Часть VI Зовём вас к надежде

1

17 часов 11 минут. 23 февраля 1979 года.

Стало так темно, что Адриан Линдхаут включил свет. Он зажмурил глаза, так как внезапный яркий луч причинил ему боль. У него немного кружилась голова. С удивлением он обнаружил, что держал в руке стакан, и что этот стакан был пуст. Я, должно быть, выпил, — подумал он. — Какое-то количество я могу осилить еще. Но я уже навеселе, как тогда, в ту ночь с Труус, о которой я только что вспоминал.

Труус…

Лицо человека с морщинистой кожей и седой гривой волос внезапно стало очень старым.

Труус…

Этого никогда не должно было случиться, тогда, в ту ночь, — подумал он. — Никогда, нет. — Он чувствовал себя мерзко, и поэтому снова налил виски и бросил в стакан два кубика льда. Сделав большой глоток, он думал уже по-другому: Но все с Труус же было хорошо, очень хорошо, чудесно. И она действительно не моя дочь! А Джорджия уже так давно была мертва. — Сейчас он снова ясно видел Шагала, влюбленную пару в серпе луны. Джорджия это наверняка поняла бы. Узнают ли покойники еще что-нибудь о живых? И как? Может быть, они все еще на земле, среди нас, только невидимые? Это всего лишь еще несколько вопросов, подумал он и снова выпил. — Где же этот поп? С ума сойти с этим типом. Он делает это намеренно? Или намеренно делает это кто-то другой?

Я должен взять себя в руки, — подумал Линдхаут, — да, должен. Человек, звонивший по телефону, сказал, что он капеллан Хаберланд. Он обещал быть здесь через тридцать минут. Тридцать минут еще не прошли. В любом случае я должен ждать — Кристер Эйре, посол Швеции, и мой ассистент Жан-Клод Колланж, заедут за мной. Они приедут только без четверти шесть. Проклятье! Вся моя жизнь проходит передо мной, я переживаю все еще раз — менее чем за один-единственный час.

Время… время… что это такое — время?

Оно наносит раны — и оно же лечит их. Оно не знает добрых — и не знает злых. В нем нет ненависти ни к одному человеку — но нет и жалости. Вот что такое время.

В голову Линдхауту пришла строка одного стихотворения: «…вы пылинка на одеянии времени, мала как точка планета, вращающаяся вместе с вами во Вселенной…»

Это написал Эрих Кёстнер.

Пылинка на одеянии времени. Да, несомненно, мы ею и являемся, — подумал Линдхаут. — Вся моя жизнь, жизнь пылинки, пробегает мимо меня за отрезок времени, меньший, чем тот, который мы называем «час».

Тогда, — вспомнилось ему, — я, пятидесятичетырехлетний, благодаря Труус снова стал молодым, совсем молодым и совершенно счастливым. Мы не смыкали глаз всю ночь, ни на одну минуту. Любовь и страсть выплеснулись у нее наружу — любовь ко мне с тех пор, когда она была маленьким ребенком. А ты… будь честен, — сказал он себе, — разве ты все время в мыслях не обманывал Джорджию с Труус? Не все время, нет, до ее смерти — нет. А потом ты начал ее обманывать. Что я теперь? Кто я теперь? Моя жизнь — какой в ней был смысл, что было существенного в ней? — Держа в руке стакан виски, он взял с полки книгу Альберта Эйнштейна. «Он, которого я так почитаю, именно тогда написал свой автопортрет, — подумал Линдхаут, перелистывая книгу, — когда ему было пятьдесят шесть лет, в тридцать шестом году. Мне будет шестьдесят пять. Но, кажется, девять лет в этом возрасте не слишком большая разница. Где это только, а, вот…»

Он читал: «Что для самого человека является существенным в своем собственном бытии, он и сам едва ли знает, а другому до этого и вовсе дела нет. Что знает рыба о воде, в которой она плавает всю жизнь? Горечь и сладость приходили извне („Да, — думал Линдхаут, — да, о да!“), — твердость — изнутри, из своего собственного устремления. В главном я всегда делал то, к чему влекла меня моя собственная натура… („Как и меня, как и меня… Великий Боже: я — и Эйнштейн! Воистину я так не думал, но это шло из моей натуры, на самом деле!“) …мне было стыдно получать за это столько уважения и любви… („Да, и мне было стыдно получать Нобелевскую премию, я ее не заслужил. Столько людей помогали мне, и они заслужили ее больше, чем я, сколько таких никогда не получит премии… Кто первым затеял это присуждение, — подумал он с горечью, — кто?“) …в меня пускали и стрелы ненависти; но они никогда не попадали в меня, потому что в известной степени принадлежали к другому миру, к которому я не имел никакого отношения… („И у меня были друзья и враги, — думал одинокий человек в тихой комнате, полной книг. — Но не все враги были достойными врагами. Что ж, вероятно, этого от врагов нельзя требовать“. — Он поправил очки, которые надел, когда начал читать.) …я жил в том одиночестве, которое в юности болезненно, а в годы зрелости драгоценно».

Линдхаут снова снял очки, поставил книгу на место и, рассматривая стакан с виски, размышлял: «И я жил в одиночестве, в молодости и в старости, но одиночество никогда не было ценно для меня, и в годы зрелости тоже нет. Напротив, когда я вспоминаю о том, что произошло еще, меня охватывает ужас… Счастливый Эйнштейн. Был ли Эйнштейн счастливым?»

Он подошел к письменному столу и посмотрел на пожелтевший лист гинкго двулопастного, который сразу после войны подарил ему странный инспектор криминальной полиции Гролль. Тот самый Гролль, который знал, что Линдхаут убийца, и которому приказали прекратить дело. «Что бы произошло, если бы ему тогда не запретили этого? — раздумывал Линдхаут. Его пальцы повторили на стекле очертания листа. — Добро — зло», — подумал он.

— …Полярность Вселенной, нашего мира, всей жизни, всех форм всего сущего. Полярность — не дуализм! Дуализм разделяет, делит на две части: здесь черное, здесь белое: или — или. Полярность, напротив, означает чрезвычайное многообразие чего-то неделимого и, несмотря на все противоположности, в конечном итоге, единого. Между полюсами перекинуто единство!

Он вдруг услышал голос этого тяжело больного, охваченного лихорадкой полицейского чиновника. Это было как явление призрака, но Линдхаут не испугался. В своем приятном упоении ему казалось совершенно естественным, что он слышит голос Вольфганга Гролля, слова, которые были произнесены здесь, в этой комнате, на этом самом месте, более тридцати четырех лет назад.

Тридцать четыре года!

И снова послышался голос Гролля:

— Агонист — антагонист! Вы экспериментируете с антагонистами. Но разве были бы какие-нибудь антагонисты, если бы не было агонистов, верно?

«Боже мой, — подумал Линдхаут, — он действительно сказал это более тридцати четырех лет назад. Конечно, есть и люди-агонисты, и люди-антагонисты. С ними я жил, работал, боролся против них — agonia, в конце концов, в греческом языке означает „борьба“ — и любил их. Это была моя жизнь, она и сейчас такая.

Моя прекрасная Рахиль, замученная гестапо, Джорджия или Труус — кого я любил больше всех? Несомненно, Рахиль, а Джорджии и Труус никогда бы и не было, если бы не война и не нацистские убийцы. Но я потерял Рахиль, которую любил больше всего, и пришла Джорджия. Ее я любил почти так же, тогда, после войны, когда был еще молодым. Однако и она умерла, и пришло старение, но Труус заставила забыть о возрасте. Что же, теперь я больше всего люблю Труус? Бессмысленные размышления, — подумал он и выпил. — Всему в жизни свое время. Есть время жить и время умирать. Время ненавидеть и время любить. А это нужно. Нужно любить.

Какая замечательная жизнь была сначала у нас с Труус! Я не обманывал вас, Рахиль, Джорджия, вы знаете это, вы были уже так давно мертвы, а я все еще продолжал любить вас обеих. У меня было три любви, но кто знает — возможно, любовь была, есть и останется несчастьем? Тогда естественно, что я сейчас в несчастье и в беде, — из-за этого герра Золтана.

Этот герр Золтан… он тоже антагонист. Ах, ну и устал же я, так устал. Когда в Берлине кто-нибудь умирает, говорят: он положил ложку в сторону.

Я бы тоже с удовольствием положил ложку в сторону, потому что я сыт, сыт по горло. Но, — тут же подумал он взволнованно, — я должен попытаться прихватить с собой этого мерзавца Золтана… Боже, кажется, я действительно немного пьян!»

Он подошел к закрытой балконной двери. На улице было темно. Линдхаут видел огни автомобилей и освещенные окна напротив.

«Нет, так просто я не уйду, — подумал он. — Без сожаления — но не таясь. Надо прекратить пить, иначе голова не будет ясной, когда придет этот „капеллан Хаберланд“, или кто бы он ни был…

Труус была мне хорошей возлюбленной, — перепрыгнул он на другую мысль, рассматривая свое отражение в темном окне — мужчину с тяжелыми веками, с изборожденными морщинами щеками и лбом и спутанными седыми волосами. — Она всегда была рядом, у нее для меня всегда были в запасе новые радости и сюрпризы.

Я уже жил отшельником, когда Труус опять вернула меня в концертные залы, театры, рестораны и бары, в Винчестер, Ричмонд, Версаль и Дэнвилл — все в Кентукки, естественно. Ночи напролет мы были в пути, спорили, смотрели новые фильмы, пьесы, слушали новую музыку, читали новых философов… А сколько ночей любви она мне подарила!

Никто и никогда о нас не говорил. Отец и дочь. Вместе. Самое нормальное на свете, правда? Ни один человек не знал правды до конца. Но разница в возрасте все же дала о себе знать. Тогда я принимал огромное количество стимулирующих средств — чтобы выдержать и при этом заниматься своей работой, как прежде. Никогда в жизни я так мало не спал. Но и никогда в жизни я не стремился так мало спать. Я был в погоне за жизнью два года, три года все шло хорошо. Пока я не заметил, что… кое в чем я стал сдавать, несмотря на все новые стимулирующие средства. А потом случилась эта ужасная история, Бог мой, каким ужасным все стало после этой истории, все…»

2

— Украли, — сказал застенчивый доктор Жан-Клод Колланж в один из жарких дней, 24 июля 1971 года. Он стоял перед Линдхаутом в его рабочем кабинете.

— Чепуха, здесь никто не крадет, — сказал Линдхаут. Хотя он держался молодцом (и одевался по-молодежному), он казался сильно постаревшим за последние три года. Было около десяти утра — а в прежние времена Линдхаут ежедневно являлся в институт уже около половины девятого. Но это опоздание не бросалось в глаза — ведь был Колланж. Линдхаут сосредоточенно работал с ним, и все научно-исследовательские центры «Саны» были в его распоряжении: поиски «широкополосного» антагониста стали теперь крупным проектом. Линдхаут даже не был знаком со всеми учеными, которые работали по его планам, соображениям, гипотезам, теориям, которые повторяли обозначенные им серии испытаний и представляли свои отчеты (в случае необходимости — зашифрованными) по телексам. Колланж был великолепным координатором и к тому же человеком выдающихся научных и созидательных способностей.

А теперь он упрямо твердил:

— Я повторяю, господин профессор, — украли! Из большого сейфа в соседней лаборатории.

В этом сейфе Линдхаут держал все досье и письменные данные о получении своих антагонистов. Гублер из «Саны» потребовал этого с замечанием: «Эти субстанции спокойно могут стоять открыто повсюду, но метод, по которому они были синтезированы, должен оставаться секретным. Мы частное предприятие. Мы не можем допустить никакого промышленного шпионажа. Мы не хотим, чтобы конкуренты читали наши отчеты по синтезу и извлекали выгоду из нашей работы. Препараты могут спокойно анализировать и другие химики — но чтобы узнать, как их создали, недостаточен даже самый точный анализ! Информацию об этом содержат только досье. И они непременно должны оставаться секретными…»

Этого Петер Гублер требовал уже давно.

Колланж продолжал с ожесточением:

— …непременно держать в секрете. Не были приняты даже самые примитивные меры безопасности. Нет даже светового затвора с установкой сигнализации. Сейф — и этого достаточно! Поэтому так легко кто-то и украл методику изготовления АЛ 2145. Мы еще легко отделались. В сейфе лежат тысячи бумаг. Кто бы это ни был, он украл только первое досье по АЛ 2145 — видимо, ему помешали и он был вынужден скрыться. Второе досье осталось в сейфе.

Линдхаут опустился в кресло за своим письменным столом. У него болели ноги. «Эти сумасшедшие новые танцы, — подумал он. — Труус сегодня ночью… ей все было мало. Я уже не могу выдержать столько алкоголя, как прежде. А главное — бесконечного бодрствования. Мне не хватает сна, сна! Кажется, я мог бы проспать дни и ночи напролет. Куда задевался проклятый адверсол? — С некоторого времени он регулярно по утрам, после прихода в институт, принимал этот сильный препарат. Но принимал тайком, и никто об этом не знал. И теперь он искал эту белую таблетку, которая придала бы ему новые силы. Он должен был ее принять, должен, должен, прямо сейчас — но как? Колланж стоял перед ним. — Я стал зависимым, — подумал он, — и это совсем не кажется мне забавным».

— У нашего сейфа замок с цифровым кодом, — сказал Линдхаут. — Комбинацию знают только два человека — вы и я.

— Комбинацию должен знать третий. — Колланж был в подавленном состоянии. — У нас работают восемьдесят химиков — мужчин и женщин.

— Все проверены службой Брэнксома и «Саной»! Никто не вызывает подозрений!

— Очевидно, кого-то пропустили. — Колланж прикусил нижнюю губу. — Говорю вам, господин профессор, половина досье украдена!

Линдхаут налил полный стакан воды. Он заметил, что у него дрожат руки. «Хорошенький тремор, — подумал он. — Заметил ли это и Жан-Клод? Нет, — решил он, — Жан-Клод слишком взволнован пропажей досье по АЛ 2145».

2145!

Много больше двух тысяч антагонистов Линдхаут изготовил в течение двадцати трех лет — или за последнее время дал указания изготовить в научно-исследовательских центрах «Саны» на основе расчетов, обсуждений или базисных испытаний, проведенных вместе с Колланжем.

Много больше двух тысяч субстанций!

У АЛ 2145, вновь и вновь проверенной в опытах над животными, общее блокирующее действие составляло полных двадцать два дня.

Да, двадцать два дня!

Они здорово продвинулись вперед — хотя еще недостаточно далеко. Но сейчас, с возможностями «Саны», обнаружение довольно долго действующего средства было — дай-то бог! — только вопросом времени.

В середине 1971 года Линдхаут вынужден был признаться, что находится в состоянии некоего замешательства. Он знал, что напряженная совместная жизнь с Труус предъявляла ему слишком высокие требования. Одновременно он был всецело поглощен наконец-то начавшимся продвижением вперед своей работы, которой посвятил всю жизнь. Сейчас только бы не умереть, часто думал он, только бы не умереть! АЛ 2145 — антагонист, который в течение двадцати двух дней надежно блокировал героин и не вызывал зависимости! Не вызывал зависимости!

— Вы выдвигаете против всех здешних сотрудников тяжелое обвинение, Жан-Клод. — Линдхаут неуверенно нащупывал ящик письменного стола, в котором лежала трубочка с адверсолом. Очень медленно он выдвинул ящик и вытащил из упаковки пилюлю.

— Знаю. И выдвигаю это обвинение не просто так. Кто-то среди нас… вор.

— Жан-Клод! Все сотрудники здесь работают со мной годами: некоторые много лет, несколько человек — уже десятилетия! За каждого из них я ручаюсь головой! Когда вы обнаружили кражу… отсутствие досье?

— Сегодня утром. Мне потребовались документы по АЛ 2145. Я нашел только одно досье, второе. Первого нет. Я искал повсюду… — Колланж смущенно замолчал. Линдхаут мгновенно сунул пилюлю адверсола в рот и запил водой. «С этим в порядке, — подумал он и вслед за тем: — А правду ли говорит Жан-Клод? Может быть, это просто ловкий ход с его стороны, чтобы отвести от себя подозрения? Да я спятил, — подумал он тут же. — Колланж — штатный сотрудник „Саны“ с солидным окладом. — Липкое недоверие закрадывалось в нем. — Да, ну и что? И что? Может быть, „Сана“ старается отстранить меня, чтобы самой вести дело? — Его веки задрожали. — То, о чем я только что подумал, — подло. Жан-Клод безупречен. А я? Так ли безупречен я? Такая ли у меня быстрая реакция, какая должна быть? Ведь вечно это продолжаться не может, — размышлял он, полный жалости к самому себе. — Я начал с одной пилюли адверсола вечером… сейчас я ежедневно принимаю четыре, первую сразу же утром… О Труус, я так люблю тебя…»

Он увидел, что Колланж отвернулся, обиженный.

— Послушайте, Жан-Клод, я сказал это без злого умысла!

— Да, конечно, господин профессор.

— Посмотрите на меня! И не говорите таким тоном!

Колланж повернулся. Его лицо со следами угревой сыпи покраснело от досады и смущения.

— Ну вот! Вы и я — мы же должны держаться вместе, и сегодня более чем когда-либо! — Благодатное тепло начало разливаться в теле Линдхаута. Головная боль, которая в последнее время мучила его так часто, ушла, ушла и боль в ногах, и утомление, и усталость. «Добрый старый адверсол», — подумал Линдхаут.

Он сказал:

— Мы должны придумать, как поймать вора. Вряд ли он сразу опять сунется к сейфу. Но половина досье ему ничего не даст — для кого бы он ее ни украл. В данный момент нет круглосуточных серий испытаний, ни у кого нет ночного дежурства. Мы работаем только днем. Все это знают. Стало быть, первое досье украли ночью, когда здесь никого не было.

— Но как, господин профессор, как?

— Этого я не знаю. Но произойти могло это только ночью. Вы согласны?

Колланж кивнул.

— Хорошо. А сейчас следите за мной: у нас двоих — и только у нас двоих! — теперь будут попеременно ночные дежурства, даже когда не идут серийные испытания! Только чтобы поймать вора. — «Не только поэтому, — печально подумал Линдхаут. — Некоторое время я буду отдыхать каждую вторую ночь. — Он очень стыдился этой своей мысли. — Но мне необходимо немного отдохнуть, просто необходимо. Значит, я уже старик? Чепуха. Небольшая пауза, каждая вторая ночь без Труус — это все». — Тот, кто захочет пробраться к сейфу, должен пройти мимо моего рабочего кабинета. Вон там есть койка. Одну ночь на ней спите вы, другую — я. Спать мы можем ранним вечером — хорошо?

Колланж кивнул.

— У нас есть только один шанс — вор должен вернуться! Тогда мы поймаем этого типа!

— Мы должны его поймать, — сказал Колланж.

Линдхаут поднялся.

— Значит, сегодня ночью дежурю я, — сказал он, вдруг почувствовав себя отдохнувшим и свежим. — Посмотрим, что будет.

3

Ничего не произошло.

Восемь дней подряд вообще ничего не происходило. Линдхаут и Колланж караулили напрасно.

Это произошло — снова была очередь Линдхаута — на девятую ночь.

Он оставил дверь своего кабинета приоткрытой и погасил свет. После нескольких часов сна ранним вечером он чувствовал себя бодрым и лежал на койке, притаившись в ожидании. Он вздрогнул, когда услышал шаги.

Вот оно! Он старался дышать неглубоко и бесшумно. Кто бы там ни был — но это была женщина! Это было слышно совершенно отчетливо.

Женщина!

Она не подкрадывалась тихо, в чулках или босиком, нет. Громко раздавался перестук каблуков ее туфель.

«Все-таки прав я был, — подумал Линдхаут. — Единственная возможность украсть документы — ночью. Днем к досье не подобраться. Мы с Колланжем всегда храним их в сейфе с цифровым кодом».

Тук-тук-тук…

Шаги приближались, стук каблуков становился громче. Он замер: женские туфли на «шпильках»!

Тук-тук-тук…

Женщина! Труус знала, что пока никаких серийных испытаний, которые шли днем и ночью, не проводилось. Она была недовольна, что тем не менее он каждую вторую ночь проводил в институте. Все другие химики, мужчины и женщины, об этом не знали.

Или все же знали?

Тук-тук-тук…

Сейчас шаги звучали совсем близко. Линдхаут старался дышать особенно тихо, когда шаги замерли перед его дверью. Затем произошло нечто неожиданное. Женщина, которую он не мог видеть, прикрыла дверь и заперла ее снаружи!

Линдхаут ошеломленно сел на койке. Она его заперла! Он удрученно покачал головой, размышляя: если он сейчас поднимет шум, у нее будет время убежать. Если он будет вести себя тихо, она сможет пробраться к сейфу. Он прижал ухо к двери и услышал, как рядом включили свет. Затем он отчетливо уловил звук вращения диска сейфового замка: кто-то делал это довольно быстро. Кто бы он ни был, он знал комбинацию цифр!

Линдхаут отсчитывал тихие щелчки при вращении. Один… два… три… четыре. Пауза. Потом их было восемь. Потом семь… шесть… два.

48762 — это число было установлено на замке с цифровым кодом! Сейчас он должен был открыться. Линдхаут уже ничего не понимал. Откуда эта женщина знала комбинацию?

Клик!

Дверь сейфа закрыли. Сейчас она переустанавливает замок с цифровым кодом, подумал он. Теперь она может идти, она взяла то, что хотела.

Тук-тук-тук…

Шаги снова приближались — к двери, потом мимо двери…

Линдхаут отступил назад и с размаху бросился на дверь. Плечо от удара сразу пронзила боль. Дверь распахнулась, и он шатаясь вышел в коридор. В конце коридора был лифт. Линдхаут увидел человеческую фигуру. Он бросился к своему письменному столу, схватил лежавший на нем пистолет и выбежал из помещения. Лифт уже спускался. Чертыхнувшись, он побежал вниз по лестнице с третьего этажа. Едва переводя дух, он добрался до выхода из института. В молочном сиянии луны он увидел женщину, которая со всех ног неслась в парк.

Линдхаут помчался за ней, но споткнулся о дождевальную установку. Шагов он больше не слышал. Может быть, она сняла туфли, чтобы бежать быстрей, подумал он.

Там!

Она была там — призрак, то и дело мелькавший между стволами деревьев. Женщина тоже часто спотыкалась. Линдхаут явно догонял ее.

— Остановитесь! — взревел он. — Стоять!

В следующий момент раздался выстрел, и женщина упала лицом вперед. «Всемогущий, — подумал Линдхаут, приближаясь к сраженной пулей женщине, — что это было? Тот же театр, что и в Базеле? Но это же невозможно! Такого быть не может!» Он добежал до поросшей мхом полянки, в дальнем конце которой лежала женщина. На ней было светлое платье, кровь окрасила его на спине в красный цвет.

Задыхаясь, Линдхаут упал рядом с женщиной на колени. Возле нее он увидел второе досье по АЛ 2145. Женщина тихо стонала. Она была еще жива. Вне себя от ненависти и ярости, он бесцеремонно ухватил ее за плечи, чтобы перевернуть на спину.

— Лицо, — сказал он, — дай мне взглянуть на твое лицо, ты, стерва!

Он смотрел в лицо своей ассистентке Габриэле.

4

— Габриэле…

Изо рта у нее текла кровь.

— Неудача… — еле слышно проговорила она. — Сначала повезло… теперь неудача…

— Габриэле! — Он почувствовал, что дрожит. — Габриэле… именно вы… почему, Габриэле, почему?

— Очень много денег… — Струйка крови. — Вы получите… и ребенок…

— Но ради всего святого, как вы вошли и вышли отсюда, что этого никто не заметил?

«Она в перчатках из крепа, — озадаченно подумал он. — Ах да… чтобы никаких отпечатков…»

— Переночевала в подвале… Вы не обратили внимания…

Он слышал топот спешащих сюда людей. Где-то близко лаяли собаки.

— Кто, Габриэле? Кто предложил вам столько денег?

— Эти… люди…

— Какие люди? Габриэле!

— Я…

Габриэле Хольцнер, по мужу Блейк, не было суждено договорить фразу до конца, поскольку в этот момент снова прогремел выстрел. Молодую женщину словно подбросило в воздух: второй раз убийца попал в нее. Мгновенно подпрыгнув, Линдхаут укрылся за стволом дерева. Стрелок продолжал вести огонь. Линдхаут слышал, как свистели пули. Ему показалось, что он увидел пламя выстрелов из-за отдаленного дерева. Он бросился на мшистую почву и стал стрелять в этом направлении.

Из института прибежали ночные сторожа.

— Этот тип должен быть еще в парке! — закричал Линдхаут. — Попытайтесь найти его! Без света! Осторожно!

— Но… но ваша ассистентка… — сказал один из мужчин.

— Она мертва, — ответил Линдхаут и поднял с земли второе досье. Оно все было в пятнах крови.

Они искали убийцу до рассвета. Но тот как в воду канул.

Четверть часа спустя после покушения сотрудники криминальной полиции звонили в дверь дома под номером 11 на улице Топека-роуд. На латунной табличке над звонком стояла фамилия «Блейк». Никто не отвечал. Полицейские взломали дверь. Дом оказался пуст. Кругом валялась одежда, обувь, игрушки. Не было и следа Гордона Блейка и маленькой Жасмин. Должно быть, они покинули дом в страшной спешке. Десятью минутами позже все полицейские патрули Пырейного района имели точное описание отца и ребенка.

Тремя блокирующими кольцами все улицы были взяты под наблюдение. Автомобиля Блейка в гараже не было. Видимо, он пытался скрыться вместе с ребенком на машине. Поэтому проверялись все автомобили на всех улицах, ведущих из Лексингтона. Внутреннее кольцо сохранялось еще десять дней. В эти десять дней сотни полицейских прочесали город, стоянки машин, гаражи, квартиры.

Гордон Блейк и его дочь Жасмин исчезли. Они и сегодня в розыске.

5

— Неужели больше нет ни одного порядочного человека? — спросил Бернард Брэнксом. — Неужели никому больше нельзя доверять?

Линдхаут сразу же позвонил ему в Вашингтон, и Брэнксом прилетел в Лексингтон на своем личном самолете. Сейчас он сидел в гостиной дома Линдхаута на улице Тироуз-драйв и хрустел костяшками пальцев. Кроме них двоих здесь были Труус и Колланж. Светило солнце, было жарко, в саду пели птицы.

— Она сказала еще кое-что, прежде чем раздался второй выстрел, — сказал Линдхаут.

— Что именно?

— Что она украла досье за очень большие деньги.

— Деньги? От кого? — Брэнксом поднял глаза.

— Этого я не знаю. Она успела сказать только — «эти люди».

— Ради всего святого, кто это может быть?!

— Мы этого тоже не знаем.

— Предположительно от босса, из французской схемы, — размышлял вслух Брэнксом. Он снял очки и стал их протирать. — Конечно, от босса… Если вы все и дальше будете работать с таким же успехом и найдете антагонист, который будет блокировать морфийные рецепторы от морфия и героина в два раза дольше, чем АЛ 2145 — скажем, в течение шести недель, — то тогда они могут проститься с миллиардным бизнесом. Тогда мы победили! А этому босс собирается помешать любым способом. Террором, как в этом случае. Полагаю, что его химики пытаются узнать подробности синтеза АЛ 2145. Потому что, возможно, существует противоядие, которое нейтрализует АЛ 2145, — он вопросительно взглянул на Линдхаута.

— Конечно, всегда есть противоядие… — Линдхаут потерянно покачал головой. — Габриэле, — сказал он. — Я знал ее столько лет… Ведь это благодаря ее ошибке выяснилось, что существуют антагонисты зависимости! А сейчас… ее муж не состоялся как писатель… у них был маленький ребенок… она сделала это ради любви…

— Любовь, — презрительно сказал Брэнксом. Это прозвучало как грязное слово. — Да бросьте вы с этой любовью! — Он начал шагать взад-вперед. — Что нам нужно, так это безопасность! Охрана! Я позабочусь об этом! Человек… — Он запнулся. — Человек непредсказуем.

— Это, собственно говоря, вы должны были знать уже давно, — сказала Труус.

— Что вы имеете в виду?

— Вы ведь уже много лет видите, на что способны люди, мистер Брэнксом, — я это имею в виду. Меня удивляет, что Вы так потрясены.

Брэнксом повернулся и стал смотреть в сад. Его плечи подрагивали.

— Вы правы, Труус, — сказал он. — Моя дочь… На совести у этих проклятых собак и моя дочь… И все же… И все же, — сказал Брэнксом, продолжая стоять ко всем спиной, — я все еще продолжаю верить в доброе начало в человеке. Я заставляю себя это делать. — Он обернулся. — А иначе как бы я мог работать, как бы я мог жить?

Труус встала, подошла к Брэнксому и поцеловала его в щеку:

— Вы хороший человек… есть много хороших людей. Извините меня, пожалуйста. Я восхищаюсь вами, мистер Брэнксом.

— Ах, — пробормотал тот, — не употребляйте таких высокопарных слов, любовь моя. Восхищаться… Боже милосердный! Не надо мною восхищаться. Я… по правде говоря, я делаю все только потому, что они погубили мою дочь!

Он сел, подперев голову руками и спрятав в ладонях лицо. Остальные молча смотрели друг на друга. Вдруг наступила полная тишина. Ни одна птица в саду больше не пела.

6

«Ни одна птица в саду больше не пела, — думал Адриан Линдхаут, сидя за письменным столом в своей квартире в переулке Берггассе 23 февраля 1979 года. Было 17 часов 16 минут. Стакан, бутылка виски и ведерко, полное кубиков льда, стояли перед ним. Ожидание изматывало его, ожидание капеллана Хаберланда, или кто он там был — тот, кто должен вот-вот прийти. Неизвестность действовала ему на нервы. — Это время, которое я трачу на ожидание, — оно длиннее всей моей жизни», — думал он.

Линдхаут сделал еще один осторожный глоток. Он знал, что не должен напиваться, чтобы в случае необходимости реагировать молниеносно — прицелиться и попасть, если этого потребует обстановка, если этот поп окажется одним из друзей Золтана. До сих пор им не удавалось меня убить, им не удастся это и сегодня, черт бы их побрал. Вот лежит старый пистолет, системы «вальтер» калибра 7.65, который он проносил с собой всю жизнь, вот он лежит на рукописи отпечатанной на машинке речи, с которой он должен выступить перед Шведской Академией наук в Стокгольме завтра, 24 февраля 1979 года. Доклад назывался «Лечение зависимости от морфия антагонистически действующими субстанциями».

Линдхаут, поникший, с тяжелыми мешками под глазами, сидел в кресле. «Сколько воспоминаний, — думал он, — сколько воспоминаний…


Да, больше ни одна птица не пела тогда в саду моего дома в Лексингтоне, когда Брэнксом сел, подперев голову руками и спрятав в ладонях лицо. Было тихо, зловеще тихо. А мы молча смотрели друг на друга — Труус, Колланж и я. Нам было страшно видеть, как сломался этот человек, который был для нас образцом непоколебимости и который сейчас не скрывал своего бессилия, своей печали, своего горя.

После долгой паузы Брэнксом выпрямился, снял очки, потер покрасневшие глаза и сказал своим обычным властным тоном:

— Мы достанем этих собак! Мы должны их заполучить! Извините меня, что я так расклеился. Мне вдруг показалось, что я больше не выдержу…

— Что же тут извинять, — ответил я. — Мы слишком хорошо понимаем вас, мистер Брэнксом.

— Да, — сказал он и снова надел очки, как будто они были его броней, его защитой. — А вы понимаете? Понимает ли кто-нибудь, что я чувствую?

— Мне кажется, я понимаю, — сказал Колланж. Труус и я согласно кивнули.

— Без сомнения, — сказал я. — Всю жизнь я работаю над одной-единственной проблемой. Я знаю, как это важно. Не только потому, что я отдал этому всю жизнь. Но и потому, что я знаю: от открытия действенного антагониста зависят жизни тысяч и тысяч людей…

— Он просто одержимый — мой отец, — сказала Труус. — Простите мне мой неподобающий тон, мистер Брэнксом. Я ведь живу жизнью отца. Я ведь знаю, как скверно для всех вас то, что произошло.

И Труус села рядом со мной на край койки и обхватила меня рукой как любящая дочь. Любящая дочь! Как любящая жена, конечно, — но кто мог об этом знать, догадаться об этом, подозревать это? Никто…»


Взгляд Линдхаута возвратился к картине Шагала на стене между книгами — к влюбленной паре в серпе луны. «Влюбленные, — горько подумал он. — Как протекла моя жизнь, сколько я терял, и снова находил, и снова терял… Кто я сегодня? Старый человек, чувствующий себя виновным и боящийся звонка у входной двери…»

В этот момент зазвонил телефон.

Линдхаут вздрогнул и уставился на аппарат.

Телефон звонил… звонил… звонил.

«Я должен снять трубку, — в отчаянии подумал он, — должен, должен…»

Он поднес трубку к уху. Сразу же наружу вырвался женский голос:

— Анита, только представь себе, теперь у нас есть доказательство — у адвоката и у меня! Мой муж меня обманывает! С одной аптекаршей! У доктора Прилла есть фотографии, свидетели. Все что хочешь! Я как раз у него в бюро! Я сразу же звоню тебе, ведь я же тебе обещала, помнишь? Алло!.. Алло!.. Почему ты молчишь, Анита?

— Вас неправильно соединили, — обессилено сказал Линдхаут и положил трубку. Выругавшись, он опять налил себе виски и выпил. «Только один глоток, — подумал он. — За испуг».

«Мой муж обманывает меня…»

Ревнивая жена… Что теперь будет делать эта женщина, которую я не знаю, которая живет где-то здесь в Вене, в полуторамиллионном городе? Устроит ли она своему мужу сцену? Будет ли она кричать, плакать, бушевать, проклинать его? Что мне до этого? Я ведь вообще ее не знаю, ни ее, ни ее мужа. И все же. И все же…

И я ревновал в своей жизни. Джорджию своей ревностью, своим недоверием я довел до смерти, я виновен в ее самоубийстве, да, да, именно так, я виновен. А потом, позднее… Труус.

Труус… когда это было? Не важно. Примерно через полгода после того, как у Брэнксома был приступ слабости в моем доме в Лексингтоне, полгода спустя после смерти Габриэле, в то время, когда Брэнксом принимал все новые и новые меры безопасности… Тогда я устроил Труус сцену, отвратительную сцену. Я все помню… Уже давно между нами все было не так, как вначале. Слишком одержим работой, я уже не мог оставаться достаточно резвым в моем возрасте. Труус никогда не говорила об этом.

Я любил ее, вожделел ее. Но вечерами я был изможден, устал и разбит. Адверсол больше не помогал. Я пробовал принимать другие, более сильные средства — тщетно. И по мере того, как мои силы шли на убыль, во мне росла ревность. Да, я ревновал Труус. Она была очень внимательна ко мне тогда и сказала, что я должен беречь себя, что она на меня не в обиде, если я редко выхожу с ней вечерами, что для нее и для меня будет лучше, если каждый снова будет спать в своей комнате.

На меня это подействовало как удар плетью, потому что до того мы всегда спали вместе в моей кровати.

Что мне было делать?

Я согласился. И она стала вечерами уезжать и возвращаться очень поздно. А я, я должен был сидеть дома и не мог себя заставить идти спать, хотя именно в те месяцы нуждался во сне более чем когда-либо, — в институте было так много работы. Нет, я бодрствовал, я ждал Труус — далеко за полночь, когда она возвращалась домой с концерта, из театра, из кино. Ее все время сопровождала подруга, говорила она, коллега из университета. Я знал эту подругу и долгое время верил тому, что говорила мне Труус. До того момента, когда однажды вечером Труус снова уехала, а эта коллега — Дороти Карлтон, профессор философии, как и Труус, — неожиданно позвонила…

— О, профессор Линдхаут, извините! Я, наверное, разбудила вас, — сказала Дороти.

— Я еще работаю, — сказал я. — Что случилось?

— Труус по ошибке захватила мою лекцию о Бертране Расселе.[66] Я только хотела ее попросить завтра обязательно принести рукопись. Моя лекция начинается в девять.

— Я передам ей, мисс Карлтон, — сказал я и добавил: — Когда она вернется домой.

— Ее нет дома? — Дороти была в страшном смущении.

— Нет, — сказал я.

— Где же она?

— Она ведь поехала с вами в Ричмонд в кино, мисс Карлтон, — ответил я спокойно. — Она смотрит с вами фильм «Кто боится Вирджинии Вульф?».

— О боже, — сказала бедная Дороти. — О боже, как неудачно…

— Что, — спросил я.

— Что я позвонила. Ах, это так неприятно.

— Почему неприятно?

— Да потому что я не поехала с Труус в Ричмонд… Теперь вы будете думать, что она болтается… с каким-нибудь мужчиной… Вы будете нервничать… Вы не должны! Труус поехала с другой коллегой! Совершенно точно! Она только перепутала наши имена! Или, возможно, вы подумали, что Труус сказала, что она едет со мной…

— Нет, — ответил я. — Труус сказала, что едет с вами, мисс Карлтон. Я это знаю абсолютно точно.

— Но я же не… я имею в виду… Да, она хотела ехать со мной, это верно, но потом у меня не оказалось времени, и тогда она поехала с другой подругой, теперь я вспомнила!

— Очень любезно с вашей стороны, что вы хотите защитить Труус, мисс Карлтон.

— Защитить? От кого? Зачем? Она действительно сначала хотела поехать со мной. О боже, как я все запутала!

— Вы не должны лгать, мисс Карлтон. Я отец Труус. Не нужно меня обманывать! Труус взрослая женщина. Она может делать все, что хочет. Доброй ночи, мисс Карлтон, — сказал я и положил трубку. И в страхе подумал: «разве так ведет себя отец дочери, которой за тридцать? Никогда в жизни. Что теперь должна думать Дороти? Что я наделал, проклятый идиот!»


Вспомнив об этом вечере, Линдхаут, одиноко сидевший в тиши кабинета в своей венской квартире, снова схватился за стакан.

Да, — думал он, — час спустя приехала Труус. Она была очень удивлена, что я еще не спал. И я был очень любезен с ней, очень сдержан и спросил ее, как им с Дороти понравился фильм «Кто боится Вирджинии Вульф?»…

7

— Ты еще не спишь? — испугалась Труус, войдя в комнату, но мгновенно взяла себя в руки, улыбнулась и поцеловала Линдхаута в щеку.

— Я работал. — Он старался сохранять спокойствие, и это ему удалось. — Ну как? Понравился фильм?

Труус уселась в кресло и сбросила туфли.

— Великолепно… эти Тейлор и Бартон… Можно подумать, что и у них в жизни все происходит так же… сцена с винтовкой… знаешь, он вдруг понимает, что больше не может выносить свою старуху, берет винтовку, подходит к ней сзади, целится в голову и нажимает на спуск — а из дула вылетает пестрый зонтик из бумаги и открывается! Грандиозно… дух захватывает!

— Мне тоже нужно обязательно посмотреть это.

— Да, обязательно, Адриан.

— На автостраде сильное движение?

— Я бы не сказала.

— Ты довезла Дороти до дома?

— Да, конечно. Что за вопрос?

— Да так. Она ведь звонила.

Он увидел, что она опять испугалась, и это его обрадовало.

— Дороти? Когда?

— Около часа назад.

— Что это значит?

— То, что она звонила около часа назад. — Он откинулся в кресле. — Она страшно смутилась, когда я сказал, что она поехала с тобой в Ричмонд.

Она поморщилась:

— Ты шпионишь за мной?

— Что? Позвонила она.

— Зачем?

— Ей нужна рукопись лекции о Бертране Расселе. Лекция начинается в девять часов. Ты по ошибке захватила с собой рукопись. Она попросила меня передать тебе, чтобы ты обязательно вернула ее до девяти часов.

Труус долго молчала. Потом она резко откинула голову назад — так, что ее светлые волосы всколыхнулись. Она глухо сказала:

— Хорошо, я была в Ричмонде не с Дороти.

— Но ты была в Ричмонде? — Он казался себе дураком, несчастным, но очень справедливым.

— Да, я была в Ричмонде, и не одна. Ведь ты обязательно хочешь это знать, не так ли? Я была там с одним молодым человеком… — Она больше не могла выдержать взгляда его усталых глаз, встала, подошла к бару и налила себе спиртного. — Ты чего-нибудь выпьешь? — спросила она через плечо.

Он молчал.

— Значит, нет. — Она стоя сделала большой глоток и облокотилась о стойку, выпятив бедро. — Я обманываю тебя, Адриан. — Снова глоток. — Слишком теплый. Где тут лед? — Она нашла, что искала, и продолжила: — Я обманываю тебя уже несколько месяцев.

— С кем?

— То с одним, то с другим. Это не любовь. Люблю я тебя, и всегда буду любить. Это похоть.

— Труус!

— Похоть, — повторила она, прислонившись к бару.

Он рассматривал ее ноги.

— У тебя петля спустилась, — сказал он и опять почувствовал себя идиотом.

— В машине это легко может случиться. Да и к тому же мальчик был дикий, как молодой бык. Спорю, что у меня по всему телу синяки.

— Труус! — крикнул он. Теперь он уже не мог скрыть дрожания своих рук.

— Труус! Труус! Труус! — передразнила она. — Разве я не сказала, что все они мне безразличны? Разве я не сказала, что всегда буду любить только тебя? Да или нет?

Он кивнул.

— Скажи это! — закричала она.

— Да, — сказал он и почувствовал себя униженным, страшно униженным.

Она подошла к нему со стаканом в руке. Глядя на него сверху вниз, она сказала:

— Я делала это осторожно, чтобы не причинить тебе боль, Адриан. Эта дура Дороти… Нет, это я дура. Я действительно случайно сунула к себе эту проклятую рукопись по Расселу! Ну да ладно, все равно бы ты все узнал. Давай забудем об этом.

— Не говори так, — сказал он приглушенно. — Прошу тебя. Ты все, что у меня осталось на свете после того, как умерла Джорджия.

— И ты все, что у меня есть на свете, Адриан. Но сколько тебе лет? И сколько лет мне?

— Ах так. — Он отвернулся.

— Не отворачивайся! Посмотри на меня! Посмотри на меня, Адриан! Я значительно моложе, мне нужно… мне это нужно больше, чем тебе. Это чисто биологическая потребность. Понимаешь, я видела, как это тебя утомляет, какой ты все время усталый, какой изможденный, я знаю, какая на тебе ответственность, как на тебя надеются. В том числе и я — да, я, еще больше чем сейчас, могла тобой гордиться. Но когда я заметила, что ты принимаешь стимулирующие средства, да к тому же еще такие сильные, — я испугалась…

— Ты заметила… когда?

— Еще год назад, Адриан. Ты ведь такой неаккуратный. Ты везде раскидываешь свои вещи. Я просто не могла не увидеть адверсол и все остальное снадобье, появившееся позднее! Я ничего не сказала, чтобы не обидеть тебя. Я никогда, никогда не хотела тебя обижать… — Она поставила стакан на журнальный столик и, опустившись перед Линдхаутом на пол, положила руки ему на колени. — И ты ведь ничего не заметил, правда?

— Да, — сказал он.

— Видишь! И если бы Дороти сегодня вечером не… Ведь все шло так хорошо… ты был счастлив со мной…

— А ты — с другими.

— Неправда! — закричала она. — Другие! Это были молодые мужчины… Для этого они хороши, да, конечно… но говорить с ними, спорить, как я могу это с тобой? Никогда, Адриан, никогда!

— Но для этого… — сказал он.

— Да. — Ее взгляд стал упрямым. — Для этого. Для этого они были лучше. Извини. Конечно, ты еще не старик. Но ты все же значительно старше и измучен работой, и все твои средства больше не помогали…

— Когда мы спали вместе… — беспомощно начал он.

— Спали! — Она пожала плечами и взяла со столика стакан. — В постели это… это все же не любовь! В постели это что-то совсем другое…

— И ты не могла это получить от меня?

— Я получала!

— Не лги, Труус! Ты никогда раньше не лгала!

— Хорошо, я не буду лгать. В начале — да, в постели было чудесно, так хорошо, как ни с кем другим, ни до, ни после. Но с годами, Адриан, мой бедный Адриан — я ведь должна сказать правду, — с годами это стало ослабевать…

— Я и сам стал слабее.

— Не важно. Я… я оставалась неудовлетворенной.

— Ты отвратительна, Труус, — сказал он.

— Да? Возможно, ты прав. Но пожалуйста, поверь мне Адриан, — я любила, действительно всегда любила только тебя… И буду любить до самой смерти. Ведь это гораздо важнее, чем то, другое! Другое мне может дать каждый мужчина!

— Труус…

— Да?

— Ты можешь мне сделать одно одолжение?

— Любое, конечно… любое!

— Тогда убери руки с моих коленей, встань и иди спать, — сказал Линдхаут. Зазвонил телефон. Он поднялся так резко, что Труус упала на бок. Стакан вылетел у нее из рук, и жидкость стала впитываться в ковер. Она так и осталась лежать неподвижно, с некрасиво согнутыми ногами. Линдхаут снял трубку и назвался. Она не могла понять, кто говорил.

— Алло! — сказал Линдхаут. Сквозь шум помех девичий голос спросил номер его телефона и его фамилию, а потом сказал:

— Минуту, профессор. Трансатлантический разговор, соединяю…

Раздался моложавый голос, говоривший по-немецки со швейцарским акцентом:

— Профессор Линдхаут! Мне жаль, что я так поздно побеспокоил вас, но дело очень срочное!

«Когда я познакомился с Петером Гублером, президентом „Саны“, ему было шестьдесят три года, сейчас ему должно быть под семьдесят», — подумал Линдхаут и озадаченно произнес:

— Герр Гублер…

— Вы узнали мой голос! — Гублер засмеялся. — Я знаю, о чем вы сейчас думаете. Старый тюфяк давно должен бы быть на пенсии или в могиле! Но я все еще не там! Я все еще работаю!

— Кто это? — спросила Труус, не поднимаясь с ковра.

Линдхаут повернулся к ней спиной.

Снова раздался голос Гублера, сейчас он был серьезным:

— Вы должны срочно прибыть в Цюрих! С ближайшим самолетом! Телеграфируйте о вашем прибытии в «Сану» в Базеле. Вас встретят и проинформируют в аэропорту Клотен.

— Проинформируют о чем?

— Не по телефону. Говорю вам — дело чрезвычайно серьезное. Вы прилетите?

— Конечно… Я ведь у вас на службе…

— Не только поэтому. На карту поставлено все. Вы должны поторопиться. Иначе может произойти что-то ужас…

Связь прервалась.

— Алло… алло… — Снова только помехи. Линдхаут положил трубку. «Нас разъединили, — подумал он. — Вопрос только в том: кто разъединил?»

Как из далека до него дошел голос Труус:

— Адриан! Адриан! Кто это был? Что случилось? Что у тебя с лицом?

— Я должен срочно лететь в Цюрих.

— В Цюрих?

— С ближайшим самолетом. — Линдхаут уже листал телефонную книгу в поисках телефона терминала аэропорта Лексингтона.

— Но зачем? — Он не ответил. Труус вскочила на ноги, быстро подошла к нему и обвила руками его шею. — Я полечу с тобой!

— Нет, — сказал Линдхаут, уже набирая номер, — ты со мной не полетишь. И убери руки!.. Убери же руки! — закричал он как сумасшедший, когда она замешкалась. Труус испуганно отстранилась от него. — Он уже снова говорил спокойно: — Аэропорт? Добрый вечер. Дайте мне справочную…

8

— Профессор Линдхаут, пожалуйста, пойдемте со мной, — сказал рослый мужчина. В Цюрихе было 12 часов 35 минут 12 августа 1971 года и очень жарко, как и в зале аэропорта Клотен.

Линдхаут, недавно приземлившийся на «боинге» компании «Пан Америкэн Эйрвэйз», только что прошел паспортный и таможенный контроль, когда к нему обратился рослый мужчина. Он показал свое удостоверение: Эжен Дюбуа, сотрудник службы безопасности «Саны».

— Мои чемоданы…

— Не беспокойтесь. Коллега получит их на транспортерной ленте и позаботится о них. Вы должны сразу же лететь дальше.

— Лететь дальше? Куда? — Линдхаут с удивлением воззрился на рослого мужчину.

— В Вену. Мы уже забронировали для вас место. Ваш самолет вылетает через полчаса.

— А что я должен делать в Вене?

— Не здесь. Я вам все объясню. Пойдемте в бар, — сказал Дюбуа и взял Линдхаута за правый локоть.

В баре было почти пусто, работал кондиционер. Они расположились за стойкой.

— Слишком жарко для алкоголя, — сказал гигант. — Вы пьете апельсиновый сок, господин профессор?

— Да… да, конечно… Послушайте, а чем вы можете доказать, что вы действительно из «Саны»?

— Два апельсиновых сока, двойных, — сказал Дюбуа бармену. — Побольше льда, пожалуйста. Вот. — Он протянул Линдхауту запечатанный конверт.

— Что это?

— Письмо для вас, господин профессор. От герра Гублера. Вы ведь его знаете, не так ли?

— Конечно. Ведь это же он позвонил мне в Лексингтон и сказал, что я должен сразу же прибыть в Цюрих и что это очень важно.

— Невероятно важно… Вы ведь знаете почерк герра Гублера?

— Да.

— Сначала выпейте сок, у нас еще есть время. А потом прочтите письмо.

— Послушайте, — сказал Линдхаут, принимая от бармена стакан с соком, — для меня все это слишком быстро…

— Это и должно быть быстро, — ответил Дюбуа. — Вот письмо!

Линдхаут взял конверт. Почерком Гублера — он действительно хорошо его знал — на конверте было написано его имя. Он сломал печать, развернул листок — фирменный бланк «Саны» — и стал читать письмо, тоже написанное почерком Гублера:

Дорогой, глубокоуважаемый господин профессор,

Пожалуйста, простите нам ту ошеломляющую манеру, в которой мы обращаемся с Вами, но у нас нет другого выбора. Сотрудник нашей службы безопасности герр Эжен Дюбуа передаст Вам мое письмо. По телефону я не мог объяснить всего. Дело вот в чем: у Вас есть старый друг, русский, которого зовут Илья Красоткин. Этот господин связался со мной через посредников. Он не мог и не должен был ни звонить Вам в Америку, ни тем более приезжать к Вам. Вы в свое время, как сообщил мне герр Красоткин, заключили что-то вроде пакта о дружбе и взаимопомощи среди ученых…

Линдхаут торопливо выпил сок. «Это верно, — подумал он. — О боже, что же произошло?»

Он продолжал читать:

…а герр Красоткин получил информацию от третьего лица о том, кто является боссом «французской схемы», — Вы помните о стрельбе в Алльшвильском лесу здесь, в Базеле, при которой Вы сами едва не погибли…

«Босс… Красоткин знает босса…» — Линдхаут допил свой сок. Он сделал знак бармену и поднял два пальца, бармен кивнул и снова наполнил стакан. Гигант Дюбуа сидел спиной к стойке, его глаза беспрестанно сновали по помещению бара и залу снаружи. На нем был легкий голубой костюм, пиджак которого слегка оттопыривался у плеч с обеих сторон…

…у герра Красоткина неопровержимые доказательства! Но он не может приехать к нам, он готов представить свои доказательства Вам — в Вене, как можно скорее. Он не мог назвать точного срока. В наших общих интересах я вынужден обратиться к Вам с просьбой, дорогой господин профессор, сразу же вылететь в Вену и ждать там герра Красоткина. Ваша защита будет обеспечена и в Вене, мы разработали очень хорошую систему безопасности. Вы поедете из аэропорта Швехат, где Вас будет ожидать один из наших представителей — его зовут Франц Шаффер, — в Вашу старую квартиру в переулке Берггассе. Затем Вы свяжетесь с руководителем нашего венского научно-исследовательского отдела доктором Карлом Радлером. Научно-исследовательский отдел находится в Флоридсдорфе, в промышленной зоне, на улице Аландштрассе, 223–226. Все остальное Вы узнаете от доктора Радлера.

С наилучшими приветами и пожеланиями

Всегда искренне Ваш Петер Гублер.

Через два часа Адриан Линдхаут приземлился на самолете компании «Остриэн Эйрлайнз» в венском аэропорту Швехат.

В Вене тоже было очень жарко.

9

— Йезус, господин профессор! Нет, вот это радость! — Франц Пангерль, портье дома в переулке Берггассе, в IX районе Вены, скорчил гримасу на бледном оплывшем лице. — После стольких лет господин профессор снова в Вене! Лина, подойди сюда, тут господин профессор! — крикнул он через плечо. Он стоял в проеме входной двери своей квартиры, расположенной в полуподвальном помещении. От него несло водкой, и Линдхаут увидел за ним несколько бутылок, стоявших на столе в грязной кухне, которая одновременно служила и жилой комнатой.

— Добрый день, герр Пангерль, — сказал он. — Да, я снова в Вене. У вас ключи от моей квартиры, я отдал их вам, когда улетал в Америку. Могу я…

— Ну конечно! Ну конечно! Один моментик, пожалуйста, господин профессор… — Пангерль, в старых брюках и грязной белой нижней рубашке с висящими подтяжками, прошаркал грязными, босыми ногами к большой настенной доске, на которой висели ключи. — Вам надо было телеграфировать, что Вы приезжаете, господин профессор. А то там наверху ничего не подготовлено. Вся мебель в чехлах — да и как же иначе? Мы следили за вашей квартирой, господин профессор, все эти годы, по всем углам раскладывали шарики от моли, все время проветривали. Только сейчас там, конечно, неуютно…

— Почему?

— Ну как же, эти шарики, такие маленькие, ведь они пахнут не очень хорошо. И ничего не приготовлено — ни постель, ничего… Так, вот и ключи… Господин профессор, вы стали знаменитым человеком, мы обо всем читали в газетах, все время… поздравляю с большой карьерой. — На заднем плане появилась его толстая бледная жена, которая всегда напоминала Линдхауту медузу. На ней был фартук. — Это господин профессор, Лина! Скажи «мое почтение»! Ну же!

— Мое почтение, — сказала Лина с телячьими глазами. Она была немного слабоумной, вспомнил Линдхаут. Он взял ключи от квартиры и снова ощутил сивушный запах, когда Пангерль сказал:

— Лина поднимется с вами и наведет порядок. Вы надолго, господин профессор?

— А что?

— Ну, тогда Лина должна будет все время убираться у вас! Она раньше так и делала у многих господ в доме. Сейчас у нее есть время, более чем достаточно.

— Да, если так, то… охотно, но не думаю, что пробуду здесь долго.

Толстая Лина начала беззвучно плакать.

— Что с ней? — испуганно спросил Линдхаут.

— Заткнись, — бросил Пангерль своей жене и снова повернулся к Линдхауту: — Она все так близко принимает к сердцу… А ну-ка заткнись! — заорал он на дрожавшую женщину, которая в ответ на это сделала книксен перед Линдхаутом.

— Что на этот раз?

— Ее больше никто в доме не зовет убираться. Свиньи! — Пангерль все это время говорил с потухшим окурком сигареты в зубах.

Он изменился с того славного для него времени, когда был ответственным за гражданскую противовоздушную оборону и ответственным за квартал. Каким же он тогда был горлопаном, этот маленький человечек с искривленным плечом, которое вынуждало его смотреть на всех снизу вверх, вывернув голову. И каким значительным, несмотря ни на что, он выглядел в этой коричневой, цвета кала, нацистской униформе! «Какой же я всегда испытывал страх перед этим типом! А сегодня? Он состарился и высох, а лицо его приобрело зеленоватый оттенок. Может быть, он тяжело болен? — подумал Линдхаут. — Нужно быть объективным».

— Почему все квартиранты настроены против вашей жены, герр Пангерль?

— Не против жены — против меня.

— Против вас?

Пангерль продолжал говорить, с окурком сигареты, прилипшим к нижней губе:

— Сейчас объясню, господин профессор. В этом дерьмовом доме — сплетник на сплетнике! — В первый раз он повысил голос. — Но я снова свободный человек! Я согрешил — если это было грехом! Но времена меняются, будьте покойны, господин профессор! Я всегда прислушивался только к голосу совести! Сволочи вонючие!

— Кто? — озадаченно спросил Линдхаут.

— Те, кто посадил его, — раздался высокий и тонкий голос Лины. — Франц схлопотал шесть месяцев. Его выпустили только три недели назад. Мы боялись, что управляющий домами вышвырнет нас, но он порядочный человек, он думает, как и мы. Но ведь у него так много домов, и он не может все время заботиться о нас.

— Вы были в тюрьме? — Линдхаут взглянул на Пангерля.

Тот хмуро кивнул.

— Но почему?

— Вы ведь знаете еврейское кладбище в Гринцинге, господин профессор, — завывала Лина, в то время как Пангерль, не говоря ни слова, тяжело прошагал к столу и демонстративно налил полный стакан водки. — Старое, знаете?

— И что с ним?

— Это оно виновато, — сказала Лина.

— В чем?

— Что они посадили Франца на шесть месяцев, и еще нескольких.

— Кладбище?

— Ну конечно, разве нет? Ведь там похоронены одни евреи, да? А Франц и те, другие, пошли туда ночью и перевернули там много надгробных плит, а на других намалевали масляной краской еврейские звезды, а еще написали «еврей» и «сдохни, иудей» — так все говорили… — Лина улыбнулась. — Я просила Франца не делать этого. Но он не слушается меня, он никогда меня не слушался…

— Заткнись, — сказал Пангерль и выпил.

— …а потом я поняла, что он должен был пойти с ними. Ведь он не мог подвести своих друзей — теперь, когда все опять стало так скверно…

— Что стало скверно? — не понял Линдхаут.

