Пан Юзек выполз из-под машины и, не торопясь, подошел к «фиату».
– Какие царапины, какие вмятины? Это свет так падает, – невозмутимо проговорил он. – Обман зрения.
Но тут сверху полетел третий кирпич. Отец Буйвола, ловко уклонившись, повернулся в нашу сторону:
– Это он! Это он! Не убегай, я тебя вижу! Это он! Убийца. Он нас однажды ночью зарежет!
Но мы были уже далеко. Бежали по нашей улочке под деревьями, окутанными зеленоватой дымкой, а Буйвол, тяжело дыша, опять сунул в рот мою жвачку.
– Уф, полегчало. Вкусятина.
Должен вам сказать, что меня его выходка не привела в восторг. Да, я в ней пассивно участвовал, но не по своей воле – просто Буйвол обманом втянул меня в грязное дело.
Если честно, я даже его запрезирал. Раз уж отец вложил в машину все свои сбережения, надо бы отнестись к этому с пониманием. Буйвол, должно быть почувствовав мое настроение, плюхнулся на ограду под акацией и начал корчить дурацкие рожи. Делал вид, будто ему все нипочем. Я присел рядом, глядя на дерево, которое собирался любить всем назло. Акация гнулась под напором северного или, скорее, западного ветра, который принес запах чего-то нового, необычного, сулящего перемены.
– Знаешь, я ненавижу своих предков, – наконец сказал Буйвол, правда не очень уверенно.– А ты?
Я промолчал; мне не хотелось говорить на эту тему. Мимо проходил какой-то небритый мужик, волоча на спине деревянные козлы с каменными кругами и монотонно колотя железным прутом по консервной банке. При этом он смотрел вверх, на закрытые окна домов. Я догадался, что это точильщик, которого случайно занесло на нашу улицу.
– А больше всего ненавижу отца, – тихо продолжал Буйвол. – Он только этой своей машиной и живет. Даже ночью встает и выглядывает в окно, не сперли ли что-нибудь. Никуда нас не возит – боится, как бы с ней чего не случилось. Прав я? – спросил он с надеждой, выколупывая из ограды памятника камень.
– Мы собирались играть в партизан, – уклончиво ответил я.
– Ну и поиграли, – недовольно пробормотал он. – Да мне уже надоело.
– Стыдно небось? Повыпендриваться захотел?
– Э-э, очень нужно. Мы немного помолчали.
– Пошли сходим на соседнюю улицу в пекарню, – вдруг предложил Буйвол.
– Ну и желаньица у тебя.
– Ты, там так обалденно пахнет. Вкусятина. Я могу часами нюхать.
– Э-э, – протянул я точь-в-точь, как он.
– Честно. Запах хлебной корки – густой, горячий – и другой, сладкий, подгоревшего крема, а может, ванили, – шептал Буйвол, зажмурившись. – Ох, до чего я люблю такие запахи. – Он даже задрожал от наслаждения. – Ну что, идешь?
– Нет.
– Тогда пока.
– Пока.
Буйвол тяжело затрусил по улице, не замечая насмешливых взглядов прохожих, пораженных его могучими трясущимися икрами. А я подумал, что все-таки Буйволу хорошо: он одержим какой-то страстью и по крайней мере знает, зачем живет. Но тем не менее ждет комету. Странно.
Я вошел в нашу подворотню. Навстречу шла пани Зофья с подругой. Увидев меня, она поспешила спрятаться за угол. Пани Зофья нас, то есть меня и родителей, стесняется. В обществе своих подруг или приятелей притворяется, будто нас не замечает. Но так было не всегда. Когда-то давно отец сломал руку и важно носил перед собой белую гипсовую повязку, как стопку белья. Тогда пани Зофья отца не стеснялась. Наоборот, гордилась, а все дети, у чьих родителей руки были целые, ей завидовали. Стоило отцу появиться во дворе, как она, по собственному почину, с криком: «Папочка, папочка!» – кидалась ему навстречу. Кажется, даже целовала в щеку, хотя я в это слабо верю.
На цементных ступеньках перед нашим подъездом сидел Себастьян. В очень неудобной позе: прислонившись спиной к стене и одной лапой по привычке заслоняя брюхо. Такой уж был скромник.
– Привет, старик. Как дела? – забасил он, нетвердо владея голосом, а я почувствовал странный, вроде бы больничный запах.
– Что случилось?
– Ничего. Просто заскочил по дороге. Может, помешал?
Только теперь я заметил, что Себастьяна слегка пошатывает. Он отчаянно моргал своими почти лишенными век глазами, словно хотел разогнать туман или навести взгляд на резкость.
– Ты что, заболел?
Он смущенно улыбнулся, и с его перекосившейся морды одна за другой скатились две капельки слюны.
– Какое там. Старик, дай два злотых до завтра. Вернее, до послепослезавтра.
– У меня нет. Даже в копилке пусто, – сказал я и сразу вспомнил, что отец потерял работу и денег не будет.
В этот момент мимо прошла пани Зофья.
– Ну и компания у тебя, – прошипела она. Себастьян проводил ее мутным взглядом.
– Ничего себе, – буркнул он. – Откуда ты ее знаешь?
– Это моя сестра.
– А, тогда извини. – И привалился боком к двери. – Понимаешь, старик, я тяпнул валерьянки. Теперь перед глазами все плывет.
– Ты что, сдурел? Только кошки пьют валерьянку.
– Не знал, – простонал он, примериваясь, как бы прилечь. – Мне все едино. Главное – забыться.
– Себастьян, ты же когда-то был лордом.
– Да. Лордом-путешественником. Известным путешественником, – подтвердил Себастьян и повалился на ступеньки.
– Что с тобой, Себастьян? Я всегда считал тебя самым разумным псом на свете.
Он обнажил в язвительной усмешке крупные зубы.
– Видишь ли, старик, у всякого свои закидоны.
– Может, тебе у твоих хозяев плохо?
– Неплохо. Выдержать можно.
– Ну а что тогда?
– Сердце, старик. Больше я тебе ничего не скажу. Ни слова. Подкинешь до завтра два злотых?
– Я же сказал: у меня нет.
– Ах да, верно.
Он попытался встать с холодного цемента. Вокруг потемнело: небо затянулось черными тучами, из которых медленно посыпались редкие хлопья снега.
– Куда девался этот астероид, моя единственная надежда?
Меня поразили его астрономические познания.
– Откуда ты знаешь, что это астероид?
– Я все знаю, старик. В этом моя беда.
Но тут из подъезда вышел наш дворник. Еще не совсем проснувшийся после послеобеденного сна и поэтому злой.
– Пошел вон! – Он хотел пнуть Себастьяна, но тот неуклюже увернулся. – Нашли место, где лясы точить. Непривитой небось?
– Ха-ха, – издевательски рассмеялся я. – Его хозяин большой начальник.
– Начальник не начальник, а разлеживаться нечего, здесь люди ходят, – немного смягчившись, но еще раздраженно проворчал дворник.
– Не спорь с этим хамом. Я его знаю, – сонно пробормотал Себастьян и на мгновение приподнял заднюю левую ногу, но, видимо передумав, только помахал ею в воздухе.
– Что он сказал? Чего эта скотина пасть разевает? – рассвирепел дворник.
– Ничего, ничего. Это у него в брюхе бурчит. Он может в один присест смолотить пять кило костей.
– Ну пока, старик, – сказал Себастьян и направился в сторону подворотни.
– Когда за мной зайдешь? Понял, о чем я?
– Может, завтра, может, послепослезавтра или на днях, если все мы не провалимся в тартарары.
И исчез в темноте подворотни. На брошенную кем-то промасленную бумажку слетелась стайка воробьев и, вопя благим матом, затеяла драку. Реденький весенний снежок таял в воздухе.
Нет, тут есть что-то ненормальное. Все ждут комету. И отец, и Цецилия, и пани Зофья, и придурковатый Буйвол, и даже Себастьян, который в прошлом воплощении был лордом-путешественником. Всем все надоело и обрыдло. Кому же, спрашивается, нужна такая жизнь? Кому на руку, чтобы каждый день вставало холодное, негреющее солнце, чтобы рабочие занимались своим тяжелым трудом, чтобы дети мучились в школе, а в больницах страдали больные?
Потом, перед сном, я еще долго об этом размышлял. По стенам, точно призраки, метались тени ветвей. В телевизоре все время что-то потрескивало. Город был на удивление тих и безлюден, только ветер в одиночестве носился по улицам да стучал в окна.
Мама вечно твердит: «Ты еще слишком маленький». Другие тоже то и дело дают понять, что я до них не дорос. Но я знаю: все далеко не так ясно и однозначно. Ведь мама и Цецилия часто говорят про отца: «Да он просто большой мальчик». А отец с матерью однажды назвали Цецилию «большим ребенком». И отец не раз за маминой спиной подмигивал Цецилии: «Она совершеннейшее дитя».
Короче, что-то здесь не так. Возможно, все мы немного дети. И пенсионеры, и пожилые мужчины с брюшком, и здоровяки в расцвете лет, и бунтующая молодежь, и, наконец, мы, настоящие дети, носители подлинной, чистой, стопроцентной детскости.
Так или иначе, отец потерял работу. Виду не подает, но здорово перепуган. Вот и сейчас: уже далеко за полночь, а в комнате у родителей слышны приглушенный шепот и вздохи. Хотя, возможно, в квартире просто хозяйничают сквозняки.
И все равно, нетрудно себе представить, какие страхи терзают отца. Он боится, что настанет день, когда кончатся деньги. Нечем будет платить за квартиру, за телефон, за телевизор, хотя об этом, пожалуй, можно не горевать, не на что покупать одежду, а то и еду. И так уж оно останется неведомо до каких пор. Но, думаю, самое страшное для отца – потеря своего места. Ну, может, не места на земле, а места в этом городе, среди сослуживцев и соседей по дому, в кругу привычек и давних привязанностей, в безмятежной спокойной жизни.
Вам хорошо: вы небось в пятый раз перечитываете эти строки и ничего не понимаете. Но я вам и не желаю, чтобы вы понимали все так же хорошо, как я. Непонимание – результат отсутствия опыта.
Я, по совести говоря, попал в странное и ужасно тягостное положение. Отца выгнали с работы, я время от времени отправляюсь в загадочные путешествия, должен освободить несчастную девочку в белом, пес-изобретатель Себастьян не поймешь чего замышляет, и вообще у меня пропала охота жить, а тут еще астероид летит прямо на нашу Землю, прямо на нас, а мы даже с мыслями собраться не можем.
Но больше всего мне жаль маму. Вы могли подумать, что моя мама – домоседка, постаревшая Золушка, заботливая хлопотунья, добренькая и наивная. Такой, вероятно, она вам кажется, потому что я специально ее так изобразил. На этом фоне лучше и ярче выглядит Цецилия, пани Зофья и даже отец. На самом же деле мама совершенно другая, и, хотите вы или не хотите, я должен ее описать. Для меня это пара пустяков: я очень часто мысленно разглядываю маму по ночам, когда дует страшный весенний ветер, в телевизоре что-то стреляет, а за окном скрипят уличные фонари.
У моей мамы золотые волосы. Знаю, это звучит банально, но так оно и есть, и ничего тут не поделаешь. Просто они у нее как золото, то есть темно-желтые или, скорее, коричневато-желтые: представьте себе густой-прегустой желтый цвет, отливающий красным. Хотя каждый отдельный волосок немного отличается от других; иногда, поглядев украдкой, я обнаруживаю и очень темные, и средние, и почти совсем прозрачные. Но в целом, честное слово, волосы у мамы очень красивые. Надо еще добавить, что они волнистые или даже слегка вьются, но сейчас, как назло, в моде совершенно прямые волосы. Поэтому мама распрямляет их на бигудях, но терпеть не может этим заниматься. Однажды Цецилия привезла ей в подарок такую специальную жидкость для волос. Вот тогда несколько месяцев все было в порядке.
Лицо мамино даже страшно описывать – боюсь, вы не поверите. Оно у нее продолговатое, но в меру, лоб очень красивый, и ни единой морщинки. Ну, может, не совсем так: иногда крохотные, едва заметные морщинки появляются, но только от смеха. Как уж тут без морщин, если человек смеется? Потом глаза: обычно голубые и чистые, просто чистые, в буквальном смысле слова, хотя иногда становятся зеленоватыми, а иногда в них появляются темно-коричневые, почти прозрачные крапинки. Между глазами, естественно, нос. Прямехонький, небольшой и, чтобы было красивее и забавнее, на конце капельку, совсем чуть-чуть вздернутый. Рот очень подвижный, то и дело показывающий веселые зубы; кажется, будто мама недавно съела что-то необыкновенно вкусное, например рассыпчатое пирожное или мятную конфетку.
Ну а дальше уже вся мама, целиком. Высокая, очень тоненькая, всегда, даже зимой, словно бы немного загорелая. А как замечательно мама ходит! Выпрямившись, слегка откинув назад голову, плавными небольшими шагами. Можно подумать, она не очень доверяет прочности тротуара и осторожно ощупывает ногой землю. Но, видно, ничего режущего глаз в такой походке нет: когда мама выходит из дома или возвращается, все во дворе с интересом на нее смотрят.
Конечно, вы вправе заподозрить, что я малость прихвастнул. Поэтому – хотя мне это совсем не нравится – вынужден вам сказать, что на улице многие мужчины на маму оглядываются. Притом самые разные. Буквально пялятся: старые и молодые, штатские и военные, начальники и работяги, а один старикашка даже, заглядевшись, врезался головой в фонарный столб и уронил шляпу.
Впрочем, чего это я перед вами оправдываюсь? Мама у меня просто чудо, и даже немного жалко, что она только нам принадлежит. То есть отцу, пани Зофье, ну и мне. Вот так.
Вообще-то мне уже хотелось спать, но в голове продолжали вертеться разные мысли. С вами я этими мыслями не обязан делиться. Просто неохота. Могу только сказать, что они носили личный характер. Я старался с нежностью думать об акации, которую решил любить всем назло, но на ум упрямо лезла эта идиотка в джинсах, возможно, потому, что она одноклассница Буйвола, а я с этим Буйволом сегодня играл, – тьфу, гадкое слово, мы с этим Буйволом сегодня встретились во дворе.
Когда же я наконец стал погружаться в теплый плюшевый сон, мне показалось, что я – это не я, а кто, не знаю сам, и почудилось, будто я вожу пальцами или прислонился плечом к какой-то вогнутой шероховатой поверхности и ощущаю то ли легкий зуд, то ли блаженство, и в последнем проблеске сознания вдруг испугался болезни, тяжелой неизлечимой болезни, приближения неизбежной смерти и страшного человеческого одиночества.
