— Господин председатель, мне нужно было сделать большое усилие над собой, чтобы прийти свидетельствовать на процессе по делу моего сына, который навсегда останется для меня маленьким Жаком. Должна сразу признать, что этот до крайности впечатлительный и нервный ребенок, кажется, совсем не был счастлив в течение первых десяти лет своей жизни в нашем доме на улице Кардине. Хотя понимать его в ту пору было почти невозможно, но я догадывалась о глубине его душевных страданий. Муж — он был самым образцовым отцом — также страдал вместе со мной. Чтобы облегчить жизнь нашему несчастному ребенку, мы делали все, что было в человеческих силах. Мы доверили его воспитание институту в Санаке только после того, как сами испробовали все средства. Я была в отчаянии от того, что он уезжает, но мое горе облегчилось при мысли, что мсье Роделеку, может быть, удастся вывести ребенка из мрака.
— То есть мсье Вотье и вы доверяли мсье Роделеку?
— Поначалу да… Побывав в Санаке через год после отъезда Жака, я была поражена необыкновенными его успехами, но одновременно меня убило поведение моего сына при встрече. Это было ужасно. Свидание происходило в присутствии мсье Роделека, высказавшего перед тем восхищение редким умом моего сына. Я была счастлива, когда открылась дверь и появился Жак. Он изменился — сильно вырос, плечи стали широкими. Он держался прямо, с гордо поднятой головой. Меня удивило то, что он сразу направился прямо ко мне, без трости, уверенно, как если бы он меня видел или слышал мой голос. Его спокойная, уверенная походка была почти такой же, как у нормального ребенка. Не верилось, что этот повзрослевший мальчик был тем же самым ребенком, который год назад и шагу не мог сделать, чтобы на что-нибудь не наткнуться.
Я была так взволнована, что едва могла протянуть руки ему навстречу… прижала его к груди и заплакала, но он сразу напрягся, стал отбиваться, словно хотел вырваться из материнских объятий. Отвернулся от меня. Я была в панике. Мсье Роделек пришел на помощь, быстро взял его руки в свои, делая на них знаки и говоря: «Послушай, Жак! То, что ты делаешь, — нехорошо! Наконец-то тебя обнимает мать, которую ты так долго ждал и о которой я часто тебе рассказывал». Лицо сына не дрогнуло. Тогда мсье Роделек взял его правую руку и поднес к моему лицу, чтобы он прикоснулся к нему. Никогда не забуду это ощущение… дрожащая рука против воли погладила мой лоб, спустилась по носу, обвела губы и застыла на щеке, по которой текла слеза. Жак как будто удивился и поднес влажный указательный палец к губам, словно пробуя мои слезы на вкус. Его лицо исказилось, и он издал ужасный вопль. Тот самый вопль, с каким он раньше каждый раз встречал меня дома, когда я заходила к нему в комнату. Я ослабила объятия, он этим воспользовался и бросился из приемной. Я так опешила, что не могла говорить. Мсье Роделек подошел ко мне со словами: «Вы не должны сердиться на Жака, мадам. Он еще не очень хорошо понимает, что делает». Помню, я его спросила тогда: «Мсье, я и впредь буду слышать этот крик? Это все, что он может сказать матери после года занятий с вами?» Мсье Роделек ответил мне с невозмутимым спокойствием, как если бы он считал свой ответ совершенно нормальным: «Но ведь он, мадам, совсем не знал вас, когда жил дома».
В тот момент я поняла, что сын не только никогда не будет меня любить, но что в этом институте сделали все для того, чтобы оторвать его от семьи. Этот мсье Роделек навсегда украл у меня сына. Да, теперь я уверена, что его сильное и пагубное влияние было долгим. Если бы в Санаке дали себе труд по-настоящему привить несчастному ребенку нормальную любовь к матери, возможно, он не оказался бы сейчас на этой позорной скамье.
— Ничто не мешало вам, мадам, — сказал председатель, — забрать сына после первого же приезда в Санак, если его воспитание показалось вам опасным.
— Все мне мешало… Прежде всего успехи, явные успехи в умственном развитии Жака: я всегда считала и буду считать, что члены братства Святого Гавриила используют превосходные методы в работе с несчастными. Мне не нравится только нравственное влияние, которое оказал на Жака мсье Роделек, посчитавший, что он лично должен заниматься с ним. Я должна была дать возможность сыну закончить трудную и необычную его учебу. После этого у меня было намерение его забрать. Таким образом, я тогда пожертвовала материнской любовью ради интересов своего ребенка. Еще раз я поверила в мсье Роделека, который сказал при моем отъезде в Париж: «Дайте мне его убедить, мадам. Когда вы вернетесь сюда в следующий раз, вы увидите, что сын полюбит вас. Это очень чувствительная душа, потрясенная первым непосредственным контактом с матерью, о которой я ему столько рассказывал и которую он ждал с волнением, смешанным со страхом. В Париже он не выделял вас из окружавших его людей, он даже не знал такого понятия — «мать». Теперь он знает. Он, должно быть, плачет сейчас в своем углу. После вашего отъезда я постараюсь его утешить. Обещаю вам, что он не заснет сегодня, не помолившись за вас».
Я поверила этим словам и уехала немного успокоенная. Время шло. Регулярно, каждый год, я приезжала к Жаку посмотреть на его успехи. Хотя он и не издавал своего ужасного крика при моем появлении, но раз от разу встречал меня со все большей холодностью. Кажется, мое посещение не доставляло ему никакой радости, несмотря на обещания мсье Роделека. Эти свидания в приемной стали для меня сущей пыткой, путешествие в Санак — мучением. Я была в отчаянии. Жак между тем освоил различные способы общения с нормальными людьми — он мог бы воспользоваться обычным английским письмом, чтобы спросить меня о чем-нибудь, поверить свои мысли, которые естественно должны были приходить ему в голову в присутствии матери. Я сама, без помощи переводчика, читала бы написанное им. Тут же могла бы составлять и ответы из этих больших рельефных букв, которых было много по всему институту, — он читал бы эти ответы на ощупь. По крайней мере, основное мы могли бы сказать друг другу. К несчастью, Жак ни разу не захотел воспользоваться этим способом для разговора со мной. Как и сейчас, он предпочитал пользоваться алфавитом Брайля, а это предполагает присутствие третьего лица в качестве переводчика. В Санаке я ни разу не оставалась наедине со своим сыном — мсье Роделек, вечный мсье Роделек всегда был между нами!
Чем больше Жак взрослел и развивался, тем больше он сознательно не хотел говорить со мной. Что я могла сделать? Ничего… Я чувствовала себя бессильной перед этим притворным волевым воспитателем, который делал вид, что смиренно подчиняется рефлексам несчастного ребенка. Всякий раз, когда Жак был неласков со мной, встревал мсье Роделек и лицемерно распекал его своим сладким голосом: «Послушай, Жак! Это нехорошо!» Затем он поворачивался ко мне и говорил: «Как все очень умные люди, Жак — личность, которую почти невозможно усмирить и к которой я должен приспосабливаться… Это не всегда легко!» Вечно мой бедный мальчик был виноват в своем поведении и никогда — мсье Роделек! Не имея больше сил выносить это, я велела спросить у Жака, когда он сдал второй экзамен на бакалавра — ему было тогда девятнадцать лет, — хочет ли он вернуться домой. Он категорически отказался. Мсье Роделек дал мне понять, что Жаку лучше бы оставаться еще какое-то время в Санаке, где можно сосредоточиться и обдумать книгу, которую он мечтал написать и публикация которой могла бы стать трамплином для его необыкновенной карьеры. Имела ли я право помешать этой карьере? Я уступила в последний раз, с беспокойством ожидая публикации этой книги, которая наконец появилась спустя три года.
— Что вы думаете об этом произведении, мадам? — спросил председатель.
— «Одинокий» — хороший роман, который растрогал меня. Я гордилась своим сыном, когда видела его имя в витринах книжных лавок.
— Вас не шокировал тот факт, — спросил генеральный адвокат, — что семья главного героя, страдающего тем же недугом, что и ваш сын, описана в романе весьма нелестно?
— Ничуть. Я всегда относилась к этому произведению только как к роману.
— Поскольку господин генеральный адвокат еще раз напомнил об этом «Одиноком», позволю себе обратить внимание суда и господ присяжных на тот факт, что автор в своей книге ни разу не упоминает о матери героя, — сказал Виктор Дельо.
Мадам Вотье казалась смущенной. И пока Дельо садился, председатель спросил:
— Скажите, мадам, вы виделись с сыном после публикации его книги?
— Не сразу. Несмотря на свою материнскую гордость за сына, я была немного рассержена на него, потому что он ее мне даже не прислал. И все-таки я ему написала и поздравила его. Он мне не ответил. Очень удивленная, я решила еще раз поехать в Санак. Меня сопровождал один знакомый журналист, который хотел взять интервью у Жака и написать о нем для парижской газеты. На этот раз я вытерпела самое страшное для матери оскорбление: Жак не захотел меня видеть и в то же время согласился принять журналиста в своей комнате. Я была возмущена. Естественно, что в приемную явился не кто иной, как мсье Роделек, и сообщил мне об этом решении моего ребенка в выражениях, не оставлявших никаких сомнений. Едва выбирая слова, он дал мне понять, что нам с Жаком лучше больше никогда не встречаться, чтобы впредь избежать тяжких ненужных сцен. Он добавил, что мой сын теперь совершеннолетний, имя его известно и он может летать на своих крыльях. Ему, Ивону Роделеку, удалось найти для Жака дивную подругу в лице Соланж Дюваль, которая будет для Жака гораздо более надежной опорой, чем семья. Под конец он сказал, что его роль как воспитателя закончена, что он совсем расстанется с Жаком, как только тот женится. Так я впервые услышала об этом предполагавшемся браке с дочерью моей бывшей служанки.
— Однако вы знали, что мсье Роделек устроил в Санаке Соланж Дюваль с матерью, когда превратности судьбы не позволили вам сохранить их у себя на службе? — спросил председатель.
— Да, и это решение директора института мне не понравилось.
— Что вы ответили мсье Роделеку по поводу брака?
— Я ответила ему, что этот брак совершится без моего согласия. К сожалению, мое мнение мало значило: Жак был совершеннолетним. Я вернулась в Париж и только спустя полгода получила письмо от мсье Роделека, из которого узнала, что брачная церемония состоится на следующей неделе. Сын даже не дал себе труда сообщить мне о своем решении. Я, впрочем, убеждена, что он непременно сделал бы это, но ему помешали.
— Кто?
— Мсье Роделек и его будущая жена.
— Свидетельница может нам сказать, — спросил генеральный адвокат, — что она думает о Соланж Вотье?
— В подобных обстоятельствах трудно полагаться на мнение свекрови, — с живостью ответила Симона Вотье. — Поэтому я предпочитаю его не высказывать… Мне не хотелось бы дать повод подумать, будто я настроена против той, которая, хоть и наперекор моей воле, стала моей невесткой, из-за ее скромного происхождения. Соланж не лишена достоинств. Это хорошенькая женщина, тонкая, умная, доброжелательная, терпеливая. Терпение помогло ей ждать Жака с тринадцати лет до двадцати пяти, поскольку сын моложе ее на три года.
— Может быть, это, мадам, скорее свидетельствует о любви? — мягко вставил Виктор Дельо.
— О любви, которая знает, чего она хочет: выйти замуж. Соланж Дюваль с помощью мсье Роделека в Санаке сделала все для того, чтобы мой бедный сын забыл, что у него есть еще и мать, которая может его лелеять. Своим замужеством она доказала, что готова отречься даже от матери ради достижения собственных целей. Мелани, действительно добрая, очень простая женщина, благодаря своему народному здравому смыслу поняла тогда, что брак ее дочери с сыном бывших хозяев был ошибкой. Она приехала в Париж, чтобы мне это сказать. Несмотря на это, Соланж настояла на своем, и брак был заключен в институтской часовне. Ни одной матери там не было.
Разумеется, излишне добавлять, что в течение пяти лет после свадьбы ни сын, ни невестка, ни даже мсье Роделек не написали мне ни одной строчки. Только совершенно случайно я узнала об отъезде молодых в Соединенные Штаты. Материнское сердце жестоко страдало от того, что они уезжают не попрощавшись, но я подумала, что в конце концов этот мсье Роделек, может быть, и прав: мой сын нашел свое счастье. Я начинала привыкать к этой мысли, как вдруг — жестокий удар, страшная новость, однажды утром вычитанная из газеты: мой сын обвиняется в преступлении! Я думала, что упаду в обморок, но у меня достало сил, чтобы узнать, когда прибывает «Грасс», и поехать в Гавр, где мне не разрешили поговорить с сыном. Он прошел в нескольких метрах от меня сквозь онемевшую от ужаса толпу, не подозревая, что мать была там, на пристани, готовая всеми своими слабыми силами помочь ему в новой беде. Ведь он был один! Жена спряталась… Я видела, как мое дитя в наручниках усадили в полицейскую машину между двумя жандармами. Я увидела его тогда в первый раз со времени моей предпоследней поездки в Санак шесть лет назад.
Симона Вотье смолкла. Перед судьями была только мать, в слезах цеплявшаяся за барьер, чтобы не упасть. Виктор Дельо подошел поддержать ее.
— Если вы хотите, мэтр, — предложил сочувственно председатель, — мы можем прервать заседание, а затем продолжим слушать показания свидетельницы.
Но Симона Вотье выпрямилась и почти закричала сквозь слезы:
— Нет! Я не уйду! Я все скажу! Я пришла сюда, чтобы защитить своего сына против всех, кто его обвиняет… кто ему сделал зло и кто по-настоящему виноват. Он не убивал! Это невозможно! Он невиновен! Мать не может ошибиться… Даже если он был нервным и немного резким в детстве — это не причина, чтобы он стал убийцей. Я знаю, что все здесь заодно против него, потому что сбиты с толку его внешностью. Знаю, что его внешность может вызвать беспокойство, но это ничего не доказывает. Умоляю вас, господа присяжные, оставьте его! Отпустите его! Верните его мне! Я увезу его, он будет при мне, клянусь вам… Он будет наконец со мной! Никто больше никогда о нем не услышит…
— Поверьте, мадам, суд понимает ваши чувства, — сказал председатель Легри, — но вам нужно найти в себе силы, чтобы ответить еще на один, последний вопрос: вы виделись с сыном после его заключения? Признался ли он вам в чем-нибудь?