Пангерль громко рыгнул.

— Еврейская чума, — сказал он. — Те, которых Гитлер забыл отправить в газовые камеры. Те, кто остался, а также их дети и все их отродье. Они уже снова стараются подчинить нас и высосать из нас всю кровь. — Он властно поднял руку вверх, когда Линдхаут хотел перебить его. «Сейчас он снова похож на того старого Пангерля, которого я помню», — подумал Линдхаут. — Мы не единственные, кто так поступил! Сейчас это делают многие… во всей Австрии… и в старом рейхе… прежде всего в старом рейхе! Вы бы как-нибудь поспрашивали народ, простых порядочных людей, таких же работяг, как и мы! Евреи! Евреи опять ввергнут нас в несчастье!

— Что за чепуха!

— Чепуха? — Пангерль зло рассмеялся. — Ох уж эти господа ученые! Живут только своими изобретениями! Не общаются с народом! Во всем мире все то же самое! Франция! Россия! Америка! Не перебивайте, пожалуйста! Это я знаю лучше вас, извините, господин профессор, тысячу раз извините. Вы великий человек, гений, а я — я народ. А международный сионизм снова закабаляет народ, вытягивает из него все соки и насилует его!

— Герр Пангерль, во всей Германии всего тридцать тысяч евреев. Это все, что осталось после Гитлера!

— Я же сказал: международный сионизм, господин профессор! А кто делает фильмы в Голливуде? Кто издает газеты во всем мире? А телевидение, радио? Они сидят даже в правительствах! Кто определяет общественное мнение? Евреи, господин профессор, евреи! Это давний всемирный заговор против доброй арийской крови! И если мы не будем этому сопротивляться, нас снова заставят страдать, как мы страдали в последний раз… — Пангерль проникся жалостью к самому себе. Он опять сделал солидный глоток. — Да, страдать, — сказал он, слегка покачиваясь. — Лина, езжай наверх с господином профессором и начинай наводить порядок. — Лина покорно кивнула головой, а Пангерль, осев за столом, уронил голову на руки и заплакал.

Линдхаут смотрел на него. «Этот человек, — подумал он, — двигался по большому кругу. Он был опасным нацистом, потом опасным коммунистом, потом он присягнул американцам, сейчас он снова стал нацистом, пока не опасным. Пока не опасным? Что было бы, если бы он узнал, что я еврей? Что было бы, если бы он узнал об этом в сорок четвертом году?»

— Пожалуйста, пойдемте, господин профессор, — позвала Лина, которая уже поднялась по стертым ступенькам на первый этаж.

— Иду, — Линдхаут поспешил за ней. Франц Шаффер, который был в аэропорту, уже забросил наверх его чемоданы. «Вена, — подумал Линдхаут. Вена тогда. Вена сегодня. Вот, значит, как выглядит свидание с ней…»

10

Час спустя он стоял на балконе своего бывшего кабинета и смотрел на дом, расположенный почти напротив. Переулок Берггассе, 19. Здесь жил Зигмунд Фрейд до 1938 года. В 1939 году он умер в Англии. Этот балкон… с него упал доктор Зигфрид Толлек, с бумагой в руке и шестью пулями в теле… Линдхаута охватил ужас. Он был убийцей Толлека. Никто не знал об этом, никто никогда и не узнает — кроме него. До конца жизни он так и будет страдать под бременем этого убийства, которое совершил бы любой в его положении. Тем не менее… нет, Линдхаут не верил в личного Бога, но зато он еще как верил в личную вину и в личный грех. Он будет нести эту вину всю свою жизнь — вину в смерти человека. Никто не сможет его оправдать.

Он решительно вошел в комнату, которая когда-то, много лет назад, была его домом. Лина уже сняла чехлы с тяжелой мебели в старонемецком стиле. С удивлением Линдхаут увидел себя в своем прошлом: длинный стол, заваленный книгами, кровать, обои в цветочек… Он подумал о машине времени Уэллса. Сильно несло порошком от моли, хотя Лина, покорно склонившись и бормоча бессмысленные слова, первым делом удалила все шарики, и настежь распахнула все окна и двери. Большое светлое четырехугольное пятно на стене за книжной полкой. Что там висело? Олеография… Бичевание Христа. О боже! После стычки с фройляйн Филине Демут эта ужасная вещь была изгнана в кладовку. Интересно, там ли она еще?

Линдхаут прошелся по большому помещению. Резной буфет, большой уродливый шкаф… И постельное покрывало с вышитой надписью: «Будь благословен, отдохни!» Фройляйн давно мертва, как рассказал тогда Пангерль. Фройляйн Демут, погибшая от бомбы, — такая богобоязненная, такая благочестивая, такая добрая, такая не от мира сего… Он вспомнил страх, который она сначала испытывала перед ним, вспомнил тот ужасный рождественский вечер, когда он с горя напился, узнав, что его любимая жена Рахиль погибла от рук гестапо в Голландии… Это сообщил ему Фрэд, маленький Фрэд Гольдштейн. Фрэд — жив ли он еще? И был еще молодой католический священник, которого он в сочельник выпроводил из комнаты, когда тот пришел, чтобы пригласить его к фройляйн Демут. Капеллан… капеллан Ха… Он усиленно пытался вспомнить имя того человека, но это ему не удалось. Жив ли он еще? И как он живет? И где? Коротка жизнь человека… Он как цветок расцветает и увядает, он убегает как тень… Где он слышал эти слова?

Насколько коротка жизнь — настолько длинны воспоминания. Теперь здесь он должен был ждать Красоткина. «Почему не в гостинице? — подумал он. — Не знаю, как я выдержу здесь даже одну-единственную ночь. Я должен жить здесь, — он тут же вспомнил о своем важном деле, — чтобы это не так бросалось в глаза, это, конечно, хорошо придумано. Красоткин… фамилия босса… Если бы Красоткин был уже здесь… если бы я уже знал фамилию босса… Я сплю или бодрствую?» — подумал он. Запах нафталина все больше одурманивал его.

А потом он услышал, как смеются и кричат дети. Он снова вышел на балкон. Они были внизу, такие маленькие, в разноцветной одежде. Мелом они начертили клетки на тротуаре, и теперь прыгали с одного поля в другое. Линдхаут знал эту игру, дети играли в нее и в 1944 году, они тоже кричали и смеялись. «Эта игра называется „Рай и ад“, — подумал он. — „Рай и ад“. Ну и название! Ни в то, ни в другое я не верю — ни в рай, где ангелы играют на арфе, ни в ад, где грешники до скончания века варятся в кипящем масле… — Внезапно он почувствовал головокружение и поспешил выйти из квартиры, на входной двери которой по-прежнему было столько же замков, как при покойной фройляйн Демут. — Я должен пойти к этому доктору Карлу Радлеру, руководителю научно-исследовательского отдела „Саны“ в Вене…»

Когда он вышел на улицу, на него обрушился зной летнего солнца. Заболели даже глаза. Вниз по крутой улице катилось такси. Он свистнул. Машина, большой голубой «мерседес», остановилась.

— Флоридсдорф, промышленная зона, улица Аландштрассе, — сказал он водителю.

Полчаса спустя он сидел в бюро доктора Радлера. Научно-исследовательский отдел был большим и занимал четыре здания. «Здесь работают минимум двести человек, — подумал Линдхаут, которого Радлер провел по лабораториям и кабинетам. — Сколько „Сана“ выделяет в год на проекты развития? Свыше полмиллиарда швейцарских франков! Сейчас — странно, но лишь сейчас я начинаю сознавать, с каким гигантским аппаратом я работаю».

Во всех помещениях были кондиционеры и современное оборудование. Доктор Радлер, такого же роста, как Линдхаут, имел склонность превратиться в добродушного толстяка. Он носил очки, а черные волосы подстригал ежиком. Они сидели друг против друга за письменным столом Радлера. Линдхаут все еще чувствовал себя одурманенным. Долгий перелет, так изменившийся город…

Он услышал, как Радлер сказал:

— …и поэтому вам придется два-три дня подождать.

Линдхаут очнулся. «Я должен взять себя в руки», — подумал он и заметил с улыбкой:

— Извините… я задумался… Что вы сказали?

— Я сказал, что ваш друг доктор Красоткин направил нам телеграмму, — сказал доктор Радлер, тоном и выражением лица подчеркнув свое чрезвычайное уважение. — Она пришла вчера во второй половине дня. Он задерживается в Москве и будет в Вене лишь через несколько дней. Он просит вас извинить его.

— Ну конечно!

— Пока немного осмотритесь в городе. Вы ведь были здесь во время войны, не так ли? Я тогда еще ходил в школу. Все так изменилось, Вена снова стала прекрасным городом! Желательно, чтобы вы мне звонили два раза в день. Тогда я сразу же смогу сообщить вам о прибытии доктора Красоткина. Конечно, если вы хотите осмотреться повнимательнее… в любое время — это будет честью для нас.

— Я хотел бы посетить несколько мест, связанных с прошлым, — сказал Линдхаут.

— Разумеется, господин профессор! Мы предоставим в ваше распоряжение автомобиль с водителем…

— Нет, большое спасибо. Думаю, мне лучше походить пешком.

— У вас есть наш номер телефона?

— Да.

— Зовите только меня. Вот моя визитка. Звонить можете и ночью, в любое время.

— Спасибо!

Линдхаут встал.

— Позвольте попросить вас… — Радлер смутился. — Только вашу фамилию, господин профессор… для нашей Книги гостей…

Книга для гостей лежала на пульте.

На свободной странице Линдхаут записал свою фамилию и дату: 12 августа 1971 года. Затем, немного поколебавшись, написал ниже: «У Вас просто замечательно, и я очень рад познакомиться с Вами».

Молодой руководитель Венского научно-исследовательского отдела «Саны» расцвел от гордости.

— Благодарю, благодарю тысячекратно! Такой великий человек, как вы, господин профессор… Да-да, вы без сомнения великий человек… один из величайших людей нашего времени!

Лицо Линдхаута стало пунцовым от смущения.

11

— Нет, господин профессор, — сказала Мария Пеннингер вечером того же дня, — Пангерль — это не Вена, не тот мир, в котором мы живем. Если бы это было так, то тогда все, что мы делали, не имело бы смысла — а как ученый вы должны признать, что это невозможно. Из всего хорошего не может возникнуть только дурное. Мне жалко этого герра Пангерля, он несчастный человек.

— Несчастный?

— А вы можете себе представить, чтобы постоянная ненависть делала счастливым? Вы видели китайские рисунки тушью — воины, крестьяне, танцоры и демоны? Вам ни разу не бросалось в глаза, какими измученными выглядят все эти демоны? Конечно же, это сделано специально — только для того, чтобы показать, как трудно всегда быть злым…

Мария Пеннингер похудела, в остальном же Линдхаут нашел ее не изменившейся. Казалось, что время пощадило ее. Ее муж очень часто — как, кстати, и сейчас — ездил в командировки, и Мария Пеннингер всегда была очень занята: она преподавала языки и математику отстающим ученикам. Она работала в отделении для умственно отсталых детей психоневрологической клиники университета. Там она играла с несчастными маленькими созданиями, часами и даже днями называя им одно и то же слово, пока они не запоминали его (и снова забывали на следующий день). Она шутила с ними, строила дома из кубиков, рисовала и лепила из пластилина. Там, в отделении детской психиатрии, Линдхаут и встретил сегодня фрау Марию Пеннингер, когда вошел в старое здание, где пережил такие страшные часы в 1945-м, когда его АЛ 203, которую применили в лечении ныне уже давно покойного майора Соболева, не то что не спасла его от болей, а, напротив, в ужасной степени усилила их.

Уже на подъезде к клиникам Линдхаут увидел тяжелые краны, экскаваторы и всевозможные механизмы: предполагалось демонтировать весь комплекс больницы общего типа и заменить его новыми, современными клиниками. Экскаваторы уже снесли стену здания психиатрической клиники, этого древнего уродливого сооружения. В самом здании царили ужасный шум и суета. Все было покрыто пылью, беспрерывно стучали отбойные молотки. Линдхаут спросил доктора Зоммера и сестру Эльфриду, принимавших участие в лечении майора Соболева, — никто не знал этих имен. Только один старый санитар вспомнил, что доктор Зоммер много лет назад был приглашен в какую-то немецкую клинику. А сестра Эльфриде? Нет, он не помнит.

Грохотали тяжелые механизмы, в старых помещениях с высокими потолками было очень жарко.

— Ужасно для больных, — сказал Линдхаут врачу, который вел его по клинике.

— Ужасно, да. Но куда нам деваться? У нас ведь нет других возможностей, — ответил врач. Молодая женщина с красивыми глазами торопливо проходила мимо. — Страшнее всего это строительство отражается на детях, не правда ли, госпожа доктор? — Врач остановилась. — Это профессор Линдхаут, доктор Эльснер. Госпожа Эльснер руководит детским отделением.

Они пожали друг другу руки.

— Очень рада, — сказала доктор Эльснер. — Спуститесь как-нибудь ко мне и посмотрите сами — я имею в виду, если у вас будет время, господин профессор.

— У меня есть время, — ответил Линдхаут. — Мне только нужно срочно позвонить.

— Внизу есть телефонная будка, — сказала доктор Эльснер. — Мне все равно надо вниз, я покажу ее вам.

Линдхаут набрал номер венского научно-исследовательского отдела «Саны» и спросил доктора Радлера. Нет, пока никаких известий от Красоткина. Значит, до завтрашнего утра…

Линдхаут последовал за молодой женщиной в отделение для умственно отсталых детей, и вот там — после более чем двадцати лет — он снова встретил Марию Пеннингер, которая сидела на полу среди детей, кукол, кубиков и мячей. Она вскочила и с радостным возгласом поспешила ему навстречу. Они обнялись…

Теперь они сидели в комнате дома в переулке Больцманнгассе и пили чай. Был вечер, и они беседовали уже много часов. Маленькая мансарда за дверью с обоями, в которой тайком жила Труус, сохранилась до сих пор. Мария Пеннингер ничего в ней не изменила. Там по-прежнему стояли маленькая кроватка и стол для игрушек, на слуховом окне — все то же затемнение из ацетатного шелка, а на кроватке — одна из книг, которую читала Труус: «Самое большое путешествие доктора Долиттла»…

Они долго стояли перед каморкой и думали о прошлом — таком ужасном и все же полном человечности. Линдхаут рассказал, что Труус преподает в Лексингтоне философию и что Джорджия умерла. Часто они оба умолкали, погрузившись в мысли о совместно пережитых событиях и опасностях…

В полной тишине Мария Пеннингер сказала:

— Вы не должны никого осуждать, ни одного человека, дорогой господин профессор. Вы не должны считать, что-то невозможным — ничего, что могло бы произойти. Поскольку у каждого отдельно взятого человека на этом свете есть свое прошлое и свое будущее, и нет того, что случилось бы не вовремя… Вы много страдали. Может быть, вы опять будете очень счастливы, не знаю. Знаю только одно: вы всегда должны преодолевать несчастья. Помните: времена бывают разные — то плохие, то хорошие; и только тогда, когда вы сможете перенести плохое и быть благодарным за хорошее, вы можете сказать о себе, что вы человек…

Поздним вечером он покинул Марию Пеннингер и прошел мимо Химического института, с которым его связывало столько воспоминаний. Он долго стоял перед темным зданием, чтобы потом, пройдя немного, снова остановиться и внимательно рассмотреть тротуар. Как-то он нашел здесь листовки, сотни листовок. Он даже еще помнит текст:

«Братья и сестры! Существует вечное, находящееся вне пределов человеческой воли и гарантированное Богом право, ясное и однозначное разграничение добра и зла… Никакая власть на земле не может понудить человека к высказываниям или поступкам, которые противоречили бы его совести, которые были бы против истины…»

«Тогда я возвращался домой от Труус, — думал он, — тринадцатого августа сорок четвертого года, почти день в день двадцать семь лет назад я увидел здесь эти листовки…»

Пройдя мимо маленького кафе-эспрессо, которое когда-то было затрапезной забегаловкой и из которого теперь гремела оглушительная рок-музыка, Линдхаут дошел до переулка Берггассе, остановился перед домом, где он когда-то квартировал и теперь жил снова, и, открыв дверь ключом, который дал ему Пангерль, вошел в подъезд.

12

Красоткин не дал о себе знать ни на следующий день, ни через день. Линдхаут дважды в день звонил так молодо выглядевшему доктору Радлеру.

Он отправился на Лерхенфельдерштрассе, где в 1947 году находился «Рейнбоу-клаб». Сейчас там был большой мебельный магазин. «Здесь пел Перри Комо, — подумал Линдхаут. — „Till the end of time“. И я поцеловал Джорджию на танцевальной площадке. А теперь Джорджия мертва, и песню почти никто не знает, и „Рейнбоу-клаб“ исчез».

Он шел, как ходил много лет назад с Джорджией, по маленьким, узким улицам Старого города, с его винными погребками, кабачками и проходными дворами. Дом в переулке Вайбурггассе, где он получал свои выездные документы для Америки, не изменился. Разрушенные дома, в развалинах которых он увидел помятый почтовый ящик, были восстановлены. Прохожие торопились, движение транспорта было сильным, солнце пекло. Линдхаут все замедлял и замедлял шаг.

Он увидел Оперу, Бургтеатр, кольцо, по обеим сторонам которого стояли, отбрасывая тень, старые деревья. Он шел и шел — и воспоминания шли вместе с ним. Воспоминания о многих людях, которые превратились в тлен и прах, спасовали или сделали невероятную карьеру, которые пропали без вести или совершенно опустились, — и никто не знает, где, как и почему. «А я, — подумал Линдхаут, — я пока еще здесь, еще немного, потому что наша жизнь так коротка, а наше несущественное бытие окружает сон…»

Он поднялся наверх через район Штрудхофштиге и пошел по Лихтенштайнштрассе к тому дому, у которого ежедневно в полдень появлялась маленькая Труус с жестяной миской — на «раздачу питания детям».

Он все время возвращался к зданию Химического института на Верингерштрассе — но не входил туда. Какая-то, ему самому не понятная, робость удерживала его от этого. Он стоял на другой стороне улицы, смотрел на окна, за которыми он работал, туда, где после 1945 года у него в течение многих незабываемых ночей собирались американские, советские, английские, австрийские, немецкие и французские врачи, химики и другие ученые. «Какая чудесная у нас была жизнь, — думал Линдхаут теперь, в августе 1971 года, прислонившись к стене дома и глядя на окна „своей“ лаборатории, — какая чудесная жизнь!

У меня даже мороз по коже пробежал, когда я впервые услышал о резолюции Объединенных Наций: „Все люди родились свободными и равными в своих достоинствах и правах…“ Ах, как давно это было… ООН должна прийти в Вену, — подумал Линдхаут. Рядом с парком Пратер, по ту сторону Дуная — как мне сказали, — строится целый город».

Он взял напрокат автомобиль и на следующий день утром поехал к реке. Он шел по пустынному в этот час Пратеру. Не было видно ни души. Павильон ужасов, чертово колесо, палатки на дорожках — все закрыто. Мимо него прошмыгнула крыса. Ни звука.

Потом он был в ООН-сити — поистине зловещем городе мертвых.

И здесь он не увидел ни одного человека. Среди небоскребов к летнему небу тянулись причудливые фасады недостроенных зданий. Линдхаут споткнулся о стальную балку. Стало быть, сюда должны были въехать дамы и господа из Объединенных Наций. Объединенные Нации? Что ООН, собственно говоря, собой представляла? Сколько у нее еще осталось власти?

Красоткин не объявился и на третий день.

Линдхаут ехал по городу. Он видел, что Вена очень изменилась: часто он не мог найти дорогу и приходилось спрашивать у прохожих. Города-спутники, где вовсю шло строительство метро, улицы для скоростного движения транспорта, ведущие из города к огромному аэропорту Швехат. Когда он улетал в 1950 году, в Швехате не было взлетно-посадочной полосы. Джорджии, Труус и ему пришлось немного проехать через советскую зону к вспомогательному аэродрому Тулльн.

Он развернулся, возвратился в город и повел машину на запад, к виноградникам, к Хуэнштрассе. Американская международная школа все еще находилась на Хамеусштрассе. Дети шумели на улице, была как раз перемена.

Линдхаут поехал назад в Герстхоф, поднимаясь к больнице Корпорации венского купечества, которую американцы после войны конфисковали и превратили в военный госпиталь, где тогда работала Джорджия. Там он увидел окно — наверху, рядом с заросшей виноградом стеной. Больница уже давно опять принадлежала корпорации. «Там наверху, за маленьким окном под коньком крыши, я впервые спал с Джорджией. С Джорджией, которая уже так давно мертва…» Он быстро сел в машину и, подъехав к ближайшей телефонной будке, набрал номер научно-исследовательского отдела «Саны». Голос доктора Радлера был взволнованным:

— Вы знаете бар «Хюбнер» на холме Кобензль? Не тот, большой, а сзади? Тот, который рядом с ближним рестораном?

— Да, а почему…

— Сейчас четырнадцать часов. В пятнадцать часов вы должны быть там.

— Красоткин наконец объявился? — Линдхаут задышал чаще.

— Уже несколько часов назад! Он сказал, что встречаться у нас или в вашей квартире слишком опасно. Вы должны приехать в бар на холме Кобензль и ждать его там!

— Хорошо, — сказал Линдхаут и повесил трубку.

Когда он тронулся с места, руки у него немного дрожали. Он крепче обхватил рулевое колесо. «Через час, — подумал он. — Через час я буду знать, кто босс „французской схемы“…»

13

Бар на холме Кобензль лежал непосредственно на обочине улицы Хуэнштрассе и был круглым строением из стекла. Линдхаут запарковал машину на большой площадке и пошел назад к бару. Только что подъехал автобус с японскими туристами — минимум шестьдесят человек. Японцы говорили высокими, звонкими голосами, перебивая друг друга. Они смеялись и непрерывно фотографировали огромный город, лежавший у их ног.

Линдхаут протиснулся сквозь толпу и вошел в заведение. Оно было почти пустым. Через несколько минут оно будет забито японцами, подумал Линдхаут и сел за столик прямо перед круговой стеклянной стеной. Было без двадцати три. Приходилось ждать.

Заказав у официанта кофе мокко, он смотрел вниз на море домов и сверкающую реку. Он видел мосты, башни церквей, высотные дома и бесчисленные окна, ослепительно отражавшие солнечный свет. Сквозь дымку он увидел вдали за рекой вытянутые горные хребты. Это Карпаты, ответил официант на вопрос Линдхаута.

В бар, возбужденно тараторя, вошли японские туристы. Внезапно все оказалось настолько забитым, что кое-кто из гостей не нашел себе места и остался стоять. Экскурсовод монотонно отбубнил на английском языке свой текст «Сейчас вы видите…»

Линдхаут нервничал все больше. Он чувствовал себя как в огромном вольере для попугаев. Люди задевали его, наталкивались на его столик — и чрезмерно вежливо извинялись. Бар наполнился изнуряющим беспокойством. Линдхаут промокнул вспотевший лоб. 14 часов 50 минут. Он подумал: время, которое обычно проходит так непостижимо быстро, сейчас остановилось. У него внезапно разболелась голова, и он попросил перегруженного заказами официанта принести аспирин и двойной коньяк. Японцы задавали экскурсоводу бесконечные вопросы и по-прежнему непрерывно фотографировали. Самое большое впечатление произвело на них чертово колесо, которое теперь пришло в движение.

В 15 часов Линдхаут выпил второй коньяк. Голова все еще болела. Через четверть часа головня боль прошла, но Красоткина Линдхаут, теперь постоянно державший в поле зрения входную стеклянную дверь, так и не увидел. Он тихо выругался себе под нос и почувствовал, как под рубашкой по груди сбегает пот. Японцы фотографировали, смеялись, толкали его столик, улыбались и извинялись по-английски с глубокими поклонами.

— It’s okay, — все время повторял Линдхаут. — It’s okay. Don’t mention it.[67]

Японцы кланялись, и женщины тоже. Линдхаут не выдержал и стал тупо смотреть на город внизу и на Дунай. Он испугался, когда какой-то мужчина скользнул на стул напротив него.

— Добрый день, господин профессор, — сказал человек в легком летнем костюме и расстегнутой на шее белой рубашке. Узкое лицо с высоким лбом, каштановые волосы и карие глаза — этот человек, как с изумлением обнаружил Линдхаут — вообще не изменился за тридцать три года.

— Доктор Левин…

— Тише, — сказал мужчина. Впервые Линдхаут увидел его в здании советской комендатуры на улице Беллария, когда тот забирал его из темной одиночной камеры. Тогда этот человек носил форму и был полковником. Линдхаут машинально подумал: Левин, Карл, родом из Берлина, еврей, в тридцать третьем году вместе с родителями эмигрировал. Осел в Москве. Изучал там медицину. Родители умерли.

— Почему вы? — спросил он. — Где Красоткин?

Японцы внезапно громко рассмеялись — один из них рассказал анекдот.

— У Красоткина все хорошо. — Левин перегнулся через столик и говорил очень тихо: — Вы ведь с Ильей Григорьевичем друзья, не так ли?

— Очень хорошие… — Несмотря на жару Линдхаута вдруг зазнобило.

— В последний раз вы видели Илью в Базеле, несколько лет назад…

— Да. И что же?

— …и обменялись с ним кое-какими мыслями…

— Какими мыслями?

Японцы снова засмеялись.

— О… всемирном сотрудничестве ученых.

— Да…

— Вы смогли чего-нибудь достичь в Америке?

— Очень немногого…

— Вот именно.

— Что «вот именно»?

— С Ильей было аналогично… нет, не аналогично… он… Органам власти стали известны его планы и планы его друзей…

— И…

— …и эти органы их совершенно не одобрили. Вы понимаете?

— Проклятье! Что с Ильей? Что они с ним сделали?

— Ничего, совсем ничего, почти ничего… несколько бесед… небольшое дело… Он продолжает работать в Москве хирургом. Ни с ним, ни с его друзьями ничего не случилось…

— Вы лжете!

— Тише, черт побери! Я не лгу! Естественно, Илья Григорьевич должен сейчас сосредоточиться исключительно на своей работе. За ним наблюдают…

— Я вам не верю! — прошептал Линдхаут.

Левин зашептал:

— Разве Илье дали бы через посредников проинформировать «Сану»? Почему, по-вашему, он вызвал вас в Вену? Почему, по-вашему, я сейчас сижу перед вами?

— Для этого может быть много причин…

— Послушайте, профессор, неужели вы считаете меня такой свиньей, что, по вашему мнению, я буду участвовать в деле, направленном против вас?

— Нет, конечно нет, но…

— Никаких «но»! Илья невыездной! Он должен показать свою абсолютную верность линии и благонадежность… Его имя использовали, потому что знают, что вы друзья, — и это все. Я тоже друг Ильи. В последний момент возникли споры о подведомственности… поэтому вы должны были столько прождать в Вене. Вена сразу же была избрана местом встречи. Это идеальный город для таких вещей…

— Для таких вещей?

— Что угодно господину? — Снова появился официант.

— Мокко. И коньяк. Большой, — сказал Левин по-немецки без всякого акцента.

Официант кивнул и стал протискиваться через радостно возбужденных японцев.

— Но вам ведь разрешили приехать, — сказал Линдхаут.

Левин кивнул.

— Почему? Кто дал вам разрешение?

— Моя служба. Вы же знаете — я специалист по оказанию экономической помощи странам «третьего мира»…

— Ах да, конечно, — сказал Линдхаут, который внезапно почувствовал неприятный привкус во рту.

— Я привез с собой письмо от Ильи Григорьевича. Не смотрите на меня так. Хорошо, я состою в одном объединении! Вы должны радоваться. Иначе я бы ничего не разузнал во Франции.

— Вы были во Франции?

— Да.

— Когда?

— Довольно часто. — Левин пожал плечами. — Я постоянно в разъездах, знаете ли. Это дело раскопал не я, а кое-кто из наших людей. Когда в Марселе выгружалась последняя большая партия основания морфия. При такой возможности…

— Вы считаете, что здесь подходящее место, чтобы…

— Место как раз подходящее! Трудно представить что-нибудь лучше. В лесу, на улице — за нами повсюду могли следить. Здесь на нас никто не обращает внимания. Вы же видите. Я знал, что здесь будут японцы. Поэтому я и пришел так поздно.

— Почему?

— Чтобы дождаться, когда все будут уже заняты — а они ведь сейчас заняты, не правда ли?

— Гм… — Линдхаут кивнул.

— То, что нашим властям не понравился ваш с Ильей план, не должно означать, что его друзья по-прежнему не стремятся к такому «заговору на благо»…

— Как и в Америке…

— Точно так же, наверняка. Совершенно определенно и в дальнейшем будут контакты и страховка. Так уж оказалось, что мы первые пошли на это.

— По поручению вашего правительства, естественно. Под девизом: смотри, мир, какие свиньи есть среди американцев…

— Это соображение безусловно сыграло свою роль. — Левин пожал плечами. — Но свиньи — они и есть свиньи, и, пожалуйста, не забывайте, что я тоже ученый, как и вы, профессор…

Кто-то из японцев запустил большой музыкальный автомат. Зазвучал джаз.

— Великолепно, — сказал Левин, — очень хорошо, в самом деле! Да, так вот, наши люди действительно добрались до босса. Они его сфотографировали, перехватили и записали на пленку несколько его телефонных разговоров — пленки лежат в нашем посольстве. Кое-какие фотографии у меня с собой. Вы можете спокойно посмотреть их. — Он положил на столик конверт. — Фотографировали малоформатной камерой, но изображение очень резкое.

Линдхаут нерешительно взял конверт.

— Ну, смотрите же. Не бойтесь!

Линдхаут вытащил из конверта пять фотографий и положил их перед собой. На всех пяти снимках был изображен один и тот же человек: разговаривающий с другим мужчиной и женщиной перед маленьким замком, трижды — в огромном гараже, где большие роскошные автомобили как раз набивали множеством пакетиков (дверцы, грязезащитные крылья, брызговики и нижние части кузовов были сняты), и на борту яхты в капитанской форме (Левин объяснил: яхта как раз курсирует перед Марселем и огромной глубоководной гаванью Ля Жольет). В этой форме мужчина выглядел прямо-таки карикатурно — маленький, приземистый, в очках с толстыми стеклами. Он разговаривал с худощавым мужчиной, на котором тоже была форма капитана.

Брэнксом! — задыхаясь, сказал Линдхаут.

— Да, — спокойно ответил Левин.

— Бернард Брэнксом? Он босс «французской схемы»?

— Да. Я ведь сказал вам, что мы еще и записали на пленку телефонные разговоры. На пленках вы так же быстро опознаете его голос, как и его самого на снимках. Мы также знаем фамилию женщины, другого мужчины и капитана. До них можно добраться в любое время — у судна капитана поломка силовой установки, и корабль должен еще три-четыре недели находиться в Ля Жольет, пока все не приведут в порядок. Капитан живет в гостинице, мы знаем в какой. Я дам вам фамилию и адрес. Замок находится в Обагне — приятная местность приблизительно в двадцати пяти километрах от Марселя. Мужчина и женщина — постоянные связные Брэнксома. Гараж находится к востоку от Марселя, в одном из пригородов. Промышленный район. Его адрес, фамилии владельца и рабочих, которых вы видите на фотографиях, я тоже вам сообщу.

— Но Брэнксом… но он же всегда выдавал себя за активного борца с «французской схемой»!

— Ловко с его стороны, да? — сказал Левин. — На его месте я поступил бы так же. А вы?

Официант протиснулся между болтающими японцами:

— Ваш мокко и коньяк, господин. — Он запыхался.

— Спасибо, — сказал Левин. — Здесь довольно шумно, а?

— Можно и так сказать, — ответил официант. — В августе здесь всегда одно и то же представление.

14

Вечером накануне 12 августа, то есть за четыре дня до встречи Линдхаута с Левиным на холме Кобензль в Вене, Труус около 19 часов вышла из здания университета в Лексингтоне, прошла через большую стоянку и села в автомобиль Линдхаута, чтобы поехать домой. В тот момент, когда она поворачивала ключ зажигания, кто-то сильно ударил ее сзади по голове. Без сознания она завалилась вперед.

— Никого нет, быстро в нашу машину, — сказал один из двух мужчин, затаившихся на заднем сиденье. Это был тот, кто нанес удар эбонитовой дубинкой. — Вперед, давай же, Джеки.

Мужчина, которого назвали Джеки, был маленького роста, с очень белой кожей и с множеством угрей на постоянно ухмыляющемся лице. Похихикивая, он помог другому мужчине перетащить потерявшую сознание Труус из автомобиля Линдхаута на заднее сиденье серого «олдсмобиля», стоявшего рядом. Дверца захлопнулась, и мужчины забрались на переднее сиденье. Джеки непрерывно хихикал:

— Прошло как по маслу, Эл, верно?

Эл, высокий мужчина со смуглым лицом и темными волосами, завел машину и подал ее назад. Одновременно он сказал:

— Ты забыл наручники. Ты все забываешь, если тебе не напоминать. И одеяло сверху.

— Ты считаешь Джеки идиотом, — весело сказал тот. — Джеки надел на Труус наручники. И на руки, и на ноги. И одеяло сверху. Джеки сделал все очень быстро. Ты не заметил, Эл.

— Тогда хорошо. Забудь все, — сказал смуглый человек за рулем. Он выехал с территории университета на шоссе Николасвиль Пайк и двинулся в северном направлении к Лаймстоун-стрит. Сквозь путаницу улиц он быстро добрался до центра Лексингтона. Позади себя он услышал стон.

— Влепи ей еще разок, Джеки, — сказал он, — сейчас она не должна шуметь.

— Все в порядке, Эл. — Низкий развернулся на переднем сиденье и повторным ударом эбонитовой дубинкой снова погрузил Труус в беспамятство. — Теперь она успокоится, — идиотски хихикнул он.

Эл молчал. Большой автомобиль ловко въехал в подземный гараж и спустился вниз на третий этаж. Там стояла одна-единственная машина. Из нее вышли еще два человека и подошли к «олдсмобилю».

Один был очень толстый и тяжело дышал, другой, со впалыми щеками и узкой грудью, носил очки в золотой оправе.

— Все прошло гладко, — сказал Эл, когда они подошли к его автомобилю.

— Трудно было? — спросил толстяк.

— Вовсе нет.

Толстяк поднял одеяло с Труус, и сравнил ее лицо с несколькими снимками, которые вытащил из кармана. Он казался довольным.

— Я не могу ее постоянно лупить по башке, — сказал Джеки. — Вот! Она опять приходит в себя! — Труус застонала, зашевелилась и медленно открыла глаза. В подземном гараже горели неоновые лампы. Труус вздрогнула, охваченная ужасом:

— Что…

— Глотка! — Толстяк запихнул ей в рот носовой платок так, что Труус не могла ни говорить, ни кричать. — Нам еще порядочно ехать, док, — сказал он, обращаясь к узкогрудому. — Лучше всего прямо здесь дать ей небольшую дозу. Тогда мы можем быть уверены, что она успокоится.

— Все уже готово. — Док направился ко второй машине — «крайслеру» — и, вернувшись с медицинской сумкой, открыл заднюю дверцу «олдсмобиля». Труус заползла в самый дальний угол и жалобно постанывала. В ее глазах застыл страх, когда она увидела, как док вынул из своей сумки серебряную ложку и бросил туда белые кристаллики из какой-то упаковки с медикаментами.

— Не очень много, док, — предупредил толстяк. — Она только должна успокоиться.

— Я и так знаю, сколько сейчас нужно молодой даме, — сказал док. — Пожалуйста, никаких добрых советов.

— Нет, док, конечно нет. Я не хотел вас обидеть, док, — сказал толстяк с внезапным подобострастием.

— Помогите-ка мне! — Док протянул толстяку зажигалку, одновременно накапав из маленького пузырька несколько капель прозрачной жидкости в ложку с кристалликами. — Теперь нагрейте ложку. Да, так хорошо. — Он обернулся к Элу, который вышел из машины: — Держи ложку! — Освободив руки, док вытащил из кармана плоскую коробочку. В ней лежал шприц для инъекций.

От ужаса глаза Труус стали неимоверно большими. Она знала, что здесь готовилось. Плечом она ударила по боковому стеклу.

— Вам надо подержать молодую даму, она слегка разошлась, — сказал док. — Жаль замечательного вещества, если оно не попадет по назначению.

Мужчины спешно побежали за машину. Труус внезапно почувствовала, как ее крепко схватили с двух сторон. Она не могла больше пошевелиться. Док, набрав шприцем растворенные в жидкости кристаллы с подогретой ложки, сел ей на ноги. Один из мужчин разорвал левый рукав ее блузки, другой перехватил предплечье кожаным ремнем и стал его закручивать. На локтевом сгибе Труус выступили вены.

— Красивые вены, — сказал док. Он слегка пощупал руку Труус, затем ввел иглу шприца в вену и стал медленно надавливать на поршень. — Так, вот все и позади.

И действительно, все было уже позади. Сразу после укола, которому Труус безуспешно противилась всеми силами, она почувствовала благодатное тепло во всем теле. Она откинулась назад. Мужчины о чем-то говорили. Она слышала, как один из них — это был Джеки — нечетко сказал:

— А теперь и мне что-нибудь приличное, док. Вы обещали! Путь предстоит далекий, и мне просто необходимо…

Все остальное осталось для Труус невнятным бормотанием. Она уже не чувствовала, как ее перегружали из «олдсмобиля» в «крайслер» — снова на заднее сиденье, снова одеяло сверху.

Док и толстяк отступили назад. Эл и Джеки, получивший свою дозу, сели на переднее сиденье «крайслера». За рулем опять был Эл.

— Езжайте осторожно, — напомнил толстяк. — Особенно на автостраде. Следите за скоростью. Вас не должен остановить ни один коп.

— Я понял, — сказал Эл и стал подниматься вверх по направлению к выезду из гаража. Когда он выехал на раскаленную от летнего солнца улицу, Джеки, сидевший рядом с ним, причмокнул:

— Вот это ощущение, дружище! Просто страх как хорошо.

Труус этого уже не слышала. Она полностью расслабилась и была очень счастлива — так счастлива, как никогда в жизни. Счастлива и умиротворенна. С улыбкой она смотрела сон о прекрасных, чудесных цветах. Совсем расслаблена. Совсем счастлива. Совсем полна покоя.

15

Оба сторожа, которые несли дежурство перед университетом, наверняка видели наступившей ночью покинутую машину Линдхаута на стоянке, но не приняли абсолютно никаких мер. Они знали, что профессор улетел, это им сказали. Вот поэтому его «линкольн» и стоял здесь.

Днем выяснилось, что Труус не пришла на лекцию. Ректор позвонил ей домой, чтобы узнать, не заболела ли она. К телефону подошла Кэти Гроган:

— Дом профессора Линдхаута, добрый день.

— Добрый день, моя фамилия Клэри, я ректор университета. С кем я говорю?

— Со мной. С экономкой, сэр.

— Можно поговорить с мисс Линдхаут?

— Поговорить… Нет, сэр. Я здесь совсем одна.

Кэти имела привычку все время повторять последние слова, обращенные к ней. Очень старой стала Кэти…

— Что значит «совсем одна»?

— Совсем одна. Ну, профессор улетел, а мисс Линдхаут тоже нет.

— Где же она?

— Где она… Я действительно не знаю, сэр. Возможно, у подруги, но я не знаю у какой.

— Что это значит?

— Что значит… Да… я не знаю… это очень…

— Что «очень»? Да говорите же, пожалуйста!

— Говорите же, пожалуйста… ах ты боже, но мне так неловко… Видите ли, сэр, я говорила с мисс Линдхаут после того, как ее отец улетел. Она была очень несчастна.

— Несчастна? Из-за чего же она была несчастна?

— Она была несчастна. Она сказала мне, что натворила ужасную глупость, и теперь ей очень стыдно.

— Что еще за ужасная глупость?

— Ужасная глупость, да. Я толком ничего не знаю, сэр. У них с отцом был серьезный разговор, сказала мне Труус — я имею в виду мисс Линдхаут, конечно. Она очень плохо вела себя по отношению к отцу, сказала она. Сказала, что ее все так взволновало, что она не может преподавать. Собиралась к какой-то подруге, где-то за городом, на некоторое время. И она никому в университете ничего не сказала?

— Нет.

— Нет, гм. По телефону тоже нет?

— И по телефону нет.

— И по телефону нет. Что же, она наверняка еще это сделает, она была в ужасном смятении, бедняжка. Вы должны простить меня, что я так о ней говорю, но я знаю ее целую вечность.

— Н-да, тогда… тогда, действительно, подождем еще немного. Большое вам спасибо, миссис…

— Миссис Гроган, старая Кэти Гроган.

— Большое спасибо вам, миссис Гроган. Вы нас всех здесь очень успокоили.

— Очень успокоили. Тогда я рада. Тогда действительно нет причины для беспокойства, сэр. А когда Труус придет, я передам ей, чтобы она сразу позвонила вам, сэр.

— Да, пожалуйста, миссис Гроган. Меня зовут профессор Клэри.

— Профессор Клэри. Хорошо, профессор, я записала. И не волнуйтесь. Я тоже не волнуюсь. Они живут душа в душу — профессор и Труус… конечно, иногда бывают неприятности, но это всегда, когда люди живут вместе…

— Естественно. Итак, миссис Гроган, я жду звонка, когда мисс Линдхаут снова появится.

16

Звонка все не было.

Ни в этот день, ни на следующий, ни день спустя. Ректор очень обеспокоился и уведомил полицию, которая по заведенному порядку приняла заявление о без вести пропавшем лице.

— Подобное у нас происходит каждый день, сэр, — сказал полицейский, принявший заявление. — Как вы думаете, как часто девушки или молодые женщины — именно они — убегают после домашнего скандала с мужем?

— Это не муж, это ее отец.

— Или с отцом… — Полицейского нельзя было вывести из равновесия, зато Клэри очень разозлился. Возвратившись в университет, он пригласил к себе ассистента Линдхаута Жан-Клода Колланжа и рассказал ему, что произошло.

Колланж испугался:

— А если это связано с «французской схемой»? Если дочь профессора Линдхаута похитили?

— Похитили… великий боже! Вы действительно полагаете…

— Я сейчас же позвоню мистеру Брэнксому в Вашингтон, — решительно сказал Колланж. Он позвонил, но секретарша сказала ему, что Брэнксом уехал и будет только на следующий день.

— Уехал — куда?

— В Чикаго.

— Я должен поговорить с ним! Это очень срочно! Где он живет в Чикаго?

— В гостинице «Клэридж»… подождите, я дам вам номер…

Колланж позвонил в «Клэридж» в Чикаго.

Да, Бернард Брэнксом остановился там, но в гостинице его нет. Он возвратится поздно, потому что выступает в этот вечер с двумя докладами.

— Пожалуйста, передайте ему, чтобы он сразу же позвонил мне, когда придет в гостиницу, — попросил Колланж. Он назвал свою фамилию, адрес и номер телефона.

Время шло.

Около полуночи этого же дня в квартире Колланжа зазвонил телефон. На связи был Брэнксом.

— Вы звонили. Что случилось, доктор?

Когда Колланж все ему рассказал, Брэнксом пришел в неописуемое волнение:

— Эти болваны в полиции! Я возьмусь за этого типа, который принимал у вас заявление! Труус пропала! О боже! — Голос его задрожал. — Вы абсолютно правы в своих опасениях! Это похищение! Похищение! — Брэнксом на секунду прервался. — Предоставьте все мне, доктор! Какое свинство, будь оно проклято… Я скоро дам вам знать…

17

17 августа 1971 года в 0 часов 30 минут начался розыск Труус. Были задействованы полиция и ФБР, в помощь которым были приданы вертолеты. Основные мероприятия были сосредоточены на огромном участке территории в сердце Кентукки, — ведь Труус была похищена в Лексингтоне на территории университета.

К несчастью, у похитителей было преимущество в несколько дней — они могли увезти Труус в любое место в Соединенных Штатах, да что там — даже вывезти из США и переправить за океан. В Америке невозможно — если вообще реально — за короткое время найти похищенного человека. Тем не менее штаб по проведению операции, который находился в Вашингтоне, оповестил все полицейские службы, равно как и все аэродромы и порты в Америке, Канаде и Европе. Телетайпы отстукивали подробные данные на Труус и снабжали ее фотографиями все заинтересованные инстанции. Брэнксом старался разыскать Линдхаута в Вене, после того как с чрезвычайными трудностями выяснил — а это привело к еще большей потере времени, — что президент Гублер из «Саны» вызвал Линдхаута по срочному делу в Цюрих, откуда тот самолетом проследовал в Вену.

Телефон в квартире Линдхаута в переулке Берггассе отключили уже много лет назад. Поставили в известность доктора Колланжа и попросили его проинформировать Линдхаута. Тот уже возвращался в Соединенные Штаты. Швехат, аэропорт Вены, с большим трудом выяснил, в каком самолете он находился, и время, когда машина должна была прибыть в Нью-Йорк.

К этому времени вертолеты уже несколько часов кружили над Пырейной областью — над Ричмондом, Харродсбургом, Данвиллом, Винчестером, Версалем, Франкфуртом, Джорджтауном и Парижем, над широкими полями и густыми лесами, над ущельями и возвышенностями. Поисковики тщательно обследовали отдельно лежащие фермы и одинокие хижины, копны сена и выгоны для лошадей. Ищейки, которым дали понюхать одежду Труус, вывалив языки, тяжело дышали на жаре.

Специальные подразделения полиции и ФБР прочесывали более крупные города. Проводились облавы и временные задержания подозреваемых, известных полиции лиц с прежними судимостями и установленных наркоманов.

Все небольшие частные радио- и телестанции региона постоянно передавали описание Труус вместе с просьбой ко всему населению оказать помощь. То же самое делалось и через установленные на автомобили громкоговорители.

И действительно, люди, проживавшие в Пырейной области, помогали чрезвычайно активно. Необходимо было проверять сотни сигналов о встречах с незнакомцами или о необычных происшествиях за последние дни — путем устных допросов или с помощью мощных компьютеров ФБР. В качестве вознаграждения за ценную для следствия информацию сначала указывалась сумма 10 000, а через несколько часов уже 50 000 долларов. Это привело к тому, что масса людей пытались наудачу рассказывать полиции разные истории. С короткими интервалами частные радио- и телестанции — естественно, и те, которые принадлежали таким гигантам, как ABC, NBC и CBS, — прерывали свои передачи, и дикторы зачитывали обращения к населению и зашифрованные сообщения людям, занимавшимся поисками.

Труус исчезла бесследно.

18

Вдруг все чудесные, все прекрасные цветы завяли, краски стали серыми, а затем и вовсе почернели. Мерзкие щупальца приближались к Труус, обвивали, душили ее…

Она открыла глаза. Хотела кричать, но мешал кляп. Ее голова моталась из стороны в сторону.

Было темно, но, несмотря на свое сумеречное состояние, Труус заметила, что вокруг были люди. Она чувствовала запах сигаретного дыма. Нос у нее опух, а язык прилип к небу.

Она могла издавать только гортанные звуки. Чья-то рука стала сильно хлестать ее по щукам. Труус пыталась увернуться, но ей это не удавалось — одна рука и одна нога были прикованы наручниками к железному каркасу кровати. Панический страх, страх, какого она никогда не испытывала, страх, которого она не могла себе представить, сковал ее. Она задрожала всем телом.

— Ну вот, — сказал чей-то мужской голос, — опять задыхается. — Кто-то грубо вытащил у нее изо рта кляп. — Так, маленькая потаскушка. Смотри не распускай язык.

Другой мужчина хихикнул, визгливо и по-идиотски.

Труус увидела свет. Вспыхнула фара.

— Где я? — простонала Труус.

— Заткнись, детка.

— Какой сегодня день?

— Заткнись, детка.

— Кто вы?

— Черт побери, ты что, не можешь держать язык за зубами? Влепи ей еще раз!

Кто-то еще раз ударил Труус по лицу. А потом снова захихикал.

— Воды… — застонала Труус. — Дайте воды…

— Потом, — сказал Эл. — Сначала поговори-ка со своим папочкой. Сядь! Ты должна сесть! — Человек в тени рывком дернул ее вверх. Она закричала от боли. Резкий свет фары слепил ее. Перед ней положили лист бумаги.

— Что… что это?

— Сейчас ты громко прочитаешь то, что там написано, и при этом будешь все время смотреть на свет!

— Зачем?

— Заткнись! Если ты не сделаешь того, что я тебе говорю, ты не проживешь и пяти минут. Все из-за твоего сраного папочки.

— Из-за… но зачем?

— Не твое дело. Ну как, будешь читать?

— Нет.

Невидимый Эл два раза подряд ударил Труус по лицу. Ее голова мотнулась в сторону.

— А сейчас ты получишь кое-что другое, а не оплеуху, маленькая свинья! — сказал его голос. — Ну, давай, давай, пошла!

Дрожащими губами, запинаясь, Труус стала читать текст, отпечатанный на машинке:

— Адриан, умоляю тебя, скажи, что все, что ты слышал и видел в Вене, было подлогом. Скажи, что ты убежден в том, что босс «французской схемы» самым подлым образом пытался обвинить мистера Брэнксома… Что с мистером Брэнксомом?

— Не задавай идиотских вопросов, читай текст, глупая потаскуха!

— Но…

— Цыц! Читай дальше! Если не будешь читать — пожалеешь.

Труус заплакала. Плача, она читала дальше:

— Если ты сейчас обвинишь мистера Брэнксома, меня убьют. Это совершенно точно. Ведь если общественность действительно поверит в то, что фальшивки, которые ты видел в Вене, никакие не фальшивки, а подлинники, то люди босса будут просто вынуждены меня убить. Вынуждены, Адриан, вынуждены! Потому что только в этом случае общественность действительно поверит, что мистер Брэнксом — босс. Добрый мистер Брэнксом, который тебе всегда так помогал! Это наверняка ловкий ход босса. Ведь тогда никто больше не будет его искать и он будет в безопасности. Адриан, прошу тебя, не обвиняй мистера Брэнксома. Иначе у тебя больше не будет дочери. Иначе я буду мертва… — Труус с трудом перевела дыхание. — Что все это значит? Что такого увидел и услышал мой отец в Вене? Почему он теперь не может…

— Заткни свою паршивую глотку!

Голова Труус дернулась и стукнулась о каркас кровати — такой сильный удар нанес ей Эл. Она разразилась безудержными рыданиями.

— Проклятье! — Эл запихнул в рот Труус носовой платок. Она осела на пол, с трудом дыша.

Эл подошел к Джеки. Тот как раз вытаскивал последний снимок из своего поляроида.

— Что-нибудь получилось?

— Ясное дело. И полный идиот сделает фотографии с этой штукой.

— А магнитофон?

— Сработал.

— Тогда сейчас же поезжай в аэропорт. Пит тебя ждет на своей машине. Он должен как можно скорее доставить снимки и кассету в «Плазу». Босс забронировал там номер для Линдхаута и Колланжа.

— Босс…

— Только позаботился о том, чтобы копы выбрали «Плазу», ты, дерьмо!

Джеки внезапно закряхтел.

— Что с тобой?

— Ты мне должен дать еще одну дозу, Эл. Мне хреново. А мне сейчас вести машину и нельзя ошибиться…

— Перестань скулить, получишь ты свою дозу… — Эл обозлился. — Это же надо — выискать именно такого застарелого наркомана, как ты! Все дерьмо. Иди сюда, приготовь руку.

— Спасибо, Эл, спасибо…

— Заткнись и сматывайся, — сказал Эл. Джеки исчез. Труус продолжала стонать. — Проклятье, этого ни один черт не выдержит! — взбесился Эл. — Эти стоны сведут с ума любого!

Док сказал ему, что такая доза не может сделать человека зависимым, а только введет его в дремотное состояние… Но эти стоны! Кто знает, сколько еще это будет продолжаться! Эл набрал в другой шприц героин, подошел к стонущей Труус, разорвал рукав ее блузки и сделал укол в вену. Через минуту Труус закряхтела и закрыла глаза. На ее лице появилось выражение высшего блаженства. Она плыла в море цветов такой неописуемой красоты, какой не бывает на этом свете.

19

В 10 часов 40 минут 18 августа 1971 года «боинг» компании «Пан Америкэн Эйрвейз» с бортовым номером АР-3049 приземлился в аэропорту Кеннеди в Нью-Йорке и в выжидании остановился на большом удалении от главного здания. Командир корабля по радио сообщил удивленным пассажирам, что машина сейчас же тронется и остановится на обычной взлетно-посадочной полосе.

Командир проследовал из кабины в первый класс и подошел к Линдхауту:

— Пожалуйста, профессор, пойдемте со мной.

— Что с Труус?! — взволнованно выкрикнул Линдхаут.

— Ничего не могу вам сказать. Вас ожидают несколько господ. Я только следовал указаниям с диспетчерской вышки. Господа ждут внизу на подъездной дорожке для такси.

— Бог мой, что с Труус? Есть какие-нибудь новости?

— Я же сказал — я ничего не знаю. Пожалуйста, профессор!

— Что это значит? А мой багаж?

— Будет выгружен и направлен в «Плазу», не беспокойтесь.

— Почему в «Плазу»?

— Этого я тоже не знаю. Вышка нам сообщила, что у вас апартамент в «Плазе».

— Кто его заказал? И что с Труус?

— Не имею ни малейшего понятия. — Командир взял Линдхаута под руку. — Я действительно не в курсе. Господа внизу все вам скажут.

— Какие господа? Что скажут?

— Они из ФБР, профессор.

— Что?! — Линдхаут отшатнулся. — Они знают, что с Труус?

— Профессор… не усложняйте нам все…

— Кто мне докажет, что это действительно агенты ФБР?

— Диспетчерская вышка. Они предъявили свои документы. Да пойдемте же, пожалуйста!

Совершенно выведенный из равновесия, Линдхаут вошел в кабину пилотов. Там уже был открыт люк и спущен на землю трап.

— Всего хорошего, — сказал командир.

— Да-да… — бессвязно пробормотал Линдхаут. Он увидел черный «кадиллак», трех неизвестных мужчин в шляпах и своего ассистента Жан-Клода Колланжа.

— Жан-Клод! — спотыкаясь, Линдхаут спустился по трапу. — Есть новости о Труус?

— Господин профессор…

Один из мужчин отодвинул Колланжа в сторону.

— Добрый день, профессор Линдхаут, — сказал он, показывая свой служебный знак. — Меня зовут Кларк. ФБР. Это мои коллеги. Мы должны как можно быстрее уехать отсюда, прежде чем какая-нибудь сволочь не начнет стрелять в нас из своего автомата с галереи для посетителей. Наши люди, конечно, есть и на галерее, они повсюду, но мы не хотим привлекать внимания. Никто не знает, что именно вы спустились здесь, — только похитители.

— Что с Труус? Где…

— Мне бесконечно жаль, но вынужден сообщить вам, господин профессор: пока у нас нет никаких следов.

Лицо Линдхаута побелело:

— Никаких следов… Труус…

— Нет-нет… идут широкомасштабные поиски… к сожалению, пока без результата…

Линдхаут оперся на плечо Колланжа.

— Этот пес, — прошептал он. — Этот проклятый пес…

— Кто? — спросил Кларк.

Линдхаут попытался ответить, но его голос сорвался.

— У нас поручение сразу же доставить вас в управление полиции. Вы с доктором Колланжем поедете в среднем автомобиле.

— Нет, — сказал Линдхаут, все еще в оцепенении.

— Что «нет»?

— Мы поедем не в управление полиции.

— Но почему? Куда же вы хотите?

— В Федеральное бюро наркотиков.

— В… Но почему?

— Потому что у меня чудовищно важное известие, черт побери, — вдруг закричал Линдхаут, словно потеряв рассудок.

Он уже садился в черный автомобиль.

Несколькими секундами позже машина мчалась с ревущей сиреной по летному полю к улице, лежащей перед аэропортом Кеннеди.

20

Главный инспектор Томас Лонжи, грузный мужчина с плоским после увечья носом, редкими волосами и бледным лицом, сидел за старым письменным столом. Из двух окон одно было расположено высоко вверху. Через другое Линдхаут и Колланж, сидевшие на шатких стульях перед письменным столом начальника нью-йоркского отдела по борьбе с наркотиками, видели виадук наземной железной дороги на Саут-стрит и пирсы на Ист-ривер.

— Значит, Брэнксом, этот сукин сын, — сказал Лонжи.

— Мы должны быть осторожны, — сказал агент ФБР Кларк, разговаривавший с Линдхаутом в аэропорту. — Профессор мне все рассказал по дороге сюда. Это чудовищно, вы правы, профессор. Но именно поэтому: осторожность. Как только я услышал, о чем идет речь, я сразу же остановил машину. Мы приехали сюда на такси, чтобы не привлекать внимания.

— Грязная сволочь, — сказал Лонжи. — А вы абсолютно уверены?

— Абсолютно уверен. — Линдхаут внезапно почувствовал себя совершенно обессилевшим. — Я же говорю вам — я видел Брэнксома на фотографиях, я прослушал в советском посольстве в Вене записанные на пленку разговоры и сразу же узнал голос Брэнксома.

— Тогда это именно он устроил похищение, — тихо сказал Лонжи.

Линдхаут почувствовал, как у него по щекам покатились слезы. Он смахнул их, но слезы потекли опять.

— Конечно, — сказал он. — Должно быть, Брэнксом узнал, что произошло в Вене. То, что я вообще полетел в Европу, заставило его насторожиться! Теперь у него Труус в качестве заложника. Мы у него в руках. Никаких следов Труус, я знаю, главный инспектор, я уже слышал.

