Склепяная стылость ухватила Слепухина в немеющее объятие, пробираясь вглубь, поцапывая уже мерзлыми пальцами за самое сердце, и на эти прикосновения тело отзывалось дрожью вдоль всей спины до ломкой боли в затылке. Слепухин пробовал вспенить замерзшую ярость, разогнать жилами горячую злость, но напрасно выдавливал боль стиснутыми зубами — недавний еще, всего его сжигающий тугой огонь не вздувался из замороченной стынью души — только похрустывало льдинками на висках и покалывало в позвоночнике холодным же ужасом: здесь пятнашку не выжить… да какая там пятнашка? — ночь эту пережить немыслимо…

Хоть бы не было этих железных полос, скрепляющих поперек истертые доски нар… Пристроиться так, чтобы стылое железо не вламывалось в тело, не получалось никак, а именно из тех мест, где слепухинские кости болюче втыкались в металл, и начинала вибрировать волна дрожи, расползаясь по всем направлениям. Впрочем, может, дрожь жила в самом металле?.. в самом слове «металл»?.. Хоть бы не выламывало кости об это железье!.. Как ни повернись, железные полосы опять принимаются выгибать кости внутрь, стараясь ими же пропороть дрожащее уже непрерывно тело.

Потом были и приседания, и кручение, и даже прыжки были испробованы, но это упражнение оказалось попросту не под силу. Слепухин замороченно торкался на маленьком кусочке свободного пространства, налетал плечом на стену или на нары и после этого несколько оживал, если, конечно, острое ощущение невозможности жить можно назвать оживанием… Он быстро изнемог и временами осознавал, что вроде бы даже спит, по крайней мере, на какое-то мгновенье исчезали уродливые стены и появлялись снова, ощутимо врезаясь в плечо. Неожиданная волна дрожи, поднявшись от коленей к затылку, оказалась последней — не была настигнута следующей волной, и Слепухин замер у стены. Слабые его колени подогнулись, и он сполз по стене спиной, сложившись между своих же колен, приникнув грудью к ногам и упрятывая мерзнущую макушку под широкие ладони. Почему так мерзнет голова? чему там мерзнуть? Наверное, для этого и стригут наголо…

Потом опять приседания, возвращающая в мерзлую явь боль в плече и снова мгновенное провальное затишье на корточках с напрасными усилиями ладоней разогнать ломкую боль в голове, стянутой мерзлым обручем кожи.

Главное — дотянуть до утра, до подъема. Если и не включат отопление, то уж шлюмка кипятка точно будет и можно будет отогреть ладони, а потом теплыми ладонями разморозить голову. Квадрат должен к утру раскрутиться и подогнать курева… Только до утра дожить, а там отдышимся. Не может быть такого, чтобы здесь каждую ночь подобный беспредел учиняли. Видимо, это специально для него, для Слепухина — обозлились, волки, вот и крутят его…

Удивительным образом последнее соображение подействовало успокаивающе и чуть ли не радостно. Довел он все-таки этих псов, не согнулся покорно — вот они и мнут его, вот и выдумывают для него мучение. Главное — выдержать, показать себя, не распластаться, не заканючить жалобно им на радость — тогда и отступят… Узнать бы: сколько осталось до подъема — тогда можно бы занять себя счетом. Впрочем, можно и так — один, два, три — только не спешить — семь, восемь — до трех тысяч с половиной досчитал, и час прошел — семнадцать, восемнадцать — нет, на час надо три тысячи шестьсот…

Слепухин сбился и начал наново, потом еще сбился и еще…

…Так вот и кончишься здесь, а все равно — все у них будет по закону. Этого бы козляру-прокурора сюда засадить — он бы сходу допер, что такое его закон. Придумали себе, сучары, забор с надписью «закон» и щелкают вокруг бичами, а то, что за забором этим холодильник фурычит, где людей вымораживают в безжизненные туши, — им и дела нет. Того даже не понимают, что заглот холодильника этого ненасытен — ему только дай, ему лишь не вхолостую леденить. Иногда и за забор лютостью дохнет, так они там досочки подправлять и подкрашивать начинают и все шамкают, козлы вонючие: «закон-закон», а додуматься сломать к чертям морозильник этот никак не решатся, сами понимают, что он уже ими не управляем, что уже он главное, а они все только прислужниками его… Самих уже изредка глотает, и тогда все одно шаманят, глазки закатывая, скребутся тихонечко: «разрешите-извините мне лично, говнючку такому-то наружу выйти» — у-у, пидерюги! Хватило бы и забора одного, за глаза хватило бы — зачем же внутри такое еще соорудилось?!

Слепухин представил, что он не просто мучается здесь, а выполняет задание особой важности. Ему специально придумали все его дело и запустили внутрь чудовищной молотилки, чтобы он все здесь разузнал и рассказал потом правду об этом уродливом мире. Он без труда перенесся в то будущее, когда, выполнив опасное задание, он в силе своего опыта и знания вступит в единоборство с механизированным взбесившимся чудищем. Без труда Слепухин отыскал фальшивый фасад с громадными колоннами и парящим вверху гербом. По высоким ступеням поднимался сплошной поток людей, исчезая в распахе мощных дверей. Ниже, перед ступенями, колыхалась толпа, не особенно сознавая, что именно из нее и питается неиссякаемая лента тел, ползущая по ступеням между колоннами. «Закон превыше всего», — прошамкал дряхлый старикашка, ловко уворачивая в сторону от водоворотного верчения рядом. Именно этим верчением и начиналась людская река к ступеням, а старикан увертливо держался на краю водоворота, одновременно подталкивая, будто бы невзначай, менее вертких в воронку, орудуя роскошной тростью с изумительным проворством.

— Вы ничего не понимаете, — пробился Слепухин к старикану, хватая его за многочисленные орденские планки. — Там сумасшедшее чудище измочаливает всех людей в отбросы.

— Проспитесь, молодой человек. Все эти люди социально опасны, и гуманный советский закон изолирует общество от них для их же пользы.

— Туда нельзя… там страшный мир…

— Не смейте очернять нашу прекрасную действительность. Всем известно гуманное отношение советского государства к народу, и, даже изолируя преступников, мы имеем целью не наказание ради наказания, а перевоспитание для возвращения их в общество полноценными…

— Посмотрите на того вон — там, левее… он ведь здесь по ошибке… он не опасен…

— Если вышла ошибка, то рано или поздно ее исправят. Ошибки бывают всегда, и нельзя из-за отдельных ошибок… Его освободят…

— Освободят не его а отруби, в которые он превратится! И вон еще один, и еще… Все это надо немедленно остановить!

— Они идут по закону, а если закон ошибся, они по закону выйдут обратно.

— Откуда выйдут?

— Вот вы не знаете, а кричите. Сбоку этого строения есть дырочка… Вы посмотрите внимательно — вот один гражданин…

— Он уже не гражданин — граждане не ползают так низко, а если ползают, то глазами так не сверкают при этом. Он опасный ядовитый слизняк…

— Глупости говорите, молодой человек. Это или ошибка ваша, или даже похуже… Уверяю вас — им там хорошо.

— Тебе бы так, старый хрен! Там они попадают прямо в пасть взбесившейся косторубки — понимаешь ты это или нет?!

— Я не допущу!.. Я не позволю никому пачкать грязью…

Старикан неуловимыми манипуляциями с тростью подтолкнул Слепухина в водоворотный заглот перед ступенями, и того понесло неодолимым течением к темному распаху дверей. Судорожным оглядом Слепухин злорадно заметил, что и сам старикан не увернулся и утягивается следом, жалко разевая изморщенный рот. «Убедительно прошу пересмотреть… уважение к закону… превыше всего… прошу не отказать в моей просьбе… заслуживаю снисхождения… обязуюсь всемерно содействовать…»

Дверь и на самом деле оказалась фальшивой, потому что сразу за ней ослепило ледяной пустыней в переплете колючки и понесло с ускоренной силой к невидимому еще, но все более ощутимому равномерному грохоту. Слепухин весь колотился мелкой дрожью, нелепо отодвигая от себя знание про невыносимый уже грохот. Механический монстр, закрученный неведомо когда сумасшедшими умельцами на вечную жизнь, требовал своей пищи. Красивый фасад, сияющий герб, порожняковые словеса — все это придумано тем же монстром для бесперебойности пережева. Вывернулся зеленый, в блестках инея бок чудища, и муравьиный людской поток забурлил мелкими водоворотиками. Мастодонт требовал не только пережевного материала, но еще и разнообразнейшего ухода, и ловкие муравьишки выкручивались из неуклонного движения к грохочущим челюстям, выпрыгивали и вытанцовывали, демонстрируя любовь к чудищу и страстное желание ему служить. Давешний старикашка с умилением поглаживал зеленую тушу, успевая при этом с восхитительным проворством отгонять остальных, норовящих приникнуть к тому же боку со своей преданностью и своей признательностью. Старикан заметил Слепухина и его попытки выскользнуть в сторону, но, и рискуя быть смытым с безопасного своего островка, все же дотянулся до Слепухина изогнутым концом трости, заталкивая того в самую стремнину неодолимого течения. Ярко-красный рельс пасти чудища взмахнул над Слепухиным, и размывающиеся ужасом глаза ухватили последнее — прямо в распахнутой пасти щерилось: «Тебя обнимут дети и жена, когда искупишь ты вину сполна, когда самоотверженным трудом заслужишь право ты вернуться в дом, чтобы свою жену опять обнять, режим ты должен строго соблюдать!» Потом на голову обрушился слепящий грохот…

Слепухин прислушался к слабым ударам прямо возле уха. Струящиеся вокруг тени тоже остановили свое верчение, выворачивая головы к ритмичному колочению. Слепухин с некоторым удивлением осознал, что все это время вокруг него в том же полубреду, что и он, крутились замороженные до полного безмолвия жизни… Ему-то, Слепухину, легче: он знает, что все нынешние мучения вызваны им, его строптивостью, его неуступчивостью, а они-то и вообще зазря сходят тут с ума…

— Ответь, там кабура рядом, — выпустил в Слепухина замерзающие в сосульки слова угловатистый парень. Сам он сидел на краю нар, обняв длинными руками себя же так, что казалось, будто руки ему удалось сцепить на спине. При этом он раскачивался вперед-назад и при каждом движении чуть ли не тыкался в макушку сидящего на корточках Слепухина.

Еле затеплившаяся надежда, что призывные сигналы как-то связаны с Квадратом и передачей курева, тут же и застыла, не разогревшись: в узенькую, не более толщины сигареты щель о куреве спросили первым же делом. Слепухин вертелся, приникая к кабуре то ухом, то губами, успевая заодно поглядывать вверх на галерею и не очень-то улавливая смысл разговора. Вроде исполнял он какой-то необходимый обряд, ему лично совсем не нужный, но обязательный к исполнению. Он совсем не обрадовался, опознав в своем собеседнике Максима, и точно ни к чему ему было знать, что какого-то Штыря бросили вечером к Максиму избитым в кровь. Слепухину пришлось сделать усилие, чтобы понять, с какой именно нужды Максим беспокоит сейчас соседей. Предлагал Долото прямо с утра накрутить весь подвал на общую голодовку, убеждая, что только в этом есть их шанс на спасение. Слепухин мог бы и сам ему ответить, но тот же ритуал, который вынуждал его тратить силы на порожняковый базар, требовал и дальнейших движений.

— Погоди, — вышептал Слепухин в кабуру и обернулся к равнодушным лицам сокамерников, которые тоже сообразили, что призывные сигналы совсем не означали какой-нибудь волшебной помощи.

— Курева там нет? — безо всякой надежды спросил кавказец.

— Предлагает общую голодовку.

— Совсем крыша потекла у мужика.

— Жареный петух его еще не клевал.

— Вся надежда на то, что утром отопление включат и кипятку дадут.

— Он достукается, что ему хату водой обольют.

— Без жратвы тут сразу — гроб.

— Завтра кормежный день.

Слепухин где-то в глубине, куда еще не вломился выстужающий холод, сознавал, что эти возражения какие-то неправильные, что во всех возражениях присутствует неназываемое согласие с теперешними мучениями и именно в этом неправильность, но и он не мог сейчас отстранить, хотя бы и на один час отодвинуть от себя утреннюю шлюмку кипятку, скудный, но согревающий завтрак (какая удача, что завтра — кормежный день), мечты о тепле, которое хотя бы на час погонят по заледенелой трубе по всему подвалу.

Максим откликнулся не сразу и, услышав ответ из 06, ничего не сказал — стукнул только один раз в стенку, что и означало: понял… отбой.

Снова камеру окутала мерзлая тишь, и звонкая стылость потянула души в обморочное безумие.

Слепухин начал было рассуждать о Максимовой неправоте, но долго лукавить с самим собой не смог: все эти рассуждения нужны были для того лишь, чтобы заполнить неизбывное время до того самого утреннего согрева, от которого Максим и хотел их отшвырнуть в безысходность. Ничего путного из таких размышлений получиться не могло, и Слепухин перестал настойчивыми скрепами слов «стало быть» зацеплять одно к другому неубедительные возражения. Принялся наново считать, заполняя ночной холодный провал, — и тоже бросил… Позавидовал чокнутому баптисту, который, по всему видно, не особенно страдал, целиком погрузившись в свои безумные молитвы… Пробовал угнездиться рядом с кавказцем, но снова закружил в надежде согреться и не по камере даже закружил, а на одном месте, сдерживая всеми силами скулящий стон, которым норовила найти выход каждая новая волна дрожи.

Казалось, что стоит застонать только и дрожь не будет уже подниматься выше и выламывать болью затылок…

Может быть, во всем этом безумстве есть какой-то иной смысл? Может, это только кажется, что вот издеваются над ним в отместку за строптивость, а на самом деле существует вполне рациональное объяснение, вынуждающее этот кошмар? Просто Слепухин никак не может ухватить смысл происходящего…

Когда-то он вздумал поступать в военное училище, и целый месяц до экзаменов их, возмечтавших об офицерстве, выгоняли по утрам на цветущую полянку, где они занимались диковинной гимнастикой. В первый день прыщавенький лейтенантик подвел их к груде красного кирпича и приказал перенести всю кучу на сто метров вперед. Потом это упражнение повторялось каждое утро, и для Слепухина было настоящим откровением узнать в конце концов, что вовсе не голое издевательство двигало всеми участниками сумасшедшей игры, а вполне основательная цель: этими утренними судорожными безумствами на лужайке сооружалась гаревая дорожка для будущего стадиона.