— Нет, я его не видела — Жак не пожелал. Бедный, он не понял, что я только хотела ему помочь…
Эти слова были произнесены на последнем дыхании. Симона Вотье повернулась к огороженному месту, где сидел обвиняемый. Его руки неподвижно лежали на барьере, и переводчик, прикасаясь к фалангам пальцев, переводил все сказанные матерью слова.
— Умоляю вас, господин переводчик, скажите ему, что мать здесь, рядом с ним, чтобы ему помочь! Мать умоляет, чтобы и он сам защищался тоже — ради него самого, ради имени, которое он носит, ради памяти отца! Мать, которая прощает ему безразличное отношение к ней с детства… Умоляю тебя, Жак, подай какой-нибудь знак, любой! Просто протяни ко мне руки…
— Обвиняемый отвечает? — спросил председатель у переводчика.
— Нет, господин председатель.
— Суд благодарит вас, мадам.
Симона Вотье рухнула. Служащие унесли ее под взглядами оцепеневшей публики.
Даниель была потрясена: ведь и в самом деле мать должна знать своего сына лучше, чем кто бы то ни было. Если она с такой уверенностью утверждает, что сын — добрый, значит, так оно и есть. Однако был ли он хоть раз добр с матерью, которая пришла его защищать из последних сил? Ни один мускул не дрогнул на его лице, когда переводчик передавал ему патетическую мольбу матери. Если слезы родной матери его не трогают, то кто же может его расшевелить?
Девушка снова вглядывалась в несчастного, словно зачарованная этим монстром с отсутствующим взглядом. Она подумала: мог ли этот Вотье хоть раз за всю свою, пусть и короткую, жизнь показаться кому-нибудь красивым и человечным? По правде сказать, Даниель не могла до конца разобраться в своих путаных и противоречивых чувствах по отношению к обвиняемому. Ей пришлось сделать усилие над собой, чтобы отвлечься от Вотье и перевести взгляд на старого своего друга: Виктор Дельо, покрасневший и по-прежнему бесстрастный, протирал клетчатым платком пенсне. Председатель вызвал следующего свидетеля.
Выглядел он довольно странно. Высокий, слегка сутулый, в сутане, из-под которой выглядывали брюки, спадавшие на грубые башмаки с квадратными подкованными носами. Единственным украшением его черного облачения были прямоугольные голубые брыжи. Седые волосы обрамляли румяное, в красных прожилках лицо со стального цвета глазами. От всей его фигуры исходило ощущение доброты и застенчивости. Не надо было долго приглядываться к нему, чтобы определить — он был из тех, кто с детства привык видеть людей и вещи только с лучшей их стороны и совсем не замечать сторону дурную. Неловкий, он стоял перед барьером с видом просителя и вертел в руках черную фетровую треуголку.
— Ивон Роделек, родился третьего октября тысяча восемьсот семьдесят пятого года в Кемпере, директор Института Святого Иосифа в Санаке.
— Мсье Роделек, будьте добры сказать суду все, что вы знаете и думаете о Жаке Вотье.
— Когда я семнадцать лет назад прибыл за ним в Париж, чтобы отвезти его в Санак, Жак обитал в квартире родителей в дальней комнате, выходившей окнами во двор. Войдя к нему, я увидел, что он сидит за столом. Единственное проявление жизни выражалось у него только в том, что он без конца лихорадочно вертел лежавшую на столе тряпичную куклу. С неутомимой жадностью ощупывал он пальцами контуры игрушки. Напротив сидела девочка чуть постарше. Соланж; она с сосредоточенным вниманием вглядывалась в непроницаемое лицо Жака, как будто хотела проникнуть в его тайны. С первого взгляда мне показалось, что с этих дрожащих губ готовы были сорваться самые разные вопросы, самые нежные слова. У мальчика же с широко открытым ртом губы были безжизненны. Это придавало его лицу странное выражение. При моем появлении девочка встала, он же не шелохнулся — никакие звуки до него не доходили. Комната была небольшая, но чистая, — я понял, что Соланж заботливо ее прибрала. Сам несчастный был хорошо ухожен — на школьном фартуке не было ни единого пятнышка. Лицо умытое, руки чистые. Таким, господин председатель, я впервые увидел девятнадцатого слепоглухонемого от рождения, которого мне предстояло воспитывать, чтобы попытаться сделать из него почти нормальное существо.
После короткой паузы старик мягко продолжал:
— Я сел за стол между двумя детьми, чтобы лучше рассмотреть несчастного. Сначала я попытался раздвинуть его зажатые веки, но он задрожал от прикосновения и с ворчанием резко отклонил голову. Поскольку я настаивал, недовольство перешло в гнев — вцепившись руками в стол, он топал ногами, его била нервная дрожь. Помогла девочка — она тоже приложила пухлые ручки к его векам, погладила лицо Жака. Благотворное действие этого прикосновения для мальчика было огромным, он тотчас же успокоился. Я разговорился с девочкой, спросил, как ее зовут, сколько ей лет и давно ли она занимается с Жаком. «Три года», — ответила она. «Ты уже начинаешь его понимать?» — «О да!» — воскликнула она с неожиданным воодушевлением. «Ты уверена, что он абсолютно ничего не видит, не слышит, не может говорить?» — «Если бы это было иначе, мсье, я давно бы уже заметила. Эти три года я была с ним постоянно». Я легко поверил ей — было видно, что она его очень любит. Поэтому я у нее спросил: «А он любит тебя?»— «Не знаю, — грустно ответила она. — Он не может этого выразить». Тогда я объяснил Соланж, что скоро ее маленький друг научится выражать свои чувства, и добавил: «Тебе приятно было бы услышать, если бы Жак сказал, что ты — его самый большой друг?» — «Зачем вы говорите о невозможном? — ответила она. — В чем я уверена, так это в том, что он предпочитает меня всем остальным людям, которые здесь живут. Он не хочет, чтобы кто-нибудь, кроме меня, гладил ему лицо». — «Даже мать?» — «Даже чтобы она», — ответила Соланж, опустив голову. Затем она резко ее подняла, чтобы спросить меня с детской недоверчивостью: «Кто вы, мсье?» — «Я? Просто отец многочисленного семейства. У меня три сотни детей. Это тебе о чем-нибудь говорит?»— «И вы их всех любите?» — «Ну конечно!»
Милая Соланж не могла опомниться, но между нами уже установилось доверие, и она стала мне рассказывать, что ей удалось научить Жака многим вещам, что они умеют очень хорошо понимать друг друга: «Они все думают, что Жак не может ничего понимать. Это неверно! Я, например, знаю, что он очень умный…» — «А как тебе удалось это узнать?» — «Благодаря Фланелли». — «Кто такая Фланелль?» — спросил я с удивлением. «Моя кукла, которую он сейчас держит в руках. У него нет игрушек и ничего такого, чем он мог бы заниматься». — «Так ты сама уже не играешь с куклой?» — «Мне больше нравится играть с Жаком, это важнее — никто больше не хочет играть с ним. Я даю ему куклу и время от времени забираю обратно. Он очень любит Фланелль и, когда хочет играть с ней, просит ее у меня. Для этого я придумала простой знак: указательным пальцем он нажимает на ладонь моей правой руки. Это означает для него: «Дай мне куклу», и я ему ее даю. Когда мне нужно, чтобы он вернул куклу, я делаю тот же знак». — «Как тебе пришла эта мысль — объясняться знаками?»— заинтересовавшись, спросил я. «Когда я первый раз дала ему Фланелль и забрала ее перед обедом, он рассердился и, катаясь по полу, издавал звуки, похожие на собачий лай. Пришлось куклу ему вернуть. Какое-то время он ее подержал в руках, и я снова ее забрала, но одновременно сделала знак. Он снова разозлился, но я отдала Фланелль только после того, как ему самому пришла мысль сделать такой же знак. С того дня он засыпает только с куклой в руках». — «И тебе не жалко было Фланелль?» — «Нисколько! Это как если бы она была нашим ребенком, моим и Жака». — «Чему ты научила его еще?» — «Просить еду, которую он любит… Мама потихоньку ему готовит». — «Кто твоя мать?» — «Служанка мадам Вотье».
Я все больше и больше удивлялся и спросил: «Жак может попросить с помощью знаков любую еду, которая ему нравится?» — «Не любую, но ту, которую особенно любит. С первых дней, как меня приставили к нему, я заметила, что он очень любит яйца и хлеб. Однажды, когда он с жадностью ощупывал яйцо всмятку, я его забрала и пальцем изобразила небольшой овал на его левой ладони. Он рассвирепел, но не хотел повторить новый знак. Поэтому яйцо я ему не отдала, а вместо него положила на тарелку мясо. Жак был недоволен и ощупывал все блюда на столе — искал яйцо. На другой день я снова положила яйцо на тарелку и снова забрала, изобразив на левой ладони овальный знак. На этот раз он его повторил — и я вернула ему яйцо. С этого дня я начала придумывать новые знаки — для хлеба и другой еды». — «Знаешь, милая Соланж, ты была бы мне ценной помощницей в Санаке». — «Так вы живете не в Париже?» — «Нет. И я приехал, чтобы забрать с собой Жака». — «Вы хотите отобрать его у меня?» — взволновалась она. «Через какое-то время ты его снова увидишь. Пойми меня… Жак не может всю жизнь оставаться таким. Конечно, ты его уже многому научила, и я тебя поздравляю. Но этого же мало: ему нужно развить свои первоначальные знания и образоваться, чтобы из него что-нибудь получилось». — «За Жака я спокойна — он такой умный! Иногда мне кажется, что он все понимает, только прикоснувшись к моей руке. Если бы я только могла придумать еще какие-нибудь знаки! Но я их придумала уже все, какие могла. Больше не получается. Всю прошлую ночь я думала, как ему объяснить, что у него тоже, как у меня, есть мать». — «И ты придумала?» — «Нет». — «Раз ты сама признаешь, что больше ничего не можешь придумать, значит, нужны какие-то другие способы, чтобы продолжить работу, так хорошо начатую тобой». — «Если бы я больше знала, то, уверена, справилась бы одна. Ему никто не нужен». — «Конечно, знаки, которые ты придумала, — интересные, но с их помощью Жак мог бы объясняться только с тобой одной. Нужно, чтобы он мог попросить Фланелль или яйцо у любого другого. Он научится этому, но только когда будет знать алфавит и сможет им пользоваться так же, как ты и я». Соланж была готова заплакать, она не понимала, как Жак мог бы обойтись без нее. «Если вы увезете Жака, то ведь ненадолго?» — «Это будет зависеть от его успехов. Тебе ничто не мешает приезжать иногда в Санак повидаться с ним. Можешь рассчитывать на меня: он будет помнить тебя». Никогда бы я не поверил тогда, что познакомился с той, которая будет впоследствии носить имя моего нового ученика.
Ивон Роделек замолчал.
— Вы нам дали понять, — сказал председатель Легри, — что семья Вотье совсем не занималась сыном?
— Я далек от этой мысли, господин председатель. Я пришел сюда не для того, чтобы судить других, а чтобы помочь ближнему.
— Как прошло первое путешествие с вашим новым учеником? — спросил председатель.
— Лучше, чем я предполагал. Соланж — мать ей разрешила провожать нас на Аустерлицкий вокзал — захватила с собой Фланелль, которую Жак гладил всю дорогу, пока мы ехали. Вечером мы прибыли в Санак, я велел там приготовить для ребенка комнату, сообщавшуюся с моей. Нельзя было и думать, чтобы поместить его в общей спальне с глухонемыми или слепыми.
— Были ли среди трехсот ваших воспитанников, — спросил председатель, — еще слепоглухонемые от рождения, кроме Жака Вотье?
— Нет. Его предшественник, мой восемнадцатый ученик с такими же недостатками, прошедший курс обучения, уехал за полгода перед этим. Он устроился учеником столяра — мне удалось подыскать для него это место. Впрочем, для быстрого развития лучше, чтобы он был один. Я хотел, так же как и с предыдущими восемнадцатью учениками, лично заниматься с Жаком, опыт у меня был уже большой. Начать я решил прямо со следующего утра, сразу после сна.
— Считаю необходимым, — заявил генеральный адвокат Бертье, — чтобы свидетель рассказал суду о методе воспитания, с помощью которого бесчувственный звереныш, каким был десятилетний Жак Вотье, превратился в нормального интеллектуально развитого человека. Господа присяжные могут составить себе подлинное представление о его личности, скрывающейся за обманчивой внешностью.
— Суд разделяет точку зрения господина генерального адвоката. Слушаем вас, мсье Роделек.
— Ту первую ночь, когда Жак мирно спал под крышей нашего института, я провел в молитве и размышлениях о той тяжкой борьбе, которая предстояла мне начиная с завтрашнего утра. Я молил о помощи Богоматерь. Она всегда приходит к нам, бретонцам, на помощь в трудных делах. Она меня и просветила.
Я еще не знал, какой мне выбрать метод для воспитания звереныша. Действительно ли Жак был умен, как утверждала добросердечная, милая Соланж? Или это был ребенок обычный, средних способностей? Проявится ли этот дремлющий ум в активном желании вырваться из мрака, или он будет только пассивно регистрировать поступающие извне сигналы? Узнать это было можно только одним способом: обратиться к тем нескольким предметам, которые добрая девочка использовала как единственное средство общения между нею и Жаком. Тут могли помочь кукла, ложка, тарелка, стакан… Нужно было идти почти на ощупь от известного к неизвестному. Я знал, что любой ребенок задолго до того, как он познакомится с алфавитом и элементами грамматики, способен уловить общий смысл фразы, которую он еще не может ни произнести, ни проанализировать. В этом ему помогает привычка слушать и наблюдать за лицом говорящего, а еще, может быть, необъяснимая интуиция, которая рождается в нем вместе с первым криком.
Для Жака помощником станет натренированная рука: она будет одновременно и слухом и зрением, с помощью которых воспринимается речь, а также она заменит язык и голос. Мне предстояло быть настороже, напрягаться душой недели, месяцы, годы, чтобы отыскать в этом необозримом мраке искру разума, беспорядочно блуждавшую далеко от всякого света, горя и радости — далеко от жизни.
