Tadeusz Konwicki – Zwierzoczlekopior
OCR: Killer Bee http://users.gazinter.net/kbee
Эта книжка – не для примерных детей. Примерные дети ничего из моих воспоминаний не извлекут. Не стоит и стараться. А вот проказники – совсем другое дело. Проказники найдут в этой невероятной истории много поучительного, уйму ценных мыслей, а главное – глубокое понимание и сочувствие их нелегкой доле. Я чуть было не написал: бездну понимания и сочувствия, но вовремя спохватился, что это прозвучало бы как фраза из предисловия к детской книжке. А мои удивительные приключения правдивы, как правда, самые что ни на есть взаправдашние.
Зовут меня Петр, поскольку я родился в тот год, когда всех дочерей называли Агатами, а всех сыновей – Петрами. Мой отец работает в авиационном институте, хотя с детства проявлял склонность к музыке. Только не подумайте, что он космонавт или испытатель сверхзвуковых самолетов. Чего-то там делает в отделе счетных машин. Может быть, просто складывает, вычитает либо делит и умножает. Я никогда не спрашиваю, потому что он ужасно раздражительный. Мама как всякая мама: убирается, готовит, иногда стирает и постоянно чем-то озабочена. А когда остается дома одна, вытаскивает из-за шкафа мольберт и начинает рисовать. Отец любит говорить, что мамина живопись – непромокаемая, так как рисует она масляными красками. Теперь вам уже все понятно? Представить себе наш дом – проще простого. С такими родителями трудно быть пай-мальчиком.
Ага, чуть не забыл, еще с нами живет пани Зофья. Мы с ней иногда встречаемся в коридоре, когда она идет в ванную или на кухню за яблоками. Дело в том, что пани Зофья худеет. Даже если иногда и садится с нами обедать, так нервно тычет вилкой в пустую тарелку, что я опасаюсь, как бы она вдруг не набросилась на блюдо с картошкой и не смела все в один присест с жадностью голодного волка. Пани Зофья никогда с нами не разговаривает. Думаю, она нас презирает. Пани Зофья – моя старшая сестра. Учится в первом классе лицея, где обучение ведется по новой, экспериментальной программе. Даже отец не может помочь ей по математике. Впрочем, она никогда к нему и не обращается.
Моим первым сознательным зрительным и слуховым впечатлением был телевизор. С тех пор я посмотрел уже тыщи две фильмов, которые детям до шестнадцати смотреть запрещается. Не подумайте, что я хвастаюсь. Просто сообщаю вам, что я все знаю. По правде говоря, такие фильмы мне не очень-то нравятся. Но надо же как-то убить время. У меня бессонница, раньше одиннадцати заснуть не могу. Вот волей-неволей и торчу перед телевизором, чтоб не рехнуться со скуки.
Кроме бессонницы у меня есть еще одна странная особенность. Я терпеть не могу детей, прежде всего малышей и ровесников. Со старшими я бы, может, и водился, да они не проявляют желания. В результате остаются только отец с матерью. Отец знает, что нужно быть хорошим отцом, поэтому притворяется, будто любит со мной играть, но через пять минут начинает нервничать, а потом и вовсе лезет на стенку. Мама наоборот, но с мамой совсем не то удовольствие.
Приходится самому себя развлекать. Я перечитал уже все книги, какие есть в доме. Даже «Домашнего доктора» изучил, несмотря на мерзкие иллюстрации. С энциклопедией никаких проблем не было. Об эсперанто я даже не говорю: это так, ерунда, несерьезное хобби.
Боюсь, какой-нибудь глупый ребенок опять подумает, что я хвастаюсь. А мне это совершенно ни к чему. Если хотите знать, мне вообще все до лампочки. Просто я пишу про то, что считаю важным для дальнейшей истории – такой истории, от которой у вас волосы на голове зашевелятся и вы с ревом побежите к мамочке, а потом ночью не сможете заснуть.
Короче, так уж сложилась моя жизнь, что я все знаю. Никаких загадок для меня не существует. Собственно, я бы уже мог спокойно умереть. Ну что еще со мной может случиться? Да ничего.
Не исключено, что вы ничему здесь написанному не верите. Небось считаете, я какой-нибудь начальник, журналист или озлобленный общественный деятель. Нет, я – Петр, ученик четвертого класса, которому на уроках приходится всячески ловчить, чтобы скрыть свои подлинные знания.
Да вот вам и доказательство. Мой автопортрет. Я нарисовал его однажды, когда сломался телевизор, а мама пришпилила рисунок к бельевому шкафу.
А таким изображает меня мама на своих непромокаемых холстах.
Для детей не очень образованных поясняю: моя мама абстракционистка. Вы, конечно, не знаете, что такое абстракция. А я не собираюсь вам растолковывать. Я вообще не намерен опускаться до вашего уровня. Буду постоянно употреблять трудные слова. Не поймете – не моя забота. В нашей жизни неучам нет места, такие уж сейчас времена. Впрочем, никто вам не мешает заглянуть в словарь или спросить у родителей, если они не очень нервные.
Как-то чересчур жестко это у меня получилось, даже жалко вас стало. Хотя проказников нечего жалеть. Проказники должны быть начитанными, сообразительными, остроумными. Ладно уж, помещу в конце книжечки иллюстрированный указатель малопонятных выражений. Впрочем, не уверен. Еще подумаю.
Не знаю, стоит ли вам помогать, облегчая чтение. История, которая сейчас начинается, настолько необыкновенная, увлекательная и ни на что не похожая, что подлаживаться мне под вас незачем.
Объясню только еще две вещи. Об одной мне нелегко вспоминать. Осенью я пережил несчастную любовь. Да-да, любовь, а ведь всего год назад фильмы о любви на меня нагоняли сон. Писать об этом не очень-то приятно, но я человек прямой и не вижу причин скрывать печальный эпизод из своей жизни.
Впервые я увидел ее в соседнем дворе. Она играла с подружками в резинку. Это такое новое поветрие. Две девчонки растянули на своих тощих ногах сшитую в кольцо длинную резинку, а она перепрыгивала через нее по каким-то непонятным правилам. Честно говоря, мне понравились ее джинсы, таких я еще не видел. Ну я и остановился посмотреть. А она как раз на минуту отошла в сторонку, чтобы перевести дух. Заметила меня, откинула с лица прядь волос и сердито, а может быть, гордо вскинула голову. Меня бросило в жар, и я застыл как вкопанный, хотя торопился отнести домой сифон с газировкой, за которым посылала меня в магазин мама. Я простоял так, пока не стемнело.
Не буду всего вам описывать. Это вообще тема интимная, а лично для меня – очень болезненная. Все знали, что у нее есть симпатия на соседней улице. Сын не то венгерского, не то перуанского дипломата. Чернявый пацан, ничего особенного. Все знали, пять дворов, сотни три ребят. Один я, дурак, понятия не имел. Чем дело кончилось, нетрудно догадаться. Однажды я увидел их вдвоем. Они шли и нагло лопали мороженое в вафельных стаканчиках, хотя было уже холодно, – поздней осенью приличные дети на улице мороженого не едят. И я все понял. Безжалостная молния действительности пронзила самое мое естество. Это трудная фраза, но ничего не поделаешь. По-другому выразить свои чувства я не могу. Пускай кто-нибудь вам объяснит.
С этого момента я утратил последние иллюзии, окончательно убедившись в жестокости мира. Вытащил из папки чистый лист ватмана и принялся рисовать их на этой роковой улице. Сначала старался, чтобы вышло как можно смешнее. Ее (имени не называю сознательно) изобразил с огромным носом, усыпанным кучей веснушек, а его, этого венгра или перуанца,– крохотным, как пекинес наших знакомых. Но потом мне стало стыдно. Не буду я мстить. Не они виноваты. Виновата ужасная жизнь.
В общем, вот такими я их изобразил. Какие есть.
Пока я рисовал, мне нестерпимо захотелось самому себе кое в чем поклясться. А именно что я никогда-преникогда, до конца жизни, никого не полюблю. Но потом мне пришло в голову, что такую клятву легче будет сдержать, если отдать свои чувства чему-нибудь другому. И я решил: выгляну-ка я в окно и первое, что увижу, полюблю и буду любить до самой смерти. Выглянул осторожно, но за окном ничего не было. То есть не было ничего особенного. Улочка, как всегда в эту пору пустынная, да терзаемая порывами холодного ветра акация около памятника одному педагогу. Я долго ждал невесть чего, пока не сообразил, что дерево это не простое: прошлой весной из-за него разразился жуткий скандал. Явился старичок с пилой и принялся спиливать один из четырех, похожих, как близнецы, стволов акации. Тут же сбежались все обитатели нашей улицы и стали бурно протестовать. Кто-то даже позвонил в милицию. Но толстый участковый не смог справиться со старичком, и тот продолжал невозмутимо пилить. Потом оказалось, что никакой он не вандал, а друг покойного педагога. И что надо было спилить один ствол – трухлявый, – чтобы спасти все дерево.
Итак, глядя на акацию, я понял, что вот оно – мое предназначение. И даже обрадовался. Прекрасная штука – дерево, в особенности весной, и уж на него-то можно положиться. Такая акация не станет шляться по улице с мороженым в обществе какого-то венгра или перуанца.
С тех пор я часто поглядываю из окна на свое дерево. В начале зимы оно заснуло, но сейчас, вижу, постепенно просыпается, покрывается коричневыми почками.
– Чего он там высматривает? – обычно с раздражением спрашивает отец, когда я смотрю в окно.
– Наверно, ему скучно, – спокойно отвечает мама.
– Я в его возрасте никогда не скучал.
Может, это и правда. Я понимаю отца. Но сейчас время другое. Отец верил в гномов и в аистов, приносящих детей; на Рождество ставил около печки башмак. А я ориентируюсь в новейших достижениях науки: читаю про математическую теорию игр, про гравитационные поля, про материю и антиматерию, про царящий во Вселенной хаос (надеюсь, проказники хотя бы одним из этих предметов овладели; от примерных детей я ничего не требую).
Поэтому мне грустно. Я не вижу никакого смысла в том, что отец встает в шесть утра и едет на трамвае к своим электронным счетным машинам, мама пучком конского волоса часами мажет холст, пани Зофья с диким упорством борется с лишними килограммами, а мне предстоит прожить на этом свете еще несколько десятков страшных лет.
Поэтому мне скучно. Я ужасно скучаю – с раннего утра до позднего вечера. Каждую минуту, каждую секунду, каждую долю секунды. Правда, незаметно, украдкой, стесняясь, потому что все меня осуждают. Других мальчишек лупят за дело. За разбитое окно, за опоздание, за неприличные слова А мне достается за то, что никому вреда не приносит. За то, что я извожусь от скуки.
Но обсуждать это – только время терять. Я подозреваю, что многие изнемогают от скуки, только одни знают о своем недуге, а другие скучают бессознательно. И никуда от этого не деться. Поэтому незачем попусту сотрясать воздух. Клянусь, что больше не скажу об этом ни слова. Проказники – люди гордые, они никогда не жалуются.
Итак, я вернулся из школы и стал смотреть в окно на трехствольную акацию около памятника заслуженному педагогу. В доме было тихо: наши соседи поднимают шум только в одиннадцать вечера. Я глядел на едва заметную зеленоватую дымку, окутывающую ветки, и думал, что уже через несколько дней моя любимая покроется сочной зеленью, оживет под прикосновениями весеннего ветра, негромко зашелестит новой листвой. И еще я подумал, что никогда не позволю малолетним хулиганам залезать на ее наклонные стволы и вырезать перочинным ножом на нежной коре всякие глупости.
И тут зазвонил телефон. Мне не хотелось ни с кем разговаривать, поэтому я продолжал стоять у окна. Но звонил какой-то упрямец. Телефон не унимался. Наконец я взял трубку.
– Петрусь? – послышался противный голос чудовища, то есть Цецилии.
– Вроде бы, – сказал я.
– Что за идиотский ответ?! Я промолчал.
– Что ты говоришь? – завопила Цецилия.
– Ничего.
– Ну, знаешь, это уже наглость.
– Да я правда ничего не говорю.
– Когда-нибудь я за тебя возьмусь. Увидишь. Совсем обнаглел.
– Да нет же…
– Помолчи. Я не намерена с тобой спорить. Мама дома?
– Нет.
– А отец?
– Нет.
– Почему?
– Потому что еще не пришел с работы.
Цецилия замолчала, вероятно раздумывая, к чему бы еще придраться. Я отчетливо слышал ее прерывающееся от ярости дыхание.
– Ах так! – крикнула она. – Это хорошо.
И с такой силой бросила трубку, что телефонный аппарат еще долго жалобно дребезжал, скрипел и, кажется, даже вздыхал.
Представлять вам Цецилию, думаю, уже не надо. Но все-таки я опишу, как она выглядит, – это, пожалуй, важно. Цецилия – мамина подруга, наверняка старая дева, хотя часто и подробно рассказывает о своем муже, который давным-давно, еще до рождения пани Зофьи, умер. Она высокая, худая, коротко стриженная. Вся ее бешеная деспотичность сосредоточена в глазах, пронзительных, быстро бегающих и поминутно озаряющихся странными вспышками. Лицо небольшое, румяное, как на старинных портретах. Цецилия утверждает, что похожа на знаменитого художника Ван Гога. Мне, правда, кажется, что она больше смахивает на Иуду с картины, которая называется «Тайная вечеря». Хотя, пожалуй, я не прав. С Иудой у Цецилии мало общего, в ней сидит дикое чудовище. Мои родители это знают и пытаются как-то сгладить ужасающее впечатление. Поэтому мама часто говорит: «Наше очаровательное чудовище».
С неприятным осадком в душе я вернулся к окну. Во дворе мальчишки катались на велосипедах по мокрому асфальту. Какой-то шофер, высунувшись из машины, за что-то их отчитывал. Редкие озябшие прохожие торопливо шагали по тротуару, кутаясь в легкие плащи. Верно, жалеют, что поверили вчерашнему прогнозу погоды, обещавшему неслыханную жару. Совсем раскиснув, я подумал, что и по телевизору сегодня сплошная скучища, как вдруг у входной двери затренькал звонок.
Я не спеша вышел в коридор, открыл дверь. Передо мной стоял дог, огромный, пожалуй выше меня. Стоял как истукан, даже не помахал хвостом. И смотрел на меня большими, отливающими синевой глазами без белков. Грудь у него была широченная, как буфет. Расставив могучие лапы, он испытующе меня разглядывал. Слегка разочарованный, я хотел уже захлопнуть дверь, как вдруг пес ни с того ни с сего заговорил грубым, чуть хрипловатым голосом:
– Родители дома?
– Нет. Нету, – удивившись, ответил я.
– Клево.
