Елена Хаецкая Звездные гусары. Из записок корнета Ливанова

Два офицера

Князь Владимир Вячеславович Мшинский – большой сноб. Так про него говорят. А уж если про офицера N-ского легкоглайдерного полка говорят, что он сноб, то страшно представить, что́ бы про него говорили, будь он штатским. Я имел несчастие столкнуться с высокомерием его сиятельства в самом начале своего поприща. И память об этом происшествии до сих пор я храню в том уголке души, куда люди сбрасывают всякий сор и вздор. Случилось это так.

Окончив в Петербурге школу подпрапорщиков, я был определен в N-ский полк, расквартированный на Варуссе. Туда мне следовало отбыть после выпускного бала, устроенного для нас воспитанницами Смольного института, и недельного отпуска, проведенного мною в родительском доме, в городе Гагарине Смоленской губернии. С улыбкой беспечности прощался я с призраками моего детства, примерял перед зеркалами новенькую, с иголочки, форму N-ского полка и в Соловьиной роще давал пылкие клятвы своей кузине. Мать всплакнула и перекрестила меня; отец же, втихаря от нее, снабдил меня некоей суммой и двумя ящиками домашней нашей наливки. Денщиком мне был отряжен дворовый человек Мишка, бывший до этого моим дядькой в Петербурге. Почтовый транспорт забрал меня с Земли и, не торопясь, повлек в сторону Варуссы.

Добирался я на перекладных-почтовых, и чем дальше удалялся от Земли, тем медленнее протекало мое путешествие. С пылом, свойственным юности, я в дороге изобретал различные реформы и нововведения, непременно необходимые в нашей дорожной службе. Через три недели моя горячая фантазия услужливо уже предлагала мне способы изощренной расправы над смотрителями станций. Наливка была выпита, деньги подходили к концу, а новенькая форма приобрела бывалый вид, словно уже участвовала в какой-нибудь кампании.

На станции недалеко от планеты К*** ожидание было особо тягостным. Смотритель взглянул на мою подорожную так, точно один вид ее вызвал у него изжогу. Транспортов не было. В буфете водились только синтетические цыплята, которых по скверной традиции всегда подавали окоченевшими. Еще был чай, пахнущий неземными мышами, и пряники, которые следовало прежде употребления как следует отбить рукоятью лучевого пистолета.

Для развлечения господ приезжающих на станции имелся кибер, играющий в вист, клопштос и на биллиарде. Как все киберы подобного рода, он был запрограммирован на сугубое жульничанье и носил на себе следы многочисленных случаев рукоприкладства. У него, в частности, был вырван клок волос и напрочь отбито ухо. При ходьбе он припадал на левую ногу.

В четвертый день моего пребывания на этой богом забытой станции, когда я успел уже расписать все пыльные окна вензелями его императорского величества и, каюсь, своими собственными; когда уже были истреблены почти все насекомые, составляющие основное население казенного матраца казенной кровати, передо мною мелькнул луч надежды.

К станции пристал малый частный транспорт весьма аккуратной и изящной конструкции. Пилот, степенный мужик в сюртуке из синего казакина, немедленно принялся забирать топливо. Помогал ему денщик, одетый в парадную форму рядового N-ского полка. При виде полковой формы сердце мое оживилось в радостном предчувствии. Я даже не удивился, что денщик в парадном, хотя обыкновенно излюбленной одеждой нижних чинов является камуфляжная пятнистая ерундистика из грубой бумазеи.

– Поди узнай, чей транспорт, – велел я Мишке.

Скоро он воротился и доложил:

– Князя Мшинского, N-ского полка ротмистра. Они сами нынче в буфете кофий пьют.

Я поспешил привести себя в порядок и бросился в буфетную со всех ног. Положение мое было щекотливым. Подпрапорщик, конечно, не может навязывать свое общество ротмистру, но тем не менее обязан отдать ему честь и доложить о своем присутствии. Однако же я не сомневался, что его сиятельство князь Мшинский проявит радушие и окажет помощь будущему однополчанину.