Пробуждение на следующее утро было нормальным. Трудности начались с утренним туалетом, к которому я должен был принудить Жака насильно: он хорошо чувствовал, что его намыливают, моют, причесывают другие руки. В бешенстве он несколько раз переворачивал таз и катался по полу. Всякий раз я помогал ему встать, снова наливал в таз воду, старался не проявлять нетерпения: столкнулись его и моя воля, между нами началась упорная глухая борьба. Закончиться она могла только полной моей победой. И чем труднее был этот первый утренний туалет, тем легче был следующий, а потом он стал и вовсе обычным. В воспитании Жака все должно было сводиться к методическому повторению простейших действий, которые требуются от человека в обычной повседневной жизни. И каждая схватка позволяла мне обнаружить какие-то новые черты характера моего странного ученика. Конечно, вначале были только очень неясные проявления (иногда резкий крик, иногда гримаса, чаще всего — какой-нибудь бессмысленный дикий жест), но долгий опыт научил меня придавать значение и малейшим признакам чего-то нового.
Однажды я подставил на несколько секунд под струю холодной воды его правую руку и сильно ее сжал. Раз десять повторил я это упражнение, пока рука его не замерзла. Из-под опущенных по-прежнему век потекли слезы — впервые я увидел, как брызнули слезы из потухших глаз. Я радовался этим слезам — ведь это была сама жизнь. Жак успокоился — он смирился с неприятным ощущением от холодной воды. Тогда я взял его руку и приложил ее к своей щеке: по контрасту ребенок почувствовал удовольствие от тепла. Ощущение тепла и холода укоренилось в нем.
Затем, водя его рукой по краю таза, я сделал на его безжизненной и готовой все воспринять ладони другой характерный, не похожий на предыдущий, знак. Вдруг мой ученик побледнел, затем покраснел и наконец замер в каком-то восторге. Плотный туман рассеялся — он понял! Пробившись из глубины небытия, яркий свет внезапно озарил его дремлющее сознание, и он понял, что каждый из двух новых знаков соотносится с одним из предметов, которые он осязал, — холодной водой и металлическим тазом. Внезапным прозрением он усвоил понятия «содержимое» и «содержащее». Смутно он чувствовал также, что сможет в будущем просить, получать, слушать, понимать, систематически обмениваясь знаками с кем-то неведомым для него тогда, кто постоянно прикасался к нему. Он наконец вырвался из того слишком тесного мира, придуманного Соланж, который сводился к еде и тряпичной кукле.
Опьянев от безумной радости, Жак принялся ощупывать в комнате все подряд: стол, на котором стоял таз, полотенце, местами сухое, местами мокрое, мыло, выскальзывающее из рук, губку, которую лихорадочно сжимал, чтобы выдавить из нее холодную воду. Инстинктивно он подносил каждый предмет к лицу, чтобы его понюхать, вдохнуть и почувствовать его особенный запах. Морщась, он кусал мыло, губку — у мыла был неприятный вкус. Я позволял ему делать все, что он хочет, как бы в вознаграждение за проведенные во мраке десять лет. Чудо свершилось на моих глазах, три чувства, с помощью которых предстояло воспитывать Жака, начинали взаимодействовать, чтобы помочь проясниться сознанию. Запах и вкус пришли на помощь к осязанию. Все это происходило самым простым образом: я наблюдал за беспорядочными, механическими жестами ребенка и видел, как он сначала ощупывал каждый предмет дрожащими пальцами, затем нюхал и наконец пробовал его жадными губами на вкус.
Казалось, что и лицо, непроницаемое до сих пор, жаждало узнавания новых предметов. У Жака появился ключ к пониманию вещей. У меня было теперь доказательство живого ума — доброе сердце Соланж не ошиблось. Прошел час, два, три — часы, насыщенные новой жизнью, в это время я последовательно его заставлял ощупывать, обнюхивать уже знакомые предметы, давая им наименования осязаемым знаком на его жадных ладонях. Руки вспотели, он часто дышал. Я понял, что не следует слишком затягивать этот первый урок, иначе сознание — еще слабое — не выдержит потрясения. Завтра я начну с тех же самых знакомых предметов утреннего туалета и добавлю новые.
А до тех пор, я считал, надо дать ему возможность двигаться, подышать свежим воздухом. Чрезмерная мозговая работа в течение нескольких часов требовала успокоительной разрядки. Я отвел его в институтский парк и заставил следовать заранее обозначенным маршрутом. Для этого между некоторыми деревьями были натянуты веревки. Жаку оставалось только идти от дерева к дереву вдоль веревок, деревья служили вехами. Спустя три дня он мог уже прогуливаться один. Так он узнал понятие «пространство». Очень быстро он понял значение слова «движение» и обнаружил, что ноги контролируются его волей.
Естественно, я был рядом с ним во время этих прогулок, чтобы что-нибудь не случилось, но не указывал ему дорогу — позволял действовать самостоятельно. Как только он заучил наизусть этот маршрут, я обозначил ему веревками другой. Не нужно было, чтобы он постоянно проделывал один и тот же путь. Когда я научил Жака обозначать каждый предмет мимическим знаком, я стал с ним общаться только как с глухонемым, заставил его осваивать дактилологический алфавит, который считывается кожным покровом, — именно этим алфавитом пользуется сейчас переводчик. Затем я стал с ним общаться как со слепым и обучил его алфавиту Брайля, который позволил ему читать. Но он мог пока узнавать и обозначать только конкретные предметы и простейшие действия. Для того чтобы обращаться непосредственно к его душе и сердцу, нужно было ему внушить представление о некоторых понятиях.
Я начал с понятия «величина», для чего дал ему возможность тщательно ощупать двух товарищей — большого и маленького. Затем продолжил в этом же духе. Однажды вечером, когда к нам в институт явился нищий бродяга, чтобы попросить крова и хлеба, я отвел его к Жаку, и мой ученик ощупал рваную одежду и стоптанные башмаки несчастного. Эксперимент был жестокий, но необходимый. Жак очень резко выразил свое отвращение при этом первом непосредственном соприкосновении с бедностью. Сразу же после этого я дал ему возможность ощупать добротную одежду, тонкое белье, часы с браслетом и новые туфли институтского врача Дерво. Жак тотчас же с помощью мимического языка заявил: «Я не хочу быть бедным! Не люблю нищих!»— «Ты не имеешь права так говорить, — ответил я. — Ты меня немного любишь?» Лицо его выразило нежность. «Ты любишь меня, — сказал я ему, — а между тем я тоже бедный».
Жак понял тогда, что нет ничего позорного в том, чтобы любить бедных, и в то же время усвоил понятия «богатство» и «бедность». Воспользовавшись этим подходящим моментом, я взял его руки и приложил их к своему лицу. Он долго ощупывал мои морщины, затем сравнил мое лицо со своим — чистым и молодым. Я объяснил ему, что придет день, и у него тоже будут морщины, — так в его сознании возникло представление о старости. Он запротестовал, заявил, что никогда не будет таким, всю жизнь собирается оставаться молодым и что у него никогда не будет морщин. Невероятно трудно было ему объяснить, что стареют все, что старость не будет грустной, если она сумеет окружить себя молодостью. Ведь единственно настоящая молодость — это та, которая у нас в душе.
Когда спустя несколько дней Жак прогуливался вдоль веревок в парке под моим наблюдением, мне пришла мысль внушить ему еще одно необходимое понятие: «будущее». Объяснения, несмотря на все мои усилия, были бы трудными и недостаточными, если бы ребенок впервые меня не опередил. Жак сделал простой жест, который доказывал, что он все прекрасно понял: вытянув руки вперед, он быстро шел впереди меня, не обращая внимания на вехи маршрута. Самостоятельно, внутри себя он нашел вечное сравнение жизни с дорогой, о котором замечательно сказал Боссюэ. Вернувшись с этой волнующей прогулки, открывшей перед ним необозримые горизонты, Жак впервые соприкоснулся с понятием «смерть». Теперь, когда он представлял себе, что такое «будущее», я считал его вполне подготовленным к восприятию смерти.
Брат Ансельм — наш эконом — только что почил в мире, прослужив пятьдесят лет во благо нашему институту. Жак был сильно привязан к брату Ансельму, который при встрече всегда совал ему в карман плитку шоколада. Я стал спокойно говорить своему ученику об умершем, о том, что он заснул навсегда, что он больше не встанет, не будет ходить, не положит плитку шоколада в его карман. «А кто же тогда мне его даст?»— спросил с беспокойством Жак. Я предложил ему сходить к умершему. Прикоснувшись к нему, лежащему, он был поражен холодностью трупа. Узнав, что он тоже умрет, что его тело будет таким же холодным, как у брата Ансельма, Жак опять запротестовал: чудовищное это открытие заставило его разрыдаться. Я объяснил ему, что я тоже умру и что не боюсь смерти. Однако нельзя было оставлять в его сознании такое материалистическое и неполное представление о смерти. Для этого нужно было дать ему представление о существовании «души».
Всегда живое присутствие Соланж в сердце Жака помогло запустить механизм, который привел конкретный ум к восприятию более абстрактных понятий. Я спросил у него: «Ты любишь Соланж? Но чем ты ее любишь? Руками? Ногами? Головой?» В ответ на каждый из вопросов Жак отрицательно качал головой. «Ты прав, милый Жак. Что-то есть в тебе, что любит Соланж. Это любящее что-то заключено в твоем теле, оно зовется душой. В момент смерти душа расстается с телом. Когда брат Ансельм умер, ты, прикоснувшись к его телу, заметил, что оно холодное, — это потому, что душа покинула его. Она теперь в другом месте. Тебя любила его душа, не тело, она жива по-прежнему и продолжает тебя любить». Так начали зарождаться в сознании Жака представления о сложных абстрактных понятиях, о бессмертии души. Мне оставалось только довести его до главного пункта, до кульминационного момента во всяком воспитании — дать представление о понятии «Бог». Чтобы этого достигнуть, я использовал самый яркий известный людям символ — Солнце.
Звезда, от которой зависит жизнь, ее возрождение и обновление; ее благотворные лучи проникают в самые мрачные углы, они ласкают и лицо Жака. Солнце за его тепло мой ученик любил так же страстно, как ненавидел смерть, которая приносит с собой только холод. Каждый раз, прогуливаясь с Жаком, я замечал, до какой степени он любил исходящее от солнца тепло. Он протягивал руки в направлении того места, откуда, ему казалось, оно исходило, и пытался иногда залезть на деревья только для того, чтобы быть ближе к солнцу.
Однажды, когда он убежал в поле и вернулся ко мне загорелый, счастливый, сияющий, переполненный детской радостной благодарностью к светилу, давшему ему эту радость, я спросил его: «Жак, кто сделал солнце? Может быть, столяр?» — «Нет, — ответил он, — это булочник». В своем сознании, где теснилось столько новых понятий, он наивно сблизил солнечное тепло с теплом от печки в пекарне. Я ему объяснил, что булочник не мог сделать солнце, ему это не по силам, что булочник — всего лишь человек, как он, как я, что ему доступно только искусство месить тесто. «Тот, кто сделал солнце, Жак, — более сильный, более могущественный, чем булочник, чем мы, умнее, чем весь мир». Жак слушал меня с восхищением. Я рассказал ему о сотворении мира, о дивном небе с луной и звездами.
Постепенно я продолжал урок. Скоро он знал наизусть основные сюжеты из Священной истории, которые, как и всех детей, приводили его в восторг. После Ветхого завета последовал рассказ о страстях господних. Жак был очень взволнован, и, поскольку представление о времени было у него еще не совсем точное, он с беспокойством спросил: «Папа тоже был среди тех злых людей, которые убили Христа?» — «Нет, дитя мое. Твой отец, так же как и ты, как все мы, только часть тех, для кого Господь стал искупителем». Я воспользовался упоминанием об отце, чтобы развить еще смутное у него понятие о семье. Я объяснил, что у него есть еще мать, которую ом должен любить всем сердцем и уважать. Много раз он выражал удивление по поводу того, что не часто встречается со своими близкими и в особенности с матерью. Я только и мог ему ответить: «Она скоро приедет…» Действительно, она приехала почти через год. К сожалению, это свидание, на которое я возлагал большие надежды, было удручающим.
— Мадам Вотье сама нам здесь рассказала об этом, — сказал председатель Легри.
Ивон Роделек как будто удивился этому замечанию и, покачав головой, не спеша сказал:
— О чем мадам Вотье, несомненно, не знала, так это о том, что ее сын хотел покончить жизнь самоубийством после того, как выбежал из приемной, где она напрасно пыталась удержать его в своих объятиях.
— Объяснитесь, мсье Роделек, — попросил председатель.
— Детали не имеют значения: Жак, забравшись на чердак главного здания института, прыгнул вниз, как только понял, что я его там нашел. К счастью, он попал на копну сена, которая смягчила удар. Только спустя несколько дней мне удалось вырвать у него признание, почему он сделал это. Он сказал мне: «Я подумал, что вы пришли для того, чтобы снова отдать меня этой женщине. Лучше умереть, чем встретиться с ней снова. Напрасно вы будете говорить, что она моя мать: я знаю, что она меня не любит. Она никогда меня не любила. Я узнал ее по запаху. Она не занималась мной, когда я у нее жил. Никто меня там не любил, кроме Соланж». Я долго размышлял об этой семейной драме. И в конце концов пришел к выводу, что с взрослением Жака конфликт будет ослабевать, постепенно, со временем все образуется. Между тем я урезонил Жака, он меня выслушал и сделал над собой большое усилие, чтобы лучше встретить мать, когда она еще раз приехала через год. Но во время этого второго свидания я понял, что мой ученик никогда не будет любить ни свою мать, ни кого-нибудь другого из членов своей семьи. Долго я оставался в недоумении, спрашивая, в чем причина такой озлобленности…
— И вы нашли ее? — скептически спросил генеральный адвокат.
— Думаю, что да. Впервые приехав в Париж за Жаком, я не мог не заметить, что его отъезд в Санак был большим облегчением для всей семьи, в том числе и для матери, — надо это сказать. Видеть это было тяжело, и я понял, что именно мне предстояло создать для несчастного ребенка новую семью, в которой он чувствовал бы себя любимым и окруженным заботами всего нашего братства.
После второго приезда мадам Вотье в Санак я посчитал, что было бы разумным реже устраивать эти свидания сына с матерью. Был ли я не прав? Не думаю. Если бы я продолжал настаивать, произошло бы самое худшее — Жак перестал бы доверять мне, он перестал бы верить всем, а между тем для успешного развития было необходимо, чтобы он сохранил доверие.
— У Жака Вотье были хорошие отношения с другими воспитанниками?
— Он был отличным товарищем. С самого начала все его полюбили в Санаке за доброжелательность. Через несколько месяцев им восхищались, удивлялись упорству, с каким он учился.
— Был ли среди его товарищей Жан Дони, который специально занимался им?
— Да, был. Я специально выбрал Жана Дони — слепого, — чтобы он опекал Жака. Выбор был продуман — они стали неразлучными друзьями на многие годы.
