— …Мсье Джон Белл, — продолжал стюард, — был только что убит. На этот счет не могло быть ни малейшего сомнения: вытекавшая из шеи струйка свернувшейся крови, замочив пижаму, растеклась по ковру.
— Господин председатель, — произнес Виктор Дельо со своей скамьи, — я хотел бы задать вопрос свидетелю… Скажите нам точно, мсье Тераль, где находился Жак Вотье, когда вы проникли в каюту.
— Мсье Вотье сидел на койке. Он казался ошеломленным и безразличным. Больше всего меня поразили его руки с растопыренными пальцами, которые он держал прямо перед собой и, казалось, с отвращением их рассматривал, хотя он и не мог их видеть… руки, залитые кровью.
— И из этого вы заключили, — продолжал Виктор Дельо, — что он убийца?
— Я вовсе ничего из этого не заключил, — спокойно ответил стюард. — Передо мной были два человека, один из которых был мертв, а другой — живой. Оба были в крови. Впрочем, кровь была всюду: на ковре, на одеяле и даже на подушке. Неописуемый беспорядок указывал на то, что была отчаянная борьба. Жертва, несомненно, сопротивлялась, но противник оказался намного сильнее. В этом каждый может убедиться сам, посмотрев на мсье Вотье.
— Как вы поступили дальше? — спросил председатель.
— Я бросился из каюты, чтобы позвать на помощь товарища. Я велел ему оставаться на всякий случай у входа в каюту, чтобы мсье Вотье из нее не вышел, а сам побежал за комиссаром Бертеном. Когда я с ним вернулся, мы, на этот раз втроем, вошли в каюту. Вотье не шелохнулся, он по-прежнему сидел на койке в оцепенении. Нам с товарищем оставалось только выполнять приказания мсье Бертена.
— Какие приказания?
— Приблизившись, соблюдая предосторожности, к Вотье, мы убедились, что он был без оружия. Рядом с трупом никакого оружия тоже не было. Это отметил комиссар Бертен. Я даже хорошо помню, что он сказал: «Странно! Судя по ранению, оно нанесено кинжалом. Где же он? У этого Вотье не спросишь, поскольку он не слышит и не может говорить. Ладно! Потом узнаем… Самое важное сейчас — обезопасить нас от этого парня, который, судя по всему, и есть преступник. В целях предосторожности его следует сейчас же поместить в корабельную тюрьму. Вот только как его туда отвести?» Против наших ожиданий, Вотье не оказал ни малейшего сопротивления. Можно было подумать, что сразу после преступления он смирился со своей участью и намеренно продолжал сидеть на койке убитого, чтобы никто не усомнился в его виновности. Затем мсье Бертен и я отвели его, как ребенка, в корабельную тюрьму, в то время как мой товарищ продолжал дежурить у входа в каюту. Я же остался караулить у железной двери камеры, пока кто-то из экипажа по приказу капитана не сменил меня через полчаса.
— Вы снова вернулись в каюту, в которой было совершено преступление?
— Да, но когда я подошел к двери, то увидел, что капитан, мсье Шардо, приказал ее опечатать. Комиссар Бертен тогда же запретил мне пользоваться моим ключом и входить в каюту, где ничего нельзя было трогать до прибытия в Гавр. Кроме того, капитан Шардо сказал оказавшимся поблизости стюардам и членам экипажа, что не следует преждевременно распространяться об этом среди пассажиров, которые и так все узнают.
— Суд благодарит вас, мсье Тераль. Вы свободны. Пригласите следующего свидетеля.
Свидетель явился в форме.
— Андре Бертен, первый корабельный комиссар теплохода «Грасс».
Рассказ комиссара Бертена в точности совпадал с тем, что говорил стюард.
— Господин комиссар, — сказал председатель, — предыдущий свидетель мсье Анри Тераль заявил, что вы, так же как и он, были удивлены, не найдя в каюте оружия, которым было совершено преступление.
— Да, господин председатель, и самое странное в этом деле то, что, несмотря на последующие поиски, это оружие так и не было найдено.
— В этом нет ничего удивительного, — перебил генеральный адвокат Бертье. — В дальнейшем ходе процесса для суда и присяжных прояснится характер этого оружия и то, каким простым образом, как свидетельствует сам преступник, он от него избавился.
— Господин комиссар, — снова заговорил председатель Легри, — скажите нам точно, что вы сделали после того, как заключили Жака Вотье в корабельную тюрьму?
— Позволю себе заметить суду, — сказал Виктор Дельо, — что защита выражает удивление по поводу немедленной и по крайней мере смелой инициативы комиссара Бертена, который заключил в тюрьму — и, следовательно, арестовал — моего клиента, хотя ничто не доказывало, что Джона Белла убил именно он.
— Как ничто? — задохнулся комиссар. — Ну и ну! Это уж слишком! Любой здравомыслящий человек поступил бы так же на моем месте. Не мог же я позволить свободно разгуливать по теплоходу человеку, которого я только что обнаружил сидящим с окровавленными руками рядом с еще теплым трупом!
— Я заявляю протест, — крикнул мэтр Вуарен, — против этого вторжения защиты! Комиссар Бертен вел себя именно так, как требовал от него долг. Впрочем, правильность такого поведения едва ли не через час была подтверждена собственными признаниями Вотье, который в присутствии многих свидетелей безоговорочно признался в том, что он — убийца.
— Инцидент исчерпан, — спокойно сказал председатель, — и вернемся к моему вопросу, на который вы так и не ответили, господин комиссар.
— Господин председатель, как только Вотье отвели в камеру, я направился к капитану, которого поставил в известность о том, что обнаружен труп. Капитан тотчас спустился в каюту, где было совершено преступление и где все было оставлено на своих местах, за исключением Вотье, которого мы вынуждены были увести. Тело жертвы оставалось в прежнем положении, пальцы по-прежнему сжимали дверную ручку. Капитана Шардо сопровождал бортовой врач Ланглуа, который произвел первоначальный медицинский осмотр. Тем временем по совету капитана, сопровождавшего меня до моего кабинета, и в его присутствии, я посчитал своим долгом поставить в известность о случившемся мадам Вотье. Когда я ей это рассказал, она упала в обморок. Придя в себя, мадам Вотье согласилась пойти с нами в камеру и быть переводчиком на предварительном допросе ее мужа. Должен подчеркнуть ради репутации Генеральной трансатлантической компании, что все было сделано с максимальной аккуратностью. К несчастью, мы были обязаны сообщить об убийстве французской полиции и просить ее подняться на борт теплохода по прибытии в Гавр. Пересылка такой телеграммы, хотя и шифрованной, не исключает чьей-то возможной нескромности. К вечеру следующего дня все пассажиры знали, что на борту было совершено преступление.
— Каким было поведение Жака Вотье во время первого допроса в корабельной тюрьме, в присутствии его жены? — задал вопрос председатель.
— Он казался спокойным. Единственный ответ, которого с помощью жены мы могли от него добиться, был: «Я убил этого человека. Я официально признаю это и ни о чем не жалею». Ответ, который сам Жак Вотье написал с помощью точечного алфавита Брайля и который был передан капитаном Шардо следователю по прибытии в Гавр.
— Документ, о котором идет речь, — уточнил генеральный адвокат Бертье, — находится в распоряжении суда.
— Хочу обратить внимание господ присяжных, — сказал мэтр Вуарен, — на основополагающую важность этого заявления, написанного рукой самого обвиняемого, в котором он признает, что убил Джона Белла.
— Свидетель может нам сказать, — спросил Виктор Дельо, — какой была реакция мадам Вотье, когда она узнала от самого мужа, что он убил?
— Мадам Вотье, — ответил комиссар, — держалась очень мужественно. Помню, что, прочитав ответ, написанный с помощью алфавита Брайля, она сказала нам, капитану Шардо и мне: «Жак напрасно утверждает и письменно заявляет, что он убил этого человека. Я утверждаю, что это невозможно! Жак не преступник и не может им быть! Зачем он стал бы убивать человека, которого он никогда не встречал, которого ни он, ни я не знали и с которым у нас не было ни малейших отношений со времени отправления из Нью-Йорка?».
— Вы уверены в словах, которые сейчас сообщаете? — спросил председатель свидетеля.
— Это собственные слова мадам Вотье.
— В свою очередь обращаю внимание господ присяжных на тот основополагающий факт, что мадам Соланж Вотье отказывается допустить мысль о виновности мужа.
— Было бы удивительно, если бы утверждалось обратное, — вставил генеральный адвокат Бертье.
— В этом зале, господин генеральный адвокат, — ответил Виктор Дельо, — случалось видеть и слышать и более удивительные вещи.
— У защиты есть еще вопросы к свидетелю? — спросил председатель.
— Других вопросов нет.
— Суд благодарит вас, господин комиссар. Можете быть свободны. Пригласите третьего свидетеля — капитана Шардо.
— Господин председатель, — начал капитан «Грасса», — о преступлении мне сообщил первый комиссар Бертен, который из соображений предосторожности намеревался заключить предполагаемого преступника в корабельную тюрьму. Также он хотел получить от меня инструкции. Хотя пассажир или член команды может быть подвергнут заключению только по моему официальному приказанию, я одобрил решение комиссара Бертена, который действовал таким образом, чтобы избежать огласки этого злополучного дела. Вместе с комиссаром Бертеном и корабельным доктором Ланглуа мы направились в каюту класса «люкс», которую занимал Джон Белл. У ее двери дежурил стюард. Я приставил к нему еще и матроса. Убедившись, что все в каюте остается на прежних местах, я велел опечатать дверь. Передо мной стояла одна проблема: в Гавр мы прибывали только через неделю, и невозможно было, следовательно, оставить труп в каюте — он разложился бы. После тщательного осмотра тела доктором Ланглуа я решил ночью, когда пассажиры спят, переместить его в холодильник, чтобы по прибытии в Гавр следователь и судебно-медицинский эксперт нашли его в полной сохранности. Затем я направился в кабинет комиссара Бертена, где обеспокоенная мадам Вотье ждала известий о пропавшем муже. Стараясь щадить ее, насколько это было возможно, мы сообщили ей о драме, в которой ее муж оказался серьезно замешанным.