Аромат крепкого кофия, распространившийся на всю буфетную, привел меня в изумление. Невозможно было даже заподозрить, что напиток такого качества мог обнаружиться на полке здешней кухни. Кофий был натуральный.

Позже я узнал, что князь возит повсюду не только собственный кофий и прибор для его употребления. С ним в дороге находились вся необходимая ему посуда, личные съестные припасы и личный же повар-француз. Князь не признавал синтетической стряпни и кушал только домашнее.

Когда я вошел, он сидел за столиком, накрытым скатертью с гербом Мшинских – медведем, волокущим бревно. Перед князем стояла на блюдце крошечная кофейная чашечка, такая изящная, что страшно было бы взять ее в руки. Откинувшись на спинку стула, князь Мшинский читал газету. Его усы иронически шевелились, брови были задраны на самый лоб, а лицо имело такое кислое выражение, словно он хотел сказать по поводу прочитанного: “Право, что за вздор!”

Мужчина он оказался крепкий, с сильными руками и ногами. Но так как князь не считал это признаком изящества и хорошей породы, то держал он себя в расслабленном, томном состоянии. Очевидно, он долгие годы учился утонченно отставлять мизинец, жеманно двигать губами и нашивал корсет. Ко всему вдобавок князь постоянно держал кверху кисти рук, чтобы к ним не приливала кровь.

Красно-черный доломан и голубые рейтузы, пошитые у лучшего петербургского портного, были бы уместны в Летнем саду или в кондитерской Вольфа. Окружающая действительность в виде нескольких квадратных саженей буфетной и без присутствия князя смотрелась убого. Теперь же она вопияла к космосу.

Дочитав юмористический рассказ, вызвавший у него короткий приступ недоумения, князь Мшинский перевернул газету и принялся знакомиться с передовицей. Взор его остановился, брови вздернулись так высоко, что слились с волосами. Князь сюсюкающим голосом сказал “тэк-с”, пошевелил носом и перевел глаза на меня.

Я щелкнул каблуками и рапортовал о себе.

Во взгляде ротмистра отразилось какое-то тоскливое чувство. Однако он, продолжая сюсюкать, сказал:

– Оч’нь п’иятно, оч’нь п’иятно, подп’апо’щик… э…К нам, зн’чит?

У него вышло даже не “к нам”, а “к ням”. При этом он протянул мне два пальца, которые мне пришлось пожать. Страшно конфузясь, я сказал “так точно” и замер.

Он тоже попал в ситуацию затруднительную. У князя были две возможные линии поведения. Он мог сказать “п’исоединяйтесь!” – и поддержать знакомство с новоопределившимся будущим офицером. Мог сказать “вы свободны”, и я, откозыряв, удалился бы. Но князь не желал моего общества, при этом стесняясь открыто избежать последнего. Посему сесть он не предложил, но и не отпустил меня. Вместо этого князь Мшинский махнул газетой и произнес:

– Вот-с, гоубчик, что пишут в газетах! На пе’вой же повосе. Пишут, что ’ождаемость на пванете К*** заметно вывысивась, и в этом – засвуга г-на губевнато’а. Каков пашквиль?

Не зная, что и ответить, я стоял истуканом. Положение мое спас станционный смотритель. Извиваясь ужом и мелко трясясь, смотритель доложил, что заправка завершена. Князь зевнул, сложил газету в трубочку, лениво и грациозно прихлопнул ею пробегающего по стене таракана и поднялся. Денщик, явившийся тут же, словно раб лампы, мгновенно уложил скатерть и прибор в несессер. Кофий он допил, ловко закрывшись локтем.

– Ну-с, говубчик, п’ощайте же, – молвил князь с заметным облегчением.

– Не угодно ли вашему сиятельству взять попутчика до Варуссы? – намекнул смотритель, сладчайше улыбаясь. Мшинский покосился на меня с испугом, а после выразил всем лицом легкое сожаление.