— До прибытия в Санак Соланж Дюваль, — вставил генеральный адвокат Бертье.
— Когда Жаку пришло время сдавать экзамены, я подумал, что Соланж Дюваль могла бы стать ему лучшей помощницей. Будучи неплохим человеком, Жан претендовал на особые права в дружбе — ему не понравилось, что девушка стала занимать большое место в жизни Жака. Он был не прав. Я объяснил ему, что в дальнейшем он все равно не сможет заниматься со своим младшим другом: ведь всего через несколько месяцев ему предстояло занять место органиста в соборе в Альби, где он работает до сих пор. Соланж Дюваль должна была его заменить. Жан Дони согласился с моими доводами и доказал, что не помнит обиды, когда нарочно приехал из Альби, чтобы самому сесть за орган в нашей часовне в день бракосочетания.
— Свидетель может нам сказать, — спросил генеральный адвокат Бертье, — какими мотивами он руководствовался, приглашая Соланж Дюваль с матерью в Санак?
— Никакими мотивами я не руководствовался, — спокойно сказал Ивон Роделек, — я только подчинился необходимости. Воспитание Жака было бы неполным, если бы он не испытал нежности в той форме, которая есть любовь, доведенная до самоотречения. Нужно было дать этому чрезвычайно чувствительному ребенку полное представление о понятии «любовь» — о любви к ближнему, о любви к самому себе, что позволило бы ему осознать свое человеческое достоинство. Только Соланж Дюваль могла дать ему представление о нежности. Чем больше размышлял я о странной судьбе этих двух детей, тем больше обретал уверенность в том, что мой девятнадцатый слепоглухонемой не предназначен в будущем к одиночеству, как это было с его предшественниками. Я поговорил с нашим врачом — доктором Дерво, — он придерживался такого же мнения. Разве не лучше было бы, если бы в нем заговорили самой природой обусловленные стремления и желания, вплоть до желания плоти? Такой день придет, и никакой закон не запрещает Жаку радоваться человеческими радостями. Человек не создан для того, чтобы жить в одиночестве, если только он самим небом не предназначен для спасения душ человеческих. Разве не само Провидение в его бесконечной мудрости устроило так, что на пути несчастного ребенка встретилась Соланж Дюваль?
Каждую неделю Соланж писала Жаку. Я внимательно читал эти письма, отвечал на них вместо Жака, который еще не мог этого делать, и складывал в ящик письменного стола. Однажды наконец я перевел их по Брайлю и вручил Жаку. Он с жадностью прочитал их. Успехи сделал не только мой ученик. Повзрослевшая Соланж писала совершенно замечательно. Уроки, которые с согласия матери по моей просьбе давала ей в Париже сестра Мария из приюта Милосердия, пошли на пользу. К совершеннолетию Соланж могла бы иметь солидные знания, необходимые для того, чтобы помогать Жаку. Ибо я был теперь уверен, что мой ученик не сможет в будущем жить один и что ему нужна внимательная подруга. И я позаботился о том, чтобы монахиня подготовила такую подругу, — она регулярно писала мне из Парижа и рассказывала об успехах своей воспитанницы.
Я посоветовал сестре Марии постараться, чтобы тонкая и чувствительная девушка не заподозрила о наших дальних планах в отношении ее будущего и особенно чтобы она не догадалась, что из ее писем мы знаем о ее чувствах, очень чистых, к Жаку. Мы с сестрой Марией решили, что Провидение само распорядится, когда придет время. Соланж с Жаком были еще очень молоды, нужно было ждать их совершеннолетия. Сначала его достигнет Соланж, а когда Жаку будет двадцать один год, ей исполнится двадцать четыре. Но это и неплохо — лучше, если спутница жизни будет постарше, хотя бы для того, чтобы руководить в семье.
Таким образом, читая и перечитывая письма, переведенные мной по Брайлю, Жак узнал сердце девушки, которая когда-то научила его просить любимые кушанья и подарила Фланелль. «Когда она приедет?» — спрашивал он без конца. Поэтому, узнав от мадам Вотье, что она не может больше держать служанку, я написал мадам Дюваль и предложил работу в институте — она будет кастеляншей, а двадцатилетняя хорошо образованная Соланж заменит Жана Дони. Мадам Дюваль с радостью согласилась. Через месяц рядом с моим учеником была та, которую он так долго ждал и которая, как он считал, не должна больше его покинуть. Ошибался ли я, поступая так? Не думаю.
— То есть вы полагаете, — спросил председатель Легри, — что Соланж Дюваль была идеальной подругой для юноши с его тройным недугом?
— Она была единственно возможной подругой. Но зачем об этом говорить в прошедшем времени? Соланж Вотье до сих пор остается идеальной спутницей жизни для своего мужа.
— Только он сам мог бы сказать нам об этом, — заметил генеральный адвокат Бертье. — К сожалению, поведение подсудимого по отношению к жене после преступления свидетельствует скорее о том, что он не вполне ей доверяет.
— Защита не признает за прокуратурой права на это замечание, которое не основано ни на каких точных фактах! — воскликнул Виктор Дельо. — Пока не будет доказано обратное, мы утверждаем, что чета Вотье продолжает жить в добром согласии.
— Тогда каким образом защита может объяснить тот факт, — язвительно спросил генеральный адвокат Бертье, — что обвиняемый с момента заключения упорно отказывался встретиться с женой?
— Обвиняемый не хотел встречаться ни с кем — ни с женой, ни с матерью. Это скорее доказательство мужественного достоинства, — ответил Виктор Дельо.
— Боюсь, господа, мы отклонились, — заметил председатель. — Можете нам сказать, господин Роделек, когда и при каких обстоятельствах решился вопрос о браке?
— Когда моему ученику исполнилось двадцать два года, а Соланж — двадцать пять, Жак уже не мог обойтись без Соланж, которая помогла ему закончить образование и собрала материалы для будущего романа «Одинокий». На другой день после выхода этой книги Жак стал известен, пресса заинтересовалась им, а одновременно и нашим институтом. Сама Америка с ее обычным великодушием захотела познакомиться со странным автором этой книги. Но я не мог сопровождать своего ученика в турне по Соединенным Штатам. Более важные дела удерживали меня в Санаке. Хотя я и знал, что это турне с лекциями сделает результаты нашего труда достоянием широкой публики, возможно, обеспечит необходимые нам субсидии и будет способствовать распространению малоизвестного французского метода воспитания слепоглухонемых от рождения. Должен сказать, что представитель Министерства национального образования специально прибыл из Парижа в Санак, чтобы сообщить о благоприятном отношении правительства к этой поездке и о его готовности помочь в ее организации. Имел ли я право отказываться? Наконец, и сам Жак хотел ехать. Одно только его угнетало — разлука с Соланж. Разве что… Он сам сказал мне о своем горячем желании жениться на ней. Я посоветовал ему хорошенько подумать. Он ответил, что у него для этого было достаточно времени в течение пяти лет, которые он провел рядом с Соланж. Мне оставалось только склониться перед его желанием и согласиться, по его настоятельной просьбе, поговорить с той, кого он хотел сделать своей супругой.
— Какова была первая реакция Соланж Дюваль? — спросил председатель.
— Я почувствовал, что она радостно взволнована, но немного и обеспокоена. Я успокоил ее, напомнил, что они полюбили друг друга с самого детства. Спустя три месяца впервые в нашей часовне произошло бракосочетание слепоглухонемого от рождения — для нашего братства это была прекраснейшая из всех церемоний. Мы видели, как наш Жак, наш маленький Жак, прибывший двенадцать лет назад почти в животном состоянии, сияющий, улыбающийся, выходил под руку из часовни с той, которая будет ему опорой в жизни, с ее зоркими глазами, тонким слухом, благозвучным голосом, а также — почему не сказать об этом? — с ее женскими руками, которые защитят его в жизни и приласкают, дадут ему то, чего он был всегда лишен.
— Молодая чета сразу же оставила институт? — спросил председатель.
— В тот же вечер они отправились в свадебное путешествие в Лурд. Жак дал обет поклониться чудотворной Богоматери Лурдской, если Соланж согласится стать его женой. Разве это не было похоже на чудо?
— Сколько раз вы видели Жака Вотье с женой после свадьбы?
— Один раз, после их возвращения из свадебного путешествия. Отправляясь на теплоход в Гавр, они проезжали через Санак.
— Они казались вам счастливыми?
Ивон Роделек, прежде чем ответить, слегка заколебался. Это не осталось незамеченным Виктором Дельо.
— Да… Правда, молодая женщина поделилась со мной некоторыми затруднениями интимного порядка, которые надо было преодолеть. Я посоветовал ей запастись терпением, сказал, что прочный союз требует долгого времени. Через месяц я с удовлетворением прочел большое письмо из Нью-Йорка, в котором Соланж писала, что я был прав и что она счастлива.
— У свидетеля сохранилось это письмо? — спросил генеральный адвокат Бертье.
— Да, оно у меня в Санаке, — ответил Ивон Роделек.
— Таким образом, — спросил председатель, — за истекшие пять лет вы видите своего бывшего ученика впервые?
— Да, господин председатель.
— Не могли бы вы теперь повернуться к нему и внимательно на него посмотреть? — продолжал председатель. — Изменился ли он с тех пор, как вы видели его в последний раз?
— Действительно, он сильно изменился.
Ответ вызвал некоторое замешательство.
— Что вы имеете в виду?
Ивон Роделек ответил не сразу. Он подошел к скамье для защиты, где стоял переводчик. Кисти рук обвиняемого по-прежнему лежали на барьере, и переводчик, прикасаясь к фалангам, переводил все произнесенные в зале слова. Остановившись перед Жаком, его воспитатель обернулся к председателю:
— Суд разрешит мне прямо задать бывшему моему ученику один вопрос?
— Суд разрешит вам это, мсье Роделек, при условии, что вы сформулируете его сначала устно, до того как обратитесь к подсудимому с помощью дактилологического алфавита.
— Вот мой вопрос: «Жак, дитя мое, скажите, почему вы не хотите защищаться?»
— Можете задать этот вопрос, — разрешил председатель.
Пальцы старика забегали по фалангам несчастного, который при этом прикосновении вздрогнул.
— Он отвечает? — спросил председатель.
— Нет, он плачет, — ответил Ивон Роделек, возвращаясь к барьеру.
Впервые судьи увидели, как слезы текут по лицу Вотье, непроницаемая бесстрастность которого сменилась выражением мучительного страдания.
— Суд разрешает вам, мсье Роделек, задать обвиняемому и другие вопросы, — предложил председатель, который, как и все присутствующие, понял, что от появления этого старика в сутане и его слов сердце Вотье впервые дрогнуло.
— Все мои усилия будут напрасными, — ответил Ивон Роделек с грустью. — Жак будет молчать — я хорошо его знаю, — но не подумайте, что из гордости. Боюсь, что он хочет скрыть что-то, чего мы никогда не узнаем.
— Свидетель хочет сказать, что он тоже рассматривает подсудимого как виновного? — спросил генеральный адвокат.
Ивон Роделек не ответил. В публике воцарилось неловкое молчание. Виктор Дельо поспешно встал с места:
— Если мсье Роделек не отвечает, господин генеральный адвокат, то исключительно потому, что он ищет истинную причину, которая определила необъяснимое поведение Жака Вотье с момента драмы на теплоходе.
— Защита позволит мне заметить ей, — возразил генеральный адвокат, — что прокуратура, напротив, считает: поведение обвиняемого было неизменным с момента совершения преступления. Преступления, в совершении которого он неоднократно и безоговорочно признался, даже не пытаясь оправдываться. Что об этом думает его бывший учитель?
Голос Ивона Роделека снова зазвучал, на этот раз с такой горячностью, которая еще ни разу не прорывалась во время его долгих показаний:
— Я думаю, что Жак Вотье испытывает в эту минуту страдания человека, взявшего на себя вину за прегрешение, которого он не совершал. И это для того, чтобы спасти жизнь истинного преступника, которого знает он один. Поскольку суд меня просил об этом, я задам непосредственно Жаку, без особой надежды впрочем, второй вопрос.
Он снова подошел к несчастному, взял его за обе руки и, пока его длинные сухие пальцы бегали по неподвижным фалангам, громко переводил суду:
— Жак! Скажи мне, кто убийца? Я чувствую, что ты знаешь. Я уверен. Это не ты, дитя мое! Ты не способен совершить такое. Ты не можешь скрыть правду от меня, твоего учителя, который научил тебя понимать и быть понятым. Почему ты не назовешь имя виновного? Он дорог тебе? Потому что ты его любишь? Даже если это и так, ты должен назвать его, ты ведь всегда жаждал правды. Это твой долг — ты не имеешь права позволить осудить себя, поскольку ты невиновен. Почему ты молчишь? Ты боишься? Боишься чего? Кого? Ах, Жак, если б ты знал, какую боль мне сейчас причиняешь!
Обескураженный, старик медленно направился к барьеру для свидетелей, повторяя:
— Он не убивал, господин председатель! Нужно сделать невозможное, чтобы найти настоящего преступника!
— Утверждения свидетеля, несомненно, достойны сочувствия, — сухо произнес генеральный адвокат Бертье. — К несчастью, мсье Роделек забывает, что обвиняемый не только признался в убийстве, но и расписался в этом отпечатками пальцев.
— Даже если бы мне привели и более убийственные доказательства, — ответил старик, — я не поверил бы в виновность Жака…
— Суду, — перебил председатель, — известно, что вы лучше всех знаете обвиняемого. И он просит вас ответить на следующие вопросы. Повинуясь голосу совести, скажите, вы уверены, что Жак Вотье невиновен?
— По совести, — с ударением ответил Ивон Роделек, — я уверен в этом!
— В таком случае не могли бы вы высказать суду ваши предположения относительно личности истинного преступника?
— Как я могу? О смерти молодого американца я узнал только из газет — как все.
— Полагаете ли вы, что, несмотря на упорное молчание и отказ отвечать, Жак Вотье вменяем?
— Я уверен в этом. Только какая-то неизвестная нам тайна заставляет его молчать.
— Его интеллектуальные способности, которые вы развивали в течение многих лет, действительно очень высокого уровня?
— Жак — один из самых организованных умов, какие я когда-либо встречал в течение своей долгой жизни.
— Вывод, следовательно, простой: все, что делает Жак Вотье, он делает умышленно. Что вы думаете о его романе «Одинокий»?
— Я о нем такого же хорошего мнения, как и все, кто его прочел без предвзятости, — ответил старик мягко.