— Какова была реакция мадам Вотье? — спросил Виктор Дельо.
— Мадам Вотье упала в обморок. Только спустя час она смогла проследовать с нами в камеру к мужу.
— Как держали себя супруги в тот момент, когда они встретились? — спросил защитник Жака Вотье.
— Сцена была душераздирающая. Мадам Вотье бросилась к мужу, который прижал ее к себе. Она громко повторяла в отчаянии: «Ты не совершал этого, Жак! Это невозможно, любовь моя! Почему?»
— Прошу господ присяжных обратить внимание на то, — сказал Виктор Дельо, — что Жак Вотье не мог слышать и понимать эти слова отчаяния, произнесенные его женой. Позволю себе задать последний вопрос свидетелю: держала ли мадам Вотье мужа за руки?
— За руки? — с удивлением переспросил капитан «Грасса». — Теперь я уже не помню. Кажется, да…
— Вспомните, капитан, это очень важно, — с настойчивостью произнес Виктор Дельо.
— Суд позволит мне выразить удивление, — язвительно сказал мэтр Вуарен, — по поводу того упорства, с которым защита пытается подвергнуть сомнению свидетельские показания, добросовестность которых очевидна…
— Речь здесь идет не о добросовестности, дорогой собрат, — воскликнул Виктор Дельо, — а о человеческой жизни! Все имеет значение! Малейшие детали! Если я настаиваю на этом частном пункте, то просто потому, что, держась за руки, оба супруга могли переговариваться незаметно для комиссара Бертена и капитана Шардо.
— И что дальше? — заметил генеральный адвокат Бертье. — Даже если супруги Вотье и переговаривались, как это может отразиться на ходе процесса?
— Это могло бы существенным образом все изменить, господин генеральный адвокат! Я попытаюсь показать это в ходе процесса, но я хотел именно к этому пункту привлечь внимание господ присяжных.
Виктор Дельо сел.
— Что произошло далее в тюрьме, — спросил председатель, — когда волнение супругов улеглось?
— Я тотчас же приступил к допросу, протокол которого вел комиссар Бертен. Мадам Вотье переводила вопросы. Жак Вотье отвечал, используя пуансон, картонную бумагу и трафарет, — все это его жена всегда имела в сумочке при себе. Ответы, написанные собственной рукой Жака Вотье, приложены к протоколу комиссаром Бертеном.
— Все эти документы находятся в распоряжении суда, — заявил генеральный адвокат Бертье.
— Какие вопросы вы задали Жаку Вотье, капитан? — спросил председатель.
— Первый вопрос: «Вы признаете, что убили Джона Белла?» Ответ: «Это я убил этого человека. Я признаю это и ни о чем не жалею». Второй вопрос: «Чем вы его убили?» Ответ: «Ножом для бумаги». Третий вопрос: «Что это был за нож?» Ответ: «Тот, что лежал на ночном столике, они есть в каждой каюте. Такой же есть в моей каюте». Четвертый вопрос: «Что вы сделали с этим ножом? В каюте его не оказалось». Ответ: «Я избавился от него, выбросив через иллюминатор в море». Пятый вопрос: «Зачем же вы его выбросили в море, если так легко признаетесь в своем преступлении? Ваш поступок был бессмысленным». Ответ: «Этот нож внушал мне отвращение». Шестой вопрос: «Были ли вы знакомы с жертвой до убийства?» Ответ: «Нет». Седьмой вопрос: «Тогда почему вы его убили?» На этот вопрос Жак Вотье не ответил. «Для того чтобы ограбить?»— спросил я. Ответ: «Нет». Восьмой вопрос: «Может быть, потому, что Джон Белл был виноват перед вами или нанес вам тяжелый ущерб?» Опять Жак Вотье не ответил и, начиная с этой минуты, не отвечал больше ни на один мой вопрос. Нам с комиссаром Бертеном не оставалось ничего другого, как удалиться, пригласив мадам Вотье присоединиться к нам. Она покорно согласилась, поцеловав мужа.
— Вы давали разрешение мадам Вотье видеться с мужем во время дальнейшего следования теплохода? — спросил председатель.
— Она виделась с ним ежедневно в моем присутствии и в присутствии комиссара Бертена. Мы нуждались в ней как в переводчице, поскольку она была единственным человеком на борту, знавшим алфавит для глухонемых и письмо Брайля для слепых. Но по совету доктора Ланглуа я соблюдал осторожность и не оставлял мадам Вотье наедине с мужем. Хотя доктор и полагал, что у Жака Вотье нет никаких признаков психического расстройства, можно было допустить, что он совершил преступление в приступе внезапного помешательства и что возможен рецидив в отношении его жены.
— Как проходили эти свидания?
— Мадам Вотье все больше и больше впадала в отчаяние. Я пытался задавать и другие вопросы ее мужу, но он не отвечал. Жена напрасно его умоляла, становилась на колени, пыталась его убедить в том, что в его интересах было давать ответы, что мы были не судьями, а почти друзьями… Ничто не помогло. Последнее свидание было за три часа до прибытия в Гавр. Я еще слышу слова, сказанные мадам Вотье мужу: «Жак! Ведь они тебя осудят! А ты не убивал, я в этом уверена!» В этот раз я хорошо помню, как пальцы мадам Вотье лихорадочно бегали по фалангам пальцев мужа. Тот высвободил свои руки из рук жены, давая тем самым понять: он уже сказал все, что хотел сказать, и мало придает значения последствиям совершенного. Спустя три часа я сам передавал заключенного в руки инспектора Мервеля с жандармами, поднявшимися на борт вместе с лоцманом…
— Суд вас благодарит, капитан. Вы можете быть свободны. Пригласите четвертого свидетеля.
Это был корабельный доктор Ланглуа.
— Защита запросила вашего свидетельства, — сказал председатель Легри, — чтобы ознакомиться с результатами медицинского освидетельствования трупа Джона Белла, которое вы произвели в каюте.
— Придя с капитаном Шардо и комиссаром Бертеном в каюту, я тотчас установил, что орудием преступления разорвана сонная артерия. Смерть последовала через несколько секунд. Рана не оставляла никакого сомнения относительно использованного оружия: остроконечный, в виде стилета, нож для бумаги. Когда комиссар Бертен предъявил мне один из тех ножей для бумаги, которые есть в каждой каюте на теплоходах Трансатлантической компании, я смог утверждать, без малейшего риска ошибиться, что преступник использовал именно такой нож.
— Вы не думаете, доктор, что смерть могла быть вызвана другой причиной?
— Нет. Смерть наступила почти мгновенно из-за остановки кровообращения — сонная артерия, подающая кровь от сердца к мозгу, была перерезана. К тому же покойный был молодым, совершенно здоровым человеком.
— Капитан Шардо просил вас обследовать Жака Вотье после первого допроса в корабельной тюрьме? — спросил генеральный адвокат Бертье.
— Да. Первый осмотр был довольно беглым, — признался свидетель, — но затем я осматривал его каждый день на всем протяжении оставшегося пути и не обнаружил никаких симптомов, указывающих на болезненное состояние. О своих наблюдениях я рассказал доктору Буле, судебно-медицинскому эксперту, поднявшемуся на борт в Гавре вместе с инспектором Мервелем. Из холодильника, куда я сопровождал Буле для осмотра трупа, мы направились в тюремную камеру к Вотье, где уже был Мервель. Тщательный осмотр с помощью переводчика, приглашенного инспектором Мервелем и задававшего вопросы исключительно медицинского характера, подтвердил мои первоначальные наблюдения: несмотря на тройной врожденный дефект — зрения, слуха и речи, Жак Вотье совершенно здоров умственно и физически. Все органы функционируют нормально.
— Обращаю внимание господ присяжных, — сказал генеральный адвокат, — на весьма существенное показание свидетеля, слово в слово зафиксированное письменно в медицинском освидетельствовании, составленном совместно свидетелем и известным судебно-медицинским экспертом доктором Буле. Следовательно, мы располагаем не только формальным признанием обвиняемого в совершении преступления. Очень важно, что это признание — отнюдь не следствие расстроенного воображения свихнувшегося человека, непонятно из каких соображений взвалившего на себя ответственность за преступление, которого он не совершал. Это достоверная истина, высказанная человеком, контролирующим свое душевное состояние. Суд оценит…
Виктор Дельо не шелохнулся и, казалось, почти не придавал значения показаниям доктора Ланглуа.
— Суд благодарит вас, доктор, — сказал председатель Легри. — Вы можете быть свободны. Перед тем как заслушать показания следующего свидетеля, секретарь, зачитайте медицинское заключение, подписанное докторами Буле и Ланглуа.
Секретарь монотонным голосом прочитал заключение: оно по всем пунктам совпадало с показаниями доктора Ланглуа. Когда чтение было закончено, председатель произнес:
— Пригласите старшего инспектора Мервеля.
— Будьте любезны сообщить нам, инспектор, что вы констатировали, когда поднялись на борт «Грасса» в Гавре.
— Сначала я присутствовал при осмотре трупа в холодильной камере, затем направился в каюту, где было совершено преступление. Я велел снять отпечатки пальцев в разных местах, в частности с ночного столика, простыни и подушки, запятнанных кровью. Угол простыни убийца использовал для того, чтобы вытереть окровавленные после преступления руки, — отпечатки, снятые с простыни, были особенно ценными. Когда эта работа была закончена, я решил воспроизвести картину преступления, основываясь на показаниях стюарда Анри Тераля, комиссара Бертена и доктора Ланглуа.
