Речку Тарусу Зоя нашла без труда. Сначала был пологий спуск. Лес сделался моложе и гуще. Затем она попала в такие заросли ивняка и тальника, что едва продиралась через них. Под ногами пружинили заснеженные моховые кочки. И вот — узкая извилистая полоска ровного снега и льда среди черных кустов. Обыкновенный ручеек — назвать его речкой язык не поворачивается. Но ведь все, даже самые великие реки, начинаются едва приметными струйками или вбирают в себя скромные речушки вроде Тарусы, в районе которой довелось действовать отряду Крайнева. Без малой воды и большой не бывать. Длиной-то Таруса всего километров двадцать или двадцать пять — от истока до впадения в Нару, и знают-то о ней немногие, только местные люди, а сколько довелось пережить здесь Зое с друзьями!
Встала она над замерзшей речкой, задумалась. Так хотелось повернуть вправо, к своим! Последнее испытание, последнее напряжение — перейти линию фронта. Можно будет, наконец, расслабиться, помыться, написать письмо маме. Но отсюда до Петрищева час хорошего хода, а ночь будет светлая, не то, что вчера. Самолеты вполне могут летать, пожар будет виден издалека. «Какие еще колебания? Стыдно даже!» — сказала она себе, припомнив слова Проворова, когда его посылали с донесением: «Добегу!» И увереннее, веселее почувствовала себя, будто услышала бодрый насмешливый голос Павла.
Идти можно не торопясь, время еще раннее. Зоя несколько раз останавливалась, отдыхала. Неподалеку от Петрищева речка раздваивается, убегает в сторону какой-то приток. А сама Таруса делается столь маленькой, что ее можно перешагнуть. Зоя узнала эти места, здесь они были с Борисом. Но следов никаких не осталось, все замело.
Лес чопорный, строгий: деревья не шелохнутся, чтобы не осыпался белый наряд. Особенно красивы елки, ровной цепочкой выстроившиеся вдоль просеки. Пышные и горделивые, они словно скрывают какие-то тайны под густыми ажурными лапами.
Зоя помедлила бы еще, полюбовалась, но у нее начали мерзнуть ноги. В сапогах хорошо по натоптанному, по дорогам ходить, когда только подошвы снега касаются. А если снег по щиколотку, он холодит и через носок, и через портянку. Зоя потопталась, попрыгала и решила — пора!
На этот раз с опушки хорошо просматривалась окраина деревни. Несколько добротных высоких домов и сараи, повернутые глухой стеной к лесу. Три или четыре длинных сарая стояли особняком, на отлете, до них было ближе, чем до изб. Подобраться легче, и загораживали они от наблюдения из деревни.
«Сбегаю!» — повторила Зоя понравившееся слово.
Туда — осторожно, а там — быстро. Облить бревна горючей смесью, поджечь и сразу назад. Только вот пальто мешает, ноги путаются, когда летишь опрометью. Может, повесить его пока здесь на сучок? И вернуться по своим следам.
Так она и сделала: сняла пальто, оставшись в теплой куртке. За спиной — тощий мешок. В кармане бутылка с горючкой. В другом — спички. Наган сунут за пазуху. Ну, кажется, все.
Еще раз оглядела деревню Пустынно, нигде ни огонька. Чуть слышны какие-то выкрики Над трубой крайнего дома поднимался дым… Морозный вечер, одинокость. Шагнешь из-за деревьев — и тебя могут увидеть. Там, в Петрищеве, много солдат, расставлены часовые. Немцы озлоблены, насторожены после вчерашних пожаров. Но все равно надо идти. Кроме нее, задание выполнить некому.
Зоя обогнула поваленный ствол старой березы и быстро пошла по открытому полю.
Какое же чувство долга, какое мужество нужно было иметь, чтобы самой, без приказа, отправиться навстречу смертельной опасности! Цель важная, но ведь и риск очень велик!
Уже одно это было высочайшим подвигом духа!