А потом мне опять приснился сон. Я стоял среди путаницы рельсов на уже знакомом вокзале, откуда на диковинном самолете или ракете взлетела та самая девочка в белом, Эвуня, с ненавистным Терпом. Я куда-то побрел, спотыкаясь о рельсы, над которыми дрожал задымленный воздух. Долго шел в косых, почти горизонтальных лучах предзакатного солнца, источающего густой, как сироп, свет, и вдруг увидел свинцово-синий морской залив, и какой-то городок, прячущийся в пышной листве черно-зеленых деревьев, и четырехгранную пузатую башню готического костела, и его красную черепичную крышу, и красные крыши домов.
Я пошел по высокому берегу над заливом, городок остался позади, а я все время оглядывался, всматривался до боли в глазах в картинку человеческого жилья и все время мысленно повторял, что это необыкновенно красиво и надо этим зрелищем насладиться, запомнить его навсегда, до конца жизни, поскольку это – истинная красота, которую жаль, а почему жаль – неизвестно.
Потом я оказался на развилке дорог. На перекрестке стояла часовня Божьей Матери. Богоматерь была в голубом, как море, плаще поверх белых одежд. У нее были румяные щеки и красные губы, а у ног стояли стеклянные банки и бутылки с полевыми цветами – васильками, маками, клевером, левкоями, коровяком, мальвами, диким люпином, шиповником и даже белым тысячелистником.
А с боковой дороги, похожей на тополиную аллею, сумрачной и таинственной, вышел Терп в своих дурацких бриджах, с духовым ружьем, на которое он опирался как на трость.
Я хотел быстро удрать, но Терп улыбнулся, и я с удивлением обнаружил, что он довольно красивый и симпатичный. «Видишь, как долго мне пришлось ждать», – сказал он. Я попытался что-то ответить, но не смог. Он протянул ко мне руки, я съежился, опасаясь удара, но он всего лишь по-братски меня обнял. «Я знаю, – сказал он, – ты должен был переждать комету. Но теперь мы уже никогда не расстанемся».
Мы свернули на какой-то узенький полуостров, похожий на полузатопленную зеленоватой морской водой песчаную дорогу, хотя скорее всего это была покрытая галькой коса. И вдруг, неизвестно каким образом, очутились в лесу, солнечном и горячем. Деревья там были самые разные, вовсе не приморские: яворы, лиственницы, березы, ольха, рябина, а также сосны, ели, осины, тенистые клены, молодые, а может, карликовые дубы и еще какие-то, знакомые с виду, названий которых я не знал или не помнил. Из высокой травы взлетали большие птицы, бронзовые, как кора коричного дерева, с темно-красными брюшками; я подумал, что это тетерева, хотя тетерева крупнее, и почему-то эти птицы меня испугали, но Терп сжал мне руку, видно почувствовав, что я боюсь, и сказал негромко: «Меня тоже всегда к вам тянуло, но встретиться раньше было нельзя». Рядом все время мощно шумело море, и могло показаться, что этот лес покоится на дне морском в горячем воздушном пузыре.
И травы там были удивительные. Такие разные, что казались посеянными рукой человека. Среди крохотных колосков, кисточек, зеленых усов, засохших цветов я увидел знакомые кукушкины слезки – маленькие сердечки, болтающиеся на тонких стебельках, увидел волосатую колючую мяту и даже белену с шишечками плодов, которые приносят самые прекрасные сны и помогают забыться.
Терп потянул меня за руку. «Это здесь, мы наконец нашли это место»,– сказал он. Причудливо изогнутые морскими ветрами деревца внезапно расступились, открыв желтые дюны, поросшие серебристой, острой как бритва травой. Мы стояли, утирая пот, на вершине горячего холма. В лицо нам со всей силы ударил соленый, пахнущий водорослями ветер.
Внизу расстилался пляж. Длинный и широкий. Гигантские волны с белыми как снег макушками накатывали на песчаную сушу, заливая ноги стоящих на пляже людей, которые смотрели в море и что-то кричали. У меня заколотилось сердце. Это были самые близкие мне люди: мама с ярким зонтиком, пани Зофья, маскирующая полотенцем свою склонность к полноте, отец с газетой в руке и красная от злости Цецилия. А в море, на большом расстоянии от берега, я увидел захлестываемые высокими волнами две тоненькие, сгибающиеся под многотонным грузом воды фигурки.
Одна была вся в белом, с рассыпавшимися по белой спине завитками черных волос. На второй были голубые джинсы; теперь, намокшие, они казались синими. Девочки держались за руки, борясь с волнами. Я не мог понять, удаляются они от нас, от берега, погружаясь в свинцовую пучину, или, призываемые криками собравшихся на пляже, пытаются, но не могут вернуться, потому что волны волокут их за собой, унося все дальше и дальше от мокрой земли и от нас.
Конечно, умные и ученые взрослые скажут вам, что ничего особенного в этом сне нет, что профессор Фрейд, который изучал сновидения, и т. д., и т. п. Но я не забивал бы вам голову описанием дурацких снов, если бы не крайняя необходимость. Я сам не люблю снов и не люблю тех, кто вечно свои сны рассказывает. Но мои сны связаны с разными удивительными приключениями, которые еще впереди, и поэтому я вынужден о них упоминать.
Однако в то утро, проснувшись, я ни о каких снах не думал: меня интересовал только один, сугубо практический вопрос. Пани Зофья, похоже, встала с левой ноги, потому что была жутко злая. Даже мама старалась не попадаться ей на пути. А отец лежал в постели и тупо смотрел в потолок, так как ему уже не нужно было спешить на работу. Поэтому я смог спокойно отправиться в школу без учебников. Выйдя со двора, я сразу купил газету и сел под своей акацией, которая почему-то начала меня раздражать.
Открыв газету, я стал изучать последние страницы.
Тем временем из подъезда выскочил Буйвол и помчался в школу, вытаскивая из-за пазухи и жадно отправляя в рот какие-то куски. Потом появился дворник, которого немедленно обступили дорожные рабочие. Они ребром ладони колотили себя по шее, а дворник, чем-то недовольный, отрицательно мотал головой. Потом во двор спустился папаша Буйвола и принялся осматривать свой «фиат». Осторожно водил пальцем по каким-то царапинам, разглядывал их с разных сторон, сосредоточенно протирал фары, стучал носком башмака по шинам, проверяя, не спустили ли они, возился со щетками, потом локтем стер что-то с капота и в конце концов отправился на службу пешком. Из нашего подъезда один за другим выходили люди, бегали взад-вперед собаки.
А я читал объявления. Кто-то продавал пятьдесят кило пасты для шариковых ручек, кто-то – участок с хозяйственными постройками, еще кто-то – пару попугаев-неразлучников. Кто-то кого-то разыскивал, в суд вызывали чьих-то наследников – к сожалению, не меня. Самым большим спросом после автомобилей пользовались домработницы. Все наперебой к ним подлизывались, стараясь перещеголять друг друга. Какая-то отчаявшаяся дама клялась, что домработнице вообще ничего не придется делать, кроме как смотреть телевизор новейшей модели с двадцатитрехдюймовым экраном.
Я читал все это, ни на что интересное не рассчитывая, и искренне удивился, да и долго не мог ничего понять, когда наткнулся на совершенно невероятное объявление: «Для съемок фильма „Чудесное путешествие на Андромеду“ требуются мальчики в возрасте 11-13 лет. С предложениями обращаться по адресу: ул. Вспульная, 13, 9-й этаж».
Прошу вас, перечитайте объявление. Я его прочел, наверно, раз семнадцать. Очень уж подозрительным это все казалось. Удача сама просилась в руки. Может быть, из-за астероида… Вообще-то, я ужасно невезучий. Если, к примеру, прихожу в магазин и перед ним нет очереди, значит, магазин закрыт на учет или идет прием товара.
И тут мне пришло в голову, что сейчас по меньшей мере сто тысяч мальчиков в нашем городе читают это объявление. А может, даже больше. Потому что у четырнадцатилетних или пятнадцатилетних недоростков тоже есть шансы. Конечно, как минимум половина из них в заработке не нуждается. Половина из оставшейся половины боится прогуливать и не осмелится уйти из школы до конца занятий. Но остальные рискнут. Пустяк – двадцать пять тысяч конкурентов.
Дрожа от страха, а может, от волнения, неважно, я припустил в сторону центра. И даже не заметил, что со мной рядом все время кто-то бежал.
Наконец я услышал басовитый голос:
– Прогуливаешь?
– Нет. У меня дела.
Я нехотя остановился. Себастьян высунул огромный язык, похожий на красный брючный ремень, притом солдатский, соответствующего размера. Вид у пса-изобретателя был довольно помятый, и почему-то он прятал глаза.
– Смотаемся туда, ну, сам знаешь?
– Некогда мне.
– А может, уже не хочется?
– Нет, почему же. Хочется.
– Тогда, может быть, ты боишься?
– У меня есть одно дело. Очень важное.
– А если только на минуточку?
– На минуточку?
– Ну да, глянем одним глазком, и назад. Хочешь?
– Хочу, да времени нет.
– Чего ты ломаешься, старик? На обратном пути я тебя подброшу, куда скажешь. Все равно нас постоянно сносит.
– Ну, если только с этим условием, – поколебавшись, ответил я.
– Тогда не будем терять время, – глухо проговорил Себастьян. Я заметил, что шкура на его костлявой спине опять ходит ходуном. Над этим стоило поразмыслить.– Отойдем в сторонку, спрячемся от ветра.
Мы сели около телефонной будки. В стеклянной клетке за спиной Себастьяна я видел чьи-то нетерпеливо переминающиеся ноги. Видно, их обладатель никак не мог дозвониться.
– Готов? – дрожащим басом спросил Себастьян.
– Готов.
Едва мы взглянули друг другу в глаза, как оказались далеко, страшно далеко от астероидов, грязноватой луны, дряхлеющих планет. Далеко от тревог, боли и отчаяния.
Конечно, нас здорово снесло. Мы стояли на усыпанном гравием дворике перед костелом возле вылинявшего от дождей креста, воздвигнутого, верно, в память о какой-нибудь эпидемии. Костел, как и крест, был деревянный, но поновее, крытый гонтом. Внутри он был ярко освещен; нестройный разноголосый хор жалобно пел: «От глада, огня и войны упаси нас, Боже». Под потолком висели плотные облака кадильного дыма, пожиравшего остатки солнечного света: солнце, как и в прошлый раз, стояло низко над горизонтом; казалось, оно давно уже хочет, но не может зайти. Хотя, возможно, и зашло, – сквозь густые ветки елок трудно было что-либо разглядеть, мы только видели ярко-золотистое закатное зарево.
А за примыкающим к костелу кладбищем, чуть ли не сплошь состоящим из солдатских могил, расстилалась уже знакомая мне долина; она как будто лежала на гигантской ладони, вернее, в огромной темно-зеленой фетровой шляпе. Я жадно, во все глаза, смотрел на нее, чтобы хорошенько запомнить и потом дома зарисовать. Итак, я видел прямо перед собой крутой, заросший пышными деревьями склон и у его подножия – железнодорожный путь, похожий на четыре струны мандолины; по рельсам катилась дрезина. Два человека размеренно нажимали на деревянный, а может, железный рычаг; казалось, они с усилием качают воду. К насыпи прилепилась дюжина домишек, пустых и тихих, будто убаюканных ранними сумерками. Дальше тянулись совсем темные луга, обрывающиеся над черной пропастью реки, в которой мерцали красные точечки, словно огни разведенных странниками костров. Противоположный высокий берег поднимался к самому небу. Этот склон был залит рыжим заревом, и я отчетливо видел замершие в ожидании ночи молодые дубы. Но больше всего меня поразили птицы. Огромные стаи кружили над долиной; казалось, в воздухе ворочаются вырубленные из темного гранита мельничные жернова. Птицы пронзительно кричали, отчаянно звали кого-то, но таков, вероятно, был их вечерний ритуал, а может, это просто водили хороводы обыкновенные утки. Вообще птиц вокруг было очень много. Ласточки мельтешили даже под крышей костела, возле своих глиняных гнезд и цветочных горшков с дырочками, должно быть специально для них подвешенных на проволоке добросердечным церковным сторожем.
Мы молча скатились по твердой как камень тропке вниз, к заслоненной деревьями усадьбе. Кто-то огромными скачками несся параллельно с нами под прикрытием черных стволов. Мы летели как на крыльях, опережая собственные ноги, и вынуждены были остановиться, чтобы перевести дух, среди белых развалин, а точнее, белых стен, по краям которых из-под штукатурки выглядывали большие старинные кирпичи. В просторных помещениях между стенами росли березки и густые кусты ежевики. Над высокими зарослями крапивы порхали какие-то птички.
– Что это? – спросил я. Сопровождавшая нас тень оказалась той самой странной тигрицей Фелей. Она стояла неподалеку, пытаясь ревматической лапой смахнуть что-то со своей печальной морды.
– Тут был госпиталь. Разрушен артиллерией во время Первой мировой, – сказал Себастьян. – Теперь здесь дети играют в индейцев и собирают ежевику, а по ночам бродят призраки мертвецов.
Феля, припав на передние лапы, тихонько завыла. До чего же убогое было существо! Даже среди зверей таких нечасто встретишь. Под глазами заскорузлая корка желтоватых слез, усов с одной стороны нет и в помине. О зубах даже говорить не хочется. Впалые бока полностью вылиняли, словно она годами терлась о потрескавшуюся древесную кору, а хвост мог в лучшем случае вызвать жалость. Сразу было видно, что жизнь Феля прожила нелегкую.
– Терп дома? – спросил Себастьян.
Феля кивнула печальной башкой и снова заскулила, как щенок. Себастьян надолго задумался, сдерживая дрожь своего громадного тела.
– А она? – спросил он. – Эва, то есть Эвуня?
Тигрица подобострастно закивала, вырывая целые пласты дерна передними лапами, на которых половина когтей отсутствовала.
– Я тебя при случае отблагодарю, – глухо сказал Себастьян. – А ты там хорошенько за всем смотри.
Феля повалилась на бок и проводила нас отчаянно грустным взглядом.
– Помни, мы только глянем одним глазком, – тихо сказал я.
– Может, ты вообще не хочешь туда идти? – спросил Себастьян.
– Нет, я просто ищу работу. Отца уволили из института.
– У моего хозяина тоже неприятности. Такая сейчас жизнь, старик.
В парк мы вошли совсем с другой стороны. Но малинник там был такой же, густо опутанный паутиной, с крупными ягодами, по которым ползали крохотные гусеницы, зеленые, как фосфор. В гуще зарослей тараторили невидимые птички, громко хлопая крылышками.