Заодно, конечно, истаптывалась цветущая лужайка и вместе с ней до кирпичной пыли истоптывалась та часть души, где бездумно зеленели смутные мечты, цепляющиеся еще более смутными понятиями «офицерская честь», «слово офицера» и совсем уж непонятно ужившееся рядом церемонное «честь имею» с обязательным наклоном головы под звучный прищелк сверкающих сапог…

Он снова увидел себя маленьким, зареванным, загнанным под кухонный стол в наказание за очередную школьную двойку. Ненавистный отец, будучи поклонником сурового воспитания, заставлял Слепухина целый день сидеть под столом на кухне, делать там же уроки и там же съедать штрафной ужин, что было особенно невыносимо потому, что Слепухин не имел права отказаться от этого унизительного ужина. Считалось, что так вот под столом Слепухин с большей ответственностью проникнется необходимостью знаний и быстрее исправит злосчастную двойку. Перед самым лицом покачивалась ступня, и очень хотелось вцепиться зубами, прокусывая до крови тяжелые набухшие вены. Слепухин не переставал скулить, потому что жалобный скулеж считался необходимым элементом воспитательного процесса и, если бы из-под стола не тянулись воющие звуки, отец непременно придумал бы какое-нибудь дополнительное наказание, в разнообразии которых был неистощимым выдумщиком. В общем, скулить продолжал, но целиком до подрагивающего жаркого комка в желудке был занят одним: удерживал себя от соблазна вцепиться острыми зубами в ненавистную плоть.

…Слепухин еле умещался под низким столом, пригибая застылую стриженую макушку и смеясь в душе над стонущим, скорченным жуткими болями отцом, мечущимся на кушетке. Он понимал, что отец не просто измывался над ним, теша тем самым свою властную гордость, а показывал, на чем держится мир, в котором Слепухину предстояло маяться долгую-долгую жизнь. Слепухин даже хотел крикнуть сейчас из-под стола помирающему отцу о своей благодарности: вовремя выпорол старик всякую нежную глупость из наивной души, прочно поселив там в диковинной дружбе вечную готовность к скулежу и не менее вечную охоту цапнуть зубами в кровь… Если бы под столом не было так холодно, если бы так не свело замерзший рот, Слепухин бы непременно крикнул, хотя сознавал, что чего-то старик недополол в нем — иначе бы нынешние учителя, загнавшие его опять под стол, давно бы уже свою учебу закончили.

…Рядом с лицом замелькали в грохоте сапоги, и Слепухин попробовал еще теснее упрятаться под стол, чтобы его не зацепили в непонятной суматохе. Загремели запоры дверей, и загомонили вокруг испуганные голоса.

У двери камеры сгрудились бесплотные призраки, жадно ворочая головами в сторону необычной суматохи и надеясь, что, может, из суматохи той выскользнет и им какое-нибудь чудо.

— Сосед вскрылся.

— Поволокли в медчасть.

— Или в морг.

— Долотов какой-то.

— Слышь, это не он с тобой про голодовку базарил?

— Он самый, — отозвался Слепухин. — Максим с нашего отряда… Живой он?

— Не разобрать — гомонят, псы, все разом.

— Серьезный, видно, мужик — чик по венам, и в медчасть на отдых.

— Или в морг.

— Все одно — на отдых.

— Мужики! тепло включили!

Все остальные звуки слились в один облегченный вздох, принявший в себя восхищение, благодарность чумному Долотову, радость жизни и выше всего — животную радость своей не загубленной еще вконец жизни, ту радость, которая перекрывала благодарность спятившему соседу пренебрежением к нему же, выхлестнувшему взмахом мойки из себя и жизнь, и любую возможную радость…

Железная труба чуточку потеплела, но можно было уже дотронуться бережно, можно было погладить ласково этот источник жизни, и каждый был в эту минуту предупредителен и с удовольствием даже давал другому убедиться в том, что труба и на самом деле вдыхает в камеру настоящее тепло.

С синеватых лиц сходила бездумность безумия, заговорили громче, задвигались осмысленней — совсем неплохо начинался новый день, и не накатывали больше волны дрожи, и растворилась невыносимая боль в затылке, и даже чуточку стыдно стало Слепухину за глупый его разговор с Максимом.

Кто-то залез под нижние нары и там обвился вокруг теплеющей больше и больше трубы, а на маленьком ее кусочке, где труба выныривала из-под нар, и до того места, где она всверливалась в стену камеры, разместились Слепухин с кавказцем. Вокруг терлись остальные, пробиваясь поближе к теплому дыханию разогревающегося железа.

— Ого, скоро и сидеть станет невмоготу, — засмеялся Слепухин.

— Испугались, волки, — на полную включили.

Радость выплескивалась в невразумительных возгласах и все настойчивее направлялась на скорый уже подъем и на утреннюю кормежку. Слепухин почувствовал, что согрелся, и с сожалением, но уступил свое место, не решаясь отойти далеко, а тут же присаживаясь на корточках. Совсем приятно было упрятать макушку под разогретые чуть ли не до обжига ладони.

— Эх, пивка бы тепленького, — мечтательно выдохнуло рядом.

— Ну ты загнул… Кто же это теплое пиво пьет?

— Теплое пиво — самый смак… Я завсегда перед работой заходил в пивнушку…

Загремели кормушки по продолу — пошли дубаки поднимать нары. Отхлопнулась и кормушка в 06.

— Падъемь, — заорал приплюснутый солдатик, — падьнимай нар!

— Курить, командир! курить дай! курить! сигаретку хоть, волчара-а! — в несколько голосов загомонили из камеры, пока остальные поднимали тяжелые нары и пока из коридора они закреплялись в поднятом положении.

Кормушка захлопнулась, и тут же по камере закружили все ее обитатели, потягиваясь вольготно в неожиданном просторе.

Слепухин быстро вышагивал на отвоеванном себе пятачке — два шага от двери, поворот, два шага к двери. Под окошком вдоль трубы постепенно собрались все остальные, исключая чокнутого баптиста, который вышагивал рядом со Слепухиным, только гораздо медленней и расслабленней. У стены начался обычный в камере травеж и обычным же образом прерывался смехом и чьим-либо настойчивым голоском: «Дай теперь я приколю».

Теперь-то Слепухин выдержит, теперь Максим их шуганул, и, может, не решатся они больше искручивать Слепухина, поостерегутся…

Покатила по продолу баландерская телега и своим грохотом мгновенно испаряла все разговоры по камерам. Все зашевелились, и сразу стало тесно.

Теперь уж точно выживем!

Как ни сдерживались обитатели 06, но постепенно все начинали кружить по камере, и все кружения происходили мимо кормушки в нетерпеливом ожидании утренней пищи. Наконец пошли по рукам шлюмки с кипятком и урезанные штрафные пайки хлеба. Кормушка захлопнулась, и каждый, припрятав свою пайку, принялся за кипяток, медленно и окончательно отогревая себя от страшной ночи.

Баландеры укатили, и по продолу все замерло, омертвело.

— Чего же они баланду не везут? — не выдержал юркий парнишка.

— Привезут, — отозвался кавказец, чутко вслушиваясь в тишину продола.

Потом и ему надоело вслушиваться, и он быстро закружил, подгоняя себя гортанными звуками. Когда уши штрафников уловили дальние погромыхивания телеги, радости уже не было, потому что вместе с телегой нарастал и какой-то иной шум, и обостренный слух различал в нем что-то угрожающее для всех.

— Шлюмки давайте, — полыхнуло из открытой кормушки.

— Баланду.

— Баланду!

— Что удумали, козлы?!

— Кормежку гони!!

— Что он там базарит? А ну — тихо все.

— Кормежные дни — четные! Так хозяин приказал, — хмыкнул дежурный по подвалу прапор в открытый распах кормушки.

Кормушка сразу же закрылась, и все матюки вместе со всем негодованием отскочили от нее обратно в хату. Зато открылась дверь, и сквозь запертую решетчатую прапор угрожающе поглядывал в притихшую камеру.

— Ну кто тут ор поднимает? Кому не ясно?! Приказ хозяина — кормежка по четным, то есть через день, как положено.

— Беспредел закручиваешь, — качнулся к двери Слепухин. — Через день кормить должны, а вчера не кормили…

— Кормежка по четным, значит, через день — все по закону.

— В задницу себе закон этот затолкай! — взорвался Слепухин. — Через день кормить обязаны, а вчера не кормили. Ответишь за беспредел, псина!.. Голодовку объявляю!

— Голодовку он объявляет, блевотина!.. Хлеб схавал и объявляет…

— На тебе твой хлеб, — Слепухин швырнул в красномордого прапора свою пайку.

— Один тут объявил вчера — знаешь, где он сейчас?

— Ты за себя побоись лучше…

— Собрать шлюмки! — загромыхал прапор, наливаясь синюшной краской.

Пока звенели шлюмки, пока гремели дверные запоры, Слепухин уже понял, что сделал непростительную глупость, и всей душой терзался этим своим промахом. Теперь-то пути назад нет, а впереди такой тупик, о котором только башку расколоть — и ничего больше. Но ведь обидно-то как! Неужели никто из тупорылых этих не сознает, до чего унизительно, когда так вот нагло фигой в зубы!..

Из угретого конца камерной щели долетал очередной треп. Тот самый парнишка прикалывал что-то знакомое к полному удовольствию окружающих.

— … а телке этой женитьбы — тьфу и растереть. У ней все чешется, дойки наружу лезут, ну и пока там у них пир и все прочее, она своего хахаля — на сеновал и подвернула ему там…

Черт, никак не мог вспомнить, что же это он прикалывает, но определенно Слепухину эта история знакома. Впрочем, что за дело сейчас Слепухину до всех на свете историй?! Ему бы из своей выпутаться… Непреодолимая преграда отделила его от остальных обитателей 06 и теперь уже слепому было видно — никто Слепухина не поддержит, и дальше ему бедовать в одиночку против всех здешних псов. Этим соображением немножко подогрелось его тщеславие, а уверенность, что сейчас вот красномордый прапор перезванивается с дежурной частью и докладывает, что здесь произошло, и они там все ищут выход и соображают, как бы уломать Слепухина на попятную, — уверенность эта если и не успокоила Слепухина, то чуточку укрепила его…

Закон для них — это палка, которой они лупят по каждой высунувшейся башке. Но ведь всегда кто-нибудь хоть на чуток да и высунется — тут его хрясь по башке, и снова вокруг все ровно. Так и получается, что с законом, с палкой своей они пригибают всех ниже и ниже. Но ведь такие способы поносные для пригиба этого находят!.. — лучше бы уж прямо кости дробили…

— …она по комнатам бегает — «Помогите-спасите», а ей навстречу мужик, прикинутый с иголочки по ихней моде. Он ей хрясь по зубам и отодрал тут же на диванчике…

Что это он прикалывает?.. Интересно, созвонились они уже или нет? Наверное, сейчас листают его дело и прикидывают, как бы к нему подступиться. Ничего, сегодня воскресенье — один день можно и поголодать, а в понедельник все равно к хозяину поведут — он же в подвале по временному сидит, хозяин еще не утвердил, и, может, даже он этой голодовкой себе и лучше сделает: может, хозяин, чтобы голодовку снять, и вообще его из подвала вытащит… А то еще возьмет и подпишет только суток трое, чтобы замять все… Нет, рано еще отчаиваться, еще пободаемся. Вот только плохо, что в одиночку. Если бы всей хатой упереться — точно бы замандражили волки, но разве этих поднимешь!..

Слепухин глянул на тесный кружок разомлевших своих сокамерников и острой завистью посожалел, что отделится от них. Сидеть бы сейчас там, слушать порожняковые приколы, подремывать в тепле, а вместо этого зябкое подрагивание неведомого будущего, вылепляющее то непроходимый тупик, то неожиданно заманчивые повороты. Сейчас, после Максимова залета, скорее всего, не решатся морозить — можно было бы спокойно перетерпеть пятнашку, тем более, Квадрат подогрел бы…

— …она гонит во весь дух — прямо из комбинашки выскакивает и орет: «Жофрей! Жофрей!», а он пи-издюхает на своем костыле и не оглядывается…

Загремели засовы, и все скоренько вскочили на ноги. В камеру втолкнули новичка — хмурого парня со второй промзоны, и когда двери, лязгнув по напряженным нервам, захлопнулись, новенький вместо приветствия спросил:

— Как тут нынче?

— Беспредел тут, пояснил Слепухин, надеясь обрести в решительном парне союзника.

— Там тоже понеслось, — отозвался парень. — Какой-то пидер нажаловался прокурору, что баня плохая, вот и пошли выгонять на строительство бани. Теперь подвал загрузят до предела: удумали пахать все выходные, и в будни каждая свободная смена по четыре часа вкалывает на бане…

— Тогда и выходить отсюда нечего, — хмыкнул кто-то в углу.

— Красавец сегодня вышел дежурным, — добавил новенький. — Он и здесь нам чего-нибудь учудит.

— Эх, совсем не вовремя ты со своей голодовкой, — покрутил головой кавказец, обращаясь к Слепухину.

— Что же ты так? — заинтересовался новенький. — С Красавцом не поголодуешь — всю кровь выпьет.

— Ничего… может, подавится еще, — отозвался Слепухин, более всего боясь сейчас, как бы не узналось, что вся банная круговерть пошла с него.

Снова загремели засовы, раскупоривая дверь, и в камере застыла напряженная тишина, когда в открытой двери проявился из тусклого коридора кургузенький Красавец, расставив кривые ножки, подергивающиеся в слишком широких для них, надраеных в зеркало голенищах.

— Кто тут не доволен нашими порядками? — рыженькие редкие усики покручивались и подрагивали. — Я спрашиваю, какой педераст вздумал нарушать установленные правила?

Теперь уж Слепухина освобождающе захлестнуло безоглядной яростью:

— Правила вздумал нарушать дежурный прапорщик — он отказался выдать пищу.