— Он написал его один или с чьей-либо помощью?
— Жак написал свою книгу алфавитом Брайля исключительно сам. Моя роль сводилась только к тому, чтобы переписать ее с помощью обычного алфавита.
— Считаете ли вы, что книга отражает подлинные чувства автора?
— Я думаю, что да… Это одна из причин, не позволяющая мне допустить, чтобы человеку, написавшему такие превосходные страницы о милосердии, могла даже на мгновение прийти мысль причинить зло ближнему.
— Среди этих страниц, квалифицируемых свидетелем как «превосходные», — заметил генеральный адвокат, — есть и посвященные собственной семье автора, которые с моральной точки зрения обычному читателю могут показаться довольно сомнительными.
— Я всегда сожалел об этом, — признался Ивон Роделек. — Но мои попытки уговорить Жака исключить некоторые страницы оказались напрасными. Юный автор неизменно отвечал: «Я написал и всегда буду писать только то, что я думаю, иначе я был бы неискренним по отношению к себе самому».
— Суд благодарит вас, мсье Роделек, и считает необходимым отметить, прежде чем вы покинете зал заседаний, важность того благородного дела, которым вы с вашими сотрудниками заняты в тиши института в Санаке.
— Я предпочел бы, господин председатель, — ответил старик угасшим голосом, — никогда не удостаиваться подобной похвалы в таком месте и при таких обстоятельствах.
Сгорбившись и опустив голову, Ивон Роделек направился к выходу. Этот прекрасный человек не сознавал, какое впечатление его спокойные и взвешенные, трогательные в своей искренности показания произвели на суд, присяжных и всех присутствующих.
Даниель Жени испытывала те же чувства, что и большинство из находившихся в зале людей. Даже не прилагая особых усилий, благодаря только своему здравому смыслу и благородству, директор института пролил свет на темную до тех пор личность подсудимого. Кульминацией в его долгом выступлении был тот момент, когда у обвиняемого после прямого вопроса учителя потекли из потухших глаз слезы. Завеса вдруг спала, и Даниель, как и многие другие, подумала, что сильный человек, способный плакать, должен иметь сердце. Эта мысль резко ослабила впечатление от животной физиономии, сквозь которую стало вдруг проглядывать человеческое лицо. Она убеждала себя, что слезы сделали Вотье почти красивым. Может быть, ей это только казалось? Однако она была уверена, что заметила в ту минуту выражение чувства на грубом, бесстрастном лице. У нее было ощущение, что слепоглухонемой видел и слышал лучше, чем нормальные люди, — таким внезапно открытым выглядело его лицо.
Впрочем, это была только искра, которую усилием воли Вотье быстро погасил и снова надел маску бесчувственного монстра. Теперь, снова всматриваясь в него, Даниель спрашивала себя, не стала ли она, как и все присутствующие, жертвой коллективной галлюцинации? Но нет, «зверь» плакал…
— Доктор Дерво, — сказал председатель после традиционного выяснения личности свидетеля, — нам известно, что, имея обширную клиентуру в Лиможе, вы работаете одновременно в институте в Санаке, где бываете три раза в неделю для оказания медицинской помощи воспитанникам. Следовательно, когда в этом была нужда, вам приходилось лечить Жака Вотье?
— Да, действительно. Но я должен сразу сказать суду, что благодаря своим исключительным физическим данным Жак Вотье почти никогда не болел. На другой день по прибытии в Санак я тщательно его обследовал в присутствии мсье Роделека. Состояние здоровья ребенка было нормальным. Впоследствии он удивительно быстро развился. Поэтому мсье Роделек без всяких опасений мог заниматься его воспитанием, в чем он достиг замечательных успехов.
— Свидетель считает, что воспитание, данное Жаку Вотье мсье Роделеком, — замечательное? — с иронией спросил генеральный адвокат Бертье.
— Надо быть просто недобросовестным, чтобы не признать этого. И мое мнение тем более беспристрастно, что, в отличие от членов братства Святого Гавриила, я всегда верил не в чудо, а в науку. Мсье Роделеку удалось постепенно преодолеть физическую ущербность Жака Вотье, лишенного некоторых чувств, интенсивным развитием тех, которые у него оставались и нормально функционировали. В отличие от мсье Роделека я всегда считал, что доброта прекрасно может существовать без того, чтобы на нее навешивать религиозный ярлык. Поэтому, когда через несколько дней после прибытия Жака Вотье мсье Роделек высоко отозвался об уме своего нового ученика, я сказал ему примерно следующее: «Почему бы вам не попытаться воспитать этого маленького Жака, не забивая ему голову Евангелием? Доверьтесь больше естественному ходу вещей, хотя бы по системе Жана Жака Руссо, которую он описал в „Эмиле"».
Мсье Роделек ответил, что если мне положено заниматься телом Жака, то он займется его душой. «Вдвоем мы прекрасно сделаем то, что нужно», — заключил он. И вот теперь, несмотря на видимость, свидетельствующую против нас, я продолжаю упорно думать, что мсье Роделек и я прекрасно сделали свою работу.
— То есть, если суд понимает правильно, — резюмировал генеральный адвокат Бертье, — свидетель готов разделить с мсье Роделеком ответственность за воспитание Жака Вотье, приведшее его к преступлению?
— Я горжусь тем, — резко ответил доктор Дерво, — что в течение многих лет работал с человеком такого масштаба, как Ивон Роделек, помогая ему облегчить судьбу несчастных детей, и категорически протестую, когда, обвиняя, справедливо или несправедливо, одного из этих детей в преступлении, хотят заставить думать, что оно является закономерным следствием воспитания, полученного в Санаке. Это безумие! Поверьте, господа, если бы этих зверенышей не подобрал и не воспитал такой человек, как Ивон Роделек, они, по мере того как возрастали и увеличивались их желания и аппетиты в хаосе животной жизни, становились бы страшной опасностью, даже бичом для общества. Мир должен благодарить таких людей, как Ивон Роделек. И я утверждаю: если есть на земле школа, совершенно несовместимая с какой бы то ни было преступностью, так это — институт в Санаке, где главный принцип воспитания детей — любовь к ближнему.
— Суд, — заявил председатель, — только что публично воздал должное мсье Роделеку, чтобы показать, что он ни на мгновение не ставит под сомнение качество его воспитания. Поскольку вы были врачом в институте, не могли бы вы нам объяснить природу некоторых неожиданных рефлексов Жака Вотье, вроде его попытки самоубийства после первого свидания с матерью?
— Этот случай надолго меня озадачил. Мы много говорили об этом с мсье Роделеком и согласились в одном: паническое бегство ребенка от матери доказывает, что отвращение к ней — а это именно отвращение — очень давнего происхождения. За несколько месяцев мсье Роделеку с его редким терпением удалось изменить чувства Жака. К несчастью, в своем стремлении сделать добро воспитатель, по-видимому, слишком идеализировал понятие «мать» в возбужденном сознании ребенка. Входя в приемную, где его ждала воображаемая чудесная мама, он надеялся встретиться почти с идеальным существом. Но, подойдя к мадам Вотье и почувствовав ее запах, он резко изменился в лице. Он мгновенно вспомнил, что это присутствие ему ненавистно, и в то же время понял, что эта ненавистная женщина и есть та самая идеальная мать, представление о которой ему — не без труда, правда, — внушил мсье Роделек. Он был потрясен. Ивон Роделек в тот же вечер признавался мне: «Это ужасно, доктор. Ребенок убежден, что я его обманул, внушая идеальное представление о человеке, который таковым для него не был. Если эти сомнения в отношении меня не развеются, я ничего не смогу от него добиться. Вы так же, как и я, знаете, что никогда нельзя обманывать доверие нормального ребенка и тем более — ненормального. Вся моя система построена на абсолютном доверии ученика к учителю. Вы сами увидите, что положение тяжелое. Помогите мне, доктор».
Поскольку он был уверен, что Жак никогда не полюбит мать, я посоветовал сосредоточить его внимание на каком-то другом образе — лучше всего было бы, если бы чья-то нежность заменила ему материнскую. Мсье Роделек часто говорил мне о Соланж и о ее письмах к Жаку. Он считал, что Соланж могла бы заменить ему мать и, может быть, впоследствии даже стать ему женой. Он напомнил мне, что в свое время я советовал ему не забивать голову Жака Евангелием, и добавил, что после долгих размышлений он решил в некотором смысле последовать моему совету — сделать из Жака человека в полном смысле этого слова. Чтобы достигнуть этой цели, он хотел рассчитывать на меня. Я был счастлив, что этот святой человек принял решение в согласии с законами природы, и обещал ему помочь чем смогу. В свою очередь я стал с большим любопытством приглядываться к этому мальчику, которым мсье Роделеку и мне предстояло заниматься особенным образом. В то время как его воспитатель внушал ему основные понятия, я внимательно следил за его физическим развитием. Очень скоро я отметил, что сексуальный инстинкт будет играть в его жизни слишком большую роль. Жак не сможет обойтись без женщины. Своими наблюдениями я поделился с мсье Роделеком. Мы знали, что девушка думает только о Жаке. Почему бы так не могло быть и с молодым человеком? У него все это было еще на стадии невыраженного желания. Жак знал в самой общей форме — в четырнадцать лет мы давали это предварительное знание всем нашим глухонемым и слепым, — что такое женщина и половой акт, но, поскольку он был слепоглухонемым, проблема оставалась слишком деликатной. Прекрасный воспитатель, но очень набожный человек, мсье Роделек полагал, что все в руках Божьих, два существа соединятся только тогда и так, как этого захочет Провидение. К сожалению, мне было лучше знать, что неловкость мужчины при первом физическом контакте может этот союз непоправимо испортить. Мне нетрудно было представить, что от Жака с его тройным недугом можно было ждать любых неловкостей.
Меня долго смущала мысль о том, что Соланж, единственно возможная подруга для Жака, может стать предметом для эксперимента — роль для нее чудовищная. Не будет ли это связано для нее — молодой, целомудренной — с тяжкими, унизительными страданиями? Залечится ли потом эта рана? Не возникнет ли чувство отвращения при физическом контакте с неполноценным человеком и не перерастет ли оно затем в ненависть? Достаточно ли велика будет нежность, чтобы это чувство уравновесить?
Что делать? Единственное решение — каким бы шокирующим оно ни могло казаться — дать Жаку возможность узнать сначала других женщин. Но тут тоже было препятствие. Не говоря уже о христианской морали, это могло быть просто опасно. Дать Жаку познать вкус к женщине без чувства того, что эта женщина — единственная, необходимая подруга. Не лучше ли было бы привить ему прочное убеждение, что только одна Соланж могла бы физически его удовлетворить? Этому способствовало и то обстоятельство, что Соланж была единственной женщиной, готовой заниматься им с преданностью и нежностью. Постоянное присутствие Соланж было бы для Жака счастьем — вот что было важно. И кроме того, Ивон Роделек мог поступить только в соответствии с христианской моралью.
Я навсегда запомнил день, когда девушка приехала в Санак. Свидание состоялось в приемной, в нашем присутствии. Ступив через порог, Соланж словно окаменела, увидев Жака, которого она знала еще ребенком и который предстал перед ней теперь мужчиной. Бледная, с золотистыми волосами, ома стояла как вкопанная. Первые шаги навстречу сделал Жак — он медленно двинулся к ней, словно притягиваемый таинственной силой. Приблизившись, остановился, чтобы глубоко вдохнуть, — позже он мне признался, что в ту незабываемую минуту вспомнил «запах Соланж», запах, который так отличался от запаха ненавистной матери. И как непохожа была эта встреча на встречу с матерью! На этот раз у него не было желания убежать, он протянул руки и с нежностью ощупал контуры уже любимого лица. Соланж, неподвижная как статуя, едва могла дышать, пока он таким образом узнавал ее. Вдруг он резко взял ее руки в свои, пальцы забегали по ее прозрачным пальчикам — они спешили сказать наконец прямо все то, что Жак хранил в течение многих лет в своем сердце.
Какими были эти первые слова любви, ни мсье Роделек, ни я никогда не узнали. Но встреча эта была на всю жизнь.
В течение пяти лет молодая девушка постоянно была рядом с Жаком, поэтому мне пришлось коснуться некоторых физиологических проблем, которые его беспокоили. Хотя выражение может показаться несколько вольным — заранее прошу меня простить, — но оно тем не менее точно передает физическое состояние, в котором Жак тогда находился: он постоянно чувствовал возле себя «запах женщины». Для того чтобы его неудовлетворенное любопытство не вылилось в болезненные формы, нужно было, чтобы о женщине он имел полное представление.
Ивон Роделек позволил мне действовать самостоятельно, ограничив свою роль воспитателя интеллектуальной и моральной сферами. Конечно, никто, кроме врача, не сделал бы этого лучше, но моя задача была бы невероятно сложной, если бы сама Соланж не оказалась понимающей и ценной для меня помощницей. Она согласилась продемонстрировать Жаку строение женского тела так, как это обычно делают на медицинских факультетах. Она решила, что будет лучше» если она сама, а не кто-то другой откроет ему тайну женщины. Когда Соланж разделась, я взял его руки, чтобы он ощупал женскую шею, женскую грудь, женские бедра. Я в это время делал пояснения. Его лицо просветлело, когда он понял высокий смысл кормления материнской грудью. Когда я ему объяснил любовный акт, отмеченный совокуплением двух существ, он это нашел нормальным. Именно этого я и хотел. Этот странный урок естествознания заключал в себе нечто библейское. У меня было ощущение, что я приобщаю нового Адама, чистого и целомудренного, к познанию вечной Евы. Слепоглухонемого пронизала божественная дрожь. Его телесные желания теперь естественным образом сосредоточивались на Соланж, как того и хотел Ивон Роделек. Низкие инстинкты у Жака незаметно превратились во властную потребность творить жизнь с этой идеальной подругой, которую судьба послала ему на его пути.
Прошло несколько дней; я чувствовал, что он все больше и больше мучается, одержимый неотвязной мыслью. У него была потребность до конца познать женщину С беспокойством я ждал того момента, когда он сам придет ко мне и признается наконец, что страстно желает Соланж. Когда это случилось, я тотчас же предупредил мсье Роделека. Жаку было двадцать два года, Соланж — двадцать пять. Никаких препятствий. Через три месяца Соланж Дюваль стала мадам Вотье.
— Вы искренне считаете, доктор, что этот брак был удачным? — спросил председатель.
— Он был бы более удачным, если бы был ребенок.
— Что-нибудь мешает этому? — спросил генеральный адвокат Бертье.
