас костер и ледяной ветер, поддувавший сквозь рваную боковую кошму31, пронизывал нас до костей. Спали, не заботясь о том, прирежут нас спящих или отложат резню до утра. Проснулись от грубых толчков и запомнили черное небо и великолепные звезды, стоявшие над отверстием в своде юрты. И не верили сами себе, что на час или два сон увел нас от всей этой почти фантастической обстановки. Слушали, как трещала ветвями арчи киргизка, вновь раскладывая костер. Снаружи храпели лошади, и до нас доносились понимаемые Юдиным крики спорящих:
— Куда их еще таскать? Надо тут, сейчас кончать с ними, зачем откладывать это дело?
. .И снова ехали на острых, больно поддающих крупах басмаческих лошадей, держась за спину сидящего в седле врага. Ехали из темной предутренней мглы в розовое утро, в солнечный тихий день по узкому, как труба, ущелью, по чуть заметной скалистой тропе, над лепечущим ручьем...
Над нами громоздились черные скалы, заваленные глыбами снега, всей весенней сочностью дышала в лощинах трава; цеплялись за нас, словно предупреждая о чем-то, темно-зеленые лапы арчи. Голод и жажда, неукротимые, мучили нас.
2
. .Дальше некуда. Врезались в самый Алайский хребет.
Высоко, почти прямо над нами – снега. Они тают, и вода
31 Кошма – войлок.
бежит вниз множеством тоненьких струй. Они соединяются в ручейки, несутся по скалам вниз, распыляются в воздухе тонкими водопадами. Отсюда видно, где родился тот ручей, над которым мы ехали. Расширившись, он бежит мимо нас, несет с собой мелкие камешки, скрывается за поворотом. Там, ниже, так, как десятки других ручьев, он вольется в мутную реку Гульчинку, вдоль которой вчера мы двигались караваном. Помутнев от размытой глины, он сольет свои воды с ней. И эти воды помчатся вниз в широком течении Гульчинки. Будут ворочать острые камни, окатывать их, полировать, чтобы стали они круглыми валунами; еще на несколько миллиметров углубят дно долины, помогая тем водам, которые за тысячи лет углубили долину на сотни метров, прорезали в ней крутостенные глухие ущелья.. Шутя и плещась, промчатся мимо заставы
Суфи-Курган, мимо Гульчи, до Ферганской долины. Здесь, нагретые солнцем, успокоенные, разойдутся арыками по хлопковым полям, по садам абрикосов, дадут им веселую жизнь... Опять соединятся с другими водами, текущими с гор так же, как и они, и все вместе ринутся в многоводную, великую Сырдарью, которая понесет их сквозь пески и барханы пустынь до самого Аральского моря, где забудут они о своем рожденье в горах, о снегах и отвесных скалах, о своем родстве со всеми среднеазиатскими реками, составляющими Сырдарью и Амударью и бесследно исчезающими в знойных азиатских пустынях. .
У ручья, который сейчас струится над нами, распыляясь в тонкие водопады, – долгая жизнь и долгий путь. А наша жизнь и наш путь – не здесь ли теперь окончатся?.
Налево от нас – очень крутой, высокий травянистый склон. Направо – причудливые башни и колодцы конгломератов, когда-то размытых все теми же горными водами.
А здесь, на дне каменной пробирки, – арчовый лес, травяная лужайка, перерезанная ручьем. Отсюда не убежишь...
На лужайке – скрытая от всех человеческих взоров кочевка курбаши Закирбая: шесть юрт. По зеленому склону и в арче пасется мирный, хоть и басмаческий, скот: яки, бараны. А здесь – женщины, дети, – у курбаши большая родовая семья. Все повылезали из юрт поглазеть на пленных.
Нас вводят в юрту. Поднимает голову, в упор глядит на нас из глубины юрты старик Зауэрман. Впрочем, мы не удивлены.
— Вы здесь?
Моргает красными глазами, удрученно здоровается:
— И вас?
— Да, вот видите.
— А где ваш третий?
— Убит.
— A-а.. убит. . Мерзавцы!. Ну и нам скоро туда же дорога. . на этот раз живым не уйду! – старик умолкает, понурив голову.
3
Тахтарбай – родной брат курбаши Закирбая. Юрта
Тахтарбая богата: одеяла, сложенные по стенкам, сундучки в подвесках, витых из шерсти, узбекская камышовая циновка, как ширма, по хорде отрезающая женскую половину юрты. Как всегда – посередине очаг с треногами, казанами,
кумганами32, а вокруг очага – грязные кошмы и бараньи шкуры – подстилка, на которой полулежим мы. В юрту набились басмачи; жена Тахтарбая хозяйничает за циновкой. В ушах – монотонный гул непонятных мне разговоров.