— Они действительно делают все, что могут, профессор…

— Да-да, конечно. Я ведь никого не обвиняю. Где этот подонок?

— Брэнксом? В Вашингтоне, — сказал Кларк. — В постоянной связи с руководством поисками. Абсурд!

— Брэнксом безусловно ответствен и за побоище в Базеле… — сказал Колланж.

— Не только за Базель, — сказал Линдхаут. — Сотни тысяч человек во всем мире у него на совести, сотни тысяч! Конечно, и Габриэле работала на него — она, разумеется, не знала всей правды: ведь всегда есть посредники… А теперь Труус… Труус… Он все так ловко придумал — мой друг Бернард Брэнксом. Клянусь богом, если с Труус что-нибудь случится, я удушу этого пса, как только увижу его, я… — Он больше не мог говорить.

— Дерьмо, — сказал Лонжи. — Будем надеяться, что этот тип еще в Вашингтоне.

— Он еще в Вашингтоне, — сказал Ховард Кларк. — Глубоко озабочен судьбой дочери профессора Линдхаута. Человек чести. Член палаты представителей, глава службы по наркотикам, на протяжении десятилетий активный борец с наркотиками, вся Америка знает его…

— Замечательно, — сказал Лонжи. — Замечательно.

— Что замечательно? — встрепенулся Линдхаут.

Лонжи поднял руку:

— Тихо, профессор, тихо, пожалуйста. Я знаю, как все это для вас тяжело. Но вы должны и нас понять. Публично обвинить Брэнксома в том, что он босс «французской схемы», — это может стать таким делом! Вы и в самом деле так уверены, абсолютно уверены?

— Проклятье! — закричал Линдхаут. — Уверен, как никто другой! Я же говорю — я видел снимки, я слышал голос Брэнксома! Я знаю, где находится гараж в Марселе, я знаю фамилию и адрес капитана, с которым Брэнксом был на корабле. Замок в Обагне и фамилии женщины и мужчины, вместе с которыми был Брэнксом… все… все… Скорее! Теперь мы как можно скорее должны нанести удар, а то эти свиньи еще ускользнут от нас! — Остальные подавленно молчали. — Что случилось? Почему вы ничего не делаете? Я спрашиваю: почему вы ничего не делаете? — Линдхаут вскочил на ноги.

— Потому что мы думаем о вашей дочери, профессор, — сказал фэбээровец Кларк. — Только поэтому. Что будет с вашей дочерью, если мы сейчас арестуем Брэнксома, — его и всех этих людей во Франции?

Линдхаут снова рухнул на стул.

— Он крепко взял нас в тиски, мерзавец, — сказал Лонжи. Он встал, подошел к холодильнику и налил в картонный стаканчик ледяной воды. Он жадно выпил, смял стаканчик и выбросил его в корзинку для бумаг. — Где доказательства, профессор?

— Советский курьер доставил их из Вены в Вашингтон. Все лежит там, в советском посольстве, и может быть выдано по требованию.

— Этот Брэнксом! — Лонжи сжал кулаки. — Этот проклятый пес. Сколько лет он превращает нашу жизнь в ад — он клевещет на нас, оскорбляет, называет нас идиотами и преступниками, которые сами ввозят героин в Штаты. Вся палата представителей, вся общественность считает нас уголовниками. Этот проклятый сукин сын Брэнксом.

— Но ведь сейчас он у вас в руках!

— Еще нет.

— Что это значит? — спросил Линдхаут.

— Сначала мы должны поговорить с начальником полиции, потом с шефом ФБР. Слишком долгая процедура. Даже для нас…

Нью-йоркский отдел по борьбе с наркотиками, самый большой в мире, размещался на четвертом и пятом этажах запущенного старого здания. Он находился на Олд Слип, короткой и узкой улице в юго-восточной части Манхэттена, в некотором удалении от квартала банков. Это было мрачное здание, построенное на рубеже веков, серое и ветхое, с внутренними перегородками, наполовину обшитыми панелями, покрашенными сверху в зеленый цвет. Во многих местах краска отслаивалась. Квадратный блок дома, который одной стороной выходил прямо на берег реки, в свое время был предназначен для Первого полицейского участка. Это до сих пор еще было заметно при входе в угрюмое здание, где все выглядело как в полицейских участках в старых фильмах Хэмфри Богарта.

На входе был высокий деревянный барьер, а за ним — конторка. Унтер-офицеры полиции круглосуточно исполняли здесь роль, так сказать, гостиничного портье. Вокруг стояло несколько не очень чистых скамеек, всегда занятых сидевшими в ожидании мелкими воришками, шлюхами и полицейскими репортерами нью-йоркских газет, которые охотились за сенсациями и коротали время за игрой в карты или в кости. Они сняли пиджаки, оставшись в шляпах, ослабили галстуки, и теперь пили пиво. Все видели, как Линдхаут с двумя сопровождающими вошел в здание.

— Куда? — спросил дежурный за барьером, негр огромного роста в голубой рубашке и голубых брюках.

— В бюро по наркотикам.

— Что за спешка?

Прежде чем Кларк смог этому помешать, Линдхаут в своем безумном возбуждении громко выкрикнул:

— Заявить на эту свинью Брэнксома! Потому что он глава «французской схемы»! Мою дочь он…

— Тихо! — в ярости зашипел Кларк. — Вы с ума сошли! Там репортеры…

Казалось, что репортеры ничего не заметили.

— Йеееезус, — сказал негр-великан. — Вы же знаете, пятый этаж. Все еще без лифта… — Он озабоченно покачал головой.

Трое мужчин стали подниматься по скрипучей деревянной лестнице с массивными перилами из красного дерева. Второй этаж относился еще к Первому участку. Справа и слева Линдхаут увидел длинные коридоры, открытые двери, сотрудников в форме, которые говорили по телефону, писали отчеты, вели допросы. На стенах висели объявления, фотографии разыскиваемых лиц, фотороботы находящихся в розыске преступников.

Они поднялись на третий этаж.

Та же самая унылая картина.

Четвертый этаж уже относился к Бюро по наркотикам. В многочисленных маленьких комнатках, двери которых из-за жары были открыты, Линдхаут увидел много молодых людей, — белых и негров, — которые печатали отчеты, читали книги, прослушивали магнитофонные пленки и спорили между собой. Некоторые были в джинсах и майках с короткими рукавами, другие были одеты элегантно. Линдхаут отметил, что здесь работают джентльмены, хиппи и бродяги. «Их объединяет одно, — подумал он, — у всех есть пистолеты — в кобуре или за поясом брюк…»

На зеленоватой стене была примитивно намалевана рука с вытянутым указательным пальцем. Ниже было написано: «Главный инспектор Лонжи». Палец указывал наверх, на пятый этаж. Задыхаясь от одышки, Линдхаут поднимался по скрипучей старой лестнице со стертыми ступенями.

Он не подозревал, что в это время репортеры, сидевшие у входа, плотным кольцом окружили здоровенного унтер-офицера полиции Линкольна Эбрахама Фишера, крича, толкая, и оттирая друг друга.

— Оставьте меня в покое, ребята! — кричал Фишер высоким голосом. — Проклятье, оставьте меня в покое!

— Дружище Эбби, нам же тоже нужно жить!

— Мы все видели, как этот синагогальный служка из ФБР вошел сюда вместе со знаменитым профессором Линдхаутом и еще с одним типом.

— Ты говорил с ними, Эбби, ты объяснил им, как пройти!

— Почему Линдхаут был в таком состоянии?

— Он кричал, что Брэнксом босс «французской схемы», я это точно слышал. И что он имеет какое-то отношение к Труус, похищенной дочери профессора!

— Я тоже слышал!

— И я!

— Боже мой, оставьте меня в покое!

— Эбби, мы тебя не подведем! Если Линдхаут собирается заявить на Брэнксома, то у него должны быть доказательства!

— Ясно, что они у него есть! — крикнул один репортер. — Почему ты сразу же не снял его, Джой? Вечно ты со своими дерьмовыми костями!

— Ах, да поцелуй меня в… Тебе хватит или добавить?

В момент защелкали многочисленные камеры. Еще ни разу в жизни Фишера столько не фотографировали. Капли пота выступили у него на лбу. «И почему профессор Линдхаут не мог вести себя тихо здесь, внизу? — подумал он. — Ведь ясно, что эти ребята все слышали. А кто теперь должен это расхлебывать? Конечно, я. Всегда виноват самый младший…»

Репортеры хлопали его по плечу, трясли ему руку:

— Ты славный парень, Эбби!

— Мы тебе этого не забудем, Фишер! В самом деле!

Затем они стремительно умчались. На улице одновременно заработали моторы нескольких машин.

Чернокожий унтер-офицер полиции Линкольн Эбрахам Фишер печально смотрел вслед исчезающим автомобилям. «Ну вот, теперь я славно сижу в дерьме, — подумал он. — Причем я совсем не виноват. Если бы только этот профессор не кричал так… А если действительно Бернард Брэнксом босс „французской схемы“ и если он дал команду похитить эту Труус?»

— Йееезус, — сказал Линкольн Эбрахам Фишер еще раз.

21

Лишь в 16 часов 35 минут в этот день, 18 августа 1971 года, Линдхаут и Колланж в сопровождении агента ФБР Кларка добрались до гостиницы «Плаза». В холле сидели несколько мужчин и читали газеты — или делали вид, что читали.

— Это наши люди, — тихо сказал Кларк. — Эту гостиницу выбрала для вас полиция — здесь полно фэбээровцев и сотрудников криминальной полиции. С вами ничего не может случиться, профессор. Я тоже остаюсь здесь.

— Спасибо.

Линдхаут очень устал. Сказались перелет через Атлантику и разница во времени между Европой и Америкой. Кроме того, он был глубоко подавлен. Несколько часов он провел в Бюро по наркотикам, слушая, как главный инспектор Лонжи и Кларк названивали по телефонам. У начальника полиции были кое-какие сомнения, как и у мэра Нью-Йорка. Министр юстиции в Вашингтоне попросил дать ему время на размышление, точно так же, как и семидесятишестилетний директор ФБР Эдгар Гувер. Никто не хотел брать на себя ответственность за арест Брэнксома или приказ о его аресте.

Труднее всего было с ЦРУ. По его мнению, сначала было необходимо изучить материал, находившийся в советском посольстве, — все же его доставили советские агенты! Нельзя же позволить себе в такой ситуации ни с того ни с сего просто взять и арестовать Бернарда Брэнксома, человека, находящегося в самом центре общественного внимания.

— Тогда ЦРУ должно затребовать материал из советского посольства! — воскликнул Линдхаут. — Черт побери, мою дочь похитили! А здесь ведут бесконечные переговоры, а время идет! — Он вышел из себя. — Это так вы защищаете людей в Америке? Если с Труус что-нибудь случится… Брэнксом же знает, что я здесь, он определенно это знает…

Советское посольство в Вашингтоне заявило через своего представителя, что ни в коем случае не передаст материал в руки ЦРУ, с которым не только СССР имеет свой печальный опыт, но которое и во всем мире имеет скверную репутацию. Советское посольство, заявил далее его представитель, имеет указание предоставить материал, действительно находящийся у него на хранении, только лично Линдхауту или в Бюро по наркотикам. Тут же вмешалось Министерство иностранных дел: ведь здесь речь может идти о деле, имеющем политический характер!

Все это выяснилось в результате бесконечных телефонных разговоров.

В отчаянии Линдхаут воскликнул:

— Значит, моя дочь может подыхать, так? А Брэнксом, эта грязная свинья, останется ни при чем, да? А я? Я ничего не могу сделать. Ничего, ничего, ничего!

— Успокойтесь же, пожалуйста…

— Успокоиться?! Я должен волноваться! Если бы похитили дочь одного из этих высоких господ, то дело, наверное, шло бы быстрей, а? Прелестная страна!

Лонжи тяжело вздохнул:

— Ну что я могу сделать? Ничего не могу, вы же слышите. Я вас очень хорошо понимаю, профессор… Сейчас включится Белый дом — слава богу! Тогда решение будет принято очень скоро… — Он пожал Линдхауту руку. — Пожалуйста, не вините эту страну… В любой другой было бы то же самое…

— Да, конечно… — пробормотал Линдхаут.

— Я еду с вами в гостиницу «Плаза», — сказал агент ФБР Кларк. — Вы должны отдохнуть. Я уверен, решение будет принято в течение ближайших часов…

Линдхаут кивнул.

В «Плазе», когда он уже вместе с Кларком и Колланжем шел к лифтам, его окликнул один из портье.

Он обернулся:

— В чем дело?

Портье поспешно догнал его:

— Для вас что-то оставили, профессор Линдхаут. Чуть не забыл! — Портье протянул маленький пакет. — Вот, пожалуйста…

— Минуту! — вмешался Кларк. — Что значит «оставили»? Когда?

— Не знаю… Пожалуйста, один момент, я спрошу.

Портье навел справки. Выяснилось, что один из швейцаров, стоявших перед «Плазой» на улице, получил пакетик от какого-то молодого человека. Тот подъехал на «бьюике», приблизительно часа два назад.

Кларк распорядился позвать швейцара.

Чтобы не привлекать к себе внимания в холле, все прошли в помещение за стойкой администратора. Кларк стал расспрашивать швейцара: кто был этот молодой человек? как он выглядел? какой номер был у автомобиля?

Швейцар был раздражен: ему пришлось все время простоять на безумной жаре, парковать машины, помогать загружать багаж, подзывать такси.

— Что я могу о нем сказать? — ответил он. — Просто молодой человек.

— Дальше, говорите дальше. Что еще? Как он выглядел?

— Черт побери, я что — из полиции? Понятия не имею! Если бы вы знали, сколько у нас сегодня отъездов и приездов! Я полумертвый. Больше я ничего не могу вам сказать — при всем моем желании. И только не спрашивайте меня о номере машины! На него я даже не посмотрел. — Швейцар повысил голос. — И что теперь? Меня арестуют? Расстреляют на месте?

— Да успокойтесь же, — сказал Кларк.

— Послушайте, занимайтесь своим дерьмом сами! — Швейцар взмок от пота. — Почему вы не поставили парочку своих ищеек на улице?

— Тут вы правы, — признал Кларк.

— Так могу я наконец получить пакет?! — почти истерично спросил Линдхаут.

— Нет.

— Что?!

— Ни при каких обстоятельствах, профессор! — Кларк покачал головой. — А если там взрывчатка? Мы должны ехать к нам!

— Что значит «к нам»?

— В нью-йоркскую штаб-квартиру ФБР. Мне жаль, что вам не придется отдохнуть, но мы несем за вас ответственность.

Они поехали в нью-йоркское бюро ФБР. Там пакетик отнесли в лабораторию. Прошло какое-то время, прежде чем специалисты наконец с уверенностью смогли заявить, что, если его вскроют, взрыва или каких-либо других опасных последствий не будет. Сделать это решили прямо в лаборатории. Линдхаут сидел на табуретке. Теперь, кроме Колланжа и Кларка, в помещении, до отказа забитом аппаратурой, находились еще три техника.

В пакете было два предмета — очень маленький диктофон и письмо. На конверте было написано:

«Внимание! Ни в коем случае не открывать, прежде чем вы не прослушаете кассету!»

Слова были составлены из букв, вырезанных из газетных заголовков.

— Что это значит? — Линдхаут испуганно посмотрел на Кларка.

— Сейчас узнаем. — Кларк распорядился, техники подключили большой магнитофон, и только после этого Кларк включил диктофон. Раздался искаженный мужской голос:

— Добрый день, профессор Линдхаут. Сообщаем вам, что ваша дочь Труус с двенадцатого августа находится в наших руках. Площадь Соединенных Штатов Америки составляет девять миллионов триста шестьдесят две тысячи триста восемьдесят девять квадратных километров. Где-то на этой площади пока… находится ваша дочь… — Линдхаут вскочил на ноги. Его губы беззвучно шевелились. — Двенадцатого августа вашей дочери ввели дозу героина. Только для того, чтобы она успокоилась. Послушайте, профессор, послушайте голос вашей дочери на третий день…

После короткого шума прозвучал этот диалог:

Голос Труус (неразборчиво).

Первый мужской голос. Ну вот. Опять задыхается… Так, маленькая потаскушка. Смотри не распускай язык.

Второй мужской голос по-идиотски хихикает.

Голос Труус (со стоном). Где я?

Первый мужской голос. Заткнись, детка.

Голос Труус. Какой сегодня день?

Первый мужской голос. Заткнись, детка.

Голос Труус. Кто вы?

Первый мужской голос. Черт побери, ты что, не можешь держать язык за зубами? Влепи ей еще раз!

Звук пощечины, затем хихиканье.

Голос Труус. Воды… дайте воды…

Первый мужской голос. Потом. Сначала поговори-ка со своим папочкой. Сядь! Ты должна сесть!

Голос Труус (кричит от боли). Что… что это?

Первый мужской голос. Сейчас ты громко прочитаешь то, что там написано, и при этом будешь все время смотреть на свет!

Голос Труус. Зачем?

Первый мужской голос. Не твое дело. Если ты не сделаешь того, что я тебе говорю, ты не проживешь и пяти минут. Все из-за твоего сраного папочки.

Голос Труус. Из-за… но зачем?

Первый мужской голос. Не твое дело. Ну как, будешь читать?

Голос Труус. Нет.

Звук сильных ударов.

Первый мужской голос. А сейчас ты получишь кое-что другое, а не оплеуху, маленькая свинья. Ну, давай, давай пошла!

Голос Труус (запинаясь). Адриан, умоляю тебя, скажи, что все, что ты слышал и видел в Вене, было фальсификацией. Скажи, что ты убежден в том, что босс «французской схемы» самым подлым образом пытался обвинить мистера Брэнксома (короткая пауза… плач)… Если ты сейчас обвинишь мистера Брэнксома, меня убьют. Это наверняка. Ведь если общественность действительно поверит в то, что фальшивки, которые ты видел в Вене, никакие не фальшивки, а подлинники, то люди босса будут просто вынуждены меня убить. Вынуждены, Адриан, вынуждены! Потому что только в этом случае общественность действительно поверит, что мистер Брэнксом — босс. Добрый мистер Брэнксом, который тебе всегда так помогал. Это наверняка ловкий ход босса. Ведь тогда никто больше не будет его искать и он будет в безопасности. Адриан, прошу тебя, не обвиняй мистера Брэнксома. Иначе у тебя больше не будет дочери. Иначе я буду мертва…

Включился искаженный мужской голос с начала ленты:

— Это была ваша дочь, профессор Линдхаут. Вы ее еще услышите. Что вы там себе, собственно говоря, думали? Вы действительно не подозревали, что круглосуточно были под наблюдением? Во время вашего полета в Цюрих? Во время вашего полета в Вену? В Вене по всем вашим маршрутам? Вам ни разу не приходила в голову мысль, что один из многочисленных веселых японцев в баре был нашим человеком? Неужели господин Левин не подумал о том, что за ним следили — каждую минуту, которую он провел в Вене? Нет? Печально, печально, мы думали, что вы умнее. Вы великий ученый, профессор, но наивный как ребенок. Господин Левин показал вам фотографии, пять штук. На них, сказал господин Левин, вы видите босса «французской схемы». В советском посольстве господин Левин дал вам прослушать запись перехваченных телефонных разговоров и заявил, что это голос босса. И вам ни разу не пришло в голову, что господин Левин лжец, преследующий свои, совершенно определенные цели? Мы знаем, что русский курьер доставил фотографии и пленки в советское посольство в Вашингтоне. Мы знаем, что вы только что вернулись от главного инспектора Лонжи. Вы были в Бюро по наркотикам. Вы в присутствии своего ассистента Жан-Клода Колланжа и агента ФБР Ховарда Кларка рассказали главному инспектору обо всем, что пережили, услышали и увидели. Вы утверждали, что мистер Бернард Брэнксом, член палаты представителей, является боссом «французской схемы». После этого различные инстанции спорили, что делать дальше. Вас направили в гостиницу и сказали, что оповестят вас, как только будет принято решение. В этот момент вы — по всей видимости, вместе с людьми из ФБР — слушаете мой голос, профессор. Слушайте дальше: если вы сейчас же не опровергнете ваше абсурдное утверждение, если вы не добьетесь, чтобы любая деятельность по этому делу была прекращена, вы никогда больше не увидите свою дочь, которую вы так любите, живой…

«Единственное, чего они не знают, — подумал Линдхаут, — что Труус не моя дочь. Но это и все. То, что я люблю ее больше всего на свете, — верно».

Опять зазвучал искаженный голос:

— Перед вами выбор, профессор: либо вам удастся исправить то, что вы натворили, либо ваша дочь очень скоро будет мертва. Слушайте внимательно все, кто прослушал эту кассету и наверняка записал ее на пленку, — я имею в виду умников из ФБР. Во-первых: это конец записи. Кассета вместе с диктофоном сгорит через десять секунд. Во-вторых: сейчас вы можете вскрыть конверт, профессор Линдхаут, в нем фотографии Труус. Через десять секунд они также загорятся. Господа из ФБР уж точно знают, как все это делается.

Линдхаут уставился на диктофон. Колланж начал про себя считать. Когда он дошел до десяти, из диктофона ударило остроконечное пламя, и вслед за этим раздался слабый взрыв. За несколько секунд прибор и кассета сгорели, оставив после себя маленькую горстку пепла. Завоняло сгоревшим пластиком.

Между тем техники ФБР прокрутили назад свою пленку, и опять послышались нечеткие шорох и мужской голос: «Ну вот. Опять задыхается…»

— Все записано! — крикнул один из техников.

— В порядке, — буркнул Кларк. — А теперь снимки!

Линдхаут, словно слепой, стал ощупью искать конверт.

— Минуту! — Кларк повернулся к одному из экспертов: — Срочно переснять фотографии!

— Сейчас, мистер Кларк. — Техник побежал и принес камеру.

Руки Линдхаута дрожали.

— Подождите, я помогу вам. — Кларк разорвал конверт. Из него выпала дюжина фотографий. Сотрудник ФБР проворно разложил снимки, стараясь подавить поднявшееся чувство тошноты.

На фотографиях была Труус — спящая и бодрствующая, кричащая и бушующая, прикованная к каркасу кровати в собственных испражнениях, Труус, говорящая прямо в камеру, с грязными спутанными волосами и слезящимися глазами.

Техники быстро пересняли все фотографии.

Линдхаут с такой силой судорожно сжал кулаки, что выступили жилы толщиной в карандаш.

— Эта свинья Брэнксом! — сказал он. — Эта проклятая свинья Брэнксом.

В этот момент снимки вспыхнули и мгновенно сгорели.

Линдхаут подбежал к телефону и рывком поднял трубку.

— Что вы собираетесь делать? — крикнул Кларк.

— Позвонить в советское посольство! Они никому не должны отдавать пленки и фотографии!

— Но тогда Брэнксом улизнет от нас!

— Мне плевать! Моя дочь умрет, если я не смогу убедить посольство, что документы из Вены — мое единственное оружие против Брэнксома.

— Подождите, профессор, дайте же нам минуту подумать…

— Нечего тут… Барышня, это профессор Линдхаут! — сказал он ответившему коммутатору. — Пожалуйста, соедините меня как можно скорее с советским посольством в Вашингтоне… Тогда поищите номер! У вас ведь должна быть телефонная книга Вашингтона. Что? Нет, конечно, нет. Зачем? Что там написано? Обо мне?.. Пришлите нам наверх несколько экземпляров… Да, сейчас же… Как?.. Нет, подождите с посольством, пока я снова вам не позвоню. — Линдхаут положил трубку.

— Что еще за экземпляры? — спросил Ховард Кларк.

— Экземпляры нью-йоркских газет. Послеобеденные выпуски.

— Что там?

— Боже, да откуда я знаю! — закричал Линдхаут, но тут же взял себя в руки. — Извините, господа, извините меня… Там что-то написано про меня. Не сердитесь на меня. Но ведь Труус…

— Мы на вас не сердимся, — сказал Кларк.

Раздался стук в дверь. Вошел молодой человек:

— Газеты…

Он передал их Кларку и снова исчез. Кларк бросил газеты на стол, и все увидели жирные заголовки:

ИЗВЕСТНЫЙ УЧЕНЫЙ УТВЕРЖДАЕТ В ОТДЕЛЕ ПО БОРЬБЕ С НАРКОТИКАМИ: «ЧЛЕН ПАЛАТЫ ПРЕДСТАВИТЕЛЕЙ — БОСС „ФРАНЦУЗСКОЙ СХЕМЫ“!»

ПРОФЕССОР АДРИАН ЛИНДХАУТ: «БЕРНАРД БРЭНКСОМ ПРИКАЗАЛ ПОХИТИТЬ МОЮ ДОЧЬ!»

ПРОФЕССОР ЛИНДХАУТ: «БЕРНАРД БРЭНКСОМ РУКОВОДИТ ГЕРОИНОВЫМ СИНДИКАТОМ!»

Линдхаут выругался.

— Прекратите, — сказал Кларк. — Откуда газеты — а ведь это три крупнейшие газеты Нью-Йорка! — получили эти сведения?

— Понятия не имею! Но за этим наверняка стоит Брэнксом! Оборона нападением! А что ему — у него Труус!

Прочитав одну из статей, Колланж сказал:

— Здесь написано, что вы, мистер Кларк и я сегодня днем пришли в Бюро по наркотикам и потребовали встречи с главным инспектором Лонжи. Якобы вы, господин профессор, были необычайно взволнованны и кричали, что Брэнксом — босс «французской схемы» и, кроме того, что он приказал похитить вашу дочь.

— К сожалению, это действительно так. — Кларк огорченно посмотрел на Линдхаута. — Помните, я же вам еще сказал, что вы должны вести себя тише? Это репортерское дерьмо так и ждет подобных моментов…

Линдхаут хлопнул себя ладонью по лбу:

— Я проклятый идиот… Это я во всем виноват…

— Не волнуйтесь, теперь это не имеет никакого смысла, — сказал Кларк и обратился к Колланжу: — Что там еще написано?

— Все пишут о беспрецедентном скандале и требуют тотчас же арестовать Брэнксома. Они обвиняют его и…

Резко зазвонил телефон.

Кларк снял трубку. До него донесся озлобленный голос главного инспектора Лонжи:

— Что за паскудство, Ховард? Кто разрешил вам информировать репортеров? У вас на это не было никакого права! Вы в ФБР! Мы же договорились, что не будет сказано ни слова — ни слова, — пока не будет принято решение!

— Я не сказал ни слова, Томми!

— Тогда откуда дерьмовые листки все знают?

Кларк объяснил.

— Теперь уже ничего не поделаешь, Томми, — сказал он.

— Ничего не поделаешь! Вы знаете, что здесь творится, Ховард? Это только подлило масла в огонь! Звонил спикер палаты представителей! Вывалял меня в дерьме! Он будет ходатайствовать о моей отставке и о вашем аресте! Уже засуетились начальник полиции, мэр, ФБР и ЦРУ…

— А эти чего хотят?

— ЦРУ заявило, что речь идет о направленной и ловкой попытке советских служб обвинить в преступных деяниях такого порядочного и заслуженного человека, как Бернард Брэнксом. Все это является грязной выдумкой профессора Линдхаута. Его нужно тотчас выслать или посадить в тюрьму, или то и другое вместе!

— Идиоты!

— Они говорят, что профессор Линдхаут был в советском посольстве в Вене! Они говорят, что это дело было сфабриковано заранее, что это дело…

Пронзительно зазвенел второй телефон.

Один из техников поднял трубку. Затем он повернулся к Линдхауту:

— Вас!

— Минуту! Кто это? — спросил Кларк. — Подождите, профессор…

— NBC[68] — начальник службы новостей. Я знаю его голос.

— Включите громкоговоритель, Браун. Тогда мы все услышим, чего он хочет.

Техник сдвинул вниз какой-то рычаг и протянул Линдхауту трубку. Мгновение спустя по помещению разнесся низкий голос:

— Добрый день, профессор Линдхаут. Меня зовут Нортон, Патрик Нортон. Вы меня не знаете…

Линдхаут вопросительно посмотрел на Кларка. Тот сделал знак: отвечать! Линдхаут сказал:

— Я действительно вас не знаю, мистер Нортон.

— Разумеется, нет. Но вы сейчас в ФБР, как мне сказали в «Плазе». Наверняка нас слушают и сотрудники. Они вам подтвердят, что я начальник службы новостей телевидения NBC. — Голос приобрел ироничный оттенок. — На случай, если вы не знаете, дорогой профессор, — мы самая большая телевизионная компания Соединенных Штатов. Сегодня вечером в двадцать один час по Восточному стандартному времени в прямом эфире мистер Брэнксом выскажет свою точку зрения. Передача будет транслироваться телеканалами АВС[69] и CBS…[70]

— Что означает: Брэнксом выскажет свою точку зрения? По поводу чего?

— Профессор, уже вся страна знает, что напечатали три нью-йоркские газеты! Есть телефоны, есть телетайпы, все радио- и телестанции Америки уже неоднократно прерывали и будут прерывать текущие передачи, чтобы давать актуальные сообщения о том, что вы здесь, в Нью-Йорке, утверждали перед главным инспектором Лонжи.

— Послушайте, мистер Нортон, я…

— Нет, послушайте вы, профессор! Вы выдвинули тяжелейшие обвинения против мистера Брэнксома! Мы живем в свободной стране, слава богу. Вы должны не кричать, а благодарить меня.

— Благодарить — за что?

— Я приглашаю вас принять участие в передаче «От побережья к побережью» — повторить ваши упреки и, конечно, представить ваши доказательства! В передаче примут участие и другие лица — от Бюро по наркотикам, от палаты представителей, от Белого дома, от «Саны» в Базеле, от французской полиции по борьбе с наркотиками в Марселе…

— А как вы успеете доставить сюда людей из Европы за такое короткое время?

— Мы со всеми уже установили контакт. Они будут сидеть в телестудиях у себя в стране и оттуда давать свои объяснения. Это будет передача чрезвычайной важности.

— И я должен присутствовать при этом?

— Гм… профессор, я думаю, что население этой страны имеет право на быструю и полную информацию по такому драматическому делу. А наш долг — распространять эту информацию! Итак, вы готовы принять участие в передаче? Ваши утверждения чудовищны! Мы даем вам возможность доказать их перед миллионами! Итак?

— Послушайте, мистер Нортон, здесь звонит другой телефон! Дайте мне десять минут времени! Я перезвоню!

— Если для вас в данный момент другой разговор важнее…

— Что значит — важнее? Конечно, вы для меня важнее всего! Я только хочу кое-что прояснить. Я…

— Да, профессор?

— Я… Меня поставили в скверное положение…

— Разве не вы сами это сделали?

— Десять минут, мистер Нортон, десять минут!

— Хорошо, профессор. Я жду. Десять минут. Если по истечении этого срока я от вас ничего не услышу, передача пойдет без вас! — Нортон положил трубку.

— Это был он, на сто процентов, я знаю его голос, — сказал первый техник.

— Стало быть, десять минут. Вы все слышали, Томми? — спросил Кларк в свою трубку.

— Да, — ответил главный инспектор из Бюро по наркотикам. — Забавная история. По-моему, что-то у вас пошло не так.

— Профессору Линдхауту передали в «Плазе» пакет. Мы его здесь открыли. Там был диктофон с голосом его дочери… ужасно. И конверт с ее фотографиями… еще ужасней. Когда пленка закончилась, диктофон саморазрушился. Но мы все перезаписали. Мы успели переснять и все фотографии, прежде чем они самовозгорелись.

Голос Лонжи прозвучал обессилено:

— Господи, еще и это…

— Что — «это»?

— Я только что получил записку… Нортон желает видеть меня в своей передаче.

— Вы пойдете?

— Можете не сомневаться, Ховард! А профессор?

— Я не знаю… Его дочь… если он повторит свои обвинения в эфире…

— Боже, спаси нас всех, — сказал Лонжи и повесил трубку.

Несколько секунд в лаборатории царила тишина. Затем Линдхаут попросил Кларка:

— Пожалуйста, соедините меня с мистером Нортоном.

— Вы согласитесь?

— Я должен. — Линдхаут опустился в кресло. — При всех обстоятельствах. Иначе с Лонжи будет покончено, с вами обоими тоже, да и со мной заодно…

Зазвонил первый телефон. Кларк поднял трубку. У аппарата был Нортон:

— Вы хотели поговорить со мной, профессор?

— Да. Разумеется, я приму участие в передаче сегодня вечером.

— Это меня радует. Мы за вами заедем.

— Не стоит, — сказал Линдхаут. — Меня доставят в студию. Не беспокойтесь.

— Но вы должны быть здесь не позднее двадцати часов пятнадцати минут!

— Почему так рано?

— Вас надо подгримировать. Это прямой эфир!

— Хорошо, — сказал Линдхаут. — В двадцать часов пятнадцать минут. — Он положил трубку.

Колланж уставился на него:

— Вы действительно собираетесь выступить перед камерами?

— Да.

— А Труус?

— Труус, — тихо сказал Линдхаут. — Труус… я должен появиться перед камерой, я должен… Труус найдут… Труус найдут… Почему вы так на меня смотрите?

— Потому что мне очень жаль вас, — сказал Жан-Клод Колланж. — Потому что не могу понять, как Бог в своем всемогуществе может допустить такое.

— Возможно, — сказал Линдхаут, — Бог и всемогущ только потому, что его нет…

22

30 октября 1938 года в 20 часов 22 минуты станция WABC и Коламбиа Бродкастинг Систем прервали передачу «От побережья к побережью», и диктор сообщил о вторжении марсиан. С помощью «смертоносных лучей» и «отравляющего газа» они якобы произвели ужасные опустошения в штатах Нью-Джерси и Нью-Йорк, жертвами которых уже пали многие тысячи американцев. За первым сообщением последовали новые, одно страшнее и кошмарнее другого. Репортеры с мест сообщали об ужасе, который они увидели. Миллионы слышали зловещий шум, производимый захватчиками. Профессор Карл Филипс, известный астроном из Принстонского университета в Нью-Джерси, сначала дал интервью по принципиальным вопросам сбежавшимся к нему репортерам. Потом он привел сообщения от очевидцев с места взрыва ракеты марсиан.

Репортеры один за другим присылали новые, полные ужасных подробностей, сообщения. Ко всему прочему, министр внутренних дел и министр обороны бригадный генерал Монтгомери Смит, получивший приказ оказывать сопротивление наступающим марсианам, заявил, что после введения права войны в некоторых частях федеральных штатов Нью-Джерси и Нью-Йорк солдаты окажут населению помощь при срочной эвакуации, чтобы спасти людей от «убийственного газа» и «смертоносных лучей». В промежутках WABC и Коламбиа Бродкастинг Систем все время передавали дальнейшие свидетельства очевидцев.

Началась невообразимая паника.

«Вероятно, никогда прежде столько людей всех профессий и во всех частях страны не просыпались так внезапно и с таким ужасом, как в эту ночь», — пишет Хэдли Кэнтрил.

Последствия были катастрофическими. Десятки тысяч людей бежали из оказавшихся под ударом областей, их автомобили безнадежно забили улицы и шоссе, что вызвало массовые столкновения. В полицейских участках, на радиостанциях, в больницах и редакциях газет выходили из строя телефонные коммутаторы: слишком много людей звонили одновременно, чтобы навести справки. Тысячи искали убежища в церквях и молились.

Вся Америка погрузилась в хаос.

Бесчисленное число людей было ранено или нуждались в лечении в клиниках вследствие нервных срывов и тяжелых припадков истерии.


В 21 час 30 минут диктор Коламбиа Бродкастинг Систем наконец сообщил:

— Дамы и господа, Коламбиа Бродкастинг Систем и все подключенные в рамках передачи «От побережья к побережью» радиостанции передавали программу радиотеатра «Меркури», поставленную по роману Герберта Уэллса «Война миров» Орсоном Уэллсом[71] и при его участии.

Готовность принять вымысел за действительность была особенно сильна в Соединенных Штатах осенью 1938 года, потому что Гитлер часто выступал с угрозами оккупировать Чехословакию, а многие радиопередачи за последние недели прерывались срочными сообщениями политического характера. Орсон Уэллс, в то время двадцати трех лет от роду, автор и действующее лицо радиопостановки, сразу стал мировой знаменитостью…

В 1971 году политическое положение в мире было таким же напряженным, и такие же испуганные или возмущенные зрители сидели вечером 18 августа перед экранами 61 567 322 телевизоров — по «оценке Нильзена», с помощью которого можно было определить число включений, — с 21 часа по Восточному стандартному времени, или соответственно позже, в зависимости от различных часовых поясов вплоть до Калифорнии.

В Нью-Йорке NBC отвела для проведения передачи «От побережья к побережью» свой самый большой зал. В студии уже сидели: член палаты представителей Бернард Брэнксом; профессор Адриан Линдхаут; доктор Жан-Клод Колланж, главный инспектор Томас Лонжи, руководитель Бюро по наркотикам Соединенных Штатов; унтер-офицер полиции Линкольн Эбрахам Фишер; спикер американской палаты представителей и представитель Белого дома.

Вел передачу, которую можно было сравнить с публичными слушаниями перед гражданами самой большой промышленной державы света, один из лучших комментаторов Национальной радиовещательной корпорации Карл Хэдли Грин. Он сидел у фронтальной стены студии. На заднем плане размещалась огромная стеклянная стена. За ней телефонистки принимали поступавшие во время передачи звонки слушателей и записывали их содержание.

Карл Хэдли Грин был спокойным и рассудительным человеком. Сначала он поприветствовал телезрителей, затем гостей в студии, а потом сообщил, что эта прямая передача не будет иметь фиксированного конца, то есть не будет ограничена временными рамками. Далее он сказал, что компании CBS и АВС силами всех своих станций также подключились к программе.

Затем Грин попросил представителя Белого дома сделать заявление.

Представитель Белого дома поднялся:

— Добрый вечер, дамы и господа, где бы вы ни находились. Это — в чем нет никаких сомнений — совершенно необычная передача. Сегодня во второй половине дня Национальная радиовещательная корпорация спросила президента Соединенных Штатов Америки, одобряет ли он подобное мероприятие, соответствует ли оно американским демократическим традициям и не имеет ли Министерство юстиции или другое государственное ведомство федерации каких-либо возражений относительно этой передачи. Имею честь сообщить вам, что господин президент Соединенных Штатов и все федеральные ведомства, имеющие хоть малейшее касательство к данной теме, одобряют эту передачу — с учетом тяжести требующих прояснения обвинений и опасности проблемы, о которой идет речь. Однако со всей очевидностью я должен подчеркнуть, что это ни в коем случае не является судебным разбирательством. Здесь не должно быть вынесено никаких решений или приговоров. Это дело правомочных судов. Поскольку сегодня три крупные газеты выдвинули весьма серьезные упреки в адрес гражданина нашей страны, мы не должны тянуть время — мы обязаны предоставить возможность тому, против кого были выдвинуты обвинения, ответить на эти упреки. Это, как полагает правительство, естественное право, которым должен воспользоваться обвиняемый в этом настолько необычном случае. — Прежде чем сесть, представитель Белого дома слегка поклонился присутствующим в студии, а затем камере с мигающим красным огоньком, которая снимала его анфас.

Теперь комментатор Грин поочередно представил присутствующих в студии. Линдхаут сидел прямо напротив Брэнксома, но Брэнксом смотрел сквозь него так, как будто Линдхаута вообще не было. Его бледное лицо было словно высечено из камня, толстые стекла тяжелых очков блестели в свете мощных прожекторов.

Вначале ведущий коротко объяснил, что произошло, — для наглядности большим планом были показаны первые полосы трех нью-йоркских газет.

Поскольку эта передача длилась до 2 часов 14 минут следующего дня, здесь может быть воспроизведено только самое главное из того, что было сказано, — важнейшие вопросы и ответы.

После прочтения трех обвиняющих его статей Бернард Брэнксом, отвечая на вопрос, заявил:

— Я хотел бы ответить не сейчас, а только после того, как по этому чудовищному случаю выскажутся все остальные, в особенности профессор Линдхаут.

Грин. Почему только тогда?

Брэнксом. Потому что после заявлений всех здесь присутствующих у общественности может сложиться совершенно иная картина подлинных событий, и мне не придется слишком много говорить.

Затем Линдхаута спросили, что побудило его выступить с такими серьезными утверждениями перед лицом главного инспектора Лонжи из Бюро по наркотикам.

После этого состоялся следующий диалог:

Линдхаут. Одиннадцатого августа мне позвонил президент швейцарского фармацевтического концерна «Сана» в Базеле господин Гублер. Господин Гублер сказал мне, что я должен как можно скорее прибыть в Цюрих по делу чрезвычайной важности.

Грин. Господин Гублер вам не сказал, о чем идет речь?

Линдхаут. Нет, я узнал об этом только в Клотене, аэропорту Цюриха, от господина Эжена Дюбуа.

Грин. Кто это?

Линдхаут. Уполномоченный по вопросам безопасности «Саны».

Грин. И что же вы узнали?

Линдхаут. Господин Дюбуа прошел со мной в бар аэропорта, где передал мне письмо от господина Гублера.

Грин. С помощью наших европейских коллег нам удалось создать телемост. Наши гости сидят в студиях телестанций своих стран — как и господин Гублер в Базеле.

Шесть установленных в студии мониторов показывают на всех телеэкранах Петера Гублера со строкой внизу:

Петер Гублер/ Базель — прямая передача по спутнику.

Грин. Господин Гублер, вы подтверждаете сделанные профессором Линдхаутом заявления?

Гублер. Все было так, как он изложил.

Грин. Что было написано в вашем письме, господин Гублер?

Гублер. Меня через посредников проинформировала советская сторона: советские агенты во Франции якобы обнаружили босса так называемой «французской схемы» и располагают абсолютно надежными доказательствами, кто им является.

Грин. И кто же это?

Гублер. Этого мне посредники не сказали.

Грин. И все же вы настоятельно попросили профессора Линдхаута сразу же прибыть в Цюрих?

Гублер. Профессор Линдхаут лично должен был получить доказательства от одного человека, которого он знает с давних пор и чьим другом является.

Грин. Кто этот человек?

Гублер. Мне жаль, но этого я сказать не могу.

Грин. Может быть, нам это скажет ваш уполномоченный по вопросам безопасности, который сидит рядом с вами. Господин Дюбуа?

На телеэкранах всех шести мониторов появилось лицо Эжена Дюбуа со строкой внизу:

Эжен Дюбуа/Базель — прямая передача по спутнику.

Дюбуа. Я тоже не могу этого сказать.

Грин. Друг, имени которого вы оба не хотите назвать, тогда действительно был в Цюрихе?

Гублер. Нет. Он не смог прибыть в Цюрих. Поэтому я и написал господину Линдхауту письмо. Его друг хотел видеть его в Вене, и господину Дюбуа было поручено попросить профессора Линдхаута сразу же полететь в Вену и встретиться там со своим другом.

Грин. И вы это сделали, профессор Линдхаут?

Линдхаут. Я это сделал, мистер Грин.

Грин. Что произошло в Вене, господин Линдхаут?

Линдхаут сообщил, что его друг так и не смог туда прибыть.

Теперь на мониторах и экранах телевизоров появилось изображение Карла Радлера и соответствующая строка внизу.

Грин. Это доктор Карл Радлер — руководитель венской испытательной установки «Саны»… Господин Радлер, как дальше развивались события в Вене?

Доктор Радлер объяснил, каким образом он поддерживал постоянный контакт с Линдхаутом.

Грин. Появился ли в конце концов этот друг профессора Линдхаута?

Радлер. Нет. У него не было возможности. Прибыл другой знакомый профессора Линдхаута.

Грин. Как его имя?

Радлер. Я не могу этого сказать.

Грин. Не находите ли вы это очень странным, доктор Радлер?

Радлер. Что именно?

Грин. Что как вы, так и господа Гублер и Дюбуа, не хотите назвать фамилий информаторов?

Радлер. А у вас принято раскрывать по телевидению всей нации фамилии американских или иных лиц, выполняющих секретные задания?

Грин. Этот второй друг или знакомый профессора Линдхаута — он все-таки прибыл?

Радлер. Да, он прибыл.

Грин. Когда и где они встретились и о чем говорили?

Радлер. И на этот вопрос я не могу ответить.

Линдхаут (перебивает). Я могу ответить — во всяком случае, на вторую часть вопроса. Мы говорили о «французской схеме» и о ее таинственном боссе. Мой знакомый показал мне снимки босса, которые сделали советские агенты во Франции, а позднее дал мне прослушать в советском посольстве в Вене пленки с перехваченными телефонными разговорами «босса».

Грин. И вы узнали этого так называемого босса на фотографиях и его голос на пленке?

Линдхаут. С абсолютной уверенностью.

Грин. Кто это был?

Линдхаут. Этот человек сидит напротив меня. Мистер Бернард Брэнксом.

Грин. Вы сразу же вылетели в Штаты?

Линдхаут. Да, сразу же.

Грин. Вы намеревались сорвать маску с мистера Брэнксома?

Линдхаут. «Сорвать маску»… слишком патетично. Я собирался немедленно подать на него заявление…

Грин. Вы привезли с собой доказательства — фотографии и пленки?

Линдхаут. Нет, мы с моим знакомым посчитали это слишком опасным. Все улики были направлены с дипломатическим курьером в советское посольство в Вашингтон.

Возбуждение людей в зале студии и многих миллионов зрителей на всей территории Соединенных Штатов росло с каждой минутой. На телеэкранах можно было видеть непрерывно мигающие сигналы огромного телефонного узла связи за стеклом, девушек, которые отвечали на звонки, записывали их и складывали записки в стопки. Другие девушки относили эти стопки на стол мужчины, сидевшего за стеклянной стеной. Он читал записки, сортировал их и делал пометки. В студии царило неестественное спокойствие: Грин проводил дознание абсолютно без всяких эмоций.

Брэнксом, которого часто показывали крупным планом, тоже сохранял абсолютное спокойствие и достоинство, его лицо было очень серьезным.

Следующим допрашивали доктора Жан-Клода Колланжа. Он сообщил о прибытии Линдхаута, о том, как он испугался того, что рассказал ему профессор, и как они сразу же поехали в Бюро по наркотикам.

Грин. Не было ли несколько наивным со стороны вас обоих, доктор Колланж, просто так взять и поехать в Бюро по наркотикам?

Линдхаут (прерывая, громко и с большим трудом сдерживаясь). Мистер Грин, как вы знаете — и как уже знает вся Америка, — мою дочь похитили. Я заявляю, что события были четко согласованы одно с другим…

На мониторах крупным планом появилось лицо Брэнксома, серьезное, почти трагическое. В этот же самый момент Линдхаут заканчивал фразу:

— …чтобы заставить меня молчать о том, что я знаю!

Грин. В аэропорту вас ожидали сотрудники ФБР, профессор Линдхаут?

Линдхаут. Да. Меня хотели доставить в управление полиции.

Грин. Но вы настояли на том, чтобы вас тотчас же отвезли в Бюро по наркотикам?

Линдхаут. Да.

Грин. Почему?

Линдхаут. Потому что я самым тесным образом связал похищение моей дочери с этими событиями. Дорога была каждая минута… как и сейчас… Бог мой, неужели вы не можете этого понять, мистер Грин?

Грин. Когда вы добрались до Бюро по наркотикам на улице Олд Слип?

Линдхаут. Спустя полчаса после моего приземления в десять часов сорок минут. Я приехал туда вместе с доктором Колланжем и одним из агентов ФБР.

Грин. Находится ли здесь в студии унтер-офицер полиции Первого участка, который нес свою службу на входе в здание на улице Олд Слип?

Линдхаут. Да.

Грин. Где он?

Линдхаут показывает рукой на одетого в гражданский костюм чернокожего Линкольна Эбрахама Фишера.

Грин. Это так, мистер Фишер?

Фишер. Абсолютно точно.

Грин. Кто находился в это время в вестибюле Первого участка?

Фишер. Репортеры. Они всегда слоняются там без дела, играют на деньги в кости или в покер и ждут новостей.

Грин. Ну, новости репортеры узнали. От кого, мистер Фишер?

Фишер. Это… действительно, я… ужасно все это…

Грин. Что? Пожалуйста, говорите яснее!

Фишер. Яснее, да… Профессор Линдхаут был страшно взволнован, когда пришел вместе с другими господами. И, к сожалению, он очень громко говорил.

Грин. Что он сказал?

Фишер. Он сказал — извините, профессор, — что мистер Брэнксом босс «французской схемы», и еще, что мистер Брэнксом приказал похитить его дочь… Конечно, репортеры это услышали, и, как только я остался один, они набросились на меня, стали фотографировать и пытались узнать еще что-нибудь… Что я мог поделать… Ребята сами все услышали лично от профессора…

Лонжи (вскакивая). Я в любой момент готов покинуть свой пост.

Представитель президента. Главный инспектор Лонжи, я уполномочен высказать вам абсолютное доверие со стороны господина президента. Вы выдающийся работник с высочайшими заслугами.

Первый главный редактор (тоже вскакивает). Тогда и у нас есть право на доверие со стороны всех порядочных людей этой страны!

Второй главный редактор. Как выяснилось, мы напечатали чистую правду!

Третий главный редактор. Право на свободное изложение информации является одним из основных прав американской конституции!

Грин. Господин начальник полиции, когда вы узнали, что мистер Брэнксом якобы является боссом «французской схемы»?

Начальник полиции. Сегодня, в двенадцать часов одиннадцать минут. От главного инспектора Лонжи. Его, в свою очередь, проинформировал профессор Линдхаут. Когда профессор Линдхаут вернулся из Бюро по наркотикам в гостиницу «Плаза», ему передали небольшой пакет.

Грин. Это верно, профессор Линдхаут?

Линдхаут. Да, это верно.

Грин. Что это за пакет?

Линдхаут рассказал, что случилось с пакетом.

Грин. Что вы услышали, когда стали прослушивать пленку? Что вы увидели на пяти фотографиях, профессор Линдхаут?

Линдхаут. Это… это… я не могу рассказывать об этом… я не могу, вы слышите, черт побери!

Грин. Возбуждение профессора Линдхаута можно очень хорошо понять. Сейчас мы прослушаем кассету, на которой сотрудник ФБР, сопровождавший профессора Линдхаута и по понятным причинам не имеющий возможности показаться перед камерами, сообщает, что можно было услышать и увидеть. Пожалуйста, включите магнитофон!

Звучит искаженный голос агента ФБР Ховарда Кларка. Он зачитывает текст перезаписи и точно описывает фотографии Труус.

Конец показаний Кларка. Я в любой момент готов подтвердить это под присягой. Техники нью-йоркского ФБР также готовы сделать это.

Колланж. Я тоже!

Брэнксом (заговорил впервые). Я глубоко потрясен, дорогой профессор Линдхаут, и клянусь богом, что не имею ничего общего с этим чудовищным преступлением.

Грин. Я вызываю Марсель, главного инспектора Лассаля!

На мониторах и на телеэкранах возникло лицо главного инспектора Пьера Лассаля. Строка внизу:

Инспектор Пьер Лассаль, начальник Отдела по борьбе с наркотиками в Марселе — прямая передача по спутнику.

Лассаль. Добрый день.

Грин. Главный инспектор Лассаль, вы руководитель Отдела по борьбе с наркотиками. Разница во времени между Марселем — как и Базелем и Веной — и Нью-Йорком составляет шесть часов. У вас сейчас уже почти три часа утра девятнадцатого августа! Итак, вчера ранним вечером по местному времени вас попросили разыскать гараж, который вам описали по данным, полученным от профессора Линдхаута. Вы нашли этот гараж?

Лассаль. Мы сразу же прочесали весь город и все окрестности. В ходе широкомасштабной облавы мы обыскали все гаражи. Мы не нашли ничего, что хотя бы отдаленно соответствовало данным профессора Линдхаута. Это не означает, что он сообщил ложные сведения и что такого гаража не существовало. Его сегодня больше не существует. Торговцы, должно быть, о чем-то пронюхали незадолго до этого. Не так трудно в самое короткое время полностью переделать гараж и нанять на работу других людей.

Грин. Вы нашли замок в Обагне, который профессор Линдхаут видел на фотографиях, полученных им в Вене?

Лассаль. Сразу же. Он называется «Солнечный район».

Грин. Нашли ли вы мужчину и женщину, которых профессор Линдхаут видел на этих фотографиях, и описал вам?

Лассаль. Нет.

Грин. А в замке никого не было?

Лассаль. Как же, конечно, там были люди.

Грин. Кто?

Лассаль. Служащие, садовники и экскурсоводы. Замок очень древний. Там ежедневно проводятся экскурсии.

Грин. Мужчина и женщина, которых профессор Линдхаут видел на фотографиях, — они также могли быть посетителями замка?

Лассаль. Вполне. Я же говорю, туда ежедневно приходят туристы. Возможно, и месье Брэнксом там когда-то бывал.

Грин. Мистер Брэнксом, вы были когда-нибудь в Обагне?

Брэнксом. Один раз. Чтобы посетить замок.

Грин. Во время этого визита вы разговаривали с мужчиной и женщиной?

Брэнксом. Да, я вспоминаю.

Грин. Как их зовут?

Брэнксом. Понятия не имею. Это были туристы, как и я…

Грин. Главный инспектор Лассаль, профессор Линдхаут видел также на фотографиях мистера Брэнксома с одним капитаном на борту корабля. Ему назвали адрес и фамилию этого капитана. Как обстоит дело с этим?

Лассаль. По указанному адресу мы нашли в одной частной квартире капитана, корабль которого находится в гавани Ля Жольет в связи с повреждением силовой установки. Этот человек был временно задержан, но по указанию парижской полиции его освободили.

Грин. Почему?

Лассаль. Ни у одной заинтересованной службы Франции нет ничего против Мирона Панагиотопулоса.

Грин. Капитана зовут Мирон Панагиотопулос?

Лассаль. Да. Корабль под его командованием — греческое судно. Он называется «Медея».

Грин. Как вы можете объяснить, что мистера Брэнксома в форме капитана могли сфотографировать вместе с другим капитаном на борту судна?

Лассаль. Для экспертов сущие пустяки изготовить фотомонтаж, который не отличить от оригинальных снимков. Это касается и фотографий месье Брэнксома с обоими неизвестными в Обагне. Если месье Брэнксом говорит, что разговаривал там с двумя людьми, то это совсем не обязательно должны быть те же люди, которые изображены на фотографиях. Я имею в виду фотографии, которые видел профессор Линдхаут. То же самое, впрочем, относится и к голосам, записанным на пленку.

Грин. Вы знаете мистера Брэнксома лично?

Лассаль. Разумеется! Мы друзья. Месье Брэнксом уже много раз бывал в Марселе. Он сотрудничает с нами. В конце концов, ведь это он основал службу по наркотикам, не так ли?

Грин. Считаете ли вы возможным, что, как утверждали советские агенты, мистер Брэнксом является боссом «французской схемы»?

Лассаль. Исключено! Я готов ручаться головой за безупречность мистера Брэнксома!

Грин. Могло ли это, таким образом, быть направленной попыткой оклеветать мистера Брэнксома?

Лассаль. Вполне возможно. И даже наиболее вероятно.

Грин. Кто мог бы быть заинтересован в этом?

Лассаль. Я не могу ответить на этот вопрос.

Грин. Вы можете представить себе политические мотивы? Ведь именно советские агенты выдвинули это утверждение?

Лассаль. Я не хотел бы говорить на эту тему.

Грин. У нас на связи наша студия в Вашингтоне. Там ждет официальный представитель советского посольства мистер Игорь Фадин.

На мониторах и телеэкранах появилось лицо представителя советского посольства в Вашингтоне на фоне пустой стены.

Грин. Добрый вечер, мистер Фадин.

Фадин. Добрый вечер.

Грин. Мистер Фадин, вы можете подтвердить, что профессор Линдхаут вступал в Вене в контакт с кем-то, кто передал ему фотографии, на которых изображен мистер Брэнксом? И что в советском посольстве в Вене профессору Линдхауту дали прослушать пленки с перехваченными телефонными разговорами, на которых был слышен голос мистера Брэнксома?

Фадин. Без комментариев.

Грин. Находятся ли фотографии или пленки, о которых здесь идет речь, в советском посольстве в Вашингтоне?

Фадин. Без комментариев.

Грин. Главный инспектор Лонжи, вы только что слышали официального представителя советского посольства в Вашингтоне. При этих обстоятельствах вы можете поддержать какое-либо обвинение против мистера Брэнксома?

Лонжи. Нет.

Грин. Итак, мы по-прежнему не знаем, кто является боссом «французской схемы»?

Лонжи. Мы… понятия не имеем.

Спикер палаты представителей. Мистер Брэнксом, палата представителей уполномочила меня — на тот случай, если обвинения против вас, как и ожидалось, окажутся совершенно нелепыми, — сообщить вам следующее (встает): за ваши заслуги в борьбе против зависимости от наркотиков и вашу неустанную деятельность палата представителей вручит вам, как только мы снова будем в Вашингтоне, «Президентский орден свободы» — высшую награду, которой только может быть удостоен американский гражданин! Далее я уполномочен сообщить вам, что палата представителей с этого момента будет предоставлять вашей службе по наркотикам все средства, которые вы считаете необходимыми. Вы пользуетесь нашей полной поддержкой — и доверием всей нашей огромной страны! (подходит к Брэнксому и крепко пожимает ему руку).