Издалека доносилась музыка. Мы подползли поближе к дому, раздвинули усеянную капельками росы траву, и нам открылся большой круглый газон перед усадьбой, которая была не такой уж золотой, как мне в первый раз показалось. Штукатурка во многих местах облупилась, а столбики крыльца сильно покосились, точно им тяжело было удерживать выцветшую треугольную крышу.
На газоне, окаймленном песчаной дорожкой, стоял стол, покрытый белой салфеткой. На столе я увидел огромный граммофон с могучей заржавелой трубой, стаканы с розовой газировкой, большую стеклянную миску, казалось наполненную водой с самого дна океана. Но это был всего лишь мед, ранний июльский мед, в который макали очищенные и разрезанные пополам огурцы.
Себастьяна опять заколотило, словно у него начинался грипп. Но задрожал он оттого, что увидел людей. Какие-то дети танцевали под глуховатую хриплую музыку, какие-то мужчины в клетчатых костюмах лакомились огурчиками с медом, какие-то дамы в длинных, то есть длиннее нынешних, платьях со множеством оборок и складочек весело переговаривались. Мне тоже стало немного не по себе, особенно когда я увидел девочку в белом, ту самую Эвуню, которую нам предстояло освободить.
Люди за столом сидели как будто в пруду, до краев наполненном чаем, но на самом деле их просто освещало закатное зарево: солнце, кажется, наконец спряталось за горизонт.
– Руки вверх! – услышали мы за собой властный голос. – Не шевелиться, буду стрелять!
Я осторожно повернул голову. Над нами, целясь из отливающей синевой мелкокалиберки, стоял Терп, тот самый мальчик в бриджах, и улыбался злобной улыбкой.
– Ну вот, глянули одним глазком, – шепнул я Себастьяну.
Но пес-изобретатель только состроил дурацкую мину и стал похож на обыкновенную недалекую собаку, беспрекословно слушающуюся своего хозяина. Поодаль в кустах малины стоял серебристый старичок и тоже улыбался, но добродушно и снисходительно.
– От и попались,– протяжно запел он. – Я ж говорил, попадутся.
– Встать, – приказал Терп и со скрежетом дослал патрон.
Я поднялся с мокрой травы. Себастьян, продолжая прикидываться дурачком, моргал своими выпуклыми глазами.
– А сявка тоже хитрющая, – опять заговорил серебристый старец. – Она и по-людски умеет.
– Встать! – повторил Терп. Себастьян со стоном вскочил.
И тут из-за стола с медом и граммофоном вышла и направилась к нам высокая дама с ярким зонтиком.
– В чем дело, Терп? – крикнула она. – Кто к нам пришел? Может быть, с почты? Телеграмма от папы?
– Нет, бродяги какие-то. Придется их поучить уму-разуму, – ответил мальчик в бриджах.
– Это что за маскарад? – удивилась мама Терпа. – Кто его так нарядил? Нездешний, наверно.
– Небось дачники, сударыня. Я их уже раз прогнал, – запел улыбающийся старикан.
– Постоянно здесь ошиваются, – добавил Терп.– Верно, высматривают, где что плохо лежит.
– Ты знаешь, зачем мы сюда приходим, – вдруг сказал я не своим голосом. – Прекрасно знаешь.
Он неестественно и как-то визгливо рассмеялся:
– Видите, мама, какие наглые. Нет, сегодня я им не спущу. Константий, принеси перчатки.
Старик почесал за ухом, поросшим, точно мхом, седыми волосками.
– Рукавицы кожаные, что ль? – нараспев спросил он.
– Да. Только быстро.
Граммофон умолк, кое-кто из гостей с любопытством на нас уставился. Откуда-то из кустов выкатился несчастный Цыпа на подкашивающихся ногах. Несколько раз вульгарно икнув, он медленно, с трудом поднял бельма, закрывавшие мутные глазенки. Клюв его, конечно же, был облеплен зернами размокшего ячменя.
– Терп, детка, я не разрешаю, – истерически взвизгнула высокая дама с зонтиком.
– Не бойтесь, мама, – тихо сказал Терп, а у меня по спине забегали мурашки.
– Откуда в тебе столько жестокости, детка? В кого ты такой? Сейчас же их отпусти.
– Нет уж, на этот раз они так легко не отделаются, – неторопливо, словно смакуя каждый слог, проговорил Терп.
Нас окружили гости, тихонько спрашивая, что происходит. За их спинами я вдруг увидел Эву. Ладони ее были прижаты к щекам; казалось, она плачет. Но, когда наши взгляды встретились, попыталась улыбнуться, а потом подняла руку с растопыренными пальцами, сжала их и снова разжала, будто прощалась со мной или робко о чем-то просила.
Тут появился Константий; на согнутом локте у него болтались две пары боксерских перчаток.
– От и принес дачникам гостинец, – пропел он с добродушной улыбкой; это, по-видимому, означало, что он прибыл с подарком для нас, то есть для меня и для Себастьяна, который продолжал прикидываться самым тупым представителем семейства догов.
– Оу, мэтч,– по-английски удивился один из гостей и пошевелил тоненькими, как брови, усиками над верхней губой.
Терп бросил мне одну пару. Перчатки упали на островок почерневшего клевера у моих ног.
– Надевай, – сказал он. – А может, боишься? По сверкающему желтому небу бесшумно плыл аист. Эва схватилась за трепещущую от порывов предвечернего ветра ветку сирени. Стиснула ее изо всех сил – только края темных листьев торчали между ее тоненьких пальцев.
Я поднял перчатки – новехонькие, из темно-коричневой кожи, – надел, засунул шнурки под манжеты. Внутри захрустел сухой волос или морская трава.
– Можно начинать? – спросил Терп.
– Я запрещаю! – крикнула его мать. – Не люблю жестоких забав. Поиграйте лучше в крокет или еще во что-нибудь.
– Эпоха спортсменов, дорогая, – сказал один из гостей. – Другие времена. Физическая сила, честная схватка, состязание отважных.
– Драться без причины? Это же абсурд, – возразила мать.
– Ну как, ты готов? – спросил Терп.
– Готов.
Он подошел ко мне, мы стукнулись вытянутыми руками в перчатках. Потом он отступил на середину круга и встал в боксерскую позу. Немного необычную, будто со старинной гравюры. Тогда и я поднял руки и приблизился к нему. Он заплясал на месте, впившись взглядом в мои глаза; я даже заморгал от растерянности.
– Закрывай низ, – басом шепнул Себастьян.
Я машинально опустил локти, и тут Терп нанес мне прямой удар в лоб. Отпрыгнуть я не успел, и меня здорово качнуло. По кучке болельщиков пролетел не то шорох, не то восхищенный вздох.
Терп улыбался одними уголками рта. Я не увидел в этой улыбке ни иронии, ни высокомерия. Он просто радовался возможности подраться. Меня же его неприятная усмешка точно парализовала.
– Не зевай, старик, – проворчал Себастьян. – Левой его, левой.
Но как только я собрался ударить, Терп отскочил, и я воткнулся головой в опутанный паутиной малинник.
– Хи-хи, малинки захотел поесть, – запел Константий. – Там слева больше ягодок, слышь?
Я опять встал в позицию. Меня уже начинало все это злить: и хихиканье добродушного старичка, и выпученные глаза гостей, и пружинистые подскоки Терпа.
Но прежде чем я успел приготовиться к защите, Терп налетел на меня и угостил серией быстрых ударов в желудок. Это звучит красиво, на самом же деле мне еще повезло, что я с утра ничего не ел. Только немножко забурчало в животе, и я, кажется, поморщился, а Терп опять кинулся в атаку. Я инстинктивно выбросил вперед руку, услышал глухое пшиканье, будто кто-то наступил на гриб-дождевик, и увидел, что Терп падает навзничь. Вероятно, я ненароком здорово ему приложил.
– О-о-о! – вырвалось у болельщиков.
– Кончай его, он ничего не соображает, вон как глаза помутнели,– умоляюще зашептал Себастьян.
– Хватит, мальчики, довольно! – кричала мать. – Гости же, неловко.
И попыталась схватить за плечо Терпа, который уже опять приплясывал на месте, опустив руки в перчатках и стараясь расслабить мышцы.
– Отойдите, мама, – повторял он прерывающимся голосом. – Не мешайте.
Я заметил у него на глазах слезы. При этом он так крепко стиснул зубы, что на щеках вспухли круглые, как пинг-понговые шарики, желваки. Константий хихикал, машинально повторяя его движения.
Терп бросился на меня. Я увернулся, но он не дал мне ни секунды, чтобы занять оборонительную позицию. Чуть ли не прижавшись ко мне, принялся молотить кулаками – по лбу, по макушке, по плечам, по ребрам. Но и я не остался в долгу. На щеках у Терпа вспыхнул густой румянец, из носа потекла темно-красная струйка.
– Господи Иисусе, кровь! – крикнула мать. – Он его убьет! Прекратите, я приказываю.
– Это я его убью, – зарычал Терп, наваливаясь на меня всем телом.
– Не доглядишь оком, заплатишь боком! – ни к селу ни к городу пропел Цыпа. Покосившись в его сторону, я увидел, что он воинственно растопырил свои жалкие крылышки.
– Ну потеха, эка сцепились, будто те кабаны,– хихикал Константий, тряся венчиком серебристых волос. И у него на глазах выступили слезы. Но то были слезы искреннего, беззлобного веселья.
Мы на секунду оторвались друг от друга. Я с трудом перевел дыхание: в груди застрял колючий комок.
– Кончай его. Серпом снизу, – шептал дрожащий Себастьян.
Я хотел последовать его совету, но опять услышал глухой звук, будто от растоптанного гриба-дождевика. Звук быстро оборвался, утонул в странном шуме. Вероятно, в пылу схватки я треснулся головой о дерево. Хотел обернуться, взглянуть на Терпа, но увидел только потемневшее небо, почему-то кружащееся, как на карусели.
И вдруг почувствовал на лбу что-то мокрое и шершавое и увидел над собой печальные глаза и изрезанный морщинами лоб пса-изобретателя, который в прошлой жизни был лордом-путешественником.
– Один случайный удар, – стонал он, не переставая лизать мой лоб. – Не повезло тебе.
– Что случилось? – тупо спросил я. – Он убежал?
Себастьян махнул лапой, к которой пристали комочки мха:
– Ты проиграл, старик. Получил по мозгам и отключился.
– Что ты несешь? У меня еще полно сил. Где он?
И попытался встать. В дрожащем тумане маячили фигуры расходящихся гостей и Терпа, которому мать платком вытирала разбитый нос.
Вдруг моей щеки коснулось что-то теплое и нежное, точно согретое солнцем крыло мотылька. Это была Эва.
– Спасибо, – шепнула она, всовывая что-то мне в руку, с которой сползла перчатка.
Мелькнули черные, испятнанные красными бликами волосы, огромные, словно с иконы, глаза и дрожащие губы.
– Спасите меня, умоляю. Я умру.
И мгновенно исчезла. Себастьян помог мне встать. С его скорбно поджатых губ то и дело скатывались капли густой слюны.
– Себастьян, я очень спешу. Помнишь, я шел по делу? – зачем-то сказал я.
И вдруг увидел на потемневшем небе падающую звезду. Я знаю, что никакие это не звезды, а обыкновенные метеориты, – ну и что? Ведь они помогают исполняться нашим желаниям. Так что пускай прекрасные сверкающие звезды одна за другой падают с неба и гаснут над остывающим горизонтом.
Что бы я сделал, если б стал королем? Начал бы, наверно (хоть это и не очень красиво), со своих родителей, то есть уладил семейные дела. Отца устроил на интересную работу, где он мог бы использовать свои способности, одновременно получая удовольствие. А наибольшее удовольствие моему отцу доставляют спортивные соревнования. Так что, пожалуй, я бы назначил его шефом спортивного телеканала. Мама вела бы хозяйство в моем королевском дворце. Естественно, ей не придется самой готовить и наводить порядок, она будет только принимать разных послов и уговаривать их не стесняться и смело угощаться разными вкусностями. А у Буйвола в школе я бы приказал оборудовать буфет, где было бы всего навалом. И для таких диковинных собак, как Себастьян, что-нибудь бы придумал, поскольку люди собак недооценивают и должен же кто-то наконец открыть перед ними все дороги.
А сам я, чтоб никто меня не упрекнул в злоупотреблении своим положением, останусь жить в нашем доме. Соседи сверху, наверно, немного угомонятся, хотя бы с перепугу. На службу я бы ездил на трамвае или ходил пешком, зарплату тоже бы себе снизил, чтобы только на жизнь хватало. На улице все б на меня показывали пальцем: вон какой скромный у нас король, ни чуточки не зазнался. Если бы на тротуаре кто-нибудь меня толкнул или по рассеянности задел портфелем, я бы не стал лезть в бутылку и стращать человека. Пускай сам осознает, как нехорошо поступил, и пусть ему будет стыдно.
В отношениях с заграницей я бы тоже поступал благородно. Никогда бы не оскорблял и не запугивал своих коллег-монархов. Может, даже иногда прощал бы им какие-нибудь безответственные поступки. И в результате, наверно, все бы они бегали ко мне за советом и приглашали для разрешения споров, а я бы судил абсолютно объективно, иногда даже вопреки собственным симпатиям. Есть тут, правда, одна опасность: как бы они не обнаглели и не стали надо мной насмехаться на приемах. Это серьезная проблема.
Во внутренней политике я бы тоже многое изменил. Прежде всего, пожалуй, упразднил тюрьмы: неуютно сидеть на троне, когда кто-то сидит в тюрьме. Хотя, с другой стороны, что тогда делать с хулиганами, ворами и прочими бандюгами? Над этим тоже придется подумать.
Ну и, конечно, я бы всем все разрешал. Чтоб никто не жаловался на какие-то там запреты. Правда, у меня самого иногда появляется желание дать пинка в зад, например, лезущему без очереди нахалу, а уж ткнуть мордой в стол какого-нибудь важного начальника, который издевается над подчиненными, просто руки чешутся.
Кроме того, когда всем все будет дозволено, в газетах неизбежно станут рисовать на меня карикатуры, помещать разные стишки и издевательские фельетоны. А у меня такой характер, что, если хоть один из моих подданных будет мной недоволен, я немедленно подам в отставку.
Честно говоря, королем может быть только тот, кого никогда не терзают сомнения. Королю лучше всего быть абсолютно уверенным в себе. А чтобы он этой уверенности не терял, не надо приносить ему книги для чтения, показывать фильмы, даже газеты не надо давать. Ведь знание, информация, опыт пробуждают в человеке кучу сомнений. Я это по себе знаю.
Я иногда думаю, что бы я сделал, если бы да кабы… но исключительно для того, чтобы убить время. Уверен, что каждому приходят в голову такие глупые ребяческие мысли, только никто никогда в этом не признаётся.