– Увы, у меня чегтовская теснота, – заявил он. – Господину подп’апо’щику будет неудобно.

Я откозырял ему в спину, а про себя подумал: “Ну и тип!”

– Вп’очем, – повернулся князь уже от самой двери, – я довожу о вас повковому команди’у. Может быть, он п’ишлет за вами т’анспо’т.

Впоследствии выяснилось, что ротмистр не только не доложил обо мне, но и напрочь забыл о моем существовании. Когда нас формально представляли, он снова протянул мне два пальца и снова сказал: “Оч’нь п’иятно, подп’апо’щик… э… К нам, знач’т?”

В полку князь держал себя так же даже с равными себе. У всех офицеров мнение на сей счет было одинаковым. Даже наш полковник Комаров-Лович иногда говорил, задумавшись: “Бог его знает, тяжелый человек… но хороший офицер”, – всегда прибавлял он, спохватившись.

Полковник – человек добрейшей души – однажды очень пострадал из-за ротмистра. Это случилось во время проверки. Приехавший генерал Ц*** целый месяц инспектировал отдаленные гарнизоны, чрезвычайно мучился от летней жары и был зол как черт. Перед смотром он вздумал проверить глайдеры, и тяжелая рука Провидения направила его в первую очередь именно к машине князя. Генерал вылетел из кабины с почерневшим лицом.

– Очки мне втираете, да? – закричал он. – Что вы мне подсунули? Это не боевая машина! В ней слишком чисто!

Особенно генерала возмутили сафьяновая подушечка, лежавшая на сиденье, крахмальные занавески на боковых иллюминаторах, белые лайковые перчатки на панели управления и надушенный платок из тончайшего батиста, обнаруженный в бардачке.

Полковник осмелился заметить, что этот глайдер – настоящая боевая машина, и летает на ней настоящий боевой офицер, недавно отличившийся в деле при оазисе Пай-Гай. А то, что ротмистр воюет в белых перчатках – так это уставу не противоречит. Но генерал остался при особом мнении. Тем более что прочие глайдеры офицерского состава оказались в привычном генералу состоянии. Он утвердился в мысли, что ему специально подсунули “ненастоящий” глайдер. Словом, полковнику нашему “напекло затылок”. Финалом инспекции послужил конфуз, произошедший в офицерском клубе.

Среди традиций уважающих себя глайдерных и легкоглайдерных полков есть одна непременная – наличие полкового любимца из числа бессловесных. N-ский полк располагает в этом качестве ручной фоссой по кличке Аста. Это рыжая с подпалинами, очень веселая, ласковая и вороватая тварь. По капризу природы она постоянно линяет, отчего мундиры офицеров довольно часто покрыты ее шерстью, каковая очень трудно счищается. Аста обожает лежать на чьих-нибудь коленях и не может жить без того, чтоб ей не чесали живот. Есть у нее еще одно обыкновение, из числа прискорбных: попадая в офицерский клуб, она непременно пачкает на ковре в курительной комнате.

За этим занятием ее и застал генерал. Инстинктивно фосса его очень боялась и избегала попадаться ему на глаза. А тут попалась – да еще в столь пикантной ситуации. Генерал лишился дара речи, а Аста, обнаружив его присутствие, повернула голову, выпучила глазки, распахнула свою узенькую пасть и истерически закричала. Прервать свое предосудительное занятие она, по понятным причинам, не могла – ей только и оставалось, что вопить. Иссякнув, фосса бежала через форточку. Генерал не сказал ни слова. Присутствовавшие при этом корнет Лимонов и полковой врач Щеткин долго потом рассказывали, как генерал Ц*** оставался несколько минут неподвижен и безмолвен, а после развел руками, сказал: “ну и ну!” – и сразу вслед за этим потребовал подавать свой транспорт.