И вошел в прихожую, бесцеремонно оттолкнув меня твердым боком, на котором можно было пересчитать все ребра.
– В чем дело? – пробормотал я.
– Все нормально, старик, – сказал дог и направился в комнату.
Там он по собачьей привычке обнюхал мебель, даже приподнял заднюю ногу возле столика с телевизором, но вовремя спохватился.
– Хорошо живете, – заключил он. – Только чего-то холодно.
– Топить перестали,– машинально объяснил я.
Дог приблизился и опять стал молча меня разглядывать. С его толстых черных губ капала слюна; солидности ему, надо сказать, это не прибавляло.
– Небось вспоминаешь дурацкие книженции, где к впечатлительным деткам, которых не понимают окружающие, по ночам приходят зверюшки или какие-нибудь знаменитости, а?
– Точно. Примерно так я и подумал.
– И совершенно напрасно. Я по делу.
– Внимательно тебя слушаю.
– Не язви, старик, – брезгливо скривил толстые губы дог. – Я не утешитель глупых детишек. Я – изобретатель. Прямо говорю: пес-изобретатель.
Вот тут я немного струхнул. Здоровенная, как-никак, была псина. Не меньше семидесяти килограммов. Даже теперь, когда он стоял не шевелясь, под ржавой шкурой подрагивали толстые узлы мускулов. Я заставил себя улыбнуться.
– Молчишь? – спросил он таким низким голосом, что в окнах задребезжали стекла. – Небось думаешь, я спятил?
Но у меня в голове вертелась только одна дурацкая, трусливая мысль: ему сделали прививку? Ему сделали прививку?
– Почему бы и нет? Всякое бывает.
– Ты это о чем? – насторожился дог.
– Об изобретательстве. Вдруг возьмешь да что-нибудь изобретешь.
– То-то и оно, старик. Я тебя давно приметил. Могу взять в дело. Хочешь?
– Хочу. Почему нет?
Он был так поглощен своей миссией, что даже не обратил внимания на отсутствие энтузиазма в моем голосе. Сдвинул два кресла, неуклюже взгромоздился на одно из них. И коротко приказал:
– Садись.
Я сел напротив.
– И что теперь будет?
– Не задавай вопросов. В конце все поймешь. Глядя, как пес неудобно сидит на собственном хвосте, как его костлявые ноги поминутно сползают с подушки, как он пытается передней лапой заслонить впалое брюхо, я с трудом сдерживал смех. Но он пристально смотрел мне в глаза. Теперь я разглядел вокруг темно-карих зрачков узенький белый ободок.
– Ты готов? – тихо спросил он.
– Готов, – ответил я, и мне стало не по себе.
– Не робей, старик.
Мы все напряженнее смотрели друг на друга. Окна за его спиной расплылись, превратились в два бесформенных, постепенно темневших пятна. В пронзительной тишине я услышал далекий плеск воды, словно мальчишки гурьбой переходили вброд мелкую речку. Стало совсем темно, и я со страхом подумал, что ослеп. Хотел закричать, вскочить с кресла, броситься наутек, но в этот момент скорее почувствовал, чем увидел слабый свет, реденький, робкий свет занимающегося утра.
Раньше всего я различил какие-то диковинные извивающиеся тени, угрожающе тянущиеся ко мне. Но это оказались густые, непролазные заросли ольхи. Затем я увидел небо, слегка намыленное облаками, и услышал бормотание речной воды, одолевающей большие валуны.
Я сидел на узкой полоске каменистого берега посреди буйного царства невиданных трав, ярких цветов, вьюнков, забравшихся в ольшаник, и желто-зеленых с белыми шишечками гирлянд, напоминавших хмель, которые и в самом деле могли быть диким хмелем.
От воды тянуло холодом, поэтому я взобрался на невысокий откос. И очутился на большом лугу, где росла густая трава с редкими цветками, похожими на комочки белехонькой ваты. Передо мной расстилалась необыкновенная ярко-зеленая долина. Сзади, за рекой, упирался верхушками в небо густой дубняк. Напротив тянулся длинный пологий склон, увенчанный полосой елового леса и высокой колокольней костела. Где-то посреди склона краснели черепичные крыши. Там, вероятно, пролегал железнодорожный путь: я увидел невысоко над землей шлейф серого дыма, а потом до реки докатился хриплый крик паровоза. Справа долину замыкало нагромождение белых камней – далекий город, затянутый дрожащей от жары дымкой. А слева был огромный тополевый парк, скрывающий какое-то золотистое строение, показавшееся мне старинной усадьбой.
– Ну, каково первое впечатление? – услышал я басовитый голос.
Дог лежал на брюхе в сочной траве и прерывисто дышал. С черной губы свисала капля слюны. Похоже, он немного стеснялся, что морда у него постоянно мокрая.
– Где мы? – тихо спросил я.
– Где-то во Вселенной, старик.
– Я, кажется, откуда-то знаю эту зеленую долину.
Дог посмотрел на меня, иронически прищурившись:
– Может, на каникулы сюда приезжал?
– Мы ездим на море. Мне нужен йод. Я когда-то ужасно болел.
Тут я заметил у кустов ольшаника небольшое стадо коров. Какие-то мальчишки, наверное пастухи, кидали камни в реку, испещренную тенями, так как солнце уже клонилось к закату и висело низко над каменными террасами города. Лучи его падали косо и отливали красным.
Вдалеке кто-то пел гортанным голосом, пронзительно и протяжно. Мне стало не по себе, да чего там – просто страшно.
– Ну что, возвращаемся? – спросил я. Пес встал, потянулся, зевая.
– Куда?
– К нам, домой.
– Сперва я тебе кое-что покажу.
И тяжело зашагал по лугу. Я быстро растоптал теплую кротовину. На песчаном пятачке начертил примитивный план долины и наметил обратную дорогу. Дог остановился, настороженно оглянулся:
– Ты чего там делаешь?
– Ничего особенного. Нашел свежую кротовину. Из-за красных крыш поселка опять выкатился клуб дыма. Это поезд отправился в путь после короткой остановки. Был он какой-то чудной, я таких никогда не видел. Немного похожий на поезда с картинок в старинных детских книжках.
Мы все еще шли по лугу. Из густой травы вдруг выпорхнула большая птица и, с шумом рассекая крыльями воздух, неторопливо полетела в сторону редкого соснового леса над крутым песчаным обрывом. Дог бросился было в погоню, но вернулся и долго искал что-то в пахнущей мятой траве. Чихнул пару раз, но гнезда не нашел. Догнал меня, немного смущенный.
– Ты уже бывал здесь? – спросил я.
– Еще бы. Каждую тропку знаю.
– А меня почему с собой взял?
Пес помолчал минутку, а потом нехотя проговорил:
– Потом узнаешь. Наберись терпения, старик. Мы пересекали проселочную дорогу, когда из каких-то зарослей, кажется шиповника, выкатился довольно большой петух. Перья у него на груди были будто залиты соусом, тощие крылья небрежно сложены. К неопрятному клюву прилепились зернышки то ли ячменя, то ли ржи. Двигался петух неуверенно: глаза его плотно затягивала белая пленка, и вообще непонятно было, как он не сбивается с едва заметной тропки.
– Это Цыпа, – с отвращением пробормотал дог. – За усадьбой пивоварня. Он там кормится на свалке, выжимки подбирает. Мерзость.
Только тут я услышал, что Цыпа чего-то напевает, а может, тихонько постанывает, утомленный жарой или долгой дорогой. Мимо нас прошел, будто и не заметив.
– Держись от него подальше, – понизив голос, сказал дог. – Известный мошенник. Ты еще о нем услышишь.
Вскоре мы приблизились к большим железным воротам. Сквозь них была видна посыпанная шлаком аллейка и газон, примыкавший к старой золотистой усадьбе. На газоне под ярким зонтом кто-то сидел и читал газету.
– Эти ворота всегда на запоре, – тихо сказал дог. – Обойдем вокруг.
И пошел вдоль ограды из красных от ржавчины прутьев. За кустами сирени и жасмина трудно было что-либо разглядеть. Мы брели в неизвестной траве, похожей на карликовую пшеницу. Она была такая высокая, что даже огромный пес время от времени исчезал среди бурых колосьев. Над нами пролетела птица с длиннющим хвостом. Я решил, что это фазан. В таких парках только фазанам и жить.
Дог внезапно остановился, насторожив черные уши.
– Что случилось? – спросил я.
– Тсс, – шикнул он и задвигал кожей на спине, сгоняя мошек. – Сейчас что-то будет.
Мы довольно долго стояли не шевелясь. Тихонько звенели комары, на кусте пела какая-то птица. Я еще никогда не слышал соловьев, но так петь мог только соловей.
Вдруг в кустах что-то зашуршало, и к ограде с другой стороны подкатился небольшой белый обруч из ореховой лозы. Отскочив от каменного цоколя, он покачался между отцветшими калужницами и упал.
Я вопросительно посмотрел на дога. Он приподнял переднюю лапу, знаком приказывая молчать. Послышались быстрые легкие шаги. Кто-то, раздвигая ветки, пробирался сквозь кусты – вероятно, искал обруч.
И вдруг мы увидели перед собой девочку. Во всем белом: белое платье, белая лента в волосах, белые носки и туфли. В руках она держала белую палочку, вроде шпаги, тоже из орешника. Откуда-то я знал эту игру, где-то про нее читал, даже, кажется, видел картинки, изображающие игроков в серсо. Один бросает обруч, а другой должен, изловчившись, нанизать его на такую тоненькую шпажку.
Девочка нагнулась, подняла обруч и тут заметила за оградой наши неподвижные фигуры. Замерла, ошарашенно на нас глядя; видно было, что она рада бы убежать, но не может, будто загипнотизированная какой-то могучей силой. А я подумал, уж не удерживает ли ее пронзительный взгляд черных глаз пса-изобретателя.
– Эвуня! – крикнул кто-то со стороны золотистого дома.
Девочка открыла рот. Красный солнечный луч скользил по ее голове, медленно пожирая белую ленту.
– Эвуня, где ты?
Она быстро оглянулась, но не сдвинулась с места. В далеком костеле на холме зазвонил колокол.
– Эвуня!
Кто-то продирался к нам сквозь заросли жасмина. Из черноватой зелени вдруг вынырнул странно одетый мальчик. На нем были так называемые бриджи, застегивающиеся под коленками, каких сейчас уже никто не носит. Таких клетчатых носков и пуловера я тоже никогда не видел. В руке мальчик держал тоненькую шпагу из белой ореховой лозы.
Мне вдруг стало страшно жарко, и я почувствовал, что моя нога, упирающаяся в каменный цоколь ограды, начала дрожать, жутко сильно дрожать, будто хотела оторваться, отделиться от меня навсегда.
Этот мальчик в бриджах был, кажется… я. Ну просто в точности я, каким привык себя видеть в зеркале. Я, только в бриджах и клетчатом пуловере, хмуро смотрел на себя, стоящего рядом с псом-изобретателем по другую сторону железной ограды.
– Эвуня, – сказал мальчик в бриджах, – надеюсь, они к тебе не пристают?
Девочка отрицательно покачала головой. Красный луч заходящего солнца уже сполз с ее волос.
– Иди домой, здесь страшно холодно. Мальчик потянул Эвуню за руку, подтолкнул к кустам. И, как только она скрылась в зеленой чаще, подошел к ограде:
– Чтоб я вас никогда тут больше не видел, понятно? А то в следующий раз приду с ружьем.
И исчез в зарослях сирени.
– Он на меня ужасно похож, – сказал я, с трудом проглотив слюну.
– Думаешь? – пробормотал дог-изобретатель. В голосе его прозвучала какая-то фальшивая нотка. – Показалось, наверное. Я особого сходства не заметил.
– Нет, правда. Меня прямо в жар бросило.
– Да ну… – пренебрежительно протянул дог. – Тебе привиделось. Ты просто устал.
– А она кто?
– Он ее держит в заточении. Видал на воротах громадный замок?
– А почему?
– Потому. Она его пленница.
– Волосы какие длинные, почти до пояса. Никогда таких не видел.
– Вот именно. Ты ее освободишь, старик.
– Я?
– Да, ты.
– А где мы?
Воздух сгущался, с холодной земли поднимался сумрак. Где-то поблизости невнятно бормотала река.
– Ну, пора возвращаться, – сказал пес и сел напротив. Уставился на меня черными глазищами, в которых мерцали синие огоньки, и ужасно, словно собрав все силы, наморщил лоб.
Так мы просидели несколько минут. Где-то в траве стрекотали сверчки. Вдалеке кто-то пел пронзительным голосом, похожим на голос муэдзина.
Внезапно я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. За спиной дога, за старым, с потрескавшейся корой, тополем маячила сгорбленная тень.
Я открыл было рот, но пес меня опередил.
– Бляха муха, – выругался он. – Чего-то не получается. Попробуем еще раз.
Но тут затаившаяся за деревом тень внезапно распрямилась и длинными скачками понеслась к реке. Я увидел желтоватый бок с черными полосками и костистый хвост.
– Гляди-ка, кошка, похожая на тигра. Пес-изобретатель даже не соизволил обернуться. Только пожал могучими плечами.
– Это тигрица Феля. Приличные люди с ней не водятся.
– Как она сюда попала?
– Не спеши. Потом все узнаешь. Пора возвращаться.
Он напряженно смотрел мне в глаза, не обращая внимания на безнаказанно жалящих его комаров.
– Не отвлекайся. Ты что, не можешь сосредоточиться? – ворчал он тихим сонным голосом. – Нам пора обратно в наш мир. Уже поздно. Там и тебя, и меня ждут.
Говорил он все тише и все медленнее. Темнело. Нас постепенно окутывала черная беспросветная ночь.
У двери заливался звонок. Я встал с кресла. За окном шел апрельский дождь вперемешку со снегом. Пса не было. Только на кресле напротив лежало несколько комочков грязи. Звонок не унимался, торопил, угрожал.
Я открыл дверь. На лестничной площадке стояли: мама, Цецилия, пани Зофья с портфелем и отец. Все четверо разъяренные.
– Безобразие! – рявкнул отец. – Мы полчаса трезвоним.
– Извините. Я не слышал.
– Он не слышал, – театральным жестом развел руки отец.
– Наверняка занимался чем-нибудь недозволенным, – сказала Цецилия. – По лицу видно, что нашкодил.
– Меня не было дома.
– Ну вот, сами видите, – торжествующе воскликнула Цецилия громовым голосом, от которого зазвенели стекла в окнах на всех восьми этажах нашего подъезда.
– Я правда только что вернулся.
– Минутку, – сказала мама. – Ты только что вернулся, а мы с четверти третьего стоим под дверью и почему-то тебя не заметили.