Проживал в Петрищеве некто Свиридов С. А. — мужичонка вздорный, считавшийся непутевым и даже вредным. Приехал он откуда-то из Белоруссии, к крестьянскому труду не приобщился, вкалывал на торфоразработках, с местными жителями почти не общался. Норовил взяться где полегче, но урвать побольше. А вредность его происходила от пристрастия к выпивке. Посули бутылку — на любую пакость готов. И ворота дегтем вымажет, и обругает несправедливо при всем честном народе, и любую ложь засвидетельствует.
Если появлялось районное начальство, Свиридов околачивался подле него, готовый сбегать, куда пошлют, или подать-принести. Соображал, значит: у руководства всегда выпить найдется, а люди, умеющие услужить, начальству нужны.
К фашистам прибился в первый же день, как только они вошли в Петрищево. То сена лошадям принесет, то воды, то печку истопит. А немцы ему — стакан до самого верха. Этого добра у них было в достатке — захватили склад на железнодорожной станции. Так и не протрезвлялся Свиридов недели две, ходил с блаженной улыбкой, выискивая, чем бы еще пособить щедрым хозяевам.
Вместе с гитлеровцами спасал он от огня конюшню, подожженную ночью, даже в пламя кидался, выводя рыжих германских коней. Тогда и приметил его фашистский офицер. А приметив, велел ставить по вечерам в дозор, чтобы до полуночи ходил и поглядывал, не подбирается ли кто к деревне. За это — поллитра.
Свиридов тут же выразил желание дежурить и вторую половину ночи, ежели дадут другую бутылку. Но офицер не согласился. Бутылки-то не жаль, но сообразил немец: после первого причастия надежды на сторожа будет мало. Пусть свой солдат померзнет, это надежней.
На границе осени и зимы день хмур, короток. Вечер долгий — а делать нечего. Едва стемнело, немецкие солдаты завалились дрыхнуть. Минувшая ночь была суматошной, с пожарами — не выспались. Свиридов натянул старый тулуп, за десяток лет изношенный колхозным сторожем, сунул ноги в растоптанные валенки, нахлобучил бесформенную, протершуюся до мездры шапку и поплелся нести службу.
Снегопад очистил воздух, он был прозрачен и звонок, дышалось легко. И чем дальше, тем сильнее морозило. Над снежным полем вроде бы струилось голубое сияние. А за полем, за нетронутой белой целиной, черными утесами громоздился лес.
Прохаживаясь от избы к избе, Свиридов громко сморкался и кашлял, чтобы немцы слышали — не спит дозорный. И посмеивался, предвкушая удовольствие: часок-другой, и вот она, заветная бутылочка под соленые огурцы. И под консервы — две банки спер он у зазевавшегося немецкого шофера.
Заглянул в конюшню, послушал, как хрупают овсом лошади. Соблазнительно было зайти, укрыться от ветра. Но пересилил это желание, отправился дальше.
Посмотрел на чистое поле — и аж глаза протер: там, где лес углом выпирал к деревне, по нетоптанному снегу шел человек! Свиридов сразу определил — не местный. Нет такого в Петрищеве. Да и к чему бы местному-то красться по задворкам, а не шагать по дороге?!
Кинулся в дом, где мерцал огонек. Унтер — караульный начальник — сидел возле лампы. На хозяйской кровати, на лавках и на печи похрапывали солдаты. Свиридов замахал руками, показывая: какой-то, мол, хрен прет из леса!
Немец балбес никак не мог взять в толк, зачем прибежал дозорный. Свиридов разозлился на него, крикнул в полный голос:
— Партизаны! Пу-пу!
Солдат как пружиной подбросило. Гавкали что-то по-своему, хватали оружие.
— Wo? Wieviel?[4] — спрашивал побледневший унтер. Свиридов пальцем показал: один партизан, не робейте. Шевелитесь живей!
Унтер выхватил пистолет и велел трем дюжим солдатам следовать за ним. Пошел и Свиридов, но малость позади.
Прячась за углом конюшни, фашисты разглядывали приближавшегося. Был он худ — узкоплечий подросток. На ногу спор и, наверно, решителен: шагал быстро, не озираясь по сторонам.