Брэнксом (растроганно, со слезами на глазах). Дамы и господа, граждане Америки, от всего сердца благодарю всех вас. Эта благодарность не в последнюю очередь относится к вам, господин президент. Сейчас вы поймете, почему я, с одной стороны, настоял на том, чтобы появиться в телевизионной передаче «От побережья к побережью» и почему я, с другой стороны, попросил сначала выслушать всех присутствующих. Полагаю, что теперь мне больше не нужно защищаться. Я обещаю до самой смерти всеми своими силами продолжать свою деятельность против заразы зависимости от наркотиков. Моим важнейшим союзником в этой борьбе был и всегда будет мой друг, гениальный ученый профессор Адриан Линдхаут. (Подходит к Линдхауту, пожимает ему руку и хлопает его по плечу. Линдхаут отрешенно смотрит на него и опускает голову.). Мой старый добрый друг был введен в заблуждение бессовестными преступниками. Перед лицом достойной подражания позиции, которую занял господин советский посол в Вашингтоне, могу только предполагать, что вся акция была предпринята боссом «французской схемы». Он передал в руки каких-то агентов Советского Союза самым подлым образом сфабрикованный обвинительный материал, причем наверняка зная, что нападение на меня могло быть сравнимо с политическим ущербом для наших отношений с великим Советским Союзом. Могло бы быть, говорю я, потому что мудрость господина советского посла не дала свершиться этой чудовищной несправедливости! Я благодарю доктора Колланжа, я благодарю швейцарский фармацевтический концерн «Сана» и его президента господина Петера Гублера, я благодарю NBC, я благодарю моих сотрудников, я благодарю миллионы американских граждан, которые продолжают оказывать мне свое доверие. Я никогда не обману их надежды. Само собой разумеется, я еще больше буду поддерживать моего друга профессора Линдхаута — теперь, когда располагаю соответствующими финансовыми средствами. Я глубоко потрясен тяжелым ударом, постигшим профессора Линдхаута. Надеюсь, что очень скоро удастся найти дочь этого выдающегося человека и ученого. Бог нам поможет, дорогой профессор, Бог поможет… (Брэнксом больше не в силах говорить, он смахивает слезу. Спикер палаты представителей и представитель Белого дома бережно доводят его до места).

23

Чарльз Дамби споткнулся, потерял равновесие и упал. Он вскрикнул от боли, так как, падая, оцарапал себе лицо и руки. Измученный работой, пятидесятипятилетний Дамби выглядел на все семьдесят. На нем были полотняные штаны, сандалии и старая, изношенная рубашка. 19 августа 1971 года в 6 часов 03 минуты еще стояла приятная прохлада и было абсолютно тихо.

Дамби всю жизнь проработал на ферме «Пеннбрук-фарм». Для него не составляло труда рано вставать: он засыпал сразу и спал крепко, и вообще был человеком очень простого нрава. Владельцы «Пеннбрук-фарм», добродушные люди, предоставили ему небольшой домик рядом с основным зданием, где он мог вести совершенно независимый образ жизни. Чарльз Дамби был честным человеком, добросовестным и богобоязненным. По воскресеньям он пел в церковном хоре. У него был необыкновенно красивый голос — и ни одного живого родственника на свете.

Реки в штате Кентукки текут самыми своеобразными, извилистыми линиями. Они то и дело меняют направление, образуя петли, дуги, а во многих местах текут почти в обратном направлении. Так ведут себя Кентуки, река Элкхорн Грик, Стонер Грик, большие реки и маленькие ручьи, впадающие в них. Очень занятно наблюдать все это с воздуха.

Совсем у истока Стонер Грик, рядом с дорогой Стоуни-роуд, юго-западнее городка, в ностальгическом приливе названного выходцами из Франции Парижем, и неподалеку от еще меньшего городка Аустерлица лежала ферма «Пеннбрук-фарм» с ее строениями и амбарами, хлевами и полями. Чарльз Дамби шел вдоль берега ручья, когда внезапно обо что-то споткнулся и упал. Севернее находился провинциальный город Винчестер, откуда трехполосная автострада вела в Лексингтон, сердце Пырейной области.

— Ну и ну, — пробормотал Чарльз Дамби, поднялся и стер рукой кровь с лица. — Вот идиот…

Предмет, о который он споткнулся, был человеком. Казалось, он спал.

Человек шевельнулся. Это была молодая женщина, выглядевшая, однако, очень старой. На ней был грязный пуловер, еще более грязная юбка и туфли, у которых один каблук почти оторвался. «Бедная бродяжка, — подумал Дамби. — Что же мне с ней…»

Женщина открыла сильно покрасневшие глаза, лицо ее было белее полотна. Когда она увидела Дамби, она завыла как измученная собака. Дамби вздрогнул. Она каталась по твердой земле, сжавшись в комок и дрожа всем телом. «Ведь совсем не холодно», — подумал Дамби, когда склонился над ней. Он услышал, как у нее стучат зубы, — этого звука Дамби не выносил.

— На помощь! — неожиданно закричала женщина и вцепилась в Дамби. — На помощь! На помощь! На помощь!

Дамби попытался вырваться, но женщина держала его мертвой хваткой.

Дамби испугался, когда почувствовал, что ее пальцы сомкнулись у него на шее.

— На помощь! — теперь закричал и он. — На помощь! На помощь!

Он услышал, как возбужденно закудахтали куры, заржали лошади и захрюкали свиньи. Под тяжестью женщины, повисшей на нем не разжимая рук, он рухнул на землю. Невероятным усилием он освободился от ее цепких пальцев и откатился в сторону. Последнее, что он увидел, прежде чем потерять сознание, было высокое светлое небо.

24

Спустя тридцать одну минуту Дамби, моргая, тупо смотрел, как взлетал полицейский вертолет — с этой сумасшедшей на борту! У него и у многих других людей, оказавшихся в этой пустынной местности, перехватило дыхание, их обдало грязью и пылью.

В вертолете врач ввел дико отбивавшейся Труус сильное успокоительное. Ее тело расслабилось, она стала глубоко дышать. Внизу под собой врач видел людей, цепочкой двигавшихся к истоку Стонер Грик. Внезапно появилась еще дюжина вертолетов, осматривавших местность на бреющем полете.

Спасательный вертолет долетел до автострады восточнее Винчестера и приземлился. На обочине стояла «скорая помощь». Лопасти вертолета еще вращались, когда мимо, наклонившись, промчались люди, выгрузили носилки с Труус и понесли их к машине «скорой помощи». Там сидел другой врач. Он посмотрел на Труус с большим сочувствием. Изо рта у нее текла слюна, она спала.

— Истощение нервной системы, причем полное, — сказал первый врач.

— О боже, бедняжка, — сказал второй. Потом повернулся к шоферу: — Давай, Джой! Быстро! Мы должны доставить ее в Лексингтон!

— Свиньи проклятые, — сказал шофер, включая мотор. Через пару секунд «скорая помощь», включив сирену, неслась по автостраде в сторону Лексингтона.

25

В Наркологической больнице Американской службы здравоохранения, как сейчас называлась прежняя Наркологическая клиника, вокруг обессилевшей Труус хлопотали профессор Рамсей и его главный врач Хиллари. В первое время она была очень чувствительна к шуму, много плакала, кричала, отбивалась руками, затем снова погружалась в сон, а во сне говорила путаными фразами.

Небритый и истощенный, Линдхаут сидел у ее кровати и наблюдал за происходящим. Сейчас ему нельзя спать! Он не должен оставлять Труус одну — единственного человека, который был ему еще дорог на этом свете! Линдхаут, не раздумывая, принимал всевозможные стимулирующие средства и ел, не разбирая, все, что ему подавали.

Много людей приходили в палату, где лежала Труус, — в том числе и высокий полицейский чин. Он сказал Линдхауту:

— Мы нашли место, где прятали вашу дочь.

— Где?

— В верхнем течении Стонер Грик, у дороги Спиэр Милл-роуд. Жилое судно, спрятанное в камышах. Это и была ее тюрьма: мы обнаружили проигрыватель, камеру поляроида и каркас кровати — все, что вы видели на фотографиях.

— Разумеется, больше там никого не было, — сказал Линдхаут.

— Конечно нет. Наши люди уже так близко подобрались к убежищу, что похитители — ведь передача уже прошла, и Брэнксом был самым лучшим образом реабилитирован — отпустили вашу дочь, а сами сбежали. Следов этих типов мы пока не обнаружили. Ваша дочь, по-видимому, долго бежала по дороге Спиэр Милл-роуд, пока в изнеможении не рухнула.

Линдхаут кивнул.

— Мы действительно сделали все, что могли, профессор. Я не спал две ночи подряд.

— Спасибо, — сказал Линдхаут, — спасибо вам всем. Пожалуйста, передайте это остальным. Я всегда буду вам благодарен…

Офицер полиции смущенно поклонился и вышел из палаты. В дверях он столкнулся с Колланжем, который как раз собирался войти.

— Так продолжаться не может, господин профессор, — сказал Колланж. — Вам нужно прилечь!

— Нет, — ответил Линдхаут, глядя на Труус, которая вдруг начала плакать во сне.

Непрерывно в клинику поступали цветы — самые большие и дорогие букеты были от Брэнксома. Он и звонил постоянно, чтобы осведомиться о состоянии Труус. Когда он в конце концов сказал, что собирается прилететь на своем самолете, чтобы, как он выразился, в эти тяжелые часы быть рядом с Линдхаутом, у того сдали нервы и он начал бушевать.

— Адриан! — крикнул профессор Рамсей, стоявший рядом с Линдхаутом.

— Эта проклятая свинья еще имеет наглость заявить, что хочет прибыть сюда!

— Я это улажу.

Рамсей прошел в свой кабинет, снял телефонную трубку и сказал:

— Чрезвычайно любезно с вашей стороны, мистер Брэнксом, что вы собираетесь прилететь сюда, но после всего, что произошло, у профессора Линдхаута нервы измотаны вконец. Пожалуйста, откажитесь от вашего визита при всех обстоятельствах — я как врач не могу вам его разрешить.

— Понимаю, профессор Рамсей, понимаю… — Голос звучал раболепно. — Конечно, если дело обстоит так… то, разумеется, я не приеду. Передайте привет профессору Линдхауту. В мыслях я с ним и с его дочерью. Скажите ему, что я молюсь…

— Что вы делаете?

— Я молюсь, чтобы Труус быстро поправилась…

Рамсей повесил трубку и вернулся к Линдхауту:

— Он просил передать, что в мыслях он с тобой и с Труус и что он молится за нее.

— Подлец, — сказал Линдхаут.

26

В течение долгих часов, которые он провел вместе с Колланжем у постели Труус, Линдхаут вновь и вновь говорил о Брэнксоме. Они оба были убеждены в том, что Брэнксом никоим образом не был жертвой интриги, а действительно является боссом «французской схемы».

— С ума сойти! — сказал Линдхаут. — Вот уж действительно — не было бы счастья, да несчастье помогло! У этого преступника, виновного во всех несчастьях, которые случились и еще случатся, — самая высшая награда, которую Америка присуждает гражданским лицам! Неограниченные средства для его службы по наркотикам! Герой нации! — Линдхаут содрогнулся.

— Бисмаркаллее… — Они оба услышали голос Труус и увидели, как по ее лицу скользнула улыбка. — Клаудио… ты приедешь навестить меня… это прекрасно…

Колланж вопросительно посмотрел на Линдхаута.

— Берлин, — сказал тот, — она бредит о Берлине… Мы жили там, когда она была еще совсем маленькой… а ее лучшего друга звали Клаудио Вегнер… Мы жили в Груневальде…

— О!

— Она никогда не забывала о Клаудио, — сказал Линдхаут. — Он стал известным актером. Много лет назад Труус навестила его в Берлине… Они до сих пор переписываются… Клаудио всего на четыре года старше Труус. Он живет на Херташтрассе, за углом…

— Осторожно! — воскликнула Труус. — Никто не должен знать…

— Она сейчас в Берлине, — сказал Линдхаут. Он встал и сделал несколько шагов взад-вперед. У него ныли все кости. — Эти фотографии не были сфабрикованы, это не был отличный монтаж, как предполагал главный инспектор Лассаль… Это были настоящие снимки! Я знаю человека, передавшего их мне, с конца войны! У него работают первоклассные специалисты. Кроме того, он друг одного моего старого друга. Мы все познакомились при освобождении Вены.

— Я ведь видел доктора Красоткина, — сказал Колланж. — В Базеле. Он же приходил в «Три Короля».

— Ах да, — сказал Линдхаут. — При нынешней политической обстановке в мире советскому послу, естественно, не оставалось ничего иного, как приказать представителю заявлять: без комментариев!

— Через дыру в заборе — ты хитер, Клаудио! — сказала Труус.

Колланж вздрогнул, потому что Линдхаут внезапно закричал:

— Теперь мы должны жить с этой заразой! Брэнксом останется боссом «французской схемы». Он будет материально поддерживать нашу работу и заботиться о нашей безопасности, как никогда прежде!

— Его схватят, его возьмут…

— Брэнксома? Как, Жан-Клод, как? Вы знаете содержание телефонных звонков со всей Америки во время передачи! Девяносто один процент зрителей убеждены в том, что это провокация Советов! Девяносто один процент! Единственное, что мог заявить советский посол: без комментариев! Советам бы никогда не поверили! И нам тоже… А если мы дальше будем копаться в этом деле — это конец! Нас обоих либо убьют, либо вышлют. Вы ведь швейцарец, а мне они могут запретить работать. Ловко он это проделал, собака! Все рассчитано до минуты — все! Начиная со стрельбы там, в Базеле. Нет, значительно раньше. С тех пор, как он стал интересоваться моими антагонистами, много-много лет назад. Тогда он разыграл перед нами покушение на свою жизнь… Его самолет взорвался тогда на «пырейном» терминале… а поскольку Брэнксом опоздал, с ним ничего не случилось… Теперь я понимаю… он опоздал с точностью до минуты… Адскую машину установили его люди! Так, чтобы она взорвалась еще перед вылетом. В этом я уверен! Так же, как уверен в том, что его люди стреляли в швейцарских полицейских и в меня в лесу под Базелем. Это они уложили того человека из Марселя и моего телохранителя Чарли, которого именно Брэнксом приставил ко мне. Якобы это были швейцарские снайперы, а на самом деле — убийцы на службе у Брэнксома. «Предатель»… он все время говорил о предателе! Предатель он сам! Он приказал пустить в расход своего человека — Чарли! Этот пес не останавливается ни перед чем, ни перед чем! А мы ничего не можем с ним сделать, ничего!

— Но это же идиотизм! Если кто и должен не допустить того, чтобы был открыт долго действующий антагонист, так это Брэнксом!

— Правильно. Но как босс он должен интересоваться нашей работой. Должен всегда! Возможно, он сразу хотел моей смерти, когда узнал, что я работаю над проблемой антагонистов. Но потом — хитрый мерзавец этот мистер Брэнксом! — он решил, что будет в большей безопасности, если выставит себя этаким непримиримым борцом с наркоманией, создаст свою службу по наркотикам, которая на самом деле работает для «французской схемы», и наконец стал действовать людям на нервы своим фанатизмом. Сейчас он герой Нового Света! Нет, — сказал Линдхаут, — нет, тут ничего не поделаешь.

— А почему же теперь он нас не убивает?

— Потому что это скверно бы выглядело, слишком скверно, Жан-Клод! Теперь вся нация знает о нас, все важные люди знают. Он и не подумает нас убить! Напротив, он надеется, что мы найдем антагонист длительного действия!

— Надеется?

— Да! — Линдхаут снова повысил голос. — Он знает, что поиски антагониста будут продолжаться — живы мы или умрем. У «Саны» есть все результаты исследований — очень ловким ходом с его стороны было втянуть «Сану» в это дело! Кто обвинит этого фармацевтического колосса в том, что он привлекает наркозависимых? Этот человек подумал обо всем. Работа над антагонистами длительного действия продолжалась бы и без нас.

— Но когда он будет найден, этот антагонист, — ведь тогда все должно измениться!

Линдхаут рассмеялся:

— Вы перед этим сказали, что все это идиотизм. Да, это дьявольски гнусно, но это не идиотизм! Когда мы найдем нужный антагонист, Брэнксом разразится криками радости, он будет называть нас гениями и благодетелями человечества!

— Но это же не в его интересах!

— Вовсе нет, Жан-Клод! С тем, что антагонисты существуют, Брэнксом давно смирился. Вы когда-нибудь слышали о герре Койнере?

— Герр Койнер… Кто это?

— Это образ, созданный Бертольтом Брехтом. Брехт написал о нем много историй, совсем коротких. В одной из них этот герр Койнер говорит: «Все может стать лучше — кроме человека». — Что-то бросилось Линдхауту в глаза: — Что это у вас? — Он показал на тонкую золотую цепочку на шее у доктора Колланжа. Покраснев, Колланж достал ее. На ней висела маленькая круглая пластинка из золота, на которой были выгравированы угломер и циркуль.

— Вы… — Линдхаут сглотнул, — вы масон?

— Да, господин профессор.

Линдхаут вытащил из-под выреза своего халата цепочку, на которой висел такой же амулет с теми же символами.

— Вы… тоже? — Колланж не мог говорить.

Линдхаут кивнул. «Нет, — подумал он, — я не масон, им был мой мертвый друг Адриан Линдхаут. Я снял с него эту цепочку — тогда, в обрушившемся подвале, четырнадцатого мая сорокового года, когда был разрушен Роттердам, а мой лучший друг лежал передо мной мертвым. Но об этом никто не должен узнать, никогда!»

— «Символ» Гете, — сказал Колланж.

— Да, — ответил Линдхаут. — Очень вовремя вы об этом вспомнили. — И с горечью он процитировал последнюю строфу этого стихотворения:

Здесь в вечном молчаньи

венки соплетают.

Они увенчают

творящих дерзанье.

Зовем вас к надежде…

— Что… — залепетала Труус, — что, Клаудио… что?

27

— Это совершенно исключено, — сказал капеллан Хаберланд. — Индийское правительство не может этого сделать.

Пятидесятишестилетний монсеньор Симмонс, еще более худой, чем прежде, вздохнул:

— Боюсь, мой дорогой, оно вполне может это сделать.

Этот разговор состоялся 11 ноября 1971 года в рабочем кабинете монсеньора во дворце архиепископа Калькутты. На потолке комнаты вращался большой вентилятор, а Симмонс все время был занят трубкой, табак в которой никак не хотел гореть. С улицы через окна доносился разнородный шум. Все жалюзи были опущены. Хаберланд тоже казался постаревшим, его кожа задубела от солнца, ветра и дождя. Ногти на руках были потрескавшимися, что свидетельствовало о тяжелом физическом труде. Но именно этот труд и сделал капеллана мускулистым и сильным, а его глаза по-прежнему остались молодыми. Он стукнул кулаком по столу.

— Это свинство! — воскликнул он.

— Ведите себя прилично! — Симмонс с раздражением посмотрел на него. — Не забывайте, где вы находитесь! — Он добавил: — Многие годы, проведенные там, в провинции, заставили вас кое о чем забыть.

Хаберланд сжал кулаки.

— Послушайте, монсеньор, — тихо сказал он, — вы попросили меня навестить вас. Вы направили даже телеграмму в Чандакрону, поскольку дело якобы такое важное…

— Оно очень важное, мой дорогой.

— …Я пришел к вам, и вы заявляете, что индийское правительство хотело бы выкупить землю, которую мы у него купили и на которой построили свою общину, а затем восстановили ее. Вы очень хорошо знаете, что она была полностью разрушена ураганом в шестьдесят восьмом году!

— Так и есть, — сказал Симмонс.

— Но почему?

— Потому что вы нарушили договор, — сказал Симмонс, всецело поглощенный своей трубкой. Сзади него на полке стояла коллекция прекрасных трубок — минимум шестьдесят, подумал Хаберланд. Симмонс же продолжал: — Здесь говорится… вот, страница шесть, параграф двадцать четыре, раздел один… Хорошо, что вы принесли с собой договор — его копия лежит передо мной, мы можем сравнить. Так вот, здесь говорится, — Симмонс стал монотонно читать: — «…заключающие данный договор стороны — это вы и индийское правительство — договорились о следующем: если покупатель или кто-либо другой, селящийся на этой земле, будет инициировать и распространять волнения, в какой бы то ни было форме угрожать справедливым интересам соседей, нарушать или не уважать их, или если покупатель или кто-либо другой, селящийся на этой земле, будет осуществлять мероприятия, направленные против законов правительства Индии, то правительство Индии вправе выкупить упомянутый участок земли у покупателя по первоначальной цене приобретения без возможности обжалования этого со стороны покупателя в судебном порядке…» Конец параграфа двадцать четыре, раздел один. — Симмонс посмотрел на Хаберланда.

— Что это значит? — спросил тот в ярости. — Разве мы нарушали законы индийского правительства, разве мы угрожали интересам соседей, инициировали или распространяли волнения?

— Да, к сожалению, — сказал Симмонс.

— Вы в своем уме?

— Ваш тон становится просто невыносимым! Я всего лишь исполнительный орган. Я не требовал возвращения земли. Вы думаете, мне доставляет удовольствие беседовать с вами об этом?

— Да, — сказал Хаберланд.

— Что? — Симмонс встал. — Вы сказали «да»? Как это следует понимать?

— Никак… — Капеллан взял себя в руки. — Конечно, вам это не доставляет никакого удовольствия. — «Еще бы тебе это не доставляло удовольствия, — зло подумал он, — ты ведь меня терпеть не мог с самого начала, с пятидесятого года, с тех пор как я приехал сюда…» — Что мы сделали? — спросил Хаберланд. — Мы мирно работали и счастливо жили, мы продавали плоды нашего труда двум британским фирмам…

— Да, вот именно.

— Что «да, вот именно»?

— Вы продавали чай, древесину и другие предметы двум британским компаниям, — обвиняющим тоном сказал Симмонс.

— Это запрещено?

— Продавать не запрещено…

— Но?

— …но запрещено продавать по демпинговым ценам.

— По каким?

— По демпинговым… дешевле других производителей, оказывая ценовой нажим. Это запрещено. Согласно индийскому закону. А вы делали именно это.

— Это неправда!

— Это правда, и вы знаете это! Вы продавали свои товары значительно дешевле крупных землевладельцев, своих соседей, чьи интересы и права гарантированны. Вы нарушили эти интересы, нанесли им большой ущерб и продолжаете делать это.

Хаберланд тоже встал.

— Монсеньор, — сказал он, — в мире, где очевидно неистребимо царят алчность и подлость, мы продавали плоды нашего очень тяжелого труда по цене, которая не давала никакой прибыли и лишь компенсировала труд наших людей. На этом очень маленьком участке земли понятие «деньги» не знакомо — вы это знаете. Мы обмениваем наши продукты на те, в которых нуждаемся, вот и все.

— К сожалению, это далеко не все, — сказал Симмонс. — Не знаю, что случилось с этой трубкой. Может, забита? Она постоянно выходит из строя. Вы продавали ниже той цены, которая считается установленной.

— Кто установил эту цену?

— Ваши соседи.

— Крупные землевладельцы?

— Да.

— Но мы не крупные землевладельцы! С нами никто не говорил, мы не заключали никаких соглашений…

Симмонс отвернулся, обозленный из-за своей трубки:

— Возьму другую… Конечно, чудовищно, что теперь вы должны возвратить землю государству, мой дорогой, я очень хорошо могу вас понять.

— Неужели?

— Разумеется… Вы дважды обустраивали ее в течение этих лет… более двадцати… А теперь вы должны от всего отказаться. И не из-за циклона или урагана.

— Очевидно, что не из-за стихии! — сказал Хаберланд. — Из-за людей!

— Я не создавал законы этой страны, — сказал Симмонс, занимаясь теперь другой трубкой, которую взял с полки. — Вы, конечно, знаете, что крупные землевладельцы уже несколько лет назад обращались в здешние суды с заявлениями и жалобами, что состоялись процессы в первой и второй инстанции. Теперь решение приняла третья, высшая инстанция — мне жаль, что не в вашу пользу. О, вот видите, а эта тянет как надо!

— А если мы откажемся возвращать землю?

— Вы же так не поступите… Смотрите, вот указание из Рима… Оно для вас обязательно… Земля должна быть снова продана государству. В Риме не желают никаких политических осложнений из-за такой мелочи.

— Мелочь… — Хаберланд было вспылил, но быстро успокоился и спросил: — А при чем здесь политические осложнения?

— Вы это знаете так же хорошо, как и я. Два крупных землевладельца из числа тех, кто подал на вас жалобу, оказывают сильное влияние на конгресс и тем самым на индийское правительство.

— С каких пор, — спросил Хаберланд, — Бог стал политиком?

— Ах, прекратите вы эти разговоры, — сказал Симмонс и снова сел. — Посмотрим фактам в лицо. Верховный суд принял решение — против вас. В Риме желают, чтобы это дело как можно скорее было закончено. Конечно, вам возвратят деньги, которые вы в свое время истратили на приобретение земли. Конечно, люди, живущие в этом районе, могут там дальше жить и работать…

— На кого?

— Ну, на себя, если захотят. Само собой разумеется, что они не должны продавать свои товары по более низким ценам, чем другие. Признайте, что это действительно вызывает негодование. Что бы делали вы, будь вы на месте одного из жалобщиков? Что бы чувствовали вы, если бы кто-то незаконно предлагал тот же товар по более низкой цене, чем ваша?

— Не знаю, — ответил Хаберланд. — Я ведь сказал вам, что в нашей маленькой общине не существует понятия «деньги».

— Вы должны мыслить реально, политически реально!

— Я о политике вообще не думаю!

— Прискорбно, но это ваше дело. Церковь должна думать и действовать политически, вы это знаете!

— Да, и мне жаль.

— Послушайте, — раздраженно сказал Симмонс, — я не хочу говорить с вами о подобных вещах. Мне кажется, ваши взгляды слишком… красные. Они не должны быть такими, дорогой друг, действительно не должны — в нынешнее время международного напряжения! Вы никогда не задумывались, кому на руку подобный образ мыслей?

— И кому же?

— Ну, коммунистам, конечно, — сказал Симмонс. — Не делайте вид, что вы меня не понимаете, — вы умный человек и очень хорошо знаете, что это так! А этого как раз не должно быть.

После этого надолго воцарилась тишина.

Наконец Хаберланд спросил:

— Я должен уехать?

Симмонс кивнул:

— Да. В Риме желают, чтобы вы закончили свои дела здесь и отказались от своей деятельности миссионера — в такой форме. Но сначала вы должны возвратиться в Вену. Бог мой, вы ведь действительно уже не так молоды! Если честно, я вообще не могу вас понять! Вы не представляете, как я рад, что в следующем году могу вернуться в Англию! Радуйтесь же и вы, что вам предлагают спокойную старость. Вы так много сделали и так много испытали. Если кто и заслуживает мира и покоя, то это вы! Вы тут и так надрывались не разгибая спины. В Вене у вас будет — впервые в жизни — время для себя. Вы могли бы предаваться размышлениям, дискутировать, читать проповеди — если, конечно, захотите — и читать. Читать! Я, например, с таким нетерпением жду того момента, когда наконец смогу заняться чтением!

— Но…

— Да?

— Но люди, с которыми я так давно работаю…

— Они ведь все добрые католики, не правда ли? Разве это не замечательно? Вам удалось достичь этого, дорогой друг! Благочестивые, верующие католики…

— Но если я должен уехать… что тогда станет с ними?

— Ах, не беспокойтесь! Что с ними станет? Они будут продолжать работать как прежде, счастливые и довольные… У них ни в чем не будет недостатка. Ваши соседи обязались не прогонять никого из них — ведь это отличные работники…

— Вы думаете… мои друзья действительно смогут продолжать работать?

— Совершенно определенно! — Монсеньор сиял. — Вот, посмотрите, у меня в письменном виде…

— Что?

— Заявление, согласно которому о ваших подопечных позаботятся.

— Это значит, что наша община будет распущена?

— Ну это же естественно! Ваши друзья получат лучшую защиту, какая только есть! — Симмонс серьезно произнес: — Какое великолепное доказательство того, что Бог любит людей.

— Это вы о чем?

— Один из двух господ, о которых я говорил, получит участок земли со всеми людьми и по договоренности с другими крупными землевладельцами будет заботиться о них. И только подумайте — он католик!

— О! — сказал Хаберланд. — Да, теперь я вижу, что Бог любит людей.

28

Труус выздоровела. Она возобновила свою преподавательскую деятельность в университете. По отношению к Линдхауту она была преисполнена любви как никогда прежде, но теперь наступила очередь Линдхаута испытывать смущение. Теперь каждый спал, как в свое время предложила Труус, в своей комнате. Но оба были чрезвычайно внимательны друг к другу.

Объединенные Нации создали специальный Фонд борьбы со злоупотреблением наркотиками. Сокращенно он назывался UNFDAC. Его идея заключалась в том, чтобы не противодействовать наркотикам как проблеме в ее конечной стадии, а изменить всю аграрную структуру в тех местностях, где выращивался мак снотворный и где из растений добывали основные материалы для производства опия и гашиша. Для этой акции создатели UNFDAC предусмотрели без малого сто миллионов долларов, которые должны были поступить в виде добровольных взносов членов ООН. Кроме того, американские охотники из Бюро по наркотикам в союзе с соответствующими службами других государств начали массированное наступление на «французскую схему». Это наступление неустанно поддерживалось службой по наркотикам Бернарда Брэнксома.

В конце 1971 года «французская схема» была раскрыта. Было арестовано очень много преступников и их сообщников — французов, корсиканцев, сицилийцев, немцев, американцев, — и сеть этого преступного синдиката была уничтожена. В то время как официальная Америка по телевидению, радио и во всех газетах чествовала Бернарда Брэнксома как подло оклеветанного героя (не проходило и дня, чтобы Линдхаут не слышал имя Брэнксома, или не видел его самого на экране телевизора и на фотографиях в газетах, или не слышал его выступлений по радио), о Бюро по наркотикам почему-то почти совсем не упоминали. На Рождество главный инспектор Лонжи приехал к Линдхауту в Лексингтон и провел праздничные дни вместе с профессором, Труус и доктором Колланжем в прекрасном старом доме на Тироуз-драйв. На протяжении многих дней шел снег, на улице было холодно, а в комнате камин с потрескивающими дровами распространял блаженное тепло. Все четверо пили кофе и беседовали о том, чего удалось добиться к этому времени.

Главному инспектору Лонжи, однако, было совсем не до эйфории…

— Ну хорошо, «французскую схему» мы раскрыли, — сказал он. — Но проблема эта не исчезла. Теперь у нас уже с шестьдесят четвертого года война во Вьетнаме. Десятки тысяч американских солдат стали наркоманами, и наркоманами они возвращаются на родину. Вместе с ними прибывает героин, они ввозят его контрабандой — запрятанным в вещевых мешках, в гробах их погибших товарищей и даже в их телах. Кроме того, весь район боевых действий во Вьетнаме снабжается опиумом или героином из так называемого Золотого треугольника.

— Что это? — спросила Труус.

— Маковые плантации в треугольнике между Лаосом, Таиландом и Бирмой, — ответил Лонжи, в то время как Линдхаут подбрасывал новые поленья в огонь. — В благоприятные годы там собирают от семисот до тысячи тонн опиума-сырца — это сто тонн героина.

— Сто тонн героина? — Труус уставилась на него.

Лонжи пожал плечами:

— А что делать? В этих районах разведение мака — единственный источник доходов бедных крестьян-горцев. Пути, по которым они транспортируют товар, просто невозможно проконтролировать. Эта дрянь спускается вниз с гор вместе с носильщиками, караванами мулов или лошадей каждый раз по новым тропам. Наконец, очень часто ею нагружают китайские джонки, и она оказывается в Гонконге, Сингапуре или Бангкоке. Есть даже корабли-лаборатории, на которых опиум перерабатывают в героин. Если этого не делают, товар в сыром виде находит дорогу в Европу и перерабатывается там, прежде чем поступает к нам.

— Но ведь «французская схема» уничтожена, — сказал Колланж.

— Значит, уже должна быть новая «схема», — ответил Лонжи. — Знаете, как называют таиландскую авиакомпанию? «Эйр-опиум»! От нашей секретной службы я узнал, что уже давно Джоу Эньлай заявил на торжественном обеде, данном Насером в Каире: «Теперь мы боремся против врагов их собственным оружием…» Вы знаете, что опиум использовался англичанами в девятнадцатом, а японцами в начале двадцатого века как оружие против китайцев? Ну вот, на этом торжественном обеде Джоу Эньлай сказал Насеру: «Мы, китайцы, сейчас помогаем добывать опиум во Вьетнаме для американских солдат».

— Переговоры о перемирии во Вьетнаме идут с шестьдесят восьмого года, — сказал Колланж. — Мы договорились о поэтапном и с шестьдесят девятого года уже осуществляющемся отходе американских войск. Сейчас мы накануне вывода последних американских частей. Северный Вьетнам победил. Но когда все американские солдаты уйдут из этой страны, рухнет и Золотой треугольник. И в Турции, например, откуда тоже поступает опиум…

— Не «тоже»! Турция была основным поставщиком для США и Европы, — перебил Лонжи.

— Знаю. Да, что я хотел сказать: благодаря очень большим деньгам и политическому давлению ваша страна, мистер Лонжи, все же добилась, чтобы в Турции был провозглашен абсолютный запрет на выращивание мака снотворного.

— Абсолютный! — Лонжи махнул рукой. — Как долго это продлится, пока они снова начнут выращивать мак?

— По инициативе UNFDAC на очень больших территориях на месте маковых полей были посажены плодовые деревья и овощные культуры! Крестьяне получают за продажу этих продуктов больше, чем они получали за свои коробочки мака.

— Знаете, это похоже на французскую пословицу… «On revient…», — он вопросительно посмотрел на Линдхаута.

— On revient toujours a son premier amour, — сказал тот и, с грустью подумав о собственной жизни, перевел: — Это означает: старая любовь не ржавеет.

— Вот именно! — Лонжи кивнул. — Знаете ли вы, что есть такая турецкая провинция, которая называется Афион? И что «афион» — по-турецки «опиум»? Знаете ли вы, что первоначально сорок две провинции занимались выращиванием мака снотворного? Что цветок мака был выбит на турецких монетах, которые крестьяне давали и до сих пор дают дочерям в приданое? Что проклятое снадобье используется как медикамент при всевозможных заболеваниях, что его добавляют в молочные бутылочки для младенцев? — Он встал, подошел к окну и посмотрел на улицу, на падающий густой снег. — Кроме того, есть не только Турция и Золотой треугольник, который совершенно точно не развалится. Есть Пакистан и есть — что для нас особенно опасно — Мексика! Как мы можем контролировать все эти страны? Из ограниченной суммы в сто миллионов долларов — суммы, которая, как насчитали эксперты, необходима для принятия решительных мер со стороны UNFDAC, до сего дня набралось только-только шесть миллионов, причем основную нагрузку несет Америка! Другие члены ООН, прежде всего в Европе, считают зависимость от наркотиков специфической американской проблемой… — Он прижался лбом к стеклу. — Эта проклятая свинья Брэнксом…

— Это не проклятая свинья, главный инспектор, — это идол нации! — сказал Линдхаут. — Остерегайтесь где-нибудь в другом месте так говорить об этом джентльмене.

— Дерьмо, — сказал Лонжи, — вне всякого сомнения, этот пес был шефом «французской схемы». У нас сколько угодно доказательств, но ни один суд в Штатах не признает их благодаря тому особому положению, которого так ловко добился этот тип. Он поднялся из этой катастрофы во всем своем блеске! Скотина без малейших угрызений совести — разве он просто так уйдет на покой? Вы сами в это не верите! Он продолжает свои дела уже сейчас, я убежден в этом.

— Я тоже, — сказал Линдхаут.

— Он создает новые «схемы» — вы это еще увидите. Настоящая лавина катится на нас — на нас и на Европу! — Лонжи обернулся. — Как вы продвигаетесь с вашими антагонистами, профессор?

— Очень хорошо, — ответил тот. — В сотрудничестве с «Саной» мы уже нашли чистый антагонист, не имеющий никаких свойств, подобных морфию, который блокирует героин и все другие производные от морфия и не имеет никаких неприятных последствий. И он действует в течение четырех недель! Я говорю «чистый» антагонист, потому что есть и антагонисты, которые блокируют только одни свойства морфия, а другие скорее усиливают — то есть действуют так же, как и морфий… — Он замолк. На его лице внезапно появилось выражение безысходности.

— Что случилось? — спросил Лонжи.

— Ничего, — сказал Линдхаут, — ничего.

— Откуда вдруг такое разочарование на вашем лице?

— Разве? — Линдхаут выдавил из себя ухмылку. — Вы должны извинить меня, я немного устал. Но я не разочарован — видит бог, нет! — «Ах, — подумал он и мысленно рассмеялся. — Если бы это было правдой, если бы я не был так разочарован, лишен надежды и обескуражен…»

— Тогда я спокоен, — сказал Лонжи. — Потому что если мы вскоре не получим действительно эффективное средство против наркотиков, то в ближайшие десятилетия от этой проклятой мерзости погибнет больше людей, чем в двух мировых войнах. Вы последняя надежда, которая у нас еще есть, профессор! Вы найдете антагонист длительного действия, который нам нужен, найдете! Вы найдете его!

— Да, — улыбаясь, сказал Линдхаут, — я… мы… найдем его, совершенно определенно!

«Ты не должен поддаваться, — подумал он, — ты не должен думать, что дальше будет только хуже. Ты должен думать так, как писал Хемингуэй, величайший и лучший: они могут тебя убить — они уже пытались это сделать, они могут тебя уничтожить — да, но победить тебя они не могут. Этого не может ни один человек на свете, нет, никогда!»

29

— …Я полагаю, что вы меня уже поняли, — сказала Чума. — С сегодняшнего дня вы будете учиться умирать упорядоченно. До сего времени вы умирали на испанский манер, немного наудачу, так сказать, по собственному усмотрению. Вы умирали потому, что за жарой следовал холод, потому, что брыкался ваш лошак, потому, что цепь Пиренеев отдавала голубизной, потому, что Гвадалквивир весной манил к себе одиноких, потому, что есть отъявленные глупцы, убивающие ради барыша или чести, в то время как гораздо возвышеннее убивать ради радостей логики. Да, вы плохо умирали. Здесь мертвый, там мертвый, этот в своей постели, тот на арене: это было безалаберно… — Чума с отвращением повела рукой. Актеры хора замерли. В зрительном зале Театра имени Шиллера в Берлине стало очень тихо. Посреди сцены стояла Чума…

Труус Линдхаут, сидевшая в первом ряду, почувствовала озноб. «Каким выдающимся актером стал Клаудио, — подумала она. — Многие даже говорят, что он вообще величайший из живущих ныне немецких актеров. Думаю, они правы. С середины апреля я снова в Берлине, уже два месяца. За это время я несколько раз видела Клаудио на сцене, и каждый раз он мне казался все более величественным и значительным! А это — эта Чума, которую Клаудио играет в „Осадном положении“ Альбера Камю, — это самое великолепное, что я когда-либо видела. Ах, Клаудио, ах, Берлин…»

В конце января 1974 года в Лексингтон пришло письмо из Свободного университета Берлина, в котором Труус спрашивали, не могла бы она в качестве приглашенного ученого прочитать в Берлине курс лекций по новой американской философии.

Приглашение в Берлин!

От радости Труус все эти дни была прямо-таки в одурманенном состоянии. В Берлине она снова увидит Клаудио! После стольких лет разлуки, после их любви с Адрианом, после долгого периода восстановления душевного спокойствия у нее появилось ощущение, что перед ней теперь открываются ворота, ведущие ее в настоящую жизнь.

«…Проблемы „Адриан“ в наших отношениях не должно быть. Не должно быть вообще никаких проблем, никакой разобщенности, никакого отчаяния или беспомощности, если мы навсегда хотим быть вместе…» — сказал Клаудио, когда она в последний раз видела его в Берлине, в 1951 году, двадцать три года назад!

«А если эта проблема останется? Если она останется навсегда?» — спросила Труус, в 1951 году, двадцать три года назад.

Он покачал головой: «Каждую проблему можно решить. Только тогда ты будешь все видеть и воспринимать четко. Только тогда ты поймешь, готова ли ты навсегда прийти ко мне. И сможешь ли ты это сделать».

В 1974 году, после запроса Свободного университета Берлина, Труус как в бреду вспомнила об этом разговоре 1951 года…

«Это означает, что ты отсылаешь меня?» — «Я отсылаю тебя к Адриану, чтобы ты пришла к какому-то соглашению — с ним и с собой…» — «Но…» — «Сколько это продлится, — сказал Клаудио, — не играет никакой роли. Я же тебе сказал: для меня нет другой женщины — только ты. Я всегда буду ждать тебя».

«И действительно, у него не было никакой другой женщины, — все время думала Труус после получения письма из Свободного университета. — Клаудио и я… наш контакт никогда не прерывался, мы все время писали друг другу, мы перезванивались. Я все знаю о Клаудио, так же как он все знает обо мне! Мы писали друг другу только правду или говорили обо всем по телефону. А проблемы на самом деле нет! Адриан мне больше не любовник. Больше нет проблем, нет отчаяния, нет беспомощности. Теперь я готова…»

В конце концов все эти мысли сделали из Труус — решительной, обуреваемой сомнениями и вконец запутавшейся Труус — нежную женщину, которая обрела покой, осознав, что теперь она может на самом деле и навсегда полюбить собственно мужчину: не обожествленного отца, а Клаудио Вегнера. Столько боли она причинила Линдхауту и себе, столько лет она была нерешительной и эгоистичной, чтобы теперь наконец осознать все это…

Она откровенно поговорила с Линдхаутом. И он был счастлив — счастлив за Труус, которую любил и которой желал счастья, только счастья. К этому чувству примешивалось еще кое-что. Сейчас, в январе 1974 года, Линдхаут так глубоко погрузился в работу, что (в чем он никогда бы себе не признался) почти с облегчением воспринял возможность пожить одному, под опекой старой Кэти. Он быстро справился с последним всплеском ревности. Труус, эта красивая зрелая женщина, теперь уже тридцати девяти лет, пошла своей дорогой, и это было хорошо для всех. Она летела в Берлин к Клаудио, и если эта связь между ними действительно была достаточно сильной, чтобы устоять за все эти годы, тогда эти два человека должны, обязаны были остаться навсегда вместе. И Линдхаут понимал это. Конечно, грустно, что Труус больше не будет рядом с ним, но она может регулярно навещать его вместе с Клаудио, и он тоже прилетит в Берлин, как только у него появится немного свободного времени…

— …Но, к счастью, этот непорядок теперь будет официально упорядочен, — сказала Чума. В то время как Труус ловила каждое слово, которое произносил Клаудио на сцене Театра имени Шиллера, мысли ее были далеко…

Адриан Линдхаут поговорил с ректором университета Лексингтона. Конечно, Труус получила отпуск, чтобы принять приглашение Свободного университета Берлина. Отпуск на неопределенное время. Ректор, друг Линдхаута, был в курсе дела. Он знал, что, скорее всего, даже наверняка он давал Труус отпуск навсегда. И на прощание он пожелал ей счастья…

— …Все умрут, — говорила Чума, — в соответствии с очередностью по списку. Вы получите свои карточки и больше не будете умирать только потому, что вам так удобно…

«О боже, — подумала Труус, — эта пьеса, „Осадное положение“, была впервые поставлена в октябре сорок восьмого года в Париже в Театре Мариньи — так стоит в программе. Сейчас у нас июнь семьдесят четвертого, я здесь уже два месяца. Какая пьеса могла быть актуальнее для сегодняшнего Берлина, чем это „Осадное положение“? Ведь город действительно в осаде. Он с самого начала был островом — разделенным на четыре части, островом в разделенной пополам стране. Уже много лет и Берлин разделен стеной. Что же изменилось за эти двадцать три года — с тех пор как я в последний раз побывала здесь? Печаль, только печаль я ощущала вначале — печаль о прошедшем, потерянном времени. Я ощущала эту печаль, да — но с каким непостижимым хладнокровием переносят это берлинцы! Что это за люди? Они не подались на Запад, нет, они остались здесь, каждый все понимает, никто не строит себе иллюзий, и все же в Берлине работают, в Берлине думают — ясно и по-деловому, да, даже смех все еще слышен в этом городе…»

— …судьба с этого момента разумна, она заняла свои служебные помещения, — слышала Труус, как говорит Клаудио на сцене. — Вы будете статистически охвачены, чтобы наконец быть к чему-нибудь пригодными. Поскольку я забыла сказать, что вы, конечно, должны умереть, но что после того, или даже до того вы будете преданы кремации. Это соответствует новому плану…

«Такие слова — в этом городе! — думала Труус. — Когда я прилетела сюда в апреле, самолет приземлился в Тегеле, в новом аэропорту. „Регулярные гражданские рейсы через Темпельхоф[72] больше не совершаются“, — сказали мне. Клаудио как раз играл в Бургтеатре в Вене, он вернулся в Берлин только через десять дней после моего приезда, когда истек его контракт. Таким образом, из этого нового аэропорта Тегель — отвратительного, надо сказать — я на такси поехала прямо в город, в гостиницу „Кемпински“. Там меня уже ждали эти телевизионщики: как же, дочь знаменитого отца снова прибыла в Берлин! Маленький фильм для региональной программы берлинского вечернего обозрения. Пожалуйста! Вы же были здесь ребенком! Вы жили в Груневальде! Мы хотели бы снять вас в Груневальде, там, где вы жили… конечно, и в других местах… перед церковью поминовения… перед стеной… И, пожалуйста, скажите… как вам нравится Берлин после стольких лет вашего отсутствия… Вы не представляете, как это интересно нашим зрителям! У вечернего обозрения самый высокий рейтинг…»

— …стоять в сомкнутом строю, чтобы умереть правильно, — вот главное! За это вы будете пользоваться моим расположением. Но остерегайтесь неразумных идей, душевного волнения, как вы говорите — небольшого повышения температуры, которое перерастает в большой бунт. Эти пустяки я отменила и на их место поставила логику… — говорит Чума.

«…Конечно, я сказала „да“ — что мне оставалось? И вот мы поехали на двух автомобилях сначала за город, в Груневальд. Мы подъехали с запада. У режиссера была одна идея. Он хотел, чтобы я немного прошла вдоль Бисмаркаллее в восточном направлении от каменного моста через озеро Хубертусзее… Там впереди, сказал он, у Херташтрассе, был проход к вашему дому, не так ли? Вот видите, и тогда я подумал: кинооператор стоит на углу, а вы идете прямо на него. У столба с названием улицы, там вы смотрите наверх, вы читаете: „Бисмаркаллее“, а потом поворачиваетесь направо и смотрите в направлении дома, в котором вы когда-то жили. Ностальгия, вы же знаете, такое сейчас в моде и действительно доходит до сердца. Итак, пожалуйста…»

— …Просто ужас, какие вы все разные и глупые. Поэтому с сегодняшнего дня вы будете одинаково разумными, — говорит Чума. — То есть вы будете носить знак. Кроме отметки в паху, вы будете носить под мышкой звезду чумного бубона, которая в результате поразит вас…

«…Никаких проб не было, — думала Труус. — Да и зачем? Все оказалось так просто. Всего лишь идти на кинооператора… я смотрю на воду Хубертусзее, и меня действительно охватывает ностальгия. Это идиотское слово, я становлюсь сентиментальной и думаю о прошлом, а потом я смотрю на другую сторону, на большую школу, где тогда на переменах всегда смеялись, кричали и носились взад-вперед дети. А сейчас очень тихо, я не вижу ни одного ребенка, я иду дальше, а режиссер, который стоит за кинооператором, кивает: да-да, правильно, так, хорошо, великолепно, замечательно. А сейчас я стою на углу, режиссер делает знак, я смотрю вверх, на столб, и читаю: „Бисмаркаллее“, „Херташтрассе“… Потом я опускаю голову, поворачиваюсь направо, туда, где были большие ворота из кованого железа, и вот я смотрю туда — и вдруг мне становится жарко и сразу же после этого холодно, а мое лицо превращается в застывшую маску ужаса. Ведь это на самом деле ужасно — то, что я вижу: дома, прекрасного большого дома больше нет! Он взорван!

Взорван!

Там лежит огромная гора обломков, я пристально смотрю на нее, я вижу собачьи и человеческие испражнения, пустые пивные бутылки и обрывки газет. А потом я вижу, что больше нет и ворот из кованого железа — они вырваны из петель. Проход крест-накрест заколочен досками, а на них висит табличка: „Посторонним вход категорически воспрещен!“

В страхе я смотрю наверх, поверх горы из обломков и дерьма, которая когда-то была домом, и там, наверху, на двух опорах, вижу громадный белый щит, на котором очень крупными буквами написано: „Здесь строит Берлин!“»

— …А другие, убежденные в том, что их ничего не касается, и стоящие в воскресенье перед входом на арену, — говорит Чума, — будут обходить вас, потому что вы покажетесь им подозрительными. Но пусть вас это не огорчает: их это тоже касается. Они тоже в списке — я не забываю никого. Подозрительны все — это подходящее начало…

«…А режиссер и кинооператор не могут сдержать своего восхищения: именно на это они и рассчитывали, лучше и быть не могло. Поэтому мы и поехали по окольной дороге: чтобы я не увидела этого заранее, чтобы меня засняли в самый момент шока от того, что я увидела… Вот тогда люди взвоют, сказал режиссер. Да, просто кошмар, что здесь было, сказал он.

Он пожилой культурный человек, этот режиссер».

— …Все это, впрочем, не исключает сентиментальности, — говорит Чума. — Я люблю птиц, первые фиалки, свежие губы юных девушек. Иногда это как бальзам, и вообще, по правде говоря, я идеалист. Мое сердце…

«…Оправившись от шока, я спросила телевизионщиков, когда был взорван дом. И они сказали: примерно год-два назад. Да, но тут написано „Здесь строит Берлин!“, сказала я. Они саркастически рассмеялись и объяснили: в Берлине повсюду скупаются дома и земельные участки, бывшие владельцы получают деньги или другие квартиры. Но в Берлине ни в коем случае ничего не строят или строят очень-очень медленно — чтобы при уплате налогов можно было ежегодно уведомлять о миллионных потерях».

— …Но я чувствую, что уже становлюсь мягкой, и пора сменить тему, — говорит Чума.

«…Потом мы поехали в охотничий замок Груневальд, и они мне объяснили, что это единственное строение в городе в стиле Возрождения. Конечно, замок был закрыт, поскольку экскурсии проходят только в определенное время, а был уже предвечерний час. Они хотели успеть сделать фильм для следующего вечера, и, когда администратор узнал, в чем дело, он велел открыть ворота. Мы въехали во двор замка, вышли из машин и по лугам спустились к озеру Груневальдзее. Там была скамейка, мы с режиссером сели. Завязался небольшой разговор, я смотрела на воду и на сосны с золотисто-коричневой корой, которые в этот час сверкали в лучах заходящего солнца. Я невольно вспомнила прекрасные картины художника Ляйстико,[73] которые когда-то давно показывал мне Адриан. Ведь Ляйстико, вероятно, сотни раз писал озеро Груневальдзее и его берега с соснами и немногими дубами. И там, на скамейке, на меня вдруг нашло бесконечное умиротворение и тоска, неизвестно по чему. Нет, я знаю по чему. Тоска по этому ушедшему времени, и об этом я сказала режиссеру, для его передачи. А на душе у меня было — хоть волком вой…»

— Подведем итоги, — говорит Чума. — Я обеспечиваю вам молчание, порядок и безусловную справедливость. Я не требую за это никакой благодарности, потому что все, что я для вас делаю, — абсолютно естественно. Но я требую вашего деятельного участия. Я начинаю исполнять свои обязанности…

30

— Я восхищаюсь вами, профессор, — сказал Бернард Брэнксом. Его жизнерадостное лицо, его глаза цвета стали за толстыми линзами очков старались источать воодушевление. Член палаты представителей, ныне посредник между службой по наркотикам, американским Бюро по наркотикам, UNFDAC (специальный фонд по борьбе со злоупотреблением наркотиками) и вновь основанным DEA (управление по противодействию наркотикам), сидел на табурете в лаборатории института в Лексингтоне. Он регулярно получал информацию от Линдхаута и Колланжа о продвижении в поисках нужного антагониста, и минимум раз в месяц навещал их. Сначала Линдхаут отказывался принимать его, но главный инспектор Лонжи по телефону настоял на том, чтобы он внешне не проявлял по отношению к Брэнксому никакой враждебности.

— Что же делать, профессор, — сказал Лонжи. — Мы с вами знаем, что он отъявленная свинья. А доказать? Доказать мы ни черта не можем. Нас обоих действительно вышвырнут, если мы еще раз выдвинем обвинения против Брэнксома! Мы должны изменить тактику в этом неприятном положении. Давайте же действовать сообща! Ведите себя так, словно считаете Брэнксома суперамериканцем! Спокойно рассказывайте ему, как далеко вы продвинулись — все равно ведь он об этом узнает: вспомните свою ассистентку Габриэле. Теперь, наоборот, мы должны попробовать вытянуть из этой собаки все, что можно. И мы сможем это сделать, если только все ловко обставим…

Линдхаут согласился с этой логикой. Он дал указание и Колланжу во всех отношениях идти Брэнксому навстречу. Брэнксом, в свою очередь, делал все, что мог, чтобы защищать, поощрять и финансировать научно-исследовательский центр в Лексингтоне. Конечно, хватило бы и помощи со стороны «Саны». Но со средствами, которые Линдхаут теперь, в течение 1974 года, дополнительно получал от Брэнксома, он и его сотрудники могли позволять себе любые траты. На все возражения у Брэнксома постоянно был один и тот же ответ: «Дорогой профессор, по телевидению я торжественно обещал помогать вам и всегда поддерживать вас, насколько это в моих силах. Вы что же, хотите выставить меня человеком, который не держит своего слова?»

Линдхаут и Колланж наблюдали, как устанавливается оборудование для обеспечения безопасности института и всех в нем работающих. Они даже почти привыкли к визитам Брэнксома и разговаривали с ним по-деловому и предупредительно. Когда Линдхаут вдруг чувствовал, что больше не выдержит, он заставлял себя вспомнить слова Лонжи: «Это наш единственный, ничтожный шанс изобличить эту свинью, потому что только так, в атмосфере кажущегося доверия, он может случайно проговориться…»

Снова ожидали визита Брэнксома. Его проинформировали о сложившейся на данный момент ситуации в ходе исследований. Сейчас Линдхаут с Колланжем, а также биохимики и врачи по всему миру проводили испытания нового антагониста, который действовал в течение четырех с половиной недель, но в семидесяти процентах случаев вызывал зависимость. Идея Линдхаута — исключить из этого антагониста факторы, отвечавшие за возникновение зависимости, и увеличить длительность его действия — пока не увенчалась успехом.

Несмотря на это, Брэнксом только что сказал:

— Я восхищаюсь вами, профессор. — И добавил: — Самое главное — не сдаваться! — Он встал, прошелся от клетки к клетке, внимательно рассматривая тех обезьян, которые только что нажали на маленькую клавишу, чтобы получить новую порцию антагониста АЛ 3432 — того самого, который действовал четыре с половиной недели, но, к сожалению, вызывал зависимость.

Брэнксом обернулся и посмотрел на Линдхаута и Колланжа:

— У меня нет хороших новостей для вас, друзья мои. — Он сжал кончики пальцев и хрустнул костяшками. — Мы установили, что с концом «французской схемы» поступление героина в Штаты ненадолго сократилось, не так ли? Но вскоре героин появился снова! Сегодня его контрабандой ввозится больше, чем во времена «французской схемы»! Но теперь мы уже знаем, откуда поступает эта гадость.

— Откуда? — спросил Колланж. Ему легче, чем Линдхауту, давалось обращение к Брэнксому.

— Из Мексики! — Костяшки пальцев хрустнули снова. — Есть новый канал, как выяснили люди из DEA, — «мексиканская схема». Там тоже на огромных плантациях выращивается мак. Свыше семидесяти процентов наркотика поступает оттуда! — Сенатор Брэнксом стал мелкими шагами мерить помещение.

Линдхаут следил за ним отсутствующим взглядом. «Здесь работала Джорджия, — подумал он. — Джорджия — столько лет вместе со мной. Кусты вокруг ее могилы стали такими высокими».

— Свиньи, — сказал Брэнксом, торопливо вышагивая взад-вперед. — Эти глупые, трусливые, эгоистичные свиньи!

— Кто? — спросил Колланж. — О ком вы говорите?

— Обо всех тех медлительных задницах, которые участвовали в основании UNFDAC и пообещали собрать основной фонд в сто миллионов долларов. Знаете, сколько у них сейчас? Чуть больше семнадцати с половиной миллионов! После двух с половиной лет! И четырнадцать из них дали мы, американцы! Посмотрите на немцев, этих детей экономического чуда! Мы вскормили их после войны, мы, идиоты! А сейчас? А сейчас немецкие ведомства вполне открыто заявляют, что считают проблему наркотиков исключительно американской. — Снова хруст костяшек. — Они еще спохватятся! Они еще все спохватятся — не только немцы, но и французы, англичане, итальянцы, все это отродье! А мы? Мы остались такими же идиотами как в сорок пятом году! Мы посылаем этим типам наших специалистов из DEA, мы посылаем их по всему миру, чтобы чужие отделы по борьбе с наркотиками осваивали это ноу-хау!

Брэнксом прислонился к большому столу посредине лаборатории.

Этот стол…

Линдхаут поспешил сесть, сердце его забилось как сумасшедшее. На этом столе они с Джорджией в последний раз любили друг друга в ту ночь подозрений и недоверия. На этом столе… А теперь к нему прислонился этот непобедимый мерзавец…

— Что с вами, профессор?