Я гляжу на корчащуюся в огне смолистую арчовую ветвь, на подернутый пеплом айран в деревянной чашке, на едкий дым, рвущийся в кружок голубого неба над моей головой. Еще не хочется верить, что мы в плену. Но не верить нельзя... Удивительно, что мы еще живы.
Мы условились не разговаривать. Юдин и Зауэрман знают киргизский язык. Прислушиваются. Каждый изгиб настроения басмачей им понятен. А я – как глухонемой.
Ловлю только лаконические фразы Юдина, произносимые украдкой, шепотом, без подробностей, – те отрывочные слова, которыми он уведомляет меня о важнейших поворотных пунктах событий.
А у басмачей такая манера: самый пустяк, самую незначительную мысль передавать друг другу таинственным шепотом, отойдя в сторону, присев на корточки и почти соприкасаясь лбами. Может, и ничего плохого нет в том, о чем они сейчас шепчутся, а впечатление отвратительное.
Время тянется. .
4
Юдин осмелился зайти в одну из юрт. Юрта была бедна и грязна. Ее кошма изветшала, деревянный остов ее коряв и задымлен. Вместо одеял постелены сшитые рваные шкуры.
32 Кумган – кувшин.
Больной барашек лежал в юрте. Он был завернут в тряпки, и его выхаживали, как человека. В куче детей прыгал козленок – дети играли с ним. Хозяин приветливо встретил
Юдина, усадил его на почетное место, угощал айраном и мясом и сказал, что мясо редко бывает в его юрте, потому что он беден, – у него только два барана и одна большая коза, а детей у него – видишь, сколько!.. Хозяин жаловался на судьбу и на Закирбая, хозяин говорил, что басмачом он вовсе не хочет быть, но Закирбай его кормит, и что же делать ему, когда Закирбай велит? «Я не пошел в банду, потому что не хочу убивать и грабить. Награбленное Закирбай все равно возьмет себе, а у меня было два барана и опять будет два барана». И еще жаловался Юдину бедняк, говорил, что придут кзыл-аскеры33, конечно, придут, и что тогда будет? Закирбай побежит в Китай и велит всем бежать, а как бежать? Хорошо Закирбаю – потеряет много скота, много имущества, а все равно богатым останется, ему можно терять. . А он, бедняк, что потеряет? Двух баранов, юрту.. Не на чем ему увезти юрту – лошади нет, яка нет. Тогда что делать? Помирать с голоду надо?. Да?. А
остаться здесь он не может. . Закирбая боится, кзыл-аскеров боится..
Юдин говорил с бедняком. . И надеялся Юдин, что бедняк поможет нам бежать. Но бедняк замахал руками.
Нет, «мэнэ уим чекада», что примерно значит по-русски –
«моя хата с краю». Сам он ничего худого нам делать не будет, но и помогать тоже не будет. . Как можно нам помогать? Закирбай убьет его, если узнает.
33 Кзыл-аскеры – красные солдаты.
— И куда убежишь? Разве можно скрыться отсюда?.
Нет, друг, не сердись, иди в юрту Тахтарбая, сиди, жди.
Убьет тебя Закирбай, не убьет, – разве тут можно что-нибудь изменить? Его воля. Я боюсь Закирбая, иди, я не слышал, я ничего не знаю...
Юдин распрощался с забитым и подневольным киргизом и рассказал мне о нем, когда я вернулся в юрту, убедившись в невозможности бегства.
...И все-таки – если даже можно выйти из юрты – у нас сейчас относительная свобода. Она продлится до возвращения главарей. Они могут вернуться в любую минуту.
5
До последней минуты звала на помощь захваченная басмачами Гульча. Уже трещали двери почтово-телеграфной конторы, а бледный почтарь все еще взывал в телефонную трубку. Пуля пробила мембрану, и связь с Гульчой оборвалась.
Как ветер, с одиннадцатью пограничниками помчался на выручку начальник заставы Суфи-Курган Любченко. На заставе остались его жена и ребенок. На заставе остались шесть бойцов-пограничников во главе с помначзаставы –
узбеком Касимовым.
В одиннадцать часов утра 23 мая семьсот басмачей осадили заставу, рассыпавшись по склонам окружающих гор. На заставе не было пулемета. Басмачи перерезали телефонную связь и отвели арык, питавший заставу водой.