– Я тут ни при чем. Цецилия хитро улыбнулась:
– В таком случае скажи, где ты был.
Мне не хотелось ни врать, ни выкручиваться. Мы все еще стояли на площадке.
– Просто в дверь позвонил один пес, огромный дог, кажется изобретатель. Предложил мне попутешествовать по Вселенной. Мы были на какой-то планете, чертовски похожей на нашу Землю, только немного красивее. Я познакомился с девочкой, которая играла в серсо с мальчиком, как две капли воды похожим на меня.
– Пес, разумеется, говорил человеческим голосом? – язвительно спросил отец.
– Да, он хорошо говорит по-польски.
– А тигра ты, случайно, не встретил? – вмешалась Цецилия, заговорщически подмигнув маме.
– Встретил. А откуда ты знаешь? Только это был не тигр, а тигрица.
– Честное слово, вы не умеете воспитывать детей! – завопила Цецилия. – Я бы с него три шкуры спустила. Ему даже соврать как следует лень. Он вас ни в грош не ставит!
Подтолкнула меня, как недавно дог, и мы вошли в квартиру. Снимая пальто, все продолжали отпускать ехидные замечания по моему адресу.
– Ты преувеличиваешь, Цецилия, – оправдывалась мама.– Просто мальчик любит пофантазировать.
– Может, он у вас писателем будет? – издевалась Цецилия.
– Это, кажется, весьма прибыльная профессия, – сказал отец. – Я прочел в газете, что шестнадцатилетняя англичанка заработала на своей первой книжке сто тысяч фунтов.
– А ты эту книжку читал? – напустилась на него Цецилия. – Я-то читала.
– Нет, откуда.
– Она смешала с грязью своих родителей. Изобразила их какими-то монстрами.
– Но сто тысяч – это сто тысяч, – философски изрекла мама.
– Ну, знаешь! – крикнула Цецилия еще громче и пронзительнее, отчего в ванной сама собой включилась газовая колонка. – Я бы такого ребенка запорола насмерть.
– У тебя ведь нет детей, – заметил отец. – Мне кажется, ты теоретизируешь.
– Ты просто идиот. С тобой вообще бессмысленно разговаривать.
Яростно переругиваясь, они вошли в комнату, где по-прежнему стояли рядом два сдвинутых кресла. За окном для разнообразия пошел град, крупный, как фасоль. Пани Зофья заперлась у себя и тут же включила радио – загремел оглушительный биг-бит.
Мама накрыла на стол и ушла в кухню; разогревая что-то на плите, она продолжала участвовать в разговоре. За стеной расплакался ребенок, взбудораженный голосом Цецилии. Я сел у окна и стал украдкой за ней наблюдать. Все-таки она мне нравится. А от ее приступов бешенства я просто тащусь.
– Я звонила вам два часа назад, – сказала Цецилия, наконец чуточку успокоившись. – К телефону подходил ваш идиот.
– Ты имеешь в виду Петра? – примиренчески спросил отец.
– В данном случае Петра. Но и ты не лучше.
– Что-нибудь случилось? – Отец ловко переменил тему. – Я еще не читал газет.
– Так ты ничего не знаешь?
– Пока не знаю, – вздохнул отец. – Но надеюсь вскоре узнать во всех подробностях.
Цецилия испепелила его взглядом.
– Все газеты кричат. Кроме того, я слышала комментарий Би-би-си.
Я решил доставить удовольствие очаровательному чудовищу.
– А что такое Би-би-си, Цецилия?
– Это английская радиостанция, на которой тетя Цецилия работала во время войны, – ответила она с царственным величием.
– Не перебивай дурацкими вопросами, – сказал слегка взволнованный отец.
– Чего ты цепляешься к ребенку! – крикнула Цецилия. – Он еще будет гордиться тетей Цецилией, когда вырастет.
Мама подала обед. Все стали звать пани Зофью, в комнатке которой гремела молодежная музыка.
– Это что, подливка? Мясо с жирной подливкой? – крикнула Цецилия.
– Да, – робко ответила мама. – Мои мужчины очень любят.
– Идиоты они у тебя! Культурные люди едят мясо, запеченное в духовке. Без капельки жира. Немедленно убери эту гадость с моей тарелки.
Как видите, «идиот» – любимое словечко Цецилии. Остальным приходилось мириться с этим, согласитесь, не слишком изысканным определением. Но такая уж она была, наша Цецилия. Я, впрочем, привык. Мне это не мешало. В отличие от отца, человека довольно самолюбивого. Его всякий раз бросало в краску, однако протестовать он не осмеливался.
Наконец Цецилия приступила к еде. Отсутствием аппетита она, надо сказать, не страдала. Появилась и пани Зофья. Села, как лунатичка, и принялась осторожно тыкать вилкой в горку овощей на тарелке – казалось, она ищет по меньшей мере жемчужину.
– Цецилия, детка… – вкрадчиво начал отец.
– Ну, что еще?
– Ты пришла с какой-то сенсацией.
– Действительно. Итак, мои дорогие. – Она перестала жевать некультурно приготовленное мясо, и глаза ее торжествующе блеснули. – Итак, восьмого мая Земля столкнется с кометой.
Воцарилась тишина.
– Это значит, меньше чем через месяц, – сказал отец.
– Совершенно верно. На именины Станислава.
– У нас в семье нет ни одного Станислава, – растерянно сказала мама.
Цецилия в отчаянии уронила на стол вооруженную вилкой руку. Вазочка с ветками вербы подпрыгнула на десять сантиметров.
– Честное слово, как ты можешь жить с такой кретинкой? – глухим голосом спросила Цецилия у отца.
Отец неопределенно хмыкнул.
– Самая большая в истории комета столкнется с нашим шариком, понятно?
– Космический катаклизм? – прошептал отец.
– Вот именно. Другими словами, конец света.
– Господи Иисусе, – испугалась мама. – Может, сделать кое-какие запасы? Мука, сахар, соль?
Цецилия пронзила маму уничтожающим взглядом. Мама на глазах стала съеживаться. Похоже было, еще минута, и она превратится в зайчонка Цецилия брезгливо принялась за еду.
– Сколько уже раз предсказывали конец света, – осторожно заметил отец.
– Вот тебе наилучшее доказательство, что это правда.
– Но столько миллионов лет…
– Когда-нибудь это должно наконец случиться.
– Почему именно сейчас? – спросила мама.
– А мне все равно, – пробормотала пани Зофья, ухитрившаяся за пять минут не проглотить ни кусочка.
Опять стало тихо. За окном сверкнуло солнце. На подоконнике ворковали наевшиеся крошек голуби. А Цецилия прочла нам весьма сложную лекцию о существовании Бога. На самом деле Бога, конечно, нет. Но люди его выдумали, и благодаря силе человеческого воображения он стал реальностью, хотя, по сути, совершенно беспомощен. Вам не обязательно вникать в ее рассуждения, я и сам ничего в них не понимаю. Просто знайте, что у Цецилии обо всем на свете есть свое оригинальное мнение и что она рационалистка. То есть такая старая дева, которая верит исключительно в человеческий разум.
Старой девой себя Цецилия, правда, не назвала. Только сказала, что она – женщина независимая, самостоятельная и на голову выше глупой толпы. То есть всех нас. Поскольку отец попытался иронически усмехнуться, она еще добавила, что мужчина происходит от женщины. Что это жуткая чепуха, будто Господь Бог сотворил женщину из ребра Адама. Совсем наоборот: мужчина – неудачный вариант женщины, иными словами, бракованный экземпляр. Отец покраснел. Тогда Цецилия в доказательство принялась что-то шептать ему на ухо, чтобы не слышали дети. Отец покраснел еще больше.
Когда наконец Цецилия ушла – а уходила она очень долго, поминутно что-то припоминая, – когда за ней захлопнулась дверь и мы услышали, как она на лестнице громогласно облаяла нашего надменного дворника, отец надолго задумался, а потом спросил:
– Ну и что ты на это скажешь?
– Давно уже похоже на конец света, – вздохнула мама.
– Сейчас проверим.
Отец закрылся с кипой газет в комнате, а мама отправилась мыть посуду. Потом пришла подруга пани Зофьи. Девицы пошептались у двери, и пани Зофья исчезла. Стало ужасно скучно. И я пошел в комнатку своей сестрицы, нелепую клетушку с половиной окна. На стенах висели вырезанные из журналов картинки. Среди них преобладали изображения Твигги – это такая популярная среди молодежи манекенщица, страшно худая, кажется даже калека. Пани Зофье она нравится, и я догадываюсь почему. Кроме того, ко всем стенам были пришпилены булавками фото актеров. Когда-то там висели «Битлы», такая мощная группа, но их давно выбросили, поскольку они вроде вышли из моды. А еще во всех углах комнаты пани Зофьи лежат, висят, стоят и валяются разнообразные реликвии: засушенные цветы, ржавые подковы, пустые флакончики из-под духов и всякие другие штучки.
Но я знал, где надо искать, и приподнял матрас. Дневник пани Зофьи, естественно, лежал на обычном месте. Пани Зофья ужасно скрытная и, наверно, убила бы меня, если б узнала. Но мне уже надоели вымышленные истории. А дневник пани Зофьи – сама неприкрашенная жизнь.
Я открыл дневник на странице, которую еще не читал. За последние недели кое-что прибавилось. Текст был богато украшен орнаментом и рисунками.
"Наконец-то весна, – писала пани Зофья. – Зима в этом году тянулась бесконечно долго. Нечеловеческая мука – видеть его каждый день, сталкиваться каждую минуту, встречать даже после уроков и притворяться равнодушной. Но я уже никогда с ним не заговорю. Он самый настоящий подлец. И что он в ней нашел? Как ему не стыдно?
Дни все длиннее. Белые как снег облака плывут по синему небу, ветер приносит дыхание весны, запах пробуждающейся жизни. Все вокруг радуются и веселятся, а я думаю о своей судьбе и по ночам долго плачу. У меня чудесные родители, славный маленький братик, я ни в чем не нуждаюсь и тем не менее не вижу смысла в дальнейшей жизни. У меня нет никакой цели. Ничего, только пустота, бесплодность, разочарование. Хочется пойти на Вислу и броситься в ее мутные бурные волны. Наверно, я так и сделаю, другого выхода нет".
В этом месте я увидел несколько странных пятен. Это были слезы. Настоящие слезы пани Зофьи, которая под своей маской холодного равнодушия ужасно страдает. Я его даже знаю. Зовут его Субчик, да-да, именно Субчик, это настоящая фамилия, а никакое не прозвище и не ругательство. Мрачный верзила из соседнего дома, который никогда ни с кем не здоровается, даже с моим отцом. Раньше он довольно часто звонил пани Зофье, пока ее не бросил. Я его сразу узнавал по хамскому хриплому голосу.
Не знаю почему, но мне вдруг стало страшно жалко пани Зофью. Мало того, что она себя изводит этой диетой, а тут еще неразделенная любовь. И в кого влюбилась? В ничтожество.
У меня даже слезы на глаза навернулись, хотя ужасно не понравилось дурацкое замечание насчет «маленького братика». Я не маленький и не братик, а просто брат.
В этот момент отец вышел из своей комнаты, и мне пришлось спрятать дневник.
– Все так, дорогая, – сказал отец матери, выглянувшей из кухни. – Землетрясения, циклоны, наводнения, непредвиденное увеличение интенсивности пятен на солнце и то ли комета, то ли огромный метеорит, летящий в нашу сторону.
– Значит, все-таки конец света? – тихо спросила мама.
– Понимаешь, детка, прямо они не напишут. Боятся паники. Но мне все ясно.
– Что же мы будем делать?
– За плащом сегодня, во всяком случае, не пойдем.
– Ты в своем уме? Потеплеет – и что ты наденешь?
– Из-за каких-то трех недель не стоит покупать плащ. Не имеет смысла.
– Это ужасно.
– Не вижу ничего ужасного. Мне лично все равно. Может, оно и к лучшему.
– Раз у тебя на службе неприятности, пускай все летит в тартарары, да? А наши дети?
– Каким-то детям суждено собственными глазами увидеть конец света. Ничего не поделаешь.
– Ты не отец, а бессердечное чудовище.
Я открыл дверь. Родители, смутившись, умолкли. Отец стал нервно теребить брови, а мама впервые не сделала ему замечания.
– Может, приготовить тебе гоголь-моголь, а, Петрусь? – спросила она.
– О чем это вы так громко разговариваете?
– У отца на работе неприятности. Он немного расстроен, – быстренько соврала мама.
– Я слышал слово «комета».
– Тебе послышалось. Ну и дуреха эта Цецилия: наговорила глупостей, а дети потом нервничают.
Отец молчал, язвительно усмехаясь. Я знал, что он, как и я, мечтает о конце света.
Потом, вечером, я долго не засыпал и прислушивался к их негромкой беседе. Отец что-то говорил с раздражением, мама беспрерывно вздыхала. За окном бушевал жуткий ветер, такой, что валит деревья, срывает крыши и, наверно, предвещает настоящий конец света. Сегодня я сознательно не заглядывал в газеты. Хотя они искушали меня развернутыми страницами изо всех углов квартиры, я обходил их стороной. Только потому, что боялся разочароваться.
Однажды я уже читал про метеорит, который, по мнению отдельных знатоков, может пролететь вблизи Земли, вызвав катаклизмы. Известное дело: время от времени какой-нибудь жаждущий славы ученый выскакивает с не до конца проверенной, не до конца продуманной гипотезой. Бульварные газеты охотно такие идеи подхватывают. Но у меня, при моих основательных знаниях, особенно в области точных наук, подобные заявления вызывают только улыбку сострадания. Так что лучше мне не читать газет, не выяснять подробностей этой сенсации, не проверять – в силу привычки – с карандашом в руке степень ее достоверности. Я хочу, чтобы эта утка оказалась правдой. Почему, надеюсь, нет нужды вам объяснять. Вы знаете мое отношение к жизни. Знаете, какая страшная тоска меня грызет, о чем я, впрочем, обещал никогда не вспоминать.
Хотя причин у меня для этого немало, и вполне серьезных. Родители мои – старые люди. Маме в будущем году стукнет сорок лет. А отцу, кажется, уже все сорок три. Иногда я просто диву даюсь, как им еще не расхотелось жить. Правда, они утверждают, что живут ради детей. Но я думаю, это просто отговорка.
Однажды Цецилия назвала их «любящими супругами». Мне это слышать было неприятно и даже противно. Как можно любить, когда тебе около сорока? Я лично признаю книжки, в которых влюбленным восемнадцать, девятнадцать, от силы двадцать лет. Это уже предел. Влюбляться в двадцать восемь лет просто неприлично. О тех, кому больше, нечего и говорить. Такие книжки я, прочитав несколько страниц, забрасываю за диван.