— Ничего, — ответил Линдхаут. — Голова закружилась… просто неожиданно закружилась голова…

— Боже, вы не должны так надрываться! В вашем возрасте люди особенно уязвимы… во всем… — Брэнксом поспешно подошел к нему. — Вам что-нибудь нужно? Позвать врача? Доктор Колланж, не стойте просто так, сделайте что-нибудь!

«Хемингуэй, — подумал Линдхаут, — Хемингуэй…»

— Не волнуйтесь, — сказал он. — Уже все в порядке.

Брэнксом внимательно разглядывал его:

— Вы уверены?

— Совершенно уверен, — сказал Линдхаут. — И уберите руки, я вполне могу встать самостоятельно.

Брэнксом отступил назад.

«С каким удовольствием ты бы смотрел, как я подыхаю, — подумал Линдхаут. — Но я тебе его не доставлю, нет, не надейся… Ах, Хемингуэй!» Он спросил:

— А что предпринимается против «мексиканской схемы»?

Брэнксом вновь оживился:

— UNFDAC, Бюро по наркотикам, DEA и, конечно, моя служба по наркотикам не сдаются: мы засыпаем правительство все новыми ходатайствами, требованиями и просьбами.

— Какого рода? — спросил Колланж.

— Мексиканское правительство не замешано в этом преступлении. Между нашими правительствами вполне дружеские отношения. Но по сравнению с нами, и не только с нами, Мексика — бедная страна. Мы осаждаем наше правительство просьбами дать правительству Мексики денег, много денег — десять, пятнадцать миллионов плюс самолеты, техников и химиков, чтобы под нашим руководством прочесать все провинции на северо-западе для обнаружения маковых плантаций. Тогда бы с самолетов можно было распылить средства для уничтожения этих плантаций и покончить с маковыми культурами! — Брэнксом вздохнул. — Но пока дело до этого не дошло. Пока нет ни денег, ни самолетов. Но они будут — и скоро! И тогда с их помощью «мексиканская схема» будет уничтожена, как была уничтожена «французская схема». А когда появится третья «схема»… — Хрустнули костяшки. — Как сказал мне мой друг Дэвид Эрнст, американский координатор по проблемам распространения наркотиков в мире, один из элементарных уроков, который мы усвоили, — это тот факт, что как только мы добиваемся успеха в одном регионе мира, проблема снова тут же в другом… — Он снова стал бегать по помещению. — Как дела у Труус, профессор? Что она делает в Берлине? Она здорова? Чувствует себя нормально?

— Вполне нормально, да, — с усилием сказал Линдхаут. — Она начала читать лекции. Я часто говорю с ней по телефону.

— Мои самые теплые приветы! Пожалуйста, передайте ей мои самые теплые приветы и пожелания, профессор. Вы не забудете сделать это, нет?

— Нет, — сказал Линдхаут, — не забуду.

Голос Брэнксома внезапно стал очень тихим:

— Какое счастье, что с Труус тогда ничего не случилось. Вы очень любите свою дочь, я знаю…

Линдхаут почти незаметно кивнул.

— Моя… дочь… в Париже… Ей не повезло, — сказал Брэнксом, снял очки и провел рукой по глазам. — Да проклянет Бог их на веки вечные, этих псов, на совести которых ее смерть. Мы должны бороться дальше, профессор, мы никогда не должны отказываться от борьбы, никогда… — Он опустился на табурет и закрыл лицо руками.

Через несколько часов он вылетел назад в Вашингтон.

Вечером того же дня Линдхаут сидел в гостиной дома на Тироуз-драйв и смотрел в ночной сад. Горел только один торшер, и Линдхаут видел свое отражение в окне. Старая Кэти теперь жила вместе с ним в его доме — она сама попросила об этом. Ей стало неуютно в собственном доме, на который она, ее муж и ее сын Гомер столько работали. Продав его, она перебралась к Линдхауту в качестве экономки. Днем приходила еще одна молодая женщина, которая ей помогала, потому что Кэти с годами стала совсем слабой и чудаковатой. Она как раз вошла в комнату, чтобы сказать Линдхауту, что отправляется спать, как зазвонил телефон. Прежде чем Линдхаут успел подняться, Кэти взяла трубку.

— Да, — сказала она, — да, добрый вечер… — Полуобернувшись, Линдхаут слышал, как дряхлая Кэти с некоторым смущением говорит в трубку: — Дома ли он? Да, он дома. Пожалуйста, кто говорит?… Главный инспектор Лонжи из Нью-Йорка… — Линдхаут поднялся. — Одну минуту, главный инспектор, профессор уже идет, уже идет… — Кэти передала Линдхауту трубку. Он погладил ее по волосам:

— Спасибо и доброго сна.

— Вам тоже, профессор, вам тоже… — Старая Кэти, шаркая, удалилась.

— Лонжи? Что случилось? — спросил Линдхаут.

Раздался голос руководителя Бюро по наркотикам:

— Я только что разговаривал по телефону с Лассалем.

— С Лассалем?

— С главным инспектором из Отдела по борьбе с наркотиками в Марселе.

— А, да-да. И что ему от вас нужно?

— Ничего. Это мне было кое-что нужно от него, — сказал Лонжи. — Уже давно. У него ушло много времени, пока он докопался до правды. Ему чинили бесконечные препятствия в Париже. Но он все-таки добился своего. Он сказал, что ему глубоко безразлично, прослушивается ли наш разговор людьми из SAC или кем-нибудь еще. Нам тоже глубоко безразлично, прослушивается ли наш разговор этой свиньей Брэнксомом или кем-нибудь еще!

— Прекратите, Лонжи, — сказал Линдхаут. — Что выяснил Лассаль?

— Брэнксом всем плачется, что у него была дочь, которая умерла в Париже от наркотиков, так?

— Да. И что же?

— И поэтому он как одержимый борется против наркотиков, все время говорит он, верно?

— Да, боже мой, дальше!

— У него действительно была дочь. Это Лассаль выяснил.

— Ну хорошо. Итак, у него была дочь.

— Подождите, профессор, подождите. Это была внебрачная дочь, ее звали Моник. Брэнксом никогда не был женат.

— Это не играет никакой роли…

— Конечно нет. Но кое-что другое играет роль.

— Что же? Лонжи, не тяните!

— То, что Моник умерла не от наркотиков.

— А от чего?

— От туберкулеза! В больнице Сан-Луи в Париже! Она никогда не ладила с отцом. Она отреклась от него и оставила себе фамилию матери… Это одна из причин, почему так трудно было разыскать ее в архивах. Пошла на панель — как и покойная мамаша. Ну вот, и там подхватила туберкулез — работа в холодные ночи… А в конце — профузное кровотечение… И это было уже очень давно…

— Когда?

— В сорок пятом году, — сказал Лонжи. — Забавно, а?

— О, — сказал Линдхаут, — действительно очень забавно.

31

«Да, именно так я сказал тогда», — подумал стареющий человек в тихой, большой квартире в переулке Берггассе IX общинного района Вены. Сейчас он сидел в своем старом кресле-качалке, куда часто садился, чтобы поразмышлять о какой-нибудь серьезной проблеме в своей работе. Кресло-качалку он нашел в «Доротеуме» — большом ломбарде города, когда вернулся в Вену. Это была любовь с первого взгляда…

17 часов 23 минуты. Календарь на письменном столе показывал 23 февраля 1979 года.

Пока никого.

Все еще ждать. Все еще вспоминать, вызывая в памяти всю жизнь, которая почти подходит к концу, — эта такая удивительно короткая жизнь. Линдхаут держал в руке стакан с виски, но уже давно не пил. В своем слегка подвыпившем состоянии он чувствовал себя комфортно, и его мысли блуждали по дому воспоминаний с многими тысячами дверей.

«Я сказал: „О, действительно очень забавно“, — подумал он сейчас. Конечно, я не имел в виду, что нахожу забавным, как печально закончила свою жизнь внебрачная дочь Брэнксома. Я сказал это, имея в виду цинизм Брэнксома. Моник не была виновата в том, что ее отец был преступником или, во всяком случае, стал им — особо опасным преступником, вполне логично получившим высшую награду своего отечества. Моник, без сомнения, была бедной и несчастной девушкой.

Что значит „бедной“? — подумал он. — Кто не бедный в этой юдоли плача? И все же… и все же, по-видимому, нет ни одного из тех миллиардов на нашей планете, этой молекуле Вселенной, кто хотя бы на короткое время хоть раз в жизни не испытал счастья, счастья в какой угодно форме, — даже самый бедный и никчемный среди людей. У меня было так много счастья, — думал Линдхаут, тихо раскачиваясь взад-вперед. — У Джорджии счастья было меньше, и все же… Кэти, Габриэле, фройляйн Демут, в квартире которой я сижу… совершенно очевидно, что и они были когда-то счастливы в жизни. — Длинный ряд имен потянулся в памяти Линдхаута, столько людей, столько судеб, столько страданий и смерти — но при этом, конечно, и счастья, о, непременно и счастья.

Подлую уловку измыслила жизнь, — думал он, — выдать каждому порцию счастья. Жизнь несправедлива. Взять хотя бы Труус. В тот вечер, я помню точно, в тот вечер, когда позвонил Лонжи и рассказал о дочери Брэнксома Моник, я еще подумал: Труус счастлива, наконец-то счастлива. Ведь она мне все время писала и говорила об этом по телефону. У меня до сих пор сохранились письма, фотографии, я сам был тогда в Берлине и видел Труус и Клаудио…»

Линдхаут рывком поднялся. Его слегка шатало. «Оп-ля, — подумал он, — а я и не заметил, что уже прилично навеселе. Я должен следить за собой, как все бедные пьянчуги, которые боятся что-нибудь не натворить или чтобы с ними не приключилось ничего худого».

Максимально выпрямившись, он осторожно подошел к старому, покрашенному в зеленый цвет ящику, который стоял у письменного стола. Белыми печатными буквами на нем было написано:

«ГОМЕР ГРОГАН,

ЛИЧНОЕ ИМУЩЕСТВО

Дивизия „Солнечный свет“,

армия Соединенных Штатов

Серийный номер 906 543 214»

Ящик доставил Кэти в Лексингтон один из товарищей Гомера. Когда-то в этом ящике Гомер Гроган, славный сын Кэти, таскал свои пожитки по всему миру: из Америки в Англию, оттуда в час «Д» ящик попал во Францию, затем в Германию, из Германии в Корею, а в Корее бедный Гомер Гроган погиб. «Министерство обороны с сожалением вынуждено сообщить…»

Гомер… Был ли Гомер тоже счастлив в своей необыкновенно короткой жизни? Несомненно, думал Линдхаут, покряхтывая опускаясь на колени перед ящиком. Наверняка была какая-нибудь «фройляйн» в Берлине или «герл» где-нибудь еще, или друг, или книга… Столько вещей могут сделать человека счастливым — на такое короткое время…

Линдхаут открыл замки старого ящика. Раньше, кроме одежды и обуви, там лежали различные вещи — наверное, именно с ними было связано счастье Гомера, подумал Линдхаут. Кэти забрала все, что было в ящике, а сам ящик взять не захотела. Она отдала его мне, когда я попросил ее об этом.

Он поднял крышку. Сейчас ящик был набит самыми странными вещами: сотни писем, телеграммы, записки, маленькая кукла, локон волос, динасовый[74] камень, причудливой формы корневище дерева, подобранное на каком-то побережье, измытое морем и поблекшее, пуговицы, бумажные цветы, высохшая оливковая ветка, газетные вырезки, маленькие, примитивно раскрашенные прозрачные изображения на стекле, галька, почетные грамоты, иконы, очки без стекол, резиновая лента, альбом с высушенными и наклеенными на бумагу растениями, игральные кости в кожаном стаканчике, советская звездочка с солдатской пилотки, американский герб с офицерской фуражки, крошечные красные словари, камешки, жестяная посуда, давно пожелтевшие билеты — тысяча вещей, с которыми были связаны тысячи историй…

Все это Линдхаут все годы возил с собой по свету, а теперь этот ящик стоял здесь, у письменного стола, и он долго не открывал его.

Он порылся в горах писем и фотографий, нашел то, что искал, и, вернувшись к своему креслу-качалке, опустился в него и посмотрел на фото.

Улыбающиеся Труус и Клаудио Вегнер стояли перед его домом на Херташтрассе в Берлине. Это был красивый дом, окруженный старыми деревьями. Рука Труус лежала на бедре Клаудио — высокого, стройного, с тонким лицом, с горящими глазами и черными, очень густыми, коротко подстриженными волосами. На нем были застиранные льняные штаны, широкая хлопчатобумажная рубашка навыпуск и сандалии. Так же небрежно была одета и Труус: снимок был сделан в жаркий день — все краски фотографии кричали о том, что в этот день счастья было очень жарко.

Были и другие фотографии, их было много: Клаудио и Труус в зоопарке, перед развалинами церкви поминовения, перед университетом, перед Театром имени Шиллера, Труус у камина в доме Клаудио, спящая Труус, такая умиротворенная, Клаудио в гримерной, Клаудио на сцене — в роли Тассо, Телля, Ричарда III, Клавиго, Мэки Мессера, Лильома…

Фотографии упали на пол, но Линдхаут не обратил на это внимания. Сейчас он держал в руке письма от Труус, читая некоторые фрагменты:

…все так внимательны ко мне… моя первая лекция… большой успех… студенты топали ногами и стучали по столам…

…К. собирается стать известным во всем мире… уже показывал свои фильмы во Франции, Италии и Англии… получил предложения от американцев! С театрами то же самое… заграничные гастроли, ангажементы на многие крупнейшие сцены в Европе… телевидение… радио… Он может принять далеко не все…

…мне очень грустно… этот маленький бар на Курфюрстендамм… они сделали из него отвратительную дискотеку… Мне сказали, что Роберт Фридманн продал свое дело и уехал… Сегодня Клаудио сказал мне правду: Роберт Фридманн умер одиннадцать лет назад! Вообще, он не хотел мне этого говорить… но я все время спрашивала… ведь это был бар, где мы так часто сидели с ним тогда, в 1951 году, ты помнишь, Адриан, я тебе так много рассказывала о Роберте Фридманне. Нацисты убили его жену, а он все время говорил мне, что Берлин — единственный город в мире, где еще можно жить…

…так сильно изменился этот город! Новые проспекты, городские автобаны, стало трудно ориентироваться… несмотря на то, что все новое, современное, красивое, ты ощущаешь нечто смертельно печальное… все время волнения… облавы… церковь поминовения хиппи окончательно загадили… там теперь торгуют наркотиками, как и на станции «Зоопарк»… здесь началось с гашиша, теперь они переключились на героин… на героин, Адриан! Что это, почему Берлин стал центром торговли наркотиками?..

…сидит у моста Халензеебрюке молодой, совершенно опустившийся человек, пьяный, или накачанный наркотиком, или то и другое вместе. Я вижу его постоянно, у него гитара, на которой он бренчит и поет одну и ту же песню — «Ol' Man River», и все время: «I'm sick of living and afraid of dying» — «Жизнь мне осточертела, и я боюсь смерти…» Я несколько раз пыталась заговорить с ним, но он не отвечает… бедняга, бедные люди, бедный город, бедный мир…

…в университете я познакомилась с очень интересным человеком… приват-доцент, синолог, его зовут Кристиан Ванлоо. Я часто беседую с ним… Он много путешествовал по свету, так захватывающе интересно слушать его… он живет недалеко, но часто бывает в разъездах… Тебе нужно познакомиться с этим Кристианом Ванлоо, он тебя тоже заинтересует…

…через две недели у Клаудио премьера, он должен очень много работать, учит текст, я прослушиваю его, репетиции длятся ужасно долго…

…мы так сильно любим друг друга, Адриан — тебе я могу рассказать все: мы хотим остаться вместе. Ты должен приехать сюда, как только сможешь, мне так много нужно рассказать и показать тебе…

Я приехал в Берлин, — вспомнил Линдхаут. — На одну неделю, в начале июля семьдесят четвертого. И было столько всего, о чем надо было рассказать и что показать, — не хватало времени на сон. Ах, как я опять был там счастлив, в этом городе-острове! Меня тронуло, что берлинцы так связаны со своим городом, так срослись с ним… Клаудио… ах, как гордилась им Труус — и по праву! Интересный человек этот Клаудио — я все время вспоминал о том, каким веселым мальчиком он был тогда, в войну…

Когда у Труус начинали слипаться глаза и она в конце концов шла спать, мы сидели вдвоем — этот доцент Ванлоо как раз уехал и я так и не познакомился с ним, — итак, мы часами сидели вдвоем, и за это время я узнал Клаудио Вегнера так, как не знал его никто. Очень серьезный, очень скептический, невероятно образованный — и все время говорит о смерти, снова и снова о смерти!

Я еще помню его слова: «Смерть — это единственное, что нельзя пережить. Поэтому не нужно грустить о времени, в котором тебя уже не будет. Ведь не грустим же мы о времени, в котором нас не было до рождения и которое совершенно определенно было бесконечно долгим, тогда как время после смерти вообще еще только должно начаться, возникнуть, расти, становиться бесконечным…» Странно слышать это от сорокатрехлетнего человека, который собрался завоевать мир, очень странно!

32

То, что Клаудио становился все более известным, конечно, все усложнило. Он не мог просто взять и прервать свою карьеру в Европе и приехать с Труус в Америку. Мы долго размышляли — то есть это я эгоистично предавался долгим размышлениям.

Из-за Труус, конечно. И тем не менее…

Тем не менее они хотели пожениться и остаться в Европе, а мне ведь надо было возвращаться в Лексингтон! Ежедневно звонил Колланж, мы подошли уже очень близко к решению нашей проблемы, очень близко, я был нужен ему, я был нужен «Сане»… Нет, я должен был возвращаться!

Конечно, я сказал Труус, что согласен на ее брак, поскольку Клаудио чудесный человек. Никакому другому мужчине я не мог бы доверить ее, если сам больше не мог быть с ней. Я сказал, что поговорю с ректором. Проблема преподавания в Лексингтоне будет, разумеется, разрешена на основе взаимного согласия. Труус должна остаться в Берлине, а как только гостевой год в Свободном университете истечет, они смогут пожениться. Труус может попытаться преподавать дальше, или взяться за что-нибудь другое, или посвятить себя исключительно Клаудио, сказал я. А Труус всплакнула, поцеловала меня и сказала: «Мы приедем навестить тебя, Адриан, обязательно! И ты приедешь в Берлин! Ах, как я счастлива, Адриан!» — «И я, дочь», — ответил я.

Письма и фотографии опять посыпались из рук Линдхаута на пол. На коленях у него лежала еще одна стопка. Он продолжал читать отрывки из писем Труус:

…частые волнения в университете, там все очень изменилось за это короткое время…

…политика, и ненависть, и споры… кажется, с внепарламентской оппозицией покончено… но то, что нас ожидает, будет еще хуже…

…кто еще захочет здесь учиться? Кто еще может здесь преподавать? Возможно, если бы ответственные лица в Германии пошли на открытую дискуссию, как того требовала молодежь, все было бы по-другому, не так плохо, как сейчас и как еще будет…

…наркотик…

Опять это слово, — подумал Линдхаут, вздохнув. — Когда она написала это письмо? — Он посмотрел на штемпель: 13 мая 1975 года.

13 мая 1975 года.

Американское правительство как раз приняло решение послать в Мексику деньги, самолеты и специалистов. Мексиканские солдаты прочесали весь северо-запад страны и рассеяли с самолетов над маковыми плантациями ядохимикаты для уничтожения растений.

В ходе этой операции было уничтожено около двадцати тысяч таких плантаций. Затем, несколько позднее, правительство в Вашингтоне добавило еще одиннадцать миллионов долларов — и новый мексиканский президент Лопес Портилло предоставил более десяти тысяч солдат для проведения «Операции Кондор», направленной против наркотиков. Только в одном федеральном штате Синалоа было арестовано и предъявлено обвинение более чем семистам человек.

А результат?

Китайцы в чайнатауне Амстердама под руководством какого-то «босса» — ах-ах-ах, и никто ни в чем не смог его обвинить, никто, никто! — снова создали «схему» вместе с крупными поставщиками на Дальнем Востоке. На этот раз она называлась «голландской схемой». Это была гигантская распределительная сеть с центральным управлением. Восемьдесят процентов героина, который появился тогда в Германии, и особенно в Берлине, поступал из этой «голландской схемы»!

Тогда у нас был антагонист, который действовал почти пять недель — и вызывал зависимость. «К сожалению, вызывал зависимость». — Линдхаут глубоко вздохнул и опять стал читать письма Труус:

…в 1970 году, как рассказали мне сотрудники местного отдела по борьбе с наркотиками, 29 молодых людей убили себя героином… «золотой дозой», как тут же окрестила это бульварная пресса… сейчас, в 1975-м, таких погибших уже 194, и никто не знает, что делать. Лавина катится на Берлин, говорят сотрудники отдела, а возраст принимающих наркотики снижается — теперь это уже совсем дети!..

…становится заметной и в университете. Ими торгуют, ими колются, студенты куда-то исчезают и больше не появляются или возникают снова, но не в университете, а на станции «Зоопарк», в месте встречи торговцев и тех, кто «ширяется». Существует целый подпольный мир, против которого власти бессильны…

…Мы с Клаудио познакомились с одним очень приятным сотрудником, он занимается наркодельцами здесь, в Берлине, зовут его Херберт Штрасс. Клаудио пригласил его, и после ужина он излил нам свою душу. У него нет абсолютно никаких надежд. Буквально он сказал: «Сейчас в отделе ТЕ (террор) Федерального уголовного розыска террористов ищут более трехсот криминалистов. А вся федеральная структура отдела по борьбе с наркотиками с ее сорока пятью сотрудниками находится в состоянии застоя». Где же логика? Торговля наркотиками за один год приносит больше смертей, чем деятельность террористов за целое десятилетие…

…Адриан, представь себе: Джорджио Штрелер был в Берлине и пригласил Клаудио к себе, в свой «Пикколо-театр» в Милане. Там Клаудио должен играть главную роль в «Карьере Артуро Уи» Брехта в постановке Штрелера. Репетиции начинаются на следующей неделе, и в субботу Клаудио летит в Милан. О, Адриан, разве это не чудесно? Как я счастлива…

33

— Как я счастлива, Клаудио! — сказала Труус. Она обняла его и прижалась к нему. — Конечно, я приеду на премьеру. Звонил Адриан и сказал, что тоже будет!

Такси, которое везло их 16 мая 1975 года в аэропорт Тегель, добралось до длинной Кайзер-Фридрих-штрассе и, прибавив скорость, помчалось в северном направлении. Шофер попросил у Клаудио автограф и — как это делают таксисты во всем Берлине — начал свой монолог. Он уже два раза был на спектаклях Клаудио: на «Взгляде в ярости назад» и на «Принце Гомбургском».

— Мы ходили с моей старухой: один раз у нее был день рождения, и она пожелала увидеть вас, герр Вегнер, а в другой раз нас пригласил мой шеф… — Водитель не мог остановиться, выражая свое восхищение талантом Клаудио. — Видите ли, такое может быть только в Берлине, хотя нам и говенно живется здесь — пардон, милостивая сударыня, но ведь это правда, не так ли? И поэтому я тоже останусь здесь, пока меня не прикончат или не вышвырнут, не знаю, — но я остаюсь здесь! Берлин — это ведь единственный город, где можно жить! Даже сегодня! Я знаю, что говорю. Я пробовал уехать — трижды. Мюнхен, Дюссельдорф, Кельн… Они с их огромными брюхами и пустословием о том, как они нас любят, и что мы оплот свободы, и что, если понадобится, они будут «защищать» нас до последнего берлинца… Вы в это верите? Они нас давно забыли и продали, не пошевелят и пальцем ради нас… или они пошевелили пальцем из-за стены? Где был тогда герр Аденауэр, которого они так почитают? А где были янки, англичане и французы? Ни черта они не делали, поэтому так им и надо, меня не проведешь! Нет-нет, мы совсем одни, и лучше нам одним и оставаться. И когда начнется заваруха, а она как пить дать начнется, то нас она быстро минует! А тех на западе — нет! Пока русские дойдут до Мюнхена или Дюссельдорфа, пройдет еще много часов!

Труус растерялась. О чем говорил этот берлинский таксист? Она выглянула из окна. Уродливые новостройки казались ей красивыми, отвратительные фасады многих зданий — все, все она находила прекрасным.

— Что такое? — спросил Клаудио.

— А что?

— Ты так счастливо улыбаешься…

— Я так счастлива, Клаудио! Это ведь Берлин! — Она посмотрела на него. — Нет, — сказала она, — это ты.

— Что — я?

— Ты делаешь этот город прекрасным для меня. Ах, Клаудио…

Она положила голову ему на плечо, взяла его руку и надолго замолчала.

Водитель тоже замолчал — это был тактичный водитель.

— Я буду каждый вечер тебе звонить, — сказал Клаудио.

— О да, пожалуйста! Но только если у тебя будет время. Ты не обязан это делать, понимаешь?

— Но я хочу. Я ведь люблю тебя!

Перед перекрестком на Шпандауэрдамм водитель вынужден был остановиться. Впереди стоял тяжелый «мерседес», хотя горел зеленый свет. Таксист высунулся из окна.

— Ну давай проезжай, парень! — закричал он. — Зеленее не будет!

Водитель «мерседеса» испуганно оглянулся и нажал на газ.

Труус засмеялась.

— Но ведь это так, правда? — сказал шофер.

Труус погладила руку Клаудио. Теперь они ехали по широкому шоссе Тегелер Вег, мимо замкового сада и пруда с карпами. Маленький отрезок Шпреи провожал их к городскому автобану. Солнце сияло в ранние послеполуденные часы 16 мая 1975 года, небо было безоблачным, здесь, на окраине, можно было видеть цветущие деревья и живые изгороди.

— Тебе будет скучно каждый вечер оставаться одной в доме, — сказал Клаудио.

— Никогда! — Труус пожала его руку. — Ты же будешь звонить.

— И все же… приглашай друзей, не будь одна.

— Не хочу приглашать никаких друзей, — сказала Труус.

— И даже этого доцента Ванлоо? Он же такой умный и такой обаятельный мужчина!

— Да-да, может быть, Ванлоо, — сказала Труус.

Такси влилось в оживленное кольцевое движение транспорта на Якоб-Кайзер-плац, обогнуло половину площади — Труус опять увидела блестевшую на солнце воду — и плавно поехало дальше вверх по улице Курт-Шумахер-дамм на север.

Они проследовали мимо народного парка Юнгфернхайде, переехали через Хоэнцоллернканал и устремились прямо к отвратительным красным постройкам аэропорта Тегель.

Шофер неожиданно начал ругаться:

— Дерьмо проклятое, посмотрите на этот хаос! Изо дня в день одно и то же! У зала прилета еще хуже. Огромные автобусы и множество машин! И стоянка, они ее специально отнесли на километр дальше. Каждый раз, когда я приезжаю сюда, у меня руки потеют от волнения, а я езжу уже тридцать лет. Нет, это черт знает что, как они здесь толкутся, ездят взад-вперед, дают без предупреждения задний ход… Абсолютно не воспитанные! Но они не виноваты, эти бедные люди. А вот тех, кто это построил, нужно пожизненно заставить подъезжать сюда, все время только подъезжать и снова отъезжать — пожизненно! Ну вот чего хочет этот? Вы видели, он свернул направо, несмотря на то, что там стоит большой щит — правый поворот запрещен! Так, теперь он его заметил, теперь он должен подать назад… Боже, да он не здешний, он иностранец, тогда я должен извиниться, он просто растерялся… Гамбургский номер… вы можете сказать, что гамбуржец потерял в Тегеле? Ну, слава богу, мы еще раз справились. Вот и свободное место, где я могу остановиться… подождите, я помогу вам с багажом… здесь вы никогда не найдете носильщика…

Такси остановилось.

Потом все произошло неимоверно быстро.

Клаудио, сидевший слева, открыл дверцу, чтобы выйти. Одновременно подошел большой городской автобус с намерением обойти такси. И в это же время гамбургский «мерседес» задним ходом стал подавать назад с полосы с односторонним движением. Водитель так разнервничался из-за своей ошибки, что ругался. Клаудио видел, как он беззвучно, с выражением ярости на лице, шевелил губами.

Это было последнее, что видел Клаудио Вегнер в своей жизни. Потому что в следующий момент водитель рейсового автобуса, не заметив, что Клаудио вышел, резко крутанул руль, чтобы избежать столкновения с подающим назад «мерседесом». Гигантский автобус скользнул к левому борту такси, снес дверцу и буквально расплющил Клаудио.

Закричали люди. Засигналили машины, завыла сирена. Шофер автобуса выскочил на улицу, рывком вытащил водителя «мерседеса» из машины и, с диким ревом набросившись на него, стал избивать. Шофер такси сидел оцепенев от ужаса, не в состоянии сказать ни слова. Вой сирены стал невыносимым и угас. Полицейские, вызвав по радио «скорую помощь», отгоняли любопытных и хлопотали вокруг Труус, которая вышла с правой стороны и дрожа стояла, держась за крышу такси. Когда один из полицейских попытался с ней заговорить, она без чувств упала ему на руки. Было 16 часов 35 минут 16 мая 1975 года.

34

«Я хотел бы, чтобы меня похоронили на лесном кладбище в Груневальде. На моей могиле не нужно выступать с речами, не нужно читать никаких молитв и петь никаких песен. Прошу воздержаться также от венков и цветов».

Так было написано в завещании Клаудио Вегнера. Однако эти пожелания так скоропостижно скончавшегося Клаудио (он умер сразу же, как установили врачи «скорой помощи» после того, как автокран поднял и перенес в сторону такси) по поводу своего погребения на красивом старом лесном кладбище в Груневальде так и не были выполнены. Это было просто невозможно: слишком велика была слава Клаудио, слишком много друзей у него было среди коллег и представителей других профессий, слишком большой сенсацией для средств массовой информации была его внезапная смерть. Поэтому 18 мая 1975 года состоялись пышные похороны с корреспондентами радио, телевидения и прессы, с неисчислимой массой людей, которые заполнили кладбище и толпами шли мимо свежей могилы. Конечно, произносились речи, а море цветов и венков таило в себе что-то почти зловещее.

На похороны Труус пойти не смогла. Только на следующий день она вместе с Линдхаутом, прилетевшим из Лексингтона, поехала к могиле Клаудио. Кладбище было пустынно.

Линдхаут и Труус полчаса стояли перед земляным холмиком, покрытым цветами и венками. Они не смотрели друг на друга и не произнесли ни единого слова. Наконец они пошли по гравийной дорожке к выходу, где стоял автомобиль Клаудио. Линдхаут сел за руль. Когда он повернул ключ зажигания, Труус впервые заговорила.

— Как с Джорджией, — сказала она четким голосом. — Ты помнишь, Адриан? Это все было как с Джорджией, правда?

Он кивнул.

— Второй раз мы оба совершенно одни стоим перед могилой человека, которого любил один из нас.

— Да, Труус, — сказал Линдхаут.

— Я очень рада, что есть ты, Адриан, — сказала Труус. — Езжай домой.

И Линдхаут поехал на Херташтрассе. Труус попросила фрау Врангель не приходить сегодня, и они с Линдхаутом были одни. Они сидели в кабинете Клаудио на втором этаже. И здесь, как и в доме на Тироуз-драйв в Лексингтоне, было большое окно, которое выходило в сад с множеством деревьев и распустившихся цветов. Было тихо в это послеполуденное время, и оба долго не произносили ни звука.

Наконец Линдхаут сказал:

— Теперь ты вернешься в Лексингтон, Труус.

Она покачала головой.

— Ты должна! — сказал он. — Что тебе теперь делать в Берлине? Берлин больше не для тебя, Труус. Пожалуйста, возвращайся домой.

— Не могу.

— Но Клаудио мертв, и…

— Именно поэтому, Адриан. Пожалуйста, пойми меня! Я не могу просто так уехать отсюда, из этого дома, из этого города, от этой могилы. Я просто не могу! Вот, посмотри — письма рядом с пишущей машинкой. Он писал их перед тем, как пришло такси. Потом я должна была их отправить в маленьком почтовом отделении за мостом… Все осталось таким же, как до поездки в Тегель! Ты мог бы после смерти Джорджии покинуть тот дом, то место, где ты жил с ней? — Он опустил голову. — Вот видишь! А еще нужно так много сделать… Переговоры с адвокатами — ведь я наследую все, — с главными режиссерами и постановщиками, договоры и телефонные разговоры… Уже только поэтому я не могу уехать…

— А я не могу остаться, — сказал Линдхаут. — Ты ведь слышала мой вчерашний разговор по телефону с Колланжем. Удался новый синтез, над которым мы работали несколько лет. Я нужен Колланжу, я нужен там всем. Бог мой, что мне делать, Труус?

— Лететь назад, — сказала она. — Не бойся за меня. Поверь мне, Адриан, я полностью контролирую себя.

— Одна в этом большом доме…

— Я не останусь здесь навсегда, определенно нет. Наступит момент, возможно даже скоро, когда я больше не смогу выдержать здесь. Тогда я приеду к тебе, Адриан, дорогой… Ты и я… Ведь на свете остались только ты и я.

— Да, — сказал он. — И именно поэтому…

— Сейчас нужно так много сделать, — сказала Труус. — Это отвлечет меня. Мне не придется все время думать о том… Но ты же понимаешь, Адриан, ты понимаешь, что сейчас я еще не могу поехать с тобой!

— Да, — сказал он. — Это я понимаю. Я буду звонить тебе через день, Труус, каждый второй вечер. А если что-то случится, ты позвони мне, в любое время. Ты должна мне это обещать.

— Обещаю. И я не буду одна, Адриан. Фрау Врангель здесь целый день, а вечером наверняка будут приходить друзья Клаудио, если я попрошу их об этом, и прежде всего одного из них, я писала тебе о нем…

— Этот доцент, — сказал он.

— Этот доцент, да.

Они снова долго молчали.

— Хорошо, — наконец сказал Линдхаут. — Стало быть, так и будет. — Он подошел к ней и поцеловал ее в лоб. — Только ты и я, дочь, — сказал он, — только ты и я еще остались. И ты нужна мне… ты мне очень нужна.

— Ты мне тоже, Адриан, — ответила она.

Он улетал на следующий вечер. Труус привезла его в аэропорт в автомобиле Клаудио. Она поцеловала его и ждала, пока он не исчез за барьером. Она пошла назад к автомобилю, проехала долгий путь домой, поставила машину в гараж и заперла его. Она закрыла все окна, заперла дверь в дом, снова прошла в кабинет Клаудио и включила свет. Тут она увидела, что рядом с пишущей машинкой все еще лежат письма. И только тогда она заплакала.

Она плакала долго.

35

— Это катастрофа, — сказал главный инспектор Лонжи 21 мая 1975 года. Он снова приехал в Лексингтон и зашел к Линдхауту в институт. Они сидели друг против друга в одной из лабораторий. Обезьяны прыгали, кувыркались, висели на прутьях своих клеток. Пахло зоопарком.

— Почему?

— Европейские сыщики топчутся на месте. «Голландскую схему» они еще смогли уничтожить — потому что это была одна большая организация с одним боссом. Но теперь? Теперь снова внезапно появились турки! Да притом не объединенные в одной «схеме», а сплошь одиночки или семейные предприятия. Смотрите: в Германии очень много иностранных рабочих, особенно турок. Они все время в разъездах, верно? Что такое, профессор?

— А что?

— Вы меня совсем не слушаете! Вы постоянно смотрите на часы…

— Извините… конечно, я вас слушаю. Вы имеете в виду, что теперь турки, каждый сам по себе, привозят в Германию героин, чтобы, так сказать, немного подзаработать?

— Именно так! Это просто как летняя распродажа! Никогда эта отрава не была так дешева как сегодня! Турки довольны и небольшими деньгами. А тайники… великий боже! В подкладке галстуков, в стеклоомывателях и декоративных консолях автомобилей, под лейкопластырем на ногах… мы не можем всего этого себе представить, говорят немецкие сыщики… Девятнадцатилетняя турчанка четыре раза провозила по пятьдесят граммов героина в вагине, пока ее не схватили! Мужчины провозят его в заднем проходе в презервативах… Один торговец сам погиб, его труп берлинские полицейские нашли на Зеезенерштрассе.

— Что произошло?

— А вот что — это выяснилось только при вскрытии: в желудке этого типа врачи нашли четырнадцать резиновых напальчников с двумястами двадцатью четырьмя граммами героина… Один лопнул, и торговец умер! — Лонжи пригладил волосы. — За годовой урожай торговцы платят крестьянину едва ли больше двух тысяч марок — в немецкой валюте, профессор. На улицах Европы этот годовой урожай одного-единственного крестьянина стоит уже около четырех с половиной миллионов! Четыре с половиной миллиона! Ни один бизнес в мире не приносит таких доходов! Поэтому, конечно, существуют организации, которые покупают у крестьян не только урожай. Чтобы переправить героин через границу, гангстеры месяц назад прибегли к одному действительно чудовищному способу.

— Чудовищному? — переспросил Линдхаут.

— Эти свиньи покупают у очень бедных крестьян еще и детей и убивают их. Затем они вынимают из них внутренности и набивают тельца пакетиками с героином. В течение двенадцати часов — столько времени сохраняется естественный цвет кожи — «спящие» младенцы вывозятся из страны! Это похоже на вторжение! Немцы готовы сдаться — именно сейчас. К ним, к сотрудникам, предъявляют просто непомерные требования. Доставив товар в Германию, турки не утруждают себя его продажей, хотя и знают, что полиция бессильна. Конечно, не каждый турок — поставщик героина или торговец, конечно, большинство — порядочные люди. Но кто в деле, тот чего-то добился: один — тоже в Берлине — несколько дней назад обменял сто граммов героина на «мерседес» — ни больше ни меньше! И другой случай: один турок — глава семьи получил сообщение, что товар с родины находится в пути. Знаете, что сделал этот человек?

— Что?

— В полной уверенности, что получит доход при продаже, он заказал три набора кастрюль по тысяче четыреста пятьдесят марок каждый наложенным платежом при доставке — достаточно, чтобы снабдить всю свою родню! И так до бесконечности! Когда одной молодой турчанке предложили покинуть квартиру в связи с неуплатой, другие турки решили о ней позаботиться — из чувства товарищества. Два парня поехали на «фольксвагене» на Босфор, и вернулись оттуда в Берлин с двумя килограммами героина. Запрятано дьявольское снадобье было в автомобильной аккумуляторной батарее… Сейчас Берлин стал самым большим перевалочным пунктом в мире. — Лонжи смутился и замолчал.

— Что с вами?

— Ваша дочь там, не так ли?

— Да, — сказал Линдхаут и опустил голову. — Поэтому я все время смотрел на часы, инспектор. У нас сейчас половина третьего пополудни. Разница во времени шесть часов. Я всегда звоню ей в три часа дня. В Берлине это девять часов. И Труус дома…

Лонжи тихо спросил:

— А ваша работа? Вы верите, что найдете антагонист длительного действия?

— Несомненно, — сказал Линдхаут.

— Когда, профессор? Когда?

— Понятия не имею, — ответил Адриан Линдхаут.

36

— Труус!

— Адриан!

— Я слышу твой голос так, словно ты стоишь рядом со мной. Даже страшно, что простым набором можно так просто соединиться… Эти спутники… Как твои дела, сердце мое?

— Хорошо, Адриан, правда хорошо. — Труус говорила спокойно и рассудительно. В Берлине было ровно 21 час, 2 июля 1975 года.

— Пожалуйста, приезжай наконец домой, Труус!

— Я еще ненадолго должна остаться в Берлине, Адриан, совсем ненадолго. Нужно закончить кое-какие формальности по наследству. Я ведь хочу завещать дом городу — для детского приюта или для стариков!

— Это может сделать адвокат! — Голос Линдхаута звучал раздраженно. — Действительно, Труус, я очень хочу, чтобы ты была уже здесь. Ты знаешь, что я не могу приехать в Берлин. Я думаю, мы уже на правильном пути… Я не хочу ничего предварять… Но начались совершенно новые серии испытаний — не только здесь, но и повсюду в лабораториях «Саны». Мы с Колланжем постоянно сменяем друг друга. Все идет круглосуточно. У меня дел как никогда. И я очень беспокоюсь за тебя!

— Ты не должен беспокоиться. Я каждый день езжу на кладбище. На могиле Клаудио столько цветет цветов! Там так хорошо, все полно спокойствия и умиротворения… И я не одна…

— Что ты имеешь в виду?

— Доцент Ванлоо часто меня сопровождает. Мы вообще часто бываем вместе. И сейчас он здесь…

— Доцент Ванлоо? Кто он такой — этот доцент Ванлоо?

— Бог мой, я же тебе так много о нем писала… приват-доцент по синологии! Доктор Ванлоо долгое время был в отъезде, а сейчас он некоторое время будет в Берлине. Подожди секунду, я хочу, чтобы ты с ним поговорил!

— Нет, в самом деле, Труус, это…

Но уже звучал глухой радушный голос:

— Добрый день, господин профессор! Я рад хотя бы однажды поговорить с вами. Труус все время рассказывает мне о вас…

Теперь Линдхаут был очень раздосадован. Мужчина, который уже называл Труус по имени! Он подавил приступ ревности и ответил подчеркнуто вежливо:

— Я тоже рад, герр Ванлоо. Добрый день.

— Вы действительно не должны тревожиться, господин профессор. Я послежу за Труус.

Для ушей Линдхаута это заявление не было таким уж удачным.

— Я вам весьма благодарен, господин доктор! — ответил он.

— Не стоит благодарности. Это само собой разумеется. Такая очаровательная умная женщина — ее просто нельзя оставлять одну!

— Бог мой, поэтому я и хочу, чтобы она вернулась домой! Я не могу уехать отсюда, герр Ванлоо, это абсолютно исключено! Всю свою жизнь я работал над этой проблемой, и сейчас, когда, похоже, все удается, я просто обязан быть в Лексингтоне!

— Вас никто не упрекает, господин профессор! Конечно, работа прежде всего, это естественно. Но вы должны понять и Труус: Берлин, дом, могила Клаудио… Все это еще так свежо — боль воспоминаний… печаль… Я делаю что могу, чтобы отвлечь Труус, чтобы направить ее мысли на что-то другое…

— Это чрезвычайно любезно с вашей стороны, герр Ванлоо! — Сейчас голос Линдхаута звучал неприязненно. Ванлоо высокомерно пропустил агрессивность мимо ушей. Его голос не изменился:

— Пожалуйста… пожалуйста, не опасайтесь, что у меня есть какие-то корыстные намерения…

— Я и не опасаюсь! — коротко сказал Линдхаут. — Вы не будете так любезны дать мне возможность еще раз поговорить с дочерью?

— Ну разумеется, ну конечно. И до скорого личного знакомства, господин профессор…

Затем Линдхаут снова услышал голос Труус:

— Да, Адриан?

Его голос, шедший через океан, звучал теперь зло:

— Итак, я вижу, что ты в надежных руках, Труус. Прощай. Я позвоню послезавтра — если хочешь.

— Конечно, хочу! Адриан! Адриан, что случилось?

— Абсолютно ничего. Ладно, до послезавтра, Труус.

Связь прервалась.

Труус положила трубку и посмотрела на улыбающегося Ванлоо, который снова сел.

— Вы что-нибудь понимаете, герр Ванлоо?

— Боюсь, ваш отец не испытывает ко мне большой симпатии.

Приват-доцент по синологии доктор Кристиан Ванлоо был высокий худощавый мужчина лет сорока пяти, с седыми волосами, загорелый и элегантно одетый.

— Ерунда. Почему не испытывает?

— Давайте, дорогая Труус, выпьем еще по бокалу вина. — Ванлоо наполнил бокалы, стоявшие на столе. — Я бы на месте вашего отца, наверное, так же реагировал бы на появление постороннего мужчины в вашем окружении, если бы обстоятельства этих отношений между отцом и дочерью были такими же.

— Что вы имеете в виду? — встрепенулась Труус.

— Да успокойтесь же наконец. — Ванлоо погладил ее по руке. — Я имею в виду… здесь нет ничего странного, это естественно, учитывая условия, в которых вы провели всю жизнь вместе со своим отцом… в таком тесном общении… все время вместе… эта паршивая война… у вас не было матери, у него больше не было жены… Конечно, это должно было привести к нарушениям в духовной жизни… но это не имеет значения! Как я уже сказал, на месте вашего отца я бы, возможно, повел себя так же. Однако…

— Однако?

Он покачал седовласой головой.

— Нет, пожалуйста, скажите, что вы хотели сказать!

— Вы будете сердиться.

— Уверяю вас, нет!

— Нет, будете!

— Обещаю, что не буду сердиться!

Он снова улыбнулся, показав красивые зубы.

— Ну, хорошо. Итак… Видите ли, дитя, есть одно дело, которое я уже давно хотел обсудить с вами.

— Ну и давайте!

Он по-отцовски кивнул.

— Ваше здоровье! Да, так вот, это весьма трудно для меня, но я попробую сформулировать… Возможно, сейчас как раз подходящий момент… после очень небольшого столкновения с вашим отцом…

— Вы о чем?

— Я знаю вас уже достаточно давно, Труус. И я довольно много слышал о вашем отце. Он всю свою жизнь боролся против зависимости от наркотиков. Это вырабатывает определенный характер. Снимаю шляпу перед вашим отцом, Труус — перед человеком с такими высокими этическими представлениями!

— Этические представления… Вы сказали это… так странно! Может быть, их нет?

— Конечно, они есть. Хотя… я очень много путешествовал по миру, Труус, вы знаете, особенно по Востоку… Я независим. После смерти отца я унаследовал небольшое состояние. Я могу себе позволить жить в свое удовольствие, иметь собственное мнение…

— И вы это делаете?

— Да. Уже давно. Только еще более интенсивно с тех пор, как узнал от вас о работе вашего отца, этой реальной работе реально думающего человека…

Труус с удивлением разглядывала Ванлоо:

— Почему вы повторили слово «реальный», герр Ванлоо?

Тот, прижав друг к другу кончики своих длинных пальцев, наклонился вперед и опустил на них голову. Его голос стал еще более глухим:

— Я… как мне начать? Это, вероятно, пришло от моих путешествий… и от всего, что я видел, слышал и пережил… — Он закрыл глаза. — Видите ли, Труус, я считаю себя вправе утверждать, что реальное существование человека слишком переоценивается…

— Переоценивается? Реальность?

Он кивнул, все еще не открывая глаз.

— Да, переоценивается. — Теперь он говорил очень медленно. — Я имею в виду, что каждый человек имеет право быть счастливым в галлюцинациях и в измененном восприятии.

— Вы защищаете наркоманию?

Он открыл глаза.

— Я ничего не защищаю. Я только говорю, во что я верю. Это нельзя рассматривать так примитивно, как… извините… некоторые американские менеджеры! Как раз человек с соответствующими качествами может осмысленно обращаться даже с наркотиком. Страх перед ним, охватывающий многих людей — даже большинство, — как только они о нем слышат, свидетельствует скорее об их слабости и ограниченности! Разумный свободный человек должен уметь обращаться и с наркотиком, не впадая в примитивную зависимость от него. История доказывает, что в регионах, где столетиями царил мир и где дело не доходило до кровавого социального перелома, люди всегда употребляли наркотики. И как раз без всякой зависимости! Если его принимать в группе, придерживаясь дошедшего до нас из глубины веков ритуала, наркотик может стать чем-то очень, очень замечательным!

Труус молчала, потрясенная.

Он встал и положил ладонь на ее плечо:

— Я живу на Каспар-Тайсс-штрассе, знаете? В двух шагах отсюда. Приходите завтра вечером ко мне — вы увидите счастливых, расторможенных, освобожденных от материальности людей.

— Я не понимаю ни слова…

— Вы все поймете, когда придете ко мне, — сказал приват-доцент доктор Кристиан Ванлоо и снова улыбнулся.

37

— Нет, в самом деле, профессор, вы не должны воспринимать это так серьезно, — сказал спокойный, застенчивый доктор Колланж 3 июля 1975 года Линдхауту, который, сидя за письменным столом в своем кабинете, рассказал о последнем разговоре с Труус. — В настоящий момент вы — так же как и я, и все остальные, кто работает над этой проблемой, — сильно возбуждены. Хорошо, допустим, Труус холодно отвечала вам. Хорошо, этот приват-доцент вам не нравится — и это на основании трансатлантического разговора! Вы видели этого человека? Никогда? Вот именно. Кто знает — а вдруг он действительно лучший из всех, кто сейчас может последить за Труус? А то, что она хочет еще остаться в Берлине, вполне понятно. Вы, извините, слишком эгоистичны. Труус ваша дочь — прекрасно. Но Труус и взрослая женщина, профессор! С этим вы должны смириться! Я давно хотел сказать вам это при удобном случае. Труус смирилась с тем — вынуждена была смириться, — что у вас сначала работа, и только потом, на втором месте, — она! Разве она вас хоть когда-нибудь упрекнула в этом?

— Нет, никогда, — сказал Линдхаут, выпрямляясь.

— Вот видите! Значит, она понимала вас! А теперь и вы должны понять ее! Мир состоит не только из таких сумасшедших, как мы, которым — хоть убей! — не нужно ничего другого, кроме как найти долгодействующий антагонист героина!

Зазвонил телефон.

— Профессор Линдхаут? — спросил девичий голос.

— Да, в чем дело?

— Вас вызывает Базель, господин Гублер из «Саны». Минуту, я соединяю…

Голос Гублера зазвучал громко и чутко:

— Алло, герр Линдхаут? Я рад — мы все рады — быстрому продвижению в нашем деле. Это великолепно. Так держать! Мы добьемся цели очень скоро, вот увидите!

Линдхаут сделал знак Колланжу, чтобы тот взял вторую трубку и мог слышать их разговор. Колланж кивнул.

— Мне позвонил доктор Радлер из Вены — вы ведь знаете его. Так вот, последние испытания АЛ 4031 у него, у нас в Базеле и во всех других наших лабораториях оказались на сто процентов положительными! Я только что вернулся из нашего юридического отдела. Там состоялась конференция по вопросам безопасности. С этого момента — все наши лаборатории будут поставлены в известность — работа над АЛ 4031 является абсолютно секретной.

— Какой?

— Вы меня поняли. Все держать в строжайшей тайне от всех — и от мистера Брэнксома, и от мистера Лонжи — от кого бы то ни было! — Гублер повысил голос: — Если то, что мы делаем, удастся, то мы совершим одно из самых выдающихся достижений этого столетия! Но это достижение будет сделано по заданию «Саны»! Средствами «Саны»! И вы — тысячу раз извините, дорогой профессор — состоите на службе у «Саны», так же как Колланж и я! Ни при каких обстоятельствах ни одно фармацевтическое предприятие не должно путем промышленного шпионажа получить информацию, произвести и выпустить на рынок это средство! Вы ведь понимаете это, дорогой профессор, не правда ли?

— Да, — сказал Линдхаут, — понимаю. — Он видел, как Колланж, державший вторую трубку, кивнул. — Доктор Колланж тоже слушает. Мы оба придерживаемся вашего мнения. Вы можете положиться на нас и на наших людей.

— Я так и делаю, господин Линдхаут! Полной информацией об общей картине синтеза у вас в Лексингтоне располагают только два человека — вы и Колланж. Ясно, что вы будете хранить тайну. Наш правовой отдел тем не менее требует от вас соответствующего письменного заявления. В данный момент кодированный текст передается по телетайпу, вы его спишете и подпишете расшифрованный текст в присутствии нотариуса. Все остальные задействованные химики знают только какой-то отрезок пути к синтезу, не более. Тем не менее необходимо, чтобы вы обязали всех этих людей хранить абсолютное молчание, и прежде всего, чтобы вы тотчас — вы слышите: тотчас! — забрали все бумаги своих сотрудников и обращались с ними как с секретными документами. С этой минуты это касается всех письменных оценок или инструкций по проведению испытаний.

— Будьте спокойны, герр Гублер, — ответил Линдхаут. — Как вы уже сказали, в курсе дела действительно только Колланж и я. В отношении других сотрудников я тотчас же распоряжусь. Все бумаги будут храниться в новом сейфе, который у нас появился после той истории с моей ассистенткой. Комбинацию знаем только Колланж и я. Больше никто!

— Это хорошо, благодарю вас! И мои самые сердечные поздравления!

— Не стоит спешить, герр Гублер.

— Что ж, сейчас это действительно всего лишь вопрос времени, обозримого времени. — Гублер рассмеялся. — Самое лучшее из всего, что случилось, — то, что мистер Брэнксом в свое время привел вас к нам!

— Пожалуй, да, — сказал Линдхаут. — Спасибо за ваш звонок, герр Гублер. Мы дадим вам знать, как только появится что-то новое. До свидания! — Он положил трубку и сказал Колланжу: — Соберите собрание, нет — поставьте всех в известность, что никто не имеет права покинуть территорию института, пока не поговорит со мной. Мы действительно не можем сейчас позволить себе рисковать даже малым. Обойдите, пожалуйста, начальников отделов. Я же пока составлю соответствующий текст…

После разговора с Гублером Линдхаут, казалось, забыл, о Труус и этом приват-доценте. Сейчас он снова стал тем, кем был всегда, — одержимым исследователем.

— Так, значит, теперь и Радлер в Вене… — пробормотал он. — А то, что мы так близки к этому… Вы когда-нибудь рассчитывали на это, Жан-Клод?

— Да, рассчитывал, — сказал тот, — но часто и сомневался.

— Как и я! — Линдхаут возбужденно посмотрел на него. — Идите по отделам прямо сейчас! Все письменные материалы — ко мне! Уведомите охрану у ворот: тщательно проверять портфели на наличие документов. Я составлю текст обязательства. Моя секретарша отпечатает и размножит его. После этого может зайти первый химик…

Колланж поспешил к выходу.

Линдхаут сидел за своим письменным столом и составлял текст обязательства хранить молчание. Послеобеденное солнце ярко освещало помещение. Легкий ветер шелестел листвой старых деревьев перед открытыми окнами. Линдхаут шелеста не слышал. Он вообще ничего не слышал вокруг себя. Он снова был одержим работой.

Через полчаса возвратился Колланж:

— Все оповещены.

Линдхаут протянул ему исписанный лист бумаги:

— Отдайте это, пожалуйста, моей секретарше. Послушайте, Жан-Клод, вы помните, как мы с вами познакомились в Базеле? Летом шестьдесят седьмого, восемь лет назад? Чего мы только вместе не пережили с тех пор!

— Да, — сказал Колланж, — чего мы только не пережили! — Он прошел в комнату секретарши и сразу же вернулся.

Линдхаут откинулся на спинку кресла. Он так пристально рассматривал Колланжа, что тот смутился.

— Что такое? — спросил он.

— Это я вас хотел спросить, Жан-Клод. — Линдхаут встал и, подойдя к своему ассистенту, положил обе руки ему на плечи. — Раньше вы мне говорили, что я веду себя смешно из-за Труус. Вы сказали, что уже давно собирались как-нибудь поговорить со мной об этом. Что ж, у меня тоже есть кое-что, о чем я уже давно хотел бы поговорить с вами! До сих пор у меня не хватало мужества для этого… хотя мы с вами масоны… у нас одни и те же взгляды, одни и те же идеалы… — Ему даже не пришло в голову, что он никакой не масон, что он и не Адриан Линдхаут, а еврей Филип де Кейзер, который в полуобвалившемся подвале обменялся со своим лучшим другом Адрианом Линдхаутом, «арийцем», на которого он был так похож, — так вот, он обменялся с ним одеждой и документами. Он не думал об этом и продолжал: — В талмуде есть место, где говорится об одном мудреце… я забыл имя… — Он запнулся.

— Да, и что же? Что с этим мудрецом? — Колланж смотрел на него.

Линдхаут смущенно сглотнул:

— По легенде этот человек проспал семьдесят лет подряд, а когда проснулся, нашел мир таким чуждым, что стал просить в молитвах дать ему возможность умереть. — Линдхаут снова сглотнул. — Я не спал — я видел, как изменился мир, и часто был очень несчастлив из-за этого. Но вы…

— Но я? — спросил Колланж. В листве старых деревьев пели птицы, и это было единственное, что нарушало тишину в послеобеденное время этого жаркого летнего дня. — Что со мной, профессор?

— Каждый раз, когда я вас вижу — это было с самого начала, — мне приходит в голову эта легенда о мудреце, который молился и просил дать ему возможность умереть, потому что не смог вынести перемен в мире. Ведь это странно, правда?

— Да, — сказал Колланж, — очень странно.

— Я тоже однажды думал над тем, как умереть… Но потом я сказал себе: нельзя отказаться от этой жизни, которую я получил не как подарок, а как обязательство, и нужно, по крайней мере, попытаться выполнить это обязательство. А вас…

— А меня, профессор?

— А вас, с тех пор как мы знаем друг друга, я ни разу не видел смеющимся! Я ни разу не видел вас по-настоящему веселым, раскованным, радостным! Вы никогда не были счастливым?

— Был… очень давно, — сказал Колланж.

— И с тех пор никогда?

— И с тех пор никогда. Думаю, что уже не смогу таким быть. Но совершенно определенно я не лишу себя жизни, профессор, потому что думаю так же, как и вы, — ответил Колланж.

— Но что же произошло — тогда, очень давно?

Выдержав паузу, Колланж сказал:

— Я ведь не так молод, как вы думаете, профессор. Я был женат…

— Женаты? И что же? Ваша жена вас обманула? Бросила? У нее был другой мужчина?