Да и зачем мне эта королевская власть? Что бы я от нее имел? Одни заботы и неприятности, а в результате стыда не оберешься. По правде говоря, быть королем мне совсем не хочется.
И опять мы вернулись к себе, в наш город, в нашу жизнь. Стояли посреди мостовой, шел дождь вперемешку со снегом и ледяным ветром. Проезжающие мимо машины смахивали со стекол снег и воду отчаянно работающими щетками. Водители злобно нам гудели.
Я потянул Себастьяна на тротуар.
– Ну видишь, старик. Один раз попал, – сказал пес-изобретатель, отряхиваясь. – Вот твоя Вспульная. Как по заказу.
– У меня ухо ужасно горит. Такое ощущение, будто на нем висит полная авоська продуктов.
– Точно, малость распухло. Ничего, до свадьбы заживет. Ты напоролся на совершенно случайный удар.
– Называется, глянули одним глазком.
– Только не расклеивайся, старик. В следующий раз мы его так угостим – своих не узнает. Немного потренируешься, и все. Я тебе покажу парочку приемов.
– Это ты сейчас такой умный. А там прикидывался дурачком.
Себастьян опечалился. Укоризненно глядел на меня своими глазищами, пожалуй чересчур красивыми для такого зверя, и даже перестал стряхивать крупные капли, скатывающиеся со лба на черный нос.
– Ну что я мог, старик? – наконец жалобно пробормотал он. – Кто меня воспринимает всерьез? Э, говорить не хочется.
– Она мне кое-что дала.
– Кто? – насторожил уши Себастьян.
– Ну кто? Может, английская королева?
– Чего ты сразу заводишься? – Себастьян переступил с одной пары лап на другую. Я готов был поклясться, что он покраснел, хотя собаки не умеют краснеть. Но какие-то перемены с его физиономией явно произошли, и это можно было смело назвать собачьим румянцем. – Где эта штука? Не потерял?
Я разжал мокрый кулак. На ладони лежал старый железнодорожный билет, немного потертый, словно с начала до конца долгого путешествия провалялся в кармане. Себастьян подошел ко мне вплотную и затаил дыхание.
– Железнодорожный билет, – произнес он наконец дрожащим басом.
– Точно. Из Вены в Варшаву.
– Нет, наоборот, старик. Из Варшавы в Вену.
– Какая разница. Посмотри, дата стерлась.
– Все равно видно, что очень старый. Гляди, какие старомодные буквы.
– Зачем она мне его дала?
Себастьян долго молчал, а потом сказал тихо:
– Может быть, чтобы помнил.
– Что?
– Ничего. Просто помнил, что она ждет. Какой-то тип в плаще «болонья» нарочно со злостью толкнул Себастьяна:
– Нашли место трепаться.
Дождь прекратился. Подъехала мусорная машина. Мусорщики принялись выкатывать из ближайшей подворотни железные контейнеры, которые с диким грохотом заглатывала огромная цистерна.
– Дай мне это, старик, – шепнул Себастьян.
– Да ты немедленно потеряешь.
– Не потеряю. Слово джентльмена.
– Тебе некуда спрятать.
– Засуну за ошейник.
– Пусть лучше будет у меня. Я в любой момент могу тебе его показать.
– Только не посей, старик.
– Подумаешь, драгоценность.
– Знаешь, мне пора идти. Я ведь только на минутку выскочил в киоск за газетами.
– Ну тогда пока.
– Обиделся, старик?
– Ладно, беги, не то примерзнешь к тротуару.
– Мне прийти?
– Конечно.
– Может, завтра?
– Давай завтра.
– Я тебя полюбил, старик, – сказал Себастьян и осекся. Хотел еще что-то добавить, похоже, какая-то фраза уже вертелась у него на языке, но только капелька слюны скатилась с отвисшей нижней губы. Повернулся и побежал неуклюжей трусцой в глубь улицы, огибая прохожих.
Я сразу нашел дом номер тринадцать. В подъезд все время вбегали и выбегали люди, у края тротуара дремало несколько машин. Картонные таблички с красиво вычерченными знаками указывали путь. Я попал в длинный коридор со множеством дверей. На одной виднелась надпись «Касса», на другой – «Гримерная», на третьей – «Режиссер». Я открыл дверь с загадочной табличкой «Производство». Большая комната была полна народу. Какие-то женщины ожесточенно колотили по клавишам пишущих машинок. Чернявый верзила что-то чертил на пришпиленном к стене огромном листе картона.
Я довольно долго стоял, пока ко мне не подошел худющий, почти прозрачный молодой человек с ушами, похожими на крылья летучей мыши.
– Что скажешь, сынок? – спросил он вроде бы дружелюбно, но вместе с тем как будто приготовившись к драке.
– Я по объявлению.
– В кино хочешь сниматься?
Ушастый вылупил на меня глаза – я даже испугался, уж не выросло ли что-нибудь у меня на голове.
– Ну да. Можно попробовать.
– А предки что?
– Какие предки?
– Мать или отец. Требуется согласие.
– Я сирота, – неохотно пробормотал я, потому что не люблю врать без нужды.
– Тогда опекун. В общем, кто-нибудь из взрослых.
– У меня никого нет. Правда.
Он помолчал, продолжая сверлить меня печальным взглядом, и наконец неуверенно сказал:
– Ну не знаю. – И крикнул в соседнюю комнату: – Щетка!
Оттуда вышел мужчина. Рожа у него была, как у бандита с большой дороги, огромный нос устрашающе испещрен красными прожилками, похожими на таинственные иероглифы.
– Чего там у тебя, Нико? – спросил он. – Нового Гжеся нашел?
– Это второй режиссер, – сообщил мне прозрачный Нико. – Родителей нет, опекунов тоже, сирота.
– На какие же шиши ты живешь? – поинтересовался второй режиссер.
– Я ищу работу.
– Дохлый номер, Гжесь. Без согласия опекунов ничего не выйдет.
– Но мне обязательно нужно. Я правда могу пригодиться. Разбираюсь в астрономии, в астронавтике.
– А что такое хохмология, знаешь?
Что такое хохмология, я, к сожалению, не знал, поэтому промолчал и уставился на женщин, барабанивших по клавишам пишущих машинок.
– Приглядись, Щетка, мне кажется, он подойдет, – несмело вступился за меня бледный Нико.
– Не уверен, – сказал Щетка. – А зачем тебе башли, Гжесь? Ты про комету слыхал?
– А если она пролетит мимо?
– Поставишь с первой получки?
– Ясное дело.
– Ишь, какой щедрый. Ладно, покажем тебя Зайцу.
Заяц был сам директор картины. Он полулежал развалясь на очень неудобном стуле, явно работая под американца. Мельком глянул на меня белыми глазами, из которых повеяло холодом, как из морозильника.
– Это против правил, – сказал он. – Вам что, больше делать нечего?
– Да вы посмотрите еще разок, – сказал Щетка, который, похоже, на меня поставил. – Типичный шпаненок. Сразу видно. В кичмане сидел?
– Где?
– В тюряге, Гжесь.
– Нет. Только в малолетке два месяца. Щетка, кажется, уже мною гордился. Теперь он смотрел на меня взглядом бандита, дождавшегося наследника.
– Я его покажу Щербатому, ладно?
Заяц, то есть директор картины, только недовольно поморщился. А мы перешли в другую комнату, где перед зеркалом сидел мужчина в очках и внимательно себя рассматривал. Лицо у него было все в каких-то рытвинах.
– Получай еще одного Гжеся, – сказал Щетка и плюхнулся на сундук с надписью «Не садиться».
Щербатый тоже довольно долго меня изучал, а потом спросил, косясь в зеркало:
– Кино любишь?
– Очень люблю, – сказал я с притворным энтузиазмом.
– А какие актеры тебе нравятся?
– Ну разные.
Меня бросило в жар: таких вопросов я не ждал.
– Например?
Я стал лихорадочно припоминать какие-то фамилии. Щербатый кивал, не переставая поглядывать в зеркало.
– А вы даже похожи на Тревора Хауарда, – с отчаяния сказал я наконец.
Щербатый замер перед зеркалом.
– Тебе так кажется? – медленно протянул он.
– Честное слово.
Он долго молчал и наконец вздохнул:
– Вид у него подходящий.
– Ну так что, покажем Лысому? – оживился Щетка.
И отвел меня в комнату с табличкой «Гримерная». Там в кресле, окруженная стайкой женщин в белых халатах, сидела чем-то недовольная блондинка. Задрипанный человечек с остатками седоватых волос вокруг лысины примерял ей разные парики. Он показался мне чем-то похожим на моих знакомцев, имевших обыкновение пировать у нас во дворе возле мусорных ящиков.
– Пан режиссер, – робко проговорил Щербатый. Щетка подобострастно молчал. – Пан режиссер, я нашел подходящего мальчика.
Лысый посмотрел на меня и пожевал сухими губами, точно пытаясь выплюнуть нитку в полсотни метров длиной.
– Что вы всё каких-то губошлепов водите? Мне нужен парень с характером, с изюминкой.
– Этот очень забавный, – еще более робко возразил Щербатый. – Два года просидел в колонии.
Лысый, то есть режиссер, долго плевался, сверля меня злобным взглядом.
– Мне не нравится.
– Попробовать можно, пан режиссер. Щелкнем пару раз, – заскулил Щербатый, который, видно, тоже на меня поставил.
– Прекратите терзать режиссера, – сказала недовольная блондинка– Войтусь, я что, весь фильм должна проходить в этой пакости? – И швырнула на столик очередной парик.
Режиссер поплевал сухими губами и задумчиво произнес:
– Должна. Должна. Щербатый страдальчески вздохнул:
– Может, я все-таки попробую?
– Вам бы только баклуши бить! – неожиданно взревел режиссер. – Я все должен сам. Санаторий тут себе устроили! Разгоню к чертовой матери! Чтоб я вас больше на площадке не видел!
И внезапно успокоился. Подмигнул одним глазом, потом другим. Поплевал тихонько.
– Что это я хотел? – пробормотал.
– Ну, Войтусь… неужели нельзя обойтись без этих мерзких чужих волос?
– Нельзя. Мы тебя сделаем более демонической.
– Значит, вы согласны? – вполголоса спросил Щербатый, который, вероятно, был правой рукой режиссера.
Лысый молча натягивал на голову недовольной блондинке новый парик. При этом он сплевывал еще ожесточенней, чем раньше.
– Пошли на площадку, Гжесь, Плювайка сдался, – сказал Щетка, схватив меня за больное ухо.
Потом я довольно долго сидел в большой комнате, полной детей и взрослых. Но перед тем женщина в белом халате протерла мне лицо, шею и руки мокрой губкой кирпичного цвета. Должно быть, с моей физиономией что-то произошло: все взрослые, которые были в комнате, стали смотреть на меня с неприязнью. Я сообразил, что это родители детей, желающих получить роль в фильме «Чудесное путешествие на Андромеду». Они то и дело нервно поправляли что-то на своих разряженных чадах. А те жутко воображали и свысока поглядывали на окружающих, будто уже снимались в американских вестернах. Взрослые, правда, тоже довольно-таки неприязненно косились на чужих детей, верно в душе удивляясь наглости их родителей, посмевших привести на студию таких придурков. Словом, атмосфера в большой комнате была неестественной и напряженной.
Одна только девочка лет двух или трех, которую мрачная, как ночь, мама звала Дакой, чувствовала себя совершенно свободно. Она залезала во все углы, всех расталкивала, заглядывала в чужие сумки, комментируя каждый свой шаг на удивление сильным голосом, похожим на голос утенка Дональда. Все смотрели на нее с симпатией, хотя и с некоторой опаской. Возможно, потому, что пропорции тела у Даки были какие-то странные: она казалась взрослым человеком, который забыл вырасти. К тому же ее маленькая головка была почти начисто лишена волос. За ней, норовя укусить, таскался пестрый котенок, тоже совсем еще младенец. Дака все время пыталась его ударить, но безуспешно, и они неуклюже разлетались в разные стороны. Тем не менее котенка никто не прогонял – вероятно, он тоже был актер.
Щербатый – кстати, единственный, выглядевший настоящим киношником – принес мне листок с двумя фразами: «Смотри не трогай эту загородку. Ну видишь, говорил я тебе, противная девчонка!» – и велел выучить этот текст наизусть.
– Берете, значит? – спросил я. Щербатый неопределенно хмыкнул:
– Пока неизвестно. Постарайся хорошо сыграть. Ну-ка, покажи, как ты будешь говорить.
– Смотри не трогай эту загородку. Ну видишь, говорил я тебе, противная девчонка!
– Э-э, сынок. Это кино, тут надо все показывать. На твоем лице сперва должен отразиться испуг, а потом злость. Гляди.
И показал так здорово, что какая-то сидевшая рядом женщина схватила в охапку свою тринадцатилетнюю дочурку и смущенно принялась извиняться.
Маленькая Дака между тем вырывала из рук томящихся в ожидании родителей разные предметы, громко вереща:
– Я это хоцу.
Потом Дака стала требовать, чтобы ей подняли крышку рояля, который она называла «лоялем». Но тут пришел Щетка и спросил:
– Вызубрил роль, Гжесь? Тогда пошли на площадку.
Все родители косо на меня поглядывали уже с той минуты, когда я получил листок с текстом роли. Теперь же они проводили меня глазами, полными непритворной ненависти.
Таинственная площадка оказалась громадным сумрачным залом – ужасно серым, облупленным, пропахшим пылью и паленой резиной. Около большой кинокамеры у деревянной стены с кривыми окнами сидели в полутьме какие-то люди, разложив перед собой промасленные бумажки, и молча закусывали. Кое-где белели огромные плакаты с надписью «Курить запрещается», а под ними суетился Щербатый с длинной сигаретой в зубах.
– Поди сюда. Представься пану сценаристу, – сказал он.
Я пожал руку очень толстому человеку в очках, сидевшему на брезентовом стульчике. Почему-то я сразу догадался, что он терпеть не может детей.
– Пан сценарист тоже дебютант в кино, – добавил Щербатый, а пан сценарист скромно потупился, хотя видно было, что ему приятно это слышать.
– Замечательный павильон, – сказал он. – Просто волшебный: захочешь, появятся дворцы и замки, высокие деревья и горы, и даже река, если понадобится. Ты не ощущаешь тайного трепета, переступая порог этой фабрики чудесных снов?
– Нет, не ощущаю, – неизвестно почему сказал я правду.
– Новое трезвое поколение, – рассмеялся сценарист и с явным отвращением погладил меня по голове. – А кого молодой человек будет играть?
– Наверно, Птера, отрицательного персонажа, – сказал Щербатый, разглядывая меня через какой-то приборчик.
– Я его немного другим воображал, – пробурчал сценарист.
– Это кино, уважаемый, здесь не воображать надо, а вкалывать, – сказал Щербатый, а я понял, что с паном сценаристом можно не считаться.