Для этого я попросил привести Жака Вотье в каюту. На пороге он издал странный вой и хотел бежать. Жандармы удержали его силой и заставили войти в каюту, где на койке лежал один из моих подчиненных, одетый в пижаму, похожую на ту, в которой был Джон Белл, Незаметно я подталкивал Вотье к койке и ночному столику, на который я положил нож для бумаги. Когда руки Вотье коснулись лежавшего на койке нашего сотрудника, он снова издал хриплый крик и попятился. Я взял его правую руку и приложил ее к находившемуся на столе ножу для бумаги. Вотье содрогнулся, несколько секунд его била нервная дрожь. Затем, казалось, он успокоился. Правой рукой спокойно взял нож для бумаги и занес его, одновременно наклоняясь над телом инспектора, изображавшего спящего Джона Белла. Левой рукой он уперся в грудь лежавшего человека, чтобы помешать ему двигаться. Если бы я вовремя не отвел руку, готовую нанести удар в шею моему сотруднику, Вотье совершил бы повторное преступление.
Самым странным при воссоздании картины преступления мне показалась точность движений слепого, который, не видя жертву, действовал как автомат. Можно было подумать, что у него большой опыт в такого рода убийствах. Однако одна мысль не давала мне покоя: каким образом Джон Белл с перерезанной сонной артерией нашел в себе силы добраться до двери каюты, где рухнул окончательно, вцепившись в дверную ручку? Судебно-медицинский эксперт, с которым я консультировался, сказал, что подобный последний рывок умирающего человека возможен. С другой стороны, опрокинутая мебель в каюте и кровавый след, ведущий от койки к двери, свидетельствовали еще и о том, что между жертвой и убийцей была борьба. Лучше всего это было бы объяснить тем, что убийца хотел помешать жертве добраться до двери. Несмотря ни на что, этот пункт по-прежнему остается неясным, поскольку Вотье категорически отказался давать какие-либо объяснения.
Я провел еще один эксперимент: тот же одетый в пижаму сотрудник расположился перед дверью в позе, в которой был обнаружен труп, — на коленях, с судорожно вцепившимися в дверную ручку пальцами. Еще раз мы спровоцировали Вотье, заставив его подойти к двери с вытянутыми вперед руками. Коснувшись пальцами шеи «жертвы», Жак Вотье снова издал вой и попятился в глубь каюты, увлекая за собой жандармов. Они опять хотели подтолкнуть его к двери, но он бросился на пол, жандармы попадали вместе с ним — сила у него большая… Вызвав у испытуемого неожиданный психологический шок, я тотчас воспользовался им, чтобы через переводчика задать ему ряд точных вопросов. Жандармы силой удерживали руки слепоглухонемого, чтобы переводчик мог обозначать на фалангах пальцев знаки дактилологического алфавита. Это был напрасный труд: Жак Вотье не ответил ни на один вопрос. Я велел снять отпечатки с его пальцев — они были те же, что на мебели в каюте, на подушке и на окровавленной простыне. Когда мне показалось, что Вотье успокоился, я возобновил допрос. Он согласился ответить только на один вопрос: «Признаете ли вы, что убили здесь этого человека?» Ответ был такой: «Я признаю, что совершил это убийство. Ни о чем не жалею. Если бы пришлось начать все сначала, я совершил бы то же самое». Но когда я у него спросил: «Вы убили его таким же ножом для бумаги, какой я только что вложил вам в руку?»— он только пожал плечами, давая этим жестом понять переводчику, что для него имел значение только сам факт убийства американца, а способ, каким он его убил, — дело для него второстепенное. Наконец, мой третий вопрос: «Был ли ваш жест по отношению к моему сотруднику, лежавшему на месте жертвы, точным повторением того, которым вы убили Джона Белла?» — остался без ответа. После этого мне не удалось добиться от него ни одного слова — ни по алфавиту Брайля, ни по какому другому…
Тщательной проверкой мы установили впоследствии, что причиной убийства было не ограбление — из вещей убитого ничего не пропало. Достоверно также и то, что Вотье не был знаком с жертвой — до убийства он не имел с Джоном Беллом никакого контакта. Поэтому уголовной полиции невозможно было установить подлинные мотивы преступления. Лично я продолжаю оставаться в убеждении, что этот акт человекоубийства следует считать внезапным бессмысленным жестом помешанного или садиста… Поскольку ничего больше добиться от него я не мог, мне оставалось только снять его с теплохода. На машине его доставили в Париж, в тюрьму Санте. Начиная с этого момента моя роль считалась исчерпанной, и делом я больше не занимался.
— Господин профессор Дельмо, — обратился председатель, прерывая обычную процедуру установления личности шестого свидетеля, — можете ли вы сообщить нам результаты обследования психического и физического состояния Жака Вотье, произведенного медицинской комиссией под вашим председательством?
— В течение шести сеансов мы обследовали подсудимого. Отчеты о каждом обследовании, произведенном известными профессорами Серецким, Эрмитом и мной, были включены в подробное медицинское заключение, направленное судье Белену. В заключении сказано, что Жак Вотье, хотя и поражен с рождения тройным недугом — отсутствием зрения, слуха и речи, является человеком совершенно нормальным. Его интеллектуальные способности даже гораздо выше среднего уровня. Он основательно владеет всеми способами выражения, позволяющими ему общаться с внешним миром. Если он не отвечает на некоторые вопросы, то делает это, следовательно, совершенно сознательно. Что касается остального, суд может отнестись с полным доверием к подробному медицинскому заключению, о котором я только что говорил. Больше добавить мне нечего.
— Суд благодарит вас, господин профессор.
Даниель, внимательнейше слушавшая различные показания, воспользовалась моментом, пока уходил свидетель, чтобы украдкой взглянуть на своего старого друга Дельо. Тот сидел с полузакрытыми глазами и казался погруженным в глубокие размышления. Девушка поддалась искушению и тихо спросила:
— Что вы обо всем этом думаете, мэтр?
— Я ничего не думаю, внучка. Я жду, — пробурчал сквозь зубы Виктор Дельо. Похоже, он не хотел доверить ей свою мысль: «Во всем этом деле только один пункт по-настоящему не дает мне покоя с того самого момента, когда я впервые прочитал досье, — отпечатки пальцев. Эти проклятые отпечатки пальцев, которые, кажется, с удовольствием и щедро оставлял на месте преступления мой клиент. С такими доказательствами можно отправить человека на эшафот!»
Даниель всматривалась в присутствующих. Настроение у всех было мрачное: уже первые показания убеждали, что этот Жак Вотье, сознательно упорствующий в своем молчании — а это не самая лучшая тактика, — ведет очень опасную игру и рискует жизнью. Сможет ли он хотя бы воспользоваться смягчающими обстоятельствами? Теперь уже ни публика, ни Даниель не были в этом уверены. Оставалась единственная надежда на то, что обвиняемому зачтется его тройной недуг. В любом случае задача у защиты оставалась трудной… Инстинктивно все взгляды устремлялись к неизвестному старому адвокату, которого до сего дня никто никогда не видел и не слышал. Мрачный и одинокий на своей скамье, он, казалось, ждал конца всего этого кошмара.
Напротив, скамья, где сидели представители обвинения, была очень оживленной: окруженный помощниками мэтр Вуарен, казалось, был в своей лучшей форме. Он знал, что в этот первый день слушаний предпримет решительные шаги. Кроме того, он чувствовал, что его задачу существенно облегчит опасный генеральный адвокат Бертье, внешнее спокойствие которого вплоть до настоящей минуты не предвещало ничего хорошего для подсудимого.
Все это Даниель понимала лучше, чем кто бы то ни было из присутствующих. И против воли, несмотря на внутреннее сопротивление, она еще раз остановила взгляд на зверином облике обвиняемого. Чем больше она вглядывалась в Вотье, тем больше он казался ей законченным типом преступника, который бы был вполне под стать галерее знаменитых убийц криминологического музея. Как же девушка, какой бы она ни была, могла согласиться стать женой подобного человека? Это было недоступно для ее понимания.
Но чувство отвращения, которое переполняло Даниель, сразу исчезло, как только председатель монотонным голосом вызвал седьмого свидетеля, который уже подходил к барьеру.
— Томас Белл, — представился свидетель, о национальности которого можно было судить по ярко выраженному акценту, золотым очкам и покрою костюма. — Родился девятого апреля тысяча восемьсот девяносто седьмого года в Кливленде, в США. Национальность — американец.
— Ваша профессия?
— Сенатор от штата Огайо, член Конгресса в Вашингтоне.
— Господин сенатор, в качестве председателя суда я хотел бы публично выразить признательность одному из самых больших друзей нашей страны в Америке. Это обстоятельство усугубляет горечь возложенных на меня обязанностей. Нам известно, господин сенатор, что вы сами захотели специально прибыть во Францию, чтобы выступить в качестве свидетеля на суде. Уместно было бы попросить вас рассказать о сыне?