Колланж покачал головой:

— Она меня никогда не обманывала. Она была самой чудесной женщиной, которую я когда-либо знал. Она была всем для меня. А я был всем для нее. Я знаю, это звучит ужасно патетически, но вы меня спросили…

— Простите…

— Нет-нет, ничего. — Колланж опять покачал головой. — Я почти рад, что вы наконец спросили о причине моей постоянной печали. Видите ли, профессор, мы очень любили друг друга. «Любить» — это слово стало таким избитым в наше время! Но мы — мы любили друг друга безмерно. Элизабет, моя жена, заболела раком, когда мы были женаты уже год. Ее много раз оперировали. Но уже везде были метастазы. Страшные, невыносимые боли. Она умоляла врачей дать ей морфий, морфий, все больше и больше морфия. Вот… а врачи ей его не давали — они боялись… Тогда… тогда это сделал я…

— Морфий? Вы дали своей жене морфий?

— Да. — Колланж смотрел в пол. — Именно морфий. Я дал ей такую сверхдозу — тайком, конечно, — что она наконец умерла — смогла умереть. Она погребена в Базеле. Я никогда не смогу забыть Элизабет.

Линдхаут долго смотрел на своего ассистента. Наконец он тихо спросил:

— Значит, вы считаете, что больше никогда не сможете быть счастливым?

— Да, — ответил Колланж. — Никогда. Кстати, этого талмудического мудреца звали Хони Хамагол. Вы забыли его имя, профессор. Я — нет.

— Вы знаете эту историю?

— О да, — сказал Жан-Клод Колланж, — о да, я знаю ее хорошо. Я знаю ее наизусть, эту историю…

38

— Собрались трое мужчин. Один — хронический алкоголик. Второй регулярно принимает гашиш, третий — героин. Они направляются к окруженному стеной городу. Идти им приходится долго. Когда они дошли, уже стемнело, и городские ворота оказались запертыми. Алкоголик говорит: «Нужно разбить проклятые ворота!» Наркоман на гашише протестует: «Зачем разбивать? Мы ведь можем совершенно спокойно проскользнуть в замочную скважину!» А героинист сказал: «Давайте ляжем и поспим. Утром ворота ведь снова откроют».

Студент, который с улыбкой рассказал это, был очень интересный и хорошо одетый молодой человек. Он сидел напротив Труус перед огромным стеллажом с книгами в доме приват-доцента доктора Кристиана Ванлоо. На самой верхней полке восседал золотой Будда. Вилла Ванлоо с палисадником на Каспар-Тайсс-штрассе была обставлена дорого и со вкусом предметами искусства, в основном с Дальнего Востока, коврами, антикварной мебелью, гобеленами, лампами. Везде были шелковые обои.

Труус сидела рядом с Ванлоо в компании трех молодых людей и одной очень красивой девушки. В соседней комнате беседовали еще несколько молодых людей. На Ванлоо был черный, украшенный золотым орнаментом домашний халат и золотистые домашние туфли. Свет был приглушенным и теплым. Из третьего помещения раздавалась музыка: «Кончерто фа» Гершвина. Было 22 часа 20 минут.

Они все поужинали в восемь — вместе с Труус и Ванлоо их было одиннадцать человек. На стол накрывал слуга. Шелковые обои в столовой были темно-синего цвета, стол был покрыт камчатной скатертью. Были веджвуд,[75] серебряные приборы и высокие серебряные подсвечники, в которых горели длинные темно-синие свечи. Труус была чрезвычайно поражена, во-первых, вкусом Ванлоо, продемонстрированным в обстановке его дома — на стенах висели картины Мане и Ван Гога, Пикассо и Шагала (одни они стоили целое состояние). Во-вторых, хорошим воспитанием, грамотной речью и светскими манерами молодых людей. Они беседовали о Верлене — о его полном отказе от рифмы и стихотворного размера. Подчеркнутая музыкальность языка, сказала темноволосая молодая женщина, характерна для этого поэта, который способен переложить на мелодию языка любой нюанс душевного порыва.

Все приняли участие в разговоре — кроме Труус и постоянно улыбающегося Ванлоо (к столу он вышел в пиджаке).

После трапезы общество разделилось, и молодые люди один за другим ненадолго исчезали вместе с Ванлоо. Труус заметила, что, когда они возвращались, глаза их были слегка затуманены, язык слегка заплетался. Труус посмотрела на Ванлоо. Тот кивнул головой и отвел ее в сторону:

— Да, вы верно заметили: сейчас они все под действием героина. Это и есть то, что я называю «ритуалом», — только героин даю им я, причем высшего качества, чтобы не вызвать нежелательных последствий. И только определенное количество в определенное время, всегда в одном и том же помещении и всегда в группе — так я наблюдал этот процесс в странах Востока.

— Но…

— Да?

— Но зачем вы это делаете? — спросила Труус. — Почему вы снабжаете этих молодых людей наркотиками?

— Потому что в нынешнее время всем молодым людям угрожает опасность необузданной, незаконной, ведущей к уголовщине и преступлениям наркомании — особенно здесь, в Берлине! С моим опытом и с моими деньгами я — в очень ограниченных рамках — могу вмешаться с превентивными целями, чтобы не дать ценной человеческой субстанции сорваться и погибнуть. Все эти люди полностью ориентируются на меня, поэтому с ними ничего не может случиться. Не смотрите на меня так скептически, Труус! Конечно, я делаю это совсем не из альтруистических побуждений! Я очень одинок и люблю, когда вокруг меня люди — умные, способные, культурные молодые люди…

39

— Эта история о трех мужчинах, которую я только что рассказал, милостивая сударыня, — сказал тот самый интересный студент, обращаясь к Труус, — старое персидское сказание. Оно содержит одномерное, ложное понимание того, как действуют наркотики, которые принимают для наслаждения или развлечения.

— А какое же представление правильное? — спросила Труус.

— Возьмите какую-нибудь самую обычную компанию с коктейлями, — сказала очень красивая девушка. Ее глаза тоже были влажными, движения — замедленными, а голос — не очень разборчивым. — Представьте себе, что все присутствующие на этой вечеринке приблизительно одного возраста, одного веса, что примерно в одно и то же время они выпили одинаковое количество алкоголя, то есть приняли одинаковый объем наркотика. Вы, конечно, понимаете, что все эти люди будут вести себя совершенно по-разному, не правда ли? Один станет агрессивным, другой будет находиться в состоянии от пассивного до сонного, третий или третья будут сексуально возбуждены, а по остальным нельзя будет определить, что они вообще пили!

— Вы видите, как легкомысленно и поверхностно общественность употребляет слова «наркотик» и «воздействие наркотика», не имея представления о действительных событиях, — заявил молодой человек в очках. — В действительности же речь идет о сложном взаимодействии трех факторов. Фактор первый: фармакологическое, физическое воздействие наркотика. Фактор второй: социокультурная ситуация, в которой принимается наркотик.

— Именно культурная ситуация, — сказала девушка.

Из соседней комнаты доносилась полная благозвучия и красоты музыка — конец «Кончерто фа». В сотнях корешков книг магически отражался блеск свечей. Труус взглянула наверх, на улыбающегося золотого Будду.

— Третий фактор, — продолжал молодой человек, — самый важный и существенный: структура личности того, кто принимает наркотик! От его характера, от его личности в первую очередь зависит результат потребления наркотика.

— То есть, — сказала Труус, стараясь за иронией, скрыть свою неуверенность, — героин, или любой другой наркотик, ни в коем случае не должен сразу рассматриваться как опасный или вредный?

Очень красивая девушка кивнула, улыбнувшись:

— Именно так. Но ни в коем случае — как абсолютно безвредный!

Из соседней комнаты теперь зазвучала первая часть «Патетической».

— Вы начинаете понимать, о чем я говорил вчера? — спросил Ванлоо.

Труус собралась было ответить, но промолчала.

— Вы сопротивляетесь, — сказал Ванлоо. — Понятно. Все это очень чуждо и трудно для понимания, я знаю…

— Очень трудно, — сказала Труус.

— Особенно, если всю жизнь связан с человеком, который всем своим интеллектом и всеми своими знаниями борется против наркотиков, считая их в высшей степени опасными.

— О чем это вы? — повысила голос Труус.

— Вы напрасно рассердились. — Ванлоо улыбался. — Я сказал это без злого умысла. Я глубоко уважаю вашего отца.

— Неужели?

— Да! Ведь мы только сейчас говорили о том, что наркотик только в совершенно определенных условиях может быть безвредным! Никто не будет отрицать, что при других условиях он может принести болезнь, страдания и смерть. Мы хотим доказать только одно, дорогая Труус: утверждение, что каждый, кто когда-то принимал гашиш, кокаин, героин или другой наркотик, потом неизбежно становится вором, убийцей, наркозависимым или душевнобольным, которого лучше всего всю жизнь держать в психической клинике, как считают большинство людей, — такое утверждение просто неверно! Вы увидите это здесь сегодня вечером. Все мои молодые друзья уже давно и регулярно принимают героин. У них есть общие интересы. Никто из них не болен, не уголовник и вообще ничем не выделяется — если только в положительном смысле. Может быть, это несколько утрированно, но я все же осмелюсь сказать: только при тех условиях, которые вы здесь наблюдали, человек вообще в состоянии познать самого себя, полностью развить свои способности, жить продуктивно и счастливо…

Из соседней комнаты зазвучала, светло поднимаясь из темного минорного основного тона, чистая кантилена.

— Именно многочисленные предрассудки, милостивая сударыня, — сказал другой молодой человек, — затрудняют понимание сути проблемы наркотиков. Сегодня модно и выгодно выступать борцом с наркотиками. Это дает престиж, звания — и деньги! Поэтому в эту область бросилось бесчисленное количество публицистов, полицейских, многие врачи, которые никогда не проводили прямых исследований, касающихся потребления наркотиков и злоупотребления ими. То, что говорят эти люди, принимается без оглядки и употребляется, нет — злоупотребляется в политических целях! Тот, кто действительно имеет право судить о наркотиках, должен обладать большими знаниями в многочисленных специальных областях, таких, как фармакология, психология, социология, антропология, философия и политика здравоохранения, — это только некоторые области. Бюрократы — идет ли речь о врачах или полицейских, ориентированных только на свою профессию, — не вправе судить об этом. — Молодой человек бесхитростно улыбнулся. — Пожалуйста, не сердитесь на меня за мои слова. Я знаю, ваш отец всемирно известный человек, и его работа, безусловно, плодотворна как никакая другая, — но когда, где и для кого?

— Разрешите мне еще сказать, — прозвучал глухой мелодичный голос Ванлоо, — что при всем нашем величайшем уважении к вашему отцу — но ведь и он всю жизнь занимался такой важной работой только в лаборатории и проводил испытания на животных, не так ли? Не то чтобы я хотел принизить его авторитет, — но вы действительно думаете, что это окружение дает ему возможность правильно оценивать огромную проблему наркомании во всех ее аспектах?

Глаза Труус сверкнули.

— Мой отец работал не только в лабораториях и проводил эксперименты не только на животных! — громко сказала она.

— Конечно, нет, Труус, — мягко ответил Ванлоо, — он также видел поступающих в больницу наркоманов и наблюдал их в процессе лечения, возможно, даже бывал и в тюрьмах, не знаю… Вы думаете, этого достаточно?

— Он узнал проблему наркотиков с ее самой скверной, преступной стороны, — сказала Труус.

Мрачно и мистически звучала «Патетическая».

— О, разумеется! — Ванлоо одной рукой приобнял Труус. — И у него сложилось свое твердое мнение — это делает ему честь. Но вел ли он с таким же усердием борьбу с хроническим злоупотреблением алкоголя или с сильной зависимостью от никотина? Вот видите, вы молчите. Я хочу вам кое-что сказать: его автоматически отстраняли от тех областей, которые являются табу для наших политиков, законодателей и средств массовой информации, — подумайте о сращивании интересов многочисленных борцов с наркотиками и алкогольной и табачной промышленности с их невероятными оборотами! Так вот, эти невероятные обороты привели к тому, что алкоголь и табак были просто исключены из дискуссии по социологическим, медицинским и — я цитирую ваши слова — по самым скверным и преступным сторонам проблемы наркотиков. Вы считаете это порядочным? Мы — нет. Это вообще не имеет никакого отношения к вашему отцу! Это происходит по всему миру… — Улыбка Ванлоо стала шире. — Конечно, вы можете теперь побежать в полицейский участок на Бисмаркаллее и тут же заявить на меня. Я сознательно пошел на этот риск, когда попросил вас прийти ко мне. Если хотите заявить на меня — я сопровожу вас, мое дорогое дитя. Мне не в чем оправдываться. Я утверждаю, что сделал для здоровья молодых людей этого города больше, чем кто-либо другой. Итак, вы пойдете?

— Да, — сказала Труус.

— Отлично. Я только возьму свой плащ…

Ее голос был едва слышен, когда она, качая головой, сказала:

— Я не в полицию, герр Ванлоо.

— А куда же?

— Я хочу домой, — сказала Труус, глядя на счастливо улыбающиеся лица. — Я всех вас внимательно выслушала. Я окончательно сбита с толку и хотела бы сейчас побыть одна.

Ванлоо поцеловал ей руку.

— Вы говорите как один из моих здешних друзей, — сказал он с восхищением. — Так, как будто я сделал вам инъекцию героина. Это очень странно… и прекрасно.

40

В это же время график фирмы «Индекс Функ» завершил работу над статистикой, которую он составил по поручению Министерства внутренних дел и которая несколькими днями позже появилась почти во всех западногерманских газетах. На графике были изображены пять черных столбиков, каждый выше предыдущего. Слева наверху было написано: «Случаи смерти в результате злоупотребления наркотиками».

Самый маленький черный столбик был обозначен 1972 годом, а число погибших на территории федерации составляло 104 человека. В 1975 году это число составляло 139, в 1976-м оно подскочило до 344, на 1978-й предварительная оценка составила 430 погибших, а на 1979-й — не менее 593 погибших.

В это же самое время некая Бабси К. на так называемой «детской панели» на улице Курфюрстендамм в Берлине, исполнив в «мерседесе» пожелания одного из клиентов, получила за свои услуги пятьдесят немецких марок. Участок улицы был обязан своим названием тому факту, что здесь не «работало» ни одной девушки старше 15 лет. У 13-летней Бабси за плечами было три курса лечения от наркомании, и она проживала вместе с 15-летним Детлевом Й. в чердачной каморке одного подлежащего сносу дома в районе Кройцберг. Детлев был гомосексуалистом и законченным наркоманом. Он обретался на панели для гомосексуалистов у станции «Зоопарк». Оба несовершеннолетних занимались своим промыслом уже полгода, поскольку каждому из них ежедневно требовалась минимум одна доза героина, что для двоих составляло 600 марок в день. Детлев и Бабси работали с утра до вечера, чтобы каждый день набирать эти 600 марок. Затем Детлев, который уже пять раз побывал в лечебных приютах, прежде всего в клиниках Бонхуффера (на жаргоне берлинских наркоманов — «ранчо Бонни»), покупал у торговца на станции «Зоопарк» героин и делал себе и Бабси инъекцию.

Они оба очень исхудали, и конец был близок. После избавляющей «дозы» и нескольких часов сна (а Детлеву нужно было еще принять пять таблеток валиума, по десять миллиграммов каждая, чтобы заснуть) их ждала работа нового дня. Оба питались только кофе, чаем, черствым хлебом и овощными супами. Овощи крала Бабси, все остальное — Детлев.

В это же время два молодых героиниста убили в доме, находившемся в квартале вилл Далем в Берлине, коммерсанта Роберта Л. и похитили все ценные вещи, которые смогли найти. В эту ночь берлинская полиция зарегистрировала в общей сложности 27 случаев взлома квартир, вилл и аптек. Из 11 аптек в совокупности было украдено четверть килограмма морфия и три килограмма препаратов, содержащих морфий.

В то же время, да почти в ту же минуту, когда Труус встала, чтобы покинуть дом приват-доцента Кристиана Ванлоо и направиться домой, полиция взломала туалет на обширной территории у станции «Зоопарк». На кафельном полу в грязи лежала Карин В. Полицейский врач мог только констатировать ее смерть. Карин В. ввела себе нечистый героин, содержавший муку и сахарную пудру. Человека, который продал ей «грязный» героин и тем самым был виновником ее смерти, так никогда и не нашли. Отец Карин В. был заместителем генерального директора большой компании по производству электроприборов. Мать слегла от нервного срыва, когда полиция известила ее о смерти дочери. Карин В. к этому моменту была самой молодой жертвой наркотиков в Берлине — всего одиннадцати с половиной лет от роду.

41

Вечерами Труус все время была дома. Когда уходила фрау Врангель, экономка, она сидела перед телевизором и ждала звонка Линдхаута.

Звонок регулярно раздавался в 21 час.

Линдхаут был так околдован невероятным успехом синтеза действующего семь недель и не вызывающего зависимости антагониста, что каждый день не уставал снова и снова его расхваливать.

— …Эта АЛ 4031 химически не имеет ничего общего со структурой морфия! Она совершенно другая! И ни одно животное больше не снабжает себя ее дополнительной порцией! Разве это не фантастика?

— Да, — сказала Труус, — это фантастика, Адриан.

— Конечно, нужно еще устранить некоторые недочеты в отдельных деталях синтеза, но зато потом у нас наконец будет идеальный антагонист длительного действия, который ждут эксперты во всем мире!

— И который ты искал с сорок пятого года — тридцать лет, Адриан! Я так счастлива!

— Я тоже, Труус, я тоже! У нас работы больше, чем когда-либо, но никто не жалуется! Скажи, как твои дела?

— Спасибо, хорошо.

— Правда?

— Правда, Адриан. Я скоро покончу здесь со всеми делами и приеду к тебе!

— Когда?

— Скоро, очень скоро. Берлин уже не нужен мне… без Клаудио — я с каждым днем все больше осознаю это.

— Ты попадешь здесь просто в сумасшедший дом! Что, если у меня пока не будет для тебя времени? Пожалуйста, не обижайся. Через несколько месяцев все закончится!

— Ну конечно, Адриан, я же понимаю.

— И тогда для тебя будет все время мира, Труус! Если хочешь, можешь в любое время снова приступить к своим лекциям. Я говорил с ректором, твое место зарезервировано.

— Замечательно! Ну, давай заканчивать, иначе мы разоримся.

— Да ладно!

— Никаких «да ладно»! Через день — трансатлантические разговоры!

— Это единственное, на что я не жалею денег, Труус! — Она слышала, как он смущенно откашлялся. — Тебе там не очень одиноко?

— Нет, Адриан. У меня же так много дел.

— Заботится о тебе этот доктор Ванлоо?

— Сначала заботился, а теперь я его давно не вижу.

Это было правдой. С той ночи на вилле приват-доцента Ванлоо Труус больше его не видела. Он же звонил каждый день и приглашал ее.

— Но почему? — Голос Линдхаута звучал недоверчиво. — Он ведь тебе так нравился!

— Ах, это уже…

— Что случилось?

— Он все-таки не настолько мне нравился, Адриан. В первое время я была в такой растерянности и так одинока, что была благодарна за любой человеческий интерес ко мне. Со временем я успокоилась. Мне лучше всего одной, действительно… Этот город… он уже не для меня.

— Я ведь сразу сказал тебе об этом! Извини…

— Пока, Адриан. До послезавтра.

— Спокойной ночи, Труус. И… никогда не забывай, что в мыслях я всегда с тобой.

— Это большое утешение и поддержка для меня, Адриан. Доброй ночи, — сказала Труус и положила трубку. После этого она выключила телевизор, подошла к большому окну, прижалась горячим лбом к прохладному стеклу и стала смотреть в темный сад, в котором едва ли могла что-либо различить.

42

2 октября 1975 года двое мужчин сидели друг против друга в лаборатории Наркологической больницы Американской службы здравоохранения в Лексингтоне. На столе между ними лежала гора бумаг. Линдхаут и Колланж долго не произносили ни слова. Оба были смертельно уставшими, бледными от бессонной ночи и почти больными. В клетках прыгали обезьяны. Желтая, красная, золотистая и коричневая листва старых деревьев в парке магически вспыхивала на солнце. Гравийные дорожки перед институтом были усыпаны опавшими листьями. По бледно-голубому небу тянулись барашки облаков. Дул легкий восточный ветер.

Линдхаут был небрит — он работал всю ночь напролет. Колланж появился в семь утра и прочел множество поступивших телеграмм, сравнивая их текст с бумагами из сейфа.

Линдхаут молча наблюдал за ним. Колланж молча читал. Линдхаут попросил принести из столовой кофейник крепкого черного кофе, сахар и две чашки. Они пили кофе, рылись в бумагах, затем наконец откинулись в своих креслах и посмотрели друг на друга — тупо, без выражения, недвижимо. Так они просидели почти час.

Колланжу пришлось дважды откашляться, прежде чем он сказал:

— Итак, мы справились.

Линдхаут только кивнул. Его глаза покраснели, под ними лежали темные круги. Его знобило — он обеими руками обхватил горячую чашку с кофе.

— Да, — сказал он. — С этим мы справились. Сейчас я иду спать, Жан-Клод.

— Кто-то должен отвезти вас домой, вы совсем без сил! Вы не должны садиться за руль!

— Ерунда! Не устраивайте сцен, Жан-Клод.

— Это никакая не сцена! Я бы с удовольствием устроил сцену — правда, совершенно другую, профессор! Я вообще представлял себе этот момент по-другому!

— Я тоже, — сказал Линдхаут и допил кофе. — Красивый осенний день, правда?

— Да, — ответил Колланж. — Очень красивый. — Он сделал беспомощный жест. — У меня на душе точно так же, как и у вас. Я бы должен радоваться! Я бы должен кричать, смеяться, танцевать, напиться — вместе с вами и со всеми остальными!

— Да, пожалуй.

— Это какой-то идиотизм — но я совершенно пуст, вывернут наизнанку и не испытываю никакой радости.

— Я тоже, — сказал Линдхаут. — Это оттого, что, после стольких лет работы над этой проблемой, сейчас нам нечего больше делать. Потому что мы все сделали. Это совсем не парадокс. Это вполне нормально. Так бывает с каждым спортсменом, с каждым актером, с каждым солдатом. Мы сотни раз испытывали это средство на животных. Мы направили субстанцию и документы в Управление по контролю за продуктами и лекарствами. Все закончилось. Больше мы не имеем к этому никакого отношения. Другие люди — да, но не мы! — Он зевнул.

Другие люди…

(Речь идет о сотрудниках Управления по контролю за продуктами и лекарствами США. Для проверки каждого нового медикамента, как и каждого нового продукта питания или напитка, американская конституция учредила Управление по контролю за продуктами и лекарствами. Это ведомство ответственно за то, чтобы каждая новая субстанция подвергалась исследованию в компетентных учреждениях. Новые препараты, открытые в медицине, Управление по контролю за продуктами и лекарствами поручает опробовать на людях медицинскому учреждению в ходе клинических испытаний. Это тестирование должно установить, что в случае применения нового средства ни при каких обстоятельствах не возникнут вредные последствия или побочные явления. Только тогда может быть начато производство, экспорт, импорт и продажа этого средства.)

Линдхаут подавил судорожный зевок и сказал:

— Господин Гублер трижды звонил, чтобы поздравить нас. Пожалуйста, сохраните телеграммы из всех научно-исследовательских центров «Саны». Сплошные поздравления. Это, по-видимому, ожидает всех химиков. Пожалуйста, приведите здесь все в порядок. Поставьте в известность остальных. Мы отпразднуем это… позднее. — Он встал и направился к двери. — Никакой информации в прессу, — предупредил он, обернувшись.

— Разумеется, нет.

— Этим займется «Сана», если сочтет нужным.

— Вы не хотите хотя бы позвонить своей дочери, профессор?

— Сначала я должен выспаться.

— Будьте осторожны во время езды, — сказал Колланж.

Прощаясь, Линдхаут поднял вялую руку. Его спина согнулась, волосы стали совершенно седыми. Он устало поплелся по коридору. Дверь за ним закрылась.

Колланж стал собирать бумаги. Его мысли были далеко… После тридцати лет работы Линдхауту удалось найти синтетический антагонист героина, который в опытах над животными после разового введения снимал в течение семи недель воздействие любой мыслимой порции героина, не вызывал зависимости и по своей химической структуре не имел ничего общего со структурой морфия… После тридцати лет надежд и неудач, счастья и страданий… Снова и снова эта АЛ 4031 испытывалась на обезьянах — здесь и в лабораториях «Саны» по всему миру… Все отчеты подтверждали успех Линдхаута. Человек потратил тридцать лет своей жизни, чтобы найти этот препарат. Тридцать лет… «Мне тридцать восемь лет, — думал Колланж. — Когда я ходил в третий класс школы, Линдхаут уже искал этот антагонист». Он открыл сейф и стал складывать лежащие там бумаги, добавляя к ним новые. Он думал: «Сегодня большой день, самый большой день в моей жизни, самый большой в жизни Линдхаута… Только уставший Линдхаут будет сейчас спать. А я? Ах, если бы была жива Элизабет!»

Линдхаут ехал домой. Он размышлял над одной строфой из «Смерти Валленштейна», которую наконец-то вспомнил:

Я собираюсь подольше поспать,

потому что велики были мучения последних дней…

«Мучения? — подумал Линдхаут. — Нет, не мучения. Мучений не было никогда! Просто время. Я так устал за это долгое время…»

Перед его домом на Тироуз-драйв стояли два автомобиля — «форд» и «скорая помощь». Он испугался: что случилось? Линдхаут вышел из машины и подошел к санитару в белом халате, стоявшему рядом со «скорой помощью».

— А, профессор, доброе утро! — приветствовал его молодой человек.

— Что случилось?

— Нас вызвали, профессор. Мы из смены доктора Аддамса.

— Кто это?

— Доктор Аддамс? Дежурный врач «скорой помощи». Ваша экономка позвонила нам и попросила врача.

— Кэти?! — Линдхаут почувствовал, что ему стало холодно.

— Я не знаю, как зовут даму, профессор. Ваша экономка — это я знаю. Очень старая дама, не так ли?

— Она…

— Она еще смогла позвонить, — сказал молодой человек. — Когда доктор Аддамс вошел, она уже была мертва. Он вынужден был выбить стекло, чтобы попасть в дом.

Линдхаут от охватившей его слабости вынужден был прислониться к радиатору машины «скорой помощи»:

— Но отчего? Вчера вечером она чувствовала себя вполне хорошо…

— Сердце, — сказал молодой человек. — У нее был сердечный приступ, а потом сердце совсем остановилось. Доктор Аддамс приехал слишком поздно. Он в доме, если вы хотите поговорить с ним. Там еще двое моих коллег, с носилками. Мы доставим старую даму прямо в похоронное бюро. Ведь у нее нет родственников, не так ли?

43

— Простой смертный, рожденный женщиной, молодой и беспокойный, распускается подобно цветку и увядает, он бежит словно тень, он живет недолго, он уходит, и ветер не знает его последнего пристанища, — говорил священник.

Он стоял перед открытой могилой, в которую только что опустили гроб с телом Кэти. Могила была на том же самом кладбище, где уже много лет лежала Джорджия. Кэти всегда хотела быть похороненной на этом же кладбище — в старой и очень красивой роще, в земле которой покоилось много добрых и знаменитых людей. 5 октября 1975 года эта роща походила на сказочный заколдованный сад. И здесь листва деревьев была окрашена в золотой, желтый, красный и коричневый цвета. Среди могил с уже увядающими цветами в мягком теплом воздухе сверкали изящные шелковистые нити паутины. Линдхаут никак не мог вспомнить, как называлось время таких летающих паутинок. Но потом в памяти все же всплыло: бабье лето — так называется это в Германии. Ах, как давно он там не был…

Рядом с Линдхаутом стоял Колланж. Они были единственными, кто вместе со священником поехал за машиной, доставившей на кладбище гроб, — очень маленькая траурная группа. «Но ведь у Кэти, — думал Линдхаут, слушая слова священника и не вникая в них, — действительно не было ни одного родственника и ни одного друга — только я, с тех пор как Труус в Берлине. Кэти очень не хватало Труус, она ее так любила. Она была доброй и храброй женщиной, только счастья было мало в ее жизни: рано потеряла мужа, а потом и своего славного сына Гомера. Муж лежит на другом кладбище, не знаю на каком, а Гомер пал в Корее, в октябре пятидесятого. Это было двадцать пять лет назад: тогда Кэти принесла мне телеграмму: „Министерство обороны с прискорбием вынуждено сообщить…“ Да, у Кэти действительно было мало счастья в жизни».

Линдхаут видел, как листья то и дело падали с веток деревьев.

— …чтобы Ты ей все доброе, что она сделала на земле, воздал сторицей, — говорил священник.

«Да, Бог действительно должен это сделать, — подумал Линдхаут. — Но, видимо, Бога нет».

— …чтобы Ты, вечный свет, воссиял ей…

«Почему слишком рано всегда умирают не те люди?»

— …чтобы Ты даровал ей вечный покой и вечный мир…

«И снова я стою перед могилой. Здесь, на этом кладбище, я уже стоял однажды, потом на лесном кладбище в Берлине, когда похоронили Клаудио. Кто будет следующим? Я?»

— …поскольку Ты, Боже, Ты воскресение и жизнь. Кто верит в Тебя, будет жить, даже если он умер…

«Да, конечно, — подумал Линдхаут, — лучшее в человеке всегда остается на земле, я так часто об этом думал и считаю, что это правда. Так много хорошего от Джорджии, и Кэти, и Клаудио — лучшее от стольких хороших людей…»

— …и каждый, кто верит в Тебя, не умрет во веки веков, аминь, — произнес священник.

«Мне надо позвонить Труус и все ей рассказать, — думал Линдхаут. — Всю подготовку к похоронам Кэти взяло на себя похоронное бюро. Я спал почти два дня и две ночи, теперь я снова в форме.

Но Кэти мертва, Кэти мертва. Я должен сказать об этом Труус. Из-за своего долгого сна я выбился из двухдневного цикла. Труус уже ждет моего звонка. Будем надеяться, что она не очень беспокоится. Да нет, иначе бы она уже объявилась. Потом мне, наверное, придется лететь в Базель, в „Сану“. Теперь опять будет много работы: ведь жизнь идет дальше — живем мы или умираем, смеемся или плачем. Жизнь идет все дальше. С нами и без нас. Страшно ли это? Утешение ли это? А если утешение — то для кого?»

44

— Вас ждет один господин, профессор. Уже больше часа, — нервно сказала Мэри Плойхардт, секретарша, женщина лет пятидесяти, работавшая у Линдхаута с 1950 года, с момента его прибытия в Лексингтон.

Линдхаут и Колланж сразу же после похорон Кэти поехали в институт; они еще были в темных костюмах и черных галстуках.

— Что за господин?

Вместо Мэри ответила Эйлин Доланд — симпатичная, молодая женщина, которая работала у Линдхаута около трех месяцев в качестве второй секретарши — одна Мэри больше не справлялась:

— Он из Вашингтона. Его зовут Ласт, Говард Ласт. Он комиссар из Управления по контролю за продуктами и лекарствами.

— Что ему еще здесь нужно? — Линдхаут казался обозленным. Было 14 часов 45 минут, и он собирался в 15 часов позвонить Труус в Берлин.

Эйлин, блондинка, на которую Линдхаут всегда смотрел с восхищением, пожала плечами:

— Мистер Ласт ничего не захотел нам сказать. Мы попросили его подождать в приемной.

— Ах да, ведь этот Ласт предупредил о своем визите. По телефону. Я совсем забыл об этом. — Линдхаут вздохнул и вышел из бюро. В приемной он увидел немолодого худощавого мужчину с остатками волос, узкогубым ртом и внимательными серыми глазами. Ростом Говард Ласт был выше Линдхаута. Извинения, которые начал было произносить Линдхаут, он отмел в сторону движением руки:

— Вы не могли знать, когда я приду, профессор! — Его голос звучал приятно, но очень решительно. — Мы можем побеседовать где-нибудь в другом месте?

— Пройдемте, пожалуйста, в мой кабинет, мистер Ласт, — сказал Линдхаут. — Я пойду вперед, извините…

Спустя две минуты они сидели в кабинете Линдхаута. От сигарет, как и от напитка, Ласт отказался:

— Я еще хочу успеть на вечерний рейс, поэтому перейду сразу к делу.

— Пожалуйста. — Линдхаут подумал: «К сожалению, Труус придется подождать моего звонка. Дело, кажется, важное, иначе этот Ласт не приехал бы». — О чем пойдет речь?

— Управление по контролю за продуктами и лекарствами получило ваш новый препарат и документы…

— Я знаю. Это же мы вам все направили, мистер Ласт!

Тот погладил свой красивый галстук из фуляра:

— К сожалению, как раз нет, профессор.

— Что это значит?

— Это значит, что вы направили нам новый препарат, но не все документы. — Казалось, у Ласта была какая-то тайная связь со своим галстуком — так нежно и любовно он с ним обращался. — Отсутствуют детальные отчеты о синтезе, профессор. Если вы и мы дадим сейчас поручение провести клинические испытания на человеке, то все документы должны быть у нас — у нас, а не у тех, кому мы эти испытания поручаем. Само собой разумеется, и вы очень хорошо знаете это, что мы будем держать все отчеты в абсолютной тайне, синтез препарата в особенности. Клиники по вашему и нашему выбору получат только субстанцию и руководство к применению. Все права собственности, естественно, остаются у «Саны», по заданию которой работаете вы и доктор Колланж.

— Это очень любезно! — Линдхаут терял терпение.

— Ради бога, профессор Линдхаут! Я только исполняю свой долг. А мой долг — позаботиться о том, чтобы Управление по контролю за продуктами и лекарствами получило все документы!

— Если вам действительно совершенно необходимо точное описание отдельных этапов синтеза, тогда вам нужно обращаться не к нам, мистер Ласт, — сказал Линдхаут.

— Почему?

— Потому что оно давно находится в американском дочернем обществе «Саны» в Нью-Йорке.

— Но я не понимаю! Я как раз от «Саны» в Нью-Йорке. Там мне сказали, что я должен лететь к вам! — Сейчас Ласт был, мягко говоря, раздражен.

— Что за ерунда! Как может «Сана» в Нью-Йорке утверждать подобное?

— Это вы должны спросить у «Саны» в Нью-Йорке, а не у меня!

— Что я тут же и сделаю, мистер Ласт! — Линдхаут схватился за телефонную трубку.

В течение следующего часа он говорил много и с явным нетерпением. В конце концов выяснилось, что один господин из дочернего общества «Саны» в Нью-Йорке, который сейчас как раз был в отъезде, действительно сказал мистеру Ласту, что отсутствующие документы находятся в Лексингтоне.

Не стоит горячиться, подумал Линдхаут. Бюрократия, чванство. Но где же на самом деле находятся отсутствующие отчеты? Он же направил их в «Сану»! Не по почте — с Колланжем! Нью-Йорк дал ему понять, что следует обратиться к президенту Гублеру в центральном офисе «Саны» в Базеле.

Линдхаут позвонил в Базель. На все это уходило время. Гублер заявил, что действительно получил отчеты из «Саны» в Нью-Йорке.

— Они лежат здесь в сейфе, здесь они и останутся. Этому мистеру… как его зовут?

— Ласт!

— Этому мистеру Ласту они не нужны! Конечно, они его интересуют! Вообще-то фармацевтические фирмы предоставляют в Управление по контролю за продуктами и лекарствами и отчеты по синтезу — но только не тогда, когда речь идет о таком важном новом веществе! Дайте-ка мне этого господина! — Линдхаут протянул трубку Ласту. Последовала короткая, в умеренно возбужденном тоне беседа, в конце которой Ласт заявил, что все понимает. Он положил трубку.

— Итак, я мог бы и не лететь сюда, — сказал он. — В данном случае я могу понять стремление делать из всего тайну, но я ведь тоже только выполняю свой долг! Мы государственное ведомство. Неужели господин Гублер боится, что мы выдадим способ изготовления его средства против зависимости каким-нибудь американским фармацевтическим концернам? Это граничит с оскорблением! Во всяком случае, это абсурдно!

Линдхаут встал:

— Мистер Ласт, я должен вас поправить!

— В каком смысле?

— Вы только что сказали — «средство против зависимости». Это свидетельствует не только о досадном недоразумении, но и об абсолютном незнании материи, о которой идет речь!

— Послушайте… — начал было Ласт, но Линдхаут не дал себя перебить. — Мы передали вам на проверку действующий в течение семи недель антагонист морфия и героина, а не средство против зависимости!

— Но если ваш препарат семь недель…

— Пожалуйста, дайте мне договорить, мистер Ласт! — Линдхаут был разъярен. — Антагонист — даже если бы он действовал двадцать недель — не решает проблему зависимости! Решение, помощь, спасение наш препарат приносит только таким наркозависимым, которые готовы им лечиться! Добровольно! По существующим законам врачам запрещается насильственно делать инъекции или вообще лечить людей каким-либо средством против их воли. Устранить проблему не может ни один антагонист, каким бы идеальным он ни был. Технически, однако, он представляет собой огромную возможность обуздать зависимость…

— Да какой же наркоман по доброй воле прекратит вводить себе наркотик и согласится на ваш антагонист? — спросил Ласт, удивленно подняв брови.

— Ну вот, — сказал Колланж, — теперь вы рассматриваете это дело, исходя из другой крайности, то есть опять неверно! Собственно, каждый зависимый в какой-то момент готов к воздержанию!

— Да? А мотивы? — спросил Ласт.

— Например, из-за трудностей со снабжением. Или из-за обнищания — он больше не может платить за наркотик. Или он совершил преступление, сидит за решеткой и не имеет больше доступа к наркотику. Настоящая борьба с зависимостью заключается в блокировании поставок и в психотерапевтической реабилитации — и здесь наш антагонист имеет огромное значение! Подумайте о колоссальном числе зависимых от героина людей, которые в рамках программы «Поддержка» получали и все еще получают от государства метадон! Всех их можно было бы лечить нашим антагонистом! Это значительно бы упростило ситуацию. Теперь вы поняли?

— Ну конечно, профессор! — Ласт был сбит с толку, он слегка похлопал по своему галстуку. — Поверьте, я восхищен вами! Извините, если я перед этим неправильно выразился… однако…

— Однако?

— …однако мы в Управлении по контролю за продуктами и лекарствами тем более ответственны за ваш препарат! Если при его применении обнаружатся, упаси бог, вредные побочные воздействия, то пострадавшие во всем мире возложат ответственность на нас! Вы только вспомните о различных катастрофах с лекарственными средствами, разразившимися за последние годы, — взять хотя бы контерган в Германии.

Линдхаут стал торопливо вышагивать взад-вперед:

— Вы уже определили клиники, куда отдадите на проверку наше средство?

— Еще нет, профессор. Мы ни в коем случае не должны действовать опрометчиво, это самое худшее, что может быть. Но определенно — это не будут американские клиники…

— Естественно, нет, — сказал Линдхаут и посмотрел на Колланжа, губы которого скривились. Они оба знали, как обычно поступали все производящие лекарственные средства концерны, когда закон требовал проверки новых препаратов. В Соединенных Штатах требования, предъявляемые к клинической проверке лекарств на людях, невероятно строги. Поэтому многочисленные поручения по проверке препаратов давались клиникам в европейских, а также в восточноевропейских странах, где предписания были не так строги. Ведь в этих случаях речь всегда идет о том, чтобы как можно скорее получить разрешение на производство лекарств. Дело касается денег, многих миллионов! И тогда прекращается любая политическая вражда, любая идеология. При таких деньгах нет больше «железного занавеса». Это признают по обе стороны «железного занавеса». Потому что хотя поручения по проверке нового медикамента и даются Управлением по контролю за продуктами и лекарствами, но оплачиваются они фирмами-производителями, и оплачиваются очень хорошо…

Самодовольство мистера Ласта вызвало у Линдхаута ярость.

— Послушайте, — сказал он резко, — мы идем к катастрофе, связанной с потреблением наркотиков! Как Европа, так и Америка! Проверка средства необходима, это я понимаю. Но ее нужно осуществлять как самое приоритетное мероприятие! С максимально возможным ускорением! Вы, конечно, знаете, что в ряде европейских государств — в том числе и у нас в Америке — из-за взрывного распространения наркотиков началась паника, которую можно понять! Вы, например, знаете, что итальянский министр здравоохранения только что потребовал, чтобы зависимым от героина наркотик предоставлялся бесплатно под государственным контролем, потому что Италия просто не справляется с преступлениями, связанными с нелегальной доставкой наркотиков!

— Все это мне известно, — мягко сказал Ласт. — Будьте уверены — все будет сделано как можно быстрее. Но пока АЛ 4031 при клиническом применении на человеке не будет признана действительно неопасной, «Сана» не должна ее производить! Я с особой настойчивостью должен заявить вам это от имени шефа моего ведомства. Я уверен, мы поняли друг друга.

— Абсолютно, — сказал Линдхаут. — Во сколько вылетает ваш самолет в Вашингтон?

— Приблизительно через два часа… А что?

— А то, что я полечу с вами и буду говорить с вашим шефом!

— И что вы ему скажете?

— Что на счету каждый час, и каждый час мы должны использовать!

45

— Алло? Адриан, наконец-то! — Труус глубоко вздохнула. — Я уже опять собиралась звонить тебе в институт! Я так волнуюсь, что ты не даешь о себе знать!

— Мне жаль, Труус, но это не ваш отец, это Колланж… — услышала Труус мужской голос.

В Берлине было 22 часа 50 минут, и уже два дня без перерыва шел дождь. Труус чувствовала себя так мерзко, как будто заболевала гриппом, и настроение было соответствующим.

— Жан-Клод!

— Да, Труус. — Связь была плохой, что-то на линии все время шумело и потрескивало.

— Почему вы? — Страх охватил Труус. — Адриан болен? С ним что-то случилось? Он…

— С вашим отцом все в порядке, Труус, — перебил Колланж. — Он только просил меня позвонить вам, чтобы вы не волновались из-за его долгого молчания. Здесь много всего произошло за последние дни…

— Произошло? Что?

— Мы наконец справились с последними трудностями, касающимися нашего антагониста. Он уверенно снимает действие героина на семь недель, и представьте себе — любых, каких угодно сильных доз!

— Я рада за всех вас. И за себя, — сказала Труус.

— Почему за себя?

По стеклам большого окна крупными каплями барабанил дождь. Бушевал сильный ветер. Стонали ветви деревьев в парке. Зима в этом году пришла в Германию очень рано.

Труус закашлялась, потом ответила:

— Потому что сейчас я могу надеяться, что отец отдохнет и побережет себя. Невозможно смотреть, как он загоняет себя — в его возрасте…

— Да, вы правы, Труус… — смущенно сказал Колланж. — Только об отдыхе думать пока не приходится.

— Почему?

Колланж объяснил, что подключилось Управление по контролю за продуктами и лекарствами и что Линдхаут как раз сейчас с неким мистером Ластом, сотрудником этого ведомства, сидит в самолете, чтобы самому разобраться в Вашингтоне.

— …вы ведь понимаете, что теперь нужно как можно быстрее ускорить предписанный процесс проверки. Героин стал угрозой во всемирном масштабе! Я слышал, что несколько часов назад французская полиция обнаружила и конфисковала пять тонн героина. Пять тонн — представьте себе! Ваш отец должен сейчас сам заняться проверкой. Вы ведь знаете, как обычно работают ведомства…

— А все это он не мог сам мне сказать? — Труус была раздражена. — Несколько дней я жду его звонка. Здесь все так уныло. Уехать я пока тоже не могу. Тут внезапно объявился один человек, который утверждает, что имеет права на наследство. Я никак не разберусь с адвокатами. Почему Адриан хотя бы не позвонил мне?

— Если для вас это было так срочно, почему вы не позвонили сами, Труус?

— Да я звонила! В институт и на Тироуз-драйв. В институте мне сказали, что его нет, и дома он не отозвался.

— Он спал.

— Что он делал?

— Спал.

— Два дня подряд?!

— Он совсем выбился из сил. А потом произошло еще кое-что.

— Что-то скверное?

— Миссис Гроган умерла. Остановка сердца.

Труус начала беспомощно плакать:

— Кэти… наша Кэти…

Колланж чувствовал себя все более неуютно:

— Ее уже похоронили, Труус… все так сложилось…

— Кэти мертва… — Труус посмотрела на окно, по которому струился дождь. Казалось, окно тоже плачет. Она долго молчала. Потом сказала: — Вы должны понять мое потрясение, Жан-Клод. Кэти так долго жила у нас. После смерти Джорджии она была как… — У Труус перехватило дыхание, она не могла говорить.

— Как мать для вас, я знаю, Труус. — Теперь Колланж заикался от смущения. — Понимаю… я вас очень хорошо понимаю… мы все… мы все очень опечалены смертью Кэти… А тут еще этот чиновник из Вашингтона… Ваш отец… он… я уже говорил… у него просто больше не было ни минуты времени. Поэтому он попросил меня хотя бы коротко проинформировать вас обо всем, что случилось… Конечно, он свяжется с вами из Вашингтона…

— Когда?

— Этого он не мог сказать. Он сделает это в первую свободную минуту, которая у него появится, Труус. Весь смысл моего звонка — успокоить вас! Пожалуйста, наберитесь терпения. Ведь замечательно, что он нашел антагонист, правда?

Ветер и дождь расходились все больше.

— Да, — сказала Труус. — Замечательно. — Она взяла себя в руки. — Значит, буду ждать его звонка. Большое спасибо, Жан-Клод.

— За что же «спасибо»? Это само собой разумеющееся! Я мог бы и сам додуматься до этого!

— Еще раз спасибо, — сказала Труус. — Спокойной ночи. — Она положила трубку и посмотрела на мокрое окно. Сейчас даже ветви били по стеклам. Над домом, удаляясь, прогремел самолет, шедший на посадку.

46

Через три часа резкий звонок телефона вырвал Труус из ее запутанных снов. Она села в постели, обнаружив, что пропотела, и сняла трубку.

— Труус! Наконец-то! Это Адриан! Только сейчас вошел в гостиничный номер. Жан-Клод тебе звонил?

— Да.

— Ты не должна обижаться на меня…

— Я совсем не обижаюсь!

— Нет, обижаешься. — Голос Линдхаута звучал удрученно. — Ты меня так хорошо знаешь, ты знаешь, какой на мне был груз, — а теперь еще это! Нет, этого ты не знаешь. Этого ты даже не можешь себе представить! Кажется, что все в Управлении по контролю за продуктами и лекарствами сошли с ума! Один отсылает меня к другому, а завтра рано утром я должен лететь в Нью-Йорк, где их шеф участвует в одном конгрессе. После этого… я не знаю… Европейским клиникам должны поручить проверить АЛ 4031. Гублер бушует, потому что американцы действуют так вяло! И я в ярости от этой тупости! И еще бедная Кэти… ты знаешь об этом от Колланжа, да?

— Да.

— Бог мой, Труус, я некоторое время буду в дороге! Ты должна простить меня, если я не смогу позвонить тебе в назначенное время. Все скоро разрешится. Но пока… — Он услышал, как Труус кашляла. — Что случилось? Ты заболела?

— Нет. Или да, возможно я схватила легкий грипп. Погода здесь отвратительная. Сильный ветер, дождь и холод — и одиночество, и все время эти адвокаты, потому что здесь объявился один, который… Но я не хочу нагружать тебя своими заботами, Адриан.

— Что случилось, Труус?

Она рассказала о мнимом наследнике.

Линдхаут выругался.

— Поручи все своему адвокату! — сказал он. — Дай ему общую доверенность на ведение всего дела о наследстве!

— Я никому не дам общую доверенность! Ты сам знаешь, как все может обернуться, Адриан!

— Да, пожалуй, ты права… но войди и в мое положение…

— Да я все понимаю, Адриан! Бедная, бедная Кэти! Кто теперь в нашем доме на Тироуз-драйв?

— Никого. А что?

— Значит, я была бы там так же одинока, как и здесь.

— Боже мой, Труус, не усложняй мне все! У тебя же есть друзья! У тебя же есть этот доцент, который так тебе нравился.

— Я никого не хочу ни видеть, ни слышать, я целый день занимаюсь этим мерзким типом, который внезапно тут объявился. А к вечеру я так устаю, что засыпаю сидя на стуле. Это не жалость к самой себе, Адриан, пожалуйста, поверь мне. Я на самом деле чувствую себя отвратительно. Но это пройдет. Я так рада твоему успеху! Мы оба не должны терять самообладание! Ты позвонишь или пошлешь телеграмму, когда сможешь. А я постараюсь закончить дела здесь. Хватит с меня Берлина! Более чем достаточно! Я хочу уехать. Ничего, кроме как уехать… уехать… уехать!

— Только не так бурно… — Линдхаут вздохнул. — Let’s make the best of it.[76] Я попытаюсь сделать все, чтобы позвонить тебе завтра в обычное время.

— Замечательно, Адриан. Это всего лишь… противная погода здесь, больше ничего. Итак, до завтра — нет, у нас уже давно утро. Значит, до сегодняшнего вечера.

— До вечера, Труус. — Линдхаут с трудом засмеялся. — Что вам в утешение говорил ваш учитель математики в Вене всякий раз, когда ваши работы были из рук вон?

— «Штаны еще не висят на люстре», — говорил он. — Труус помедлила, потом тоже засмеялась — на одно мгновение.

— Желаю тебе успеха в твоей истории с адвокатами! И смотри не болей мне! А теперь приятного сна. А мне снова надо в Управление по контролю за продуктами и лекарствами. Доброй ночи.

Двумя часами позже телефонная сеть во всем районе Груневальд вышла из строя — оползень повредил главный кабель.

47

Поскольку буря продолжала неистовствовать, прошло три дня, пока было устранено повреждение. За это время Труус получила две телеграммы от Линдхаута — одну из Базеля, другую, отправленную позже, — из одной восточноевропейской столицы. Линдхаута вызвали, как он и ожидал, в «Сану». Он перелетел Атлантику, чтобы поговорить с Гублером. Это было написано в телеграмме. Далее Линдхаут сообщал, что много раз безуспешно пытался связаться с Труус по телефону, пока наконец служба ремонта не сообщила ему, что произошло. Он снова остановился в гостинице «Три Короля» и просил Труус позвонить ему.

Труус сразу же поехала на автомобиле Клаудио в гостиницу «Кемпински». Телефон там работал, и можно было по коду набрать Базель. Сразу же ответил телефонный узел в «Трех Королях». Труус попросила соединить ее с отцом.

— К сожалению, я не могу соединить вас, милостивая сударыня, — ответил девичий голос со швейцарским акцентом. — Господин профессор четыре часа назад выехал.

— Куда?

— Один момент. Он оставил для вас сообщение. Я с удовольствием прочту его вам.

— Да, пожалуйста, фройляйн. — Труус прикрыла рукой свободное ухо: в вестибюле горланила группа веселящихся американцев в ковбойских шляпах. Когда они затеяли громкий хоровод, другие приезжие запротестовали.

Труус услышала голос девушки из Базеля:

— Так, читаю: «Моя дорогая Труус, мне говорят, что твой телефон не работает. Я узнал об этом слишком поздно. Все в порядке, надеюсь, что у тебя тоже. Я должен сразу же лететь дальше, поскольку, уступив нашему нажиму, Управление п. и л…» — простите, сударыня, здесь стоят только буквы, я не знаю, что они означают. А вы знаете?

— Да, знаю. — Труус видела, как старший портье просил подвыпивших американцев прекратить шуметь. — Дальше, пожалуйста, фройляйн!

— «…п. и л. наконец приняло решение и поручило европейским клиникам провести проверку. Поэтому я некоторое время буду там, чтобы объяснить господам все, что нужно. Для этого со мной летит Жан-Клод. Я позвоню из клиник. Обнимаю — твой Адриан». — Вы все поняли, сударыня?

— Да, все. Большое спасибо, фройляйн. — Труус повесила трубку, оплатила междугородный разговор и поехала домой. Все еще шел дождь.

Телеграмма из одной европейской столицы пришла на следующий день под вечер:

«дорогая труус твоя линия все еще повреждена здесь все в порядке тесное сотрудничество буду все время пытаться позвонить с любовью адриан».

Труус перечитала телеграмму несколько раз. Линдхаут не указал, куда ему можно было позвонить. Он, несомненно, был очень занят и просто забыл об этом.

48

Он просто забыл?

Труус лежала в постели. Было уже десять вечера, а непогода все еще бушевала. Труус лихорадило, она устала и решила лечь пораньше. Но успокоиться никак не могла. День был особенно мерзостный — споры с адвокатами, ожидание в приемных, злые на погоду и раздраженные люди… Труус уставилась в потолок своей спальни.

Почему Адриан в телеграмме не сообщил, где его можно найти в этом городе? Намеренно? По забывчивости? Может быть, его вообще там не было или он уже не там? Тогда где же он? Почему не телеграфирует? Ведь он же дважды присылал телеграммы! Головная боль была невыносимой. Труус проглотила еще одну таблетку и выпила немного воды. Сильный ветер словно играл на органе — свистел, рыдал, гудел и выл. Дождь барабанил по стеклам злее, чем когда-либо.

«Я идиотка, — думала Труус. — Адриан просто чрезмерно загружен, вот и все. Он ведь даже попросил Колланжа позвонить мне, чтобы я не беспокоилась. Из-за чего, собственно говоря, я психую? Из-за того, что чувствую себя плохо, у нас отвратительная погода и не работает телефон, я веду себя как истеричная дура, как ревнивая любовница. Именно я! После того, что я когда-то сказала Адриану, после того, как обидела его? Он ни разу не заговорил об этом, ни разу не упрекнул меня. Он самый лучший человек, какого только можно себе вообразить. Даже тем, что вообще еще живу, я обязана ему. Он заботился обо мне с того дня в Роттердаме, когда погибли мои родители. Он всегда был рядом со мной — защищал и прятал от нацистов здесь в Берлине, и у фрау Пеннингер в Вене. А ведь он сам подвергался большой опасности. А из-за меня рисковал еще больше. Он…»

Зазвонил телефон, стоявший у кровати.

Труус рывком поднесла трубку к уху:

— Алло! Да?

Ответил мужской голос:

— Госпожа Линдхаут, тридцать восемь — ноль четыре — пять три?

— Да, это я. И номер мой.

— Это служба ремонта. Мы проверяем линии подключений. Ваш телефон работает.

— Спасибо! Спасибо!

— Не за что. Спокойной ночи.

На линии отключились.

Труус села в постели. Повреждение было устранено. Она снова могла звонить. И ей могли звонить! «Грустно, что мы так зависим от современной техники, — подумала Труус. — Раньше людям жилось лучше. Когда еще не было телефона. И электричества. И водопровода. И центрального отопления. Им было проще. Техника превратила нас просто в дегенератов. Когда она отказывает, мы сразу же становимся беспомощными». Она неожиданно рассмеялась. Затем ей в голову пришла мысль: а вдруг Адриан в Лексингтоне? Нет, вряд ли. Но ведь теперь, когда телефон работал, это же можно установить! Она снова рассмеялась. Конечно, это идиотизм, но как бесконечно много означали эти слова — «ваш телефон работает»!

Труус поставила аппарат на постель и стала набирать длинный код и номер телефона в доме на Тироуз-драйв. Она казалась себе маленькой девочкой, которая шутки ради делает глупости. «Действительно, веду себя по-детски… ну же, ну!»

Долгий гудок звучал четко и громко.

А потом — Труус от удивления чуть не уронила трубку — кто-то ответил: судя по голосу — молодая женщина:

— Квартира профессора Линдхаута!

Теперь Труус уже не смеялась.

— Алло! — Этот женский голос Труус был не знаком. — Алло! Отвечайте же! Почему вы молчите?

Труус хрипло спросила:

— Кто говорит?

Незнакомый женский голос назвал номер телефона.

— Номер я знаю! Я хочу знать, кто говорит! Кто вы? Что вам нужно в нашем доме?

— В нашем… А кто это, простите?

— Я… — Щеки Труус пылали: как попала эта женщина на Тироуз-драйв?! Все больше и больше она взвинчивала себя до состояния безрассудного возбуждения. — Послушайте, я говорю из Берлина, это город в Германии, а Германия лежит в Европе, а зовут меня Труус Линдхаут!

— О…

— Что «о»?

— Я много слышала о вас, мисс Линдхаут, но мы еще не видели друг друга.

— Очевидно нет. — Труус услышала тихую музыку. — Что это?

— Что?

— Музыка, которую я слышу.

— Рахманинов, мисс Линдхаут. Концерт для фортепьяно номер два.

— Это на линии или…

— Нет. Это долгоиграющая пластинка. У меня как раз перерыв, и я ее поставила. Я люблю Рахманинова. В особенности этот концерт для фортепьяно. Вы тоже?

— Шкаф с пластинками и стереоустановка находятся в моей комнате, — задыхаясь, сказала Труус. — Вы… вы в моей комнате?

— Разумеется, мисс Линдхаут.

— Что вы там делаете?

— Ну, как я уже сказала, я поставила пластинку…

— Послушайте… — Труус перевела дух. — Как вас зовут?

— Эйлин Доланд. Я секретарша вашего отца. Сегодня утром он позвонил мне из этой клиники в Европе и попросил на время его отсутствия пожить в вашем доме. Я должна здесь работать, следить за порядком и отвечать на телефонные звонки.

— Это ложь! — истерично закричала Труус. — Секретаршу моего отца зовут Мэри Плойхардт, она работает у него уже много лет. — Музыка вдруг прекратилась. — Что там с концертом для фортепьяно?

— Я выключила проигрыватель, мисс Линдхаут. И прошу вас быть немного повежливей. У вашего отца сейчас две секретарши — из-за большого количества работы.

— Как давно вы работаете у него?

— Около трех месяцев — разве он вам не говорил?

— Нет!

— Значит, он забыл, мисс Линдхаут. Вы понятия не имеете, что здесь происходит с тех пор как ваш отец в Европе.