Тут к нам подошел бородатый человек, деловито жующий бутерброд. В свободной руке он держал термос. Бородач как-то так на меня посмотрел, что я почувствовал к нему симпатию. Вдобавок он немного смахивал на Себастьяна. У обоих была грусть в глазах.
– Ну как, светики готовы? – спросил Щербатый.
– Светики всегда готовы, – ответил человек с бородой, отхлебнув чаю. Потом неторопливо закрутил крышку на термосе и громко крикнул: – Зажечь свет!
В разных углах зала, как эхо, зазвучали голоса:
– Зажечь свет!
– Включай десятку!
– Давай полный!
А я сообразил, что человек с бородой – оператор, а светиками Щербатый называет его помощников. Но светики были не очень-то готовы: бородатый оператор еще битый час бегал, глядя через темное стеклышко на прожекторы и выкрикивая что-то непонятное:
– Шире шторки… Опусти шторку… Поставь негра… Поближе к пацану.
Щербатый объяснил, что я должен делать. Задание было несложное. После слов «не трогай эту загородку» и перед словами «видишь, говорил я» мне следовало шлепнуть девчонку, мою партнершу, которой оказалась Дака. За ней, конечно, притащился котенок и сразу стал играть с электриками, напрочь позабыв, зачем он здесь. Щербатый сказал мне, что у котенка есть дублер, то есть заместитель, который будет вместо него играть в трудных или опасных сценах. А этот возомнил себя актером и уже немного зазнался.
Потом, когда наконец дали полный свет, все принялись друг на друга шикать. Стало тихо, только где-то в глубине зала стучали молотками рабочие. Нас с Дакой поставили перед камерой. Спинка стула должна была изображать эту таинственную загородку. Опять все закричали наперебой с разными интонациями: «Готовы… Готовы? Готовы!» Потом Щербатый крикнул: «Камера!», какая-то девица хлопнула у меня перед носом одной черной дощечкой о другую и что-то прокричала противным голосом, а я сказал то, что от меня требовалось. Но только я собрался ударить Даку, как увидел ее глазки, похожие на смородинки, и в них такое уважение, что, вместо того чтобы ударить, я погладил ее по спине, ну, может, чуточку ниже. Кстати, все это продолжалось не дольше трех секунд.
– Стоп! – крикнул Щербатый. – Никуда не годится. Ты же должен был ее ударить.
– Она будет плакать…
– Ты лучше о себе заботься. Сниматься хочешь?
– Хочу.
– Тогда не халтурь, а делай, что тебе говорят.
И все повторилось заново. На этот раз я здорово приложил Даке. Она завопила и с ревом кинулась в темноту зала.
– Стоп. Хороший дубль! – завопил Щербатый.
Девица с черной хлопушкой вылезла из-за камеры ужасно злая.
– Ты почему переврал текст?
– Я не перевирал.
– Как это? Вместо «не трогай эту загородку» сказал «не трогай этой загородки».
– Потому что так правильнее.
– Пан сценарист! – крикнула девица. Толстяк поспешно приблизился. Выслушал жалобу и почему-то раскипятился.
– Я не позволю искажать текст. Безобразие! Мало того, что платят гроши, еще и не считаются.
– Послушайте, – примирительно сказал я. – С отрицанием употребляется родительный падеж, а не винительный. Это, наверно, машинистка перепутала.
Пан сценарист закрыл глаза, пошептал что-то, проверяя падежи. А потом делано рассмеялся:
– Ты прав, герой. Машинистки в кино – особая статья. Говори, как тебе проще.
И, кажется, опять хотел погладить меня по голове, но передумал. Стал рассказывать девице, как его сочинения корежили в издательствах, даже в заграничных, мимоходом упомянув о наградах, которые неоднократно получал.
На третий раз я вроде сыграл правильно, потому что Щербатый весело крикнул:
– Спасибо. Мне нравится. А тебе?
– Нашему брату всегда все нравится, – без энтузиазма ответил бородатый оператор и потянулся за термосом.
Тут я заметил между какими-то перегородками Лысого, то есть режиссера; рядом с ним на стульчике сидела недовольная блондинка в странном пластиковом комбинезоне, сквозь который все просвечивало. Быстро поплевав сухими губами, режиссер сказал:
– Не то. Безнадега. Ничего он не может. Щербатый, который окончательно на мне зациклился, подошел и сказал очень вежливо:
– Я не согласен, пан Войцех. У него специфическая внешность, вылитый Птер.
– Много вы понимаете! – завопил режиссер. – Банда лоботрясов! Все я за вас должен делать!
– Войтусь, – сонно протянула недовольная блондинка. – Тебе нельзя волноваться.
– Я вообще прекращу съемки. Группы нет, актеров нет, текста нет! Надоела эта самодеятельность!
– Прошу прощения, а какие у вас претензии к тексту? – с обидой вмешался толстый сценарист. – Вы его сами тысячу раз переделывали. Я просто не узнаю своей книги.
– Потому что это дурацкая байка для безмозглых детишек.
– Ну, знаете!
– А мне нужно… как бы вам сказать… чтобы глубина была, чтоб звучало по-современному. Я не могу снимать старомодную белиберду. В фильме должен ощущаться дух времени, атмосфера сегодняшнего дня. Все, прекращаю съемки. Надоело.
И, бешено сплевывая, повернулся, собираясь уйти, но сценарист схватил его за свитер:
– Пан Войтусь, ведь можно еще что-то придумать, что-то изменить, добавить. Вы сами говорили, что над фильмом работают вплоть до премьеры.
Бесшумно, словно призрак, появившийся Щетка взял меня за ухо:
– Пошли отсюда, Гжесь, это не для детей картинка.
И поволок меня в какой-то длинный коридор.
– Ничего не вышло, – мрачно сказал я. – Столько нервотрепки, и все зря.
– Спокойно, сынок. Будет он снимать. Мадам сама нашла эту книжку и пожелала сыграть добрую волшебницу, так что Лысый будет снимать как миленький!
– А я?
– А ты? Посмотрим. Экран покажет. Иди в кассу.
Какой-то мужчина, беспрерывно сыпавший шуточками, выдал мне шестьдесят злотых. На беду притащился Заяц, директор картины. Уставился в окно своими белыми глазами и уныло забубнил:
– Номер не пройдет. Мы не имеем права. У него нет опекунов.
– Ты, Заяц, – сказал Щетка таким голосом, что любой прохожий на темной улице, не пикнув, отдал бы ему пальто. – Катись со своими правилами знаешь куда? Я его опекун, усек?
В коридоре меня догнал Щербатый.
– Где тебя в случае чего искать?
– Вы думаете?..
– Ничего я не думаю. На всякий пожарный.
– Я временно живу у знакомых. У них есть телефон.
Я стал спускаться по лестнице, тупо глядя на фотографии актеров на стенах. Кто-то поднимался мне навстречу. Я слышал дробный перестук твердых каблучков. И вдруг на площадке между этажами чуть не столкнулся с той, в джинсах, имени которой мне не хочется называть. На этот раз она была не в джинсах, а в моднющем платье и плаще, кажется импортном. Вообще-то, я даже задел ее плечом, она отскочила как ужаленная и сказала: «Извиняюсь», хотя виноват был, скорее, я.
Я остановился и, сам не знаю почему, обернулся. И она задержалась на крохотную долю секунды и посмотрела на меня сквозь железные листья нарядной перегородки, а потом торопливо побежала наверх. Возможно, впрочем, мне только показалось, что посмотрела.
На улице опять шел снег – крупными хлопьями, точно в январе. Может, в другое время никто бы и внимания не обратил, но сегодня все удивлялись. Продавщицы в магазинах смотрели на снег через большие запыленные витрины, прохожие, задирая головы, провожали глазами низкие тучи, даже милиционер, который было засвистел вдогонку неправильно повернувшему автомобилю, махнул рукой и засмотрелся на пушистые белые клочья, как будто срываемые кем-то с гигантской прялки.
Наверно, и этот злющий режиссер, как все, ждет столкновения с астероидом.
Наш город в такую погоду выглядит не лучшим образом. Он совершенно серый, словно вытершийся от долгого употребления. Дома точно обгрызены морозами, дождями и ветрами. Заляпанные грязью машины разбрызгивают во все стороны месиво, скапливающееся в водостоках. Люди, отворачивающиеся от пронзительного весеннего ветра, тоже не ахти как привлекательны. И вообще жить не хочется. Если б не надежда, что скоро придет весна… Но придет ли она в этом году?
Возле нашего дома я столкнулся с Буйволом. Он с наслаждением шлепал по лужам в резиновых сапогах, каким-то чудом не лопавшихся на его икрах. Буйвол был на званом обеде и так наелся, что под конец куска больше не мог проглотить. Правда, помолчав минутку, он признался, что, пожалуй, дал маху: еще немного сладкого в него бы влезло. Опустив веки с желтыми ресницами, он бесконечно долго перечислял все, что съел у приятеля, который страдает отсутствием аппетита и родители которого очень по этому поводу переживают. Вкусятина!
– Зачем ты так обжираешься? – неприязненно спросил я.
– Как зачем? Я записался в спортивный клуб. Буду поднимать штангу.
Я понял, что это очередной предлог: теперь можно будет есть без зазрения совести.
– Значит, больше не ждешь комету?
– Э-э, – промычал Буйвол. – В газетах пишут, что это вранье. Она пролетит очень далеко от Земли.
– Если в газетах пишут, что вранье, это лучшее доказательство, что правда.
Буйвол непонимающе заморгал желтыми ресницами.
– Это они нарочно, чтобы не было паники. У редактора, который живет у нас на пятом этаже, ночи напролет горит свет. Уж он-то знает правду и не может спать.
– Э-э, да ты псих ненормальный. Недаром родители не разрешают мне с тобой водиться.
– Значит, расхотел умирать?
– Что я, глупый? Мы летом поедем на озера. Там грибов, ягод – тьма. Вот уж когда поем вволю. По мне лучше получать плохие отметки, чем забивать голову всякой чепухой.
– Хорошо тебе, – вздохнул я.
– Еще бы. Я и книг никаких не читаю, только по программе – прочитал и забыл. Такая жизнь мне нравится, здоровьем Бог не обидел, и вообще – вкусятина. А у тебя какие от жизни радости? Вызубрил наизусть целую энциклопедию – и что? Папаша мой говорит, вы лентяи, оттого вам и жить не хочется. Ну скажи, что твоя мать делает? Коврики какие-то иногда расписывает. А отца вообще выперли с работы.
– Отец не сработался со своим начальником – у них разные научные взгляды.
– Э-э, – снова противно заблеял Буйвол. – Вкалывать ему неохота. Если бы все только валялись на диване и философствовали, что бы стало с нашей Землей?
– Знаешь, Буйвол, ты страшный примитив.
– Может, я и примитив, зато мне хорошо. Я тебя могу уложить одной левой.
Ну что тут скажешь?! Таков уровень умственного развития у моих ровесников. Поэтому можете не удивляться, что я ничего не рассказываю о школе, об одноклассниках и их забавах. Кстати, Буйвол еще не худший. Он даже неплохо учится. Правда, похоже, только назло другим. Потому что в классе его недолюбливают. Он сплошь и рядом возвращается из школы испачканный грязью, в порванной рубашке и прилично помятый. Его мать бегает жаловаться, но ее, видно, тоже не любят, потому что возвращается она ни с чем. И, должно быть, именно это толкает вперед нелюбимое всеми семейство.
– А ты знаешь, что я, когда захочу, могу отправиться далеко-далеко? – спросил я и тут же об этом пожалел.
– Э-э, да ты целыми днями торчишь во дворе, я же вижу.
– Я знаю один секрет. Могу перемещаться в пространстве в любом направлении.
– Я раньше тоже так играл. Пока не надоело.
– Это не игра, Буйвол. Это самая взаправдашняя правда.
– Докажи.
Я показал ему билет, который пытался выпросить у меня Себастьян.
– Ну и что? – сказал Буйвол.
– Я его оттуда прихватил.
– Э-э, обыкновенный железнодорожный билет. Собираешь, что ли?
– Нет, Буйвол, честное слово, я, когда хочу, отправляюсь в одну такую долину с рекой и старинной усадьбой.
– А там живет девочка с белым зонтиком, бедная и несчастная, и плохой мальчик, который ее обижает, – докончил Буйвол, топчась в луже, затянутой радужной пленкой бензина или смазочного масла.
– Откуда ты знаешь? – удивился я.
– Читал, кажется, где-то, только не помню где.
– Ты небось думаешь, я впечатлительный застенчивый мальчик, живущий в вымышленном мире?
– А чего мне думать? Твои проблемы, – отрезал Буйвол. – Пошли спустим папаше шины.
– Думаешь, я тебе лапшу на уши вешаю? Погоди, еще докажу.
– Отстань. Я пока что не свихнулся. Даже завел с первого числа специальную картотеку, ну, знаешь, такие разграфленные карточки. Я люблю, когда все разложено по полочкам. Чего там только нет: самочувствие, работа, учеба, сон, игры и даже как сегодня сходил в туалет. И еще я сам себе ставлю отметки. Папаша меня научил. Жить надо на земле, а не в облаках.
Мне захотелось дать Буйволу пинка: из-за этого остолопа на меня накатила жуткая меланхолия. И вообще стало как-то не по себе, я даже засомневался, вправду ли ко мне приходит пес-изобретатель, – настолько идиотской, бессмысленной, достойной в лучшем случае маменькиного сынка показалась вся эта история.
– Ладно, пошли, – вконец расклеившись, сказал я. – Спустим твоему папаше шины.
Я не могу этого объяснить, но поверьте: чем сильнее обмякали с пронзительным шипением шины, тем более нормальным и здоровым я себя ощущал.
Дома я сел читать новое сочинение Сэмюеля Дж. Пипкинсона «Тайны четвертого измерения». Для вас это слишком сложно, поэтому объясняю в общих чертах: речь там идет о времени, то есть о том, как проходят минуты, часы, годы. Время всегда ужасно интересовало людей. Подрастете, сами убедитесь, что зима и весна, осень и лето с каждым годом пролетают все быстрее. И тогда тоже задумаетесь. Но сейчас не советую на этом зацикливаться и приставать к взрослым с расспросами, поскольку они тоже мало что смыслят, хотя с годами все больше боятся времени. Этот автор оказался не лучше других. Щеголяет высосанными из пальца умозаключениями, и сразу видно, что главное для него – задурить читателю голову давно известными вещами. Правда, мне было трудно сосредоточиться, потому что Цецилия разговаривала с родителями. Вернее, это был монолог: Цецилия орала на весь дом, сотрясая стены и мебель, а родители слушали. Отец краем глаза косился в телевизор, где показывали какое-то нудное прядение пряжи.