Четверых пограничников Касимов послал на ближайшую вершину – ту, от обладания которой зависела участь заставы. Дело было бы кончено, если бы эта вершина была сдана. Один пограничник защищал конюшню. Касимов с последним – шестым пограничником отстаивал постройки заставы и кооператив. Жена Любченко взяла винтовку и тоже стреляла. Басмачи кричали:
— Сдавайся, Касимов, все равно нарежем полос для собак из твоей проклятой груди.
И Касимов крикнул в ответ:
— Сдавайтесь сами! Чекисты не сдаются! Они – побеждают!..
Шесть пограничников под начальством Касимова отстреливались до ночи. Семь мужчин и одна женщина отстреливались от семисот. .
В этот день мы томились в юрте Тахтарбая, родного брата курбаши Закирбая. Сам Закирбай был в числе осаждавших заставу.
6
Вечер. В юрте сгущаются сумерки. Монотонно сипит на очаге кумган да лениво похрустывает ветвями огонь.
Вокруг одно и то же: тишина. А у нас – ожиданье. И все это сразу лопнуло, рассыпалось по кочевке шумом, ржаньем, топотом, суетой. В кочевку примчалась орава всадников.
Тяжелое дыхание, потный халат, грузная туша – ввалился в юрту Тахтарбай, сел у огня.
Держа на руках грудного ребенка, жена Тахтарбая сидела у котла на корточках, помешивая громадной, как ковш, деревянной ложкой кипящую шурпу.
— Уедешь, и нет тебя, а я беспокоюсь...
Разразившись тяжелой бранью, Тахтарбай выхватил из котла громадную ложку с кипящим супом, привстал, потянулся, ударил. . Рука женщины залилась кровью, ошпаренный ребенок пронзительно завизжал, жена Тахтарбая, не смея отскочить, только пригнулась, прикрывая собою ребенка и беззвучно обливая его слезами. Тахтарбай ударил ее еще два раза и сел на место.
Я увидел лицо древнего варвара с бешеными, не знающими пощады глазами...
В полном молчании Тахтарбай алчно пожирал суп.
Отвалившись, рыгнув, обгладив руками бороду, он кольнул Юдина злыми свиными глазками.
— Суфи-Курган взят.
Юдин, понимая, что это значит для нас, молчал.
Отдышавшись, Тахтарбай поднялся, кряхтя, упираясь руками в землю, и вышел из юрты.
Юдин встал, томительно потянулся, заложив на затылок ладони, и, не глядя на нас, вышел вслед. Из-за войлока юрты донеслись голоса.
Тахтарбай вернулся один, опустился рядом с Зауэрманом, что-то долго шептал ему на ухо. Потом оба легли на животы, ногами ко мне, продолжая шептаться. Мирно, может быть, дружественно? Замолчали. По движению локтя Зауэрмана я понял: он пишет. Что? Почему такая скрытность? Какие могут быть тайные переговоры у них?
Привстали. Тахтарбай похлопал по плечу Зауэрмана, опять вышел из юрты.
Я вопросительно взглянул в глаза Зауэрману. Я не решился прямо спросить его, что все это значит. Зауэрман отвел глаза в сторону, промолчал, лег спиною ко мне. Подозрение мое становилось уверенностью. Что мог я подумать? Они решили отпустить старика Зауэрмана – его одного. Потому и молчит Зауэрман, не решаясь сказать мне правду..
Входит Юдин со сжатыми плотно губами, с окаменевшим, тяжелым лицом. Садится рядом со мной. Не могу удержаться:
— Ну что?
— Кончено наше дело...
Я молчу. Потом спрашиваю:
— Что именно? Резать?.. Или иначе?
— Да уж. . – мрачным смешком заменяет Юдин ответ.
В юрту ввалились басмачи – старики, молодежь, расселись по кругу, загомонили, затараторили. Один втащил чан с кровавым, изрезанным на большие куски мясом. Взял топор и тут же, у моих ног, дробит кости. Мясо хлюпает и обрызгивает меня кровью. Я гляжу на топор, на кровавое мясо, на невозмутимое лицо басмача и не могу избавиться от возникающих сопоставлений.
«Что же они еще тянут?..»
Юдин наклоняется ко мне, шепчет:
— Ну как, Павел Николаевич. . Поедете второй раз на
Памир?
Второй раз?.. Вопрос так нелеп, что я не могу удержать улыбки.