— Как же, могу себе представить… — И со злой иронией добавила: — Для вас это, должно быть, очень утомительно, мисс Доланд.

— Мисс Линдхаут, вы действительно не должны так со мной разговаривать!

— Извините, мисс Доланд. Вы спите в моей комнате, да?

— Нет.

— Но ведь сейчас вы в моей комнате?

— Потому что захотела послушать музыку, только по этой причине. Телефон есть в каждой комнате — это вы знаете.

— А где вы будете спать?

— В комнате вашей покойной матери. Я нахожу, что этот разговор несколько выходит за обычные рамки. Мне двадцать пять лет, мисс Линдхаут…

— О, уже двадцать пять?

— …и я не потерплю, чтобы со мной говорили в таком тоне! Я в этом доме всего несколько часов, потому что меня попросил об этом очень уважаемый мною профессор Линдхаут! Я независима, а миссис Плойхардт замужем.

— Я и без вас это знаю! — закричала Труус.

— Если вы будете так кричать, я повешу трубку. Сожалею, мисс Линдхаут. Я не потерплю этого.

— Я… я волнуюсь… Извините… я ищу отца!

— Я тоже, мисс Линдхаут.

— Что это значит?

— То и значит. Он собирался вылететь сегодня в Базель, в «Сану», и по своем прибытии позвонить мне. Когда зазвонил телефон, я подумала, что это он. Вы ведь знаете, что в эти дни он очень занят. Впрочем, на тот случай, если вы позвоните, он просил передать вам, что у него все хорошо. Он надеется, что у вас тоже все в порядке. По его поручению и я уже три раза звонила вам сегодня, но не было связи.

— Телефон уже работает. Целых пять минут!

— Прекрасно. Но вы, конечно, понимаете, что я не могла об этом догадаться. — Ее голос тоже стал агрессивным. — Я бы снова попробовала дозвониться вам поздно вечером — то есть у вас ранним утром.

— На самом деле? Как любезно с вашей стороны.

— Мисс Линдхаут, я поняла, что вы сначала очень удивились. Полагаю, что уже пора перестать удивляться, потому что я вам все объяснила. На тот случай, если вы позвоните, ваш отец просил передать вам — это он сказал мне, позвонив из той клиники, — что все время думает о вас. Вы не должны ни в коем случае беспокоиться. Было бы правильно, если бы вы сейчас извинились за свое поведение…

Труус дрожала всем телом:

— Да ведь это…

— Что, простите? — спросил молодой голос.

Труус швырнула трубку. Она была слишком зла, чтобы плакать. Двадцатипятилетняя женщина в ее комнате! Якобы секретарша отца! Якобы не знает, где он! А если он рядом с ней? Труус потеряла всякое чувство реальности. Рядом с ним? Какая-то молодая дама из университета? Там было много таких, как Пэтси, с которой он тогда договорился встретиться в мотеле! Адриан был знаменитым человеком! Одинокий, жена умерла, дочь в Европе… может быть, женится еще раз… Определенно, в Лексингтоне теперь шли настоящие бои из-за него! Эйлин Доланд… никогда не слышала этой фамилии… Адриан обязательно рассказал бы о второй секретарше… но конечно, ничего бы не сказал, если речь идет не только о секретарше… или только о секретарше! Это подло, подло с его стороны! Он знал, как сильно любит его Труус! А тут он пригласил к себе девушку… двадцати пяти лет… и она крутила пластинки в ее комнате! Чем она еще там занималась? Да, чем?

Труус швырнула подушку через всю комнату. Подушка попала в вазу для цветов и опрокинула ее. Ваза разлетелась вдребезги, на пол потекла вода…

Труус задышала часто и прерывисто. И она ничего, ничего, ничего не могла предпринять! О да, она могла позвонить в институт и узнать у миссис Плойхардт, верно ли все, что только что рассказала ей эта особа! Труус хорошо знала миссис Плойхардт, а в Лексингтоне сейчас было только четыре часа тридцать минут.

Номер института!

Труус вскочила и в ночной рубашке побежала в соседнюю комнату, где лежала ее записная книжка. Она наизусть знала номер института, но в этот момент была слишком взволнована, да и времени прошло слишком много с тех пор, как она покинула Лексингтон. Где записная книжка? Труус стала рыться в горе книг и бумаг. Где эта паршивая…

Зазвонил телефон у ее кровати.

Труус оцепенела. Если это опять та баба, то ей достанется! Она побежала босиком назад в спальню, схватила трубку и закричала:

— Труус Линдхаут! Что вы хотите!

— Всевышний Боже, — сказал теплый, приятный голос мужчины, — что с вами, Труус? Вас кто-то хочет убить? Или вы кого-то убили?

Это был голос приват-доцента по синологии, доктора Кристиана Ванлоо.

49

— Герр Ванлоо! — Труус опустилась на кровать и истерически засмеялась.

— Да, это я. Несмотря на опасения, что снова получу отказ, звоню, чтобы спросить вас, не собираетесь ли вы еще раз зайти к нам. Все говорят о вас. Всем вас не хватает. Вы произвели на всех такое приятное впечатление — не только на меня! На меня — с самого начала нашего знакомства! Сейчас такая погода для самоубийц, а здесь сегодня вечером такая в высшей степени приятная обстановка, что меня все донимают просьбами позвонить вам… Сам бы я больше не отважился! А сейчас я, видимо, застал вас в неподходящий момент. Что случилось?

Труус рассказала, что произошло. При этом она то смеялась, то плакала, фразы получались путаными. И в самом деле, она была чрезвычайно возбуждена. Когда она закончила, Ванлоо сказал:

— Через пять минут я на машине буду у вас. Ведь в таком состоянии нельзя оставлять человека одного. То, что произошло, на самом деле отвратительно. Хотя я уверен, что все окажется совершенно безобидным. Хотя, вероятно, это выяснится не сегодня вечером. Так что доставьте нам всем радость и приходите. Пожалуйста, не говорите «нет»!

На лбу Труус задергалась жилка.

— Я же не говорю «нет».

— Ну и славно!

— Только пожалуйста, заезжайте за мной через полчаса: я уже лежала в постели, герр Ванлоо.

50

Доктор Кристиан Ванлоо ездил на «бентли». В автомобиле Труус не произнесла ни слова. Ванлоо благоухал английской туалетной водой, запах которой Труус был знаком. Она стала вспоминать ее название, но так и не вспомнила.

Гараж примыкал прямо к дому Ванлоо. Его двери открылись автоматически. Труус вышла из машины. Через вторые двери и коридор Ванлоо провел ее в виллу. В гардеробной Ванлоо помог ей снять пальто. На нем был голубой костюм из вельвета и белый свитер с высоким воротом. Из гостиной доносился веселый смех.

— Мы смотрим фильмы с Вуди Аленом, — пояснил Ванлоо. — Несколько из них я записал на видеомагнитофон. Я считаю, что Ален самый интересный американский актер. Его фильмы психологичны, он так умеет играть печальные и пародийные роли… фантастически. А как вы к нему относитесь?

Труус посмотрела на него. Ее ладони раскрылись и снова сжались в кулаки. Она открыла рот, но так ничего и не сказала.

— Ну-ну-ну, — произнес Ванлоо. — Что такое, Труус? Я вас спросил о чем-то! Что с вами?

Она опустила глаза:

— Ах, мне так мерзко, герр Ванлоо… Погода… этот телефонный звонок… и то, что я не знаю, где мой отец… поэтому я и злюсь, и бешусь. Я все понимаю — и в то же время ничего не могу понять… Я еще никогда не была в таком состоянии. — Громкий смех донесся до них в гардеробную. — Я хотела бы… я хочу сказать, что мне хотелось бы… я хотела…

Ванлоо осторожно спросил:

— Небольшую дозу героина — вы это имеете в виду? — Она молчала. — Мне вы можете это сказать, дорогая Труус! Я вам ведь все рассказал… Потому что я вам полностью доверяю! Потому что вы мне очень дороги! Потому что я просто больше не могу смотреть, как вы тоскуете о бедном Клаудио Вегнере… извините, тысячу раз извините… как вы одиноки в этом огромном городе… как потеряны… У меня есть самый лучший и чистый героин, какой только может быть, Труус.

— Но я не хочу стать наркоманкой!

— Вы и не станете ею после одной-единственной небольшой дозы!

— Нет, стану!

— Совершенная чепуха! С чего вы это взяли?

— Из газеты… Я читала одну большую статью… весной в Берлине предлагался героин, степень чистоты которого колебалась между десятью и двадцатью процентами… Сегодня она составляет от шестидесяти до восьмидесяти процентов, поэтому уже первая «небольшая доза» — какое отвратительное выражение! — может сделать человека зависимым…

— Ах, эти газетные писаки! И вы этому поверили? Вы же такая образованная женщина! Бог мой, что за чепуха!

— Это была очень серьезная статья в очень серьезной газете!

— Серьезная статья! Серьезная газета! Какая газета сегодня может считаться серьезной? Говорю вам — все это глупые домыслы: я готов пойти с вами к любому психиатру, и он подтвердит мою правоту. Эти преувеличения в целях отпугивания достигают прямо противоположных результатов! Это просто идиоты! Героин действует на каждого человека по-разному, совершенно по-разному. Принятый в малых количествах, под контролем, по ритуалу и в составе группы — как у меня, — он имеет только благотворные последствия! Вы видели моих друзей — да или нет? Вот видите! Производил ли кто-нибудь из них впечатление зависимого или больного человека? Видите, вы качаете головой… — Из гостиной снова донесся взрыв смеха. — Посмотрите на меня! Я делаю себе инъекции героина почти год… так же регулярно, как и мои друзья… Это вопрос только способа приема — как это делают — и структуры характера. О структуре вашего характера нам вообще не приходится говорить. Если кто-то духовно и создан так, что просто не может стать зависимым — не может, говорю я, — так это вы! Стало быть… вы хотите дозу, не так ли?

Труус молча кивнула.

— Я дам вам ее. Она гарантированно безопасная! Мы уже так давно знакомы. Вы знаете, как глубоко я вас уважаю! Пойдемте — и увидите: через несколько минут вы будете чувствовать себя просто чудесно…

Он открыл дверь в комнату, стены и потолок которой были задрапированы золотистым материалом. Золотистого цвета было и покрытие пола. Черная лакированная мебель с богатым орнаментом была низкой. И здесь на комоде восседал, покачиваясь, позолоченный Будда.

Труус вошла. Ванлоо закрыл дверь:

— Садитесь, пожалуйста, вон на тот стул… — Он достал из комода ящичек красного дерева и поставил его на стол. Когда он открыл его, Труус увидела набор для инъекций, очень маленькую позолоченную спиртовую горелку, золотую ложку и множество целлофановых пакетиков с белым порошком. Ванлоо опустился перед ней на колени. — Так… поднимите, пожалуйста, рукав вверх… У вас фантастические вены, Труус, действительно фантастические…

— Мне страшно.

— Вы хотите дозу, но вам страшно… Труус, дорогая, вы умное существо, а ведете себя недостойно по отношению к самой себе! Я даю вам дозу… Вы не доверяете мне?

— Конечно, доверяю, только…

— Видите. Вы же хотите этого! Я знал, что вы хотите, уже когда мы говорили по телефону. Забудьте наконец о ваших отношениях с отцом! Героин при всех обстоятельствах заставит вас забыть об этом. Вы взрослая женщина… Вам надо наконец освободиться от этого невроза! Героин сделает вас свободной…

Продолжая говорить в таком же духе, Ванлоо поджег фитиль маленькой горелки, насыпал немного белого порошка на золотую ложку и ловко наложил на предплечье Труус кусок резиновой трубки, и вены четко выступили на локтевом сгибе.

— Чудесно… а теперь крепче держите концы трубки… сейчас… сейчас вы почувствуете себя другим человеком… — Из пузырька он налил в ложку немного жидкости и стал держать ее над пламенем. Белые кристаллы растворились. Ванлоо ловко набрал жидкость в стерильный шприц, протер кожу над веной ватным тампоном, который он смочил в спирте, и сказал: — Так, а сейчас… Не надо! Не смотрите на руку… Бога ради, не бойтесь же так… Больно не будет… Спокойно смотрите на Будду…

Труус делала так, как он говорил. На подставке фигуры она увидела слова, написанные иероглифами.

— Что там написано? — спросила Труус, чувствуя, как игла проникает в вену, боли она почти не чувствовала.

Ванлоо поднялся:

— Так, вот и все! Что вы сказали? Шрифт? О, это китайский… Это значит: мир всем существам! Как вы себя чувствуете, маленькая дама?

Труус с удивлением взглянула на него. Бесконечный покой и блаженство наполняли ее все больше и больше, вся ее душевная боль исчезла.

— Как вы себя чувствуете? — повторил Ванлоо.

— Хорошо, — сказала Труус. — Очень хорошо. Я… я благодарю вас, герр Ванлоо. Давайте пойдем к остальным. Я тоже хочу веселиться. Да, веселиться!

51

Труус вернулась домой только около трех часов утра. Ванлоо отвез ее на своей машине. Перед воротами в парк, прощаясь, он поцеловав ей руку.

— Это был дивный вечер, — сказала Труус. Ее глаза влажно блестели. — Самый чудесный вечер… какого уже давно не было! Боже, ну и посмеялись мы! Я чувствую себя намного лучше… Я чувствую себя заново родившейся, действительно, герр Ванлоо, не улыбайтесь!

— Я улыбаюсь только потому, что счастлив был помочь вам. Теперь вы будете прекрасно спать. Когда проснетесь, позвоните мне и скажите, как ваши дела. — Труус с готовностью кивнула. Она жадно вдыхала свежий, холодный воздух ночи. Дождь перестал. Труус ощущала запах земли.

— Да, — сказала она, — я обязательно позвоню вам, герр Ванлоо. Прощайте.

Он кивнул, еще раз поцеловал ей руку и подождал, пока она прошла по парку до дома, открыла входную дверь и захлопнула ее за собой. Потом он сел в автомобиль и тронулся с места. Он тихо напевал какую-то песенку, и улыбка все еще не сходила с его лица. Он доехал до телефонной будки на безлюдной улице, остановился, вышел из машины и зашел в будку. После того как он набрал код другого города и номер, из трубки раздался высокий женский голос:

— Работает автоответчик номера восемь-семь-пять-три-три-три. Абонент отсутствует. Если у вас для абонента есть какая-либо информация, можете оставить ее на автоответчике. В вашем распоряжении тридцать секунд. Говорите!

— Говорит Тэо, — очень спокойно сказал Ванлоо. — Информация для босса: я завершил дело.

Он положил трубку, вышел из будки, сел в машину и поехал домой.

52

Телефон звонил.

Труус услышала его, еще когда открывала входную дверь.

Она поспешила к аппарату в холле и сняла трубку:

— Да?

— Труус! — раздался очень четкий голос Линдхаута.

— Да, Адриан. — Она села на стул, обтянутый красным бархатом.

— Я уже несколько часов набираю номер, но никто не отвечает. Ты где была?

— В постели. Я спала. Знаешь, ведь уже четвертый час утра.

— У тебя, должно быть, очень глубокий сон! Телефон стоит рядом с кроватью.

— Я приняла снотворное. Поэтому. — На другом конце провода было слышно, как Труус долго зевает. То, что ее голос звучал несколько смазанно, было вполне естественно для человека, которого разбудили. — У нас была ужасная погода… А сейчас дождь прекратился… — Труус немного помолчала, прежде чем продолжила: — Но была еще одна причина, почему я приняла снотворное…

— Твой звонок к нам домой в Лексингтон?

— Да, Адриан. — Труус снова стала зевать. Она скинула туфли. Холл, где горели только два настенных светильника, казался Труус праздничным залом с обилием теплого, мягкого света.

— Как только я приехал в Базель, я из «Трех Королей» сразу позвонил в Лексингтон, чтобы узнать у Эйлин, есть ли какие-нибудь новости. Ведь твой телефон не работал, и я подумал, что ты можешь попробовать позвонить в Лексингтон.

— Я так и сделала, Адриан. — Труус улыбнулась, но голос ее оставался серьезным.

— Да, Эйлин мне сказала. Она была очень возмущена.

— Чем?

— Тобой… тем, как ты разговаривала с ней… Она очень чувствительная молодая женщина…

— Ты никогда мне о ней не рассказывал.

— Знаешь, мне пришлось много чего от нее выслушать, — голос Линдхаута стал резче. — Я извинился перед Эйлин за твое поведение.

— Я бы сделала это и сама. Можешь себе представить, как я была удивлена, когда мне ответил женский голос!

Труус казалось, что электрические свечи настенных светильников и их оранжевые абажуры из шелка окружены парящими в воздухе венцами. Это необычайно развеселило ее. Но она взяла себя в руки.

— Бог мой, я просто забыл рассказать тебе, что несколько месяцев назад мне пришлось взять вторую секретаршу. Миссис Плойхардт…

— …замужем, я знаю. Об этом мне сказала Эйлин.

— Мисс Доланд!

— Ты же сам говоришь — Эйлин…

— Я и миссис Плойхардт называю Мэри! Ты же вообще не знакома с мисс Доланд.

— Да, верно.

— Скажи, Труус, ты была пьяна?

— Ничего подобного. Почему ты так решил?

— После всего, что мне рассказала Эйлин…

— И при всем при том она спит в постели Джорджии!

— Но где-то же она должна спать, не так ли? Ты бы предпочла, чтобы она спала в твоей постели?

— Послушай-ка, Адриан, все, о чем мы говорим, бессмысленно. До этого никогда бы не дошло, если бы ты не забыл указать в своей телеграмме, где тебя можно найти по телефону.

— Неужели я забыл об этом? — Его голос звучал подавленно.

— Это не упрек! Ты сейчас многое забываешь, ты сам говоришь — ничего удивительного при таком переутомлении… Ты не мог знать, что мой телефон снова в порядке… Так мило с твоей стороны позвонить мне сейчас… Спасибо тебе… теперь я могу спокойно продолжать спать.

— Так больше не может продолжаться, Труус! Тебе нужно вернуться в Лексингтон!

— Но там же теперь мисс Доланд, не так ли?

— Да… верно… И тем не менее!

— Тем не менее что?

— Тем не менее я хотел бы, чтобы ты прилетела в Америку, домой в Лексингтон.

— Когда ты снова будешь в Лексингтоне?

Теперь его голос звучал измученно:

— Труус, не своди меня с ума! Я мотаюсь взад-вперед между Базелем и этой клиникой!

— Ты не мог бы как-нибудь полететь через Берлин?

— К сожалению, нет. Ты не представляешь, в каком я напряжении. Каждый час на учете. Так будет еще некоторое время.

— Как долго, Адриан?

— Наверняка от двух до трех месяцев, к тому времени в клинике уже во всем разберутся, да и я тоже. Клинические испытания на людях длятся долго, Труус. Позднее и другие клиники займутся ими. Таким образом, некоторое время я еще нужен!

— Какое-то время потребуется и здесь на этого типа, который утверждает, что имеет право на наследство. Возможно, мы вернемся домой в одно и то же время, Адриан!

— Но я бы хотел, чтобы ты была в Лексингтоне уже сейчас! Ты одна в Берлине… мне это не нравится, мне страшно… Но я понимаю, что ты права… Хорошо, дочь. Обнимаю тебя!

— И я тебя, Адриан!

— Теперь ты успокоилась, да?

— Теперь я успокоилась, да. А вечером ты позвонишь.

— Вечером я позвоню.

— Тогда до вечера, Адриан. Доброй ночи.

— Доброй ночи, дочь… — Его голос звучал беспомощно. — Я… я… я все время думаю о тебе…

— А я о тебе — ты же понял это, — сказала Труус. Положив трубку, она захихикала. Все это показалось ей необыкновенно забавным — на самом деле в высшей степени забавным.

53

Труус спала глубоким сном и видела чудесные сны. Когда она проснулась, ей было так хорошо, как не было уже давно. И она еще боялась стать зависимой после первой «небольшой дозы»! Ванлоо был прав: эти мерзкие газетные писаки!

Погода продолжала улучшаться, светило слабое солнце. Труус была в таком хорошем настроении, что напевала, принимая ванну и одеваясь. Она позвонила Ванлоо и поблагодарила его.

— Вот видите, дорогая Труус, — ответил он. — Мы увидимся сегодня вечером?

— Я бы с удовольствием… у вас вчера было так замечательно… Но будет звонить отец и, возможно, забеспокоится, если меня не застанет…

— Когда он будет звонить?

— Когда сможет… в девять вечера, сказал он.

— Что ж, тогда приезжайте позднее, после того как он позвонит! — сказал Ванлоо и рассмеялся. И Труус, решив, что это хороший выход, тоже рассмеялась. Она согласилась приехать.

В городе у адвоката ее ожидал неприятный сюрприз. Человек, утверждавший, что имеет право на обязательную долю из наследственного имущества Клаудио, прислал через своего адвоката документы в фотокопиях, которые, казалось, давали ему это право.

— Не стоит из-за этого терять голову, — сказал ее адвокат. — Человек пускает в ход все средства. Совершенно очевидно, если вы хотите знать мнение опытного человека — извините, я имею в виду себя, — что это попытка получить наследство обманным путем. Мы его разоблачим. Конечно, это займет некоторое время — нам нужны бумаги и копии записей из загсов в Восточном Берлине и ГДР, а там обычно не торопятся.

— Сколько приблизительно это будет длиться?

— Трудно сказать. Месяц. Но с ними никогда не знаешь, поэтому, возможно, два…

— Ах, но не дольше?

— Для вас это недостаточно долго?

— Я не это имела в виду… Я имела в виду — один-два месяца, возможно и дольше, я в любом случае еще останусь в Берлине.

— Ах так! — Адвокат успокоился. — Тогда хорошо. И не беспокойтесь, милостивая сударыня.

— Я вам абсолютно доверяю, — сказала Труус. Она снова поехала домой и долго беседовала с экономкой Гретой Врангель, маленькой толстой особой, которая постоянно рассказывала все новости из своей личной жизни. В этот день фрау Врангель была несчастной: она подозревала то, что ее старик обманывал ее с молодой продавщицей!

— Как вам это пришло в голову?

Выяснилось, что фрау Врангель предупредили соседи и добрые подруги.

— Добрые подруги! — воскликнула Труус. — Это мне знакомо. Соседи тоже! Они получают огромное удовольствие от возможности посплетничать и кого-нибудь расстроить. Настоящих доказательств вам эти бабы, конечно, не дали, а?

— Нет… они только болтали… Одна что-то видела и слышала… другая еще что-то…

— Вот видите, фрау Врангель! Никаких доказательств! Ваш муж всегда хорошо к вам относился, вы же сами часто говорили мне об этом. С завода он всегда сразу же шел домой, даже по пятницам не просиживал целыми часами, как другие, в кабаках. Каждую субботу вы ходили в парикмахерскую, а он выводил вас пообедать.

— Все это так, но…

— Но что? Он всего этого больше не делает?

— Нет, все еще делает…

— Фрау Врангель, я не знаю вашего мужа! Но вы так много мне о нем рассказывали… это в высшей степени приличный человек! Может быть, какая-нибудь добрая подруга или соседка имеет на него виды? Не обращайте внимания на болтовню. Будьте и вы по-прежнему внимательны к нему. Лучше всего, если вы расскажете ему обо всем, что вам говорят, — это очень эффективно с психологической точки зрения. И посмотрите внимательно, как он отреагирует. На это и ориентируйтесь!

У уборщицы отлегло от сердца:

— Я так и сделаю, госпожа доктор, вы абсолютно правы. Эти бабы, они только завидуют, потому что Макс порядочный мужик и так хорошо ко мне относится! Я поговорю с ним. А завтра я вам расскажу, как все было. Можно?

— Вы должны так сделать, фрау Врангель, должны!

Труус вышла из кухни, чувствуя, что поступила как отличный психиатр. В середине дня она позвонила второй секретарше Линдхаута мисс Доланд и извинилась перед ней. Этот разговор закончился тем, что они обе решили обращаться друг к другу по имени. Труус тихо напевала и насвистывала «Bei mir biste scheen»,[77] когда снова, впервые после долгого времени, наводила порядок в своем письменном столе. В семь часов, как каждый день, ушла успокоенная фрау Врангель. Она приготовила ужин и поставила на стол маленькую вазу с тремя цветками. Труус нашла это исключительно трогательным. Она поела с большим аппетитом. Три минуты десятого зазвонил телефон. Это был Линдхаут. Он очень удивился и обрадовался, когда услышал, что Труус в хорошем настроении:

— Кажется, у тебя дела идут великолепно, да?

— Ах, знаешь, у адвоката все выглядело не так блестяще, но он убежден, что этот тип — мошенник, что все принадлежит мне и я смогу завещать это городу. Это займет еще два-три месяца, пока мы не решим все проблемы. Это замечательно — ведь и ты столько времени будешь работать в этой клинике, не так ли?

— Да, это верно. Я и здесь живу в гостинице. У тебя есть чем писать? Я дам тебе номер телефона…

— Одну минуту… Да, говори.

Он продиктовал номер.

— Это чтобы ты всегда знала, где можно оставить для меня сообщение, если я в дороге. Сообщение мне передадут тут же, так что больше не нужно будет заниматься поисками!

— Спасибо, Адриан!

Они очень нежно побеседовали друг с другом, и Линдхауту пора было заканчивать разговор:

— Стало быть, всего доброго, дочь!

— Всего доброго, Адриан! Обнимаю тебя! — сказала Труус.

Четверть часа спустя она была в доме Ванлоо и получила вторую инъекцию героина. Все друзья Ванлоо были уже там. В этот вечер разговоры шли о политике. Труус чувствовала себя еще лучше, чем после первой инъекции. Около половины второго ночи Ванлоо привез ее домой.

Так продолжалось три недели. Через день в девять вечера звонил Линдхаут, а около десяти часов Труус шла или ехала к Ванлоо. За эти три недели бывали дни, когда ей не нужен был героин — она чувствовала себя отлично еще после предыдущей дозы. Иногда была в состоянии эйфории, потому что в деле о наследстве что-то изменилось в ее пользу. Власти ГДР все-таки работали значительно быстрее, чем того ожидали она и ее адвокат.

— Ну теперь-то вы мне поверили, милое дитя, что героин, принимаемый так, как принимаете его вы, не имеет никаких вредных последствий и не делает зависимым? — как-то спросил Ванлоо. — Вы видите это по себе: либо у вас есть потребность, либо вам достаточно! А?

Труус кивнула.

— Для всех средств массовой информации наркотики — это очень большая удача, — презрительно сказал Ванлоо. — Этим типам все время нужны сенсации, не так ли? Ну вот, теперь на очереди наркотики! Даже правительство сходит с ума! Такие псевдосенсации всегда иссякают так же быстро, как и запускаются. Кстати, у меня есть подарок для вас, дорогая Труус.

Это был ящичек из древесины ценных пород, приблизительно таких же размеров, как и ящики, в которых хранят дорогие сигары для поддержания неизменной влажности воздуха. С той только разницей, что в нем лежали не сигары, а полный набор для инъекций героина.

— Сюда же присовокупите и это, — сказал Ванлоо. Он протянул Труус маленький пакет. — Продукт, — пояснил он.

— Зачем вы мне это даете?

— Чтобы у вас была маленькая радость — будем надеяться! — Он засмеялся. — Видите ли, мне, возможно, придется в ближайшие дни уехать на неделю или больше. Если вы захотите дозу, введите себе ее сами. Героина хватит приблизительно на три месяца — даже если вы захотите делать это ежедневно, чего вы, без сомнения, не захотите.

Труус была тронута.

— Вы человек, которого действительно… — Она оборвала фразу.

— Которого действительно — что? — спросил он.

— Ах, бросьте, — сказала Труус. И они оба рассмеялись.

Но Ванлоо не уехал, и Труус видела его каждый вечер — всегда около десяти часов. Теперь она принимала наркотик регулярно: документов из ГДР вдруг оказалось недостаточно, и у Труус в течение дня было много забот. К ним добавилось и горе, охватившее фрау Врангель.

Та, следуя совету Труус, призвала к ответу своего мужа, который, сверх ожидания, в беззастенчивой и оскорбительной манере сразу же сознался в своей связи с продавщицей! Он сказал, что продавщица — молодая, стройная и ухоженная, а его старуха — толстая, неопрятная и лопает слишком много пирожных. Поэтому она либо смирится с его подругой, либо даст согласие на развод — ему все равно. После двадцати пяти лет брака жена стала ему абсолютно безразличной и могла поступать так, как ей заблагорассудится.

Поэтому, когда Труус в ярости приезжала из города от адвоката, ей приходилось утешать ревущую фрау Врангель, что ей не удавалось или удавалось с большим трудом. В скором времени фрау Врангель стала настолько выводить ее из себя, что Труус стала подумывать о том, чтобы уволить ее. Замену она получила бы сразу — в Берлине было достаточно женщин, которые только и ждали работы.

Когда звонил Адриан, Труус брала себя в руки и не рассказывала ничего о своих неприятностях, поскольку Линдхауту сейчас самому было много чего рассказать о первых результатах испытаний в клинике на людях, которые подтвердили его прогнозы, — было столько хороших новостей, что Труус почти не нужно было говорить. Это снова был прежний, одержимый своей работой Линдхаут.

— …при испытаниях на добровольцах оказалось, что и большие дозы героина не действуют… как это было в опытах над животными!

Труус радовалась этому от всего сердца.

— Ах, дочь, когда все завершится, и испытания в трех других клиниках тоже, когда мы снова будем вместе — как же я буду рад!

— И я, Адриан, и я!

— Спокойной ночи, дочь, обнимаю тебя…

— И я тебя, Адриан, — говорила Труус.

Чуть позже она уже была у Ванлоо…

В конце третьей недели — Труус тем временем уволила ставшую ей невыносимой, уже только ревущую и причитающую фрау Врангель, полностью рассчитавшись с ней, лишь бы только та сразу ушла и Труус ее больше не видела, — это и случилось. Новая, более молодая уборщица, которую Труус нашла и наняла сразу же, пришла уже ранним утром следующего дня, поскольку во второй половине дня ей нужно было обслужить еще одну семью. Она ушла около трех часов, что Труус очень устроило. Новенькую звали фрау Клара Ханке, разведенная и мать двоих детей. По ее просьбе Труус называла ее «Клара». Клара, безукоризненно одета, приятной внешности, работала быстро и не была неряшливой и неопрятной, как в последнее время Врангель (Труус могла понять ее мужа).

Труус, которая долго спала, Клара приносила завтрак в постель вместе с утренней газетой.

В тот злосчастный день над городом сияло яркое солнце. Труус поблагодарила Клару, которая тут же исчезла, налила полную чашку кофе и раскрыла газету. На середине первой страницы она обнаружила статью в две колонки с таким заголовком:

«Облава в Груневальде — арестован торговец наркотиками!»

Труус ужасно испугалась.

Ее руки сильно задрожали, чашка опрокинулась, и горячая жидкость вылилась на одеяло. У Труус, еще только что отлично себя чувствовавшей, внезапно перехватило дыхание. Она дрожала всем телом. Ее прошиб пот и сразу же зазнобило. С трудом она поднялась с кровати. Клара ничего не должна была заметить! Испачканное одеяло еще можно было как-то объяснить — но состояние, в котором она находилась… Ей было ужасно плохо. Она чувствовала, как огромное несчастье подступает к ней — но какое, она сказать не могла.

Труус заперла дверь, достала из-под белья в скрытой части большого платяного шкафа ящичек из ценных пород древесины и вынула из него набор для инъекций. Руки все еще так сильно дрожали, и чтобы удержать резиновую трубку, которая пережимала ее предплечье, ей пришлось помогать себе зубами. Лишь с пятой попытки она попала шприцем в вену и надавила на поршень. Инъекция подействовала сразу же. Дрожание прекратилось, чувство паники исчезло.

Труус убрала набор, спрятала ящичек и подождала еще несколько минут, пока не почувствовала себя снова полностью уверенной в себе. Затем она позвала Клару и с улыбкой извинилась за свою неловкость с пролитым кофе.

Клара, добродушная особа, только рассмеялась. Она сейчас же постелит чистое белье. Может быть, госпожа доктор позавтракает в столовой?

— Да, — сказала Труус, держа газету в руке, — да, Клара, пожалуйста, отнесите завтрак туда. Действительно, слишком глупо с моей стороны… одно неловкое движение — и вот что произошло…


Клара с веселым и беззаботным видом накрыла на стол в столовой и ушла. Труус вынуждена была держать чашку обеими руками. Она стала читать статью, которая была выдержана — по всей видимости сознательно, подумала Труус — в самом общем и ничего не говорящем тоне. В Груневальде, в доме по улице Каспар-Тайсс-штрассе, полиция в ходе облавы арестовала Кристиана В., не имеющего гражданства. Кроме него, в доме никого не было (слава богу, подумала Труус), и поэтому облава не увенчалась стопроцентным успехом.

Но все же успех! Было конфисковано большое количество героина и наборов для инъекций. Кристиан В. находится в предварительном заключении, его допрашивают. Можно предположить, что вскоре он даст дополнительные показания, потому что у него вращалось много молодых людей, получавших от него героин. Полиция, заверяя, что на суде примет в них участие, призывает (напечатано полужирным шрифтом) этих молодых людей явиться, поскольку теперь, когда их поставщик сидит, только так они могут предотвратить свое падение на героиновое дно и спасти свое здоровье и жизнь.

Эту статью Труус перечитывала раз двадцать. Во время чтения она маленькими глотками пила горячий кофе. Есть она не могла. С каждой минутой она чувствовала себя все хуже — несмотря на дозу, которую только что себе ввела. Когда она подумала, не «ширнуться» ли еще раз, зазвонил телефон. Она встрепенулась и поспешила к аппарату, который был подключен к столовой.

— А… алло?

На улице Хендельаллее в телефонной будке стоял высокий худой человек с отечным лицом и узловатыми руками. Он заговорил, положив поверх микрофона носовой платок:

— Госпожа доктор Линдхаут?

— Да.

— Вы одна?

— Да. Нет, тут уборщица.

— Больше никого?

— Никого.

— Уборщица может подслушать наш разговор?

— Нет… нет… Кто вы?

— Друг.

— Чей друг?

— Друг… Вы уже читали утренние газеты?

Труус вынуждена была сесть:

— Одну.

— И там было написано… Вы знаете, что я имею в виду?

Труус заупрямилась:

— Не имею ни малейшего понятия. Кто вы, собственно говоря? Как вас зовут?

— Адлер, — сказал глухой голос. — Фальшивая фамилия так же хороша, как и любая другая.

— Вы говорите… так неестественно.

— Я говорю вполне естественно. Должно быть, дело в соединении. Возможно, ваша линия уже прослушивается.

— Прослушивается?

— Да. А сейчас оставьте ваши вопросы, я не хочу быть втянутым. Слушайте меня внимательно: скорее всего, тот, о ком идет речь, на допросах выдаст фамилии своих друзей, которые его посещали. Не добровольно! Из него их выжмут. Вы американка… Пст… Я это знаю. Я также знаю, кто ваш отец… Настоятельно рекомендую скрыться, прежде чем придет полиция. Как друг я оповещу и всех других — тех, у кого есть телефон.

— Скрыться? Где? Как?

— Это вам придется решать самой. В аэропорту, будем надеяться, не станут подвергать вас досмотру.

— Досмотру?!

— На предмет обнаружения мест уколов на руках, черт побери! Если нашего друга еще не размягчили — будем надеяться, что нет, — вы сможете выбраться из Берлина! Что-нибудь из смолки дома у вас есть?

Механически, как кукла, Труус ответила:

— Да.

— Уже и приняли?

— Да… но…

— Теперь вы в курсе дела. Делайте то, что считаете наилучшим. Продукт вы достанете и за границей. Только исчезайте отсюда. Конец.

Трубку повесили.

Труус дважды уронила трубку, прежде чем смогла ее положить. Сейчас она дрожала как при ознобе.

Худой человек с отечным лицом и узловатыми руками тем временем вышел из телефонной будки, сел в машину и поехал в направлении Далема. На небольшой боковой улице в стороне от Клейаллее стояла еще одна телефонная будка. Мужчина вошел в нее, набрал тот же код и после этого тот же номер, что набирал и Ванлоо. Это был код одного южнонемецкого большого города. Как и на звонок Ванлоо, и в этот раз ответил высокий женский голос:

— Работает автоответчик номера восемь-семь-пять-три-три-три. Абонент отсутствует. Если у вас для абонента есть какая-либо информация, можете оставить ее на автоответчике. В вашем распоряжении тридцать секунд. Говорите!

Человек с отечным лицом сказал:

— Говорит Адлер. Информация для босса: я переговорил с дамой. Конец.

К этому времени Труус снова заперлась в своей спальне — она хотела отдохнуть. Клара не должна была ничего заметить. Адвоката, к которому Труус должна была ехать, она собиралась попросить перенести встречу на другой день: в таком состоянии не стоило выходить из дома. Если выйти — все кружилось у нее в голове, — то навсегда! Но сначала еще одну дозу! Ей требовалась смолка! Требовалась при любых обстоятельствах! Она не выдержит больше пяти минут!

Ей пришлось опять помогать себе зубами, чтобы удержать резиновую трубку. Но теперь ей с первого раза удалось попасть в вену. С ужасом она увидела, как исколота была ее рука. «Любой, кто увидит эти руки, сразу поймет, что со мной происходит…»

Героин подействовал почти сразу. Труус стала спокойнее. У нее опять появился румянец. Она больше не дрожала. Она могла уверенно ходить и говорить. Сейчас ей нужно было решить, что делать. Все тщательно продумать и мыслить логически.

54

Она размышляла целый день.

Клара шумела в доме, пыталась шутить и, не получив ответа, решила, что Труус либо чем-то озабочена, либо получила плохие известия. Она оставила ее одну в помещении, которое когда-то было кабинетом Клаудио. Там же она и накрыла стол для обеда. В середине дня Клара ушла. Когда она хотела попрощаться, то увидела, что Труус так и не покидала кабинета: она сидела за письменным столом и пристально смотрела в окно, на осенний парк. Было 21 ноября 1975 года.

Обед у Труус кончился рвотой. У нее болела голова. Она мерзла, хотя дом хорошо отапливался. Ее мысли на протяжении многих часов ходили по кругу. Никто не позвонил. Следовательно, ее имя Ванлоо еще не назвал. Или назвал? Скорее нет. Хотя, возможно, полиция вела за Труус наблюдение, прежде чем арестовать ее.

«Допустим, он пока не назвал ни одной фамилии. Как долго он еще выдержит? К тому же он и сам, без сомнения, стал зависимым. Со всей своей болтовней о структуре характера и личности! Вряд ли полицейские обращаются с ним слишком бережно. Итак, где-то в ближайшее время он сломается и сообщит все фамилии — в обмен на обещание, что получит продукт. Наверняка. Я бы тоже так поступила. Я вынуждена была бы так поступить. Каждый зависимый вынужден был бы так поступить. Поскольку репортеры знают об облаве, они будут ждать, что Ванлоо сломается, назовет фамилии, и тогда полиция нанесет удар и начнет охоту на названных лиц. Газеты напишут, что Труус Линдхаут разыскивается, найдена, арестована. Труус Линдхаут. Дочь известного профессора Адриана Линдхаута. Находка для прессы, не только немецкой, но также — главное — и для международной! А если я Адриану скажу правду, сегодня в девять часов? Если я скажу все-все? Адриан меня любит. Он определенно на меня не рассердится. Он ведь все время настаивал на том, чтобы я приехала в Лексингтон. Но я противилась этому. Я устроила его секретарше глупую сцену. Я вела себя как идиотка. А сейчас? А сейчас я зависима, теперь я это знаю. Зависима от героина. У меня есть еще запас продукта — Ванлоо дал мне его вместе с набором. Но как надолго этого хватит? Если я останусь здесь и меня заберут, они все у меня отнимут и посадят на „ранчо Бонни“. Уехать из Берлина? На это я не решусь. А продукт скоро закончится. Что делать? Идти к станции „Зоопарк“, чтобы получить новый — и быть узнанной? Моя фотография достаточно часто появлялась в газетах вместе с фотографией Адриана. Панель? Я ведь уже старая карга по сравнению с девчонками с „детской панели“! И вообще — смогу ли я это? Или продать мебель? Ковры, серебро, предметы античного искусства? Это было бы бесчестно по отношению к Клаудио. Кроме того, заметит Клара. Конечно, я могла бы ее уволить. Но на каком основании? Найду какое-нибудь. А когда все будет продано? Когда у меня больше не будет денег? Когда мне уже нечего будет продать? Когда мне постоянно будет нужен новый продукт, каждый раз все больше, поскольку я уже заметила, что его должно быть все время больше, чтобы он действовал? Как долго выдержит такое мой организм? Когда придет время срочно лечь в больницу? Я уже вижу заголовки:

„ДОЧЬ ИССЛЕДОВАТЕЛЯ АНТИНАРКОТИЧЕСКИХ СРЕДСТВ ЛИНДХАУТА ЗАВИСИМА ОТ НАРКОТИКОВ!“

„ТРУУС ЛИНДХАУТ ЗАВИСИМА ОТ ГЕРОИНА!

ОТЕЦ — ИЗВЕСТНЫЙ В АМЕРИКЕ УЧЕНЫЙ!“

„ОТЕЦ БОРЕТСЯ ПРОТИВ ГЕРОИНА — ДОЧЬ ЗАВИСИМА ОТ ГЕРОИНА И ПРИНУДИТЕЛЬНО ПОМЕЩЕНА В ПСИХИАТРИЧЕСКУЮ КЛИНИКУ!“

И это в сотнях вариантов. И в нескольких сотнях различных газет. Сначала здесь. Затем в тысяче мест повсюду… Так не должно быть… так не пойдет… такого я не могу допустить… — Внезапно ее охватило отвращение. Отвращение к самой себе, к своему собственному будущему. — Что я такое? Кусок дерьма! Немыслимо. Глупо. Слишком труслива, чтобы сейчас делать выводы…»

В ней было еще очень много героина, и поэтому мысли никак не выстраивались в логическую цепочку.

«Выводы… выводы, которые человек делает в моем положении, если он не так труслив, как я… вывод один — надо уничтожить себя, уйти из этого мира, из этого дерьмового, вызывающего отвращение мира. Неужели я так труслива? На самом деле?»

Она откинула голову, на ее лице появилось упрямое выражение. Затем мысли и вовсе стали наползать одна на другую, все быстрее, все путанее…

Спустя четверть часа Труус вышла из дома. Под мышкой она держала ящичек из ценных пород древесины, в кармане пальто лежал карманный фонарь цилиндрической формы. Она шла через парк. Да, это было решение, это был правильный путь. Она шла в конец участка, разговаривая сама с собой и кивая головой. Забор там был низкий. Она без труда перебралась через него и пошла дальше, шагая по обломкам стены, камням, щебню и грязи. Участок с домом Клаудио находился рядом с большим домом, в котором она ребенком жила вместе с Адрианом во время войны. От этого большого прекрасного дома на озере Хубертусзее к тому времени осталась огромная гора обломков. Ребенком Клаудио всегда сокращал путь, перелезая через забор, когда они играли вместе, когда он приходил к ней. Теперь Труус смотрела на эту гору развалин как на ее настоящий и единственный родной дом. Ни в Роттердаме, ни в Вене, ни в Лексингтоне она не была счастливее, чем здесь, будучи маленьким ребенком, в доме по Бисмаркаллее, 18, в этом доме, которого больше не было! И она хотела домой, она хотела сделать то, что она должна была сделать, — но в ее родном доме, в ее настоящем родном доме!

Луч света от карманного фонаря блуждал по разрушенным стенам, деформированным стальным балкам. Становилось холодно. Труус озябла. Теперь все нужно сделать быстро-быстро… Там! Там несколько обломков так заблокировали друг друга, что образовали вход в небольшую каверну. Труус нагнулась и пролезла в нору. Внутри было теплее. Она с облегчением вздохнула. Да, здесь это и должно произойти. Она положила карманный фонарь на камень. Она открыла ящичек. Она почти полностью наполнила золотую ложку героином, добавила немного жидкости и зачарованно смотрела, как растворяются кристаллы на пламени зажигалки. Она вобрала в шприц все содержимое. Взяла резиновую трубку. Засучила рукав. Одной рукой, помогая себе зубами, перевязала предплечье. Внезапно она стала тихой и невозмутимой, полной покоя и радости от сознания того, что нашла правильное решение. «I'm sick of living and feared of dying…» Строка песни молодого человека, который все время сидел у моста Халензеебрюке, бренча на своей гитаре «Ol' Man River» и хрипя одну строку, только одну эту строку — снова, снова и снова… «Жизнь мне осточертела, и я боюсь смерти…» «Нет, — подумала Труус, прислонившись к каменной стене, вытянув ноги и улыбаясь, — это неверно. Или верно только наполовину. Жизнь мне осточертела — но я не боюсь смерти. Совсем не боюсь».

Она приставила иглу шприца к вене и медленно стала давить на поршень. И снова были тепло и мир, мир и тепло, так чудесно, как никогда раньше. Карманный фонарь упал на землю, стекло разбилось, как и маленькая лампочка. В каверне было совсем темно. Но этого Труус уже не заметила.

55

27 ноября 1975 года Адриану Линдхауту позвонили из Берлина. Было четыре часа дня, и он как раз вместе с врачом клиники одной европейской столицы производил анализ отчетов о лечении от героина с помощью АЛ 4031. Протоколы содержали исключительно положительные данные, и Линдхаут был в блестящем настроении. Он улыбался, когда, войдя в маленькое помещение рядом, поднес к уху телефонную трубку и назвал свою фамилию.

— Добрый день, господин профессор, — раздался нервный мужской голос. — Моя фамилия Хильдебрандт. Я старший комиссар в Отделе по борьбе с наркотиками в Берлине.

— Берлин? — Улыбка исчезла с лица Линдхаута.

— Да. Мне искренне жаль… Ваша дочь пропала с двадцать первого ноября.

Линдхаут сел:

— Что это значит?

— Двадцать первого числа ее видели в последний раз — ее экономка, некая фрау Клара Ханке. На следующий день, когда Ханке утром пришла на работу, дом был пуст. И на следующий день тоже. Ханке заявила в полицию о без вести пропавшей. Мы выдержали обычный выжидательный срок, затем начали поиски, которые переросли в большое мероприятие по розыску, — к сожалению, без малейшего результата. Я вынужден поставить вас в известность об этой печальной ситуации. Кроме того, мы надеемся получить от вас наводящую информацию.

— Наводящую информацию?

— Да, где могла бы быть ваша дочь. Берлин она не покидала — аэропорты контролируются так же жестко, как и пограничные переходы на автобане. В таких случаях ГДР сотрудничает с нами.

— У меня нет ни малейшего… — Линдхаут осекся. — Я буду в Берлине, как только смогу! — сказал он глухим голосом.

Он прибыл 29 ноября 1975 года в восточно-берлинский аэропорт Шенефельд и сразу же поехал в Отдел по борьбе с наркотиками в Западном Берлине. Там его ожидал старший комиссар Хильдебрандт, пожилой мужчина с печальным выражением лица. В Берлине было очень холодно, но не дождило.

— Мы нашли вашу дочь, господин профессор, — тихо сказал Хильдебрандт. — Один полицейский из участка в Груневальде идентифицировал ее — он знал ее лично.

— Она…

— Да. И уже в течение нескольких дней — судя по состоянию тела. Мое глубокое соболезнование…

— Спасибо, — сказал Линдхаут, бледный, небритый и с впавшими щеками. — Когда вы ее нашли?

— Сегодня ночью. Мы не могли сразу же оповестить вас — вы сидели в самолете. Мы задействовали ищеек. Одна из них нашла ее.

— Где она была?

— В пятистах метрах от ее дома на Херташтрассе. — Старший комиссар сказал Линдхауту, где была найдена Труус.

— Причина смерти?

— Дыхательный паралич.

— Что?!

— Из-за передозировки героина.

— Героин?! Труус приняла героин?! Но это же невозможно!

— К сожалению, это правда.

— Кто ей его дал?

— Некий доктор Кристиан Ванлоо — вы знаете этого человека?

Линдхаут поднялся, слегка покачиваясь:

— Только по фамилии… Где этот пес?! Я убью его!

— Спокойно, вы должны успокоиться, господин профессор. Сядьте, пожалуйста. Пожалуйста! Этот Ванлоо находится в предварительном заключении. Он был арестован накануне того дня, когда ваша дочь покончила самоубийством. В Груневальде он регулярно организовывал в своем доме вечеринки с молодыми людьми — всех их он сделал зависимыми от героина. Теперь мы это знаем от него самого. И ваша дочь — у него на совести, правда, он долгое время упорно не называл ни одной фамилии тех, кого он отравил своим героином.

— Откуда вы тогда вообще знаете об этой связи?

— Мы получили анонимный звонок. В этой среде это бывает сплошь и рядом… С указанием на Ванлоо… что ваша дочь часто бывала у него… Из страха, что он назовет ее фамилию, она убила себя. Тогда Ванлоо сломался и признался в том, что давал вашей дочери героин. Остальные фамилии он еще не назвал. — Старший комиссар Хильдебрандт бессильно вздохнул. Внезапно он переменился в лице: — Все время одно и то же… этих типов не поймать! Ванлоо был оптовым торговцем. Эти вечера он, очевидно, устраивал для своего собственного удовольствия. Самого большого босса или хотя бы своего шефа он нам никогда не назовет, в этом можно не сомневаться…

Линдхаут вскочил с места:

— Что вы сказали?

— В этом можно не сомневаться?

— Нет-нет, перед этим?

— Что самого большого босса или хотя бы своего шефа он нам никогда не назовет.

— Самого большого босса, — повторил Линдхаут потерянно. Старший комиссар с любопытством посмотрел на него, но не стал задавать никаких вопросов этому стареющему, смертельно усталому после полета человеку, который, подперев голову руками, уставился на столешницу.

— Могу я что-нибудь для вас сделать? Вам нехорошо? Стакан воды? Врача?

— Ничего… — Линдхаут выпрямился. Он чувствовал пистолет в кармане брюк. Как VIP-персона и к тому времени ставший всемирно известным, он получил разрешение на оружие и держал пистолет при себе во время перелетов из Америки и в Америку. «А чем это мне сейчас поможет? — безутешно подумал он. — Ничем. Ничем и еще раз ничем».

Голос Хильдебрандта доходил до него как из плотного тумана:

— …она наверняка боялась, что Ванлоо выложит все и в прессе поднимется невиданный скандал — из-за вас!

— Вы полагаете, Труус себя убила, чтобы предотвратить этот скандал?

— Да.

Линдхаут сильно побледнел:

— Нельзя ли… нельзя ли мне все-таки стакан воды?

56

Через десять минут ему стало лучше.

— Мы дали указание нашему отделу печати не давать никакой информации о смерти вашей дочери, — сказал Хильдебрандт.

— Где она?

— В Институте судебной медицины. Уже получено разрешение на захоронение. Мы и его можем провести без привлечения всеобщего внимания. Учитывая особые обстоятельства, институт готов выдать документ с указанием причины смерти «воспаление легких». Это, в случае вашего согласия, и будет официальная версия, которая и пойдет в газеты. Как только вы узнали о тяжелой болезни дочери, вы сразу же прибыли в Берлин.

Линдхаут, казалось, совсем его не слышал.

— Я хотел бы увидеть Труус, — сказал он.

— Это невозможно… — Хильдебрандт очень смутился.

— Что значит «невозможно»? Я настаиваю на этом!

— Господин профессор, тело уже положено в гроб… оно было в ужасном состоянии еще до вскрытия… Сырость в этой каверне в развалинах, и потом…

— Что «и потом»?

— Ну, если вы так хотите это знать, господин профессор: там бегают стаи крыс. Мне продолжать? — Старший комиссар умоляюще смотрел на Линдхаута.

— Нет, — ответил тот. — Этого достаточно. Я понимаю, что тело необходимо было положить в гроб. Поэтому я отказываюсь от своей просьбы. Я хотел бы, чтобы ее похоронили в Груневальде, на лесном кладбище… Там лежит Клаудио Вегнер…

— Я знаю, господин профессор.

— В семейной могиле… Когда он умер, Труус попросила сделать семейную могилу. Она хотела при любых обстоятельствах быть похороненной рядом с Клаудио. По этому поводу есть детальные документы у нотариуса доктора Фридрихса на Уландштрассе…

— Они нам известны, господин профессор. Все произойдет так, как этого пожелала ваша дочь. Значит, наш отдел печати может дать ход версии о воспалении легких? Больница имени Мартина Лютера в Груневальде нами оповещена и в случае запросов подтвердит, что ваша дочь умерла там.

— Очень любезно, — сказал Линдхаут. — Действительно, вы все очень любезны. Итак, когда моя дочь скончалась от воспаления легких?

— Я бы предложил, что сегодня, вскоре после вашего прибытия, господин профессор. Извините, если я так по-деловому и холодно говорю об этой трагедии.

Линдхаут слегка приподнял руку:

— Делайте, как считаете нужным! Все остальное было бы бессмысленным.

Старший комиссар подавленно кивнул головой:

— Что касается уборщицы Ханке… вы ее не знаете… она стала работать на Херташтрассе совсем недавно, а всех соседей удалось убедить в том, что ваша дочь ночью была обследована врачом и с высокой температурой сразу же доставлена в больницу имени Мартина Лютера… Полиция ошиблась, как это иногда бывает, затеяв широкомасштабную операцию по розыску, поскольку посчитала вашу дочь пропавшей по заявлению фрау Ханке… Здесь полицейский участок в Груневальде и больница допустили небрежность, в которой, однако, быстро разобрались.

Во второй половине следующего дня — опять шел сильный дождь — Труус была похоронена в семейной могиле на лесном кладбище в Груневальде. Кроме носильщиков и могильщиков присутствовали только Линдхаут и старший комиссар Хильдебрандт. Из-за плохой погоды на улицах было очень мало людей, а на кладбище вообще никого. Оба могильщика, с большой поспешностью открывавшие могилу Клаудио, как раз завершили свою работу и были насквозь промокшими и выбившимися из сил, когда был доставлен гроб. Все стояли молча, лил дождь, он лил и на другие могилы, на голые деревья, черные стволы и ветви которых блестели от влаги, и на цветы, которые уже сгнили или были смыты водой.

Никто не сказал ни слова. Гроб опустили в могилу, и Труус обрела покой рядом с Клаудио. Линдхаут выступил вперед и бросил на гроб красную розу. Потом он взял лопату, которую протянул ему один из рабочих, и высыпал на гроб первую землю. Земля упала на розу и сразу же закрыла ее. Рабочие поторопились засыпать могилу. Несмотря на свой тяжелый труд, они ужасно мерзли. Линдхаут постоял еще минуту, затем повернулся и пошел, сопровождаемый старшим инспектором Хильдебрандтом. У обоих мужчин были зонты. Когда они дошли до главной аллеи, Хильдебрандт сказал:

— Известие о смерти вашей дочери завтра появится в берлинских газетах — с сообщением, что погребение уже состоялось. Это нам обещали все редакции.

— Спасибо, — сказал Линдхаут. Его лицо оцепенело.

Спустя десять минут, стоя у входа на кладбище, Хильдебрандт предложил:

— Я могу доставить вас в гостиницу, или, если хотите, на Херташтрассе… Уборщица передала нам ключи от входной двери.

— На Херташтрассе, пожалуйста, — сказал Линдхаут.

Они сели в автомобиль Хильдебрандта. Дождь усилился. Хильдебрандт ехал очень осторожно, стеклоочистители двигались быстро и ритмично. Перед домом на Херташтрассе машина остановилась. Хильдебрандт хотел открыть дверцу на своей стороне.

— Не надо, — сказал Линдхаут. — Пожалуйста, оставьте меня сейчас одного.

— Вы уверены, что… — Хильдебрандт умолк.

— Абсолютно. Не беспокойтесь за меня. Я буду здесь не долго. Потом я вызову такси и поеду в гостиницу. Дайте мне, пожалуйста, ключи. Спасибо… — Линдхаут уставился на дождь. — Какое наказание ждет Ванлоо? — спросил он.

— Трудно сказать… — смущенно ответил Хильдебрандт. — В связи с катастрофической волной наркотиков федеральный министр внутренних дел потребовал наказывать торговцев типа Ванлоо заключением от десяти до пятнадцати лет…

— Всего?

— Всего, да… Пятнадцать лет — высшая мера наказания. Но этот срок многим мудрствующим засранцам кажется слишком завышенным. Мы ведь такие либералы… Стало быть, Ванлоо может отделаться несколькими годами, проклятая свинья! Особенно, если он решится выложить информацию о своих боссах. — Хильдебрандт бессильно опустил руки. — Но такой удачи нам не видать. Еще ни один из тех, кого мы взяли, по-настоящему не раскололся. Ни один! Иногда мне кажется, что я не могу продолжать работать… я просто больше не могу… Вы меня понимаете?

— Очень хорошо вас понимаю, герр Хильдебрандт, — сказал Линдхаут. — Благодарю вас, ваших коллег и всех, кто… Прежде чем покинуть Берлин, я, конечно, дам о себе знать. До этого вы можете найти меня в гостинице «Кемпински». — Он протянул руку. — Доброго вечера, герр Хильдебрандт.

Он вышел, раскрыл зонт и пошел к воротам в парк. Он ни разу не обернулся, хотя заметил, что Хильдебрандт не отъезжал. Он прошел через парк, открыл дверь дома и закрыл ее за собой. Хильдебрандт включил мотор и медленно тронул автомобиль с места.