— Ничего. Супруги хорошего телосложения, и если бы в течение пяти лет, что они состоят в браке, у них появился ребенок, он был бы, несомненно, нормальным. Слепота, немота и глухота по наследству не передаются. Лучшее пожелание, которое я мог бы выразить Соланж и Жаку, состоит в том, чтобы у них наконец появился ребенок. Естественно, когда вся эта история кончится. Сын или дочь окончательно скрепит их брак.
— Это пожелание, доктор, — сказал председатель, — наводит на мысль, что вы убеждены в невиновности подсудимого.
— Именно так, господин председатель. Узнав из газет о преступлении на борту «Грасса», я упорно доискивался причины, которая могла бы заставить Жака Вотье его совершить. И я ее не нашел… или, скорее, нашел! Я, глубоко изучивший Вотье за многие годы, отыскал причину, но она показалась мне настолько неправдоподобной, что я не стал задерживаться на ней…
— Назовите ее суду, доктор, — подсказал Виктор Дельо.
— Хорошо… Жак слишком любил жену, чтобы позволить кому-нибудь отнестись к ней без должного уважения Не хочу оскорблять память жертвы, тем более что ничего не знаю о молодом американце. Но чувственные желания Жака Вотье, сосредоточенные на единственном существе — жене, могли заставить его попытаться устранить — не скажу «соперника»: о сопернике не может быть и речи с такой безупречной в нравственном отношении спутницей жизни, как Соланж, — просто какого-нибудь незнакомца, бездумно решившего поухаживать за хорошенькой женщиной. Сила у него геркулесова — он мог бы, наверно, убить, даже не желая того. Это единственное правдоподобное объяснение его многократных признаний, подтвержденных отпечатками пальцев.
— Выводы доктора Дерво, выступающего, впрочем, свидетелем со стороны защиты, — живо подхватил генеральный адвокат Бертье, — достойны самого пристального внимания господ присяжных: они основаны на здравом смысле. Возможно, в самом деле, здесь кроется истинная причина преступления, которую обвиняемый так упорно от нас скрывает.
— Нет, господин генеральный адвокат! — воскликнул Виктор Дельо. — Пытаясь из благих намерений найти причину, оправдывающую отчаянный акт Жака Вотье, свидетель совершает ошибку. Причина преступления — даже если допустить, что обвиняемый его действительно совершил, — должна быть гораздо более серьезной. Защита полагает, что у Жака Вотье были серьезные основания, чтобы убить этого Джона Белла, и, когда придет время, берется это доказать. Дело только в том, что Жак Вотье не осуществил своего намерения.
— Что вы имеете в виду, мэтр Дельо? — спросил председатель.
— Только то, господин председатель, что Жак Вотье не совершал преступления, в котором его обвиняют.
В зале на короткое время возникло замешательство, раздались протестующие возгласы.
— В самом деле? — воскликнул мэтр Вуарен. — А как вы объясните, дорогой коллега, отпечатки пальцев и признания обвиняемого?
— Боже, эти отпечатки действительно Жака Вотье, но… здесь я тоже прошу суд отнестись к этому факту со всей внимательностью. Мне кажется, что следствие не велось с той тщательностью, которой требовало бы подобное странное преступление. Это мы тоже беремся доказать в нужный момент. Что касается признаний, то сама их многократность и готовность, с которой они делались с самого момента совершения преступления, заставляют задуматься Несмотря ни на что, мы не теряем надежды заставить нашего клиента отказаться от своих слов еще до конца процесса. Но это случится только в том случае — в этом мы давно уже убеждены, — если мы представим Жаку Вотье неопровержимые доказательства его невиновности и он не сможет более упорствовать в своей, скажем так, прекрасной лжи.
— Вы подразумеваете, — спросил председатель, — что обвиняемый в течение полугода на допросах говорил неправду?
— Он лгал, господин председатель… Мой клиент лгал должностным лицам на теплоходе, полицейским инспекторам, врачам, следователям, собственной своей жене, мне, взявшемуся его защищать против его воли. Жак Вотье лгал всем!
— Но с какой целью? — спросил генеральный адвокат.
— О, господин генеральный адвокат, именно здесь и скрыта загадка всего процесса, — ответил Виктор Дельо. — Как только мы достоверно выясним, почему мой клиент обвиняет себя в убийстве, которого он не совершал, и тем самым хочет спасти жизнь ему одному известному истинному убийце, — это уже дал понять мсье Роделек в своих замечательных показаниях, — нам нетрудно будет этого убийцу найти.
— Прокуратура, — иронически заметил генеральный адвокат Бертье, — имеет все основания опасаться, что этот «истинный» убийца никогда не будет обнаружен только потому, что он не существует в природе. Есть только один преступник, господа присяжные, не плод химерического воображения, а живой, реальный. Он перед вами, господа присяжные, — это Жак Вотье.
— Защита возражает против того, чтобы прокуратура квалифицировала моего клиента, используя оскорбительные термины, до вынесения обвинительного приговора, — резко произнес Виктор Дельо.
— Ни прокуратура, ни господа присяжные, — в том же тоне ответил генеральный адвокат Бертье, — не поддадутся безответственным заявлениям со стороны защиты. Нелишне будет напомнить здесь, что суд вершится только на основании фактов. Если защита и дальше пойдет по этому же пути, мы вправе будем попросить ее назвать нам этого пресловутого неизвестного преступника и первыми потребуем безусловного оправдания Жака Вотье. Мы так же, как и защита, хотим справедливости, и наша роль заключается в том, чтобы восторжествовало Право. Но мы также хорошо знаем, что в этом тяжком деле есть только один преступник.
— Инцидент исчерпан, — прервал председатель и обратился к ожидавшему у барьера доктору Дерво: — У вас есть еще какие-нибудь заявления?
— Да, господин председатель… Боюсь, что суд может неправильно истолковать слова, которые только что неосторожно у меня вырвались и вызвали эту дискуссию. Я высказал только предположение, которое могло бы объяснить мотивы преступления, но само это предположение никогда полностью не удовлетворяло меня, потому что мне, проработавшему двенадцать лет в Санаке, лучше, чем кому бы то ни было, известен образ мыслей Жака Вотье. Несмотря на все улики против него, он не мог убить, потому что моральные принципы, привитые ему Ивоном Роделеком, таковы, что человек, которому выпало счастье обладать ими, может посвятить себя только добру. Жак Вотье отправился в Америку с целью познакомить с успехами в области воспитания обездоленных судьбой людей. Невозможно представить, чтобы человек, уехавший с такой благородной миссией, вернулся с руками, обагренными кровью.
— Суд благодарит вас, доктор Дерво. Можете быть свободны.
Закончившиеся показания заставили Даниель задуматься об одной деликатной проблеме. Мысль эта еще не приходила ей в голову — о физических взаимоотношениях между слепоглухонемым и женщиной, которая согласилась выйти за него замуж. Даниель сначала содрогнулась при мысли, что женщина, молодая и прекрасная, какой, по описаниям многих свидетелей, должна быть Соланж, может отдаться ласкам такого зверя… Однако некоторые высказывания Ивона Роделека и доктора Дерво — людей, лучше всего знавших Жака Вотье, — заставили ее теперь задуматься. В безграничной любви слепоглухонемого к Соланж сомневаться не приходилось. В сущности, этой Соланж Дюваль в некотором смысле повезло с такой любовью. Многим ли женщинам удается до такой степени покорить себе сильного мужчину? В конце концов Даниель пришла к мысли, что эта Соланж совсем не была столь уж несчастной со своим «зверем», как это могло показаться обычным смертным. Чем больше девушка наблюдала за Вотье, тем чаще ей казалось, что ощущения от объятий этого колосса должны быть необыкновенными. Да и кроме того, этот Вотье был человеком большого ума. Сердце его было способно к чувству — все присутствующие могли убедиться в этом. Но даже если предположить, что он был только зверем, для любви, может быть, это не так уж и плохо. В сущности, как многие женщины и девушки, с любопытством следившие за ходом процесса, Даниель, не отдавая себе в том отчета и почти против своей воли, растрогалась. Ей не терпелось увидеть наконец эту Соланж Дюваль, о которой некоторые свидетели говорили в восторженных выражениях, хотя большинство отзывалось о ней плохо. Во всяком случае, женщина, возбуждающая к себе столь различное отношение, не может быть существом заурядным.
Вышедший к барьеру новый свидетель был, как и Ивон Роделек, в черной сутане с голубыми брыжами. Но в отличие от рослого Ивона Роделека привратник института в Санаке брат Доминик Тирмон был толст и коротконог. Его добродушное лицо лучилось вечной веселостью.
— Мсье Тирмон, можете ли вы рассказать суду все, что знаете и думаете о Жаке Вотье?
— Такой милый ребенок! — воскликнул брат Доминик. — Я о нем думаю только хорошо, как и обо всех наших учениках. Они очень славные!
— Вы занимались Жаком Вотье в то время, когда он находился в институте в Санаке?
— Скорее, эту задачу взвалил на себя наш директор… но мне часто случалось «поболтать» с этим милым ребенком с помощью дактилологического алфавита. И меня, так же как и других преподавателей нашего института, поражал его ум. Думаю, что он привязался ко мне с того дня, как я сшил новое платье для его куклы Фланелли, которую он принес ко мне в швейцарскую. Наверно, это было спустя год после его прибытия. Хорошо помню наш разговор в тот день. Чтобы подтрунить над ним, я сказал: «Платье и волосы Фланелли уже вышли из моды — они слишком длинные». — «Какого цвета будет новое платье Фланелли?» — спросил меня тотчас Жак. Меня так удивил этот вопрос слепого ребенка о «цвете», что я какое-то время колебался, прежде чем ответил: «Красного. А как ты себе представляешь красный цвет?» — «Это, должно быть, теплый цвет», — ответил он. «Ты прав, Жак. Мсье Роделек тебе уже говорил о солнечном спектре?» — «Да, он мне уже объяснял, что такое радуга». Самое замечательное, что в ответе этого милого ребенка не было и следа бахвальства. Он составил себе представление о цвете по аналогии со вкусом и запахом. Например, различие между запахом апельсина и груши, абрикоса и персика давало ему представление о различии между черным и белым или зеленым и красным. Методом дедукции он приходил к заключению о существовании тонов и оттенков. Думая о предмете, он инстинктивно окрашивал его в какой-нибудь цвет радужного спектра.
— Свидетель может нам сказать, было ли точным представление о цвете в сознании ребенка? — спросил Виктор Дельо.
— Нет. На этот недостаток я сразу обратил внимание. К сожалению, он не был преодолен и впоследствии. Когда он у меня спросил, какого цвета глаза у Фланелли, я ответил, что глаза голубые, а волосы черные. Ребенок был сильно разочарован: «Мне это не нравится, — сказал он. — Фланелль была бы красивее, если бы глаза у нее были желтыми, а волосы голубыми». Я не стал возражать ему тогда, подумав, что на портретах у современных художников цвета бывают и похуже. Сознание Жака выработало свою индивидуальную палитру, где зеленый цвет ассоциировался со свежестью, красный — с силой и необузданностью, белый — с искренностью и чистотой. И если воображаемый цвет не соответствовал истинному, это было не страшно, потому что абсолютной истины в том, что касается цвета, нет. Многие ли зрячие согласны в точном определении того или иного цвета?
— Все эти соображения относительно чувства цвета у обвиняемого, несомненно, интересны, — заявил генеральный адвокат Бертье, — но, по нашему мнению, они не относятся к делу.
— Нет, господин генеральный адвокат, — ответил Виктор Дельо. — Мы дали высказаться мсье Тирмону о восприятии цвета обвиняемым исключительно потому, что цвет, как бы неправдоподобно это ни выглядело, сыграл решающую роль в убийстве, которое до сих пор несправедливо приписывается Вотье.
— Мэтр Дельо, — воскликнул генеральный адвокат Бертье, — решительно закидал нас сюрпризами! Если бы я не опасался показаться непочтительным по отношению к тому месту, где мы находимся, то сказал бы, имея в виду загадочные фразы защитника, что все у нас происходит как в детективном романе.
— А почему бы и нет? — ответил старый адвокат. — В любом детективном романе преступника находят на последних страницах. Повторяю: тот, кто совершил преступление на «Грассе», будет установлен в последние минуты процесса.
— Почему же защита не назовет его нам сразу, по скольку, как кажется, имя его ей известно? — спросил генеральный адвокат Бертье.
— Защита никогда не утверждала, что она знает убийцу, — спокойно ответил Виктор Дельо. — Она утверждала только, что клиент не совершал преступления и что он один знает преступника. Трудность, и громадная, — суд должен признать это вместе с защитой, — заключается в том, чтобы с помощью психологического шока или каким-то иным образом заставить Жака Вотье сказать все, что он знает. Сейчас защита может утверждать только то, что три человека могли иметь серьезные причины для убийства Джона Белла. Среди них, несомненно, и обвиняемый, но убил не он — это мы докажем. Что касается другого человека, поведение его сомнительно, хотя он защищен некоторым алиби. Остается третий — он, по всей вероятности, и есть убийца. К несчастью, защите еще пока неизвестна эта третья личность, иначе процесс бы уже закончился. И наконец, в ответ на замечание господина генерального адвоката, поставившего под сомнение уместность показаний мсье Доминика Тирмона о чувстве цвета у обвиняемого, мы просим господ присяжных не упускать из виду тот факт, что наиболее важен для человека тот цвет, который он любит, даже если этот цвет — воображаемый, как в случае с Жаком Вотье.
— Считаете ли вы, мсье Тирмон, — спросил председатель, чтобы еще раз решительно прервать полемику между защитой и прокуратурой, — что Жак Вотье способен совершить преступление, в котором он обвиняется?
— Жак! — воскликнул брат Доминик. — Но он был самым добрым воспитанником из всех, какие когда-либо были в нашем институте! У него было инстинктивное отвращение к злу и жестокости. Наш старый садовник Валентин сказал мне о нем: «Жак Вотье — убийца? Он же так любил цветы!»
— Это тот Валентин, — продолжал председатель, — который хранил садовый инвентарь в домике а глубине сада?
Брат Доминик выслушал вопрос с изумлением.
— Да, господин председатель… Вы бывали у нас в Санаке?
— Нет, — ответил председатель Легри. — Но не теряю надежды побывать там теперь. Этот домик по-прежнему на месте?
— То есть он отстроен после пожара на прежнем месте.
— Какого пожара?