Я стал смотреть в окно на нашу улочку. Опять повалил густой снег. Он засыпал тротуары, частично мостовую и даже зазеленевшие ветки деревьев, в том числе и на моей акации. В этой картине было что-то жутковатое, так как из-под белого покрова там и сям выглядывала сочная живая трава. Я уверен, что многие, глядя на этот снег, думали о комете, которая на нас летит, а мы волей-неволей спешим ей навстречу.
Мои родители внимали Цецилии с довольно унылым видом. Еще бы: не так уж приятно слушать, как кому-то фантастически повезло. А Цецилия сегодня ввалилась к нам страшно возбужденная; ее темно-карие, смахивающие на кошачьи глаза метали гипнотические молнии, и шуму от нее было больше обычного. Дело в том, что Цецилия получила приглашение от какого-то американского университета и уезжает в Штаты надолго, если не навсегда. Мама с отцом старательно восхищаются и даже прикидываются, будто завидуют ей белой завистью, хотя на самом деле, думаю, просто завидуют, как завидовал бы всякий нормальный человек, Цецилия же от комплиментов отмахивается, обзывает моих родителей дураками и кричит, что они «не на уровне». Потому что Цецилия опасается за свой оксфордский акцент. Потому что английский Цецилия изучала в лучшем британском университете. Потому что в Америке, где эти американцы говорят черт-те как, Цецилия может себе акцент испортить. Потому что Цецилия, как-никак, приятельствует с одним настоящим, просто потрясающим лордом. А я иногда думаю, уж не родственник ли этот лорд, случайно, нашему Себастьяну, хотя держу свои догадки при себе, опасаясь, что Цецилия, услыхав такое, озвереет от ярости. Потому что Цецилия – самая-пресамая. Она всегда это подчеркивает, и никто не осмеливается возражать. Иногда только отец заговорщически подмигнет маме, но мама нарочно начинает смотреть в другую сторону. По заснеженной улице шел наш сосед. Собственно, даже не шел, а ковылял, опираясь на металлические костыли и странно дергаясь. Он редко выходит на улицу, разве что летом. По ночам к нему часто приезжает «скорая помощь». Живет он один и уже совсем старый. А болезнь его – страшный паралич, а может, военная контузия. И когда он так идет, извиваясь всем телом и выбрасывая в стороны негнущиеся ноги, кажется, что по улице движется печальная процессия боли, отчаяния, человеческого горя.
– Не забывай нас, Цецилия, – сказал наконец отец неестественно бодрым тоном. – Присылай время от времени из большого мира друзьям в далекую провинцию какой-нибудь сувенир.
– Знаешь, ты все-таки полный идиот, – загремела Цецилия, расправляя свои и без того безукоризненно прямые плечи. – Еще неизвестно, поеду ли я вообще. Какие мне предложат условия, смогу ли я жить среди этих янки? Все не так просто. Не забывай, что я уже не девочка.
– Ах, Цецилия, – льстиво возразила мама, – не тебе говорить о возрасте. Посмотри на себя в зеркало.
– Это верно, – ухмыльнулась Цецилия. – Сегодня в очереди какой-то идиот обратился ко мне «девушка». А я его еще отчихвостила.
– Да, да, – вздохнул отец. – Скоро ты нас забудешь, даже на письма отвечать перестанешь. Такова жизнь.
– Перестань молоть чепуху! – рявкнула Цецилия. – Ты меня вообще не знаешь. С вашими куриными мозгами такого человека, как я, не понять.
– Может, выйдешь за какого-нибудь миллионера, – расфантазировалась мама. – Поселишься во дворце на берегу Тихого океана, среди пальм и огромных кактусов…
– Позолоченный «роллс-ройс» будет ждать тебя перед террасой дворца, – подхватил отец.– И вы отправитесь в кругосветное путешествие.
– Прославишься, познакомишься со знаменитыми людьми, – продолжала перечислять мама. Так они вроде бы шутили, но шутки получались какие-то невеселые.
– Замуж? Никогда. Ни за какие шиши. Удел интеллигентного человека – одиночество.
– И это она говорит нам, неудачникам, остающимся прозябать в провинции, – якобы смиренно вздохнул отец. – Погоди, попадешь в большой мир, переменишь мнение.
– Я никогда своего мнения не меняю. Мы не первый день знакомы, и ты прекрасно знаешь, что миллионы и слава для меня ничто, ни вот столечко.– И она показала отцу аккуратно подпиленный ноготь.
– Поглядим, время покажет, – улыбался отец, но уже не косился на экран, с которого призывали готовиться к весеннему севу.
– Я своих друзей не забываю. И заявляю вам с полной ответственностью, что, если только поеду, еще в этом году приглашу к себе Петра на каникулы. Слышишь, Петр, ну чего ты прилип к окошку? Хочешь ко мне в Америку?
– Кто б не хотел, – тихо сказала мама.
– Помолчи, я его спрашиваю. Оглох?
– Я слушаю.
– Хочешь приехать ко мне на каникулы?
А я в этот момент и сам не знал, хочу ли поехать на каникулы в Калифорнию. Наш сосед-калека враскорячку, с трудом переставляя костыли, брел по снежному месиву к подъезду.
Цецилия побагровела от гнева. На ее длинной шее вспухли белые веревки жил; на меня она смотрела взглядом хищной птицы. И я сказал, перемогая хрипоту:
– Хочу.
– Вижу, большого желания у тебя нет.
– Я очень хочу побывать в Калифорнии.
И явственно услышал, как родители вздохнули с облегчением.
– Если эта комета в нас не врежется, – вполголоса добавил отец.
Потом Цецилия ушла, поскольку спешила за какой-то анкетой, которую надо было срочно заполнить. Она еще что-то прокричала с лестницы, потом, вероятно уже внизу, отчитала нашего дворника за то, что тот не убирает снег, наконец вылетела на улицу и принялась ловить такси, отчаянно махая рукой каждой проезжающей мимо машине, а машины с перепугу резко тормозили, и их заносило.
Мы все сидели молча, только телевизор без устали тараторил о каких-то невероятных достижениях современного сельского хозяйства.
– Вот тебе, – вдруг глухо произнес отец. От их, то есть его и маминого, деланого оживления не осталось и следа. – Каждый в конце концов дожидается своего.
И опять замолчал. Мама собирала чашки.
– Охота жить пропадает,– сердито добавил он.
– Ей легко… Одна, детей нет, может в любой момент принять самое рискованное решение.
– Знаешь, у меня такое чувство, будто меня вытолкнули из жизни. Ты не представляешь, что со мной творится.
– Не думай об этом. Зачем раньше времени отчаиваться? Все проходит, и это недоброе время пройдет.
– Я уже боюсь встречать на улице знакомых. У всех какие-то планы, какие-то возможности, перспективы, а у меня что?
– Найдешь ты работу, увидишь. Может, даже лучше прежней.
– Нет, нет. Что-то в моей жизни сломалось. Не забывай, мы уже не молоды. Знаешь, меня теперь не оставляет мысль, что все хорошее позади, а впереди только наклонная плоскость.
– Потому что ты сидишь дома и ноешь. Сходи куда-нибудь, развейся, перестань об этом дуг мать.
Отец помолчал, и в этом его молчании было что-то странное, ожесточенное.
– Меня пугает жизнь, которую осталось прожить.
– Ох уж эти твои страхи!
– Нет, ты ничегошеньки не понимаешь! – с неожиданной злостью бросил отец. – Чего я в жизни добился? Разве я не старался? Недосыпал, недоедал… А что толку?
– Другим еще хуже. Сколько на свете одиноких несчастных людей. И живут как-то.
– Утешила, – фыркнул отец.
– Петр, – сказала мама. – Пойди к Зосеньке в комнату и выгляни во двор. Может, кто-нибудь из ребят гуляет. Вышел бы, подышал свежим воздухом.
А я все еще ломал голову над тем, как распорядиться своими шестьюдесятью злотыми. К тому же надо было прислушиваться к телефонным звонкам. Вдруг со студии все-таки позвонят. Хотя отец прав, когда говорит о невезении. «Интеллигентным людям не должно везти», – как будто произнес кто-то голосом Цецилии. Пожалуй, заработанные деньги пока нужно просто отложить. Похоже, отец перестал ждать комету. Странно. Ведь именно сейчас это было бы для него избавлением.
Во дворе ничего заслуживающего внимания я не увидел. Отец Буйвола стенал над своей машиной, стоявшей на ободах в довольно глубоком снегу, Субчик, как каждый день, колотил футбольным мячом об стену, малыши лепили снежную бабу, которая быстро таяла. Я – безо всякого, честно говоря, интереса – вытащил из-под матраса дневник пани Зофьи и раскрыл его на последней странице, по краям разрисованной какими-то цветами и травами.
"Мы с Зютой пошли в театр (дальше что-то было старательно зачеркнуто). Сидели на очень хороших местах, потому что Зютин отец работает в муниципалитете. Мальчишки из тринадцатого лицея беспрерывно бросали в нас с балкона фантики от каких-то идиотских конфет. Наверно, Зюта их провоцировала своим кретинским хихиканьем, она все время хихикает, не удержалась даже, когда ей выдали аттестат, где было написано, что она остается на второй год.
И тут вдруг наступила эта минута, этот, наверно, самый важный в моей жизни момент. Переломный! Кто б мог подумать. Мне ни капельки не хотелось идти в театр. Тоска, не сравнить с кино или телевидением. Итак, пурпурный свет на занавесе погас, как будто оборвалась моя прежняя жизнь.
И я увидела на сцене Его. Никогда раньше я Его не видела, но сразу почувствовала укол в сердце и чуть не вскрикнула, но только схватила за руку Зюту, которая все не могла успокоиться и продолжала хихикать. Он заговорил звучным мужским голосом, откинув назад голову с длинными золотыми волосами. Сколько в этом было гордости, силы, решительности! А его партнерша, старая мымра, притворялась, что вовсе Его не слушает. Теперь, когда я знаю о Нем все, меня это нисколько не удивляет. Потому что она – Его жена. По словам Гражины, сущая ведьма. Весь театр ее ненавидит. А Гражина не сплетница. Ее дядя в этом театре декоратор. Так что Он, кажется, ужасно несчастлив (естественно, не Гражикин дядя).
Я купила Его пластинку. Стихи разных поэтов. Когда мне плохо, когда накатывает хандра, я ставлю пластинку и слушаю Его металлический голос, в котором отражается целая гамма глубоких чувств. И тогда мне кажется, что Он обращается только ко мне, одной-единственной, и ужасно хочется Его утешить, погладить Его волнистую шевелюру строптивого мальчишки. Я поймала себя на том, что вслух разговариваю сама с собой. А вчера ночью проснулась и ни с того ни с сего разревелась".
Открылась дверь. Я едва успел сунуть дневник обратно под матрас. На пороге стояла пани Зофья в своем дурацком платье длиной с мужскую жилетку. Лицо ее под пышным начесом было бледным, как у привидения.
– Ты, хам! – крикнула она. – Кто тебе разрешил рыться в моих вещах?
Объяснить, что я без злого умысла, что я прекрасно понимаю людские слабости и сочувствую ей, я не успел. Пани Зофья дала мне такого пинка, что я вылетел в коридор.
Дверь, вся потрескавшаяся от ее приступов бешенства, с громким стуком захлопнулась. А я, поднимаясь на ноги и потирая ушибленные места, с горечью подумал, что вот уже и пани Зофья перестает ждать комету.
На улице зажглись фонари. Снег почти совсем растаял. А тот инвалид, страшно дергаясь, опять куда-то побрел. Может, в аптеку за лекарством или к старым знакомым за помощью.
Мне вдруг пришло в голову, что вы фактически не знаете моего отца. Наверно, у вас сложилось впечатление, что он с утра до ночи сидит перед телевизором и ноет, жалуется на судьбу или читает нравоучения детям. В общем, ничем не примечательный, задерганный, усталый, немного занудный родитель.
А отец мой, если хотите знать, очень высокий, выше других по крайней мере на полголовы, и потому на улице его всегда видно издалека. Глаза у него такие, что я сразу понимаю, когда отец шутит, каким бы серьезным тоном он ни говорил. Губы немного странные, как будто блуждающие: то они под носом, то переползают вбок, на щеку. Но нельзя сказать, что это некрасиво, наоборот, весело и забавно. Когда рот перемещается на щеку, мама начинает смеяться и целует отца, так как это означает, что он сердится, хотя по-настоящему мой отец не сердится никогда. И вообще, все говорят, что отец у меня красивый, и восхищаются им. Даже Цецилия, которой никто и ничто не нравится.
Мой отец – человек универсальный. Кажется, перед войной он почти закончил консерваторию и был чемпионом Польши по плаванию, конечно среди юниоров. Ну, может, не чемпионом, но в спортивных газетах его фамилия упоминалась. Только потом, из-за этой войны, которую никто не может забыть, из-за этой страшной войны все пошло кувырком, и отец стал заниматься счетными машинами, к которым большой любви не питает.
Я сознательно говорю «отец», а не «папа», «папочка» или «папуля». Не люблю телячьих нежностей. Да и отец стесняется меня целовать и никогда не называет «зайчиком», «малышом» или «солнышком». Вообще делает вид, будто меня не замечает.
А ведь я все прекрасно помню. Помню, как он носил меня на закорках, как ночью смазывал фиолетовым лекарством десны, когда ко мне прицепилась какая-то гадость под названием молочница, как, когда меня сбила машина, не смог удержаться от слез, узнав, что все обошлось и ничего мне не будет. Я на удивление хорошо все помню. Хотите верьте, хотите нет, но я даже помню, как появился на свет, то есть родился. Скажу вам больше: мне кажется, что я существовал и до рождения и кое-что смутно запомнил. Но возможно, все это влияние Себастьяна.
Отец у меня очень нервный. Даже когда сидит перед телевизором, ерзает на стуле, будто кто-то его кусает. Ходит очень быстро, так быстро, что даже мама за ним не поспевает. Прочитывает все газеты, смотрит все футбольные матчи, вечно бежит куда-то, спешит на какие-то встречи, но я знаю: все это не от нечего делать. Что-то его гонит по жизни. Какая-то мысль, которую он ото всех скрывает, какое-то предчувствие, которым не решается с нами поделиться, какой-то однажды к нему прицепившийся страх.
Я люблю рисовать отца. Изображаю его в разных видах: то старинным рыцарем, то пиратом, то индейцем или даже космонавтом. Мои рисунки мама пришпиливает к стене. Отец даже не подозревает, что это он; мама, кажется, догадывается. Опять поднялся ледяной ветер. Он хозяйничал на балконе, теребя бельевые веревки, переворачивая цветочные горшки и разбрасывая старые игрушки. Заморозил капли дождя на стеклах, и их крохотные тени, точно пауки, целым скопом забегали по стене. А у меня из головы не шел тот инвалид. Какой-то смутный страх перед долгими мучениями отгонял сон, едва я закрывал глаза.