Теперь еще о причинах. Пани Зофья из-за Субчика хочет утопиться в Висле. Мне кажется, что ей конец света будет на руку.
Но есть здесь и положительные стороны. Эта воображала в джинсах, которая прыгает через резинку, и ее дипломатический пижон из Перу или Венгрии здорово струхнут, когда земля разверзнется у них под ногами. Вот тут она наверняка пожалеет. Горько заплачет. Дорого даст, чтобы все повернулось вспять. Но будет уже поздно. О нем я даже не говорю. Он мне безразличен. Я его презираю.
Зато на выражение лица Цецилии в этот момент я бы с удовольствием поглядел. Скорее всего оно будет глупым. Представляете себе кошмарное чудовище с растерянной глупой рожей?
Нет, и конец света не лишен приятных сторон.
Вас, должно быть, удивляет, почему я не вспоминаю про школу, не свожу счеты с учителями? Да просто потому, что к учителям у меня никаких претензий нет. Наоборот, я ими восхищаюсь: и охота им за скромное жалованье не щадя сил вбивать знания в головы тупиц, придурков, недотеп, маменькиных сынков, горлодеров, ябед, воображал, подлиз, лодырей, нахалов, хвальбуш, растяп, ротозеев, хулиганов? Я бы мог этот перечень продолжить, да боюсь, тогда вам до совершеннолетия не позволят его прочесть.
Наверху зашевелились соседи. Что-то с диким грохотом упало, наверно трехстворчатый шкаф.
Кто-то забухал по полу подкованными сапогами. Кто-то пронзительно скрипел стулом, еще кто-то включил на полную мощность радио. Я понял, что пробило одиннадцать.
И все-таки у конца света есть хорошие стороны, подумал я и заснул.
Конечно, мне опять приснился сон. Чтобы не было недоразумений, сразу оговорюсь: я не из тех чудесных впечатлительных детей, которым снятся необыкновенные, поэтические, полные красок и запахов, дивные сны. Мои сны почти всегда сплошное мучение, ужасы и кошмары. Не сны, а обрывки, обломки, разрозненные куски – бесцветные, серые, противные, невыносимые. Обычно, едва проснувшись, я их напрочь забываю. Да и особого смысла в них нет. Даже профессору Фрейду – был такой психолог, знаток и толкователь снов, – пришлось бы здорово поломать над ними голову.
Но в ту ночь мне приснился сон не хуже, чем какому-нибудь пай-мальчику. Со смыслом, логичный, даже с интересным концом. Я стоял на огромной площади перед высоченным небоскребом. Вокруг волновалась многолюдная толпа, с тревогой всматриваясь в предзакатное небо над этим гигантом. Голоса сливались в протяжный истерический вой. Небо пугающе желтело, с юга и с севера надвигались странные черные тучи. Поднялся ужасный сухой ветер, загремел гром, потом ударила молния. Посреди площади что-то случилось. Возможно, расступилась земля, или из-под каменных плит вырвался бурный поток, или хлынула лава – не знаю, за плотной стеной спин я ничего не мог разглядеть. Толпа с душераздирающим воплем начала разбегаться. Я тоже побежал.
Вероятно, меня занесло в небоскреб, потому что я вдруг увидел какие-то бесконечные коридоры, а может, длинные залы с высокими колоннами. Во мраке за колоннадой меня кто-то подстерегал. Я мчался что было сил, слыша грохот рушащихся стен, свист бешеного космического вихря, рыдания тысяч людей. Рядом бежала та девочка в белом. Ее тащил за руку мальчик в гольфах, тот самый, из золотой усадьбы в зеленой долине. Я пытался помочь девочке, но мальчик в гольфах всячески мне мешал. Они бежали быстрее и опередили меня, а я уже обессилел и едва отрывал ноги от мраморного пола. Потом мы выскочили наружу, я запомнил какой-то парк, а может быть, зоопарк с обезумевшими от страха зверями.
Вдруг я увидел впереди большой пустой вокзал со множеством железнодорожных путей. Девочка в белом и мальчик из золотой усадьбы садились в стоящий на хвосте диковинный самолет. Вскоре самолет вздрогнул и вертикально поднялся вверх, а я стал ужасно кричать, звать их и, кажется, даже заплакал, за что не отвечаю, поскольку это было во сне.
Проснулся я весь в поту. Испуг постепенно прошел, растворился в знакомых ночных тенях, в привычных бликах, отбрасываемых уличным фонарем. Собственно, ничего интересного мне не приснилось, а сколько было страху. Подозреваю, что сны – просто предвестники какой-то великой тайны, которая откроется людям еще очень нескоро. Я понимаю, что эта мысль для вас сложновата. Прочтите ее еще раз, когда подрастете.
Не подумайте, что я хвалюсь, в моих записках правда много важных вещей, которые смогут вам пригодиться на разных этапах жизни.
Утром, перед школой, я, чтобы переключиться, заглянул в новое сочинение русского ученого профессора Кирилла Г. Самоедова «Мы и Вселенная». Очень даже неплохо. Хотя местами, пожалуй, чересчур наивно.
Мама начала новую картину, точно соответствующую атмосфере нашего дома. В ее абстракции появились катастрофические мотивы. Я считаю это важным для понимания дальнейшего хода событий и потому позволю себе вставить в текст репродукцию этого поразительного полотна.
Не успел я выйти из дома, как столкнулся с проявлениями паники. На лестнице стоял наш нахальный дворник с астрономическим атласом в руке. Очень взволнованный, он что-то объяснял жильцам. Какая-то бабка посреди двора смотрела в небо через закопченное стеклышко. Рабочие, последние несколько дней ремонтировавшие мостовую, побросав дела, с безнадежно унылым видом сидели на краю тротуара.
В школе тоже чувствовалось напряжение. Учителя не разрешали ни о чем спрашивать. Даже те ребята, которым понадобилось в туалет, боялись поднять руку. Уроки проходили в спешке, похоже было, школа стремится поскорее от нас избавиться.
Потом я долго бродил по улицам. Пожалуй, было даже приятно, что все напуганы, а мне одному не страшно. Я видел встревоженные взгляды прохожих, которыми они прощупывали друг друга. Видел, как многие бессознательно втягивали головы в плечи, предусмотрительно съеживались, опасаясь неожиданного удара, или грома, или грохота рушащегося мира.
Улицу перебегал здоровенный парень. Под одеждой у него все тряслось, как студень, такой он был толстый. Мы его звали Буйволом.
– Ты слыхал про комету? – крикнул он издалека.
– Слыхал.
– Потрясно, да?
И пулей влетел в продовольственный магазин самообслуживания. Эта комета была прекрасным предлогом, чтобы лишний раз нажраться. Родителям Буйвола сочувствовали все жильцы нашего дома. Даже дворник. Они были маленькие, тщедушные, с вечным страхом в глазах. И надо же было природе именно с ними сыграть такую злую шутку. Буйвол ел не переставая, круглые сутки. Кладовки, шкафы, холодильник – все в доме запиралось на огромные замки. Но он, этот Буйвол, сопя и кряхтя от нетерпения, взламывал все запоры. Уничтожал запасы до последней крошки. Говорили, у них даже на мебели видны следы зубов, но лично я в это не верю.
Как-то само собой получилось, что я свернул в соседний двор, где стояла бронзовая статуя оленя. Да, просто оленя. Обыкновенного, рогатого. Кажется, ее поставили охотники. Может, в благодарность за что-то.
Во дворе я увидел картину, которая раньше меня бы наверняка взволновала. Но сейчас я остановился как будто от нечего делать, глядя без особого интереса. Она (я и впредь не буду называть ее имени) в тех же самых джинсах, только уже немного потертых, прыгала через резинку. Вы, конечно, думаете, что вот-вот притащится этот венгр или перуанец. Ничего подобного. Я тоже этого ждал, но он так и не появился. И, пока я там стоял, меня начали одолевать сомнения: может быть, мне тогда привиделось, может, они никогда не шли вместе по улице, не лопали беззастенчиво мороженое. Она остановилась, стала завязывать шнурок, а сама будто мельком поглядывала на окна красного дома, увитого хилым, безлистным сейчас виноградом. Но я-то понимал, что она меня заметила и наблюдает краем глаза. Потом она что-то сказала подружкам, эти идиотки захихикали, потом начали громко смеяться, просто-таки зашлись от хохота. Умолкали на секунду, вроде бы одергивая друг дружку, и тут же снова принимались ржать еще омерзительнее. Я сделал вид, что кого-то жду. Даже повернулся спиной.
Она меня, честное слово, ни капельки не интересует. Прыгает, как коза, и ведать не ведает, что ее ждет через три недели. Вообще-то, я не прочь был бы оказаться в этот момент с ней рядом. Даже если б она мне руки целовать стала, ничего бы ей не помогло. Хотя… как знать? Может, в конце концов я бы позволил себя упросить. Но все равно это бы уже не имело смысла.
Поздно. Я ведь уже давно принял решение. И я направился в свой двор. Попозже, может, еще выйду на улицу, погляжу, как развиваются события.
Во дворе я увидел дога, который сидел на ступеньках перед нашим подъездом и вылизывал брюхо.
– Привет, старик, – сказал он еще более грубым, чем прежде, голосом. – Я звонил-звонил, но никто не открыл.
– Я думал, ты больше не появишься.
– Ты что? У меня дома были кое-какие дела. Хочешь, мотанем сегодня?
– Куда?
– Не придуривайся, старик. Туда, где мы были в прошлый раз.
– Я еще не обедал.
– Не хочешь – не надо. Обойдемся без ваших милостей.
– Ну, вообще-то, ненадолго можно.
– Я тоже не могу надолго.
В этот момент мимо нас прошли родители Буйвола, навьюченные огромными сумками с провизией. У матери было злое, ожесточенное лицо. Ничего удивительного.
– Слышишь? – сказала она мужу. – Пес разговаривает с мальчишкой человеческим голосом.
– У тебя что, других забот нету? – печально вздохнул отец Буйвола.
Дог проводил несчастных сочувственным взглядом. Верно, уже прослышал про их беду. Покачал головой, уронив капельку слюны на цементную ступеньку. До чего же он все-таки смешной. И как только сам не замечает?
– Ну что? – спросил он вдруг, очнувшись от задумчивости.
– Может, подымемся на чердак? Туда редко кто заходит.
– Давай. Мне все равно.
Мы долго поднимались по лестнице, потому что чердак был на девятом этаже.
– Что ты думаешь насчет этой кометы? – спросил я где-то на полдороге.
Пес на мгновение остановился. Огромный язык почти касался каменного пола.
– А ты веришь в реинкарнацию? – тихо спросил он.
Я молчал, озадаченный этим вопросом. Но он, видно, решил, что я не понимаю слова «реинкарнация».
– Это переселение душ. Кто-то умирает, а его душа, его естество переходит в кого-то другого. Усек, старик?
– Вечная жизнь, разновидность бессмертия. Читал об этом давным-давно, когда был маленький.
Дог помрачнел. Сердито вылупил на меня свои глазища, похожие на свежеочищенные каштаны.
– Ты в это не веришь?
– Слишком многое приходится принимать на веру. Ну и кем же ты был в предыдущем воплощении?
Пес-изобретатель переступил с ноги на ногу и пошел вперед.
– Я был лордом, – коротко бросил он.
– Звали тебя, что ли, Лордом?
– Знаешь что? – неприязненно проворчал он. – Не прикидывайся глупее, чем ты есть. Я был обыкновенным английским лордом. Надеюсь, по мне это еще заметно.
– А зовут-то тебя как?
– Себастьян.
Я разочарованно умолк. Теперь уже было ясно, что я имею дело со снобом. Сноб – это тот, кто притворяется, будто он лучше, чем на самом деле.
Мы вошли на чердак. Там было темно и тихо. В нос ударил едкий запах пыли и паутины.
– Ну как? – спросил я.
– Сойдет. Присядем у стены, там побольше света.
И довольно грубо выругался, поскользнувшись на какой-то старой газете. Я невольно усомнился в его благородном происхождении.
– Видишь меня?
– Вижу, – сказал я, садясь. – У тебя с нижней губы слюна капает.
Дог быстро и смущенно утерся своей костлявой лапой.
– Понимаешь, мне кажется, я откуда-то знаю эту долину, – тихо сказал я.
Он едва заметно улыбнулся:
– Ни о чем не спрашивай. Когда-нибудь ты все поймешь. Готов в путь?
– Готов.
Что бы я сделал, если б у меня был миллион долларов? Целый миллион. Откуда? Это совершенно неважно. Может, выиграл бы в лотерею, может, получил наследство или премию, а может, заработал честным трудом.
Значит, так. Главное – сохранять спокойствие. Прежде чем начать тратить эту кучу денег, нужно позаботиться об их сохранности. Например, положить в банк, может быть швейцарский. Но ведь банки частенько лопаются, даже самые надежные, то есть государственные. Так что, пожалуй, лучше купить акции крупного предприятия (как поступают все солидные люди). Хотя – если хорошенько подумать – это тоже рискованно. Ведь цена акций постоянно падает. Как ни откроешь газету, где-нибудь оплакивают крах на бирже. Самое простое было бы спрятать все свое богатство под половицу. Но кто в таком случае гарантирует его безопасность? Ведь дом может сгореть, деньги могут украсть или произойдет какая-нибудь неожиданная девальвация. Короче, с самого начала с этим миллионом хлопот не оберешься.
Да что я волнуюсь заранее? Есть у меня миллион, и хорошо. Итак: первым делом я бы нанял роскошный реактивный лайнер и усадил в него всех – маму, отца, пани Зофью, эту, в джинсах, Буйвола, может, нашего классного руководителя и, пожалуй, кошмарное чудовище, то есть Цецилию, тоже, ну и, разумеется, Себастьяна. И полетели бы мы на далекий южный остров, где нас бы уже ждала шикарная гостиница на берегу океана. Каждый получил бы отдельный номер с видом на пляж, даже Себастьян. Дамы обнаружили бы на столиках изящные конверты с крупными суммами, потому что они обожают покупать разные тряпки, побрякушки, духи. Мужчины тоже бы кое-что нашли, но поменьше – на что им.
Итак, жили бы мы там в свое удовольствие, может, месяц, может быть, два, но не дольше, потому что и хорошее в конце концов надоедает. Еще я бы мог всем подарить подарки: кто захочет – машину, кто не захочет – не надо. Отцу наверняка, Буйволу и классному руководителю – тоже.
Маме просторную мастерскую, уйму холстов и красок. Пани Зофье целую аптеку для похудания, Буйволу абонемент в лучший ресторан, а Цецилии – настоящего мужа, возможно тихого застенчивого аборигена с этих самых южных островов.