— Отчего ж? Поеду.. если выберемся.. А не выберемся, то ехать некому будет!
Я мысленно десять раз повторяю вопрос. Мне неловко перед собой, оттого что мне очень смешно. Придумал, что спросить! Такая нелепость!.
Варится мясо. Все то же. Сидят, тараторят, не обращая внимания на нас.
Едят мясо – черпают его из темной гущи котла. В руках деревянные (ручки приделаны сбоку) ладьевидные ложки.
Разрывают мясо руками. . Протягивают нам по куску. «Вот, значит, как у них бывает. . Сначала кормят!. » Разрываю мясо руками, ем и удивляюсь будничности происходящего и тому, что вот могу есть. Мясо без всяких приправ, даже без соли, но ем с появившимся наперекор всему аппетитом.
Потом озираюсь: «Ну что же?.. Сейчас, что ли?..»
Скорчив защитные, всем видные улыбки, мы с Юдиным перешепнулись:
— В последний момент – побежим...
— Вниз?
— Да...
Тахтарбай говорит Зауэрману: – Идем.
Молча встает старик, молча пробирается к выходу. Я
обращаюсь к Зауэрману:
— На всякий случай. . Мой адрес: Ленинград, Садовая, восемь. .
— Хорошо. – Зауэрман уходит за полог, в ночь...
Время словно остановилось. . Как далеко мы от наших родных! Не раньше чем через месяц узнают они обо всем. .
Басмачи постепенно расходятся. В юрте осталось человек десять. Пламя очага, умирая, краснеет. В дыму, наверху, – звезды. Жена Тахтарбая перебирает шкуры и одеяла.
Юрта готовится ко сну. На грязные лохмотья ложимся и мы
– рядком, чтобы было теплее. . Вплотную к нам располагаются басмачи. Один привалился к моей спине, горячо дышит в затылок, и меня мутит от дурного запаха. Тахтарбай ложится поперек – впритык к нашим головам. Мы –
в каре смрадных тел. Нас едят вши... «Значит – ночью?.. А!
Все равно... Лучше спать!..»
Мы засыпаем крепко и безмятежно.
7
Ночь и густая тьма. Ночь и движение в кишащей телами юрте. Ночь и басмаческий крик: «Э-ээ... о-эээ». Ночь, и кто-то яростно дернул меня за шею.
Мы разом проснулись: Юдин и я. Разом ошалело вскочили... Холод и тьма. Кто-то чиркает спичками; учащается говор, и в блеске коротких спичечных молний – лица надевающих ичиги и мохнатые шапки басмачей. А. . Закирбай!.. Он не смотрит на нас... Приехал!
Нас выводят.
«Вот оно... Гады, почему ночью?..» И до боли захотелось увидеть солнце.. еще хоть раз – солнце!.
Нас выводят. Сейчас – скачок в сторону, в ночь... Живо работает воображение: крики, суматоха, выстрелы, а мы –
от куста к кусту, задыхаясь, перебежкой, бегом... Кулаки налились свинцом, тяжелы. . Хватит, чтоб раздробить лицо того первого, кто обнаружит меня. Но нельзя ошибиться, надо выбрать именно ту, все решающую секунду.. Ни раньше, ни позже... Ночь... Холод... Ледяной холод травы пробирается по телу все выше. Нас ведут. .
ГЛАВА ПЯТАЯ
БАНДА УХОДИТ В КАШГАРИЮ
1
Что же произошло?
Такова уж басмаческая натура. Нет никого наглее, алчней и кровожадней басмача, когда он не сомневается в своей удаче, когда его фантазия торжествует; и никого нет трусливее, растеряннее басмача при первой же его мысли о неудаче. В трусости тонет даже его всегдашняя изощренная хитрость, и тогда он бежит, бежит без оглядки, хотя бы опасность была за сто километров от него.
Опрометью, задыхаясь, прискакал Закирбай в кочевку с вестью о появлении кзыл-аскеров. Бежать, бежать скорей!..
Через Алайский хребет, сквозь снега, в Кашгарию!
Когда нас вывели из юрты, когда мы увидели Закирбая, мы не сомневались, что нас выводят кончать. Но нас ввели в другую юрту и сначала ничего нам не объявили. Потом подбежал испуганный Умраллы, и, забрызгивая нас слюной, наспех объяснил происходящее, и тут же припал к нам с жалкими просьбами защитить его, когда явятся кзыл-аскеры. Еще не веря своим ушам, мы обещали ему защиту. И тут присел на корточки Закирбай и, хлопая нас по плечу, льстиво заглядывая в глаза Юдину, торопливо забормотал. Он друг наш, он прекраснейший человек, он нас вывез из банды тогда, и вот мы живы еще и сейчас. Это он сделал так, он наш спаситель.