Но наконец я заснул, и мне приснился Терп. Мы стояли на песчаном холме, поросшем серебряной, острой как бритва травой, а обе девочки, Эва и та, в джинсах, уходили от нас в море, все дальше и дальше. Откуда-то набежали высоченные, с пенными шапками волны, девочки расцепили руки, мы бросились им на помощь, и вдруг все преобразилось. Но как, в какой момент, я не уловил. Может быть, одновременно мне снилось что-то еще – несущественное, обрывочное, неинтересное.
Теперь мы были в каком-то огромном явно заграничном городе. Сверкали неоновые рекламы, по широкой улице мчались автомобили с зажженными фарами. Встречные потоки огней сливались не то в бесконечный ковер, не то в двухцветное бело-красное знамя. А мы на все это смотрели немного сверху, вероятно с высокой террасы или с башни. «Мы должны раз и навсегда помириться, – говорил Терп. – Ты же мой единственный брат». Мне хотелось ему сказать, что никакого брата у меня нет, я прекрасно помню. Но он, видно, почувствовал, что я растерялся, и положил руку мне на плечо. «Знаешь, я искал тебя по всему свету. Но ты спрятался». – «Никуда я не прятался, просто пани Зофья запретила мне выходить из дома. Пани Зофья влюблена в актера, у которого жена – ведьма». – «Теперь все изменится. Мы всегда будем вместе». – «А Эвуня? Та девочка в белом?» – «А ее вообще никогда не было. Все придумал этот глупый пес. Доги – самые глупые из собак». – «Ты слишком поздно меня нашел. Я скоро умру. Мы больше никогда не увидимся». Терп засмеялся; лицо у него было не злое и совсем не чужое. «Я всегда буду там, где ты».
И тут мне опять показалось, что я слышу рокот морских волн. Но это кричали или жалобно пели люди, жители огромного города. Я посмотрел туда, куда смотрели они. Весь горизонт на западе был озарен то ли полярным сиянием, то ли гигантским заревом. Свет, призрачно мерцая, приближался к нам. «Астероид, комета, которую все ждут», – сказал я, и на этом сон кончился.
На дворе было еще серовато. Дом спал, только соседи с верхнего этажа уже топали над головой, переставляли мебель, что-то пилили, долбили стены. Я долго мучительно избавлялся от этого сна, вспоминая всю свою жизнь. И лишь звяканье бутылок, которые разносил молочник, меня успокоило.
Я, конечно, не верю в сны. То есть верю, – нельзя не верить, если они снятся почти каждую ночь. Я не верю в их значение и в тайны, которые в них якобы заключены. Про сны я прочитал десятка полтора толстых книг. И между нами, пока какой-нибудь умник не вздумал подслушивать: что ни говори, а концы с концами не сходятся. Где-то ведь я в своих снах бываю, в этом сомнений нет, но где? Откуда появляется Терп, какой путь проделывает и куда возвращается? Я же помню каждую его гримасу, каждую вспыхивающую в глазах искорку, каждую улыбку, которая пусть загадочная, пусть ни на что не похожая, но его и только его.
В дверь постучали. У меня забилось сердце: вот оно, продолжение моего странного приключения. Поспешно на себя что-то накинув, я, пока не проснулись домашние, выскочил в прихожую.
На пороге стоял Себастьян и страшно дрожал – не то от холода, не то от волнения.
– Билет у тебя, старик?
– У меня. А что?
– Быстро давай сюда. Я всю ночь не спал.
Я нашарил в кармане картонный прямоугольник. Себастьян буквально вырвал его у меня и стал разглядывать своими слезящимися, большими, как сливы, глазами. При этом он топтался на месте, норовя повернуться к тусклому свету, сочившемуся из окна.
– Ну конечно, – проговорил он сдавленным голосом. – Надо немедленно туда отправляться.
– Да ведь на билете ничего нет. Даже дата стерлась. Опять небось налакался валерьянки?
Дог посмотрел на меня умоляюще. Только теперь я заметил на его черной морде, вокруг слюнявых губ, клочки белых, а точнее, седых волос. Себастьян был уже не первой молодости.
– Не будем терять время, старик. Каждая минута дорога. А может быть, ты не хочешь?
– Знаешь, что я думаю, Себастьян?
– Что? – спросил он, нетерпеливо переступая с одной пары лап на другую.
– Что все это обман. На самом деле нету никакой зеленой долины и золотой усадьбы, нет ни Терпа, ни Эвуни.
– Да ты же сам там был.
– Кто его знает? Может, мне почудилось. Может, это какое-то внушение или гипноз. Может быть, я просто не по годам развитый впечатлительный мальчик с буйным воображением.
– Старик, я тебя хорошо знаю. И сознательно открыл тебе тайну, потому что изо всей этой ребятни у тебя единственного варят мозги. Я уже не молод. Рассказывать сказки – не мое хобби.
– Но стоит мне хорошенько подумать, и я понимаю: что-то тут не так. Учти, я ведь занимаюсь в кружке теоретической физики.
– Я же тебе объяснил, в чем вся штука. Когда-нибудь и другие до этого дойдут. Впрочем, я не настаиваю. Вольному воля.
Но говорил он как-то не очень уверенно и смотрел на меня собачьим взглядом, в чем не было бы ничего удивительного, если б собачьим взглядом смотрела обыкновенная собака. Поколебавшись, я сказал:
– О'кей, Себастьян. Вперед.
– Thank you,– коротко, с явным облегчением ответил он.
– Но куда бы нам спрятаться?
– Зачем прятаться? Жаль время терять. И здесь неплохо.
И уставился мне в глаза. Я все же немного на него злился, и, видно, что-то внутри меня противилось – я еще долго слышал шум ветра, стоны каких-то дверей, рычание первых автомобилей и приглушенный детский плач за стеной.
А там еще не кончился тот вечер. Небо было усыпано звездами; несметные их количества мерцали в синеватой черноте. Время от времени то одна, то другая скатывалась вниз и гасла над светлой полосой, изгрызенной неровной линией горизонта. Все мы, конечно, прекрасно знаем, что это метеориты, но приятнее считать, что звезды: ведь падающая звезда обещает исполнение желаний.
Ноги утопали в мокрой от обильной росы траве. По больному уху кто-то полз – жучок или букашка, но вначале мне показалось, что это кровь пульсирует в распухшем ухе. Вокруг оглушительно стрекотали сверчки; трудно было поверить, что это маленькие насекомые, а не мощный электронный ансамбль. Кто-то шел по газону; наверно, Себастьян, подумал я, но это был человек; он покашливал и что-то протяжно бормотал себе под нос или негромко напевал, а следовательно, мог быть только Константием, серебристым старцем, дожидающимся возвращения своего строптивого внука Винцуся.
– Быстро за мной, – взволнованно и глухо, точно со дна колодца, прорычал Себастьян.
И торопливо зашагал вперед по откуда-то известной ему дороге. Я бежал за ним; унизанные холодными капельками ветки хлестали меня по лицу. Вскоре мы остановились на краю обрыва. Я подумал, что Себастьян решил передохнуть. Но он настороженно осматривался, прислушивался, принюхивался, почти касаясь вывалившимся из пасти языком черной земли. Видно, мои глаза уже немного привыкли к темноте, потому что я убедился, что не такая уж она непроглядная и еще можно различить очертания отдельных деревьев, кустов и даже больших камней.
Невдалеке кто-то смеялся, кто-то кого-то негромко звал, булькала, точно под ударами весел, вода. В крутой стене глиняного обрыва, над которым мы стояли, чернели таинственные отверстия – ласточкины гнезда. Далеко внизу мерцала река; в это мерцание погружались и снова выныривали какие-то чудовища. Иногда мелькало светлое пятно человеческой руки, ноги или выпяченного зада. Я сразу, будто эта картина была откуда-то мне знакома, догадался, что пастухи купают в реке лошадей. А кричат и неестественно смеются они потому, что поблизости, в излучине, купаются девушки. Я даже разглядел их фигуры, потому что некоторые из скромности не сняли белых рубашек.
Себастьян вдруг залаял. Лаял он мрачно, громким басом, как обыкновенная цепная дворняга. И мне вдруг показалось, что это вовсе не мой пес-изобретатель, бывший путешественник с изысканными манерами, а кто-то чужой и дикий.
– Себастьян! – со страхом тихо позвал я. Он на минуту умолк и спросил с досадой:
– Чего тебе?
– Нет, ничего. Чудно здесь как-то.
Себастьян снова попытался залаять, но тщетно: то ли сбился с ритма, то ли забыл, как это делается, – и протяжно, хрипло завыл. Я невольно взглянул на небо, ожидая увидеть полную луну, однако ни следа, ни хотя бы намека на луну не обнаружил. Такая уж она была, эта августовская ночь, – на редкость звездная, но безлунная.
– Я здесь, – тоненько сказал кто-то.
Это была Эва. Она стояла за нами в своем белом платье, держа в руке белые туфельки, и тяжело, точно после долгого бега, дышала.
– Ну наконец-то, слава богу, – задрожав всем своим могучим телом, сказал Себастьян. – Вы готовы?
– Сама не знаю, – неуверенно проговорила Эва. – Может, я делаю глупость?
– Бежать. Бежать, пока не поздно, – зарычал Себастьян. – Мало вы настрадались? Сколько можно томиться в неволе? – мягче добавил он.
– Тсс, внимание, – прошипел я, потому что рядом раздались странные звуки.
– Лошадей из реки выводят,– сказал Себастьян, настороженно шевеля ушами.
Действительно, вскоре послышался мерный топот стреноженных лошадей; казалось, кто-то раскачивает гигантскую колыбель.
– Ну, в путь, ночи теперь короткие, – приказал Себастьян. – Ты иди последним и оберегай нашу даму.
– Куда мы идем? Я боюсь темноты и вообще… – шепнула Эва.
– В город. Там чего-нибудь придумаем.
Мы стали спускаться по пологому склону. Себастьян поминутно останавливался и поджидал нас, потому что мы то и дело запутывались в кустах и высоких травах.
– Ему можно доверять? – тихо спросила Эва.
– Кому?
– Ну псу этому. Какой-то у него подозрительный вид.
– Он в предыдущем воплощении был лордом-путешественником. Получил прекрасное воспитание. Вы разве его не знаете?
– Тут столько разных тварей вертится…
– А Себастьян вас давно знает. Это он организовал побег.
Эва внимательно посмотрела на покачивающийся перед нами могучий корпус Себастьяна Пес-изобретатель ступал очень осторожно, придерживая своими огромными, типично английскими зубами мокрые ветки, чтобы они не хлестали Эву.
– Ах, если бы папа был с нами, – вздохнула Эва. – Мой папа – астроном. Я родилась на южных островах, мама тоже оттуда. Вы, наверно, обратили внимание на мои глаза. Там у всех такие. Мама умерла, когда я была совсем маленькая, – не вынесла здешнего климата. И теперь мы одни на свете. Но вам до этого нет дела.
Ее слова меня укололи, и я невольно спросил:
– А какова общая масса вашего солнца?
– Почему нашего? Ведь оно и для вас светит.
– Простите. Я оговорился.
– Не знаю. Папа бы вам сказал. Но папа сейчас ужасно далеко, кажется на Северном полюсе. Изучает солнечную корону.
Мы чуть не наткнулись на Себастьяна, который остановился, вытянув шею, у какого-то полуистлевшего забора.
– Внимание. Соблюдать осторожность, – беззвучно шепнул он.
Перед нами были невысокие раскидистые деревья. Казалось, на них напялили белые гетры, но то был всего лишь большой старый сад с побеленными для защиты от вредителей стволами. В его темной глубине через равные промежутки времени раздавалось какое-то постукиванье.
– Это сторожа колотят палками по деревьям – отпугивают воров, – еще тише прошептал Себастьян.
Эва ощупью нашла в темноте мою руку. Я почувствовал в своей ладони тоненькие, слегка дрожащие пальцы.
– Как я ненавижу эту проклятую долину.
– Почему? Здесь очень красиво. Я когда-то страшно по ней тосковал.
– Как вас зовут?
– Петр.
Эва немного помолчала. Себастьян встревоженно за нами наблюдал.
– Странно, – наконец вздохнула она.
– Что странно?
– Имя Петр – перевернутое Терп.
– Ну не совсем, – сердито пробормотал Себастьян. – Хватит разговаривать. Вы когда-нибудь сдвинетесь с места? Зря теряем время.
И принялся тщательно обнюхивать какие-то высокие растения, которые вполне могли быть крапивой. Потом припал к земле и медленно пополз в глубь сада.
– За нами кто-то идет, – сообщил он скорее самому себе, чем нам.
Эва еще сильней вцепилась в мою руку. На цыпочках, затаив дыхание мы бесшумно крались за псом-изобретателем. Миновали шалаш сторожей и выбрались из сада на межу, по обеим сторонам которой росло что-то высокое, возможно кукуруза или горох. Над головой назойливо звенели комары – как-то плаксиво, словно жалуясь, что хотят, но никак не могут заснуть.
– Ну вот, – хрипло пробормотал Себастьян. – Здесь нас никто не увидит. Незачем держаться за руки.
– А я так увереннее себя чувствую, – сказала Эва.
Себастьян задумался, печально глядя на межу.
– Но это стесняет движения.
– Я лучше знаю, что меня стесняет. Себастьян хотел почесать за ухом (у него это обозначало смущение), но только бессильно уронил лапу в траву и, ничего больше не сказав, пошел вперед.
– Я все время о вас думала, – шепнула Эва, когда мы двинулись следом за Себастьяном.
У меня перехватило дыхание.
– Я тоже, – невнятно пробормотал я.
– Правда? – Она крепко сжала мою руку. – Ох, как я рада.
Опять Себастьян загородил нам дорогу.
– Господи, я ведь просил не разговаривать, – недовольно буркнул он.
– Мне никто не имеет права приказывать.
– Простите, если я что-то не то сказал. Но от осторожности зависит наша жизнь.
– Мне на свою жизнь наплевать. Себастьян только тяжело вздохнул, но, когда я с ним поравнялся, довольно больно толкнул меня своим костлявым бедром. Он даже ухом не повел, когда через секунду в этой кукурузе или горохе что-то тяжело плюхнулось на землю, а потом раздались негромкие звуки, похожие на сдавленные проклятия.
Некоторое время мы шли молча, а над нами поминутно загорались и гасли падающие звезды.
– Я страшно болела, очень долго, – вдруг шепнула Эва. В темноте сверкнули две точки. Это были ее глаза. – Они говорят, что поэтому так меня берегут. Они ужасные, оба. Даже не знаю, кто хуже.