А себе? Себе тоже машину или велосипед, приличные часы, магнитофон. Впрочем, зачем экономить? Я бы купил себе все, что только можно купить. Хотя мне мало чего нужно, большая часть вещей на меня нагоняет тоску, и от этого я иногда сам на себя злюсь. А еще я бы мог тайком делать добрые дела. Подошел бы, например, к нищему, старательно изображающему слепого: прошу, тут изрядная сумма, надеюсь, вам хватит на безбедную жизнь. Благодарить себя, ясное дело, не позволил бы, даже фамилии своей не назвал бы и быстро ушел, оставив убогого в шоке от изумления и радости.
Возможно, я бы построил современную детскую больницу. С садом, с бассейнами, с телевизорами в каждой палате, с елкой на Рождество, с зайчонком на Пасху. Но откуда потом брать деньги на ее содержание? Вот когда начнутся сложности.
Итак, я бы всех одарил и себя не забыл, и что дальше? Жить только ради того, чтобы заниматься благотворительностью, довольно-таки бессмысленно. Какой-то высокий смысл тут, может, и есть, но мне это дело вскоре наскучит. Ну понаслаждаюсь я год, два или даже три, а потом что? Ведь больше, чем можно съесть, я не съем, смотреть одновременно на несколько пар часов не сумею и сразу на двух автомобилях разъезжать не смогу. К тому же, как известно, все, что легко дается, быстро надоедает.
А постоянные волнения и страхи, что деньги падают в цене, что банки объявляют о своем банкротстве, что гангстеры убивают миллионеров? Зачем мне это все? За какие грехи?
По правде сказать, даже приятно не иметь миллиона долларов.
Мы с догом стояли в какой-то обшарпанной подворотне. Со стен там и сям обвалилась штукатурка, деревянные рамы дверей полуистлели, в каменном полу не хватало плит. Нас огибал вытекающий на солнечную улицу поток людей. Где-то гремел патефон. Я увидел мигающую надпись из электрических лампочек на доме во дворе, ярко освещенный вход и над ним большую цветную картину на листе фанеры. Это был маленький старый кинотеатр, откуда после сеанса выходили зрители.
– Где мы? – спросил я.
Себастьян прижался к стене, опасаясь, как бы кто-нибудь не наступил ему на ногу.
– Ох, бляха муха, – прошептал он. – Нас немного снесло. Мы попали в город.
– И что же теперь будет?
– Да ничего. Город тебе тоже стоит посмотреть. Потом пригодится.
Мы вышли на залитую солнцем улицу, где было множество маленьких магазинчиков со стеклянными витринами, заваленными барахлом, небольших кондитерских и дешевых кинотеатров. По мостовой тощие вялые лошади тащили грязные выцветшие дрожки. По тротуарам торопливо шагали необычно одетые прохожие.
– Я знаю дорогу, – сказал Себастьян. – Пошли налево. Так ближе.
И тут мы услышали колокол. Он звонил размеренно, как и подобает солидному костельному колоколу. Вскоре ему ответил другой, и совсем другим тоном, протяжно и ужасно печально; звук медленно умирал в густом от солнечного блеска воздухе. Впереди я увидел не то маленькую площадь неправильной формы, не то скверик. С левой стороны высились золотистые купола, увенчанные крестами с двумя перекладинами, – это оттуда доносился унылый колокольный звон. Справа стоял старый католический костел. Его колокол первым возвестил о начале вечерней службы.
Себастьян припустил рысью. Я едва за ним поспевал. Теперь мы бежали по узкой извилистой улочке между рядами деревянных домишек. Все они были двухэтажные, одни выкрашенные масляной краской, другие некрашеные, цвета посеревшей от времени натуральной древесины. Некоторые прочно стояли на земле, но многие кренились вперед или вбок, а их маленькие оконца и низкие двери были страдальчески перекошены. Мы поравнялись с каким-то садом, над которым возвышалась крутая гонтовая крыша с покосившейся деревянной башенкой и ржавым полумесяцем. Себастьян оглянулся, и я кивнул, давая понять, что узнаю в этом строении убогую мечеть.
Потом улочка кончилась, и мы увидели обыкновенную проселочную дорогу. Такую, как на старых картинах: песчаную, с глубокими колеями, прорытыми колесами телег. В полусотне метров от нас дорога раздваивалась; на перекрестке под деревянным распятием лежал в высокой лебеде наш знакомый петух по кличке Цыпа.
Он приподнял свои белые, похожие на бельма веки и прохрипел:
– Куда вас, ребята, черти несут?
– Только не отвечай, а то ни в жизнь не отцепится, – проворчал Себастьян, ускоряя шаг.
– Погодите, я с вами. – Цыпа стал подниматься с земли.
– Быстрее, жаль время терять,– заторопил меня Себастьян.– Скоро стеменеет, а нам еще идти и идти.
Я украдкой оглянулся. Цыпа, прислонившись к шершавому бревну, из которого был сделан крест, вопил нам вслед дурным голосом:
– Дайте взаймы пятьдесят грошей! Ах вы скряги, скупердяи, жадюги, скопидомы, сквалыги, жмоты, эгоисты паршивые! Не дадите – так прокляну, что вам земля покажется с овчинку!
Мы опять свернули налево. Дорога спускалась вниз, к реке, неслышно бегущей в зарослях ольшаника. Потом мы взобрались на пригорок, но река по-прежнему оставалась рядом. Мы ощущали ее прохладу, ее илистый запах.
– Мне они снились, – сказал я, с трудом переведя дух.
– Кто? – спросил Себастьян.
– Ну, эта белая девочка и он.
Дог, не ответив, зашагал еще быстрее. Мы пересекли луг, весь в дымке белого пуха, и увидели золотистую усадьбу.
На этот раз Себастьян описал большой круг, и мы подошли к усадьбе сзади. Где-то за спиной урчал невидимый пивоваренный завод. Железная ограда тут была запущенная, во многих местах не хватало прутьев, и их заменяли небрежно вставленные доски.
Себастьян толкнул одну из досок, на которой я заметил глубокие царапины, вероятно от его когтей. Значит, он не раз здесь бывал. Но когда и с какой целью, я все еще не знал.
Мы пролезли через дырку внутрь. В густом малиннике стрекотали серебристые сверчки, видно превосходно себя чувствовавшие в такой жаркий летний день. Между кустами пауки растянули свои прозрачные сети. Себастьян вдруг зафыркал, стал тереть передней лапой нос. Но это мало помогло. Крепкий запах малины его одолевал. В конце концов ему пришлось остановиться и основательно вычихаться.
– Ох, бляха муха, – бормотал он в коротких промежутках между чихами. – Понимаешь, старик, у меня сенная лихорадка. Весной и в начале лета, когда все цветет, я иногда просто подыхаю. Ну, еще два разочка. Апчхи, апчхи.
Платок у него, разумеется, отсутствовал, хотя в прошлой жизни он был английским лордом. По рассеянности вытерев нос крапивой, Себастьян довольно грубо выругался.
– Тсс, тихо, – прошипел он, хотя я стоял не шевелясь. – И смотри под ноги, здесь могут быть силки или капканы.
Рядом с дерева сорвалась какая-то птица. Она летела навстречу заходящему солнцу, и я не мог разобрать, ворона это, галка или фазан. Так или иначе, птица была большая и на фоне красноватого зарева казалась совершенно черной. И тут мы услыхали негромкий выстрел. С птицы посыпались черные перья, она стала заваливаться на одно крыло, а потом камнем полетела вниз. За кустами малины раздался глухой звук, точно кто-то шлепнул ладонью по нескошенной луговой траве.
– Это он, – тихо сказал Себастьян, и я сразу догадался, о ком речь. – Осторожно, на цыпочках, старик. Как бы нам не влипнуть.
Мы прокрались на зады усадьбы. Я увидел старый замшелый колодец с большим колесом и трухлявые ступеньки, ведущие на покосившуюся деревянную веранду с выбитыми стеклами. Это была северная сторона дома; солнце наверняка никогда сюда не заглядывало. Огромные древние каштаны сплошной стеной заслоняли небо. На черной холодной земле не росло ни травинки.
– Рискнем, старик? – вполголоса спросил Себастьян.
– Угу, – буркнул я.
Шкура на спине пса-изобретателя мелко дрожала, будто его облепила туча комаров. Но на самом деле он дрожал от волнения.
– Go ahead! – зарычал Себастьян и толкнул меня костлявым боком.
В несколько прыжков мы взлетели на веранду.
– Что ты сказал? – спросил я, отдышавшись.
– Ничего особенного. Так, вырвалось по-английски. Быстрей, старик, не будем терять время.
Мы осторожно вошли в просторные темные сени. Себастьян, видно, искал дверь: я услышал, как он тычется мордой в стену. Наконец что-то скрипнуло. Мы увидели квадратную комнату с алтарем и восковыми свечами. Вероятно, это была усадебная часовня. На разостланных на полу соломенных подстилках лежали зеленые недозрелые помидоры. Под окном с разноцветными стеклами стояли корзины, полные ранних яблок, кажется бумажного ранета.
Мы бесшумно протиснулись в приоткрытую дверь напротив входа в часовню и очутились в большой гостиной. С потолка свисала огромная люстра. Кроваво-красные подвески легонько вздрагивали, словно от дыхания спрятавшегося в темном углу великана. На столе красного дерева спал котенок. Наверно, в эту минуту ему приснилась большая собака, потому что он зашевелил ушками и, не открывая глаз, обнажил тоненькие клыки.
Из гостиной мы вошли в кабинет, пропахший табачным дымом и лавандой. На стенах висели старые фотографии, барометры, коллекция финских ножей, отделанные серебром двустволки. Из стоящего на письменном столе сосуда торчал пучок разноцветных перьев, вероятно подстреленных в парке птиц. Рядом лежал открытый анатомический атлас. Я увидел страшную фигуру человека с ободранной кожей, обнаженное сердце в очерченной красным школьным мелком рамке и около этой рамки жирный восклицательный знак. Поперек атласа белела тоненькая шпажка для игры в серсо.
Себастьян тоже с испугом смотрел на этот атлас и белую шпажку.
– Она здесь, рядом. В соседней комнате, – услышал я вырвавшееся из его сдавленного горла шипение.
Я видел, что Себастьян страшно нервничает. По мягкой лоснящейся шкуре то и дело пробегали судороги – казалось, дог пытается стянуть ее через голову, точно толстый свитер. Черные губы комично дрожали, левый глаз непрестанно подмигивал. В этом было что-то ненормальное. Еще одна странная загадка.
Неверным шагом Себастьян подошел к дубовой двери и прижался к ней носом. Я понял, что он осторожно толкает дверь, постепенно усиливая натиск. В конце концов, должно быть, образовалась щель, потому что пес приложил глаз к дубовому орнаменту чуть повыше дверной ручки. И застыл с нелепо поднятой, конвульсивно подрагивающей лапой. Впечатление было такое, будто Себастьян нежно поглаживает какой-то драгоценный предмет. Где-то за окном гомонили ласточки.
Я коснулся спины Себастьяна. Она была мокрая.
– Чего ты там видишь? – шепнул я.
Но он и не подумал уступить мне место. Наоборот, еще крепче прижался к двери своей огромной башкой.
Тут в предвечернюю тишину вкралась приятная мелодия, казалось наигрываемая на одной тоненькой струне. Пес-изобретатель задрожал всем телом.
Я нагнулся и под его горячей мордой заглянул в щель. И вот какая картина представилась нам с Себастьяном в тот день за час до захода солнца.
В большом кресле-качалке сидела девочка в белом. На ней было то же самое платье, те же носки, те же туфли, даже лента в темных волосах та же самая. И вообще все точно такое, как в прошлый раз, у ограды парка; могло показаться, что не было ни визита Цецилии, ни школы, ни предсказания конца света – словом, что мы с ней никогда не расставались, что прошла лишь одна минута и она едва успела добежать от железной ограды до своей комнаты, на стенах которой плясали мелкие зайчики отраженного света.
У этой девочки, у Эвуни, были очень темные, пожалуй, даже черные волосы. Я их хорошо разглядел, когда она наклонила голову, рассматривая на свет какие-то стеклышки в рамочках, наверное диапозитивы. Глаза у нее были светло-зеленые, а брови – очень черные. В целом лицо, включая рот, казалось цыганским или, во всяком случае, восточным. Вероятно, такие лица были у одноклассниц моего отца, который родился где-то на Востоке и до сих пор тоскует по тем далеким краям.
Тихая музыка смолкла, и Эвуня, не отрывая глаз от диапозитива, свободной рукой нашарила деревянный швейцарский домик, стоявший на этажерке. Приподняла крышу домика, мы на секунду увидели крошечную мебель и малюсенькую лестницу, но Эвуня тут же закрыла крышку. И швейцарский домик начал наигрывать негромкую мелодию, а я догадался, что это старинная музыкальная шкатулка.
Пока я сидел на корточках под дверью, у меня затекла нога и по ней забегали мурашки; я хотел пошевелить стопой, но то ли сам зацепился за Себастьяна, то ли он споткнулся о мою ногу – короче, внезапно мы оба с диким грохотом ввалились в комнату.
Эвуня вскочила с кресла. Себастьян попытался быстро подняться, но только скользил костлявыми лапами по вишневым доскам пола, скользил и скользил, принимая все более комичные позы и в отчаянии бормоча:
– Прошу прощения, извините, пожалуйста, мы хотели как лучше, то есть мы, так сказать, с коллегой располагаем некоторыми сведениями, в связи с чем хотели бы помочь, да-да, именно помочь, а вернее, в случае необходимости оказать помощь, словом, с помощью помощи помочь освободиться.
Наверное, он так бы и елозил по полу до поздней ночи, если б в какой-то момент не растянулся во весь рост. И, конечно, притворился, будто лежать так ему очень удобно. Девочка все это время стояла около нас, приложив палец к губам.
– Меня никто не сумеет освободить,– тихонько вздохнула она. – Никому это не удастся. Терп всех убьет.
– Кто? – хрипло спросил я.
Эвуня посмотрела в мою сторону, но я не мог бы с уверенностью сказать, что она меня видит.
– Он. Терп,– повторила шепотом.– Боже, были бы живы мои родители…
Кругленькая слезинка упала с ее неправдоподобно длинных ресниц на щеку. Очень странная слезинка, в которой сверкнул отблеск зеленых листьев каштана, красные блики заходящего солнца, холодная синева безоблачного неба.
Себастьян вдруг начал задыхаться. Хрипел, храпел, хватался лапами за свою огромную черную морду.
– Пожалуйста… убежим вместе… навсегда… я знаю путь… на другую планету… к хорошим людям…
Эвуня на минуту заколебалась, но потом решительно сказала:
– Нет. Не сегодня. Может быть, в другой раз. Я должна отыскать что-то очень важное, для меня это самая дорогая память.