Линдхаут снял пальто и стал обходить весь дом. Он включал в каждой комнате свет и осматривал все, словно никогда здесь не был. Он ходил из одной комнаты в другую, с этажа на этаж. Наконец он возвратился в спальню Труус и опустился на кровать. С бесстрастным лицом он снял телефонную трубку и набрал длинный номер. Ответил секретариат ректора университета Лексингтона. Линдхаут попросил соединить его с Рамсеем. Когда в трубке ответили, Линдхаут очень спокойно сказал:

— Алло, Рональд. Я в Берлине. Труус мертва. Я только что вернулся с ее похорон.

— Боже праведный… — голос запнулся.

— Она умерла от дыхательного паралича. Передозировка героина. Здешние власти мне очень помогли. Никто не узнает правды. Ты это тоже сохранишь в тайне, в этом я абсолютно уверен.

— Мой бедный друг — сначала Джорджия, а теперь Труус. Ты…

С бесстрастным лицом бесстрастным голосом Линдхаут перебил его:

— Я хотел бы попросить тебя при сложившихся обстоятельствах освободить меня от моих договорных обязательств с университетом. Колланж еще будет там — столько, сколько нужно. Я позвоню Мэри Плойхардт и дам ей указания о продаже моего дома со всем его содержимым, частной лаборатории, всего…

Голос Рамсея звучал неуверенно:

— Конечно, ты в любое время можешь прекратить здесь работу, когда захочешь, — я это понимаю. Хотя мне очень, очень жаль отказываться от тебя.

— Ты всегда будешь моим другом, Рональд. Наша связь никогда не оборвется. Но ты же понимаешь, правда, что я больше не в состоянии жить на Тироуз-драйв и оставаться в университете, где работали Джорджия и Труус.

— Конечно, понимаю, Адриан. Но, возможно, это только внезапный порыв после того, что ты там пережил…

— Это не порыв, Рональд.

— …то, само собой разумеется, что в любое время ты можешь возобновить здесь работу. Для университета это будет величайшая честь.

— Это очень любезно. Но я никогда больше не буду работать в Лексингтоне.

— Что ты собираешься делать?

— Остаться в Европе, возможно в Вене — знаешь, у меня там есть квартира. Дальше будет видно. Я просто не могу сейчас вернуться в Америку, пожалуйста, пойми это.

— Конечно, понимаю. Я проинформирую Жан-Клода, больницу и всех остальных. Ты ведь дашь о себе знать, не так ли?

— Разумеется, — сказал Линдхаут. — Или из Берлина, гостиница «Кемпински», или из Вены. Телефонного номера моей венской квартиры в переулке Берггассе больше не существует, нужно подать заявку на новое подключение. Пока квартира не будет приведена в порядок, я буду жить в гостинице «Империал».

— Гостиница «Империал»…

— Счастливо, Рональд. Ты очень скоро снова услышишь обо мне. И большое тебе спасибо.

— Но это же вполне естественно, ты не должен меня благодарить! Если мы чем-то можем помочь тебе, Адриан…

Линдхаут повесил трубку.

Потом он полистал телефонную книгу, лежавшую рядом с кроватью Труус, и, найдя нужный номер, набрал его. Ответил мужской голос. Линдхаут назвал адрес на Херташтрассе и попросил прислать такси.

— Придет через пять минут, сударь!

— Спасибо, — сказал Линдхаут. Он встал, вышел из комнаты, погасил везде свет, надел пальто и покинул дом, не задерживаясь ни на минуту более того, чем было необходимо. Он тщательно запер дверь. Все еще шел сильный дождь. Линдхаут раскрыл зонт и через парк вышел на улицу. Там он остановился. Через две минуты показались фары приближающегося автомобиля. Это было такси.

— Добрый вечер, — сказал он, садясь в машину. — Гостиница «Кемпински», пожалуйста.

— Хорошо… — Шофер запустил мотор. На углу Бисмаркаллее он на мгновение остановился. Фары на мгновение осветили огромный щит. Линдхаут прочитал:

«Здесь строит Берлин!»

57

Он пробыл в Берлине еще два дня. За это время он посетил адвоката Труус и узнал, что мнимый наследник выдвигает все новые и новые аргументы. Линдхаут предоставил адвокату все полномочия действовать самостоятельно и по лучшему разумению:

— Если правда окажется на стороне этого человека, пришлите мне, пожалуйста, счет за ваш гонорар в Вену… — Он назвал адрес. — Если правда окажется на вашей стороне, сделайте то же самое и завещайте дом со всем его содержимым городу.

Два сотрудника криминальной полиции, присланные Хильдебрандтом, охраняли Линдхаута. Они позаботились о том, чтобы репортеры и телевизионщики не просили у него интервью. Он часами — а дождь все продолжался — разъезжал по городу, но больше ни разу не был в Груневальде. Возил его все время один и тот же водитель такси.

В гостинице он что-то перекусывал в номере и много разговаривал по телефону: с Колланжем, которого попросил вместо него оказывать всемерную помощь врачам тех больниц, где испытывалась АЛ 4031; с заместителем Говарда Ласта — тот как раз был в отсутствии — из американского Управления по контролю за продуктами и лекарствами; с одним своим другом из Химического института в Вене, которого он попросил позаботиться о квартире в переулке Берггассе; и, наконец, еще раз со старшим комиссаром Хильдебрандтом, с которым он попрощался.

— Желаю вам удачи, господин профессор… — ответил тот.

— Что вы мне желаете? Ах да, спасибо. Я вам тоже. И не отчаивайтесь, ваша работа скоро станет намного легче и успешней.

— Вы имеете в виду новый препарат, который вы разработали?

— Да.

— А вы, господин профессор… что теперь будете делать вы?

— Еще не знаю. Сначала полечу в Вену.

3 декабря 1975 года Линдхаут, следуя из Берлина через Мюнхен, прибыл самолетом в Вену и поехал в гостиницу «Империал».

58

В течение первых недель в Вене Линдхаут совершал прогулки, по возможности избегая тех улиц или домов, которые напоминали ему о прошлом. Он много спал, также и после обеда, и всегда рано ложился. В гостинице все были с ним чрезвычайно предупредительны.

Поступали многочисленные звонки — в основном от его секретарши Мэри Плойхардт, которая сообщала, что продала дом, освободив его от мебели и других предметов, пользовавшихся спросом. Линдхаут поблагодарил ее. На такси он съездил в переулок Берггассе, где его с пьяной торжественностью приветствовал очень постаревший, совершенно беззубый домоправитель Пангерль. Лина умерла — рак, сказал он. У Пангерля была астма и слезились глаза — казалось, что алкоголь законсервировал его. Линдхаут сообщил ему, что намеревается снова жить в квартире, которая в свое время принадлежала богобоязненной фройляйн Филине Демут, а с ее смертью стала его собственностью. Эту квартиру, правда, он нашел в очень жалком состоянии.

Та дама из гостиницы «Империал», которую Линдхаут знал с прежних времен, предложила свои услуги найти необходимых мастеровых, каменщиков, маляров, жестянщиков, электриков и так далее, а также и фирму, которая забрала бы всю старую, истлевшую обстановку как крупногабаритный мусор. Линдхаут поблагодарил ее, как всех, с кем общался в то время, — дружески и серьезно.

5 января 1976 года рейсом из Базеля в Вену прибыл очень постаревший президент «Саны» Петер Гублер. Он тоже остановился в гостинице «Империал». Они вели долгие беседы. Речь по-прежнему шла о стопроцентно положительных результатах испытаний субстанции АЛ 4031 в четырех клиниках. Антагонист Линдхаута «Сана» назвала «антонил». Наконец Гублер спросил, готов ли Линдхаут работать в венском Научно-исследовательском центре «Саны» в промышленной зоне Флоридсдорф, у хорошо ему известного доктора Радлера. Линдхаут колебался. Гублер не отступал.

— Теперь вы должны продолжать работать, дорогой друг, это ваше единственное спасение, — сказал он.

Линдхаут взглянул на него:

— Ну ладно. С удовольствием, как только моя квартира будет готова.

Гублер был растроган и долго пожимал ему руку.

Между тем прибыл контейнер с гардеробом Линдхаута. Медицинский факультет университета Вены просил сообщить, может ли он появиться на торжественном вечере в его честь. Линдхаут согласился.

Этот вечер в банкетных залах гостиницы «Империал» готовился с величайшей осмотрительностью. Была произнесена только одна речь. Присутствовавший на вечере федеральный президент вручил Линдхауту Большой золотой знак почета за заслуги перед Австрийской Республикой. Линдхаут коротко поблагодарил и снова сел на свое место у Доски почета.

В свою квартиру в переулке Берггассе, которая вся была заново обставлена, он переехал 21 марта 1976 года. Книжные стеллажи были заполнены, все стояло на своем месте. Линдхаут с удивлением обошел большую квартиру и напоследок — в этот день шел сильный снег — вышел на каменный балкон своего кабинета. Оттуда он долго смотрел вниз. Мало что изменилось в переулке Берггассе с того времени, когда он здесь жил. У входа в дом, в котором когда-то работал Зигмунд Фрейд, теперь была установлена маленькая памятная доска. Вверху, на Верингерштрассе, движение транспорта стало более оживленным. Старые трамвайные вагоны, как заметил Линдхаут, были заменены современными. Внизу играли дети, закидывая друг друга снежками.

1 апреля 1976 года Линдхаут — в его распоряжение был предоставлен «мерседес» с водителем из «Саны» — возобновил свою работу в венском Научно-исследовательском центре. Теперь шли поиски антагониста с более длительным действием. У Линдхаута было много новых идей, и он работал самоотверженно. Однако никаких частных контактов со своими сотрудниками он не поддерживал, друзей у него не было. Вечерами он ужинал где-нибудь в городе, после чего возвращался домой и читал Спинозу. Пангерль нашел ему приходящую прислугу, которую звали Анна Кречмар. Это была тихая женщина, она приходила утром и уходила вечером. Линдхауту удалось почти полностью избавиться от мыслей о трагических событиях своей жизни, особенно после того, как он принял предложение ежемесячно читать две-три лекции в близлежащем Фармакологическом институте. И спал он сейчас хорошо. Вечерами он иногда долго сидел перед «Розовыми влюбленными» Шагала — литографией среди книжных стеллажей, которую подарила ему Джорджия в послевоенной Вене. Он брал ее с собой и в Америку, а теперь картина вновь висела здесь. Казалось, что некий гигантский круг замкнулся, но у Линдхаута все время было смутное ощущение, что это еще не окончательно.

59

5 июня 1976 года Линдхауту позвонили из Берлина. У аппарата был старший комиссар Хильдебрандт.

— Надеюсь, что дела у вас идут хорошо, господин профессор, — сказал он, но голос его звучал потерянно.

— Спасибо, потихоньку, — сказал Линдхаут. — А вы? Что у вас?

— Я хотел вам кое-что сообщить, вас это определенно заинтересует. После долгого предварительного заключения этот Ванлоо наконец предстал перед судом.

Линдхаут встрепенулся:

— И что же?

— Четыре года тюрьмы. Ванлоо отнесся к приговору спокойно. При хорошем поведении он может рассчитывать на то, что самое позднее через три года вновь окажется на свободе. Я сыт по горло. Я буду просить, чтобы меня перевели из отдела по борьбе с наркотиками в отдел нравов. Что такое четыре года? У нас никогда не было столько героина в городе! Аэропорт Шенефельд в Восточном Берлине теперь называется не иначе как «Турецкий аэродром». Туда прибывают с продуктом. А потом по городской железной дороге сюда, в наш рай для наркотиков под названием Запад. Я не хотел расстраивать вас, господин профессор! Но я… я больше не могу, я просто больше не могу! Всего хорошего!

После этого звонка Линдхаут стал много говорить по телефону: с клиникой, в которой сейчас проходили испытания АЛ 4031, потом сразу же — с Колланжем и с американским Управлением по контролю за продуктами и лекарствами в Вашингтоне и тут же — с Говардом Ластом.

— У нас по-прежнему исключительно положительные результаты, — сказал Колланж, — и врачи клиники это подтверждают. Не было ни одного инцидента. Об этом знают в Управлении по контролю за продуктами и лекарствами.

— И что?

— Они еще не могут разрешить это средство — слишком короткое время испытания.

Это подтвердил и звонок к Ласту.

— Мне жаль, профессор, — сказал Ласт, — но у нас свои предписания. Вы знаете, что для клинического испытания на человеке предписывается особенно длительное время, если имеется хоть тень подозрения, что это средство делает зависимым.

— Стало быть, сколько еще антонил должен проходить клинические испытания?

— Наверняка еще минимум полгода, дорогой профессор, — сказал Говард Ласт. — Ведь «Сана» и мы только в октябре прошлого года поручили первой клинике провести испытания… чуть больше восьми месяцев назад! Помилуйте…

— Да, — сказал Линдхаут, — вы абсолютно правы: прошло еще слишком мало времени. — Положив трубку, он с грустью подумал о старшем комиссаре Хильдебрандте. Сейчас я должен набраться терпения, сказал он себе самому.

Он продолжал работать в венском Научно-исследовательском центре «Саны», его скорбь по Труус не исчезла, но больше уже не мучила его так сильно, как в первые месяцы после ее самоубийства.

Жан-Клод Колланж, прибыв в Вену, застал серьезного, погруженного в новые исследования Линдхаута, который тем не менее принял его дружески. Колланж попросил разрешения проводить дальнейшие исследования вместе со своим глубоко почитаемым учителем. «Сана» в Базеле удовлетворила эту просьбу.

Они так и работали до 22 января 1978 года.

В этот день в Вене было очень холодно. Линдхауту позвонил Петер Гублер — от радости старик говорил едва связно:

— Допущен… мы можем запускать в производство… Управление по контролю за продуктами и лекарствами…

— Они допустили антонил?

— Да, профессор, да! Только что мне позвонили наши люди из Нью-Йорка! Допущен к производству! В клиниках препарат зарекомендовал себя великолепно! Ни одного случая вредных побочных явлений! Допущен, профессор! Я благодарю вас… благодарю вас…

— Меня? — удивился Линдхаут. — За что же?

— За что?! — выкрикнул Гублер. — Бог мой — за все, чего вы достигли, за все, за… за дело всей вашей жизни!

«Дело всей моей жизни, — подумал Линдхаут, внезапно странно подавленный, — да, похоже, так было на самом деле.

Моя жизнь.

Мое дело…»

60

Поздним летом 1978 года антонил, новый препарат «Саны», стал уже официально применяться в Европе и Америке. Отовсюду к Линдхауту поступали восторженные сообщения врачей, университетов и министерств здравоохранения. Антонил ввозили Австралия, Африка и многие государства Азии. Газеты, журналы, телевидение и радио постоянно сообщали о пролагающем новый путь открытии профессора Адриана Линдхаута. Репортеры докучали ему так назойливо, что он укрылся в небольшом местечке в Тироле, недалеко от Инсбрука. Линдхаут совершал прогулки, много читал и хорошо спал. Впервые в жизни он отдыхал, это был его первый отпуск!

И все же его хватило не надолго. Вскоре он уже стал дописывать начатую несколько лет назад книгу о субстанциях с антагонистическим по отношению к морфию воздействием. Он рано вставал, работал приблизительно до обеда, спал, а потом бродил под солнцем, дождем и снегом по лугам и густым лесам. После ужина он опять садился за книгу.

Он занимался этим и вечером 10 декабря 1978 года, когда резко зазвонил телефон на его рабочем столе. Раздался дружелюбный мужской голос:

— Господин профессор Адриан Линдхаут?

— Да…

— Говорят из шведского посольства. Мы получили ваш номер телефона от доктора Колланжа. Один момент! Я соединю вас с его превосходительством господином послом!

— Но… — начал было Линдхаут ошеломленно, но уже раздался тихий, спокойный мужской голос:

— Добрый вечер, господин профессор. Прошу извинить за беспокойство в поздний час. Мне поручено сообщить вам нечто, что без сомнения вас обрадует.

— Вы посол Швеции? — Линдхаут все еще был сбит с толку.

— Разумеется! Меня зовут Кристер Эйре. Для меня будет большой честью и радостью познакомиться с вами завтра вечером во время обеда, который я даю в вашу честь в посольстве. Вы ведь примете приглашение?

— С удовольствием, ваше превосходительство… хотя я не знаю… Что случилось?

— Господин профессор, агентства узнают об этом очень быстро. Выражено пожелание, чтобы вы узнали об этом заранее.

— О чем?

— Сегодня, десятого декабря, в день смерти Альфреда Нобеля, в Стокгольме состоялось присуждение Нобелевской премии по медицине. Мне доставляет бесконечное удовлетворение, дорогой господин профессор, сообщить вам, что премию получили вы. Через несколько часов об этом узнает весь мир, уважаемый господин Линдхаут! — Голос посла стал доверительным. — Один человек приложил фанатические силы к тому, чтобы вы получили эту премию. Он безгранично восхищается вами. Вы его знаете — вы долгое время сотрудничали с ним в Америке. Ну так как, вы знаете, кто этот человек и как его имя?

— Нет, ваше превосходительство.

— Этого человека, — сказал шведский посол, — зовут Бернард Брэнксом.

61

16 января 1979 года Линдхаут вместе со шведским послом в Вене его превосходительством Кристером Эйре и со своим многолетним ассистентом доктором Жан-Клодом Колланжем вылетел в Стокгольм, где 17 января 1979 года шведский король Карл XVI Густав вручил ему Нобелевскую премию. Это была торжественная церемония, и телевидение транслировало ее на весь мир. Устав присуждения Нобелевских премий гласит, что каждый лауреат премии в определенное время должен выступить перед аудиторией Шведской Академии наук с докладом о своих работах и о своем открытии. Доклад Адриана Линдхаута должен был состояться 24 февраля 1979 года.

18 января сразу же после торжественной церемонии Линдхаут возвратился в свою венскую квартиру. 29 января, когда он как раз работал над своим нобелевским докладом, его застал неожиданный звонок. Незнакомый человек, заявивший, что его фамилия Золтан, говорил по-немецки с неподдающимся определению акцентом и просил Линдхаута о срочном разговоре наедине. Тот сначала отказался, сославшись на острую нехватку времени. Но когда герр Золтан заявил, что речь идет о деле чрезвычайной важности и срочности, Линдхаут сказал, чтобы тот приехал в переулок Берггассе вечером следующего дня в двадцать часов. Герр Золтан поблагодарил.

62

Герр Золтан оказался высоким и крепким на вид человеком. Относительно его возраста Линдхаут мог только гадать. Тридцать пять? Сорок? Пятьдесят? У герра Золтана было серьезное, с желтоватым оттенком лицо, очень живые светло-серые глаза, каштановые волосы и густые брови. Он начал с нескольких вежливых фраз и сразу же перешел к делу. Они сидели друг против друга в кабинете Линдхаута. На улице шел снег. Герр Золтан заявил, что прибыл по поручению большой клиники в столице одной восточноевропейской страны, где, как и в трех других клиниках других стран, проходил испытания антагонист Линдхаута АЛ 4031. Однако город и психиатрическая больница, которые назвал Золтан, находились довольно далеко от столицы и от клиники, где проводились испытания. Герр Золтан сказал, что он, как и Линдхаут, биохимик, но уже некоторое время работает не в лаборатории, а в администрации названной им психиатрической больницы.

Он достал из нагрудного кармана паспорт и запаянное в пластик удостоверение и протянул их Линдхауту. Паспорт и удостоверение, оба с недавно сделанными фотографиями, на трех языках, в том числе и на английском, подтверждали, что герр Золтан говорит правду.

— Здесь написано: «для особого назначения». Что это значит? — спросил Линдхаут.

Герр Золтан вздохнул:

— Я не выбирал этот пост, господин профессор. — Снова вздох. — Это очень безрадостная работа, которую я, к сожалению, должен исполнять.

— Как это понимать?

— Меня всегда направляют туда, где происходит что-то неприятное.

— Неприятное для кого?

— Для больницы. Для пациентов. Лучше всего, если я скажу вам сразу и, извините, прямо, что произошло: неделю и шесть дней назад в названной больнице произошло два шокирующих смертных случая. Врачи лечили двух зависимых от героина пациентов предписанными дозировками антонила. Оба пациента, они были друзьями, тайно раздобыли морфий и вводили его себе во время курса лечения. В результате они оказались в том же состоянии, как и до лечения антонилом. Об этом была поставлена в известность клиника в столице. Та сразу же командировала меня в больницу. Наши тамошние врачи — пациенты уже находились под самым строгим контролем! — стали давать им в первом случае трехкратную, во втором — пятикратную дозу антонила. Антонил является антагонистом морфия, не правда ли, и фирма-производитель «Сана» в руководстве к их применению утверждает, что он в течение семи недель нейтрализует любое мыслимое количество производных морфия, то есть не только обычные дозы, не правда ли?

— Антонил именно так и действует! Клиника в столице вашей страны сама проводила его испытания по поручению производителя, и они прошли успешно! — Голос Линдхаута стал агрессивным. — Только после этого американское Управление по контролю за продуктами и лекарствами разрешило антонил! В течение полугода он успешно применяется почти во всем мире при лечении от наркомании… а сейчас вы мне пытаетесь доказать, что у вас в двух случаях его воздействие оказалось смертельным?

— Именно так, господин профессор, — сказал герр Золтан и, сидя, слегка поклонился.

«Этого не может быть, — подумал Линдхаут, — этот человек подкуплен конкурентами! Сейчас посмотрим, действительно ли он знает, о чем говорит. Сейчас я его проверю!»

— Как все протекало? — Линдхаут без выражения посмотрел на герра Золтана. Не колеблясь, тот ответил:

— Все протекало великолепно: в первом случае в течение тридцати пяти, во втором — даже шестидесяти двух часов. Затем появилась одышка, которая постоянно усиливалась. Когда произошла остановка дыхания, пациентам в течение нескольких часов делали искусственную вентиляцию легких… Безуспешно — остановка кровообращения, смерть. Впрочем, в психиатрической больнице другого города лежат три пациента, которые перенесли большие дозы антонила — после остановки дыхания и искусственной вентиляции легких, — но они еще долго не смогут покинуть больницу.

— Еще трое?!

— Да, господин профессор. Ситуация с этими тремя была такая же, как у нас. Врачи должны были ввести значительно большую дозу, чем обычно, — но этим троим повезло!

Линдхаут оживился:

— Герр Золтан, вы согласитесь со мной, если я скажу, что в какой-то степени разбираюсь в том, о чем мы говорим. Я все-таки всю жизнь занимался этим делом.

— Боже упаси, этого же никто не отрицает, господин профессор, только…

— Дайте мне договорить. В опытах над животными мы пытались установить угнетающее дыхание воздействие антонила, давая животным пятидесятикратную дозу! Не было и следа одышки! А сейчас вы приходите и рассказываете мне, что у двух пациентов уже после пятикратной — да что там! — даже трехкратной дозы происходит остановка дыхания с последующей остановкой кровообращения. Позвольте… — Линдхаут должен был очень сдерживаться, чтобы не сорваться в крик. — Я нахожу это совершенно невероятным!

— Вы хотите сказать, что я лгу, господин профессор?

«Да, — подумал Линдхаут, — именно это я и хочу сказать», но ответил:

— Нет, конечно, нет, герр Золтан.

Раздражающе громко прозвенел звонок трамвая вверху на Верингерштрассе.

— Вы сказали, что то, о чем я вам рассказал, вы считаете совершенно невероятным? — Герр Золтан был возбужден.

— Да, именно так… — Линдхаут встал. — Но этим… этим я выразил свой ужас… это не было направлено против вас лично… Герр Золтан, прошу вас… должны же вы понять, какой шок произвели на меня ваши слова, какой страшный шок!

— Разумеется, я понимаю, господин профессор. — Герр Золтан на секунду закрыл глаза, выражая свое сочувствие. — Как вы думаете, а какой шок вызвала у нас смерть этих двух пациентов? Ведь клиника нашей столицы была одной из четырех, которая проверила ваш препарат и заявила в «Сану», что он абсолютно безвреден и абсолютно не имеет вредных побочных явлений! Как после этого выглядит клиника? Что нам делать?

Пока Золтан говорил, Линдхаут смотрел ему прямо в глаза. «Такого не бывает, — в отчаянии думал он. — Это невозможно, этот человек говорит неправду. А вдруг правду? Он выдерживает мой взгляд. Он остается спокойным и уверенным, говоря все это. Психиатр, к которому приходит некто и утверждает, что нашел средство, которое при инъекции лечит шизофрению, сразу понимает: такого не бывает, такого не может быть! Я же… Я убедился в том, что в той области, в которой я работаю уже тридцать лет, могут случаться воистину непостижимые казусы, чрезвычайно загадочные и абсолютно необъяснимые!»

— Я не хотел вас обидеть, — сказал Линдхаут, — действительно не хотел, доктор Золтан.

— «Герр Золтан», пожалуйста. Здесь, в Вене, и при исполнении такого поручения я опускаю свое звание. Из-за вас, господин профессор.

— Из-за меня?

— Несомненно! Сейчас, после присуждения вам Нобелевской премии за ваше открытие, мы ведь должны прикрывать вас! В Вене меня никто не знает. Никто не знает, кто я и зачем к вам пришел. Мы прикидывали так и эдак…

— Что?

— …как выпутаемся из этой скверной истории целыми и невредимыми, насколько это возможно, — вы и мы! Никто, за исключением непосредственных участников, а теперь и вас, ничего не подозревает о том, что произошло.

— А родственники?

Золтан скривился:

— Сердечная недостаточность! Так звучит официальная причина смерти. Вы же знаете, как часто врачи прибегают к подобному выходу… э-э… когда по их вине случается беда, не так ли? Родственники… они примирились… оба умерших уже похоронены… Мне бесконечно жаль, господин профессор, но я же должен был сообщить вам об этих событиях, вы ведь понимаете это, не так ли?

Линдхаут резко опустился на стул.

— Теперь вы понимаете, почему я так настаивал на этом разговоре… на разговоре наедине! — Герр Золтан стоял неподвижно и смотрел на Линдхаута сверху вниз.

«Я должен что-то сделать, — беспомощно думал тот. — Я должен что-то сделать, сейчас же, немедленно! Известие этого герра Золтана допускает сразу две вещи: во-первых, что антонил является не очень сильным, а наоборот, слабым антагонистом, блокирующее действие которого перекрывается значительным количеством морфия. И, во-вторых, что препарат, при введении его трех- или пятикратной дозы действует смертельно!»

Он повернулся и схватил телефонную трубку.

— Кому вы хотите звонить? — спросил герр Золтан.

— Президенту «Саны», — ответил Линдхаут и заметил, что у него дрожат и руки и голос. — Его нужно срочно проинформировать.

— Я тоже так считаю, — сказал герр Золтан.

Линдхаут знал код Базеля наизусть. Он знал и номер домашнего телефона Петера Гублера. «Надеюсь, что он дома, — в отчаянии думал он. — Надеюсь, что сразу же застану его…»

Раздался длинный гудок, и моментально послышался голос Гублера: президент «Саны» ответил, назвав свою фамилию. Линдхаут назвал себя.

— Что случилось? — спросил Гублер.

Линдхаут, захлебываясь, сообщил, что произошло и кто у него дома. Некоторое время на линии гудел фон.

— Герр Гублер! — крикнул Линдхаут.

— Да…

— Почему вы молчите? Препарат применяется во всем мире. И где-то может случиться подобное — в любой момент!

Голос Гублера звучал необычайно протяжно:

— Это более чем невероятно…

— Что?! — крикнул Линдхаут.

— …что где-то может случиться подобное в любой момент. Ведь в тамошней клинике, как и в трех других, испытания нашего антонила прошли со стопроцентным положительным результатом в течение длительного времени. «Продукты и лекарства» только после этого и разрешили препарат.

— А сейчас это средство вызвало два смертных случая!

— Да, именно…

— Что «да, именно»?

— Именно это и удивляет меня… удивляет безмерно! Во всем мире антонил используется с блестящим успехом! Там, где больше года проводились испытания, — именно там дело доходит до двух смертных случаев и трижды чуть не кончается смертью.

Герр Золтан, стоявший за Линдхаутом, холодно сказал:

— Мы можем предоставить исчерпывающую документацию о смертных случаях. Мы зафиксировали все — количество, время, симптомы. Мы произвели вскрытие тел и взяли все необходимые пробы. — Линдхауту показалось, что в голосе герра Золтана прозвучали саркастические нотки. — Вы же знаете, как это делается, коллега, не правда ли? Материал мы, образно говоря, «заморозили», и его в любое время можно подвергнуть анализу. Естественно, как и трех других пациентов, которые выжили.

— Герр Гублер, — начал Линдхаут, — мой посетитель говорит…

— Я все слышал, герр Линдхаут! — прервал его президент «Саны». — Он говорил очень громко, вероятно, для того, чтобы и я это слышал и вам не пришлось повторять.

— Да, возможно… Но что теперь делать?! — закричал Линдхаут.

— Необходимо, чтобы вы и врачи «Саны», — спокойно сказал Гублер, — но вы в любом случае, вместе с герром Золтаном посетили обе больницы и внимательно изучили образцы тканей и все то, что якобы так исчерпывающе было собрано. А также и анализы выживших пациентов.

— Но за это время…

— Что «за это время»? Вы думаете, что какая-нибудь фармацевтическая фирма в мире создаст новый препарат только по тем данным, которые вы получили от герра Золтана и сейчас сообщили мне? Даже если бы она этого захотела — вы что, думаете, что это произойдет не сегодня-завтра? Мы должны быть уверены, уверены и еще раз уверены, что именно антонил в высшей степени странным образом — внезапно, после таких длительных положительных испытаний в одной клинике вдруг в том же месте в другой больнице — привел к смерти двух пациентов. Только в той стране — и нигде больше!

— Что вы имеете в виду?

— Только то, что сказал. — Сейчас в голосе Гублера слышалось раздражение. — Благодарю герра Золтана за то, что он сразу же обратился к вам и что все держится в тайне. Прошу его позаботиться о том, чтобы и далее, до окончательного выяснения, все оставалось в тайне. — Внезапно голос стал тише и более торопливым: — Как только этот господин уйдет — вы ведь не полетите с ним уже этой ночью! — так вот, после того как он уйдет, позвоните мне. — Последние слова прозвучали очень тихо и настойчиво.

— Да, я скажу это герру Золтану, — громко ответил Линдхаут. Он простился и положил трубку.

— Я полечу с вами, и врачи «Саны» тоже, — сказал Линдхаут высокому крепкому человеку.

— Поэтому я и здесь. Об этом вас просят обе больницы и клиника — в ваших интересах, в интересах «Саны», в наших собственных интересах и в интересах всех нынешних и будущих пациентов. Я думаю, мы уже должны выехать!

— Да… конечно… — Линдхауту внезапно стало холодно. Ему показалось, что пространство вокруг него становится все меньше и меньше. — Только… видите ли… я…

— Вы в очень скверном положении, господин профессор, — сочувственно произнес герр Золтан. — Мы это понимаем. Только что вы получили Нобелевскую премию за разработку антонила. Прежде всего из-за этого мы все держали в тайне — и будем держать в тайне, пока это возможно. Но если где-нибудь в другом месте произойдет нечто подобное — тогда мы бессильны! Поэтому мы можем только надеяться, что больше ничего не случится. Более того: мы должны надеяться, что вы, врачи, которые прибудут из «Саны», вместе с нашими учеными — вопреки всем данным анализов! — выявят, что не антонил привел к смерти двух пациентов. Мы с вами, господин профессор, теперь сидим в одной лодке, это ясно. Вы потрясены, я могу это понять. Но вы должны успокоиться: ведь вам скоро предстоит делать доклад перед Шведской Академией наук. Бога ради, господин профессор, уж не думаете ли вы, что мы собираемся погубить вас и нас самих? Что мы желаем мирового скандала, который навлечет беду на всех нас? Вы ведь не считаете нас душевнобольными?

Линдхаут молчал.

— Господин профессор! — воскликнул герр Золтан.

— Нет, — сказал Линдхаут, теперь неестественно спокойный, — конечно, я так не считаю. Это было бы безумием, явным безумием!

— Вот именно! Сейчас мы должны держаться вместе, господин профессор, — вы, мы и «Сана»!

Линдхаут молчал.

— Вы сейчас слишком взволнованы, чтобы сразу принять решение, — продолжал Золтан. — Я прекрасно это понимаю. А что, полагаете вы, происходит со мной, с врачами клиники, которые так успешно опробовали антонил и рекомендовали «Продуктам и лекарствам» допустить его к производству? — Он посмотрел на Линдхаута. Тот молча ответил на взгляд. — Пусть это будет не сию секунду, пусть факты убедят вас: я же уже говорил — есть исчерпывающая документация. Все ткани и другие анализы, взятые у умерших, законсервированы… Три пациента, которые выжили, находятся уже в таком состоянии, что их можно опросить. Мне жаль, что я принес вам такое известие, — но я ведь должен был это сделать, не правда ли?

— Да, — сказал Линдхаут, — вы должны были. И я благодарю вас.

Пять минут спустя он остался один. Герр Золтан простился, еще раз подбодрив его и сказав, что позвонит снова согласовать срок, когда Линдхаут вылетит с ним, чтобы прямо на месте, в тех больницах, разобраться в том, что произошло.

Оставшись в одиночестве, Линдхаут сел за письменный стол. Теперь снег повалил сильнее. Поднималась буря. Линдхаут ничего не видел и не слышал. Он сидел, прижав кулаки к закрытым глазам. Кровь стучала в висках. Этот шум почти сводил его с ума, он поворачивал голову туда-сюда, туда-сюда все время повторял одно и то же слово.

— Нет!

Нет, и нет, и нет, и нет…

«То, что сказал этот господин по фамилии Золтан, не может быть правдой, не должно быть правдой, не должно! А если это все-таки правда? Если он действительно сказал правду? Если антонил, мой антонил виновен в смерти двух людей и в том, что чуть не умерли еще трое других? Если…»

Резко зазвонил телефон.

Влажными от пота руками Линдхаут снял трубку. «Это Гублер», — подумал он.

Это был не Гублер.

Линдхаут сразу узнал голос, спросивший, кто у аппарата. Он вздрогнул.

Вы?!

— Спокойно, — сказал мужской голос. — Никаких имен, пожалуйста. Да, это я.

— Что вы делаете в Вене?

— Я должен поговорить с вами. Как можно скорее. У вас только что был посетитель, не правда ли?

— Откуда…

— Сейчас двадцать минут десятого. К вам я прийти не могу. Так же как тогда, когда мы вынуждены были встретиться с вами в баре на холме Кобензль. Этот бар зимой закрыт. Слушайте внимательно: есть маленький винный ресторан в Гринцинге… не из тех больших ресторанов с молодым вином… Вот его адрес.

Линдхаут выслушал и повторил.

— Вы можете быть там в десять часов?

— Конечно. Возьму такси. Речь идет о… недавнем визите ко мне?

— Да! — сказал бывший полковник Красной Армии и многолетний сотрудник советской секретной службы, отдел «Заграница, Запад», доктор Карл Левин.

63

Доктор Левин уже сидел в старом винном погребе, когда вошел Линдхаут. На столе перед ним стояли два бокала и сифон с вином. Посетителей было не больше двух дюжин, старик как раз играл на цитре знаменитую мелодию «Харри Лайм» из фильма «Третий мужчина».

Левин поднялся и пожал Линдхауту руку.

— Я с удовольствием обнял бы вас, мой друг, — сказал он, — но это, вероятно, привлекло бы внимание. Садитесь. Я уже заказал. Здесь, в конце помещения, нас не услышит ни один человек. — Линдхаут сел напротив Левина. — Вы должны взять себя в руки, — сказал тот. — Могу себе представить, как у вас на душе, но вы не должны этого показывать.

— Вы можете себе это представить?..

— Как у вас на душе — да. Я знаю, что произошло.

— Знаете?.. Ах, вы узнали об этом через ваше маленькое объединение? Поздравляю. Чудовищно, а? Впрочем, вы выглядите тоже достаточно потрепанно. — Линдхаут рассматривал человека с узким лицом, которое было так же серо и изборождено морщинами, как и высокий лоб. Карие глаза Левина казались уставшими, каштановые волосы поредели. «Когда же я видел Левина в последний раз? — соображал Линдхаут. — Там вверху, в баре на Кобензле с японскими туристами, когда он принес мне фотографии и магнитофонные пленки, которые доказывали — но так и не доказали, — что Брэнксом был боссом „французской схемы“… Это было в семьдесят первом году, — подумал он, — летом, а семнадцатого-восемнадцатого августа у нас в Штатах была эта безобразная телепередача.

Август семьдесят первого… январь семьдесят девятого… Как быстро прошли годы, как быстро! И сколько всего произошло с тех пор. Вот и Труус мертва, теперь я совсем один…» Линдхаут вспомнил старую китайскую пословицу, которую когда-то слышал в Лексингтоне: «Жизнь и смерть подобны закрытым шкатулкам, в одной из которых лежит ключ к замку другой»…

— Сегодня мы видимся, наверное, в последний раз, — сказал Левин, стараясь улыбнуться.

— Что это значит?

— Это значит, что я исчезаю, — ответил Левин почти шепотом. — Я больше не могу, понимаете? Я слишком много пережил за последние годы, слишком много повидал. Вдруг выяснилось, что таких, как я, очень много. — Он наклонился над столом: — С вами я буду откровенным. Вы самый достойный человек, которого я когда-либо знал. Я больше не могу выполнять эту… мою работу. Я осмелился назвать несправедливость несправедливостью, насилие — насилием, предательство — предательством… Я сказал это не тем, кому надо. На меня обратили внимание. Теперь я диссидент. Какое красивое модное словечко! Но они еще не определились, что со мной делать. Как бы то ни было, я очень много сделал для них — всю грязную работу! И как бы то ни было, я знаю много, очень много — слишком много… Им бы следовало меня убрать. И прежде чем у них будет такая возможность, я исчезаю — вы понимаете?

Линдхаут пораженно кивнул.

— Я не предоставлю, как другие, Западу возможность устроить большой спектакль с прославлением меня — нет… я исчезну так, чтобы меня нельзя было найти, — я надеюсь! Все давно подготовлено… еще тогда, когда я узнал, как коммунисты предают коммунизм — у нас и повсюду… У меня было хорошее место в этом театре… я увидел больше, чем другие… Диссидент… — Он скривил рот. — Ошибка Запада! Мы, те, кто больше не выдержал, — мы не осознали, что коммунизм порочен! Мы осознали только, что порочно то, что коммунисты сделали из коммунизма! — Он заметил испуганное лицо Линдхаута и рассмеялся.

— А Илья? — спросил Линдхаут тоже шепотом.

— Илья… — Левин пристально рассматривал грубую древесину стола. Он молчал так долго, что Линдхаут, напряженно внимавший ему, услышал бренчание цитры, смех и болтовню людей. — …Илья Красоткин… наш старый друг Илья Григорьевич… великий альпинист… У него все хорошо… он делает то, что делают очень многие у нас, — работа, работа, не думать ни о чем, кроме своей работы! — Он замолчал, потому что хозяин, толстый мужчина в национальном костюме, подошел к столу.

— Здравствуйте, — сказал он.

— Здравствуйте, — ответил Линдхаут.

— Все в порядке, господа? Как вино?

— Отличное, — сказал Левин.

— Это меня радует… — Хозяин проследовал дальше.

— У меня для вас письмо от Ильи Григорьевича. Это чисто личное письмо, прочтете его потом… — Левин двинул конверт по столу. — Вы можете написать нашему другу, его адрес на конверте. Он стал руководителем большой хирургической клиники, километрах в тридцати от Москвы… У Ильи две квартиры. Одна там, на месте, другая в городе. Они… простили ему тогдашнюю ошибку. И он свою ошибку… осознал. Он работает как сумасшедший. Тоже своего рода бегство! Но к делу: сегодня вечером у вас был герр Золтан. Поэтому я должен с вами поговорить. — Левин выпил. Он пил с того момента, как Линдхаут вошел, было похоже, что он пил и до этого. — Ваше здоровье! Здравствуй, Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя! — Он заметил взгляд Линдхаута. — Я не пьян. Я вообще не пьянею, знаете ли. Я совершенно трезв. Итак, герр Золтан сказал вам, что в больнице, где он сейчас работает, два пациента умерли во время курса лечения от наркотиков из-за повышенных доз вашего антонила и что в другой больнице трое якобы чуть не отдали богу душу.

— Это все ваше «маленькое объединение»?

— Все оно, да. Я полностью в курсе дела о герре Золтане и о его мертвецах. — Левин снова выпил. Его лицо дряхлело все больше и больше. — Это моя профессия, не так ли? Моя проклятая профессия! Поскольку это дело связано с вами, я, естественно, с самого начала интересовался им… Я досконально знаю всю эту грязную историю…

— Вы слишком много пьете!

— Это верно… и что? Что остается делать, чтобы выносить эту дерьмовую жизнь, этот дерьмовый мир? — Левин снова поднял свой бокал.

— Послушайте! — Линдхаут стал нервничать. — Препарат, над которым я работал всю жизнь, опасен и должен быть изъят из обращения! Я получил за свою работу Нобелевскую премию! Теперь я оказываюсь лжецом и мошенником, негодяем и убийцей — да, убийцей…

— Последнее, что вы сказали, — верно, — сказал Левин. — И больше ничего. Ничего. Ничего. Ничего. Ваш препарат не только абсолютно безопасный — он одно из самых благотворных для человечества изобретений. И он, конечно, не убил ни одного человека…

Линдхаут уставился на Левина.

— Что вы такое говорите? — прошептал он.

— Правду, мой друг, — тихо ответил Левин, — чистую правду, которую вы никогда не сможете доказать. С вами покончено, вот и все. Если бы вы не надрывались всю свою жизнь, чтобы помочь людям, ваши дела обстояли бы лучше. Тогда у вас еще был бы шанс. А так у вас его уже нет. Ни намека на шанс…

Он выпил снова.

«Вино будет и тогда, когда нас всех не будет…» — пел старик, играющий на цитре.

Многие посетители подпевали.

Линдхаут вдруг почувствовал, что и он должен выпить, сейчас же, много! Он осушил свой бокал и наполнил его снова.

«…красивые девушки будут и тогда, когда нас уже не будет…» — пел старик вместе с посетителями ресторана.

— Но почему…

— Спокойно. Я скажу вам все. — Левин снова наклонился над столом. — Я скажу вам всю отвратительную правду. Препарат, который вы нашли, изготовляется и сбывается «Саной», не так ли? Швейцарской фирмой. Не американским концерном, о нет, совсем нет. Еще нет!

— Я не понимаю ни слова…

— Сейчас вы все поймете. Антагонист морфия, который действует семь недель, причем без всяких вредных побочных воздействий, имеет, естественно, огромное финансовое значение для фармацевтического концерна, верно? — Линдхаут кивнул. — Вы киваете, хорошо. Ясно, что американцы, которые, как вы и я знаем, далеко продвинулись вперед в разработке такого антагониста, но все же недостаточно далеко, всеми американскими методами будут пытаться устранить этот ваш препарат, причем насовсем. Верно? Верно. То, что это стремление совпадает с определенными восточными политическими желаниями, в данном случае прежде всего с желанием распространить наркозависимость на Западе, в особенности в Америке…

— …тоже ясно, — услышал Линдхаут самого себя так, словно говорил издалека. Ему на мгновение сдавило горло — он начал кое-что понимать.

— Вы начинаете понимать, да? Мой друг Адриан начинает понимать! Все очень логично: финансовые интересы американского капитализма совпадают здесь, как и во многих других комбинациях, поистине удивительным образом с чисто политическими интересами некапиталистического мира. Ведь американская армия во Вьетнаме из-за множества наркозависимых оказалась несостоятельной — и это исторический факт! — Левин извлек из нагрудного кармана какую-то брошюру. — Вчера я прочел вот это…

— Что это?

— Западногерманский военный журнал «Лояль», последний номер. Здесь написано… — Левин стал читать: — «Больше половины из двухсот тридцати тысяч размещенных в Федеративной Республике солдат являются наркоманами». — Он поднял глаза. — «Лояль» заявляет — и с этим соглашаются сами американцы, — что такие солдаты «небоеспособны». Даже во время несения службы они употребляют марихуану или гашиш. Десять процентов наркозависимых солдат — а это уже свыше двадцати тысяч человек — сообщают, что регулярно употребляют героин… Поэтому, естественно, присутствует здоровый восточный интерес к максимальному распространению зависимости! Это не беззастенчивость американских правительственных кругов — это капиталистическая жажда наживы крупных американских частных концернов, которая приводит к такому фантастическому совпадению западных и восточных сокровенных мечтаний… — Левин посмотрел на Линдхаута. — Я прав?

Линдхаут мог только кивнуть.

— Причем, что довольно пикантно, можно видеть, — сказал Левин, — что излюбленная привычка западных стран испытывать новые медицинские препараты в восточноевропейских странах, где законодательные акты не так строги, бумерангом бьет по Западу.

— Бог мой, — сказал Линдхаут.

— Не утруждайте его, — сказал Левин. — Таков уж наш мир. То, что очень мощная капиталистическая промышленность имеет своих представителей в некапиталистическом мире, — это вы знаете так же хорошо, как и я. То, что такой частнокапиталистический представитель встречается с политическим представителем некапиталистического мира, и они оба — в сердечной согласованности своих интересов — принимают решение подорвать репутацию такого препарата, как антонил, выставить фирму-производителя преступной, а открывателя — негодяем и шарлатаном, — вы можете себе это представить после всего, что я вам объяснил?

Линдхаут выпил целый бокал вина, прежде чем сказал:

— Мировые события, как их себе представляет маленький Мориц,[78] — все одно и то же.

— Точно так же. — Левин скривил рот. — Я познакомился с ними, с этими типами, что сидят у рычагов власти, — на Востоке и на Западе! Скажу вам, они подходят друг другу, как маска к лицу и как ключ к своему замку! Этим самым я вам, собственно говоря, уже все объяснил.

— Но ведь герр Золтан утверждает, что у него есть исчерпывающая документация, все важные пробы тканей умерших, из чего вытекает, что антонил, если его давать в больших дозах, вызывает смерть.

— И у него есть! У него есть все! И вам, и лучшим биохимикам и врачам, которых направит «Сана», не удастся поколебать эту документацию, результаты этих анализов. Мы на своей стороне света беспринципны не только в наших предписаниях касательно клинических испытаний нового медикамента на человеке, но мы еще более беспринципны в наших предписаниях касательно жизни людей вообще! Нет, не так! Мы так же беспринципны, как и крупные капиталистические концерны, которые получают мертвецов, если они пожелают мертвецов! Поэтому я больше не могу! Поэтому я стал диссидентом. Потому что теперь совершенно точно знаю, что нельзя верить ни тем, ни другим. Нельзя им следовать, работать на них или бороться за них, поскольку это два совершенно одинаковых свинарника! Нам нужен еще литр… — Он сделал знак девушке, которая обслуживала столики. Девушка кивнула и улыбнулась. — Вы поняли, да? — спросил он. Линдхаут только подвигал головой. Он понял, но все еще не мог этого постичь. — Особая низость в вашем случае, мой бедный друг, состоит в том, что эта восточная клиника охарактеризовала ваш препарат как абсолютно безопасный и не иначе как благотворный, чтобы Управление по контролю за продуктами и лекарствами США допустило его для применения во всем мире, чтобы вы получили Нобелевскую премию, чтобы ничего больше нельзя было аннулировать или утаить. Если сейчас обнаружится, что ваш препарат в больших дозах обладает смертельным побочным действием, то через несколько часов он исчезнет с рынка. Тогда с ним будет покончено.

— Как и со мной, — глухо сказал Линдхаут.

— Как и с вами, точно так же, да, — сказал Левин.

Молодая девушка принесла новый сифон с вином.

— Спасибо, дитя мое, — сказал Левин и улыбнулся ей. Она улыбнулась в ответ и исчезла, захватив пустой сифон. Левин наполнил бокалы.

Старик, играющий на цитре, пел одну старую песню, в которой говорилось о любви, о жизни и о смерти — больше всего о последней.

— Пейте, — сказал Левин.

Линдхаут выпил. Он спросил:

— Что мне теперь делать?

— А что вам сказал шеф «Саны», с которым вы, без сомнения, сразу же связались по телефону?

— Следовать за герром Золтаном в его страну и вместе с врачами «Саны» проверить документацию, препараты и так далее, поговорить с тремя пациентами, которые выжили…

— Ну вот видите.

— Но — и здесь я признаю вашу правоту — мы так и не сможем доказать, что мой антонил не был причиной смерти этих двух пациентов, — сказал Линдхаут. — И что не антонил чуть не убил трех других и нанес им тяжелый ущерб.

— Вы никогда не сможете это доказать, — сказал Левин, — естественно нет. Вы разработали чудесный препарат, мой друг, — только, к сожалению, вам это вообще ничего не даст. Возможно… очень скоро будет третий умерший от антонила, если «Сана» не изымет препарат из обращения! И четвертый — если вы, например, будете сопротивляться и оперировать тем, что я вам только что сказал. Тогда, вероятно, будут умершие от антонила даже в Америке! Американцы человеколюбивы, но не настолько же! Все же они первыми сбросили атомную бомбу, не правда ли? Этот антонил, ваш препарат, должен быть и будет изъят, в этом обе стороны достигли замечательного единения. Американские исследования будут продолжаться. Однажды, возможно, уже скоро появится гарантированно безопасный, идеальный антагонист морфия, который будет действенным семь недель, — но тогда это будет новый сенсационный препарат американского фармацевтического концерна! А некапиталистический мир будет радоваться любым политическим уступкам Запада, а также, например, и экономическим в той степени, в какой их может гарантировать крупный концерн…

— Этот герр Золтан сказал, что происшествие, мнимое происшествие, будут держать в тайне в моих интересах.

Левин откашлялся, демонстрируя свое отвращение:

— В ваших интересах! Как будто к вашей личности проявляется хоть капелька человеческого интереса! Держать в тайне — как долго? Месяц? Полгода? Если вы будете сотрудничать, полетите вместе с герром Золтаном и на месте позволите себя убедить в том, что ваш антонил действительно может быть смертельным, тогда эту историю будут держать в тайне несколько дольше. Если вы проявите недовольство, вам сразу же придет конец. Стало быть, при всех обстоятельствах вы должны лететь с герром Золтаном, хотя бы для того, чтобы не возбудить ни малейшего подозрения. Если подозрение появится, очень скоро профессор Линдхаут будет мертв…

— Мне сейчас это безразлично!

— Ах, не скажите. — Левин махнул рукой. — Самая отвратительная жизнь все же лучше самой красивой смерти. Посмотрите на меня. Что я делаю? Я исчезну, меня больше не найдут, если мне повезет, и я где-нибудь буду жить дальше. Мне безразлично, что обо мне скажут, безразлично, в чем меня обвинят! Это и ваша позиция. Это сегодня единственная возможная позиция для таких людей, как вы и я, которые стали игрушкой в руках власть имущих. Но действительного шанса воспрепятствовать тому, что происходит — опубликовать все это, чтобы найти отклик и доверие масс, — его у вас нет, его у меня нет! Вы пропали, как пропали все те, кто попал в этот лабиринт подлости и лжи, жестокости и бессовестности. Это я должен был вам сказать перед тем как исчезнуть. Это вы должны знать. — Левин поднял свой бокал. — Ваше здоровье, мой бедный друг. И оставьте все надежды.

64

«Оставьте все надежды…»

«Да, так сказал Левин, — думал одинокий человек в своей тихой комнате ранним вечером 23 февраля 1979 года. Поникший, он сидел в кресле в ожидании человека, назвавшегося капелланом Романом Хаберландом.

О Левине с той ночи я больше ничего не слышал. Я очень надеюсь, что ему удалось исчезнуть, ускользнуть, что он живет где-нибудь в мире. А удалось ли ему? Может быть они, что более вероятно, его настигли, арестовали, бросили в тюрьму, предварительно подвергнув пыткам, и убили? У человека мало счастья… ах, Альберт Эйнштейн! А у скольких его нет вообще…»

17 часов 26 минут.

Линдхаут посмотрел на часы. Теперь он действительно должен скоро появиться, этот человек, который называет себя Хаберландом. Без четверти шесть приедет шведский посол, мой друг Кристер Эйре, приедет Жан-Клод Колланж. Они приедут за мной. Они поедут со мной в аэропорт и будут сопровождать меня в Стокгольм, где завтра я буду выступать с докладом перед Шведской Академией наук.

«Лечение зависимости от морфия антагонистически действующими субстанциями».

Так называется доклад. Вот передо мной на письменном столе лежит рукопись, вот лежит старый пистолет системы «вальтер» калибра 7.65…

Линдхаут рассеянно взял оружие, провел рукой по стволу. «Иов, — подумал он вдруг, — он всегда меня интересовал, этот образ, который преследовали беды и страдания, я всегда симпатизировал ему. Они испортили его стезю, говорится в Библии, приложили руку к его падению, они пришли как сквозь широкий пролом, вышли из-под развалин, ужасы устремились на него, как ветер развеялось величие его, и счастье его унеслось как облако. Дни скорби объяли его, ночью ныли все кости его, праведникам стал он насмешкой и омерзением, и те, кто преследовал его, не ложились спать…

Бедный человек был Иов, — думал Линдхаут, в то время как его сумбурные мысли неслись дальше. — В наши дни Иов мог бы быть гонимым секретным агентом, который больше верит одним и не может поверить другим. Поэтому и те и другие преследуют его. Агент, да. Или биохимик, например, который… Нет, — спохватился он, — нет, все что угодно, только не сочувствовать себе!»

Многое — и ничего, еще ничего не произошло с той ночи, когда он беседовал с Левиным. На следующий день он полетел в Базель — старый Петер Гублер вызвал его. Долгие часы они провели в беседах в большом бюро Гублера, перед окнами которого протекал Рейн, вялый и грязный. Гублер тоже понимал, к чему все идет, какими методами было решено устранить препарат «Саны» антонил и человека по имени Адриан Линдхаут. Они тщательно обдумывали различные варианты защиты — и не находили никакого выхода. Сейчас им нужно было время, время на то, чтобы оказать сопротивление, если это было возможным.

Время, время, время!

Однако герр Золтан сказал, что не может долго ждать, что не будет больше держать в тайне якобы случившееся в его больнице и в другой клинике.

— Ни слова Колланжу, — сказал Гублер. — Ни слова кому бы то ни было. Мы должны попытаться сделать все, чтобы разоблачить этих подлецов, чтобы показать всему миру, как поступают люди с людьми, когда дело идет о власти, деньгах и славе…

Линдхаут, сам очень постаревший, с сомнением посмотрел на старика Гублера. Конечно, Гублер говорит только ради того, чтобы что-то говорить, конечно, он знает, что проиграл, что все ближе и ближе подступает катастрофа, но удивительно по-детски не желает признавать этого — точно так же, как я, думал Линдхаут, точно так же по-детски, как я!

Разве не так? По-детски, конечно по-детски…

Время, стало быть. Каждый день, в котором ничего не случается, — выигранный день. Ах, но это же и день, который приближает конец!

Готовый одновременно капитулировать и сопротивляться, Линдхаут возвращался самолетом в Вену. Во время короткого перелета ему стало очень плохо. Добравшись до дома, он вызвал врача. Врач пришел, осмотрел его и не смог ничего найти. Есть ли у господина Линдхаута заботы? Да, заботы у господина Линдхаута были.

Что же, выпишем-ка рецепт, есть превосходные средства, и нужно дать себе отдых, господин профессор. Мы переутомились, мы надорвались на работе, мы уже не самые молодые, мы будем теперь долго спать, и после обеда мы вздремнем, и гулять мы будем, мы обещаем, не так ли, мы даже себе не представляем, как полезен свежий воздух!

Конечно, они не помогли — ни превосходные средства, ни прогулки, ничего не помогло. На беседы со шведским послом, который все снова и снова приглашал его, Линдхаут приходил теперь в таком плачевном состоянии, что добрый, ничего не подозревающий друг Кристер Эйре связался по телефону с Америкой, с Рочестером, а там — с клиникой Мэйо, чтобы записать знаменитого профессора Адриана Линдхаута на обследование.

Все протесты Линдхаута были напрасны. Кристер Эйре настоял на своем.

Поэтому Линдхаут сообщил герру Золтану, который ежедневно звонил и осведомлялся о сроках вылета, что сначала он должен съездить в Рочестер. Герр Золтан проявил полное понимание. Ну конечно, две-три недели дело терпит.

А в клинике Мэйо установили, что Линдхаут абсолютно здоров…

Во время обратного полета в Европу он дописывал карандашом заключительные слова книги, которую он — ах, счастливые времена! — хотел закончить в небольшом тирольском местечке рядом с Инсбруком. Сейчас книга лежала в сейфе одного большого банка и, в соответствии с завещанием Линдхаута, должна была быть доведена до сведения общественности только после его смерти. Вот заключительные предложения книги Линдхаута:

«Причем не наркотическое вещество угрожает человеку, а сама человеческая природа, которая не может противостоять наркотикам, как и многому другому. В этом отношении наркотическое средство можно отдаленно сравнить с духовными вещами, которые вносились и вносятся в человеческое сообщество: какой политический проект, какая идеология, какое вероучение, как бы убедительно они ни звучали, не давали уже повода к дурным злоупотреблениям? Психической структуре человека, его страхам и конфликтам, его стремлению проявить себя, его сокровенным корыстным мотивациям свойственно даже самые благородные мысли использовать в преступных намерениях как оружие против мнимых противников. В эпоху, когда в результате социального и технического развития неизбежно уменьшается чувство собственной ответственности отдельного человека, число тех, кто располагает достаточными сдерживающими и тормозящими механизмами для того, чтобы справиться со своей ситуацией, будет незначительным…»

Загрузка...