— Джон был у меня единственным сыном, — начал сенатор в застывшей от напряженного внимания аудитории. — Ему досталась вся моя нежность с момента его появления на свет шестнадцатого февраля тысяча девятьсот двадцать пятого года в Кливленде, поскольку его мать умерла при родах. Он был прекрасным ребенком. Когда подрос, учился в Гарвардском колледже. Я хотел, чтобы он знал французский язык, и он свободно говорил на нем. Для практического пользования этим языком я давал ему читать лучших ваших писателей. Я старался передать ему свою любовь к Франции и обещал после окончания университетского курса отправить его для продолжения учебы в Париж. К несчастью, началась вторая мировая война. Джону было восемнадцать лет, когда мы узнали о катастрофе на Пёрл-Харбор. Несмотря на юный возраст, он, с моего одобрения, поступил на службу во флот Соединенных Штатов. Его зачислили в морскую пехоту, и через год он отправился на Тихий океан, где прослужил всю войну и получил четыре боевые награды. После капитуляции Японии он демобилизовался и вернулся в Кливленд. На войне он возмужал и по возвращении решил заняться делами, связанными с экспортом продовольствия в Европу. Его работа была связана с частыми разъездами между Вашингтоном, Чикаго, Сан-Франциско и Нью-Йорком. Сам я был поглощен работой в Конгрессе, и в последние годы мы виделись с Джоном редко и нерегулярно. Но всякий раз, когда мы встречались, это был настоящий праздник, мы проводили время как два товарища. Я гордился своим сыном и думаю, что он тоже гордился своим отцом; он рассказывал мне обо всех своих делах. Самым интересным для него в его работе было то, что она давала ему возможность общаться с французскими кругами в Нью-Йорке. Я сказал ему, что понять по-настоящему французскую культуру, менталитет французов можно, только посетив вашу замечательную страну, побывав во всех ее провинциях и городах. Именно в этот день было принято решение о его поездке во Францию.
Несмотря на свое искреннее желание побывать во Франции, Джон все же немного колебался. Должен здесь упомянуть об одной из его слабостей: он влюбился в какую-то танцовщицу с Бродвея, что мне совсем не нравилось. Лучшим способом расстроить это знакомство было поторопить его с отъездом. Спустя месяц я провожал его на теплоход «Грасс»; мне казалось, что он был очень счастлив. За несколько минут до того, как убрали трап, я спросил, сожалеет ли он о своей подруге с Бродвея. Со смехом он ответил: «О нет, папа! Я очень хорошо понял, почему ты торопил меня с отъездом. Ты был прав: эта девушка не для меня…» Обнимая его в последний раз, я сказал: «Может быть, ты скоро привезешь француженку? Кто знает… но я всем сердцем желал бы этого!» Больше я Джона не видел. Я описал его таким, каким он был…
Простота, с которой были произнесены эти последние слова, глубоко потрясла присутствующих.
— Суд благодарит вас, господин сенатор, за то, что вы прибыли рассказать о столь привлекательной личности вашего единственного сына.
— Господа присяжные, — подчеркнул мэтр Вуарен, — господин сенатор Белл не сказал вам, в каком душевном состоянии прибыл он свидетельствовать на этом процессе. Следует видеть в нем не отца, который думает об отмщении, а, скорее, друга Франции, прибывшего просить французский суд присяжных о справедливости, о том, чтобы подобная трагедия не повторилась в будущем. Присутствие господина сенатора в этом зале означает, что американский народ устами одного из самых достойных его представителей спрашивает французский народ о том, смогут ли в дальнейшем славные сыновья Америки прибывать в нашу страну без риска быть убитыми. Проблема серьезная, господа присяжные, подумайте об этом. Не забудьте, что, когда вы будете выносить приговор, на вас будет смотреть вся Америка!
Сделав театральный жест, он сел. Тихо поднялся Виктор Дельо.
— Глубоко сочувствуя отцовскому горю господина сенатора Белла, защита полагает, что слова, произнесенные мэтром Вуареном, слишком обобщают дело. Если бы американский народ требовал у нас отчета о смерти Джона Белла, то у французского народа тоже были бы все основания требовать отчета о смерти французов на земле Соединенных Штатов. Вы, господа присяжные, не можете поддаться аргументам такого рода, потому что вы, как и я, знаете, что преступление не есть привилегия исключительно одного какого-нибудь народа.
— Странно видеть, — язвительно произнес генеральный адвокат Бертье, — как с самого начала процесса защита всячески старается свести слушание дела на бытовой уровень.
— Защита позволит себе возразить господину генеральному адвокату, что судят на основании фактов, а не ораторских домыслов!
— Прошу вас, господа! — сказал председатель. — Инцидент исчерпан. Господин сенатор, не могли бы вы сказать нам о ваших чувствах по отношению к обвиняемому?
— У меня их нет, — ответил свидетель. — И откуда они могли бы быть? Я искренне сочувствую ему в том, что он явился в мир со своим тройным недугом, но разве это давало ему право убить такого прекрасного человека, каким был Джонни, который не сделал ему ничего плохого и которого он даже не знал? Я убежден, господин председатель, что, если бы мой сын знал Вотье, он заинтересовался бы им: у Джонни была добрая душа, и ему было тяжело, когда кто-нибудь рядом с ним страдал. Больше мне сказать нечего.
— Господа присяжные оценят эти слова, — добавил мэтр Вуарен.
Присутствующие сочувственными взглядами провожали отца Джона Белла, пока он шел к выходу. Затем взгляды, уже осуждающие, переместились на Жака Вотье, но поскольку каждый понимал, что никаких чувств на его лице не прочитать и даже догадаться о них нельзя, возрастающую в зале враждебность должен был почувствовать один только Дельо.
Даниель не осмеливалась даже взглянуть на своего старого друга. Она вдруг почувствовала величие и тягость профессии, о чем ей так часто говорил Дельо. Ей казалось несправедливым, что он один в этот момент испытывает гнет всеобщего осуждения, которого не заслужил. Но зачем же тогда он взялся быть защитником в этом деле?
Она представила себе бедного Джонни — одного из тех замечательных красавцев джи-ай, которыми восхищался мир за их беззаботное мужество и обаятельную непосредственность. Ей было жаль отца, с таким достоинством переносившего горе. И причиной этого страдания было преступление, совершенное полусумасшедшим! Ведь сказал же инспектор Мервель: это необъяснимое убийство могло быть совершено только помешанным, возжаждавшим внезапно крови, или садистом из зависти к настоящей мужской красоте. Отвращение Даниель и всех присутствующих к обвиняемому особенно усугубляло то, что Вотье оставался неподвижным в своей загородке, безучастным ко всему происходящему. А между тем он знал обо всем, потому что переводчик на фалангах его пальцев передавал ему каждое сказанное слово. Ему было хорошо известно, например, что тут присутствует отец его жертвы, — даже в этот миг он не дрогнул.
Пригласили восьмого свидетеля.
— Ваше имя?
— Режина Добрей, — опершись на барьер, ответила элегантная молодая женщина.
— Какова степень вашего родства с обвиняемым?
— Я его сестра.
— Можете вы нам рассказать, мадам, о вашем брате?
Виктор Дельо приоткрыл глаза и с любопытством стал наблюдать за свидетельницей. Молодая женщина тотчас приступила к рассказу.
— Не знаю, виновен Жак или невиновен, но когда я узнала из газет о преступлении на «Грассе», была не слишком удивлена… Потому что прожила с братом первые десять лет его жизни в доме родителей на улице Кардине. И могу сказать, что все это время Жак был для нас причиной ежедневных мучений. Мы совершали невозможное, чтобы попытаться воспитать его и сделать его жизнь сносной. Любовь усиливалась жалостью к этому ребенку, который не мог ни видеть, ни слышать, ни говорить с нами. Отец приставил к Жаку дочь нашей служанки Мелани, чтобы кто-то постоянно о нем заботился. Отец принял это решение только после того, как убедился, что Жак ненавидит нас всех. В семь лет брат был уже зверенышем, который впадал в ярость, встречал нас воплями, когда мы заходили к нему в комнату. Я могу утверждать, что Жак был не только тяжелым испытанием для нашей семьи, но и подлинной причиной собственного моего несчастья…
— Объяснитесь, мадам.
— Я вышла замуж, когда Жаку было только семь лет. Мой жених, Жорж Добрей, был с Жаком мягким и терпеливым; приходя к нам в дом, всегда приносил ему сласти. Но Жак никогда не испытывал благодарности и швырял подарки на землю. Из опасения, что родители жениха могут воспротивиться нашему браку, мы решили не говорить им о существовании моего ущербного брата. Родители мужа могли бы подумать, что в семье дурная наследственность. Вскоре после этого Ивон Роделек из братства Святого Гавриила приехал и увез Жака в институт в Санаке.
Больше я никогда не видела брата, но муж, которого я буду любить до конца своих дней, постепенно стал отдаляться от меня. Не то чтобы он перестал меня любить, а просто боялся, что если у нас родится ребенок, то он будет похожим на неполноценного родственника. Это его опасение стало почти болезненным. Измученный мыслью о том, что у него может быть ущербный ребенок, он рассказал о Жаке своим родителям. Это было ужасно. Родители мужа никогда нам не простили — мне и моим родителям — то, что мы скрыли правду. Начиная с этого дня они стали оказывать давление на Жоржа, чтобы он потребовал развода, пока я еще не забеременела. Муж в конце концов уступил. Что касается меня, то религиозные принципы запрещали мне разводиться. Мы просто стали жить раздельно и живем так уже четырнадцать лет. Могу сказать без всякой злобы, что косвенным образом моя жизнь была разбита моим неполноценным братом.
— Вы только что сказали, мадам, что не виделись с братом со времени его отъезда в Санак. Поскольку вашему брату сейчас двадцать семь лет, пытались ли вы когда-нибудь увидеться с ним в течение семнадцати лет?
— Нет, господин председатель. Спустя год после его отъезда в Санак мать была у него в институте. Она вернулась счастливой от того, что Жак добился невероятных успехов в своем развитии, но расстроенная от того, как он ее встретил. Я запомнила эту фразу матери: «Жак нам уже не принадлежит. У него совсем нет желания с нами видеться». Затем умер отец, я стала жить отдельно от мужа… Мать ездила каждый год к Жаку, но у меня, признаться, никогда не хватало сил поехать с ней.