– Заклинаю вас, – прерывающимся голосом завыл Себастьян. – Завтра, возможно, будет уже поздно. Бежим. Все готово в дорогу.
– Тише. Умоляю. Не сегодня.
И вторая слеза скатилась из второго глаза. Я почувствовал странный соленый вкус во рту.
– Он уже сюда идет. Я слышу его шаги. Он вас застрелит, – с отчаянием прошептала она и подтолкнула нас к двери.
– Мы вернемся, – тихо всхлипнул Себастьян, покорно скользя по полу. – Не отнимайте у нас надежды.
– Хорошо. Я буду ждать. Все время буду ждать. Пока, мои рыцари.
Ошеломленные и взволнованные, мы выкатились на темную веранду с выбитыми стеклами. Где-то кто-то пел протяжным печальным голосом – то ли за рекой, то ли еще дальше, в дремучих лесах, в высоких, как хлеба, травах, на болотах, где по ночам пугают людей блуждающие огоньки; таким мне представлялся мир, окружавший долину.
Невдалеке, по-видимому за углом дома, снова глухо прозвучал выстрел.
– Бежим, старик, – простонал Себастьян.
Мы опрометью бросились к малиннику и сразу окунулись в душный воздух, насыщенный резкими предвечерними запахами. Не разбирая дороги, помчались по направлению к железной ограде.
– Ох, бляха муха,– вдруг прошипел Себастьян. Я хотел спросить, почему он ругается, но в этот момент почувствовал, что какое-то чудовище цапнуло меня зубами за ногу. Вцепилось мертвой хваткой, крепко сжало зубами голень. Я с криком обернулся, но позади никого не было. Только мерно покачивались красные веточки малины, которые я задел. Левая нога утопала в буйной траве. Я раздвинул стебли. Две страшные зубастые железные скобы пожирали мою бедную ногу, точно спаржу. Себастьян смотрел на меня с жуткой болью в черных глазах.
– Я попался в силок, – неуверенно сказал я.
– Гораздо хуже, старик. Это капкан.
– А ты?
– Я – в силок. Это, конечно, чепуха, но лапами не пошевелить. Если б ты мог подойти и помочь…
– Хорошо тебе говорить. Этот капкан мне сейчас ногу перегрызет.
Себастьян долго молчал.
– Все, конец, – наконец проговорил он. – Надо смириться.
– Это как понимать, приятель?
– Мы позовем на помощь. Он, этот Терп, придет и…
И осекся, уставившись в небо. Можно было подумать, сейчас завоет на бледный призрак луны, маячивший над крышей усадьбы.
– И что? – спросил я.
– И нас застрелит.
– Застрелит?
– Да, старик, просто застрелит. Я тебя, кстати, предупреждал. Мне-то плевать. Я готов к самому худшему. Все равно жизнь осточертела. Конец так конец. Я не против.
– Да это же игра. Чего ты несешь? Перегрелся, что ли?
– Игра там, у нас во дворе, – мрачно произнес Себастьян. – Отсюда не возвращаются.
– Но мы ведь однажды вернулись.
– Потому что я знаю секрет. Но на этот раз ничего не получится. Кто рискует, старик…
Где-то рядом раздался шорох. Кто-то, борясь с колючими ветками, продирался сквозь малинник.
– Наберись мужества, чтобы с достоинством взглянуть в глаза смерти, – сдавленным голосом сказал Себастьян.– Прощай, старик.
Мы напряженно вглядывались в гущу малинника. Из кустов медленно высунулась седенькая голова, загорелое лицо с белыми, точнее, зеленоватыми усами, а затем и вся тщедушная фигура старика в рубашке без воротничка, в диагоналевых штанах и огромных валенках, подбитых кусками старой покрышки.
– От и вляпались, – сказал старичок с очень странными интонациями – то ли певучими, то ли жалобными.
– Он говорит, плохи наши дела, – быстро перевел Себастьян. Старичок согласно закивал серебряной головой.
– Выпустите нас, – повелительно сказал я. – У нас мало времени. Мы нездешние.
– А нельзя отпускать, – добродушно улыбаясь, не то запел, не то заплакал старичок. – Попались – терпите.
– Старый человек, – торжественно произнес Себастьян, – неужели ты возьмешь на свою ветхую совесть нашу молодую кровь?
– Ишь ты, какая хитрая сявка, – протяжно удивился седенький старикан. – Беда заставила, так по-людски заговорил. Нет, зайчатки, не могу я вас отпустить. Паныч Терп злой, ох какой злой барчук. Кто сюда раз войдет, тому хана. Навсегда.
Себастьян почему-то не спешил переводить речь старика. А я не знал ни что такое «сявка», ни что такое «хана». Хотя нетрудно было догадаться, что «сявка» имеет мало общего с титулом лорда, а «хана» может предвещать только большую беду.
Старичок присел на обросший грибами пень и стал невозмутимо сворачивать цигарку над жестяной коробочкой с табаком и листочками папиросной бумаги. Старательно послюнив край листка, проговорил задумчиво:
– А Винцусь наш, горемыка, круглый сирота, как однова пропал, так на всю жизнь и сгинул. Плохо ему у нас было аль обижал кто? Мы со старухой от зари до зари горбатились, чтоб ка-быздоха этого в люди вывести, сам священник его привечал и грамоте учил. А он, бедные вы мои зайчатки, только и делал, что проклинал нашу жизнь, по другой томился. И вот взял да убежал, мы и не знаем, на каком он свете, где приткнулся, чего делает.
– Может, над другими людьми измывается? – хмуро пробормотал Себастьян.
Старичок закурил ловко свернутую цигарку и вздохнул.
– Может, и так. Он у нас чувствительный, ты его и пальцем не тронь, а сам иной раз любого достанет. Горючими слезами заливается, клянет поганый мир, себя, постылого, и так, рыдаючи, живым огнем припекает ближних. И в кого он только, аман проклятый, уродился?
– Может быть, в деда с бабкой? – осторожно предположил Себастьян.
– Брешешь, зайчик. Это ж мы ему дед с бабкой будем. И вас тоже жалко, ой как жалко. А тебя, – он ткнул в Себастьяна желтым от табака пальцем, – тебя больше всего. Ишь какая здоровущая псина, породистый небось, а? Один ошейник чего стоит. Хозяева кучу денег потратили, а ты шляешься по чужим садам.
– Вообще-то, мы бы могли разузнать про Винцуся, – небрежно бросил я.
– А вы что, дачники?
– Да, мы из города.
– Неужто из этого – самого главного?
– Из самого главного.
– И не встречали Винцуся?
– Пока нет. Но можно постараться.
– Вы его, зайчатки, ищите среди больших людей. Он у нас высоносый, характер – не приведи Господь.
– Как же мы будем искать? Сперва нужно из вашего сада выйти.
Серебристый старичок погрозил мне пальцем и запел добродушно:
– Ой, ты тоже хитрющий. Я вас отпущу, а меня паныч Терп выгонит взашей.
– По-другому никак нельзя. Мы тихонько, без шуму, на цыпочках. Никто не узнает.
– Ой, чего-то тебя в краску бросило. Ты, часом, не врешь, зайчик?
– Нет так нет, – обиженно сказал я.
– Ишь ты, нравный, как наш Винцусь. – Старичок подошел ко мне и тяжело опустился на колени. – А не обманешь старого человека?
– Вы что? Я себе не враг. Старичок со вздохом открыл капкан:
– Ну, с Богом, зайчатки.
И все-таки, видно было, освобождать нас ему не хотелось. Особенно долго он возился с силками Себастьяна. Кряхтел и постанывал, свободной рукой похлопывая пса-изобретателя по жесткому заду. Наверно, просто жаль было выпускать на свободу такого великолепного зверя.
Мы опрометью кинулись к ограде. Наша поспешность встревожила старика.
– Погодите, аманы. Хоть бы спасибо сказали. Куда вас несет? Поговорим чуток про жизнь.
Но мы уже были по другую сторону ограды.
Поднялся какой-то странный предвечерний ветер. Большие деревья страдальчески гнулись, громко шелестя тяжелыми от листвы ветвями. Красные отблески последних лучей солнца сновали по мокрой траве, как огромные белки.
Задыхаясь, мы выбежали на проселочную дорогу, которая вела через луг к реке.
– Вырвались, – сказал я, жадно глотая смолистый воздух.
Себастьян молчал, низко опустив голову. Казалось, он обнюхивает иссохший придорожный мох. Я ткнул его в бок, похожий на стиральную доску:
– Что случилось? Себастьян?
Он очнулся и заморгал полными слез черными глазами.
– Sorry. Задумался. Все в порядке.
– Себастьян, что все это значит? Там, в усадьбе, ты дрожал, как смородинное желе. Едва на ногах стоял, я прекрасно видел.
Пес-изобретатель нетвердым шагом двинулся вперед, тяжело ступая огромными лапами по колеям, полным рассыпчатого, как зола, песка.
– Пустяки, старик. Что-то я расклеился. Видать, день такой.
Я понял, что он ничего больше не скажет. Солнце пряталось за горизонт. Мы шли в темнеющем воздухе, где, как в нагревшемся за жаркий день пруду, чередовались теплые и холодные слои.
Из-под куста шиповника кто-то поднялся. На фоне алюминиевого неба возник знакомый неопрятный клюв с прилипшими ячменными зернышками.
– Эй вы, недотепы,– проскрипел петух. – Померяемся силой?
Себастьян притворился, что не услышал вызова. Цыпа поплелся за нами по обочине.
– Может, вам здесь не нравится, а? – настырно допытывался он, преодолевая отвратительную икоту. – Может, вы нам вообще делаете одолжение?
Поскольку мы молчали, он обратился к кому-то невидимому, кравшемуся рядом в высокой траве.
– Видала, Феля, прохиндеев? Небось на званый ужин приглашены, вон как шпарят. Интеллигенты паршивые.
Эти идиотские зацепки в конце концов меня обозлили.
– Ты что людей задираешь, неряха? Поди лучше на реку и вымой свой сопливый клюв.
Цыпа онемел. Расправил хилые крылья и застыл, окаменев от негодования, а потом, поднатужившись, распушил свои жалкие перышки и заорал душераздирающим голосом:
– Они нас оскорбили, слыхала, Феля? Обидели грубым словом. И кого? Нас, местных мирных, безобидных трудяг.
Себастьян молча припустил к реке. Верно, знал, что делает. Я трусцой побежал за ним.
– Погодите, голодранцы столичные! – вопил Цыпа. – Я вам покажу. На всю жизнь отобью охоту. Только подождите, остановитесь на минутку, у меня ноги болят. Да погодите вы, козлы, стойте, чтоб вас черт, не то прокляну!
Его вопли постепенно превращались в жалобные причитания. А мы все быстрее бежали к реке, которая встретила нас холодным пронзительным шумом. Вокруг быстро сгущался мрак, пахнущий разогретой мятой, мрак невидимых летучих мышей, запутывающихся в человеческих волосах, мрак, насыщенный стрекотанием сверчков, мрак, запомнившийся по каким-то сказкам.
Внезапно у меня мелькнула одна мысль. Вообще-то, я постоянно об этом думаю, а если не думаю, если голова занята другим, ощущаю; это какое-то подобие страха, сотрясающая все тело дрожь, неукротимая пугающая тревога. Еще раз решительно заявляю: я – рационалист, то есть верю единственно и исключительно в человеческий разум. И тем не менее, будучи самым что ни на есть рациональным рационалистом, руководствующимся лишь здравым смыслом, признаю, нет, даже поддерживаю суеверия. Только начинающие и потому особо рьяные рационалисты – как и люди, которые верят в Бога, – высмеивают предрассудки. У верующих практически нет никаких забот. Они могут все на свете объяснить существованием божественной или сатанинской силы. Другое дело уважающий себя опытный рационалист. Ему не пристало все сваливать на волю Божью. А следовательно, он должен серьезно, с научными мерками подходить к любым странным, пускай даже сверхъестественным явлениям. Да и наука рано или поздно реабилитирует суеверия, и они снова будут в почете. Наверно, не стоит излишне увлекаться троекратным сплевыванием через плечо, но и легкомысленно отказываться от этой традиционной практики нельзя.
В данном случае речь идет о Зверочеловекомороке. Это нечто всю жизнь нас преследующее. Сосредоточившее в себе все, чего мы не понимаем в природе, и все, чего не знаем о человеке, и вообще все, чего не ведаем о неведомом. Зверочеловекоморока никто никогда своими глазами не видел, но каждый хорошо знает, фактически с ним сжился, хотя это вовсе не означает, что когда-нибудь перестанет его бояться. Короче, каждый из нас отлично осведомлен о его обычаях, пристрастиях и даже капризах. Самые впечатлительные могут еще и описать нрав, а то и внешний вид Зверочеловекоморока, хотя я считаю, что внешний вид большого значения не имеет.
Вам, наверно, кажется, что я рассказываю про какое-то чудовище, которое сам придумал. А вот и нет: я только его открыл, то есть научными методами обнаружил его присутствие, и делюсь с вами тем, что знаю. Только и всего. Никаких выводов я пока и сам не могу сделать.
Где он, этот Зверочеловекоморок? Он неизменно оказывается рядом в те странные минуты, которые запоминаются на всю жизнь. Он поджидает нас при внезапном пробуждении, когда, задремав после обеда, мы вдруг просыпаемся и видим за окном багровое заходящее солнце, слышим чириканье воробьев, дерущихся посреди дороги, ощущаем дуновение ветра, теребящего занавеску на окне. В первую секунду все кажется нам чужим, пугающим, незнакомым, будто мы только сейчас родились на свет. Вот тогда он, Зверочеловекоморок, тут как тут.
Он с нами в ночной полудреме; осмелев больше обычного, подкарауливает нас в каждом углу, в каждом клочке темноты, преследует, догоняет, куражится, мучает, убивает, а когда мы начинаем метаться в постели, пытаясь задавить в себе панический страх и унять бешено колотящееся сердце, уходит – нехотя, мешкотно, мстительно обещая вернуться.
Иногда он осмеливается нападать в открытую, среди бела дня, а то и в присутствии других людей. Во время болезни, например, вдруг подкрадывается, и ты уже готов бежать куда глаза глядят, сломя голову, лишь бы от него подальше. В другой раз он может застукать тебя в кафе, в самолете, в кино. Возможно, вам случалось видеть людей, которые, кидая по сторонам безумные взгляды, отчаянно пробираются между рядами кресел к выходу в середине сеанса. Эти люди внезапно, ни с того ни с сего, ощутили его близость и потому, лишившись рассудка, здравомыслия, культурных навыков, забыв о правилах хорошего тона, пускаются наутек, не разбирая дороги, как обложенные со всех сторон звери.