— Дай мне бумажку, чтоб я мог показать ее кзыл-аскерам. Напиши, что я спас тебя и твоих товарищей.
Ведь я же спас!
И Юдин вполне резонно ответил:
— Зачем же бумажка? Если ты действительно хочешь спасти нас, если мы останемся живы и придут кзыл-аскеры, мы скажем им, что живы благодаря тебе.
Тогда растерянным, испуганным голосом Закирбай возразил Юдину:
— А я не знаю, останетесь ли вы живы? Нет, ты лучше сейчас дай мне бумажку.
И Юдин уже требовательным тоном сказал:
— Ты спаси нас, ты сам передай нас кзыл-аскерам, и мы обещаем тебе, что они с тобой не сделают ничего... А что я буду писать бумажки?
Идем в густой арче, продираемся сквозь кусты. Идущий впереди басмач останавливает меня, развьючивает своего яка, потом – моего. Слева – обрыв. Басмач сбрасывает под обрыв вьюки, сам лезет за ними: там яма, прикрытая ветвями арчи, хворостом. В эту яму летят вьюки и с остальных яков.
С порожними яками возвращаемся вниз. Здесь догорают костры. Уже почти рассвело. Басмачи растаскивают барахло, закидывают его в кусты, прячут под камни, куда придется. Котлы, ленчики34 лишних седел, ведра, ребра юрт, посуда.. Торопятся: некогда спрятать получше. А
всего не поднять на оставшихся яках и лошадях. Люди тянутся, тянутся вверх верхом и пешком. Это уже пришедшие с той кочевки, где мы провели первую ночь, – вся родня Закирбая и Суфи-бека.
34 Ленчик – деревянная или металлическая основа седла.
А когда все ушли, мы оказались одни и поняли, что нас не уводят с собой. Было непонятно, почему не уводят. С
нами остались немногие: Закирбай, Тахтарбай, Умраллы, еще пять-шесть басмачей. На маленькой лужайке, как воспоминание об ушедшей кочевке, – зола костров, круги примятой исчезнувшими юртами травы, навоз и овечий помет да обрывки тряпок.
Мы остались одни и не знали, что лучше: попытаться бежать или довериться Закирбаю?
Трусливый и расчетливый Закирбай мог действительно прийти к решению передать нас невредимыми красноармейцам и тем обеспечить себе прощение. Если так, бежать нам не следует. Закирбай немедленно разделался бы с нами. А на удачу рассчитывать не приходится. Зауэрман еле ходит, а бросить его мы не можем, конечно. Внизу –
цепочка сторожевых всадников. По первому зову Закирбая басмачи кинутся за нами и пошлют нам вдогонку пули..
Конечно, сейчас нам бежать нельзя. Но надежны ли обещания Закирбая? И не захотят ли другие басмачи, уходя от красноармейцев, прикончить нас?
Вокруг – беспредельная тишина, в которой тают весеннее чириканье птиц, звонкий шелест прозрачного недремлющего ручья, жужжание крупных полевых мух. Вокруг – нежная зелень подснежных альпийских трав, вершины, утонувшие в небе зубцами, пиками, башнями: нагроможденные над нами скаты, блещущие гранями снега...
И солнце – еще скрытое за ближайшей стеной, но уже бросившее в мир лучи, как опаловые лепестки невиданных цветов. А внизу, по лощине, куда мы смотрим так напряженно, видна панорама хребтов. Вот первые – округлые,
низкие, они пестры расцветкою тени – красные, зеленые, фиолетовые. А дальше над ними нежнейшие розовые снега: это дальний Кичик-Алайский хребет.
Мы притаились, каждый за кустом. Мы ждем появления красноармейцев. Мы глядим вниз. Вот вдоль ручья –
тропка по узкой лощине, она входит в кусты, вот дальше, ниже – выбирается, извиваясь, на рыжий холм и исчезает за поворотом. Оттуда появятся всадники. Если красноармейцы, значит, мы спасены. Если не они, значит – смерть.
Расчет у нас прост. Банда, главное ядро банды, побежит от приближающегося отряда. Большую дорогу банда не выберет – слишком легко было бы ее настичь. . Значит, пойдет по неизвестным ущельям, вот по этому, где сейчас мы.