— Ты кто такой? — прищуренные глазки уцепились в Слепухина. — Кто такой, спрашиваю!

— Слепухин.

— Врешь, мразь! Отвечай как положено: «Педераст по фамилии Слепухин». Ну, повторяй!

— Ух, метла у тебя поганая, начальник…

— Выходи!..

В подвальной дежурке Красавец уселся за стол и стал перебирать карточки, отыскивая слепухинскую. Пересмотрел всю пачку и начал сначала.

— Как твое фамилие?

— Слепухин.

Здесь-то с провальным озарение Слепухин осознал наконец, что никто про него не перезванивался, никто про него даже секунду не думал, никто не собирался и не собирается бодаться с ним — попросту до него никому нет ни малейшего дела. А ведь из одной только мысли, что его лично ненавидят, ему лично стараются сделать что-то особо непереносимое, — от мысли этой набирался Слепухин силой для противостояния в тяжелом поединке. Вот от этого, что сидящий за столом недоносок даже не отличил Слепухина в личные свои враги, от того что сморчку этому все равно, на кого излить свою желтую вонючую злобу, — последние надежды на какой-то удивительный поворот оставили Слепухина, и будущее его тыкнулось в лоб глухой стеной, и колени сразу ослабли…

— Значит, не по вкусу тебе наша пища?

— Пища по вкусу… — Слепухину не очень понравился его собственный голос, но он заставил себя подзвучать его еще чуточку просящими нотками. — Только вот не кормят ведь, гражданин начальник. А я и вчера не поужинал…

— Ты бы так и сказал сразу, — хмыкнул Красавец. — Эй, воин, принеси-ка мужику похавать.

Слепухин с удивлением поглядывал на Красавца, боясь верить, что так вот запросто все обойдется.

Припыхтел солдатик, всовывая Слепухину в руки шлюмку с застывшей баландой.

— Значит так: лопай, если не поужинал, и — в хату. Согласен?

Слепухин кивнул и поискал глазами ложку.

— Нету весла, — понукнул его Красавец. — Так хавай.

Всей-то размазни было в шлюмке на одну маленькую горсть, и Слепухин мигом очистил посуду.

— Вот и хорошо, педераст Слепухин, — Красавец ухмылялся прямо в лицо. — Веди его, воин, в 03.

— Ты что вытворяешь, начальник? Побойся Бога!

— Так ты же зашкварился, — щерился в лицо Красавец. — Ты же из петушачьей шлюмки петушачью баланду доедал… Тебя же мужики теперь к себе в хату не примут…

— Ах ты, вонючий выкидыш! Кто же тебе поверит, псине, что ты зашкварил меня?!. Кому ж ты это сказать успеешь?!

Слепухин не успел качнуться к Красавцу — налетевшие из продола прапора и солдаты сбили его с ног и, пиная куда ни попадя, пытались вытолкать из дежурки. Слепухин уцепился в порог и выхаркивал из себя самые отборные ругательства, пересыпая их проклятиями и угрозами.

— Ты ведь сдохнешь, псина… Сегодня же сдохнешь… Ночь эту не переживешь… Не допустит Господь, чтобы такая падаль жила… Будет тебе, как и мне сейчас… похуже будет…

— Похоже будет, — хохотал Красавец и разрумяненно оглаживал топорщливые усы. — Похоже, но не совсем… Тебя сегодня отдолбят за милую душу, и я сегодня телку одну отдолблю за милую душу… Правда, похоже? — Красавец мелко захихикал.

Солдаты умудрились все-таки оторвать Слепухина от порога и потянули по коридору, истаптывая его руки, ударяя по пальцам, которыми Слепухин цепко хватался за сапоги своих мучителей, за неровности в бетонном полу, за многочисленные запоры тяжелых дверей с примолкшими сейчас камерами. Какой-то жуткий обруч стянул непереносимой болью голову Слепухина, мешая ему соображать, выдавливая наружу налившиеся кровью глаза, заполняя тошнотным шумом и гулом уши.

— Максим! Максим! Ма-ак-сим! — заорал Слепухин на весь продол, и звериный его вопль, пронесшись по подвалу, вымел своим взвоем все остальные шумы, обрушив сразу же оглушительную тишину в продол. Даже шумная свора, пыхтевшая над Слепухиным, замерла на мгновение, но, сразу же очнувшись, поволокла сопротивляющееся тело дальше.

— Мак-сим! Мак-сим, — колотилось в бетонные стены.

Красавец дернулся в испуге, когда прямо под ноги ему шарахнулась из-под Слепухина здоровенная крыса, и в раздражении прицельно засадил сапог по маячевшему впереди копчику упрямо сопротивляющейся мрази. Однако и это не помогло, и все нешуточно упарились, пока доволокли Слепухина до нужной камеры.

Слепухин углядел налитым кровью глазом пляшущие на дверях цифры и снова завопил, вкладывая все свои оставшиеся силы в напряженную гортань и чувствуя, как разламывается обруч на голове, разламывается прямо с головой, вместе с болью.

Он попытался еще помешать откручивать запоры, над которыми плясал номер 03, но и это у него не получилось — дверь распахнулась, и продолжался немыслимый вопль «Ма-а-а-а-ак-си-и-и…», захлебнувшийся запираемой вслед за вбитым в камеру Слепухиным дверью…

…С самым началом нового дня местный шнырь совком, смастеренным из лопаты-шахтерки, выгреб Слепухина в грязный коридор и там — этим же совком — собрал в кучу.

Сам же Слепухин никак этому не помогал. Дробить свое сознание на никчемушные ноги-руки — значит уменьшать его могучую силу, и Слепухин смотрел только куда смотрелось, снизу, чуть в сторону, не переводя даже взгляда.

— Это цветочки еще, — побуркивало рядом, — еще наплачешься.

Показался урезанный невидимым пространством шнырь — наискось голова и плечо с дергающимся обрубком руки. Оказалось, и не шнырь вовсе, а он же — Слепухин, вернее, какой-то кусочек его, проживший жизнь этим вот шнырем — понятный и чуть ли не родной. Шныря-Слепухина занимало одно только: обрезать еще пайки хлеба перед раздачей или оставить? нагрянет сегодня какая-нибудь псина или обойдется? И чего неймется им? То сами орут «поменьше-поменьше», то — про нормы вспоминают и душу трясут за каждый съеденный кусок, то «нечего этих мразей кормить», то вдруг — «почему, мразь, у своих же товарищей кусок воруешь?», пробуй угадай им, одно слово — псы бешеные…

Можно бы помочь ему, посоветовать, что сегодня опасаться нечего, но Слепухин чувствовал, что вмешайся он только — и пропадет вся чудесно обретенная сила его всепроникающего ума, что сознание его, вольно пульсирующее сейчас на свободе и даже не на свободе, а свободно и где угодно, сознание это может в любой момент скрутиться и упрятаться обратно в поганую тесную оболочку, уже не пульсируя, а судорожно сжимаясь, утискиваясь, перемеливая само себя.

Слышно было тупотение по коридору какой-то тяжелой сороконожки, вместо шныря обрисовался белесенький лейтенантик, и сразу же много-много сапог начало обминать где-то далеко от Слепухина его вялое тело.

— Разлегся дерьмом.

— Нет, каков пидер, а? Накаркал, падаль… Получай.

— А ведь точно накаркал — как грозил; ночью и скопытился Красавец…

— Ну, вставай, блевотина вонючая.

— Эй, ты чего смотришь? смотришь чего??

— Не трогай его — вона как вылупился. На Красавца тоже так смотрел, вперед как приговорил его…

И вовсе не этот испуганный лейтенантик пытается выскользнуть из-под взгляда Слепухина, а лейтенантик-Слепухин, всполошенный до подергивания губы, метается, умоляя судьбу к милости. Только бы не узналось никем про его участие в залете Красавца. Ну не змеюка ли, так обштопал? и все равно — не впрок. Бог хоть и далеко, но — шельму метит. Это же не Красавец, а лейтенантик-Слепухин присмотрел бабу. Да и что там присматривать было, когда сама заявилась к нему: к мужу на свиданку приперлась, а муж-то в его отряде, и хоть конченый паразит, пробу некуда, но снизошел бы, посодействовал бы им, чтобы через это бабе его глянуться (ух, хороша, паскуда), только вот и он не во власти помочь — на киче ее супружник. Вот тогда и возникла вороватая мыслишка — обкрутить: и как пошел тропки протаптывать, как запел! — вспомнить смешно, — и про досрочное, и про то, что сил не жалеет, а тут и вовсе не пожалеет, и из графинчика водички, и про то, что, может, выгорит еще со свиданкой — пусть, мол, не уезжает, пока он все опробует, и что выплакивать такие глаза не надо — также и узнал, где остановилась на квартире (поселочек весь — с гулькин нос, и все надо аккуратненько, чтобы и слушок не зазмеился — сживут ведь, здесь рисковать — себе дороже, но баба-то, баба — как с журнала зарубежного). …Каково же было сегодня спозаранку услыхать, что лярву эту вытащили с Красавцем вместе из машины! — угорели в гараже. А может, и впрямь петух этот приговорил?.. А что — все может быть. Надо поосторожней. Лейтенант-Слепухин о чем-то убеждающе просил, и, конечно же, не было нужды в его просьбе отказывать, тем более, что вроде получалось, что сам же Слепухин и просил себя…

— Ну вот так, правильно, чего же на стылом бетоне лежать? так и очко застудить недолго… Пошли… пошли живее.

Теперь и в самом деле стало холодно, и главное — сам Слепухин начал втискиваться обратно в свое прежнее логово, чтобы оберегать его и сторожить. А чего его сторожить? К черту!

Слепухин расслабился и с легкостью прекратил всасывающее вселение себя самого в ненасытные потребности лишнего ему тела (обойдется оно и само по себе). Выяснилось, что всякие простые надобности передвижений могут не Бог весть как, но выполняться самыми малыми вмешательствами. И не изнутри даже, а снаружи, и Слепухин опаять воспарил свободно, почти и отделившись (или отделавшись?) от тесного узилища в обрешетке ребер, от ненасытной прорвы махоньких желаний и претензий всякой клеточки… Он струился над заплеванным полом жарко натопленной подвальной дежурки, тесной сейчас от набившихся перед сдачей смены таких разных и таких родных в понятности своей работников лагеря (псов? волчар? зверья? — глупости: обычных слепухиных). Пятеро солдатиков и трое прапорщиков обступили в углу самого Слепухина и с боязливым любопытством рассматривали, подавая при этом советы, как тому управиться с грудой тряпья, полученного взамен рваного комбинезона. Труднее всего было со штанами, которые сидя надеть никак не удавалось, а что делать с оставшимся в лишних деталях бельем? — тут все советовали разное, пересмеиваясь, но пересмеивались тихонько и боязливо, за спинами друг друга.

Слепухин просигналил омертвелой руке откинуть к чертям лишние тряпки (откинуть не получилось — удалось сдвинуть только) и оставил ее с мелко подрагивающими пальцами опять без присмотра.

— Смотри, фарами своими залупал.

— Выдавить бы ему совсем штифты его, чтобы не смущал, — тихонечко борботнул черненький прапорщик-Слепухин прыщавому прапорщику-Слепухину.

Не трудно было спокойненько впитать их всех, что Слепухин и сделал тут же, но вчерне, не утруждаясь особенно деталями…

Двое молодых солдат заранее тосковали возвращением в казарму (не разжились чаем и, значит, быть битыми); еще один колготился, как бы достать черные петлицы к уже припасенным погонам (предстояло ехать в отпуск, и не лишнее примаскироватся — береженому и Бог дает); четвертый сооружал хитроумные ходы, чтобы смотаться в поселок за два километра от казармы (библиотекарша, конечно, никудышинка, но других-то и вовсе нету); пятый — все прикидывал: загонять в хату пачку сигарет или оставить себе? (зеки ведь такие мрази, еще и сдадут… но не возвращать же обратно пятак, что взял за услугу! опять же не загонишь — больше не разживешься); все трое прапорщиков исходили одним негодованием: псина офицерская, уселся бумаги рисовать, и, значит, накрылся завтрак, который всегда готовил шнырь перед концом смены, а всего досаднее, что сегодня козлы из лагерной кухни отвалили по-щедрому, видно, после прокурорского наезда от показушной кормежки понакопилось у них продуктов…

При этом лейтенант-Слепухин о завтраке и не помышлял, полностью занятый исправлением в бумагах на упрятанных им сюда мразей (на всякий случай надо переделать рапорта, нарисованные второпях и как Бог на душу… формальность-то она формальность, а вдруг, например, начнут теперь проверять — за что он мужа лярвы этой закрыл? всем-то понятно, что здесь ему — самое место, но в рапорте лучше заменить «недозволенные сапоги с теплой подкладкой» на «сапоги неустановленного образца» или даже так: «нарушение формы одежды», нет, пусть будет просто «нарушение режима содержания»…

Слепухин оставил их всех и, раздвигая границы своих способностей единым духом просквозил по всему упрятанному в камень строению, в котором сейчас 197 измерзшихся слепухиных накручивались нетерпением в ожидании утренней шлюмки кипятка, а еще шестеро из самой дальней буровской хаты о кипятке не вспоминали. Этим сейчас было не до того: пятеро загоняли в угол шестого, пока только словами, но слова все больше тяжелели — малейшие промахи раздувались до непростительных «косяков», а испуганные попытки оправдаться самой своей испуганностью вызывали справедливое презрение… При этом все пятеро бедолаг слепухиных старались заглушить праведным гневом немаловажные соображения о другом разделе маленьких ежедневных паек, если этого чертяку загнать в стойло, а шестой бедолага Слепухин на глазах терял всю силу отпора именно потому, что более всего скорбел об утреннем наперстке сахара, который может сейчас вот потеряться безвозвратно… Слепухин и в других хатах БУРа и кичи усмотрел бы много интересного для все возрастающей своей любознательности — не одну только жажду согреться крутым кипятком, — однако оставленное в углу дежурки обмякшее существо чем-то еще держало его, не пускало вырваться в совсем уж свободный полет.