Однажды — это было двенадцать лет спустя — из телефонного разговора с мужем я с изумлением узнала, что Жак написал и опубликовал роман под названием «Одинокий». Я тотчас же отправилась в книжный магазин и купила книгу, о которой некоторые критики очень хорошо отзывались. Ночью я прочитала ее и ужаснулась тому, как брат изобразил семью главного героя, слепоглухонемого от рождения, подобного ему самому. В отталкивающем персонаже сестры можно было узнать меня.
— Если можно было узнать свидетельницу, — произнес лукаво Виктор Дельо, — значит, изображение было верным!
Режина Добрей повернулась к перебившему ее Дельо:
— У сестры в романе были некоторые мои черты, но чудовищно преувеличенные! Эта книга, в которой на трехстах страницах слепоглухонемой, всем обязанный близким, демонстрирует свою ненависть, должна была бы быть запрещена. Впрочем, главную ответственность за публикацию романа несет Ивон Роделек…
— Как я только что понял, — продолжал Виктор Дельо, — появление мсье Роделека на улице Кардине означало избавление для всей вашей семьи?
— Поначалу мы все поверили в этого старика, прибывшего вырвать брата из мрака. Но со временем мы разгадали замысел директора института в Санаке. Для мсье Роделека брат был только еще одним ребенком в дополнение к тем, которых он уже воспитал. Когда мсье Роделек прибыл в Париж к родителям, он познакомился с дочерью Мелани — Соланж, которая была тремя годами старше брата и занималась им. Уже в тринадцать лет Соланж не была обычной девочкой — упрямая, честолюбивая, несмотря на детский возраст, она знала, чего хотела. Я с большим удивлением узнала, что она и Мелани оставили службу в доме матери и подались в Санак, где мсье Роделек предложил обеим работу в институте. К этому времени двадцатилетняя Соланж стала дерзкой девицей, которой повезло родиться привлекательной. Возросшее честолюбие заставило ее освоить с помощью мсье Роделека различные способы общения, которыми пользовался в институте Жак. Очень скоро ей удалось приобрести такое влияние на брата, что он на ней женился. Таким образом дочь бывшей нашей служанки превратилась в мою невестку. Но верхом всего было то, что нас — меня с матерью — поставили перед свершившимся фактом — нас даже не пригласили на церемонию. Никто из семьи Жака не присутствовал на бракосочетании в институтской часовне в Санаке.
— У защиты есть еще вопросы к свидетельнице? — спросил председатель.
— Вопросов нет, — ответил Виктор Дельо.
— Даже странно, — вполголоса бросил реплику генеральный адвокат.
— …вопросов нет, — продолжил Виктор Дельо, приподнимаясь с места, — но я хотел бы сделать небольшое замечание с намерением привлечь внимание господ присяжных. Считают ли они, по совести, что место мадам Режины Добрей в этом суде должно быть на стороне обвинения? Считают ли они нормальным, что старшая сестра, знавшая брата только в то время, когда он был несчастным, изолированным от мира ребенком, является обвинять его через семнадцать лет? Даже допуская, что Жак Вотье в десять лет был, по ее собственному выражению, зверенышем, абсурдом было бы считать его и сейчас таким же. Никаких доказательств этому нет. Кто из нас, господа судьи и господа присяжные, не изменился за семнадцать лет? Одним словом, поведение мадам Добрей, ее потрясающая бесчувственность могут объясняться только одной причиной — расчетом. Позже мы беремся доказать это.
— Какой расчет? — со злостью спросил генеральный адвокат Бертье.
— Если господин генеральный адвокат еще не догадался, тем более для него это будет интересным, когда придет время, — сказал Виктор Дельо. — Ведь мадам Добрей дала нам понять, что Соланж Дюваль вышла замуж только из честолюбивых соображений. В самом деле, господа присяжные, почти непостижимо, чтобы девушка, которой, по словам самой свидетельницы, повезло родиться привлекательной, и вдобавок далеко не глупая, ограничила свои амбиции браком со слепоглухонемым от рождения!
— Этот брак дал ей возможность, — тотчас возразила Режима Добрей, — выбиться из своей среды и, проникнув в нашу, подняться тем самым вверх по социальной лестнице.
— Если допустить, что это действительно честь — выбиться из народа в буржуазию, — бросил реплику старый адвокат, покачивая головой.
— Господин защитник, кажется, забыл, — напористо вступила сестра Вотье, — что Соланж вышла замуж только после появления «Одинокого», когда Жак стал богат и известен. Хотя тираж был сравнительно небольшим во Франции, он был значительным в Соединенных Штатах.
— Свидетельница, конечно, предпочла бы сама воспользоваться щедротами младшего слепоглухонемого брата? — заметил Виктор Дельо. — Я не ошибался, утверждая, что чувствами мадам Добрей в отношении брата руководит расчет.
— Я, я не позволю… — начал мэтр Вуарен.
Председатель резко перебил его:
— Инцидент исчерпан. Суд благодарит вас, мадам. Можете быть свободны.
Элегантная молодая женщина удалилась под шумок в зале. К барьеру подходил ее муж, биржевой маклер Жорж Добрей.
— Мсье Добрей, суд хотел бы услышать ваше мнение о характере вашего шурина Жака и о его взаимоотношениях с семьей.
— Я очень мало виделся с Жаком, господин председатель. Когда я женился на его старшей сестре Режине, он был семилетним ребенком. В квартире родителей жены он занимал отдаленную комнату, откуда его выводили очень редко. Должен сказать, что я неоднократно возражал против того, что несчастного ребенка изолируют от людей. Но должен также признать в поддержку родителей жены, что Жак со своим тройным врожденным недугом был для близких источником постоянного беспокойства. До его отъезда в Санак мой шурин казался мне капризным ребенком, хотя было почти невозможно представить себе, о чем он думал или чего хотел, потому что в то время он был настоящим зверенышем…
Не было дня, чтобы он не впадал в ярость, какую трудно представить себе у ребенка такого возраста. Он принимался вопить и хватать все, что попадалось под руку, чтобы запустить в тех, кто к нему приходил. И поскольку, несмотря ни на что, у него все же было смутное сознание своего бессилия, он начинал кататься по полу, слюни обильно текли у него изо рта. Можно было подумать, что он взбесился. Много раз нам вдвоем с тестем приходилось на него наваливаться — можете представить, насколько уже тогда он был силен.
— Но все же чем вы объясняете эти приступы бешенства? — спросил председатель.
— Ничем, просто нашим присутствием. Больше всего в Жаке меня удивляло то болезненное отвращение, которое внушали ему все члены семьи. Когда после моей женитьбы он понял, что я тоже вошел в семью, мне не было пощады, как и другим. И никогда я не мог себе объяснить, каким образом он, лишенный всякого общения с внешним миром, отличал меня от других.
— Каковы были чувства родителей вашей жены по отношению к ребенку?
— Я думаю, что тесть, ныне покойный, испытывал если не любовь к сыну, то по меньшей мере какую-то нежность…
— А ваша теща?
— Я не хотел бы отвечать на этот вопрос.
— А ваша жена?
— Мне тоже трудно отвечать. Мы с Режиной живем раздельно уже много лет.
— Мадам Добрей в своих показаниях ваше раздельное проживание связывает с тем фактом, что вы будто бы опасались рождения такого же неполноценного ребенка, как ваш шурин.
— Элементарная стыдливость обязывает меня ответить, господин председатель, что причины, по которым супруги расходятся, никого не касаются.
— Мог бы свидетель нам сказать, — спросил Виктор Дельо, — был ли, по его мнению, в непосредственном окружении Жака Вотье в детстве кто-нибудь, способный удержать его от приступов бешенства, не прибегая к физической силе?
— Да. Единственный человек достигал этого лаской — маленькая Соланж, которая была чуть старше его и которая впоследствии стала его женой.
— Как вы можете это объяснить? — спросил председатель.
— Я ничего не объясняю, я только привожу факты.
— И каким образом Соланж это делала?
— Очень просто: она приближалась к Жаку, гладила ему руки или лицо. Этого было достаточно — он успокаивался.
— Все это странно, — тихо произнес председатель и добавил: — Господин Добрей, вы виделись с Жаком после его отъезда в Санак?
— Нет, но я прочел его книгу…
— Считаете ли вы, что он описал в ней свою собственную семью?
— Несомненно.
— Суд благодарит вас. Можете быть свободны. Пригласите следующего свидетеля.
— Ваше имя?
— Мелани Дюваль, — ответил робкий голос. Это была пятидесятилетняя скромно одетая женщина.
— Мадам Дюваль, — обратился к ней председатель, — в течение восьми лет вы были служанкой в семье Вотье, проживавшей на улице Кардине.
— Да, господин судья.
— Называйте меня «господин председатель».
— Хорошо, мой председатель.
— Скажите, что вы думаете о Жаке Вотье.
— Я о нем ничего не думаю. Это слепоглухонемой, а о человеке, который не такой, как все, не знаешь что и сказать.
— Ваша дочь была счастлива с ним?
— Моя Соланж? Должно быть, она была очень несчастна. В некотором смысле это даже почти счастье, что он в тюрьме, — я чувствую себя наконец спокойной.
— В общем, замужество вашей дочери вам не нравилось?