Все ближе скрип снега под каблуками. Вот уж и дыхание слышно. Унтер опять выглянул из-за угла. Человек возле стены наклонился.
— Halt![5] — ошеломляюще гаркнул унтер и одним прыжком преодолел разделявшее их расстояние. Человек вскинулся, оттолкнул немца, но тот был сильнее. Рванул за плечо, вывертывая назад руку, и удивился, какая она тонкая, по-детски хрупкая.
Партизан дергался, бился, пытаясь освободиться, но солдаты уже скрутили его веревкой. Шапка слетела с головы, обнажив коротко постриженные темные волосы. Унтер глянул в лицо и не смог скрыть удивления:
— Frau![6]
Услышав этот возглас, подбежал Свиридов, для безопасности державшийся в стороне. Присмотрелся и аж плюнул с досады. Надеялся, что опасный партизан попался, немцы дополнительную плату дадут. А оказалось — девка, подросток. Откуда только ее принесло! Не разживешься!
Гитлеровцы потащили упиравшуюся пленницу в штаб, а Свиридов, шаркая валенками, поплелся следом. Может, все-таки перепадет что-нибудь от офицера за надежную службу?[7]
В вооруженных силах гитлеровской Германии имелась только одна кавалерийская дивизия. Использовалась она не целиком как боевое соединение, а отдельными подразделениями и лишь там, где возникала особая необходимость. Готовя новое наступление восточнее Можайска, фашистское командование перебросило сюда несколько эскадронов: кавалеристы должны были действовать в лесисто-болотистой местности, недоступной для техники. Один из этих эскадронов как раз и расположился в Петрищеве, заняв часть деревни, которая примыкала к колхозной конюшне. В остальных домах разместились офицеры и солдаты 332-го пехотного полка 197-й дивизии, выведенные с передовой для отдыха и пополнения, Пехотинцы были усталые, злые, к тому же и здесь в первую ночь их подняли по тревоге из-за проклятых партизан.
Обосновался в Петрищеве и командир полка подполковник Рюдерер вместе со своим штабом. Он был старшим начальником в гарнизоне, ему и доложили о поимке «фрау-партизанки», у которой имелось оружие и бутылка с горючей смесью. Несомненно, это была одна из тех, кто минувшей ночью поджег несколько строений.
В свою очередь, подполковник во время вечернего телефонного разговора с командиром дивизии сообщил о партизанке генералу и спросил, как с ней поступить.
— Мы имеем дело не с единичным случаем, а с организованной акцией, — сказал в ответ генерал. — Другая раненая партизанка захвачена возле совхоза Головково. Вероятно, в зоне дивизии действует диверсионный отряд русских. Вывод может быть только один: усилить посты. А пойманных партизан-диверсантов уничтожать.
— Но это женщина…
— Для нас нет женщин и нет мужчин, — желчно произнес генерал. — Есть только друзья и враги. А приказ о партизанах вам, надеюсь, известен.
— Так точно!
— Повесить, собрав жителей. И постарайтесь основательно допросить ее. Откуда она, много ли их, где база, какова задача? Возьмитесь за это сами, подполковник.
— Слушаюсь, господин генерал.
Судьба Зои была решена еще до того, как Рюдерер увидел ее своими глазами. Он вовсе не считал себя садистом, этот кадровый командир, умевший неплохо воевать. Однако неудачи последних недель ожесточили его. Чужая жизнь обесценилась. Он даже в своих соотечественниках, в подчиненных видел не людей, а только исполнителей: хороших или плохих офицеров, автоматчиков, пулеметчиков или минометчиков. До остального ему не было дела.
Приговор был вынесен, и пока пленница не стала бесчувственным трупом, из нее следовало вырвать признания, которые помогут в борьбе с партизанами. В штаб, в дом Ворониных, ее привели уже избитую и раздетую: в одной сорочке, босую. Это была совсем еще девчонка, и подполковник вначале предположил, что ее нетрудно запугать. Но взгляд у нее был такой твердый, такая ненависть горела в глазах, что Рюдерер подумал: она из тех фанатичных русских, которые держатся до конца.