Маята серой казармы со всепроникающим ароматом хлорки ничем не зацепила его, а именно этой маятой уже и начинали подергиваться солдатики. Прапорщики тоже все неотступней переносились на пару часов вперед, в задрипанное свое общежитие, в котором они, оказывается, тоже жили семейками — по семейке в комнате, и были у них свои авторитеты, свои черти и даже — свои козлы. Расхристанные комнаты с залежным бельем на кроватях и журнальными красотками по стенам (в основном из журналов мод — где ж достанешь иные? да и достань — замполит-волчара сорвет тут же, может, и с погонами вместе, пришивай потом наново). Остатки еды на столе, куча мусора, загороженная веником, фантастические мечтания о какой-то начавшейся внезапно красивой жизни в каком-то большом городе, и все эти мечтания вперемешку с боязнью выездов в соседний город, с растерянностью на шумным улицах, по которым ходят как попало слишком много людей и у всякого руки вольно болтаются, а не в безопасной сцепке за спиной… А над всем — задерганная нужда, потому что триста с гаком — какие это деньги? чего на них купишь? даже выпить — не каждый день, а не выпить — так что же делать в поселке этом, который ведь тот же лагерь?.. вот из-за вечной бедности этой и шныряет по комнатам неистребимая ревнивая зависть к тем, кто умудряется половчее на лагерных мразях свое урвать, свои макли навести — в зоне ведь тысячи под ногами лежат, только умей взять и умей следы замести… Задержавшись немного в комнате черненького прапорщика, который обнаружил вдруг за собой склонность мочиться в постель и боялся оставлять без себя комнату, чтобы не открылось… углядев в чемоданчике прыщавого прапорщика зоновские поделки, припрятанные от семейки для единоличной нужды… осмыслив напирающую горячку третьего, который вызвался сторожить в красавцовом гараже совсем голенькую (го-о-оленькую!) телку, пока начальство решит, как там с ней дальше (не брать же ее в дом на один стол с Красавцем!)… — Слепухин оставил их добивать смену без себя и переместился к лейтенанту.

Лейтенант-Слепухин одновременно с наведением марафета в бумагах пытался угадать: испортит хозяин предстоящие выходные дни или даст отдохнуть? Впрочем еще неизвестно — что лучше… В город смотаться не выйдет: жена устроилась наконец-то в школу домоводство преподавать, а ему из-за ее дури придется этим же домоводством дома заниматься… Некогда любовно оборудованый кабинетик сейчас уже не согревал сердце. Письменный стол с налетом пыли, ковер, утыканный наполовину заброшенной коллекцией значков, груда книжек, так и не ставшая домашней библиотекой… Зевнуло нутро письменного стола, оборудованного крепкими запорами (жене пояснено, что от детей, что оружие, а откуда бы оружие взялось?) — несколько колод игральных карт в фотографиях, но не для игры, конечно, а для укромного глядения, финки-ручки, пистолеты-зажигалки, всякая иная зоновская продукция — это для подарков и продажи, но не здесь, а в отпуск, случайным людям как неплохое подспорье… Можно бы и рискнуть и развернуться с этим товаром, но не с лейтенантскими звездочками — хотя бы одну большую сначала выслужить… Нет, дома делать совершенно нечего… А если еще выплывет что-нибудь про всю эту бодягу, Красавцем попорченную?.. Вот — зар-раза!

Тоска вытеснялась злостью, а та, в свою очередь, искала, на кого выплеснуть, искала виновника такой вот непрухи… Все с рогоносца этого пошло и бабы его… Ну я ему заделаю!.. Он у меня покорячится…

Тут прояснилось, что виновник лейтенантских бед ведь и не знает ничего еще — вот где возможность сладостной мести, чтобы покрутило его, чтобы и ему жизнь маслом не стелилась…

— А бедолага этот и не знает ничего, — (раздумчиво, негромко и никому лично), — все же горе у человека, может, хоть вывести — покурить дать?.. Оно, конечно, нарушение, но ведь и горе какое…

— А в какой он хате? — встрепенулся солдатик, так и не решивший еще про измятую в кармане пачку сигарет (Слепухин, невольно следуя голосам, опять погрузился в себя-солдатика)… Вот ведь удача повернулась. Хата-по соседству с нужной. Ничего, передадут сами, а я вроде сделаю, как обещался…

Все вроде бы в дежурке этой было просвечено (мелькала и шебуршилась разная живность в углах и под половицами, но слишком уж резво — не угонишься). С ленивой скукой Слепухин несколько отстраненно просыпал сквозь себя в разных комбинациях все те же живые свои осколочки — такие разные и такие одинаковые.

Да, да — одинаковые, и не только тем, что все они, хотя и каждый по-своему обмятый и обточенный, не что иное, как он сам. Как бы ни блистали отдельностью своей и непохожестью эти слепухины, ясно высвечивала их общая грань, общая основа — работа.

Работа всем этим слепухиным вывернулась даже не самой существенной частью их жизни, а единственно содержательной ее частью. Остальное все — ломтики времени после работы или до работы. Никаких не было особо мудреных соображений по этому поводу, никаких фанатичных загибов и воспарений о труде, долге или ответственности перед народом (хотя при случае, приняв чрезмерно или после фильма соответственного и непременно трогательного, бывало и цеплялись не слишком шибкие языки за слово «органы», вытягивая из него что-то такое… волнующее). Просто-напросто — работали они свою мужскую серьезную работу. Можно даже сказать, что это — их ежедневный праздник, хотя бы потому, что во все почти календарные праздники приходилось работать (зеки ведь в неистребимой испорченности своей норовят именно всенародные праздники изгадить чем-нибудь, поэтому — дополнительные наряды, специальные меры, особая бдительность)…

Слепухина явно не насыщали впечатления, которыми он здесь прозябался. Покопавшись поглубже в подвернувшемся солдатике (в том, что последние дни пролистывал кипами журналы, подбираясь к библиотекарше), отыскал Слепухин и похожую со своей ситуацию: здоровенная акула, не видя, что она распорота почти поперек, продолжает жадно пожирать все, что можно ухватить, и все сожратое — ясное дело — вытряхивается обратно без задержки…

Нетрудно было и осознать, что всему виной разделенность его с небольшой, но, видимо, необходимой частью себя, которая упорно цеплялась в жалкую груду тряпья и костей на полу дежурки.

Слепухин понял, что именно его личной маленькой памяти и не хватало для полного завершения себя (заткнулась дыра, куда безудержно проваливалась всякая новая пища). Но память эта, ухватившись цепкими щупальцами, готова размять все чудесные его способности: тянет лабиринтами каких-то неисчислимых ошибок, узкими потемками всяких желаний, расплющивает тупиковыми стенами неисправных уже уверток, предательств и подлостей…

Ужас предстоящего существования вздыбил каждый его ошметочек единой яростью. Нет! нет! нет! Назад! Скорее назад! Пусть лучше бездонная усталость ненасытности! Пусти же, пусти! Пропади пропадом это мятое тело! Пусти, драный мешок! Нет! нет! нет!..

— Нет! Нет! Нет!

— Чего это он заходится?

— Двинь его…

— Я тебе что — камикадзе? Сам двинь.

— Может, сигарету ему дать?..

— А он не берет…

— А если водой облить?

— Это уж ты сам попробуй…

Слепухины поглядывали на обмякшее опять тело и отходили от переполошивших их воплей…

Совсем оставить эти кости не получается, и придется теперь присматривать за ними постоянно, но главное — не забывать о безопасном расстоянии…

— А как глазами-то засверкал…

— Припадочный.

— Вот это — в точку. Припадочные, они все — с дурным глазом.

— Вот приручить бы его, чтобы по указке: кого тебе надо — того он глазом своим и приговаривает.

— А тебе кого надо?

— Да уж нашел бы…

— А, может, все это еще и ничего такого?.. Совпадение просто?

— Ты слыхал, как он вопил? Почти целый час без передыха. Ты смог бы так?

— Не пробовал.

— А вот попробуй — тогда и говори… Совпадение ему…

— Чего ж он сейчас именно завопил, а не раньше?

— На тебя посмотрел — и завопил.

— Он вчера тоже громко вопил, а потом морг глазом — и нету Красавца.

— Ты эти смехуечки оставь, а то — сам завопишь у меня…

— Какие ж это — смехуечки? Догадался, что ты бабу сторожить напросился, и вот — вздумал порешить тебя…

— Причем здесь баба?

— Так они с Красавцом бабу эту и не поделили.

— При чем тут он?

— Вот, пень!.. Это ж его баба — на свиданку приехала. Тебе лейтенант говорил, что горе у него… чтобы закурить дал…

— Лейтенант это не про него… Что ты мне мозги компостируешь?

— Про него, про него… Ты растащился, как бабу его обтрухивать станешь, и не усек… А он — усек…

— Ну, я с тебя в общаге за базар этот спрошу…

— Поздно уже — теперь он с тебя спрашивать будет.

— А ну — прекратить ржачку! Давай… на вахту его…

— Эй, ты… давай… поднимайся…

— Подогни коленки-то, чучело…

— Ну, вставай-вставай — хозяин, он ждать не будет…

Вырвавшись из-под подвальных плит, Слепухин никак не мог совладать с собой — открывшийся простор тянул его распластаться повсюду, но приходилось сдерживаться, помогая своему же обрубку колыхаться, проталкиваясь по чуть-чуть сквозь снежную крупу к могучему строению, которое замыкало неохватное объятие высокой лагерной ограды. Из середины его торца ограда начинала свой путь, дальше — пряжка ворот, потом ребристая вышка заворачивала ограду в первый изгиб, дальше другая вышка изгибала ее еще, дальше — и не углядеть уже, а в конце пути ограда утыкалась в другой торец здания.

Слепухин покружил вдоль кирпичных стен здания, куда вечно держала свой путь ограда и куда (может, тоже — вечно) слепухины, утепленные шинелями и тулупами, сопровождали изодранного Слепухина. Повсюду на стенах, и со стороны зоны, и в сторону от зоны — плакаты, лозунги, портреты… в общем, похожее не то, что везде… вот разве только подозрительно много слов о гуманности и справедливости закона, власти, партии всей и отдельных ее представителей…

Пришлось все-таки ему поднимать Слепухина из снега, оживлять наново — с этим мешком под ногами и не оглядишься как следует…

Медные звуки встрепенули Слепухина подняться повыше, насколько хватало не упуская в растяжке норовящее ускользнуть обратно в колени плечо.

За железной решеткой зоны набухала, разрастаясь, темная масса и, подчиняясь оглушительным звукам, втягивалась плотным комом в открытое горло калитки, а калитка ровно перекручивала этот кусок в одинаковой ширины изгибистого червяка. Чуть дальше, за несколько метров от калитки, размеренным ножом руки, охваченной повязкой ДПНК, офицер-Слепухин разрубал грязного непрерывного червя в маленькие части отдельных бригад. Но червь не погибал под рубящим ножом, и тянулись себе дальше — извивались отдельные кусочки его бесконечным движением — исшинкованный червяк полз, как полз бы и целый, слепо и бесконечно, тянул тысячу маленьких слепухиных в своем мерзко извивистом теле. Каждый клочок выскребывал в воздухе своим проползанием пустой коридор, и вот в него уже втягивается следующий обрубок, и пустота заполняется плотно злобой и ненавистью… Вот эти выделения уже готовы выхлестнуть в стороны, искорежить все вокруг, но медным бичом бодрый марш захлестывает липкую ненависть обратно внутрь, и там она ядовито разъедает ее же выделившую плоть.

Слепухин помог вконец умаявшимся сопровождающим поднять себя на крыльцо, втиснуть в дежурную часть и затолкать в боксик, который и приспособлен в дежурной части для таких вот надобностей. Теперь-то Слепухин мог и передохнуть — за крепкой дверью, наглухо зажимавшей бетонный стакан, ничего не грозит ослабшим до непрерывного дрожания костям. Можно и вообще оставить их тут осыпавшейся поленницей на самом тоненьком пригляде.

С поспешной жадностью изголодавшегося Слепухин набросился на капитана ДПНК, вернувшегося к основному месту своего дежурства — за пульт.

— Видел, как вы нянькались с этой мразью, будто с дитенком родным… Что, нельзя было побыстрее? Не могли на сапогах прифутболить эти отбросы?.. Развели тут телячьи нежности…

Капитан-Слепухин ни о чем не мог думать спокойно и хоть сколько-нибудь продолжительно. Сейчас придет хозяин, и то ли все обернется дружной ржачкой, то ли — сто шкур одним только холодным потом сдерет… Черт, обещал младшенькому тоже наручники принести и совсем забыл, теперь поздно, дома будет море слез, ревности, обид… Дернул старшому эту игрушку подарить — ни минуты спокойной… В штабе вроде порядок — шнырь сегодня навел марафет как положено — только петух этот в боксике уделаться может… погонят ведь кобелине готовить место на кладбище… ну, гроб там и венки с лентами — на промзоне свои умельцы сляпают… вот наказание… А еще с подстилкой его разбираться… везти куда-то… нет, сегодня точно не отдохнешь… Я бы кобелю этому собственноручно яйца оторвал, если бы наперед знать… А что, если точно как эти слухи шепчутся? если петушара приговорил?.. Хорошо, что с ним уже валандаться другой смене — ну его к черту. Посмотреть, что ли, как там упрямая коряга в хозяевом кабинете?.. Может, загнулся уже в боксике? или изгадил все? А ну его, — там в боксике унитаз — не обделаешься, а если загнулся, так хозяин сам его определил, с субботы еще, без питья и хавки… До чего же залупистый старикан… ничего, наш и не таких уделывал…

Занудливый капитан все прокручивал и прокручивал тот же бесконечный ролик: хозяин… кобелина… петушара… наручники…

В дежурку набивались окончившие смену и подходили заступающие на смену.

Огромное пространство за отгораживающим капитана барьером заполнялось тулупами, сапогами, валенками, полушубками, шинелями…

Внезапно в дежурке стало трудно дышать, будто весь воздух разом выпили и будто впридачу от этого питья все разом забалдели. Неожиданное разрежение подобострастия и идущая следом волна трепета сорвали капитана с его гипнотического верчения и одновременно вырвали из-под того же гипноза Слепухина — совершенно измудоханный, он шлепнулся прямо под зеркально сверкающие мягкие полусапожки совсем не военного образца и поэтому вызывающие какой-то отдельный трепет. Далеко вверху, у потолка, кучерявилась серебристая папаха.