Полк наш был расквартирован тогда в местечке у оазиса Сой, на островке зелени и свежести, окруженном со всех сторон желто-лиловой степью. Степь в этих краях отнюдь не голодная – на ней круглый год произрастает особая сочная колючка, весьма пригодная для прокорма многочисленных стад бээков и мээков, каковых разводят местные замиренные жители. Владеет оазисом знатный человек из семьи Куш. Все мужчины этого рода носят имя Куш, а женщины, включая наложниц, называют себя Куша. Старшая дочь хозяина – красавица неописуемая. У нее темно-коричневая кожа и золотистые волосы, зубы и глаза, что является у варучан признаком высокого происхождения и образцом чистейшей прелести. Она, бесспорно, служит предметом рыцарского обожания большинства холостых офицеров, но при этом держит себя с особой благородной скромностью, свойственной слаборазвитым народам. Про нее корнет Лимонов, вздыхая, говорит: “Эх, хороша Куша, да не наша!”

Новичку в этих местах особенно интересно наблюдать взаимное проникновение культур, характерное для гарнизонной жизни на отшибе. К примеру, местная знать перенимает земную моду и привычку к мебели, переходит в православие, выписывает с Земли рояли и отправляет своих детей учиться в Московский университет и Александровский лицей. Офицеры же, напротив, обзаводятся просторными дохами, островерхими шапками из шкур, закупают и развешивают по стенам целые арсеналы местного оружия, приучаются пить дзыгу – род хмельного кумыса – и курят трубки здешнего производства.

Князь Мшинский прослыл снобом потому, в частности, что упорно не желал обзаводиться местным гардеробом, оружием и не пил дзыги, предпочитая французский коньяк. В офицерском клубе он бывал редко, еще реже посещал товарищей на квартирах. Раз в два месяца, согласно обычаю, он задавал обед, проходивший в чинной и манерной обстановке. После обеда следовал неизменный клопштос, в который он обыкновенно проигрывал небольшие суммы.

Будучи уже произведенным в корнеты, я поинтересовался у своего товарища Лимонова, отчего князя не бойкотируют при явной к нему нелюбви.

– Ротмистр – человек необычайной храбрости и в деле часто рискует собою, прикрывая людей, – ответил корнет Лимонов. – Его не любят, но уважают. Неизвестно, что лучше. Фоссу Асту, к примеру, любят, но не уважают. Кто бы хотел поменяться с нею местами?

– Это вздор, будто князь – храбрец, – заявил подпоручик Миногин. – Просто он до того недалек, что даже не может вообразить, будто его убьют. Вот он и не боится. А как он воюет – это смеха достойно. Словно фехтует на спортивных рапирах. Штурвал держит двумя пальчиками. Бьет одиночными выстрелами. Пиф! Паф! Тьфу!

– Но ведь метко бьет, – возразил Лимонов. – В последнем бою – шесть сбитых вражеских глайдеров. Не шутка.

Этот довод, впрочем, не убедил подпоручика.

Были у князя Мшинского и откровенные антагонисты. Среди них особенно выделялся поручик Андрей Спицын, человек образованный широко, но поверхностно, ревнивый к службе, но не удачливый, умный, но какой-то злой. Даже доктор Щеткин, которому по званию положено быть нигилистом и циником, усмехался в усы и часто удивлялся: “Черт знает что ты говоришь, Андрюша”.

Однажды я оказался свидетелем довольно неприятной сцены. В курительной велся разговор, переходивший уже на высокие тона.

– Это е’унда, – раздраженно морщась, говорил князь. – Каждому известно, что п’авильно п’оизносить “п’ог’аммное обеспече́ние”. Только нижние чины и к’епостные п’ог’аммисты гово’ят “обеспе́чение”.

– А я утверждаю, что носителями языковой культуры являются дикторы телевидения и актеры, – толковал Спицын, двигая желваками. – И если диктор мадемуазель Цветкова говорит “обеспе́чение”, значит, такова языковая норма.

– Те’евидение и культу’а – две вещи несовместные, – отвечал ему Мшинский. – Вы, гоубчик, те’евизо’-то поменьше смот’ите. А там и гово’ить научитесь.