— Я не хотела, чтобы она выходила за неполноценного человека. Несчастье в том, что у Соланж слишком доброе сердце… Занимаясь с Жаком-ребенком, она позволила заморочить себя этому Ивону Роделеку, который соблазнил нас работой в институте в Санаке. Я была кастеляншей, а Соланж, которую мсье Роделек выучил языку слепоглухонемых, помогала Жаку готовиться к экзаменам. Вы знаете, что случилось дальше: они поженились. Я сто раз говорила Соланж, что это безумие, но она не хотела меня слушать. Вы только подумайте! Умная и хорошенькая, она могла бы выйти за красивого и богатого нормального парня. Я уверена, что за Жака Вотье она вышла замуж из жалости. Не выходят по любви за несчастного. Потом они отправились в свадебное путешествие. Помню, как они вернулись через месяц. Если бы вы ее видели, бедняжку! Когда я ее спросила, счастлива ли она, Соланж из гордости ничего не ответила, только разрыдалась. Я рассказала об этом мсье Роделеку, который сказал, что надо запастись терпением, что им предстоит интересное путешествие в Америку, где все уладится, — словом, наговорил всякого, разную чепуху, как он это умеет. И какой результат? Через пять лет, встречая их в Гавре, я увидела, как зять спускается на пристань в наручниках… А бедняжка плакала! Если бы вы только видели! Я пыталась ее утешить, когда мы возвращались вдвоем в Париж на поезде, но она отказалась поселиться в доме, где я сейчас работаю, у хороших хозяев, которые приготовили ей комнату. Она поцеловала меня на вокзале Сен-Лазар, и больше я ее не видела. Она где-то прячется. Разве что время от времени пришлет открытку: дескать, все хорошо. Она стыдится! И есть чего! Быть женой убийцы!
— Защита обращает внимание свидетельницы, — сказал Виктор Дельо, — что у нее нет права квалифицировать обвиняемого таким позорным словом, пока не вынесен приговор.
— Мадам, вы вначале сказали суду, — заметил председатель Легри, — что для вас невозможно иметь какое-либо мнение о вашем зяте. Это заявление расходится с тем, что вы говорите о нем теперь.
— Когда он был маленьким, господин председатель, Жак, должно быть, не был плохим ребенком… дети — они не злые… Хотя он всегда был резким; единственный, кто мог его успокоить, была моя Соланж. Еще бы! Она знала, как к нему подойти! Очень просто — она делала с ним все, что хотела.
— Это заставляет предположить, — заметил Виктор Дельо, — что, выходя за него замуж, она отдавала себе отчет о последствиях?
— Если Соланж вышла замуж за этого несчастного, так я вам скажу — это по вине мсье Роделека, который считал, что ни у кого нет права помешать жениться ущербному. Я же утверждаю обратное. Такие люди не должны размножаться!
— У них не было детей! — вставил адвокат Жака.
— К счастью! Что бы из этого вышло! — воскликнула Мелани.
— Ваша дочь рассказывала вам о своих отношениях с мужем? — спросил генеральный адвокат Бертье.
— Нет. Я никогда не могла от нее добиться ни слова об этих делах. Когда подумаю, что моя Соланж… Не хочу об этом говорить, у меня заходится сердце!
— Мадам Дюваль, считаете ли вы, что родители вашего зятя были хорошими родителями по отношению к их несчастному сыну в те годы, которые вы прожили на улице Кардине? — спросил председатель.
— Были ли они хорошими родителями… Это трудно сказать. Ребенок ни в чем не нуждался, это надо признать. Но что касается привязанности — ее было не слишком много. Если бы у Жака не было Соланж! Добрая душа! Золотое сердце! Она пожертвовала собой!
— Семья Вотье, так же как и вы, не хотела этого брака?
— Да, они его не хотели. Надо поставить себя на их место — им совсем не льстило, что дочь их бывшей служанки входит в семью и будет носить их имя. За время, что я служу в буржуазных семьях, я научилась их понимать — больших эгоистов трудно себе представить. Они думают только о деньгах.
— Тогда кто же хотел этого брака? — настаивал председатель.
— Я вам повторяю, господин председатель, это мсье Роделек.
— Но вы же не станете пытаться убедить суд, мадам, что уважаемый представитель братства Святого Гавриила, руководитель учреждения, где воспитывают слепоглухонемых от рождения, превратил свой институт в матримониальную контору!
— Я этого не говорю, господин председатель, но вы не хотите понять, что слепоглухонемые от рождения, воспитанные мсье Роделеком до Жака, оставались неженатыми. И тогда он захотел провести эксперимент со своим новым учеником — он заметил, когда был на улице Кардине, что Соланж была нежна с Жаком… И, хитрый, он использовал это чувство девочки. Когда он нас вызвал в Санак под тем предлогом, что даст нам работу, он имел в виду совсем другие цели. Соланж и я — мы верили этому старому человеку в сутане и ни о чем не догадывались. Вы поймите меня: я уверена, что он околдовал мою дочь.
— Мадам, вам следует выбирать выражения. Члены братства Святого Гавриила доказали преданность делу и продемонстрировали знания, к которым нельзя относиться без почтения.
— Ну да, — продолжала женщина, — они говорят о преданности, а сами обделывают свои дела! Посмотрите на результат: кончается тем, что их ученики оказываются под судом.
— Короче, мадам, вы считаете, что брак совершился против вашей и семьи Вотье воли?
— Совершенно верно, господин председатель.
— И вы совершенно не допускаете, что ваша дочь Соланж действительно могла быть влюблена в того, за кого она вышла замуж?
— Я повторяю вам: она пожертвовала собой!
— Суд благодарит вас, мадам Дюваль. Можете быть свободны. Пригласите декана филологического факультета из Тулузы господина Марнея.
— Господин декан, суд хотел бы услышать ваше мнение об интеллектуальных способностях обвиняемого.
— На нашем факультете Жак Вотье сдал первый экзамен на бакалавра двадцать восьмого июня тысяча девятьсот сорок первого года с оценкой «очень хорошо», которая выставляется весьма редко. Его сочинение было образцовым. В следующем году кандидат с такой же легкостью выдержал второй экзамен. На первом и втором экзаменах ему было предложено в письменной форме ответить на те же вопросы, что и нормальным кандидатам, но в присутствии преподавателя — переводчика, специально присланного Фондом Валентина Гюи. Сочинения, написанные по системе Брайля, этот преподаватель переводил на обычное письмо. Для устных вопросов — я при этом решил присутствовать сам, учитывая необычность эксперимента, — был другой переводчик, из Национального института с улицы Сен-Жак, который был посредником между кандидатом и экзаменаторами. Могу сказать со всей ответственностью, что Жак Вотье, воспитанник института в Санаке, был одним из самых блестящих бакалавров, которые прошли через филологический факультет в Тулузе: по просьбе членов братства Святого Гавриила кандидату не было сделано ни единой поблажки.
— Возможно, факультет в Тулузе принимал экзамены и у других слепоглухонемых кандидатов, представленных институтом в Санаке?
— Именно так, господин председатель. До Жака Вотье мы выдали диплом шести кандидатам о сдаче двух экзаменов и дипломы бакалавров философии и математики — трем кандидатам. Вместе с Жаком Вотье это в общей сложности десять слепоглухонемых кандидатов за двадцать лет.
— Вы знакомы с директором института в Санаке мсье Ивоном Роделеком?
— Побывав на приеме экзаменов у Жака Вотье, я посчитал долгом лично отправить письмо мсье Роделеку и поздравить его с замечательными — скажем даже, необыкновенными результатами. Мсье Роделек ответил мне и пригласил побывать у него в институте. Я отправился туда вместе с двумя коллегами с естественнонаучного и юридического факультетов. Мы были восхищены применяющимися там методами. Я и мои коллеги вернулись из Санака с редким ощущением того, что мы наконец встретили гениального воспитателя. Невозможно рассказать, сколько терпения нужно было мсье Роделеку, чтобы применить на практике свой метод, в сущности экспериментальный, выводя своих подопечных из глубокого мрака, в который они погружены с рождения.
— Мсье Роделек высказывал вам свое мнение о Жаке Вотье?
— Он считал, что Жак Вотье, девятнадцатый по счету слепоглухонемой из воспитанных им за пятьдесят лет, намного превосходил способностями всех его прежних учеников. Он его очень хвалил и даже спросил меня в тот день: «Что подумали бы на факультете, если бы этот девятнадцатилетний юноша стал известным писателем?» Помню, что я ему ответил тогда: «Это было бы удивительно, но есть ли у него для этого способности?» Мсье Роделек без колебаний заверил: «Есть». Появление три года спустя «Одинокого» подтвердило, что директор института не ошибался.
— Можно узнать ваше мнение об этой книге?
— Если смотреть на нее с точки зрения психологии слепоглухонемых от рождения, то эта книга во всех отношениях замечательная. Она хорошо написана. Автора разве что можно упрекнуть в том упорстве, с которым он изображает монстрами нормальных, окружающих героя людей. Это не согласуется с принципами жизни и в особенности с бесчисленными проявлениями доброты, свидетелем которых он был в течение двенадцати лет, проведенных в Санаке.
— Свидетель полагает, что этот роман написан человеком умным и проницательным? — спросил генеральный адвокат Бертье.
— Более того! — подчеркнул декан. — «Одинокий» — произведение человека неординарного.
— Выражая благодарность господину декану Марнею, — продолжал генеральный адвокат, — давшему показания, авторитетность которых несомненна, я очень хотел бы обратить внимание господ присяжных на тот факт, неопровержимо теперь доказанный, что обвиняемый не только отдает себе отчет в малейших своих поступках, но и как человек исключительного ума их обдумывает. И в особенности мы хотим подчеркнуть тот факт, что не следует обманываться внешностью Жака Вотье. Что он зверь — мы не сомневаемся в этом ни одной минуты, сам характер преступления это доказывает, но мы должны добавить, что это умный и хитрый зверь. Поэтому мы вправе заключить, что преступление, совершенное на «Грассе», заранее долго обдумывалось, было умышленным, преступник осознавал последствия.