Слепухин нашел силы подняться и, подтягивая обморочно обвисающие части, всплыл к самой папахе, намереваясь на ней и угнездиться. Однако хозяин-Слепухин испускал волнами такую густую злобу, что от одного запаха с ее резко выделенной кровинкой Слепухина все время сносило в сторону. Хозяин совсем не был высок, пожалуй, он был и пониже всех здесь, но сейчас все как-то пригнулись, умялись, и этот исполнительный изгиб плюс к торчком вздымающейся папахе давал хозяину возможность возвышаться в великолепии набухающего гнева над всеми этими… над этими… (в штрафбате им место! в говнороях им место!).

Мутный гнев бурым потоком накрыл хозяина с головой, выше глаз пузырясь, начал заполнять папаху, и та выторкнулась еще выше, еще на несколько метров возвысив приземистого полковника. Хозяин снял папаху, выплеснул в дежурку ее вонючее содержимое, пристально глядя, не ухватится ли кто-нибудь за нос, не начнет ли сдергивать противогаз со стенда на стене, как раз о таких атаках предупреждающего. Никто не шевельнулся, и хозяин, пригладив остатки сивых волосинок, открыл рот.

Предыдущая тишина была тишиной перед артподготовкой. Из могучего дула загрохотали безостановочные залпы. и если не хозяин, то Слепухин точно видел, как все в дежурке попадали, вжимаясь в грязный пол, прикрывая затылок руками, спасаясь от яростного минометного огня.

Сам Слепухин вначале взлетел, распластавшись на потолке, припечатанный к нему с низу, и никак не мог проскользнуть в безопасное место сквозь плотный поток снарядов. Потом он все же провалился в случайную паузу между залпами, но не спасся, а попал в сущий ад — его мотало по дежурке, растирало по стенам, тянуло вдоль всех плинтусов, плющило под ногами остальных слепухиных, попавших с ним в одну беду, и наконец-то, сжавшегося в комочек, затолкало его за огнетушитель, где он долго еще вздергивался от звонких попаданий по красному цилиндру…

Когда дежурку залепило оглушительной тишиной, Слепухин попытался выбраться из своего укрытия, но это оказалось совсем не просто. Все пространство дежурки было плотно утыкано разнообразными и кошмарными детородными органами самых неожиданных млекопитающих в самых невозможных сочетаниях. Все они, выпущенные сюда в залпах полковника, шевелились, поскрипывали, перемещались по дежурке, соединялись в невообразимых комбинациях — обживались и не собирались никуда деваться. Поднявшиеся с пола и отряхнувшиеся слепухины тыкались в какой-нибудь пупырчатый снаряд под ехидным взглядом хозяина и готовы были сами подхихикнуть этому взгляду (ведь, право, это уже не страшно, это вроде отцовского шлепка… самое страшное позади…).

Наконец-то и Слепухин достиг необходимой ловкости в передвижениях по плотно заселенному на всех уровнях помещению.

Хозяин, стоя рядом со стулом, где раньше сидел ДПНК, быстро расправлялся с утренними обязанностями. Слепухин подрагивал рядом с ним и в своей затравленности не успевал ни на чем серьезно сосредоточиться.

Одной рукой хозяин брезгливо перекладывал бумаги, а другой — расправлялся с находящимися в комнате. Не глядя, он ухватывал первый попавшийся под эту руку из ранее выпущенных снарядов и запускал в дожидавшихся своей очереди на этой планерке. Уже ушли солдаты и прапора, сдавшие смену, и готовились к выходу — заступившие. Хозяева бомбардировка, к этому времени весьма ленивая, не производила на заступающих в наряд никакого впечатления — грозные и все еще довольно меткие удары отскакивали от них без малейшего вреда, и теперь уже вторично использованные и потерявшие убойную силу заряды из хозяевской обоймы жалобно опадали на пол.

— И никакой поблажки зекам!.. Помните! обчифиренный зек прыгает на семь метров в любую сторону!..

Наконец вывалилась толпа с утреннего инструктажа, придавливая скрипящие под ногами и совсем не страшные уже останки хозяева гнева.

Бравому оперу досталось несколько больше других самое неприятное: именно ему и была поручена вся гнусная каша с Красавцем для расхлебывания. Опер ничем не выразил своего неудовольствия под пристальным взором хозяина, но, уходя, так засаживал сапогами по валяющимся кучками ошметкам недавней стрельбы, что ошметки эти вновь взлетали почти с прежней скоростью, рикошетили в стену, возвращались кружить вокруг опера да так, дымясь над ним, с ним вместе и исчезли в дверях (пожалуй, этого позаимствованного оружия оперу хватит на всю предстоящую смену, да и для дома, может, останется).

Теперь-то Слепухин осмелился подняться повыше в освободившейся комнате, правда, все еще непроизвольно подрагивали разные его части, мешая отдаться давешнему ровному и свободному пульсированию.

Хозяин все так же стоял рядом со свободным стулом, а перед ним (перед барьером), вытянувшись «смирно», но не застыв, а продолжая внутренне вытягиваться, исходил отрядный Боря. Слепухин, оглядывая лейтенанта Борю со стороны и решая, стоит ли им заниматься, видел, что снизу до пояса лейтенант и вправду стоит «смирно», а верхняя его половина чуть изогнута в сторону хозяина и от этого движения и без того немалый зад сейчас совсем растопырился, раздвигая шинель и привлекая веселое внимание остальных здесь офицеров.

— Никакого такого колдовства… я не потерплю, а разговоров — тем более, — вдалбливал хозяин отрядному. — Или, может, по науке что не так? Скажи свое мнение, медицина, чего примолк?..

— Ну какое может быть колдовство? — махнул рукой майор со змейками в петлицах.

— А, да что твоя наука понимает? Ты мне болячку вон простую извести не можешь… Значит, так, — хозяин снова уставился в отрядного. — Получи на петуха своего валенки и что там еще есть для теплоты и пристрой куда-нибудь.

Совсем уж лениво хозяин уцепил, наверное, последний из жужжавших возле искривленный придаток и шлепнул его совершенно беззлобно в лейтенанта, но тот и стряхнуть не посмел даже — так и выпятился с прилипшим к уху ошметком.

В комнате остались трое офицеров, и по расстегнутым шинелям и довольно-таки вольным движениям было понятно, что никакой особой стрельбы более не ожидается. Хозяин присел на самый краешек стула и как начал морщиться, приседая еще, так и продолжал, уткнувшись уже в бумаги. Майор-медик, стараясь не помешать полковнику шумом, там же за барьером наливал себе чай. Оставшиеся двое уселись ожидать хозяина от его бумажных занятий.

Слепухин совсем уже отошел и сначала медленно — пробно, — а потом, входя в прежний режим, закружил по комнате.

Длинный майор все никак не мог пристроиться, все скрипел стулом, не в силах выдержать такое вот томительное пустое время. Слепухин качнулся к нему, привлекаемый его нетерпением. Однако обжиться в этом прелюбопытнейшем экземпляре было не так уж просто. Заместитель хозяина по режиму, дедушка-Слепухин более всего походил на до предела захламленный дом из каких-нибудь негритянских трущоб (по крайней мере как сам же дедушка эти трущобы представлял) — многочисленные клетушки, никак не связанные друг с другом, глухие чуланы с неожиданными дырами в трухлявых стенах, все время натыкаешься совершенно неожиданно на совсем неожиданное… Можно только восхищаться, чего не понатаскал режимник в себя за долгие свои годы, продолжая и сейчас ту же таску с неутомимостью прыщавого курсанта…

Главное, что тут же захватило Слепухина, — неуемная фантазия режимника, которая нисколечки не поистрепалась за почти уже сорок лет энергичной службы, а наоборот, поистрепала, поизмотала всех и все своим молодцеватым сквозняком. Сейчас майор всей штормовой силой своей фантазии пытался вылепить замечательный подвиг с обязательным воспитательным и назидательным окрасом. Это не был первый подвиг в его жизни, но это должен был быть подвиг в духе времени (как и прежние — в духе своего времени), подвиг, который так и притягивался на цветастый разворот иллюстрированного журнала. И название большими буквами, что-то вроде: Краткий рассказ о том, как заместитель начальника ИТУ по режимно-оперативной работе, который за сорок лет беспорочной службы… ну и так далее, в общем, спас жизнь неисправимому и отторгнутому от общества отбросу, проявив истинное милосердие пламенного чекиста… — ну и дальше в том же духе. А потом мелким шрифтом и подробно, как заместитель начальника ИТУ по режимно-оперативной работе (здесь можно портрет в строгом плане, впрочем, лучше — полустрогом, с улыбкой… не забыть зубы вставить…). В общем, авария там или просто драка… сам принес на руках в медчасть (желательно, чтобы мразь попалась маленькая и жалкая), отдал свою кровь… нет, кровь — это слишком, пусть лучше кожу после ожога с моей задницы ему на морду… нет, в этом и вправду что-то есть: с задницы чекиста на рожу преступной мрази… даже символ, пожалуй?..

— Ты чего это развеселился?

— Да нет, Васильич, это я вспомнил тут, — утихомирил себя майор-Слепухин.

— Вспомнил он, — хозяин еще раз с подозрением глянул на своего зама. — Весело ему…

В общем, майор-Слепухин хорошо себе представлял эту статью в журнале, ну, детали разные он, конечно, недодумал сразу все, но в целом — поучительный должен быть матерьял и как раз в духе нынешних призывов к милосердию и заодно как бы смывает разные мерзкие намеки на всю их службу, в которой, конечно, встречаются тоже всякие… вернее, встречались…

Где-то в замореженном закоулке уже долгие годы лежал непогребенный и даже не оплаканный еще единственный сын. Его нашли по весне, когда сошел снег, искромсанного, видимо, в предупреждение отцу (или в отместку), но в то время был занят каким-то очень важным соображением по полному искоренению преступного мира с помощью остроумного психологического воздействия с помощью остроумия… В общем, главное — раздавить всякие их о себе воображения: мол, я! я! Я-те и то! я-те и это! раздавить и выдавить всю эту гниль, но не голой силой, а по-умному… так сделать, чтобы они этот гнойник сами себе выдавливали, а здесь лучше всего — смех…

Столкнулся Слепухин в путанице насыщенного майорского соображения и с его женой, которая в основном жила себе отдельно и незамечаемо для мужа в каких-то своих глупостях. После гибели сына майор впервые за несколько десятилетий обратил на жену внимание и занялся ею исключительно из альтруистических соображений, впрочем, эгоизм ему и вовсе был несвойственен. Тогда он устроил ее в лагерную школу преподавать физику (только это место и оказалось свободным, а премудростей для целеустремленной натуры, каковой должна быть жена чекиста, ни в чем особых таких быть не может). Сначала старушка боялась своих учеников как чумы, а потом все больше начала приставать к мужу, уговаривая послаблять им, лопоча что-то о том, как им трудно и какие они жалкие, но майор-то точно понимал, что мрази эти ее попросту запугали. Никакого внимания он на просьбы жены не обращал, да и забыл о ней вскоре, и опять она переселилась в разную свою ерунду, до которой майор и не касался совсем. Беспокоило именно то, что непонятно было — с чего это вдруг жена влезла в мысли и, как ей свойственно, все искомкала? А… вот оно… Тишком вздумала его обойти.

— Надо сообщить на КПП, — захихикал майор, моя дура попрет сегодня две плиты чая, — об этом режимнику сообщили его личные мыши из школы. И, поймав удивительный взгляд хозяина, пояснил: — Ей там в школе какую-то ерунду делали, чинили что-то, вот она и пообещала. В общем, пусть ее обшмонают…

— Смотрю я на тебя, медицина, — хозяин перевел глаза с майора-режимника — в бумаги и оттуда — на майора-медика, — совсем ты у нас бардак развел, — голос его начал вибрировать, угрожая возможным залпом. Что ни день — больше двадцати человек освобождены от работ. Здесь что — санаторий? Здесь что — клиника?!

— Но ведь все по нормам, все по нормам, — зачастил, забеспокоился медик. — Не больше одного процента… ведь у меня — не больше…

— Сморкал я на твои нормы! Ты что, газет не читаешь!? В стране идет революционный подъем… — (погромыхала неприцельная пальба). — Сколько у тебя мест в изоляторе?

— Шесть шконок.

— Вот и все. Шесть человек в день — и все. Кто не может работать — лежат в медсанчасти… А то развел тут… понимаешь… Здесь лагерь, и жрать не работая могут только сторожевые овчарки… и я еще, — хозяин подождал смеха на свою шутку. Потом подождал тишины. — Так-то, медицина…

— Нет, это тебе Васильич правильно указал, — повернулся всем туловищем подполковник. — А то ведь что получается? Человек на воле не может больничный получить, вот дочка моя к примеру — полдня отстояла — так и не дали… А тут — пожалте тебе… чуть болячка и уже — освобождение. У нас в стране как? — толстый обволосенный палец направился в потолок. — У нас кто не работает, тот не ест, так-то — в стране, а здесь и не страна даже, а трудовой, — палец вздернулся выше, — трудовой лагерь. Тут даже если ногу тебе, к примеру, отрубило как-нибудь — ползи все равно на работу, потому что…

— А мне вот мысль пришла, — прервал подполковника режимник. — У тебя, Петрович, они в основном чем болеют?

— Да всем… Ну и много гнойных — витаминов не хватает, вот и получается так: ранка там или что… и гниет, потом и по всему телу…

— Это пустяки: что сгниет, то не сгорит… Я вот думаю, что лечить их всех без разбору нечего. Кто выйдет, тот вылечится… А надо нашему Петровичу повышать свое мастерство и, значит, поднимать авторитет нашего учреждения… В общем, надо ему что-то такое сделать… ну, там сердце пересадить… Ну или еще что… В общем, надо Петровичу подумать над этим…

Слепухин, кружась над беседой, приостановился, вбирая в себя раздергивающегося до жалости майора-медика.