– Не думайте об этом. Нам бы только добраться до города.
– Вы меня возьмете с собой? Вам можно доверять? – Она опять стиснула мою руку.
– Да. Нам можно доверять.
– А где вы живете?
Я немного растерялся, не зная, что ответить. Какие-то жуки, но не майские, другие, кружили над нашими головами, то и дело о нас ударяясь. Потом, упав, отчаянно жужжали в траве.
– Я живу в Варшаве. Не знаю, слыхали ли вы.
– Ах в Варшаве, – обрадовалась Эва. – Прекрасно.
Я вовсе не был уверен, что она слыхала об этом городе.
– Хотите кусочек яблока?
– Яблока?
– Да, я подобрала в саду.
Себастьян остановился, поджидая нас. На этот раз он не стал ворчать, только предостерегающе поднял переднюю лапу. Мы послушно замерли. Рядом что-то скрипело, как несмазанная дверь, кто-то громко фыркал.
– Телеги едут в город. Крестьяне везут зерно, или торговцы, – тихо сказал Себастьян.
– Давайте пойдем вдоль дороги. Так скорей доберемся до города, – несмело предложил я.
– Ох, нет, – возразила Эва. – На этой дороге нас и будет искать Терп.
– У меня такое ощущение, будто за нами следят, – добавил я еще.
Себастьян молчал, насторожив уши. На дороге вдруг кто-то выругался: «Чтоб тебя ни сном, ни духом!» Характерный гнусавый голос показался мне знакомым. Но Себастьян, похоже, не обратил на это внимания и не торопясь свернул на гороховое поле.
– Может быть, вы устали? Может, хотите отдохнуть? – с непонятным волнением в голосе спросил он, не поворачивая головы.
– Ох, что вы! Я очень выносливая. Могу делать такие вещи, каких никто не умеет. Например, на пятнадцать минут задержать дыхание. Прошу вас, проверьте.
И прижала мою руку к губам; со стороны могло показаться, что я веду слепца. Я почувствовал медленно расползающееся по руке тепло. Ни малейшего дуновения не коснулось моей ладони, только, почудилось мне, ее сердце бьется все сильнее и сильнее. Себастьян начал нервно оглядываться, даже чуть не упал, споткнувшись о камень.
Я отнял руку, немного вспотевшую от ее тепла.
– Верю, – шепнул я. – Нельзя отвлекаться. Мы вошли в лес. Высокий, мрачно шелестящий верхушками, пахнущий горячей смолой и мокрыми травами. Себастьян несколько раз фыркнул, верно от этих крепких запахов. Морду он опустил очень низко, будто хотел землей заткнуть себе пасть.
– Я вообще совершенно не такая, как все, – вдруг сказала Эва. – Знаете, я часто встречаю маму. Мы подолгу разговариваем, она меня ласкает, заплетает мне косы. Один раз так заплела, что никто не мог расплести.
Конечно же, высоко над головой, как в страшной сказке, заухала неясыть. Даже Себастьян немного замедлил шаг.
– Ведь вашей матери давно нет в живых.
– Да-а, – сказала Эва, но прозвучало это скорее как вопрос.
А я подумал, что где-то меня ждут мои дела. Что я запустил занятия в школе, что, наверно, мне названивают из фильма «Чудесное путешествие на Андромеду». Но тепло Эвиной руки как будто рассеивало угрызения совести.
Мы продирались сквозь колючие мокрые кусты, опутанные паутиной. Пауки с перепугу кидались наутек прямо по лицу, по волосам. Кто-то выскочил у меня из-под ног и понесся в глубину черного, шумящего, как большая река, леса.
– Себастьян, ты знаешь, куда мы идем? – негромко спросил я.
Он посмотрел на небо, но там уже не было звезд. Ничего не ответив, пошел дальше.
Вскоре впереди показался свет. Или даже не свет, а робкое, то и дело гаснущее мерцание. Постепенно этот мерцающий свет стал разгораться, хотя еще часто исчезал за толстыми замшелыми стволами. Потом мы увидели искры, рассыпавшиеся довольно высоко над землей; можно было подумать, дьявол задел хвостом ветку. Себастьян стал сосредоточенно принюхиваться. В воздухе чувствовался едкий запах скипидара.
Пройдя еще немного, мы притаились за нагромождением выкорчеванных пней, похожих на окаменевших осьминогов. Сквозь путаницу корней увидели приземистое строение, а перед ним, в дюжине шагов от нас, двух человек у костра, над которым чернел висящий на жерди дымящийся котелок.
Один, полулежа возле кучи хвороста, что-то напевал, другой палкой разбивал головешки.
– И чего ты там, наверху, видишь? – спросил тот, который разбивал головешки.
– Ничего не вижу. Только думаю, что там, на том свете?
– Говорят же, ангелы, и святые, и спасенные души.
– А где тогда ад?
– У тебя других забот нету? Где-то там и ад. Может, на самом верху, а может, чуток пониже.
Тот, что полулежал на земле, долго молчал, а потом сказал задумчиво:
– А сегодня целый вечер звезды падали одна за одной. Может, скоро конец света?
– В эту пору они всегда падают.
– Но ведь когда-нибудь и звезды кончатся.
– Поди лучше погляди, что с печами.
– Неохота. Чудно сегодня в лесу, зверье попряталось, птицы молчат. Точно кто-то немой ходит-бродит, ищет спасения. А ты не боишься конца света?
Второй, с палкой, ничего не ответил, только ударил по костру, и в небо взметнулись и погасли крупные искры.
– Это смолокуры. Я их знаю, – шепнула Эва. – Они тут же донесут.
– Надо обойти смолокурню, – пробормотал Себастьян. – Попробуем справа.
– Смолокуры? Впервые слышу. Что они здесь делают? – спросил я.
– Кажется, гонят из пней скипидар, а может, делают древесный уголь. Терп к ним часто заглядывает, у них тут разные прирученные зверюшки.
– Не будем терять время, – сказал Себастьян, вставая.
И мы побрели дальше по черному неприветливому лесу. Мне все время казалось, что позади трещат под чьими-то ногами ветки. Потом мы углубились в заросли огромных папоротников, они были такие высокие, что плотно закрыли небо.
– Знаете, – сказала Эва и опять взяла меня за руку, – я в этом году нашла цветок папоротника.
– Никто еще не находил цветов папоротника.
– А я нашла Они его у меня отобрали. Его мать.
Эва мне, в общем-то, нравилась, но одновременно немного пугала. Я не видел ее лица, лишь глаза иногда вспыхивали, как тусклые огоньки, когда она искоса на меня посматривала. Мне захотелось вспомнить, как она выглядит, я мучительно пытался представить себе ее улыбку или внезапно появляющийся в глазах страх, но только слышал низкий и почему-то очень волнующий голос.
Лес становился все гуще. Мы с трудом пробирались между могучими стволами – старыми, потрескавшимися, на которых даже мох не хотел расти. Почва здесь была болотистая, под ногами противно хлюпала какая-то мерзкая жижа. Себастьян, замедлив шаг, неуверенно принюхивался, кривя свою огромную морду.
– Далеко еще, Себастьян? – спросил я.
Он пробурчал что-то невразумительное и стал идти еще медленнее.
– Ты знаешь, где мы? Пес-изобретатель остановился, понурил голову.
– Мы заблудились, старик, – тихо проговорил он. – Чернота такая, хоть глаз выколи.
– Что же теперь будет? Ведь они нас схватят, – чуть не крикнула Эва.
– А как прикажете ориентироваться? – потерянно пробормотал Себастьян.
– А твой замечательный нюх? – иронически спросил я.
– Отстань, старик. Это когда-то у меня был нюх. У кого в городе нормальные органы чувств?
Какая-то шишка тяжело шмякнулась на землю у наших ног.
– Знаю! – крикнула Эва и, повернувшись, бросилась назад.
– Чего вы там знаете? – несмело спросил Себастьян, на всякий случай загораживая ей дорогу.
– Камень. Волшебный камень с нашего острова. Мамин подарок.
– Нам бы больше пригодился компас,– сказал Себастьян.
– Это и есть компас. Как я могла его забыть? В наказание мы и заблудились. Боже, меня все время что-то мучило, не давала покоя какая-то мысль. А это оно и было. Немедленно возвращаемся.
К ровному шуму леса примешался новый, едва слышный звук: то ли тихая мелодия флейты, то ли журчание переливаемой из бутылки в бутылку воды.
– Это еще зачем? – вздохнул Себастьян. – Столько потратили времени…
– Я не могу оставить там камень. Это мое самое большое сокровище.
– Никуда вы не пойдете, – еще печальнее вздохнул Себастьян. – Я за вас отвечаю.
– Уговорите его. – Эва начала быстро гладить мою руку.
– Себастьян, – шепотом сказал я, – слышишь бульканье?
– Слышу. Слух у меня, слава богу, еще хоть куда.
– Тут где-то неподалеку река.
– Возможно.
– Если мы пойдем вверх по течению, то дойдем до усадьбы, а оттуда попытаемся еще раз.
– Да, да, – опять чуть не закричала Эва, впиваясь ногтями в мою ладонь. – Это прекрасный выход. Мы спасены.
– Не говори гоп, – простонал Себастьян.
– Возвращаемся, старик.
– Как хотите, – сказал Себастьян и побрел в ту сторону, откуда из-за стены пышного ольшаника доносился монотонный шум.
Обратный путь был, конечно, гораздо труднее и показался нам бесконечно долгим. Мы продирались сквозь мокрую чащу ольшаника, ломая упругие ветки, с которых стекала вода. Эва все время хныкала, хотя это недостаточно сильно сказано. Она то и дело судорожно всхлипывала от отчаяния, что забыла свой волшебный камень и мы наказаны за ее забывчивость.
В конце концов заросли стали совершенно непроходимыми. Тогда мы по скользкому и холодному берегу спустились к реке, показавшейся нам теплой, как стынущий чай. Воды не было видно, только чувствовалось, как она щекочет покрывшиеся гусиной кожей икры, а иногда и бедра.
– Себастьян, а если по звездам? – спросил я в какой-то момент.
– Где ты видишь звезды, старик? – угрюмо буркнул Себастьян.
Я посмотрел на небо в разрывах между черными кронами деревьев. Звезд не было. Может, уже все попадали на землю, или их заслонили ночные тучи, предвещающие перемену погоды.
Эва шла передо мной, одной рукой подобрав подол платья. Себастьян вел нас уверенно, как бывалый солдат, но время от времени бросался вперед и ужасно смешно колотил передними лапами по воде. Вначале я подумал, что бывший лорд-путешественник от сильных переживаний слегка спятил, но потом понял: подталкиваемый инстинктом, он охотился за рыбками, сновавшими у него между ног. Да уж, ничего не поделаешь. У Себастьяна душа разумного существа, но он не в силах противостоять требованиям своей собачьей натуры. Такой внутренний разлад, по-видимому, очень унизителен. И трудно этому удивляться.
Я, конечно, мог бы и не поверить, что в предыдущем воплощении Себастьян был английским лордом. Многие из вас – самые умненькие и трезвомыслящие, – возможно, не верят ни единому его слову. Но у меня совсем другой характер. Если кому-то хочется, чтобы я его считал таким, каким он желает быть, – пожалуйста. Именно в этом и заключается культура общения. Стремление быть умнее всех – штука небезопасная. Ею можно подавиться, как рыбьей костью.
Наконец берега стали заметно круче. Река теперь бежала в овраге, один склон которого был просто отвесным. Себастьян, внимательно оглядевшись, начал взбираться вверх по глинистому обрыву, отчаянно дрыгая задними лапами. Я знал, что он стесняется Эвы, боится показаться смешным, но деваться было некуда.
Над собой мы увидели луг, вернее, его смутные очертания. Где-то неподалеку фыркали лошади, одна из них, стреноженная, неуклюже скакала, глухо стуча копытами по торфяным бугоркам. Пастухи сонно тянули какую-то песню. В темноте вспыхивали огоньки цигарок.
Мы поднялись еще выше, обогнули несколько деревьев.
– Себастьян, за нами кто-то идет, – сказал я. – С самого начала.
– Тебе кажется, – пыхтя ответил Себастьян. Язык высунуть он не решался, как ни трудно ему было дышать.
– Я слышал, кто-то шлепал по воде.
– Это река бурлит на камнях.
Началась знакомая ограда. Мы перелезли через нее.
– О боже,– шепнула Эва.– Мне опять страшно.
– Может, плюнем на этот камень, – тихо сказал я.
– Нет! Ни за что! – Она крикнула так громко, что пришлось зажать ей рот. – Я вас очень прошу.
И с каким-то отчаянием поцеловала мой мизинец. Мне стало неловко. – Сзади войдем, Себастьян? – спросил я.
– Угу, – буркнул он и направился к черной громаде дома, в котором не светилось ни одного окна.
Я смахнул прицепившиеся к одежде клубки паутины, стряхнул ползавших по спине гусениц и жучков.
– Ох, только бы Терп не проснулся. Дайте руку. Я ужасно боюсь, наверно, сейчас умру со страху.
Она судорожно схватила меня за руку. И тут я увидел на кустах одичавшей сирени какой-то колеблющийся отблеск и невольно замедлил шаг. Себастьян уже плюхнулся в траву.
– Внимание! Прячьтесь, – скомандовал он. Притаившись в чахлом бурьяне, мы смотрели, как из-за угла дома выплывает фонарь – закопченная лампа, какими раньше пользовались в конюшнях. Под лампой маячили белые ноги, такие белые, что у меня вдруг мелькнула мысль, не покойник ли это, и по спине побежали мурашки.
Позади нас кто-то тяжело шлепнулся на землю, ломая хворост. Потом послышалось шуршание: казалось, невидимка прутиком царапает кору. Кто же это за нами шпионит? – едва успел подумать я, как фонарь приблизился к зарослям сорняков. В тишине раздался сладкий, певучий голос старичка Константия:
– Какой бес вас по ночам носит, а?
Мы молча забились еще глубже в бурьян.
– Не прячьтесь, аманы, я вас с сеновала видел.
– Это не мы, – глупо пискнула Эва.
– Эх, барышня, некрасиво-то как, – запел Константий. – Шляетесь по ночам неведомо с кем. Может, они просто жулики, охламоны.
– Выбирайте слова, – сердито сказал Себастьян, поднимаясь с земли. – Мы здесь жили на даче.
– Да, да, – добавил я. – Зашли попрощаться. Мы уезжаем. Навсегда.
– Это ночью-то? Ой нехорошо, барышня. Вы ж еще молоденькая.
– Ты никому не скажешь, правда, Константий, никому-преникому? – захлебывалась Эва. – Не проболтаешься, что они меня проводили домой после прогулки?