Мне-то кажется, что от него, от этого Зверочеловекоморока, нас защищают наши чувства. Может, в этом и есть их главное назначение? Может быть, то, что мы считаем основной задачей органов чувств, когда-нибудь окажется лишь вторичной функцией, случайным набором действий? Обратите внимание, что нападает Зверочеловекоморок на нас тогда, когда наши чувства вроде как парализованы или сном, или болезнью, или еще по каким-нибудь внешним причинам.
Пани Зофья как-то сказала:
– У меня в комнате на полке лежит жвачка. Можешь ее взять.
Я, конечно, знал, что она жвачку в рот не берет, поскольку худеет и строго соблюдает диету. Пани Зофья же, в свою очередь, знала, что я страшно люблю заходить к ней в комнату. Кстати, я даже сам не понимаю почему. Просто не могу с собой совладать.
Было это поздним вечером, но мне не хотелось зажигать свет. Поэтому по длинному извилистому коридору и по ее комнате до самой полки я брел в темноте. Клянусь вам: темноты как таковой я ни капельки не боюсь. Темнота – это всего лишь отсутствие света. Но в тот раз меня чуть не хватил удар. Он, этот Зверочеловекоморок, был повсюду. В стенах коридора, в дверях прихожей, в полках с книгами, в воздухе, в моем дыхании, в тревожных мыслях.
И все-таки я взял жвачку, но вернулся к себе весь мокрый от пота, дрожа и кипя от злости. К тому времени я уже знал, что стоит выключиться хотя бы одному органу чувств (в данном случае зрению), как Зверочеловекоморок бросается в атаку.
Я, конечно, довольно сумбурно описываю свое открытие. Но это правда очень сложная штука. Я единственный осмеливаюсь касаться проблемы, которую другие обходят молчанием, притворяясь, будто их она не волнует. Однако я без труда распознаю людей, которые безуспешно с ним, то есть со Зверочеловекомороком, борются. Такие люди, слушая твои откровения, улыбаются невпопад, их взгляд вдруг убегает куда-то внутрь, и тогда кажется, что у них что-то болит. Они начинают ерзать на стуле и внезапно, в самый неподходящий момент, встают и торопливо уходят. Большую часть своих повседневных обязанностей выполняют как бы автоматически, по привычке. Это они ни с того ни с сего звонят тебе в двенадцать ночи и спрашивают: «Что слышно?» Полагаю, что далеко не все из нас способны долго выдерживать эту осаду, участвовать в непонятной игре, в бессмысленной схватке. Многие в конце концов добровольно уходят из жизни, а мы, читая некролог, обычно говорим: «Странный все же был человек, наверно слегка ненормальный, что-то в нем такое сидело…» Какова цель этой кошмарной игры, этого наводящего страх поединка, пока не знаю. Я уже напал на след, но сейчас еще не могу всего объяснить. Откуда он прибывает, этот Зверочеловекоморок, из каких уголков Вселенной (если не из потустороннего мира), что задумал, чего добивается, чем руководствуется?
Быть может, мне еще удастся разгадать эту загадку. Буду очень стараться и рассчитываю на вашу помощь. Ну а если что-то покажется вам слишком сложным или непонятным, не поленитесь вернуться к началу моего рассказа.
Наконец мы очнулись под дверью нашей квартиры. Просто на лестничной площадке.
– Опять нас немного снесло, – пробормотал Себастьян. – Обиделся, старик?
– За что?
– Да так, вообще, – тихо сказал пес-изобретатель, глядя в запыленное окно.
– Нет, ты что!
– Значит, дружба?
– Дружба.
– Навек?
Себастьян стоял ко мне боком, но я чувствовал, что он с напряжением ждет ответа.
– Навек.
Я хотел еще задать ему вопрос, который с самого начала не давал мне покоя. Но он, видно, угадал мое намерение, потому что вдруг направился к лестнице.
– Я к тебе загляну, – сказал он, спустившись на один пролет.
– Когда?
Он на мгновение заколебался.
– Пока не знаю. Может, завтра, может, послезавтра или как-нибудь на днях.
Я с минуту прислушивался к его тяжелым шагам. Перед тем как выйти на улицу, он несколько раз чихнул.
Я позвонил в дверь. Долго никто не открывал. Наконец появилась пани Зофья. С новой и весьма оригинальной прической.
– Где тебя носит? Мы уже давно пообедали.
Ответа она, разумеется, ждать не стала. Ей интересны только собственные вопросы. Ушла в свою комнату и громко хлопнула дверью.
Мама, отец и Цецилия сидели перед телевизором. Показывали процесс изготовления труб на металлургическом заводе методом холодной прокатки. Все молчали. Даже Цецилия. Я сел на стул.
– Ты справишься, – наконец сказала Цецилия таким голосом, что на экране появилась надпись: «Просим извинить за технические неполадки». – Чтобы ты и не справился? С твоим везеньем?
– Цецилия, милочка, – страдальчески поморщился отец, – в чем ты видишь мое везенье?
– Только не греши, только не искушай судьбу. Ты же просто счастливчик. У тебя чудесная жена, удачные дети, надежные друзья.
Отец скривился: мол, тоже мне счастье.
– Скажешь, я не права? – напирала Цецилия.
– Ах, дорогая. – Отец с отчаянием махнул рукой.
– Знаешь, ты просто набитый дурак, – повысила голос Цецилия, отчего дверь в прихожую сама собой распахнулась. – Погоди, судьба накажет тебя за гордыню.
– Какую еще гордыню? – мученически пролепетал отец.
В телевизоре мастер начал объяснять, как производится холодная прокатка труб. Мама все время что-то рисовала в альбоме и в разговоре не участвовала.
– Папа, – тихо сказал я. Отец с благодарностью поднял на меня глаза. – Что такое хана?
– Хана? У нас это обозначало: все пропало, конец. Примерно то же, что кранты.
– А аман?
– Аман – грубиян, хам, что-то в этом роде. Откуда ты знаешь такие слова?
Ответить я не успел: меня опередила Цецилия. Отец – просто неуч, Аман – это библейский персонаж, лютый враг евреев. Отец забормотал, что у них на Востоке, откуда он родом… Но Цецилия пропустила его объяснения мимо ушей и принялась кричать что-то насчет невежества, предрассудков, примитивного мышления. На это отец заявил, что ему все надоело и вообще жизнь осточертела. А дело было всего-навсего в том, что отца уволили с работы. Иначе говоря, выгнали. Оскорбленно-раздраженным тоном он стал рассказывать, как несправедливо с ним обошлись. Якобы он посмел оспорить мнение начальника, который не признавал прогресса в математике. Поссорились они из-за Эйнштейна. Это такой великий физик, спец по атомной бомбе, космосу и разным фокусам со временем. Не стану вдаваться в подробности, жаль терять время. Да и отец, как мне кажется, в этом предмете не очень силен. Разбирается, но поверхностно. Ему просто не по душе нынешняя мода ставить теорию Эйнштейна под сомнение.
Но я-то, к сожалению, знаю истинную причину. Отцовский шеф болеет за «Семпитерну», весьма посредственную футбольную команду. В данном случае мало сказать «болеет» – бедняга просто смертельно болен. Не пропускает ни одного матча, даже на далекой окраине. Ездит за этой командой в другие города. Возвращается, как правило, злой и ожесточенный. Потому что «Семпитерна» регулярно проигрывает. В общем, понять этого шефа трудно. Какой-то он ограниченный и, видно, начисто лишен честолюбия. «Семпитерна» еще совсем молодой клуб, без традиций, без истории, без легенды. Так, провинция. Возможно, потому шеф и полюбил их страстной, безрассудной любовью.
А отец мой «Семпитерну» ненавидит. Он тоже ходит на все матчи – исключительно для того, чтобы порадоваться унижению этой команды. В молодости отец сам играл в футбол, а теперь болеет за какой-то, кажется, первоклассный клуб. И каждый понедельник у них в отделе между отцом и его несчастным шефом разражается дикий скандал. На этот раз конфликт перешел все границы. «Семпитерна» вылетает из лиги. Шеф обвинил отца, что тот его любимую команду сглазил. Какое уж в таких условиях гармоничное сотрудничество!
Но маме об этом ничего не известно. Мама думает, все дело в Эйнштейне. И поглядывает на отца с гордостью, как на настоящего героя.
В комнату вошла пани Зофья в платье длиной с жилетку.
– Мама, я ухожу.
– Хорошо, – машинально ответила мама,– только не засиживайся, как ты любишь.
Отец мрачно смотрел на незаконченную картину катастрофического содержания, над которой мама трудилась последние несколько дней.
– Не стоит из-за всего этого расстраиваться, – наконец негромко проговорил он. – Может быть, утрясется.
– Ты имеешь в виду метеорит? – спросила Цецилия.
– Комету, милочка.
– Какая разница? По крайне мере, для нас. Я ко всему готова. Только ущербные, лишенные воображения люди боятся этого столкновения.
– А ты не боишься? – спросила мама.
– Ты что-нибудь слыхала, моя дорогая, об антимире? О негативном мире?
– Нет. А что это?
Цецилия смотрела на маму сощурив глаза – темно-карие, с сотнями крошечных светящихся точек, похожих на ледяные иголочки.
– А что такое негатив в фотографии знаешь?
– Ну да. То, что на фотографии белое, на негативе черное.
– Вообрази, что наш негативный мир такой же.
– Что общего у мира с фотографией?
– Ты тоже не понимаешь? – накинулась Цецилия на отца.
– Понимаю, конечно, – не очень уверенно ответил отец. – Я даже где-то об этом читал. Но прости, дорогая, сейчас теорий о строении Вселенной больше, чем методов похудания.
– Значит, ты считаешь эту теорию дурацкой?
– Так резко формулировать я бы не стал. Но мне она не нравится. И вообще, это ниже твоего уровня.
– Откуда тебе знать, что ниже моего уровня? Человек, который целыми днями пялится в телевизор, в культурном обществе права голоса не имеет. И вообще, что я тут с вами время теряю? Дома куча дел, а этот неуч забивает мне голову всякой чепухой.
Цецилия на глазах краснела, будто ее облили томатным соком. Решительно встала, одернула стерильное, идеально отглаженное платье, покосилась мельком на свои безукоризненной формы ноги, обмотала шею дорогим шарфиком, привезенным из Англии, и, пронзив моего отца презрительным взглядом, вышла в коридор, а оттуда на лестницу. Мама проводила ее до самых дверей, стараясь хоть немного умилостивить разгневанное чудовище.
Вы, конечно, ничего не поняли из разговора Цецилии с моими родителями. Признаюсь, что речь и вправду шла об очень непростых вещах. И реакции отца не стоит удивляться. Но я-то знаю, что пыталась доказать Цецилия. И это вовсе не так уж глупо. При случае я вам объясню.
Честно говоря, в безумных речах Цецилии всегда есть что-то чертовски интересное. Если я вам еще скажу, что она вегетарианка, то есть в рот не берет продуктов животного происхождения, если упомяну, что она три раза в день принимает душ и занимается йогой, если добавлю, что родилась она под знаком Тельца и ни один муж не выдержал с ней долее полугода, вы сами поймете, что суждениями Цецилии нельзя пренебрегать. Впрочем, я познакомил вас лишь с несколькими незначительными сторонами ее бурной жизни. Надеюсь, со временем вы лучше узнаете это чудовище, и тогда не один из вас разинет рот, подивившись богатству человеческой натуры.
– Она полная психопатка, – сказал отец, когда вернулась мама. – Неужели обязательно нужно посещать нас по десять раз на дню?
– На самом деле у нее золотое сердце, – сказала мама без особой уверенности. – Только когда поближе с ней познакомишься, становится понятно, что это за человек.
– А ты, кстати, где с ней познакомилась?
– Как где? В очереди за маслом. Я же тебе говорила.
– Ты говорила, что она твоя школьная подруга.
– Моя школьная подруга? – удивилась мама.
– Да, я тысячу раз от тебя это слышал. Мама, задумавшись, остановилась посреди комнаты.
– Кто же она все-таки: соседка по парте или по очереди за маслом? Решай, ради Бога! – взорвался отец, поглядывая на экран телевизора, где как раз сменилось изображение и теперь показывали вальцовку железнодорожных рельсов или что-то в этом роде.
Мама заморгала глазами, точно неожиданно проснулась.
– У нас на сберкнижке двадцать четыре тысячи. До конца года с грехом пополам, пожалуй, хватит… – негромко проговорила она.
Отец сразу сник:
– Уж он постарается подпортить мне репутацию.
– Ну, знаешь, все как-то устраиваются. И мы не пропадем.
– Не забывай, что у нас двое детей. Мы столько лет жили как студенты. Всё думали, настоящая жизнь еще впереди. А тут на тебе: седые волосы, первые болезни, куча забот и никаких перспектив.
– Я только мечтаю, чтобы не было хуже,– вздохнула мама.
Отец долго смотрел на бесконечно длинные рельсы, прокатываемые с разных сторон, а потом заговорил зловещим шепотом:
– Хоть бы уж эта комета наконец врезалась в наш проклятый шарик.
Я в этот разговор не вмешивался. Бессмысленно было объяснять родителям, что к нам приближается астероид, а никакая не комета и не метеорит. Что такое комета, только Богу известно. Одни ученые утверждают, что это разреженное облако молекул газа, другие – нечто совершенно противоположное. Метеоритов же на Землю ежедневно падают миллионы, и ей хоть бы что. Астероид – другое дело, это гораздо более крупное небесное тело, и на астероид мы с отцом могли бы рассчитывать. Впрочем, отец, похоже, просто хорохорится, а в душе боится космической катастрофы. Для меня же это единственный выход. Когда иной раз подумаю, что рано или поздно придется зарабатывать на жизнь, а может, даже растить детей, этих безжалостных маленьких эгоистов, меня в холодный пот бросает и я готов немедленно прыгнуть с обрыва в омут или совершить еще какое-нибудь безумство.
Я немного поел безо всякого аппетита. Отец пошел посоветоваться с сослуживцами, мама вытащила мольберт со своей катастрофической абстракцией, а я приготовился к мучительной борьбе с оставшимся до вечера временем, которое имеет обыкновение тянуться немилосердно долго.
От нечего делать я отправился в комнату к пани Зофье. Из ее окна хорошо виден красный кирпичный флигель. В каждой квартире кто-нибудь копошится. Старушки, примостившись у подоконников, присматривают за играющими во дворе внучатами. Кто-то ссорится с женой, какая-то девица гримасничает перед зеркалом, безмозглый малыш стучит пальцем по стенке аквариума, не понимая, что рыбы не переносят вибрации. Я смотрел на людей за прозрачными стеклами, в которых отражались весенние облака, и пытался угадать, что они думают об этом астероиде и о конце света или, по крайней мере, о своей жизни, своей судьбе.