Пусть даже по пятам банды мчится отряд, пусть в получасе дистанции, но, ворвавшись сюда и обнаружив нас, банда неминуемо нас искрошит.
Мы переползаем от куста к кусту. Мы делимся кусками лепешки, которую успели стянуть в юрте. Бежать нам кажется сейчас самым простым и легким. Трудно оставаться в неподвижности. Но Юдин все-таки уверен, что нужно еще выжидать. И мы остаемся на месте.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ГДЕ ЖЕ КРАСНОАРМЕЙСКИЙ ОТРЯД
1
Шесть пограничников под начальством узбека Касимова отстреливались до ночи. Семь мужчин и одна женщина отстояли заставу. Ночью прибыло подкрепление:
пятьдесят сабель при двух пулеметах. Только три пулеметных диска понадобилось, чтобы басмачи разбежались.
В этот день мы томились в юрте Тахтарбая. Тахтарбай соврал и нам, и своим, что Суфи-Курган взят. А Закирбай прямо от заставы ночью примчался в свою кочевку, поднял панику, погнал родичей в Кашгарию.
Все это узнали мы позже. Позже узнали и о том, что прибывший на заставу отряд в погоню за басмачами не выходил, были на то причины. А мы в кустах арчи напрасно ждали его появления.
2
Фанатик? Нет. Сорвиголова? Тоже нет. В бабьем, курдючном лице Закирбая запечатлены алчность, хитрость, коварство и лицемерие торгаша.
Во время нападения на нас Закирбай не возил оружия сам – свою винтовку он передавал молодежи. Ни одного приказания он не бросил в толпу, ни одного сигнала не подал: он командовал исподтишка, через других, через тех, кто не умеет рассчитывать. Он подзуживал самых фанатичных, легко возбудимых. Все видели: он даже в грабеже пытался соблюсти порядок, зная, конечно, что озверелую, им же спровоцированную молодежь уже ничто удержать не может. Он сразу взял Юдина на круп своей лошади, чтобы заложник был у него, а не у кого-либо другого. Все это – ради неясного будущего, на всякий случай.. Чтобы при неудаче иметь оправданий больше, чем кто-либо другой из банды.
Он держал нас в своей кочевке, но в юрте брата, и через брата послал приказание зарезать нас, когда рассчитывал, что Суфи-Курган будет взят. Ложную, для разжигания басмаческого пыла, весть о взятии заставы он распространил устами своего брата.. чтобы при случае гнев сородичей обрушился не на него.
Он первый струсил до пяток, когда затрещали пулеметы с заставы, первый погнал свою кочевку в Кашгарию и –
возбудитель, организатор и главарь банды – первый изменил банде, тайно от всех решив сыграть на нашем спасении. Какая безмерная трусость мутнила его глаза, когда он, виляя перед нами и перед своими, не зная еще, что ему выгоднее: спасти нас или прикончить, давал обещания приехавшему куртагатинцу и тут же обзывал его «дурным басмачом», желая показать, что сам он – душою чист и вовсе даже не басмач!
Закирбай опять просит бумажку; кзыл-аскеры придут, будут убивать, а он нас спас, он «хороший человек», надо бумажку. Мы переглядываемся, смеемся. А! Дадим, а то он еще напакостит! Из-за пазухи Закирбая услужливо выползли карандаш и измятый листок. Юдин разминает его.
На одной стороне – настуканные пишущей машинкой лиловые строчки. . Юдин передергивается, но молчит. Этот клочок из единственного экземпляра его отчета по экспедиции прошлого года. Закирбай подставляет спину, но карандаш все-таки продавливает бумагу.
«Свидетельствуем, что Закирбай вывез нас из банды, напавшей на экспедицию 22 мая и убившей топографа
Бойе, держал нас у себя и передал на поруки Джирону из
Ак-Босоги.
Записка составлена в момент отправления с Джиро-
ном в Ак-Босогу, от места кочевки Закирбая. .»
Юдин размышляет.
— Павел Николаевич, какое сегодня число? Двадцать пятое?
Я соображаю, перебираю в уме ночи и дни.
— Нет, по-моему... двадцать четвертое.. (Я не очень уверен в моих расчетах.)
— Да нет же.. вы путаете.. двадцать пятое... Начинаем вместе высчитывать. Выходит – двадцать четвертое.
Только третий день, а мы уже путаем даты!. Юдин дописывает.
«24 мая 1930 года. Начальник Памирской геологической
партии Г. Юдин.