– “Говоить” я умею не хуже всякого.

– А вот и хуже!

– Но театр-то, театр вы же не будете отвергать! – кипятился Спицын. – Что же, по-вашему, театр уже не храм искусства?

– Х’ам-то он х’ам, но искусства ли? Кошма’но тепе’ича иг’ают. Воют, исте’икуют…

– Людям нравится.

– Кото’ым? Тем, чтэ в людской сидят? Хэ.

– Да что вы говорите такое!

– А вы чтэ гово’ите?

Вокруг спорщиков сгущались тучи табачного дыма, и один раз мне померещилась даже острая молния, блеснувшая меж ними. Полковник Комаров-Лович, предупрежденный кем-то из офицеров, явился рассеять грозу.

– Невероятно! – напустился он на них. – Двое взрослых мужчин, боевые офицеры, однополчане, ссорятся – и из-за чего? Из-за пустой вещи, из-за фука какого-то. Немедленно помиритесь, а то оставлю за обедом без сладкого.

Князь Мшинский повел плечами и кисло улыбнулся. А поручик Спицын очень нехорошо прищурился, словно хотел сказать: “Нужен более серьезный повод для ссоры? Хорошо же”.

Весь вечер он внимательно следил за ротмистром и ловил каждое его слово, собираясь придраться не на шутку. Но Мшинский оказался умнее и не раскрыл рта, а только кисло улыбался с таким видом, будто держал на языке что-то неприятное.

Второй раз они сцепились, обсуждая способ приготовления сибирских пельменей. И снова полковник замирил их, угостив пельменями по собственному рецепту. В третий раз, на квартире у штаб-ротмистра Алтынаева, поручик Спицын раскритиковал портсигар, лежащий на столе.

– Вероятно, Алтынаеву попросту подбросили эту пошлятину, – сказал он, указывая на портсигар пальцем. – Подбросили с целью дискредитировать художественный вкус штаб-ротмистра. Внешне эта вещь имитирует старинную работу мастеров с планеты Мю-IV, но цена ей рубль в базарный день. Подобной пакостью забрасывают шпаков-туристов в тамошнем космопорту.

Штаб-ротмистру Алтынаеву сделалось неловко, и он попробовал перевести разговор на другую тему. Но князь, сидевший в молчании на оттоманке, неожиданно сказал:

– Этэт по’тсигал я пода’ил Алтынаеву, и купвен он не на Мю-IV, а на Земве, в го’оде Самавканде, в Ту’кестане. Я не виню по’учика в его ошибке. Он не быв в Ту’кестане, зато, ве’оятно, хо’ошо изучив бвошиные ’ынки на Мю-IV.

Спицын побелел и хрустнул костяшками пальцев.

– Я не был в Самарканде, но зато был в Чимкенте и хорошо знаю стиль туркестанских кустарей. Этот портсигар – с Мю-IV, сомнений быть не может.

Поручик Сенютович легонько пихнул его локтем в бок и жестом посоветовал замолчать. Но Спицына понесло:

– Некоторые из нас занимаются тем, что корчат из себя великосветских особ, – продолжал он, – некоторые настолько высокомерны, что поддерживают свое дутое реноме при помощи грошовых подарков и загадочного молчания! Некоторые…

– “Некото’ые” значит – я? – уточнил князь ледяным голосом.

– Да, вы!

– Тэк-с…

– Брось, что ты прицепился к нему? – сказал Спицыну Сенютович. – Ты смешон.

– Господа! – мучаясь скандалом, произнес хозяин квартиры.

– Ненавижу его! – воскликнул Спицын. – Может быть, я и смешон, но он – противен. Неестественен. Он гадок, как насекомое.

– Довольно! – Алтынаев хлопнул ладонью по столу. – Предлагаю вам обоим удалиться и выяснить отношения. Если князю нужен будет секундант, то я к его услугам.