Он считал себя воспитанным человеком, он даже к пленной обращался с холодной вежливостью:
— Ваше имя?
— Таня.
— Фамилия?
— Не имеет значения.
— Это вы подожгли вчера конюшню?
— Да.
— Ваша цель?
— Уничтожать вас.
Подполковник усмехнулся: каково самомнение у этой девчонки! Офицеры, переговаривавшиеся и обменивавшиеся шутками, смолкли.
— Кто вас послал сюда?
— Этого я не скажу.
— С вами были другие партизаны?
— Нет. Я одна.
— Где ваша база?
— Зачем для одной нужна база?
— Когда вы перешли фронт?
— В пятницу, — наобум сказала Зоя: она за последнее время даже числам счет потеряла.
— Вы слишком быстро дошли, — усомнился подполковник.
— Что же, зевать, что ли?! — переводчик с трудом перевел дерзкие эти слова.
— Мы не будем бить вас по-русски кулаками, — устало произнес Рюдерер, взглянув на часы. У него имелись более серьезные заботы, чем эта девчонка. — Бить кулаками нехорошо. Но мы заставим вас ответить на все вопросы. Мы будем пороть вас, — подполковник потянулся за сигаретой.
Двум солдатам ничего не стоило бросить партизанку на лавку, лицом вниз. Поднятая сорочка обнажила худенькое тело. Солдатская пряжка с размаху врезалась в него, оставляя сине-багровый след. Рыжий баварец бил с таким старанием, что, казалось, разрубит девушку. Она содрогалась при каждом ударе, прикусывала губы. Капельки крови падали на пол.
Молодой офицер-связист, закрыв ладонями лицо, пятился на кухню, где в темноте сидели хозяева избы. Ощупью нашел дверь, выскочил на крыльцо, и там его стошнило.
Рюдерер сделал знак, солдат опустил ремень.
— С кем ты была? Где твои товарищи?
Девушка с трудом подняла голову. В глазах — ненависть и укор.
— Не скажу.
— Значит, мало еще тебе, — буркнул подполковник, начавший терять терпение.
Снова засвистели ремни, оставляя после каждого удара кровавые клочья на теле девушки. Опять пауза.
— Где твои товарищи?
— Не скажу.
— Бейте!
Наконец подполковник Рюдерер устал. Он велел увести партизанку и прибрать в комнате. Подумав, сказал переводчику, чтобы поджигательницу отправили к солдатам. Пусть поспрашивают еще. Может, солдаты что-нибудь выколотят из нее.
Переводчик повел пленную в караульное помещение. Было уже около полуночи, небо вызвездило, мороз окреп по-зимнему. Холод пробирал переводчика под шинелью, а русская будто и не ощущала его: шла босая, почти обнаженная, оставляя за собой на снегу темные пятна крови.
Сопровождал переводчика унтер-офицер 10-й роты 332-го пехотного полка Карл Бауэрлейн. Они вместе привели партизанку в дом крестьянина Василия Кулика.
Удивление — вот что испытывал Бауэрлейн, глядя на девушку. Вся в синяках, в кровоподтеках, волосы слиплись. Перенесла такие побои, что крепкий мужчина взвыл бы. У нее же ребрышки, как у птицы. Прутики, а не ребра. Дышит хрипло. Но выражение лица такое, что даже развязать руки ей побоялись — не бросилась бы на кого-нибудь. Упорство и несгибаемость партизанки действовали раздражающе.
Измучена она была, конечно, до предела. Как ввели с мороза в избу, как села на лавку в тепле, так и обмякла. Голова с трудом держалась на высокой красивой шее, клонилась к правому плечу. Караульные солдаты пялили на нее глаза, слушая переводчика, объяснявшего, что это за птичка. Часовой, стоявший у двери, пригрозил:
— Мы ей добавим!
Девушка, сидевшая вроде бы в оцепенении, шевельнулась и тихо попросила пить. Солдаты заинтересовались: о чем она? Переводчик сказал. Потом пошутил:
— Керосином бы ее, поджигательницу, напоить.