Тот обтирал платком плешивую голову и нутро шапки, стараясь не вздергивать пальцами. На режимника лучше не смотреть. Точно «фронтальная лоботомия». …Петрович вспомнил, что прозвище пошло от этого упрямого дурака — Долотова. А Долотов лежит у него в изоляторе, вчера доставили из ШИЗО после вскрытия вен… И ничего он для него сделать не в силах — сегодня же хозяин погонит обратно в ШИЗО. В подвале, конечно, загниет… Но ведь он ничего сделать не может, у него никакой нет власти… и зря дочка его так… Тоже нашла моду! возомнила про себя черт-те что… Приедет на два дня и ни слова, только книжки и журналы всякие подсовывает… Она, видите ли, его осуждает. Его? Родного отца? А откуда она сама, такая умная и такая хорошая, взялась? На какие такие шиши она все эти новомодные журналы и книги покупает?! И еще всякие подметные и нелегальные книги таскает в дом! Вчера подсунула засаленные листки… «Звезда утренняя, звезда светлая». Теперь ей, значит, такие звезды светят… Дрянь всякую читает и смеет отца родного осуждать!.. А кому-то надо и здесь работать! Да, надо! Кому-то надо, засучив рукава… Господи, доченька моя… ведь я ни на что другое уже не способен… ведь я уже давно и не врач никакой: мой фельдшер больше меня понимает… Куда же я пойду? Где мне еще будут столько платить? Да ты же сама, мерзавка сопливая, без моих денег первая, как подстреленная, закружишь…

Петрович уже плотно закопался в теплых мечтах, в мягком домашнем кресле, среди милых ему филателистических причиндалов перед кипой кляссеров, и это навевало на динамичного Слепухина зевотную скуку. В то же время толстый палец подполковника, колбасно перетянутый дважды тугими складками, сулил не бог весть какое, но развлечение. К сожалению, сам подполковник напрочь забыл, для какой надобности выторкнулся его многозначительный перст.

Слепухин вместе с ним хмуро глянул на режимника, сбившего тонкую мысль своими попрыгуйчатыми фантазиями, потом медленно снял шапку и запустил оставшийся не у дел палец вместе с остальными четырьмя в густую седину. Эта красивая седина была особой гордостью замполита, и мысли его привычно перепрыгнули к сожалению о том, что совершенно несправедливо такое положение вещей, когда полковник обладает папахой, а подполковник вынужден носить позорную шапку. По управлению среди множества разных слухов пробивался и милый сердцу слушок о скором изменении формы, и вот тогда-то, возможно… Ох, уж эти слухи… большинство из них были тревожными и неприятными даже, вернее, непривычными, и замполит побаивался, что окажется не слишком ловким в усвоении этих новых формулировок, и здесь-то на последнем шаге к все той же папахе кто-то более языкастый его успеет обойти… Ведь вся эта шумиха только и устроена языкастыми для более быстрого продвижения…

Тут уж совсем кстати всплыло недавнее раздражение на этого, ну как его… на мразь эту из этого отряда… в общем, на баптиста этого… или не баптиста? вроде какой-то адвентист? В общем, неважно — все они баптисты. И тут же раздражение перекинулось на хозяина: это ведь он приказал со всей религиозной мразью без него ничего не решать — тоже прикладывает свое волосатое ухо к новым слухам… Да не будь приказа этого дурацкого, сидел бы уже поп затруханный на киче…

Замполит Слепухин с клокотанием где-то пониже желудка вспомнил, как в ответ на самые проникновенные воспитательные слова трухлявый поп так несправедливо лягнул его тогда.

В субботу пригласил замполит в кабинет свой обтерханного этого… этого баптиста, и внимание ему оказал, как равному даже. Усадил через стол от себя и хотел отечески наставить на истинный путь, прояснив его одурманенные мозги, прочистить… Да, именно отечески! И неважно, что он и не старше баптиста. Дело не в возрасте, а в мировоззрении.

Замполит долго рисовал на листке, сопя в напряжении непривычного дела, а потом принялся объяснять вполне получившийся рисунок недоразвитому попу.

— Это вот кремлевская стена и дорогие каждому человеку кремлевские звезды (ну, право, на рисунке можно бы узнать и без пояснений, но темный этот и недоразвитый только после объясняющих слов протянул равнодушное «А-а… понятно»). А это вот лебедка… Видишь? вот здесь — в уголочке… И вот этой лебедкой враги всего прогрессивного человечества пытаются тебя утянуть от наших звезд. Враги — они ничем не брезгают и готовы одурманить даже религиозным опиумом — им главное утянуть тебя, оторвать от народа. Нет, ты понял? понял? А советский человек должен быть всегда начеку и любым проискам отвечать решительным «руки прочь». Тебя вот подловили, но надо найти в себе силы и… в общем, решительно… Вот у тебя, я слыхал, на воле и машина даже была… А это все те же вражеские происки — откуда у простого человека может быть машина? У меня вот нет — я пешком хожу. Ты думаешь, если бы я захотел машину — мне бы враги ее не подсунули? Но я говорю им решительно «нет»… Ты скажи, скажи — почему у меня нет машины, а тебя есть?..

— Пьете, наверное, много, — разлепил губы баптист. — Пить не только вредно, но и накладно очень…

Разве можно такое простить? Такой вражеский выпад!?

Слепухин осознал, что обида, нанесенная этим выродком была много глубже, ударила, можно сказать, в самое сердце… Еще в начале своей безоглядной деятельности замполит вылепил свой собственный образ пламенного борца с чистым сердцем, то есть нет, — это руки чистые, а не сердце… В общем, сильно помог тогда замечательный писатель Лев Шейнин… Вот ведь и среди еврейского племени могут быть по-настоящему замечательные люди… Одним словом, почти всю жизнь выстроил замполит по-начертанному. Только одно никак не получалось — не писали ему бывшие зеки благодарственных писем… Да что с этих мразей взять! разве у них могут быть настоящие понятия?! Однако, письма для образа были очень нужны… Пришлось самому натренироваться в письмописании. Сначала он освоил совершенно разные подчерки (или почерки? нет, конечно — подчерки), писал и на машинке, по-разному подписывал, насобачился в описаниях трогательных историй и обязательно с поклонами и благодарностями от «любящей вас жены и маленьких детишек»… Письма эти замполит посылал себе из каждого встреченного в отпуске почтового ящика, а потом часто их перечитывал сам и жене, и гостям. Случалось, в исключительно воспитательных целях, читал и зекам с маленькой надеждой намекнуть им, как они должны поступать, с этой же воспитательной целью хотел в конце беседы зачитать некоторые особенно удачные и баптисту этому, тем более, ходят слухи, что таких, как он, могут скоро отпустить… И после всех его планов — «Пьешь много»… Таких не выпускать надо, а уничтожать полностью, чтобы не заражали здоровое общество!.. это же мразь конченная!..


Расставшись с замполитом, Слепухин стал примериваться к хозяину, все еще не решаясь к нему подступиться. Вроде и замполит, приподняв веками тяжелые складки, наползающие сверху, караулит лицо начальника.

— Я вот тут хотел посоветоваться, — подкрадываясь, начал он одновременно с шелестом отодвигаемых хозяином бумаг.

— ?

— Может, я уже и устарел, может, меня пора уже и в сторону? я лично всякие новшества понимаю… убей меня! но заигрываний нынешних с поповскими мракобесами никак не могу понять. Выходит, нам уже не надо вести непримиримую борьбу с этим дурманом? Пусть, значит, отравляют… Вот растолкуй мне, Васильич, по-простому…

— Тут, Андрей Павлович, ты правильно вопрос поставил. Тут никак нельзя шарахаться не разобравшись. Наша политика была, есть и будет всегда одна — никаких уступок! никакой сдачи позиций! Но сейчас, — хозяин закатил зрачки вверх, — сей-час сложный мом-мент. А уже не раз в сложное время партия шла на временный — вот чего нельзя забывать — временный союз с попами. Ты вспомни войну — был союз даже со смертельным врагом. Ты вспомни Гитлера — был союз… Так-то, а еще замполит. Историю надо повторять постоянно — там все ответы.

— Это все понятно, но меня интересует практически… у нас… я думаю, никаких уступок и послаблений. А то взяли себе моду: бог им, видишь ли, в один день разрешает работать, в другой — не разрешает… Здесь у нас закон — единственный бог, и других не будет. Правильно я говорю?

— Я тебе вот что даже скажу, — хозяин разулыбался, и Слепухин решился сразу же… подождал, пока остальные размягчатся встречными улыбками… — Ни во что они на самом деле не верят! Это такие подлые лицемеры — свет не видывал! Им главное — навербовать побольше народу, особенно молодых и смазливеньких, а потом — оргии свои учинять. Читали, наверное, как это у них бывает: кого сгреб, того… — хозяин подмигнул подчиненным, и те залоснились встречно понимающими ухмылочками.

— Так это вроде только в некоторых сектах, — влез Петрович.

— Чушь собачья! Это у них — повсеместно. Везде у них — одно и то же. Ты вона слухами кормишься, а я это все с риском для жизни прошел и по своему опыту досконально знаю. — Убедившись, что слушатели последними словами заинтригованы, хозяин выждал значительную паузу. — Я тогда только начинал в органах, и не где-то там, а сразу в областном управлении МГБ. Вот мне и поручили: внедриться в одну секту, чтобы, значит, вывести их на чистую воду. Лег я в больницу, где лечился о ту пору их главный баптист, и слово за слово — клюнул он на меня. Выписали нас в один день, а я, по легенде-то, вроде бездомного — он меня к себе и потащил. Собирались в разных избах, а я все их явки, конечно, запоминаю, терплю эту нудятину их и стараюсь во всем как все, главное — не выделяться, и еще главнее — не слушать, что они там тебе вешают, а не то — мозги совсем вспухнут… Жду, значит, когда они мне поверят и разоблачат себя полностью. Дождался: собрались как-то — даже в большой избе тесно стало, ну, там, целуются, как всегда, «брат», «сестра»… опротивели, честное слово, с поцелуйчиками своими, хотя, надо признаться, сестрички встречаются — ого— го!.. В общем, как раз рядом с такой вот задастенькой молодушкой я и молюсь себе, а сам — все на нее… Вот тут-то, как мне и объясняли на инструктаже в управлении, свет погас и пошло-поехало… я, конечно, задастенькую свою сразу и уцепил… Так-то, а ты говоришь мне… А там же еще и дети совсем малолетние… Ну, на суде я все их делишки выложил перед народом — люди в зале плакали, честное слово. Я на суде весь в бинтах был — меня ведь разукрасили они — будь здоров: я же совсем зеленый еще, а они — твари прожженные, в общем, разоблачили меня, но им это не помогло.

В суд ему и действительно пришлось явиться в бинтах: братья (кровные молодухины братья) избили его зверски (а еще чешут про милосердие… «подставь щеку»… — сволочи лицемерные). Но все равно никто не ушел от возмездия…

— Ну ладно, свободны все, — хозяин насупился, и, вытолкнутый опасной этой хмуростью и волной боли, Слепухин завис у плаката, где раскормленый мужчина, вытаращив все зубы, тряс руку офицеру с несгибаемо-плоской спиной. Поверх их голов пламенело: «Геройским трудом я вину искупил и в братство народов, как равный, вступил!»

— Ты, медицина, зайди ко мне, — остановил хозяин Петровича. — А где это ДПНК шляется?

— Он все еще в подвале… со шмоном… — пояснил режимник, выходя след в след за полковником, который все оглядывался, все норовил еще что-то сказать.

Покряхтывая и раскорячивая короткие ноги, хозяин выступал из дежурки, утягивая следом майора медицинской службы. Слепухин нацелился за ними следом в кабинет хозяина, но грохот сапог в узком коридорчике между хозяевым кабинетом и помещением дежурной части отшвырнул его обратно. Отрядник Боря грукал сапожищами почти с той же значительностью, что и шедший впереди ДПНК Долдон, сменивший прежнего занудного капитана. Следом за ними пыхтел шнырь из банной обслуги, угадывая лишь невидимую дорогу за ворохом тряпья, расползающимся в руках.

Майор Долдон на минутку замер в раскрытых уже дверях дежурки, вроде бы решая, стоит ли трудиться, надо ли протискиваться в этот дверной проем. Все на нем было внатяжку, и если тугой перехлест ремней кое-как удерживал огромное тело от неуклонного расползания, то растянутая до невидимости кожа щек не могла уже сопротивляться дрожжевому напору розового содержимого. Отрядник Боря все пытался взглянуть из-за спины Долдона в дежурку, все выворачивался в какую-нибудь щелочку и, углядев наконец, что в дежурке хозяина нет, развернулся пошире и повыше, упрятывая чуть отставленный почтительный зад. Теперь вот Боря вполне походил на Долдона, и хотя его нос не упрятывался полностью в розовой щекастой упругости, но совсем не из-за длины этого носа, а только по временной малости двух лейтенантских звездочек в сравнении с сияющей майорской.

Слепухин отшатнулся, уступая место в ставшей сразу маленькой дежурке, но его откатывало все дальше, прижимая к рассыпанным на пороге распахнутого боксика костям.

Пришлось Слепухину заняться своими останками, приводя их в жизнеспособное состояние под понукания Долдона, и не хватало уже внимания ни на самого Долдона, ни на старательно повторяющего его отрядника Борю. С трудом удалось Слепухину сгрести в обхват тонких рук истрепанные ватные штаны с вываливающимися пучками рыжей ваты, валенок с дырявыми ожогами, телогрейку и другой валенок все с той же левой ноги, и тут выяснилось, что колени свои Слепухин перекрутил не в ту сторону, и никак они теперь не разогнутся. Теперь только все выпустить обратно на пол, рассыпать следом за шмотьем по этому же грязному полу неправильно собранные кости и заново приниматься за работу, уделяя ее все большее внимание во избежание возможных просчетов.

Слепухин сосредоточился в тщательных заботах почти целиком и только кусочками ухватывал движения жизней, для которых абсолютно не существовал ни он сам, ни возня его с неуправляемым костлявым мешком.