— Выводы, сделанные господином генеральным адвокатом, — сказал Виктор Дельо, — кажутся преждевременными. Разумеется, редкий ум Вотье не вызывает никакого сомнения, но нет никаких оснований считать, что он употребил свой дар на совершение преступления.
— Суд благодарит вас, господин декан, — сказал председатель. — Пригласите следующего свидетеля.
Свидетеля вел к барьеру швейцар, так как тот был слепым.
— Ваше имя?
— Жан Дони.
— Время и место рождения?
— Двадцать третьего ноября тысяча девятьсот двадцатого года, Пуатье.
— Ваша профессия?
— Органист в соборе в Альби.
— Мсье Дони, — начал председатель, — в течение одиннадцати лет вы были товарищем по учебе и другом юности Жака Вотье в институте в Санаке. Вы сами вызвались быть свидетелем на суде, когда узнали из газет о преступлении, в котором обвиняется ваш бывший друг. Вы утверждали в разговоре со следователем, что можете сообщить очень важные сведения об обвиняемом. Суд слушает вас.
— Господин председатель, могу сказать, что в течение первых шести лет пребывания Жака Вотье в Санаке я был его лучшим другом. Когда он прибыл в институт, я считал его гораздо более несчастным, чем сам, — я только слепой. Я мог говорить и обладал очень развитым слухом. Он был моложе меня на три года. В течение первого года директор института мсье Роделек занимался с ним только сам, а потом вызвал меня и сказал: «Я заметил, что ты интересуешься успехами своего младшего товарища и что ты добр к нему. Поэтому теперь, когда он знает дактилологическую азбуку и алфавит Брайля, вы будете вместе гулять, играть и даже заниматься, потому что он уже освоил различные способы общения». Начиная с этого дня я стал в некотором роде ближайшим помощником мсье Роделека, и так продолжалось в течение шести лет, пока Жак не достиг семнадцатилетнего возраста. Тогда меня заменили той, которая через шесть лет вышла за него замуж. Должен сказать, что прибытие Соланж Дюваль с матерью произвело дурное впечатление в институте, где до тех пор не появлялась ни одна женщина. Хотя я убежден, что директор, мсье Роделек, пригласил Соланж Дюваль с самыми лучшими намерениями.
— Какое впечатление произвела тогда на вас Соланж Дюваль?
— Лично на меня — никакое, господин председатель. Но я знал от товарищей, глухонемых, которые могли ее видеть, что она была очень красивая девушка. Единственное, что мы, слепые, могли отметить — ее приятный голос. Но по некоторым интонациям — слух нас никогда не обманывает — можно было почувствовать, что за этой внешней мягкостью, которая могла ввести в заблуждение зрячих, скрывались железная воля и готовность идти на все…
— «На все» — что вы под этим подразумеваете? — спросил Виктор Дельо.
— На брак с Жаком Вотье, — ответил свидетель.
— Это дает основания предполагать, — заметил председатель, — что чувство Соланж Дюваль к вашему товарищу было искренним, когда она выходила за него замуж. Ведь оно было у нее на протяжении многих лет?
— Я в этом не так уверен, как вы, господин председатель.
— Что имеет в виду свидетель? — спросил его Дельо.
— Ничего… или, точнее, по поводу этого деликатного пункта я хотел бы оставить свое мнение при себе.
— Мсье Дони, — вмешался председатель, — вы сами захотели выступить в качестве свидетеля, и суд вправе ждать от вас точных, а не двусмысленных показаний. Высказывайтесь до конца.
— Я действительно не могу, господин председатель. Жак все же был моим товарищем и, я сказал бы даже, моим протеже в течение многих лет.
— Вы поклялись говорить правду, всю правду! — сурово сказал председатель.
— Ну, будь что будет! — поколебавшись, сказал слепой. — Соланж Дюваль, к двадцати годам уже сложившаяся девушка, не могла любить Жака Вотье — семнадцатилетнего неопытного мальчика. Я уверен в этом!
— Вы можете доказать это суду?
— Да, господин председатель: она сама мне много раз в этом признавалась.
— Мсье Дони, обращаю ваше внимание на ответственность, связанную с подобными утверждениями.
— Я осознаю всю ее меру, а также отдаю себе отчет в том, что сейчас скажу. Мы с Соланж были одного возраста. Она знала, что в институте я был лучшим другом Жака. Поэтому она говорила мне некоторые вещи, которые никогда не осмелилась бы сказать мсье Роделеку или матери. Конечно, она испытывала глубокую нежность к Жаку, но до любви было еще далеко.
— А он? У вас было впечатление, что он любил эту девушку?
— Трудно утверждать, имея в виду Жака, господин председатель. Он всегда был очень замкнутым. Никогда нельзя было знать, о чем он думает. Тройной недуг усиливал его скрытность, но я не решился бы сказать, что Жак мне всегда казался хитрым. У нас, незрячих, есть особое чутье, которое позволяет нам догадываться о настроениях окружающих, незаметно для них улавливать самые интимные их чувства. Их физический облик не вводит нас в заблуждение. Мы легче догадываемся об их моральных страданиях, потому что наше погруженное во мрак сознание более сосредоточено.
— Однако, — сказал Виктор Дельо, — вы ведь никогда не слышали голоса слепоглухонемого Жака Вотье!
— Вы забываете об осязании, господин адвокат! Вы и представить себе не можете его выразительную силу… После шести лет, проведенных вместе, я знал Жака Вотье наизусть. Мы «разговаривали» руками: его душа была для меня открытой книгой.
— Вы же только что нам сказали, что никогда нельзя было знать, о чем он думает, — заметил председатель. — Вы противоречите себе.
— Нет, господин председатель! Я знаю, что говорю: именно потому, что только мне одному была доступна замкнутая его душа, могу утверждать, что некоторые вещи Жак скрывал от меня сознательно. Человек, способный быть до такой степени скрытным в раннем возрасте, впоследствии может быть способен на многое. Он, впрочем, и доказал это в Санаке спустя несколько месяцев после того, как я перестал с ним заниматься. Факты, о которых я попытаюсь рассказать со всей правдивостью, и заставили меня попроситься в свидетели. Услышав их, суд поймет, почему я не удивился полгода назад, когда узнал из газет и по радио, что мой бывший протеже обвиняется в убийстве. Я долго колебался, прежде чем принять тяжелое для меня решение, которое может серьезно отразиться на мнении присяжных. Из Альби в Париж к следователю я решил ехать только после того, как убедился, что Жак будет упорствовать в своем молчании. Для меня это был вопрос совести; должен ли я отмалчиваться, когда все думают, что Жак не способен совершить преступление, или, напротив, мне следует показать, что это была не первая попытка для обвиняемого? Долг, как бы это ни было трудно по отношению к другу юности, к которому я сохранил добрые чувства, обязывал меня прояснить истину. Именно поэтому я здесь.
— Суд вас слушает.
— Это случилось двадцать четвертого мая тысяча девятьсот сорокового года около десяти часов вечера. Помню, это был чудесный весенний день. Наступал теплый тихий вечер. Закончивший вторым по классу органа в консерватории, я должен был через два месяца окончательно расстаться с институтом и начать работать младшим органистом в соборе в Альби. Этим местом я был обязан всегдашней доброте мсье Роделека. Я прогуливался один в глубине парка, в котором мне были известны самые потаенные уголки, и мысленно сочинял пьесу для органа. Весь переполненный музыкой, я направился к дощатому домику, где я обычно набрасывал на картон пуансоном первые музыкальные фразы задуманного произведения. Этот домик без окон институтский садовник Валентин использовал как кладовую для инвентаря. Дверь была всегда заперта, но Валентин вешал ключ на гвоздь справа от нее. Я брал ключ, вставлял его в замок и заходил в домик, а уходя, запирал дверь на два оборота и вешал ключ на место. Кроме инвентаря и горшков с какими-то растениями там были простой деревянный стол и колченогий стул — как раз то, что мне было нужно. Поскольку окон в домике не было, Валентину, чтобы разобраться в своем хозяйстве, приходилось пользоваться керосиновой лампой, которая всегда стояла на столе, а рядом лежал коробок спичек. Лично у меня в этой лампе не было никакой нужды…
Вечером двадцать четвертого мая, протянув руку, чтобы снять ключ, я с удивлением обнаружил, что его не было на месте и что он уже был вставлен в замочную скважину. Я подумал, что Валентин забыл его повесить на обычное место, и нажал на дверную ручку. Приоткрыв дверь, я услышал изнутри слабый крик. Как будто кто-то хотел позвать на помощь, но кто-то другой зажал звавшему рот рукой. Я сделал шаг вперед и получил сильный удар по затылку, от которого закачался и потерял сознание. Придя в себя, почувствовал резкий удушающий запах и услышал, как потрескивает огонь — домик горел. Соланж Дюваль вцепилась в меня с криком: «Быстрее, Жан! Сгорим! Жак поджег домик, опрокинув лампу, и убежал, закрыв нас с вами на ключ!» Я мгновенно вскочил на ноги. Инстинкт самосохранения вернул мне силы, я уперся в дверь, чтобы выломать замок. Соланж в страхе плакала. Я все сильнее чувствовал жар — пламя, которого я не видел, уже почти касалось нас. Наконец дверь поддалась, и мы выскочили наружу в тот момент, когда брат Доминик, привратник, и брат Гаррик, главный смотритель, подбегали к домику. Вскоре от постройки осталась только куча пепла. Жак исчез. «Что случилось?» — спросил брат Гаррик. «Виновата моя неловкость, — быстро ответила Соланж. — Простое любопытство завело меня в этот домик, но поскольку там было очень темно, я зажгла керосиновую лампу на столе. К несчастью, я опрокинула лампу рукой и возник пожар. Я испугалась и стала звать на помощь. Жан Дони, прогуливавшийся поблизости, тотчас же прибежал и вел себя очень мужественно, вовремя помог мне выбраться».