Василий Кулик, не понимавший немецкого, взял кружку и направился к кадке с водой. Часовой остановил его, оттолкнул. Схватив лампу, поднес к подбородку девушки. Она откачнулась, глухо ударившись затылком о стену.
— Чего ты делаешь, басурман! — выругался Кулик. — Где это видно, чтобы человека огнем палить!
Фашист-часовой, ворча, отошел к двери. Портить отношение с хозяином дома ни он, ни другие солдаты не имели желания. Фронтовой опыт научил их кое-чему. Выгнать хозяев — проще всего. А кто принесет дров, истопит печь, согреет воду? Самим заниматься этим? Хлопотно, долго, да и попробуй разберись в русском хозяйстве. Загорятся дрова в печи — изба полна дыма, хоть на мороз беги.
Кулик беспрепятственно зачерпнул кружкой. Зоя выпила ее жадно, ни разу не оторвавшись. И вторую тоже.
Солдаты между тем разглядывали пленницу, отпуская шуточки насчет ее достоинств, и гоготали, радуясь: не часто бывает такое, чтобы среди ночи приводили женщину-партизанку. Неожиданное развлечение.
Один щипал ее сильными пальцами, щипал с оттяжкой, закручивая кожу. Другой толкал кулаком. Нашелся «сообразительный» — сходил за хозяйской пилой, предложил: «Распилим!» Но это было уже слишком. Карл Бауэрлейн сказал: партизанку приказано охранять. А переводчик воспользовался обстановкой, опять полез со своими вопросами: откуда она? Где товарищи? Но девушка даже не глянула в его сторону.
Переводчик плюнул и отправился к себе на квартиру. А солдат все же провел ржавой пилой по спине пленницы, оставив длинную, налившуюся кровью, полоску. Девушка застонала.
Бауэрлейну жаль было ее, но он предпочитал не вмешиваться, не связываться с молодыми солдатами. Человек среднего поколения, он побаивался этих взрощенных фюрером щенков, воспитанных на особый манер. С детства им давали лишь одно направление: служи фюреру, великой Германии, национал-социализму, сражайся за это — больше от тебя ничего не требуется. Ты представитель высшей расы, ты предан фюреру и партии — все остальное не имеет значения. Эти юнцы были страшны тем, что не знали, не понимали основных человеческих истин: доброй честности, щедрости, заботливости. Вместо этого в них развивали бездумную жестокость.
Немцы, наконец, легли спать. Лишь часовой топтался у порога, поглядывая на партизанку, что-то соображал. Это был рослый рыжий солдат со смазливым лицом и характером иезуита. Кольнув девушку штыком, часовой поднял ее и вывел на улицу.
Их не было долго. Минут пятнадцать. Карл Бауэрлейн тоже вышел во двор. Мороз был настолько крепок, что сразу прихватил уши. Потирая их, унтер-офицер огляделся. По тропинке приближались двое. Девушка в нижнем белье, почти невидимая на фоне снега. Как привидение. И черный солдат в шинели, русской шапке и русских валенках, с винтовкой наперевес. Под валенками солдата скрипел снег. Девушка ступала бесшумно, покачиваясь на тонких негнущихся ногах. Когда она замедляла шаги, штык упирался в ее спину.
— Es ist kalt,[8] — пожаловался солдат. — Sehr kalt.[9]
И первым вошел в теплые сени.
Этот негодяй уводил потом девушку еще несколько раз и на такой же срок. Согреется в доме и снова гонит ее на мороз. Как она закоченела, наверно! Какие же у нее ступни? Бауэрлейн напомнил новому, заступившему на пост часовому, что утром предстоит казнь, партизанка должна отдохнуть: не на руках же нести ее к виселице при всем народе.