Долдон покровительственно поглядывал на отрядника, готовый брызгливо лопнуть сознанием своего скорого над отрядником торжества (сегодня дорогой на службу он столкнулся с пухленькой женой этого задолиза и, чуть свернув, провожая ее к городскому автобусу, умудрился легонечко ущипнуть румяную щечку… а как умненько и как мило она хлопнула его по руке и как обещающе сморщилась, хохотнув «Ух, противный!»… нет, что за булочка!.. надо придумать какой-никакой повод и зазвать их в гости, а там уже… (Боря все пытался что-то придумать с несделанными контрольными, о которых и вспоминал только перед самой сессией… а теперь совсем некстати Долото упекли на кичу и как быть с контрольными этими? Но и неприятное начало скорой уже сессии перекрывалось радостью отъезда на целый месяц из опостылевшей квартирки, от растрепанной и вечно брюзжащей жены (а попробуй тронь ее! тесть хоть и в отставке, но давний корешок хозяина — весь кислород перекроет, падлюка… ну черт с ними… целый месяц будет он сам себе без обрыдлых указов и нравоучений… снимет квартирку в городе и тогда заживет!.. А вдруг приедет он с сессии, а за это время жена его вместе с тестем загнется? вот так, например, как Красавец с лярвой этой… впрочем, нет — не будет же она с отцом родным в гараже долбиться, да и зачем в гараже, если его дома не будет?.. ну, неважно: например, бунт в зоне и вооруженные зеки вырвутся в поселок — тогда всем кранты, а он на сессии себе отсидится, и — порядок… а что? вполне может быть…)

Долдон и Боря дружно защелкали бичами команд вокруг Слепухина, не решаясь хлестануть прицельно, режимник затарабанил свое, помогая остальным вытолкать Слепухина из дежурки:

— Раньше-то, раньше-то с колдунами как? Чик-чик — и на костер, на костер… А теперь — все для вас, все, что можно… валенки вот и забота… не цените — не цените заботу, не довольны, все залупаетесь, а если бы на костер — запрыгали бы, запрыгали, да поздно…

Слепухин прислонился в коридоре, не решаясь оттолкнуть стену и качнуться к выходу, вывалить себя в колючие рывки снежной завихри.

Стена за спиной Слепухина выгибалась и вибрировала напирающими изнутри голосами, и теперь уже оторваться от нее было просто опасно — без упора с этой стороны толстая кирпичная кладка лопнет, засыпая узкий коридор тяжелыми кирпичами и погребая Слепухина каменным обвалом.

— Я тебе, Савва Семенович, честно скажу — не верю я во все эти знахарские штучки, — уговорливо журчал голос майора медицины, — но если ты действительно можешь облегчить страдания — твоя первейшая обязанность…

— Нету у меня никаких обязанностей. Не-ту. Я за свои врачевания срок тяну. Ваши умники то самое облегчение страданий назвали преступлением, а ты меня, Петрович, значит, на преступление толкаешь.

— Но ты же все равно, как я слыхал, лечишь тайком.

— Я людей лечу. Лю-дей. Не ветеринар я.

— Ах ты, гниль вонючая, — заколотилась стена под голосом хозяина… — С тобой, значит, по-человечески говоришь, а ты, значит, совсем забылся… Людей он лечит! А ну прекрати дурочку валять, а не то ты у меня нахлебаешься дерьмом по самые ноздри.

— Уже нахлебался.

— Это ты про боксик, что ли? — хозяин засмеялся, пофыркивая. — Тебе этот боксик раем покажется, если за ум не возьмешься. Воровского духа набрался, пердун старый… Я тебе этот дух вышибу так, что кости станут наперегонки из очка выпрыгивать…

— Ну сам подумай, — снова зажурчал майор, — зачем тебе на неприятности нарываться? Место у тебя — любому на зависть. Сидишь себе тихо, дай бог каждому, а отсидишь — и расстанемся по-доброму.

— Ты, может, воображаешь себе, что нам про твои макли ничего не известно? — стена снова предельно выгнулась. — Думаешь, никто не знает, как ты чаи в своей конуре распиваешь, как ты метлой метешь, что взбредет? Или думаешь, закон не для тебя писан? Забыл, как на киче? Новый срок хочешь схлопотать?

— Вот и я говорю, Савва Семенович, брось ты эти глупости, — вступил в паузу Петрович, — тебе о воле думать надо. Выйти надо отсюда живым и здоровым и забыть все: ты нас не знаешь, мы — тебя…

— Эх, было бы куда деться, чтобы вас не знать!.. Есть ли где место, чтобы забыть вас всех и в глаза не видеть и слыхом не слыхать!?

— Вот то-то… Таким, как ты, нет и не будет места на нашей земле, — хозяин начал закручиваться в воспитательный вираж. — Ты против народа пошел, а мы не позволим тебе — против народа, мы защитим народ от тебя потому, что народ — это мы, и поэтому мы всюду, мы — везде…

— Не-ет, вы — не народ. Эдак, пожалуй, и глист может подумать о себе, что он и есть человек, и дерьмо, которое в каждом накопляется, может возомнить, что для этого лишь накопления живет человек… Вы везде, но вы — не народ. Вам, конечно, хочется захватить все тело, заполнить все что можно собой, но есть предел в теле и для глистов и для дерьма, дальше уже — смерть.

Затрещали, задвигались кирпичи, зашуршала штукатурка, а изнутри все стукались в стену удары неясных звуков и еще какие-то мягкие, будто мешком колотили. Один лишь голос Петровича пытался спасти стену от разрушения, увещевая и смягчая напор. Слепухин попробовал бежать, но стена вспучивалась по всей длине, не выпуская его из коридора, и не о том, как выбраться отсюда, колотился уже Слепухин, а о том, чтобы не расплющило его между двумя кирпичными стенами…

— Ну вот и хорошо, вот так — и хорошо, — скороговорочно суетился через стену Петрович. — И не будем поминать этого, не будем… самое скверное — пустое упрямство. Посмотри давай, посмотри…

Циркулярно складываясь, выкрутился из дежурки режимник, глянул на вжавшегося в покачивающуюся стену Слепухина и приоткрыл дверь хозяева кабинета, всовывая туда голову.

Прямо в двери торчала красная, в липких пузырях задница, и ниже ее сверху спущенных форменных штанов, редкими волосьями книзу пунцовело, наливаясь кровью, в рамке раздвинутых ног лицо хозяина. Вверху над задницей висел на стене под стеклом вождь и весь светился лукавой улыбкой, скашивая глаза в сторону к неулыбчивому соратнику на другой стене и приглашая его порадоваться вместе: «Как хорошо все это устроили, батенька, архи-архи-хорошо…» Однако козлобородый соратник на улыбочки не отвечал, а смотрел себе из-под мятого козырька мимо, сквозь стены, в зону или даже дальше, уверенный, что самое важное и самое интересное там, впереди…

— Ох, как вас обожгло, — изумился режимник. — Может, подуть?

— Во-о-он! — заорал хозяин, не распрямляясь, и звук, сгустившись в замкнутом пространстве среди естественных преград, отраженный ногами, задницей, негодующим лицом, вырвался в направлении режимника мощной волной, захлопывая дверь кабинета. — Во-о-он!

— Во-о-он! — заорал режимник на Слепухина, вытащив голову из-за захлопнувшейся двери. — Не слышишь, что ли? Или приказ начальника колонии для тебя не указ? Во-о-он!

На крыльце Слепухин упал, но остаться лежать здесь ему не получилось: Боря, выросший внезапно громадной горой, все зудел сверху, осторожно сталкивая Слепухина носками сапог с крыльца. Потом, брезгливо измарщивая пухлые губки, Боря подвздернул Слепухина за шиворот и, установив на ноги, сразу построжел.

— Немедленно в отряд, — вытолкал Боря из-под уголка верхней губы, глянул на часы и захрустел по медленно засыпаемой дорожке прочь.

Слепухин качнулся следом и еле удержался. Никак нельзя было угадать, в какую сторону потянет порыв ветра, и, значит, не успеть туда же вялыми ногами. Ни на что уже Слепухина не хватало — только следить и управлять неисчислимыми суставами, подчиняя их самостоятельные верчения общему замыслу. Впрочем, общего замысла, кажется, не было.

Ничего не было. Времени тоже не было. Оно не остановилось — оно изчезло совсем. Было только незнакомое пространство, взвихряемое колючими иголками снежной крупы с неровным покровом из той же крупы, и еще было тело, постоянно норовящее ускользнуть из-под слепухинской власти. Чем больше Слепухин занимался своенравными своими частями, тем больше проникался ко всем к ним жалостливым участием. Наверное, этого самого участия и не хватало раньше, и сейчас вот Слепухин все успешнее управлялся с разболтанным содержимым своей оболочки и все ловчее покорял незнакомое пространство — единственную оставшуюся реальность.

Теперь его уже не раздражало, что большая его часть или даже почти весь он целиком вынужден заниматься бессмысленной заботой — ведь бессмысленость эта была пронизана участием, а при таком раскладе все становится вроде бы и не бессмысленным совсем. Только все еще оставалось непонятным, зачем ему, собственно, нужно покорять это неуютное пространство? Однако ноги исправно переступали, сгребая снег впереди себя, прошоркивая неровную дорожку, продавливая рваную ссадину в снежном покрове.

Иногда Слепухин замечал, что мир вдруг сгущается непроходимо, вылепляя впереди какую-то зыбкую фигуру, однако сосредоточится на этом феномене он не успевал — только поднимет глаза, и препятствие сразу размывается, удаляясь и расползаясь в исштрихованном снегом воздухе. Странно это… но путь оказывался свободным, и Слепухин шоркал дальше, не переставая восхищаться ладностью устройства всех своих суставов и соединений.

Двигаться было все легче, и только смутно беспокоило все большее сгущение белой мути в не очень четкие фигуры справа по ходу. Слепухин спешил быстрее миновать это сгущение (хорошо еще, что возникало оно не на пути, а поодаль), но вскоре возникало новое и вроде даже большее, чем прежде. Смотреть туда Слепухин не решался, боясь отвлечься от главной заботы и рассыпать бесполезно в снег так ловко налаженное движение.

Позади осталось много-много шагов, прежде чем Слепухин настолько уверовал в себя, чтобы осмотреться.

В плотном снегу, у самой запретки, на продувном пятачке, он вытоптал дорожку. Собственно, и кружился он почти вокруг себя, поэтому, даже остановившись, он все еще продолжал вращать пространство, примериваясь, в каком месте наступить теперь? где придавить, останавливая уплывающую снежную поверхность?

Заботы удержания уже не требовали всего Слепухина целиком, но и алчное любопытство не будоражило больше, не подзуживало унестись и метаться за сокровищами впечатлений. Недалеко от него толпилось несколько слепухиных. Красные пятна погон то заносило снежной крупой, то обдувало ветром. Они переминались, напряженно ожидая, когда Слепухин ринется прямиком на запретку (с чего бы другого ему кружить там столько времени?), но и опасались этого дурика, не желая связываться (кто его знает, что он может?). Лучше всего было бы, чтобы он побыстрее рванул к колючке, и тогда слепухин, внимательно наблюдающий этот цирк с ближней вышки (и имеющий свои виды, и даже мечтающий уже, даже подгоняющий уже «ну! ну!»), разом оборвет все эти томительные неудобства (колдун? не колдун? — надоело…).

Всех их, до тошноты знакомых и до отвращения понятных, Слепухин впитал одним вздохом и тут же выплюнул обратно на обочину своего существования. Он осторожной ногой оттолкнул от себя площадку, где крутился почти всю жизнь, еще шаг, еще, и совершенно необжитый, да и не приспособленный для жизни мир принял его в себя. Слепухин нащупал наконец-то путь, с которого трусливо свернул давным-давно. Не в трудовом, а в пионерском лагере сверкнул ледовым великолепием далекий полюс, и тогда еще мелькали перед глазами лохматые собаки, за которыми едва поспевал Слепухин со своими спутниками… Собак захватили злобные чужаки, спутники растерялись или погибли, а самого Слепухина завернуло зачем-то в уродливое поселение, где он и крутится до сих пор в одном колесе с остальными слепухиными, пытаясь выкрутить уголок поуютнее. Вернее, крутился и пытался, потому что теперь-то он снова на верном пути. Жалко, что без припасов и без верных друзей, но он дойдет…

Неожиданно Слепухин воткнулся в толстую стену и, обогнув ее, оказался в затишке, куда не доставал колючий ветер. Глупо было отказываться от такого удобного для привала места, тем более, что в руках своих он обнаружил насквозь промерзшие валенки (только их и спас от вероломного набега россомах, уничтоживших все последние запасы). С левой ноги даже не пришлось снимать ботинка — столь огромным оказался валенок, но потом, сколько он ни возился, правую ногу удобно уместить в тепле не удалось…

Угревшись в тихом закутке, Слепухин начал испытывать неясное беспокойство. Не должно было быть тепла на его трудном пути. Хорошо, если эта толстая стена за спиной — всего лишь заброшенная фактория, которую соорудили добравшиеся сюда мальчишки из того детского пионерского лагеря. Но разве им под силу было бы выложить в стену эти тысячи кирпичей? И откуда бы вдруг взялся кирпич среди ледовой пустыни?

Слепухин заставил себя не вскакивать в панике, хотя страшная догадка уже воткнулась в него своей безысходностью. Конечно же, он все еще крутится в прежнем поселении и никак не может выбраться отсюда. Значит, положение его много хуже, чем ему казалось. Хоть он сам и придумал этот уродливый мир, хоть сам и населил его недоделанными слепухиными, но придумал, оказывается, добротно, и все это живет уже независимо от его авторской воли, и более того — уродцы-слепухины, конечно же, знают, что сколько бы он ни притворялся статистом, на самом-то деле он — автор, и так просто не выпустят его отсюда, ведь без него вся их отлаженная беличьим верчением жизнь рассыплется в прах. Прежде всего — успокоиться и искать выход. Он лепил этот мир без замысла, без общего плана, как получится, стараясь обуютить каждую маленькую минутку, и теперь необходимо самому понять, на чем все это держится? где получилась главная ось этого верчения? Ему предстояло разрушить мир, созданный по его вине, сляпанный сумасшедшими уродцами-слепухиными. А как он радовался недавно еще, находя в каждом уродце что-то родное! Стыдно-то как, Господи… Но он найдет выход.