— В результате несчастного случая, — К счастью, без тяжелых последствий. Вспоминаю сейчас, что Соланж Дюваль, которая через пять лет стала мадам Вотье, была причастна к этому.
— Вы можете рассказать об этом несчастном случае? — спросил председатель.
— Если не ошибаюсь, мы с братом Гарриком, прогуливаясь весенним вечером в парке, заметили, что домик охвачен пламенем. Мы побежали к домику, уверенные, что его нечаянно поджег Валентин. Но, к большому нашему удивлению, перед догорающим строением мы увидели Соланж Дюваль и Жана Дони, одного из наших воспитанников; их одежда и лица были в саже. Валентина там не было.
— Когда вы направлялись к домику, вам не встретился Жак Вотье, бежавший к главному зданию института?
— Нет, господин председатель, но ваш вопрос напомнил мне странный разговор с Жаном Дони на другой день после пожара у меня в швейцарской. Он вошел, когда я разбирал почту, и сказал: «Вы слышали, что ответила вчера Соланж брату Гаррику, когда тот спросил, что случилось?» — «Да, — ответил я, — ну и что?» — «Соланж, — поведал мне Жан Дони, — солгала, говоря, что пожар произошел из-за ее неловкости. Не она опрокинула керосиновую лампу — это Жак нарочно швырнул ее, чтобы поджечь домик, а потом закрыл нас на ключ — меня и Соланж, — сам же убежал». — «Что это вы такое говорите, — ответил я Жану Дони. — Вы сознаете, какое это тяжкое обвинение? Вы не имеете права клеветать на товарища! Начать с того, что Жака там вообще не было!» — «Он там был, брат Доминик, но успел убежать, пока я пытался выбить дверь изнутри. Если бы в последнюю минуту она не поддалась, вы нашли бы два обугленных трупа — Соланж и мой. Жак попытался нас уничтожить!» — «Вы совсем с ума сошли, Жан! Какой смысл ему было делать это?» — «Потому что он ревнует ко мне, — ответил Жан Дони. — Он думает, что Соланж любит меня, а не его».
Несколько дней я не знал, что делать: поверить Жану Дони, который был одним из самых образцовых наших воспитанников и через несколько недель от нас уезжал? Или лучше рассказать об этой странной беседе директору? Я боялся, что Ивон Роделек, зная мою склонность к болтливости, скажет: «Вы, брат, с вашим хорошо подвешенным языком, суетесь в дела, которые вас совсем не касаются». И мсье Роделек был бы прав. Было еще одно возможное решение — предпринять собственное расследование, чтобы выяснить истину. Однажды, когда Жак зашел ко мне в привратницкую, я ему сказал: «Бедный Жак, вы, наверно, очень переживали, когда узнали, что Соланж и ваш лучший друг чуть не сгорели заживо в садовом домике». Жак только и ответил: «Не понимаю, как это могло случиться… Знаю только, что Жан мне уже не лучший друг». Больше я ничего не смог от него добиться. Я пытался снова разговориться с Жаном Дони, но он, возможно сожалея о неосторожно вырвавшихся у него словах, всячески избегал меня. Я решил забыть о том, что мне сказал Жан Дони. И правильно поступил, потому что он обрадовал меня своим приездом из Альби, чтобы самому сесть за орган на свадебной церемонии Соланж и Жака. Из этого я заключил, что никакой обиды между ними не было.
— Что вы думаете о Соланж Дюваль? — спросил председатель.
— Думаю о ней только хорошее, так же как, должно быть, наш директор.
— Было у вас впечатление на свадьбе, что молодые супруги счастливы?
— Были ли они счастливы, господин председатель? Лица их сияли счастьем, когда они, соединившись на всю жизнь, выходили из нашей часовни. Все были счастливы в этот день. Какая была прекрасная церемония! Я видел и надеюсь еще увидеть много праздников в Санаке, но не думаю, что какой-нибудь из них мог бы сравниться с этой свадьбой — первой в нашем институте. У меня было ощущение, что все мы немного причастны к этому счастью.
— Вы видели молодых после?
— Однажды, когда они вернулись из свадебного путешествия, перед поездкой в Америку.
— Они по-прежнему были счастливы, так же как в день свадьбы?
— Мне кажется, что да, и я воздал благодарность Всевышнему за это их счастье. Это дает мне надежду думать, что Бог не мог оставить Жака после того, как он помог ему стать полноценным человеком. Я верю — не в его милосердие, потому что не могу считать этого ребенка виновным, — а в то, что он поможет ему с честью выйти из этого испытания.
— Суд благодарит вас. Можете быть свободны. Пригласите следующего свидетеля.
Появление молодой блондинки с бирюзовыми глазами, изящная фигурка которой резко контрастировала с атлетическим сложением Вотье, произвело сенсацию. Присутствующие поочередно переводили взгляды с хрупкой женщины с очаровательным, слегка покрасневшим личиком, которая казалась смущенной от того, что находится в подобном месте, на колосса, неизменно сохранявшего бесстрастное выражение лица. Соланж вышла к барьеру, не поворачивая головы в сторону обвиняемого, и застыла перед председателем, словно боясь взглянуть на человека, в пользу которого она пришла давать показания.
«Вот и она наконец! — подумала Даниель Жени. — Она точно такая, какой я ее себе представляла!» Самые восторженные отзывы свидетелей не преувеличивали ее красоту — Соланж была очень хорошенькой. Будущий адвокат даже ощутила в себе что-то похожее на ревность. Это было глупо, но она ничего не могла с собой поделать. Она дошла даже до того, что вообразила, будто Жак — так она называла теперь в мыслях бывшего «зверя» — смотрит на них обеих и сравнивает ее с Соланж. Тройной его недуг значил теперь гораздо меньше. В открытом, чистом лице Соланж она искала черты, которые свидетельствовали бы об эгоизме: «Ведь она совсем не позаботилась о несчастном с тех пор, как он в тюрьме». Об этом она узнала от самого Виктора Дельо, и это был ее основной упрек молодой женщине.
— Мадам Вотье, — доброжелательно обратился к ней председатель Легри, — суду уже известно, что вы знали Жака Вотье задолго до того, как вышли за него замуж, то есть с тех времен, когда вы оба были детьми.
Молодая женщина не спеша рассказала о своих впечатлениях той поры, о жалости к ребенку, о возмущении родственников. Вспомнила о том, как тяжело ей было расставаться с ним, когда его увозили в Санак, как она надеялась увидеться с ним снова, рассказала о своих занятиях с сестрой Марией.
— Все те семь лет, которые предшествовали вашему приезду в Санак, вы переписывались с Жаком Вотье?
— Я писала ему каждую неделю. Первые два года вместо него мне отвечал мсье Роделек. Затем Жак стал писать сам с помощью алфавита Брайля, который я хорошо понимала. Отвечала я ему таким же образом.
— Вы помните товарища Жака Вотье, который был немного постарше его и тоже воспитывался в Санаке, Жана Дони?
— Да, — спокойно ответила Соланж.
— Суду важно, мадам, получить ваше разъяснение по одному конкретному пункту. Жан Дони утверждал в этом зале, будто у вас был с ним некий доверительный разговор.
— Какой разговор? — быстро откликнулась Соланж.
Председатель обратился к секретарю:
— Зачитайте мадам Вотье показания свидетеля Жана Дони.
Молодая женщина молча выслушала зачитанные секретарем показания. Затем председатель спросил:
— Вы согласны, мадам, с содержанием этих показаний?
— Жан Дони, — твердо ответила она, — в связи с этим несчастным случаем, не имевшим, к счастью, тяжелых последствий, позволил себе сделать лживые утверждения, которые выставляют его в благородном свете, хотя в действительности его поведение было далеко не таким. Чтобы Жак затащил меня в этот садовый домик и попытался овладеть мной! Это смешно! Жак слишком уважал меня. Я не могу сказать этого о Жане Дони, моем ровеснике, чьи манеры мне всегда не нравились Именно он сыграл в тот день гнусную роль и несет ответственность за все случившееся.
— Что вы имеете в виду, мадам?
— Я надеюсь, господин председатель, что суд меня достаточно хорошо понял, и нет нужды возвращаться к событию, которое никакого интереса не представляет. И я настаиваю, что никогда никакого доверительного разговора с Жаном Дони у меня не было.
— Суд принимает к сведению ваше заявление и хотел бы знать теперь, мадам, следующее: участвовали ли вы в написании романа Жака Вотье?
— Нет. Жак один написал «Одинокого». Я только собирала по его просьбе документы, которые ему были нужны. А мсье Роделек взялся переложить роман на обычное письмо.
— Но все же, мадам, не были ли вы в какой-то степени вдохновительницей произведения, в частности тех страниц, где речь идет о семье героя? — с намеком задал вопрос генеральный адвокат Бертье.
— То, что вы сказали сейчас, мсье, не очень красиво, — ответила молодая женщина. — Если я правильно поняла смысл ваших слов, вы хотите сделать меня виновной в том, что Жак так резко высказался о своих близких? Ну так знайте же раз и навсегда, что я никогда на него не влияла — ни до, ни после замужества.
— Кажется, мадам, Жак проявил большую робость, когда пришло время просить вашей руки?
— Какой же мужчина, господин председатель, в этих обстоятельствах не испытал подобного душевного состояния?
— Это верно, мадам, но суд хотел бы услышать из ваших уст, каким именно образом действовал директор института, в некотором смысле заменивший Жака Вотье — слишком робкого, чтобы самому осмелиться просить вашей руки?
— Полагает ли суд, что подобный вопрос, ответ на который ставит свидетеля в щекотливое положение, необходим для нормального хода процесса? — спросил Виктор Дельо.
— Суду, — ответил председатель, — необходимо выяснить характер отношений между подсудимым и его женой в тот момент, когда встал вопрос о браке.
— В таком случае отвечайте, мадам! — бросил Виктор Дельо слегка покрасневшей женщине.
— Прибыв в Санак, я встретила порывистого молодого человека, подлинные чувства которого по отношению ко мне проявились очень скоро. Я была и счастлива, и немного встревожена. Я любила его, но это еще не была любовь-страсть: в моей нежности было слишком много жалости. Людей, к которым испытывают жалость, не любят. Им сострадают! Так прошло пять лет, к счастью занятые напряженным трудом, затем подготовкой к написанию «Одинокого».
Роман наконец появился, и Жак стал известен. Вскоре после этого мсье Роделек постучался однажды вечером в дверь моей комнаты. Этот замечательный человек сказал мне: «Не сердитесь на меня, милая Соланж, за то, что я пришел к вам в такой поздний час, но у меня к вам важный разговор. Вы давно поняли, что Жак влюблен в вас. Но он робок и не осмеливается признаться вам в своих чувствах. Поэтому его приемный отец пришел просить руки прекрасной девушки. Не подумайте только, что я хочу как-нибудь повлиять на вас. Подумайте хорошенько. У вас с Жаком есть время».
Поскольку я молчала, мсье Роделек посмотрел на меня долгим пристальным взглядом. «Я не могу поверить в то, что вы не любите Жака настоящей любовью. Все в вашем поведении по отношению к нему говорит об обратном — ваша детская нежность, письма, которые вы писали каждую неделю, радость, с которой встретились с ним здесь, усердие, с которым помогали мне сделать из него человека. Все это говорит в пользу того, что ваш союз будет прочным. Жака, несомненно, ждет карьера мыслителя и писателя. Его уже пригласили в Америку. Кому же, как не жене, сопровождать его туда? Кто, кроме вас, мог бы окружить его постоянной заботой, вниманием, любовью, в которых он так нуждается? Подумайте об этом, Соланж. Вы сами, можете ли вы сами жить без него? Пусть сердце подскажет вам ответ на этот вопрос. Спокойной ночи, милая Соланж».
Часами я думала обо всем, что мне сказал мсье Роделек. Сердцу легко было ответить на любой из его вопросов, кроме последнего: «Вы сами, сможете ли вы сами теперь жить без него?» Я поняла, что люблю Жака любовью, которая сильнее всего, сильнее моей нежности к нему. Сила этой любви ничего не оставила от чувства жалости, которое я испытывала к тому, кого долгое время считала своим «подопечным». Через три дня я дала мсье Роделеку ответ: «Я буду женой Жака».
— Это прекрасная история любви, мадам, — признал председатель. — И вы не испытали сожаления, почувствовав, что вы уже на всю жизнь связаны с Жаком Вотье?
— Я была счастлива, господин председатель, — ответила она после недолгого колебания.
— И долго вы были счастливы? — резко спросил генеральный адвокат Бертье.
Она разрыдалась.
— Успокойтесь, мадам, — мягко сказал председатель.
Виктор Дельо уже поднимался со своего места:
— Мы считаем, что вопрос, только что заданный господином генеральным адвокатом, неуместен.
— Прокуратура, — ответил генеральный адвокат, — считает этот вопрос важным.
Соланж подняла заплаканное лицо.
— Даже если бы Жак совершил преступление, в котором его обвиняют и к которому, я уверена, он непричастен, я и сегодня была бы счастлива, если бы знала, что он любит меня по-прежнему. Но после этой ужасной драмы я уже не знаю… Он ничего не захотел сказать мне на «Грассе», кроме того, что ложно обвинил себя в преступлении, в котором не виноват. Он даже не захотел встретиться со мной, несмотря на мои просьбы, переданные через его защитников. Одному из них, мэтру Сильву, он сказал, что я больше для него ничего не значу… Он сердится на меня, но я не знаю за что. Он больше не доверяет мне, а когда кому-нибудь не доверяют, значит, уже не любят. После этого преступления я потеряла слепую, преданную любовь, которая была у Жака ко мне с детства. Вот единственная причина моего несчастья.
— Суд понимает ваше смятение, мадам, — сказал председатель. — Однако не могли бы вы сообщить еще некоторые необходимые детали, связанные с вашей семейной жизнью? Мсье Роделек в своих показаниях обмолвился о том, что по возвращении из свадебного путешествия вы говорили ему о некоторых сложностях интимного порядка, которые мешали вашему счастью.
— Может быть. Но время все уладило, как и предвидел мсье Роделек, Жак стал для меня идеальным мужем.
— И это счастье продолжалось в течение всего вашего пребывания в Америке?
— Да. Мы переезжали из города в город, и нас везде прекрасно встречали.
— Вспомните, мадам, — спросил председатель, — за время пятилетнего путешествия по Соединенным Штатам вам никогда не случалось встречать жертву — Джона Белла?
— Нет, господин председатель.
— А в течение первых трех дней путешествия на теплоходе вы или ваш муж говорили с Джоном Беллом?