Новый часовой был не из оголтелых молодчиков. Он понял Бауэрлейна. Разрешил девушке напиться и лечь на лавку возле стены. Жена Василия Кулика накрыла ее стареньким полушубком.[10]
Боли и холода она почти не чувствовала, все в ней онемело, одеревенело. Только очень хотелось пить, непрерывно хотелось пить, будто у нее горело внутри. Еще жгло ноги. Ступни были обморожены, она не ощущала ими ни пола, ни снега: очень трудно было ходить, сохраняя равновесие. Когда не двигалась, становилось легче. Зоя как легла, так и старалась не шевелиться, лишь вздрагивала от озноба.
Она очень ослабла. Забытье охватывало ее. И при всем том она помнила, ощущала, что находится среди врагов, отдыхать ей недолго. Горько было, что она бессильна и одинока, что никогда уж больше не увидит маму и брата, своих боевых друзей, но в то же время ее не покидала уверенность — все сделано правильно: свой долг она выполнила. Выдержала сегодня, выдержит и завтра…
Кто-то тряхнул ее за плечи, заставил сесть. Она увидела перед собой тусклые бронзовые пуговицы, серое сукно кителя, солдата с дымящейся сигаретой в углу рта. Солдат выдохнул ей в нос табачный дым. Смеясь, смотрел, как она кашляет. За спиной немца белесо светилось окно, перекрещенное черной рамой. Разгорался день, который не обещал ей ничего, кроме новых мук.
Зоя встала, и такая резкая боль пронзила ее, что замерло сердце и в голове помутилось. Но она не вскрикнула, не застонала, не доставила радости палачам.
Прасковья Кулик помогла ей умыться. Спросила негромко:
— Прошлый раз ты подожгла?
— Я. Немцы сгорели?
— Нет.
— Жаль.
— Сказывают, оружие сгорело.
— Ну и хорошо.
В избу вошли несколько офицеров с переводчиком. Подполковника Рюдерера среди них не было. Старший по званию разложил на столе бумаги.
— Назови свою фамилию, — предложил переводчик. — Иначе уйдешь на тот свет безымянной, старухи не будут знать, за кого молиться, — сострил он.
Зоя промолчала.
С улицы доносился стук топора.
— Слышишь? Виселица почти готова. Но ты еще можешь сохранить жизнь. Кто тебя послал? Сколько вас? Где база? Ответишь — отправим в лагерь до конца войны. Это обещал командир полка.
Зоя отвернулась к окну.
Переводчик лениво, сам сознавая бесполезность побоев, ударил ее. Показалось мало. Резким толчком сбил девушку на пол.
Офицер за столом недовольно произнес что-то. Зою подняли. Солдат с багровой рожей поддерживал ее. Офицер принялся читать вслух по бумажке и читал долго. Переводчик говорил торопливо, комкая слова. Зоя поняла только, что ее будут казнить как поджигательницу и партизанку.
Офицер сложил бумаги и ушел. Минут через десять в избу явились двое немцев, которых Зоя еще не видела. Один упитанный, улыбающийся, из-под его пилотки спускались на уши теплые клапаны. По сравнению с ним другой фашист выглядел дегенератом. Над плотным квадратным туловищем — непропорционально маленькая голова. Острый нос, как клюв, шинель без ремня, висит словно балахон, брюки навыпуск, ботинки. Этот и был, вероятно, главным палачом. Он делал все быстро и с явным удовольствием. Бросил Зое вещевой мешок, отобранный вчера. Жестом показал: одевайся.
В мешке сохранились два кусочка сахара и соль, взятые в партизанской землянке. Не понадобилось это фашистам. Но не было ни сапог, ни куртки, ни фуфайки, ни подшлемника, ни шапки. Успели поделить. Оставили Зое лишь кофточку, чулки и ватные брюки.
Натянуть чулки на распухшие ноги сама не сумела. Помогла Прасковья Кулик. Стоя перед девушкой на коленях, всхлипывая, она осторожно прикасалась к обмороженной, содранной во многих местах коже.
Солдаты покрикивали, торопили. На грудь Зое повесили доску с надписью на двух языках — «Поджигатель домов».