Сотрудник Памирской геологической партии.. »
Подписываюсь. За мной выводит фамилию Зауэрман.
Закирбай поспешно, словно опасаясь, что мы передумаем, прячет записку за пазуху.
. .А если только по этой записке узнают о нашей судьбе? Мы ехали снова. Подо мной ходили ребра и острый хребет неоседланной лошаденки. Мускулы моих ног одеревенели, и я, сжимая бока лошади, вовсе не ощущал боли.
Мы доехали до спуска в реку Гульчинку. До места нападения на нас оставалось полтора километра.
— Стой! – сказал Закирбай. – Дальше не поедем. Там басмачи.
Мы спешились на открытой лужайке, сели на камни и смотрели на широкие пространства зеленых холмов. Об отряде мы уже забыли и думать. Мы ждали Джирона. Его не было, и мы написали еще одну записку. Ее взялся доставить на заставу один из киргизов.
— Он бедняк, и он не был в банде. Ему можно ехать на заставу, никто не тронет его, – сказал Закирбай.
Записка гласила:
«Начальнику погранзаставы Суфи-Курган.
Движемся по направлению к заставе. Есть убитые.
Нам взялся содействовать Закирбай.
Просим сообщить степень безопасности пути до за-
ставы. Юдин, Лукницкий, Зауэрман.
24 мая 1930 года».
Гонец уехал. Мы сидели и ждали, ждали, собственно, неизвестно чего. Вглядывались в ложе реки, которое было под нами и уходило на север – к заставе. В ложе реки появился всадник. У меня отличное зрение, но и я не мог его различить, а Закирбай сказал:
— Джирон приехал.
Джирон ехал шагом. Мы кинулись к нему.
— Ну что?
— Кзыл-аскеров нет. Не видал, не знаю. Хотел на заставу ехать – лошадь устала. Поехал назад.
Все! Записку Джирон передал второму нашему посланцу, которого встретил в пути.
— Там басмачи, – объяснил Джирон. – Ехать нельзя!
Нужно было думать о ночевке. Раньше завтрашнего утра посланец не вернется. Мы очень надеялись, что на выручку нам вышлют отряд. Придется ждать до утра.
Только бы не переменил намерений Закирбай. Джирон звал ночевать к себе в Ак-Босогу – двадцать два километра отсюда. Неизвестный старик предложил ехать к нему – его кочевка недалеко, но очень высоко в горах. Закирбай предложил ночевать в пустующей зимовке, на полпути до
Ак-Босоги, в ущелье речки Кичик-Каракол.
3
Позже я узнал, почему мы так и не дождались отряда.
Когда в ночь на 24 мая басмачи отступили от заставы, помощник начальника погранзаставы Касимов позвонил в
Иркештам. Он знал, что оттуда к заставе должны выехать три пограничника. Он беспокоился о них и хотел предупредить их, чтоб они отложили выезд. Иркештам не отвечал. Касимов звонил, звонил, но трубка глухо молчала.
Касимов понял, что провод перерезан. Тогда десять бойцов с пулеметом выехали искать повреждение. В шести километрах от заставы лежал на земле телеграфный столб.
Провод завился двумя спиралями. Пограничники исправили линию и вернулись. Это были те бойцы, о которых сообщила Тахтарбаю цепочка басмаческих дозорных. Это услышав о них, Тахтарбай в панике примчался к нам, сидевшим в кустах арчи, а мы с Джироном и курбашами выехали навстречу отряду.
Понятно, почему мы не встретили никого.
Бойцы вернулись на заставу, и Иркештам ответил. Ответил, что три пограничника выехали давно.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ В ПЛЕНУ
1
Сложенный из самана35 двор. Простая конюшня. Заводим туда лошадей. Мазанка. Дверь на замке. Обычная ниша – каменная веранда. Глиняный пол. Очаг у боковой стенки. В таких лачугах киргизы проводят зиму, держа при себе весь скот. Потому и называются эти лачуги зимовками. Весной, переходя на кочевье, они оставляют их пустыми. И сейчас здесь голо и пусто. Над зимовкой, по склону горы, вьется тонкий ручей. Впереди – широкая лощина урочища Кичик-Каракол. Налево, направо и назад
– высокие и крутые вершины. Ориентируюсь и соображаю: за северной вершиной, километров. . ну, пять отсюда, должно быть ущелье Куртагата – то самое, в котором главные силы банды. Это плохо. Если кто-нибудь из банды случайно поднимется на вершину горы, мы будем замечены. Оба, Закирбай и Тахтарбай, нет-нет, да и взглянут на эту вершину. Впрочем, сейчас закат, и оба они, повернувшись лицом к закату, истово молятся. Молятся очень усердно – видно, от аллаха им многое нужно. Киргизской рысцою к нам приближается Зауэрман. Подъезжает. Он вовсе изнервничался. Лицо отчаянное, губы дрожат.