И вдруг я ощутил непривычную тоску. Меня потянуло в зеленую долину с болтливой речкой, со старой усадьбой, которую я называю золотой, хотя ее побеленные стены просто сильно пожелтели от времени, захотелось опять очутиться в том удивительном городе, услышать вечерний колокольный звон, увидеть высокие кусты дикого тмина, окунуться в воздух, в котором, будто вода в нагревшемся за день пруду, чередуются теплые и холодные слои. И только тут я понял, что значит – тосковать о чем-то былом. Раньше со мной такого не случалось. Мама и пани Зофья вообще никогда не тосковали. Один только отец имел на это право и часто с жалостью и умилением вспоминал далекие края, в которых родился и вырос и которые остались далеко за границей.
В общем, на глаза у меня навернулись слезы, я почувствовал себя как будто немножко лучше и благороднее других и отчетливо осознал, что никто меня не понимает. Переполнившая сердце странная сладость разлилась по всему телу, и я сунул руку под матрас, где лежал дневник пани Зофьи.
Вытащил его и раскрыл на последней записи.
"Все с утра до ночи только и говорят об этой страшной комете, которая скоро столкнется с нашей Землей. Мама и папа очень расстраиваются, один мой братишка Петрусь, похоже, еще ничего не понимает и живет в свое удовольствие. Боюсь, я к нему не слишком внимательна. Надо исправляться. Но у меня просто не хватает времени на домашних, да и голова занята совсем другим.
Боюсь ли я смерти? Раньше мне хотелось умереть. Когда я была моложе, я любила подолгу смотреть на бурную реку и представлять свою смерть, похороны, отчаяние близких, подруг, учителей и… Его. Ну вот, пожалуйста, опять я про Него вспомнила, хотя поклялась себе не вспоминать никогда.
Размышляя сейчас о таком исходе, об окончании жизненного пути, я с удивлением обнаруживаю, что мне это безразлично. Мне на все наплевать. Даже на Него!".
Вот этого я никогда не понимал. Почему пани Зофья в жизни совсем не такая, как в дневнике? На сей раз меня ее откровения не растрогали, и я готов был хладнокровно на эту тему поразмышлять. Но меня отвлекло доносящееся со двора негромкое монотонное постукивание. Я выглянул в окно. Какой-то парень лупил мячом по глухой стене соседнего дома, отрабатывая удары левой. Это как раз и был Субчик. Тот самый таинственный Он с большой буквы. Нет, это уже ниже всякого уровня, как сказала бы Цецилия. Я этого Субчика даже описывать не хочу. Можете поверить мне на слово: подонок, настоящий подонок.
У меня появилось желание нарисовать в дневнике под последней фразой череп и скрещенные кости, но быстро пропало. Я сунул эту идиотскую тетрадку под матрас, даже не потрудившись положить ее в точности на прежнее место.
И тут вдруг раздался дикий крик – страшный, душераздирающий. Я подумал, что, должно быть, машина, разворачиваясь во дворе, прижала кого-то к стене. Но это кричала мать Буйвола. Стоя у открытого окна с пластмассовой корзиночкой для яиц в руке, она вопила в небо, словно проклиная свою судьбу. Корзиночка была со всех сторон обгрызена: отчетливо виднелись подковообразные следы зубов. Рядом стоял крохотный папаша Буйвола в аккуратном джемперочке, в модных очках, схватившись за голову: казалось, он собирается открутить ее и швырнуть в спасающегося бегством сына. Потому что Буйвол опрометью несся по двору с явным намерением скрыться на нашей улочке.
Из флигелей повыскакивали привлеченные скандалом соседи. Тогда и я решил пойти прогуляться. Вышел и сразу попал на банкет: на лестничной площадке трое мужчин поочередно прикладывались к большой темно-синей бутылке.
– За комету, господа, – сказал один и отхлебнул изрядный глоток. – Выпьешь, сынок?
Я его сразу узнал. Он частенько пировал у нас во дворе возле контейнеров с мусором в обществе пожилой дамы и какого-то инвалида. Контейнеры эти стоят в тихом закутке, огороженном цементной стенкой. Я, видно, ему нравился, но еще больше ему нравились наши мусорные ведра. Не успевал я подойти к контейнеру, как он вырывал их у меня и торопливо обыскивал. Однажды нашел даже кусок засохшего сыра. А пожилая дама, в чьи обязанности входил сбор бутылок, ему сказала:
– А ну отдай молодому человеку ведро. Не видишь, молодой человек спешит?
Это она про меня. Еще никто меня так уважительно не величал. Поэтому я вежливо поклонился и забрал ведро.
Теперь этот самый тип передал бутылку приятелю и вдруг заплакал.
– Через год иль через час, может быть, не будет нас, – затянул третий собутыльник, сравнительно молодой.
– Через год иль через час… – подхватили остальные.
За этим занятием я их и оставил на лестнице около холодной батареи – подавленных, разочарованных, готовящихся к космической катастрофе.
Буйвол сидел на каменном парапете под акацией. Срывал с моего дерева зеленые побеги и уныло их жевал.
– Ты зачем портишь дерево? По шее захотел? – спросил я, приближаясь.
Буйвол втянул голову в плечи и посмотрел на меня довольно мирно. А надо вам знать, что он, хоть мы и ровесники, примерно на полголовы выше. Когда стоит, его фигура немного напоминает букву А: верхняя часть туловища небольшая и худощавая, а чем ниже, тем толще и мощнее становится. При этом Буйвол носит короткие штаны, и его красно-фиолетовые икры так и просятся, чтобы по ним хлестнули прутом или выстрелили из рогатки.
– Ну чего ты, чего? Твое дерево? – Сразу сдаваться ему все-таки не хотелось.
– А вот и мое, чтоб ты знал. Еще с зимы. Советую запомнить, больше я повторять не стану.
Буйвол опустил голову и, шмыгая носом, исподлобья на что-то воззрился. Я проследил за его взглядом, и меня бросило в жар. Откуда-то, вероятно с прогулки, возвращалась та, в джинсах, чьего имени я никогда не произнесу – не хочется. В руке у нее был поводок толщиной с приличную палку. Естественно, она никого не замечала и вообще всем своим видом давала понять, что замечать не желает. Я испугался, как бы Буйвол не перехватил мой взгляд, и бросил небрежно:
– Классные джинсы, да?
– Что? Где? – очнувшись, испуганно пробормотал Буйвол.
– Джинсы, говорю, у нее клевые.
– Еще бы. Ее папаша мотается по всему свету.
– Откуда, интересно, ты знаешь?
– Да она из нашего класса.
Я присел на парапет. Девочка в джинсах уже скрылась в подворотне. Почему-то мне стало немного жаль Буйвола.
– Дома, что ли, влетело? – спросил я. Он шмыгнул носом и неохотно сказал:
– Нет. Я свалил.
– А из-за чего был скандал?
Буйвол махнул рукой и еще больше помрачнел.
– Опять небось что-нибудь сожрал?
– Сожрал, – нехотя признался он.
– И из-за этого столько шуму?
– Ну да. Запасы все-таки.
– Какие запасы?
– Ну на конец света.
– И ты все слопал?
– Все, – угрюмо подтвердил Буйвол.
– Э-э, заливаешь. Что-нибудь наверняка осталось.
– Ничего не осталось. Я даже с упаковками, – злобно прохрипел Буйвол.
Я замолчал. На голову каменному педагогу сел голубь. Распушил перья и принялся чистить клювом свое линялое декольте.
– Мне все время хочется есть, – тихонько простонал Буйвол. – Я же не нарочно.
– А она хорошо учится? – спросил я.
– Кто?
– Ну эта. В джинсах. Буйвол похлюпал носом.
– Хорошо. Ясное дело.
– А дома ты у нее когда-нибудь был?
– У кого?
– Вот тупая башка. У этой, в джинсах.
Буйвол надолго задумался, я же, неизвестно почему, начал нервничать.
– Нет, не был,– наконец сказал он.– Слышь, я уже считаю дни до этой кометы.
– Это еще почему?
– Хочу поглядеть, как она врежет моим предкам. Особенно как звезданет по отцовской машине. Из-за нее ведь все. Они каждый грош экономят, а мне есть охота. Разве я виноват?
– Могу дать тебе жвачку.
– Серьезно? Врешь…
Я дал ему одну пластинку, которую уже полгода таскал в кармане. Не помню даже, за что я ее получил от пани Зофьи. Буйвол стал торопливо жевать, зажмурившись и постанывая:
– Вкусятина. Вкусятина.
Это его излюбленное словечко; вероятно, оно означает «вкуснотища» и свидетельствует, что Буйвол счастлив.
– У нее, наверно, собака есть?
Буйвол, не переставая жевать, тупо спросил:
– У кого собака?
– Ну у нее. Ты же видал поводок.
– А, да. Вроде есть.
– Какая?
– Чего ты к ней прицепился?
– Ни к кому я не прицепился. Просто спрашиваю, надо ведь о чем-то говорить.
– Давай лучше поиграем.
– Во что?
– В партизан хотя бы. Только, чур, я командир.
– Почему ты?
– А тебе что, жалко? Это моя самая большая мечта.
Он перестал жевать и устремил на меня жалкий, умоляющий взгляд. Затуманенные слезами глазки на пухлой физиономии с круглыми пятнами румянца, надо сказать, производили сильное впечатление.
– Прямо так и мечтаешь?
– Еще как. Все уже были командирами. Весь двор. Один только я ни разу. Ну пожалуйста, что тебе стоит, – ныл Буйвол.
Мне, собственно, было все равно. Я никогда не играл ни в партизан, ни в ковбоев, ни в грабителей и шерифов. Вообще, слово «играть» меня раздражает. Дурацкое оно какое-то. Малыши или котята могут играть, это еще куда ни шло, но такие здоровенные лбы… Тоска берет.
В этот момент из подъезда вышел папаша Буйвола с большим и, как полагается, солидным портфелем, И зашагал по нашей улочке в сторону центра, сделав вид, что не замечает сына. Похоже, он его немного стесняется.
– Ну как?
– А ты знаешь, где она живет?
– Кто?
– О господи, ну она, твоя одноклассница.
– Знаю. Тут, недалеко. В соседнем дворе.
– Пошли поорем у нее под окошком.
– Зачем? Лучше поиграем в партизан. Не хочешь?
– О боже, ну ладно.
– Только я буду командиром, да?
– Хорошо, ты будешь командиром.
– Устраиваем налет. На гестапо.
И бросился на улицу, по которой ушел его отец. Тряся жирной задницей, помчался тяжелым галопом. Эдакая гора мяса. А я, неизвестно почему, покорно побежал за ним.
В конце нашей улочки со времен Второй мировой войны сохранились развалины. Может, это слишком громко сказано, развалины были не очень внушительные, но чем-то прославленные, нам даже в школе про них рассказывали. На моей памяти их постоянно собирались разобрать, но так и не собрались. Когда-то они были высокие, еще стояли на месте остатки стен с оконными проемами, в которых рос настоящий лесной мох. Но стены сильно осели, и развалины превратились фактически в гору кирпича со множеством таинственных закоулков. При желании там можно было найти куски штукатурки со следами чьей-то прошлой жизни. Самыми настоящими. Даже дырочки от гвоздей остались, каракули, нацарапанные на штукатурке детьми, пятнышки от мух. О железяках я уж не говорю: везде валялись ржавые печные решетки, канализационные трубы и дверные ручки.
– Заходи с левого фланга, – отдуваясь, прошипел Буйвол, когда мы вскарабкались на груду кирпичей. – Короткими перебежками за мной марш!
– Но за это с тебя причитается…
– Что?
– Да что-нибудь, – сказал я. И, поколебавшись, добавил: – При случае поможешь мне в одном деле, идет?
– Ладно, – прохрипел Буйвол. – Вперед! В атаку!
И стал крадучись пробираться к автомастерской. За этими развалинами, вероятно в бывшем дворе, была небольшая авторемонтная мастерская пана Юзека. Остановившись, мы притаились за щербатым краем стены.
Перед нами была цементная площадка, настолько забитая машинами, что непонятно было, как они там все умещаются. Одни – с искореженными кузовами, разбитыми окнами, помятыми крышами – были, словно за ненадобностью, отставлены в сторону. Другие – на ходу, вполне приличные, а то и совсем новые – теснились посреди двора. С краю робко стоял отец Буйвола, судорожно прижимая к боку свой солидный портфель, и неотрывно следил за паном Юзеком, который, весь взмокший, с белыми невидящими глазами, без устали переставлял машины с места на место. При этом он страшно газовал, гонял моторы на самых высоких оборотах, и все это с чертовски важным видом профессионала, заслуживающего всяческого уважения.
Когда пан Юзек пробегал мимо отца Буйвола, тот начинал жалобно ныть:
– Пан Юзек, вы ведь обещали к шести.
Но пан Юзек ничего не слышал. Он, как одержимый, вскакивал в очередную машину, с визгом шин проезжал метра три, потом бросался к другой и, так же визжа протекторами, перегонял ее на новое место.
– Пан Юзек, ведь к шести должно было быть готово. Я специально просил, – стенал отец моего приятеля.
Буйвол смотрел на эту картину, как ни странно, с наслаждением. Лицо у него даже будто немного осунулось и приобрело жестокое выражение, признаться здорово его красившее. Тем временем на площадку втиснулась еще одна машина. Из нее вышла молодая женщина, нисколько не похожая на шоферюгу. Не успела она снять белые перчатки, пан Юзек был уже тут как тут: поднимал капот, откручивал какую-то гайку. Глаза его из белых, ничего не видящих, мгновенно превратились в голубые, веселые, лукавые. Он щебетал, хихикал, посвистывал. А отец Буйвола, сознавая свое ничтожество, монотонно стонал:
– Пан Юзек, я же был первый.
Буйвол привстал на колени, отыскал увесистый обломок кирпича.
– Смерть буржуям! – прохрипел он и, широко размахнувшись, швырнул кирпич в синий «фиат», спокойно стоявший в толпе машин.
Звякнула жесть, отец Буйвола так и подскочил и стал озираться по сторонам. А пан Юзек ничего не заметил, потому что в эту минуту ловко подлезал под машину шикарной клиентки.
Буйвол вытащил изо рта мою жвачку и прилепил к брючному ремню. Потом выбрал кирпич еще больше первого.
На этот раз зазвенело так, будто в колодце разорвалась граната. Папаша Буйвола с душераздирающим криком бросился к синему «фиату» и, словно опытный хирург, принялся ощупывать кузов.
– Пан Юзек, тут вмятины и царапины! Ничего этого раньше не было, – нагло завопил он. – Я вызову милицию.