Более всего Слепухина укрепляла мысль, что вынужденная задержка для всего его предприятия может оказаться полезной — ведь если созданный его кошмарами мир живет сам по себе, во что, конечно же, поверить трудно, но и от упрямых фактов никак не отмахнуться… в общем, если все его кошмарные фантазии обрели реальность в, так сказать, реальных туземцах этого мира, то, возможно, ему удастся заодно с поисками выхода отсюда обзавестись всеми необходимыми припасами, и тогда уже он точно дойдет до полюса, и давние мальчишки встретят его там, на самой вершине жизни, и простят наконец-то… Главное — объяснить им, что он не нарочно выдал их планы, что он доверился пионервожатой Оле, в которую был безнадежно влюблен, а она уже разболтала ночью в лесу вожатому Алику, когда тот ее трахал у погасшего костра… Он расскажет, как там же отомстил, как, подкравшись, шуранул на них кучу красных углей, когда они опять приспособились долбиться… Ну и визгу было! в суматохе эта сучонка раздавила задницей очки своего хахаля, а он все тыкался пугливым ободранным котом по кустам.

Так вот почему в жизни этих его уродцев слово «нечаянно» никогда не охраняет их оправданием и всегда — наоборот даже, всегда повод для большой расправы. Нечаянно — значит дурак, значит — совсем тупорылый, значит — попросту опасен для остальных…

Слепухин двинулся дальше вдоль стены и, свернув еще раз, признал это место. Здесь каждую зиму чьим-то неизбывным упрямством возобновлялось бесконечное строительство новой бани. Однако всем было понятно, что бане этой не суждено выбраться из развалил стройки, во-первых, потому, что всегда оказывалось — получается она много меньше необходимой из-за опять возросшего числа туземцев, а во-вторых, и нужна-то эта баня только во исполнение изредка вспоминаемой инструкции, ведь никому и в голову не придет, что в бане той туземцев будут мыть — что им здесь, «санатория курортная»?.. Ну, а во исполнение инструкции вполне достаточно и не самой бани, а ее стройки… Сейчас снова с сотню туземцев, вытянувшись пунктирной линией, прирывали к старым стенам траншею нового фундамента. Издали казалось, что все они заняты в страшноватой пантомиме — ни одного звука не выплескивало в стороны от них. Но хотя копохалась в траншее вторая смена и весь трудовой день еще поджидал их нераспечатанным за воротами промзоны, хотя это вот строительство было всего лишь общественным трудом и вроде бы и не очень обязательным, все равно — люди зарывались все глубже в траншею прямо на глазах. Поразительный секрет, выворачивающий сейчас перед Слепухиным груды мерзлой земли трудового энтузиазма, совсем не в сознательности аборигенов, жаждущих отгрохать баню для будущих поколений. Скорее всего, прыгающий журавлино вдоль траншеи режимник — которому до всего есть дело и на все вспухают идеи — отмерил бедолагам урок по длине и глубине и устроил гонку «без последнего»…

Слепухин радовался, что ему так легко удается все схватить и во всем разобраться, хотя и смущало то обстоятельство, что от схватчивости его не проясняется то главное, в чем теперь-то ему и нужда… Он двинулся мимо ледокопов у самой стены, незаметный здесь для порхающего с заткнутым под ремень полами шинели режимника.

Впритык к стене распаренно вкручивались в землю обстоятельный прагматик с прикипевшим к рукам ломом и изгибистый романтик, джигитующий штыковой лопатой. На Слепухина туземцы не отвлекались, но успели подосадовать, что никак не выходит послабить себе, приставив взамен к работе этого очумелого шкварного (вот убрался бы режимник, тогда бы…).

Дветыщитристатри — дветыщитристачетыре… — не сбиваясь, отщелкивал прагматик, не утруждая губ, глубоко внутри за подернутыми мутью глазами. Кто-то забытый рассказал ему, что, если от завтрака отсчитать семь раз по четыре тысячи — настанет обед, а от обеда отсчитать четыре раза — дадут ужин, а потом еще пять раз — конец работы во вторую смену (можно было и еще как-то считать, чтобы сначала на полсрока, потом до звонка, но этого уже не вспомнить). Прагматик считал все время и, дощелкав до четырех тысяч, перекладывал специальную палочку из левого кармана телогрейки в правый. Сейчас в правом ровненько лежали, согревая душу, пять палочек и, значит, до обеда сегодня он доживет.

Слепухин посочувствовал бедолаге, которого так подло обштопал какой-то прибабахнутый слепухин в незапамятный день. Ведь и те, кто приставлен командовать обеды, ужины и съем с работы — они тоже прекрасно осведомлены о возможности такого счета и нарочно каждый день изматывают душу, заставляя досчитываться до одной, двух или даже трех лишних палочек. Нет, отдых и еда так вот запросто не дается, так и любой дурик сумеет: считай себе и поплевывай… Ты сначала истерпи до донышка отпущенные на сегодня силы — тогда заслужил. А если палочки перекладываешь, вот тебе — истерпи на одну лишнюю — не взвыл еще? тогда опять на одну…

Романтик понравился Слепухину больше, хоть и ошпарил неожиданно расплывшимися на весь глаз шальными зрачками. Не было ни земли этой, ни лопаты — он жил вперед, изживая всю малость отпущенного ему запаса души. Жил он после звонка и до конца под щедрым солнцем кавказского пляжа — загорелый, мускулистый, в суете красивых и холеных тел. Там он не только жил, но и работал, потому что после этого всего никто ни к какой иной работе его уже не приставит. Романтик пристально высматривал среди отдыхающих одинокого командировочного лопуха с приличным лаптем бумажника и, выждав необходимое (а ждать он умел, чему иному — нет, но ждать его научили), главное — выждав, подплывал к нему в море и увлекал дальше (плавать романтик тоже умел — потому и выбрал на будущее такую вот жизнь). Утопить дурика — дело плевое, не булькнет даже, но вот как потом упрятывать? Что-то надо привязать и, значит, брать с собой свинцовые грузы, а лучше всего мастерить сразу пояса из свинцовых пластин — на плавках даже красиво, и никто не допрет, а потом пояс этот на лопухе застегнуть — и готово. Вечер в ресторане, конечно — ух… здесь романтик начинал задыхаться и побыстрее выворачивался к деловым соображениям. Ночью пояса сооружать — живи да радуйся!..

Слепухин и ему посочувствовал, увидев, как расслабившись от месяца красивой жизни, потеряв ярость, которая большей частью по этим же траншеям и расплескается (хотя и из них же вспенивается сейчас) в синем сказочном мире, Романтик позволит себя утопить как слепого котенка… Да и то ведь надо отметить, что перепивший накануне Романтик ошибочно наметил в лопухи туземца, выдолбленного в этих же траншеях…

Беззвучно мелькала лопата, беззвучно опускался и поднимался лом. Только Слепухинское дыхание хрипло раздирало кисею мелкой снежной завеси. Слепухин раздумывал, куда направиться дальше, чтобы не торкаться попусту и извлекать максимальную пользу своему замыслу.

Из-за сугроба, упрятавшего груду кирпича, высунулся грязнючий шкварной и поманил Слепухина за собой. Может, это судьба посылает ему проводника? Шкварной все время обгонял Слепухина и, дождавшись, пока он приблизится, припускал дальше до какого-нибудь следующего укрытия. Они миновали задами столовую — у Слепухина закружилась голова от гнилостного запаха вокруг, и обогнули барак расконвойников — теперь-то было понятно, куда тащит его крысиными перебежками юркий провожатый.

Кислый запах отходов облеплял Слепухина с каждым шагом. Низенькое дощатое строение распласталось на непроходимо грязной земле, где и снег-то не угадывался вовсе. Слепухин протопал валенками, выбирая места, надежно схваченные морозом, и следом за проводником внырнул в хлипкий тамбур. Когда-то этот свинарник (а именно в свинарнике оказался Слепухин) стоял на земле, но постепенно обрастая мусором и отходами, как бы погружался в землю, вернее, в выгребаемую из него же грязь и теперь уже казался землянкой.

Далеко впереди в мутноватой непроглядности манила теплом живая возня, но Слепухина его провожатый подтолкнул к закуточку у самой двери, к клетушке, выгороженной, видимо, для содержания какого-нибудь особо авторитетного борова.

В клетушке на низко установленной старой двери, снятой с петель какого-то барака, сидел лешачий уродина. Глаза, независимые от сознания Слепухина, норовили ускользнуть в сторону — лишь бы не видеть невозможного, будто все из той же засаленной телогрейки наискось выкроенного лица.

Ни слова не сказал Слепухину глав-петух зоны — пригласил только присесть рядом, что Слепухин и сделал, не прекращая блуждать лабиринтами еще одного замкнутого мирка, где правил этот король обиженных, пахан омертвевших заживо.

Между всем зоновским мирком и этим, упрятанным в нем, не змеилась ограда из колючек или камней, но невидимая, сотканная презрением и страхом с одной стороны, ненавистью и страхом — с другой, оказывалось даже более непроницаема, чем каменная. За каменную и заглянуть можно, и перекричать — здесь же само любопытство к мутному копошению в царстве обиженных могло быть наказано низвержением туда.

Слепухина не удивляло общее устройство владений глав-петуха: именно таким оно и должно было быть, именно такое и могли только вылепить уродцы-слепухины, очутившись здесь. Иерархия тут была куда сложнее, чем в объемлющем мире зоны (но и та, в свою очередь, много подвижнее и сложнее, чем в том мире, где разместились сами зоны, и не в этом ли секрет прочности созданного слепухинского кошмара?).

Обиженные могли здесь быть просто зашкваренными, и эта вот опасность «зашквариться» висела над каждым в зоне: поел с петухом по незнанию — готов, обцеловал тебя петух по злобе — готов; этим страхом, если умело управлять им, любой петух будет держать от себя мужика на почтительном расстоянии. Были здесь и одноразово торкнутые при сведении счетов или еще как… Были и те, кого постоянно использовали, были и такие, которых использовали с дичайшим непотребством, были и мальчики, прирученные исключительно для личных чьих-то надобностей, нередко и офицерских. Работ, поручаемых шкварным, тоже было немало: от чистки снега до обхаживания выгребных ям, от уборки штабных сортиров до обслуги зоновских свиней… Все это шевелилось, подчиняя друг друга высотой положения, страхом оказаться в положении худшем или совсем уж крайнем, грызлось за удобную работу и уже удобством работы пыталось подчинить других, ну хоть одного кого… а плюс еще и запутанное переплетение ниточек и напрямую, и вперехлест к ушам режимника, опера, самого хозяина, любого отрядника, и к каждому зоновскому авторитету, и к бывшему земляку… И надо всем этим хозяйством — уродливый хитрован, упырь-пахан, глав-петух, принимающий сейчас Слепухина у себя в гостях…

Человека, идущего по лесу, конечно же, не могут сбить с дороги многочисленные паутинки между деревьями, но рвет-то он их только если не в себе, или если явно мешают, а чаще склоняется, обходит, пригибается, не задумываясь даже о противненьких паучках, заставляющих его двигаться так вот изгибисто. А если человек не знает дороги? если он просто гуляет себе в свое удовольствие? в свое ли или в паучиное? Какой мощной силой выгибает всех в зоне этот упырь-слепухин?! как выгибают зоновские туземцы-недоделки заоградных слепухиных!..Как гениально проста скелетная основа обжитого слепухиными мироздания!.. или изжитого? изжитого и обгаженного?..

— Ты чего носом крутишь — или не подходит тебе моя компания? — пахан все тыкал глазками, все выгибал тонюсенькую пленочку, удерживающую Слепухина над вонючей преисподней. — Так я тебе не навязывался…

Совсем замутило Слепухина, когда он попытался разгрести искрученные клочья, забившие жизнь урода-пахана. Зажмурившись даже, он проталкивался сквозь десятки испотрошенных слепухиных, среди которых, если кому и позавидовать, то одному только — проткнутому насквозь электродом за неосторожное слово — отмучился и лежит грудой тряпья, сдвинутый в угол уличной уборной… Но, растолкав еще нескольких, Слепухин застыл вдруг беспомощно в тюремной бане, пытаясь укрыться за других от клыкастой овчарочьей пасти. Четыре откормленных зверюги в ответ на требование горячей воды ворвались в предбанник. Слепухин метнулся в моечную под защиту ледяных потоков, но поскользнулся на втоптанном обмылке, и совсем не повезло, что собака, рванувшая к нему, была не слишком ловка, не успела клацнуть впритык, а хватанула совсем не шутейным серпом… прежде этого события внутри пахана не было ничего — абсолютная пустота, будто и жизни прежде этой овчарки не было, будто отхватила ее та же клыкастая пасть…

Вкуснейший запах плотным потоком сгонял в сторону устоявшийся помойный дух свинарника. На двух кирпичах, перетянутых раскаленной до белых прожилок спиралью, поджаривались на железном листе свиные уши и какие-то скомканые кусочки. Над стряпней колдовал шкварной адъютант, приведший Слепухина.

Так вот что задумал глав-петух: принял Слепухина за кишкодава беспонятного, заманил на еду и так вот собирается зашкварить, так вот тупорыло надеется подчинить Слепухина себе… Даже обидно было, что пахан отверженных оказался много глупее, чем Слепухин о нем навоображал. А, может, он еще что задумал? (Преграда между Слепухиным и петушатными владениями опять истончилась). Но что у него может быть еще? Нет, он просто-напросто дремучий мудак и, наверное, многих так вот по-мудацки подловил на самый простой крючок. Сейчас начнет шоркать, что никому не расскажет, что все тишком будет…

Слепухин подозрительно глянул на жаровню и еле сдержался, чтобы не потянуть шумно восхитительный аромат.

— С непривычки, может, кажется несъедобным, но ты не кривись. Французы вон, говорят, лягушек хавают и — ничего, долбятся себе как ни попадя… А на мой вкус — ничего лучше хвостов и ушей свинячьих быть не может, только прожаривать надо получше…

А почему бы Слепухину и вправду не отведать этой по всем признакам великолепной пищи?

Желудок его просыпался неудержимо от долгой летаргии и заявлял о своих потребностях крикливо, загоняя разные вымученные рассуждения в тупик и даже помогая тут же выкрутиться из тупика.

Загрузка...