— Что же вы, передумали?
— Да, вот с ними остался, нехорошо стало. Решил ночевать с вами. А только думаю, не к добру это...
35 Саман – кирпичи из соломы, навоза и глины.
— Что не к добру?
— Да чего говорить. . Кончат нас этой ночью! Думаю только – лучше подыхать с вами, чем одному.
На сей раз напустился на старика я, долго его успокаивал и отчитывал, уверяя, что опасения его – чушь, ерунда.
Откровенно скажу: я лгал, потому что сам не был уверен в благополучии наступающей ночи. Я только ничем не выдавал своего беспокойства.
Темнота нахлынула вместе с холодом. Я с Юдиным обошел всю зимовку; мы учли все мелочи на случай опасности. В земле были громадные бутылкообразные узкогорлые зерновые ямы. Их мы запомнили тоже. Вынырнув из темноты, перед верандой возникла группа всадников.
Это – старик, уехавший за едой, вернулся с неизвестными нам киргизами, с громадной кошмой, бурдюками айрана и кумыса, с целой тушей мяса, с ворохом арчовых ветвей.
Все это развьючивалось в темноте и складывалось на веранду. Арча затрещала на очаге, залила красным отблеском лица, еще более сгустила непроницаемый мрак. Веранда показалась мне крошечным ярким островком в беспредельных пространствах тьмы. Тени прыгали за языками огня. Ночь началась. Сколько киргизов было с нами – я не знаю. Кто они были – тоже не знаю.
Знаю только: кто вскипятил в кумгане чай и почтительно наливал его в пиалы мне и Юдину, не был Юдину незнаком, хотя и прикинулся, что видит его впервые в своей кочевой жизни. Юдин отлично запомнил его лицо –
он вязал Юдину руки, когда банда грабила наш караван.
Впрочем, внешне сейчас все обстояло отлично. На разостланной кошме в два ряда сидели киргизы. Громадная деревянная чашка айрана по очереди наливалась всем, и
Юдину первому поднесли ее, как подносят гостю. Юдин выпил три чашки подряд; думаю, это равнялось полуведру.
Я выпил одну, потому что с вожделением глядел на варящееся мясо. Мы изголодались, и после айрана Юдин тут же, на кошме, растянувшись, заснул. Даже всхрапывал. Я
энергично его расталкивал, но он не проснулся. А угощенье пошло одно за другим. Баурсаки, шурпа, бешбармак36, эпкё
(легкое, вываренное в молоке), сало с печенкой, кумыс –
яства изумительные, и не только потому, что я за трое суток изголодался. Наши спутники оказались великими мастерами поварского искусства и большими обжорами.
Прыгало пламя по лицам; словно агатовая тяжелокаменная стена, стояла перед верандою ночь; чавкали и жевали рты, отсветы пламени играли в сале, текущем по губам и рукам едоков; лохматые шапки сдвигались над деревянными блюдами и котлами. Я уже давно изнемог от пресыщения и только наблюдал за этим беснованием урчащих, на глазах у меня разбухающих животов, а люди вокруг меня все ели, ели, рыгали, чавкали, чмокали. Зауэрман, прижавшийся к стенке, бегал тревожными глазами и, бедняга, вовсе не притрагивался к еде. Никто не разговаривал. До разговоров ли было? О, я хорошо поел в эту ночь!
Я думаю, неспроста закатил Закирбай такое пиршество в одинокой зимовке. Думаю, хотел умаслить Юдина и меня, перед тем как передать нас кзыл-аскерам.
36 Баурсаки – пирожки, варенные в сале; бешбармак (буквально пять пальцев) –
вареная баранина.
2
Еще до рассвета, еще в темноте Закирбай разбудил всех спящих. Вывели лошадей (лошади не были расседланы на ночь), и мы всей оравой, не разводя огня, не согревшись, выехали. Когда на хребте скачущей лошади я начал медленно отогреваться, мне казалось, что меня колют миллионом иголок, но я радовался, что оживаю. Мы ехали вчерашним путем, направляясь к Суфи-Кургану.