— Нет. Лично я не знала о его существовании. То же самое я могу утверждать и в отношении Жака, который выходил из каюты только вместе со мной дважды в день на часовую прогулку по палубе. Остальное время мы проводили в каюте, куда нам приносили еду.
— Как вы объясните тогда, почему ваш муж озлобился на незнакомого ему человека?
— Я себе этого не объясняю, господин председатель, по той причине, что уверена — этого американца убил не Жак.
— Чтобы иметь такую уверенность, мадам, надо подозревать кого-нибудь другого.
— Я подозреваю всех, действительно всех, кроме Жака, потому что я, его жена, знаю: он не способен причинить зло другому.
— Но все же, мадам! — воскликнул генеральный адвокат. — Как вы объясните, что ваш муж, который, по вашему же признанию, в течение трех дней выходил из каюты только вместе с вами, как он мог ускользнуть из-под вашего внимательного присмотра, да так, что вы сами вынуждены были сообщить о его исчезновении корабельному комиссару, — и это случилось именно в момент преступления!
— После обеда я воспользовалась тем, что Жак задремал, и вышла подышать свежим воздухом на верхнюю палубу. Вернувшись через двадцать минут, я с удивлением обнаружила, что его койка пуста. Подумала, что он проснулся и пошел меня искать. Это меня испугало: я знала, что он плохо разбирается в бесконечных коридорах и лестницах на теплоходе. Я тотчас же вышла из каюты. Полчаса его разыскивала и снова вернулась в каюту в надежде, что Жак уже там. Но его по-прежнему не было. Обезумев от мысли, что он мог стать жертвой несчастного случая, я бросилась к комиссару, которому рассказала о своих страхах. Что было дальше, вы знаете.
— Свидетельница, — сказал Виктор Дельо, — могла бы внести ясность по поводу одного пункта, не отмеченного следствием. Мадам Вотье, вы только что сказали, что ваше отсутствие после того, как вы оставили мужа спящим в каюте, продолжалось двадцать минут. Вы уверены, что это было именно так?
— Возможно, что я оставалась на верхней палубе двадцать пять минут, но уверена, что в целом время моего отсутствия не превышало получаса.
— Прекрасно, — сказал Виктор Дельо. — Будем считать — полчаса. Затем вы вернулись и снова отправились на поиски мужа еще на полчаса. В целом — это уже час. Вернувшись во второй раз в каюту и увидев, что мужа там нет, вы пошли к комиссару Бертену. Ему вы объяснили причины вашего беспокойства — допустим, это заняло у вас десять минут. И только после этого комиссар и экипаж теплохода начали официальные поиски, то есть через час десять минут после того, как вы видели мужа в последний раз спящим в каюте. Сколько времени продолжались эти поиски до того момента, когда вашего мужа обнаружили сидящим на койке в каюте, где было совершено преступление?
— Может быть, минут сорок пять, — ответила молодая женщина.
— Где находились вы в течение этих сорока пяти минут?
— Я ждала в кабинете комиссара Бертена — он сам посоветовал мне там оставаться, потому что все сведения в первую очередь должны были поступать туда. Это долгое ожидание было ужасно. Самые разные мысли приходили мне в голову, кроме одной: что Жак станет не жертвой несчастного случая, а преступником! Наконец вернулся комиссар Бертен, с ним пришел капитан теплохода, они рассказали, при каких обстоятельствах обнаружили моего мужа. И когда капитан Шардо сказал, что, судя по всему, американца убил Жак, я потеряла сознание. Когда я пришла в себя, они попросили меня отправиться с ними в корабельную тюрьму, куда заключили Жака, и быть переводчицей на предварительном допросе, который ему предстоял. Я подбежала к Жаку, быстро схватила его руки, чтобы по дактилологическому алфавиту спросить: «Это неправда, Жак? Ты этого не делал?» Он мне ответил тем же способом: «Не беспокойся! Я беру все на себя. Я люблю тебя». — «Но ты с ума сошел, любимый! Именно потому, что ты меня любишь, ты не должен напрасно наговаривать на себя, признаваться в преступлении, которого не совершал». Я умоляла, валялась у него в ногах, но он мне больше ничего не сказал. И когда капитан попросил меня задать ему роковой вопрос, он, к моему ужасу, ответил: «Этого человека убил я. Я признаюсь в этом и ни о чем не жалею». Это все, чего мне удалось от него добиться. На другой день и в следующие, вплоть до прибытия в Гавр, каждый раз он повторял то же самое. Подобное же заявление он написал по алфавиту Брайля и подписал его в присутствии многих свидетелей.
— Суд простит мне, — встал Виктор Дельо — если я еще раз вернусь к вопросу о времени, но мне кажется очень важным обратить внимание господ присяжных на то, что если подытожить время, прошедшее с той минуты, когда мадам Вотье в последний раз видела мужа спящим в своей каюте, до того момента, когда стюард Анри Тераль обнаружил его в каюте Джона Белла, мы получим минимум два часа. Два часа — это более чем достаточно, чтобы совершить преступление!
— Что вы имеете в виду, мэтр Дельо? — спросил председатель.
— Я просто напоминаю суду предыдущее заявление, в котором я утверждал, что три человека по крайней мере могли быть заинтересованы в том, чтобы убрать Джона Белла. Из трех предполагаемых преступников Жак Вотье более всего несовместим со злодеянием. Если бы он его совершил, то только, как бы неправдоподобно это ни выглядело, под давлением обстоятельств.
Но у Жака Вотье — этим мы обязаны замечательным принципам, привитым ему Ивоном Роделеком, — была и всегда будет совесть, которая указывает ему верный путь. Именно совесть и заставляет его сейчас брать на себя ответственность за преступление, которого он не совершал. Но есть и другая, более прозаическая причина, свидетельствующая о невиновности подсудимого: даже если допустить, что совесть не удержала Жака Вотье от зла, у него просто не было времени совершить это убийство, потому что настоящий преступник опередил его на эти два роковых часа.
— В самом деле? — спросил генеральный адвокат. — И кто же этот преступник?
— Придет время, и мы это узнаем.
— А до тех пор, — резко вступил председатель Легри, — суд хотел бы услышать от самой мадам Вотье, что она делала после того, как в Гавре ее муж был передан в руки полиции.
— Мы вернулись с матерью в Париж поездом, на вокзале Сен-Лазар расстались, хотя мать хотела, чтобы я жила у нее.
— Создается впечатление, мадам, что вы как будто скрывались в то время, пока шло расследование.
— Ничуть, господин председатель, я трижды являлась к следователю Белену по его повесткам. И только после того, как он сказал, что не будет больше меня допрашивать, я решила избавить себя от навязчивого любопытства прессы.
— Поскольку ваш муж не хотел во время заключения встречаться с вами, сегодня, следовательно, вы впервые оказались вместе?
— Да, — тихо ответила молодая женщина, опустив голову.
— Скажите, — спросил председатель у переводчика, — какова была реакция обвиняемого, когда он узнал, что его жена находится в зале?
— Ни малейшей реакции, господин председатель.
— Задавал ли он вам вопросы или делал ли какие-либо замечания во время показаний мадам Вотье?
— Нет, господин председатель. Он ничего не сказал.
— Такое поведение все же озадачивает, — заключил председатель.
— Но не меня, господин председатель, — сказал Виктор Дельо, вставая. — Думаю, что я нашел ему объяснение, но чтобы быть до конца уверенным, прошу суд разрешить мне воспользоваться присутствием в зале свидетельницы и провести с обвиняемым эксперимент.
Посовещавшись с заседателями, председатель спросил:
— Что вы имеете в виду под «экспериментом», мэтр?
— Просто прикосновение.
— Суд позволяет вам.
— Мадам Вотье, — обратился Виктор Дельо к молодой женщине, — будьте добры, подойдите, пожалуйста, к вашему мужу.
Казалось, Соланж выполнила просьбу адвоката не без некоторого отвращения. Когда она была в нескольких сантиметрах от рук слепоглухонемого, он обратился к переводчику:
— Возьмите, пожалуйста, правую руку обвиняемого, и пусть он ею слегка прикоснется к шелковому шарфу на шее мадам Вотье.
Как только рука коснулась шарфа, подсудимый нервно затрепетал всем телом и издал хриплый крик, пальцы его лихорадочно забегали по фалангам переводчика.
— Наконец-то он заговорил! — торжествующе воскликнул Виктор Дельо.
— Что он говорит? — спросил председатель.
— Он повторяет без конца один и тот же вопрос: «Какого цвета шарф у моей жены?» — ответил переводчик. — Мне ему ответить?
— Постойте! — крикнул Виктор Дельо. — Скажите ему, что шарф — зеленый.
— Но он серый! — удивился генеральный адвокат Бертье.
— Знаю! — рявкнул Виктор Дельо. — Разве один из свидетелей, брат Доминик, уже не объяснил здесь, что реальный цвет совсем не совпадает с тем, каким его воображает себе Жак Вотье? И сам я разве не говорил, что один из цветов спектра сыграл решающую роль в убийстве, в котором несправедливо обвиняют моего клиента? Ложь, на которой я настаиваю, абсолютно необходима. Нужно ему сказать, что шарф, который сейчас на шее у его жены, зеленого цвета.
Переводчик сообщил ответ обвиняемому. Слепоглухонемой вскочил с места и стал огромными руками искать перед собой. Ему удалось уцепиться за шарф, и он стал стягивать его с шеи жены. Несмотря на отчаянные усилия жандармов, он продолжал тащить его к себе. Жена успела только прошептать: «Ты мне делаешь больно, Жак»; лицо ее стало лиловым. Виктор Дельо с переводчиком бросились на помощь жандармам. Потребовались усилия четырех мужчин, чтобы справиться со слепоглухонемым. Со звероподобным застывшим лицом он как мешок рухнул на свое место. Виктор Дельо поддерживал молодую женщину, которая мало-помалу приходила в себя.
— Ничего, ничего, мадам. Простите меня, но это было необходимо.
Когда подсудимый набросился на жену, присутствующие с возгласами ужаса повскакивали со своих мест, а затем в зале разом установилась тишина. Публика пыталась разобраться в случившемся. Даниель закусила губу, чтобы не закричать. Сейчас, когда опасность миновала, девушка снова с тревогой задавалась вопросом: не бывает ли в самом деле этот Вотье временами настоящим зверем? Разве Виктор Дельо не рассказывал ей, что слепоглухонемой и его хотел задушить во время первой встречи в тюремной камере? А эта история с подожженным садовым домиком? А рассказы членов семьи о том, как он еще в детстве бросался наземь с пеной у рта от ярости? Все это было странно. Несмотря ни на что, ей хотелось верить, что она, как и все сейчас, ошибается в характере Жака. Очень скоро она стала даже искать оправдание этой выходке: если уж мысль задушить жену возникла в мозгу несчастного, значит, для этого была какая-то серьезная причина. Этот шарф, цвет которого он себе неправильно представлял, играл, по-видимому, какую-то важную роль в его жизни. От него было много зла, и Виктор Дельо уже разгадал эту тайну. Иначе зачем ему был нужен этот эксперимент?
Тишину нарушил саркастический вопрос генерального адвоката Бертье:
— Защита удовлетворена своим «экспериментом»?
— Вполне удовлетворена, — ответил Виктор Дельо, успевший уже вернуться на свое место.
— Суд ждет от вас, мэтр Дельо, что вы объясните причину и этого эксперимента, и публично заявленной лжи.
— Суд, конечно, будет немного недоволен мной, — ответил, улыбаясь, Виктор Дельо, — но я прошу его потерпеть до завтра. Обязуюсь все разъяснить в своей речи. И кроме того, разве нам не предстоит многое узнать из замечательной обвинительной речи, с которой непременно выступит господин генеральный адвокат?
— Суд благодарит вас, мадам, — сказал председатель. — Можете быть свободны. Слушание дела будет продолжено завтра в час дня. Заседание закрыто.
Надзиратели уже увели подсудимого. Зал пустел. Даниель Жени подошла к Виктору Дельо, спокойно вытиравшему пенсне носовым платком.
— Замечательно, мэтр!
— Что замечательно, внучка?
— Ну, то, как вы заронили у присяжных сомнение в виновности подсудимого.
— Да… это удалось, правда? — сказал старый адвокат со слабой улыбкой — и потом, это было крайне необходимо: после выступления свидетелей обвинения общее мнение складывалось не в нашу пользу. Вы могли сами судить об этом по реакции зала.
— Но, мэтр, вы уверены, что все это удастся доказать?
— Ах, вот вы о чем! Уж не считаете ли вы меня выжившим из ума?
— Нет, что вы, мэтр! Я уверена, как и вы, что Жак не убивал. Он не мог убить. Он слишком умен для такого идиотского преступления. И потом… под внешностью зверя я чувствую в нем очень доброго человека.
Старый друг смотрел на нее с добродушным любопытством, а она не решалась вслух признаться в своих мыслях: «Жак — добрый зверь. Даже, наверно, в объятиях. «Зверь», который понравился бы многим женщинам. Мне? Не знаю… Такого мужчину надо только время от времени уметь усмирять. Это, должно быть, не так уж трудно. Но вот, однако же, у этой Соланж не очень-то получалось. Разве что когда она была девочкой, а он еще ребенком. А потом, когда она стала женщиной, а он сильным мужчиной? Под влиянием Ивона Роделека она вышла за него замуж из самопожертвования, а не по любви. А этому бедному Жаку нужна была бы такая любовь…»
И вдруг странная, сумасшедшая мысль вспыхнула в возбужденном сознании девушки: в конце концов, что доказывало, что эта не очень хорошая жена не могла быть преступницей? Она вполне могла бы убить этого американца, подстроив дело так, чтобы вся ответственность пала на Жака: это был бы легкий способ избавиться от слепоглухонемого, которого она, возможно, уже не могла выносить. «Нет! Это было бы ужасно! То, что я думаю сейчас, — чудовищно, недостойно меня и этой женщины».
Даниель, устыдившись, зажала ладонями голову, словно хотела спрятаться.
— Ну, что с вами, внучка, померещилось что-то страшное? — забеспокоился Виктор Дельо.
— Да, да, мэтр, вы правильно сказали: именно — померещилось.
— В вашем возрасте, — мягко сказал адвокат, — это нездорово. Кстати, рано утром я получил ответ на телеграмму, которую вы отправляли вчера. Мне позвонили по телефону прямо из Нью-Йорка. Какое чудесное изобретение этот телефон! И практичное к тому же! Воистину: с его помощью можно отправить на гильотину того, кто никак на это не рассчитывает…