В тот момент я был так ошарашен этим объяснением, что не произнес ни слова. По дороге в главное здание института я шепотом спросил Соланж Дюваль: «Зачем вы выдумали эту историю, а не сказали правду?» Она тогда мне ответила: «Умоляю вас, Жан, говорите то же, что я. Зачем навлекать бесполезные неприятности на бедного Жака, который был в ненормальном состоянии?» Я не нашелся, что ответить, и подумал, что в конце концов Соланж, может быть, права. Потеря домика не была таким уж непоправимым делом, и никто не пострадал. Я направился прямо в комнату Жака и с удивлением обнаружил его в постели, он притворялся спящим. Только там, уже лежа в постели, я задумался о событии, невольным участником которого стал и которое могло закончиться трагически. Мои выводы были простыми и ясными: несмотря на свой юный возраст, Жак увлек девушку в затерявшийся в глубине парка домик, чтобы попытаться овладеть ею. Мое неожиданное появление помешало ему. В приступе внезапной ярости он попытался меня оглушить, и именно он, а не Соланж, нарочно смахнул со стола лампу. Почувствовав по запаху, что начинался пожар, он бросился вон и запер нас с Соланж, чтобы мы сгорели заживо. Получается, что ровно за десять лет до того, как совершилось преступление на «Грассе», он уже пытался погубить двух человек.
Раздался хриплый нечеловеческий крик, от которого у присутствующих пошел мороз по коже. Слепоглухонемой поднялся со скамьи — несколько секунд он потрясал в воздухе своими чудовищными кулаками, затем вяло осел на свое место между двумя жандармами.
— Обвиняемый хочет что-то сказать? — спросил у переводчика председатель.
Пальцы переводчика быстро забегали по фалангам Жака Вотье, и через несколько секунд он сказал:
— Нет, господин председатель, он не говорит ничего.
— Инцидент исчерпан, — объявил председатель, затем спросил у свидетеля: — Вы хотите еще что-нибудь добавить?
Но свидетель молчал, держась руками за барьер: казалось, он оцепенел от крика, который только что слышал. Зал тревожно молчал. Тишину нарушил Виктор Дельо:
— Свидетель — он нам сказал, что у него не было нужды зажигать керосиновую лампу, и это понятно! — может сказать суду, кто же зажег эту злополучную лампу?
— Соланж Дюваль. Спустя два дня она призналась мне, что на нее вдруг нашел страх при мысли, что она может оказаться в темноте вдвоем с Жаком Вотье.
— Каким образом свидетель может с уверенностью утверждать, — продолжал Виктор Дельо, — что Жак Вотье сбросил со стола лампу нарочно, чтобы устроить пожар?
— Потому что Соланж Дюваль тоже мне об этом сказала на другой день. Впрочем, она объяснила этот безумный жест приступом ярости, для него необычным.
— И вы не подумали о том, — продолжал старый адвокат, — что Соланж Дюваль пыталась скрыть вину Жака потому, что, может быть, она его любила?
— Я подумал, что у нее была просто жалость к нему, к его душевной угнетенности. Впрочем, считаю, что сказал все, что знал. Больше я не буду отвечать ни на один вопрос.
— Прежде чем свидетель удалится, — заявил генеральный адвокат Бертье, — хочу привлечь внимание господ присяжных к только что прозвучавшим показаниям чрезвычайной важности. С большой взвешенностью в суждениях — это придает значимость его показаниям, и это следует отметить особо, — мсье Жан Дони открыл нам, что подсудимый уже десять лет назад был способен на двойное убийство в припадке ярости. После показаний мсье Дони становится более понятной та злоба, с которой Жак Вотье расправился с Джоном Беллом в каюте «Грасса». В момент, когда завершается опрос свидетелей, приглашенных обвинением, я еще раз призываю господ присяжных не упускать из виду того факта, что не следует доверяться внешнему спокойствию Вотье, которое он сохраняет с самого начала процесса. Все продумано, все рассчитано в его поведении: чем больше будет казаться, что он не понимает происходящего, что он только бесчувственный зверь, тем больше у него шансов на снисходительное отношение со стороны присяжных.
— Суд вас благодарит, — обратился к свидетелю председатель. — Можете быть свободны.
Когда свидетель удалился, он добавил:
— Объявляется перерыв. Слушание продолжится через пятнадцать минут и начнется с выступления первого свидетеля со стороны защиты.
Когда суд удалился, в зале снова началось гудение. Мэтр Вуарен казался довольным. Виктор Дельо разговаривал с переводчиком. Многим хотелось бы расслышать слова, которые старый адвокат произносил вполголоса.
— За исключением недавнего инцидента, — спрашивал он у директора института с улицы Сен-Жак, — когда мой клиент с криком поднялся с места, выражал ли он еще каким-нибудь образом нетерпение или недовольство — вы не обратили на это внимание, когда переводили ему показания свидетелей?
— Нет. Он оставался совершенно спокойным — у него даже не дрожали руки.
— Он у вас спрашивал о чем-нибудь?
— Нет. Он только фиксировал без малейших замечаний все, что я ему говорил.
— Не было ли у вас впечатления, что показания членов семьи были ему неприятны?
— Нет. Именно ими, как мне показалось, он меньше всего интересовался.
— Он давно уже знает, чего можно ждать от своей семьи. Помню, как мой преподаватель гражданского права, тонкий психолог, говорил: «Самая стойкая ненависть та, которая рождается в детстве».
— Не будет нескромностью, дорогой мэтр, узнать ваше мнение обо всех этих свидетелях?
— Действительно, это было бы нескромностью, дорогой директор… А если бы я задал вам тот же самый вопрос?
— Я был бы в затруднении — некоторые свидетельства убийственны… Факты… Доказательства, хотя бы те же самые отпечатки пальцев по всей каюте. Но, несмотря на все это и на формальное признание вины Жаком Вотье, я продолжаю упорно верить, что ваш клиент невиновен.
— Как вы это понимаете: «невиновен»?
— Я хочу сказать, что у него была веская причина для убийства…
— Я тоже так думаю, дорогой директор и переводчик. К сожалению, с правовой точки зрения убийство всегда незаконно.
Впервые с начала процесса Виктор Дельо, торопливо нацарапавший несколько слов на клочке бумаги, казалось, заинтересовался своей молодой соседкой:
— Дорогая Даниель, вам придется воспользоваться этим перерывом, чтобы сбегать на почту и отправить телеграмму в Нью-Йорк. Сможете разобрать мой почерк? Побыстрее, вы успеете вернуться как раз к продолжению процесса.
Выходя из зала, девушка успела заметить, как ее старый друг примостился на краю скамьи, полуприкрыв глаза и слегка запрокинув голову, — это была его обычная поза, когда он задумывался. Вдруг Виктор Дельо открыл глаза и неожиданно обратился к наблюдавшему за ним соседу:
— Дорогой директор, что бы вы сказали, если бы я стал утверждать, что «невиновен» означает для меня «невинный»?
— Не понимаю.
— Поясню: Жак Вотье не убивал этого Джона Белла.
— Боюсь, дорогой мэтр, что вам тяжело будет с присяжными… Это было бы возможно доказать только в одном случае — если бы вы им представили истинного убийцу.
— Все для этого сделаю, — спокойно и твердо ответил Дельо, — Но очень многое будет зависеть от ответа на телеграмму, которую я только что отправил в Нью-Йорк.
Даниель в это время бежала на почту. Текст телеграммы, составленной по-английски, был для нее непонятен и не имел значения. Сейчас ее воображение больше всего занимала произнесенная генеральным адвокатом фраза: «Все продумано, все рассчитано в его поведении: чем больше будет казаться, что он не понимает происходящего, что он бесчувственный зверь, тем больше у него шансов на снисходительное отношение со стороны присяжных». Но ведь это в точности совпадало с мнением самого Дельо! Разве он не говорил и не повторял ей, Даниель, что под обманчивой внешностью его странного клиента скрывался замечательный ум? Мнения обвинителя и защитника не совпадали только в одном: последний, в противоположность генеральному адвокату Бертье, справедливо или несправедливо считал, что это не лучший способ защиты. У девушки не было никакого сомнения: Виктор Дельо сделает невозможное, чтобы заставить Вотье заговорить и показать свое истинное лицо. Удастся ли ему это? Несомненно, этот несчастный очень умен. Но в таком случае он не зверь, как с ужасом думают все присутствующие. «Зверь» начинал очень интересовать Даниель…
А что означал этот нечеловеческий крик, который вырвался у несчастного, когда один из его лучших друзей по институту обвинил Вотье в попытке убийства, совершенной несколькими годами ранее? Это был не только крик бессильной ярости, иначе у присутствующих не пошел бы мороз по коже. И сама Даниель так не содрогнулась бы — было в этом крике еще и отчаяние от непереносимого нравственного страдания. А как только «зверь» начал страдать, она стала его жалеть…
Быстро отправив телеграмму, девушка заняла свое место рядом со старым другом как раз в тот момент, когда вызвали первого свидетеля со стороны защиты. Это была пятидесятилетняя, еще стройная женщина в элегантном черном костюме.
— Мадам, — обратился к ней председатель, — как бы ни тяжело вам было находиться здесь, суд просит вас собраться с силами и рассказать все, что вы знаете о своем сыне. Вы не можете не знать, мадам, что свидетельство матери имеет первостепенное значение.
— Я знаю, господин председатель, — ответила Симона Вотье дрожащим от волнения голосом.
— Суд слушает вас…