По деревне ее вели двое: дегенерат и напарник. Держали за локти, но Зоя резким движением оттолкнула солдат, пошла сама, стараясь шагать уверенней, тверже.
Из домов выбегали немцы. С оживленным говором валили сзади гурьбой.
Виселицу фашисты изготовили прочную. Свежеоструганная, она, как большая буква Г, высилась над толпой, над шапками и бабьими платками, над головами солдат и даже над кавалеристами, восседавшими на конях. Кавалеристы были одеты тепло, они прибыли сюда оцепить место казни. А многие пехотинцы выскочили поглазеть налегке, без шинелей. Теперь они мерзли, потому что казнь затягивалась. Появился лейтенант с «кодаком», принялся фотографировать. Подолгу «целился», искал выразительные позы.[11]
Девушку между тем подняли на ящики, палач накинул на шею петлю. Зоя, казалось, не заметила этого, взгляд ее был устремлен на людей, она видела не только любопытствующие, ухмыляющиеся ролей солдат, но и суровые лица крестьян, скорбные, — плачущих женщин. Не о себе — о них побеспокоилась она в эту минуту и крикнула неожиданно звонким и ясным голосом:
— Эй, товарищи, чего смотрите невесело? Будьте смелее, боритесь с фашистами, жгите, травите их! Не страшно умирать мне! Это счастье — умереть за народ!
Палач замахнулся, хотел ударить, но побоялся, что она упадет с ящиков и задохнется преждевременно, до команды. Лейтенант продолжал фотографировать, а Зоя, держась рукой за веревку, говорила со своей жуткой трибуны, обращаясь к немецким солдатам:
— Сколько нас ни вешайте, всех не перевешаете. Нас двести миллионов! За меня вам наши товарищи отомстят! Пока не поздно, сдавайтесь в плен! Советский Союз непобедим и не будет побежден!
— Aber doch schneller![12] — скомандовал с коня какой-то начальник, но фотограф еще не кончил снимать, и палачи не знали, что делать. А Зоя продолжала говорить, подчиняя внимание собравшихся:
— Прощайте, товарищи! Боритесь, не бойтесь…
Палач ударил по ящику.
Если бы смогла Зоя хотя бы на одно мгновение охватить взглядом, что происходило в тот день под Москвой, вблизи и вдали, ей, наверно, стало бы вдвойне тяжелей и горше, потому что совсем неподалеку, за лесом, увидела бы она золотоволосую подругу свою Веру Волошину, тоже с петлей на шее. Немцы там решили не утруждать себя сооружением виселицы, приспособили вместо нее деревянную арку у въезда в совхоз «Головково». Раненую Веру, не державшуюся на ногах, привезли в кузове грузовика. Задний борт был открыт.
В то самое время, когда палач выбил ящик из-под ног Зои, грузовик тронулся с места, а Вера осталась под аркой…
Но Зое стало бы не только горше. С радостью заметила бы она, что линия фронта проходит все там же, по реке Наре. Обратила бы внимание на длинные колонны советских войск, двигавшихся на помощь тем, кто отражал натиск фашистских дивизий. Взор ее приковала бы картина сражения, развернувшегося возле города Каширы. Грохотала там советская артиллерия, полосовали хмурое небо реактивные снаряды, горели вражеские танки, попавшие под удар «катюш». Краснозвездные самолеты пикировали на скопления автомашин. От дорог, подальше от взрывов бомб, бежали немецкие солдаты, падали замертво. Вслед за огневым валом двигались вперед цепи советских воинов, тесня противника, вышибая гитлеровцев из траншей и окопов, из блиндажей и подвалов.
В тот день, в день смерти Зои, бойцы 1-го гвардейского кавалерийского корпуса отбросили фашистов на четыре километра от Каширы. Всего на четыре. Но это были первые необратимые километры на том многотрудном пути, который предстояло преодолеть от Подмосковья до гитлеровской столицы.
Может, сумела Зоя увидеть все это, и не исказилось чело ее гримасой боли, и ушла она со строгим спокойным лицом!
Так, трагической осенью сорок первого года, начиналась победная весна сорок пятого.