– Благода’ю, – просюсюкал князь, слегка поклонился и вышел. Следом за ним вышли и Спицын с Сенютовичем. Сенютович скоро вернулся. Он взъерошил волосы на лбу и трагически произнес:

– Вот комиссия!

– Что, стреляются? – спросил Щеткин.

– Завтра, в пять утра. С шести шагов. Я – секундант Спицына, но, господа, провалиться мне на месте, если я знаю, в чем дело.

– Может быть, князь когда-то обидел поручика? – предположил я.

Все с сомнением покачали головами.

– Так бывает, – сказал ротмистр Кайгородов. – Живешь-живешь, и вдруг делает тебе кто-нибудь пакость, явную и совершенно бессмысленную. Или вдруг скажет что-нибудь такое, что ахнешь только. Спрашиваешь: за что, мил-человек? А он: “Да я тебя ненавижу” – и все… Почему? По какой причине? А он сам не знает.

Полковой врач Щеткин закурил из оклеветанного портсигара и резонерски изрек:

– Человек – животное завистливое. В этом его отличие от обезьяны или, скажем, от курицы. Зависть, по-моему, есть не что иное, как мутированное беспокойство по поводу естественного отбора. Особь одного вида завидует другой особи того же вида, опасаясь, что природа выберет ту, другую особь.

– И полковника, как на грех, нет, – дергая щекой, проговорил корнет Лимонов. – Он бы их помирил. Может, послать за ним?

– Нельзя уж теперь. Поздно, – ответил ему Сенютович. – Да и какая разница? Не сейчас, так уж после нашли бы время поссориться.

– Я вот завидую отцу Савве, – меланхолически сказал Кайгородов. – Какой у него бас, господа! Глотка как пушка. Таких басов в природе нет.

Все невесело посмеялись, а Сенютович даже принялся настраивать гитару, чтобы исполнить свою любимую польку-нимфетку. Но у него дрожали пальцы.

– Будто бы врет, а? – спросил он, щипая струну.

И в этот миг сигнальный горн, повизгивая и срываясь, принялся трубить тревогу. Не успели мы повскакать с мест, как на пороге объявился смертельно загнанный вестовой.

– Общий сбор, господа! – просипел он. – Тэй-Лай перешел границу с отрядом. Это набег, господа.

На ходу застегивая доломаны и поправляя ташки, мы бросились к своим машинам, где уже возились заспанные денщики.

Над степью дрожали влажные крупные звезды и цырык-цырыки пели оглушительно громко, будто очень испугались Тэй-Лая. Что ж, у них были основания для страха. Тэй-Лай не только убивал людей и угонял скот. Он уничтожал захваченные оазисы и выжигал степь, разоряя своих соседей.

Мы растянулись цепью и старались отсечь мятежников от населенных пунктов, а затем – окружить. Видимость была очень плохая, но в двадцати верстах от оазиса Сой шайка Тэй-Лая была обнаружена и завязался бой.

На этот раз мне не довелось участвовать в деле. Наш эскадрон прикрывал правый фланг, но воздушные силы Тэй-Лая ударили по левому, проскочили сквозь эскадрон Кайгородова и попытались уйти в степь. Скоро по связи стало ясно, что враг рассеян, и поступил приказ возвращаться. Полк потерял двух человек убитыми. Поручик Спицын тоже не откликался.

– Я видел, как он уходил на вынужденную, – сказал в эфир корнет Дудаков. – Его глайдер поврежден. Но он был жив, это точно.

– В каком секторе это было? – спросил полковник.

– В секторе 14-17.

– Кто там сейчас?

Целую минуту никто не отвечал, а потом раздался голос Мшинского:

– Пожавуй, я б’иже всех. Иду на поиск.

У него прозвучало не “на”, а “ня”.

Корнеты Лимонов и Дудаков и подпоручик Миногин стояли на взлетно-посадочной площадке и обсуждали событие. Они вернулись раньше меня.

– Как думаете, Ливанов, отыщут Спицына или нет? – спросил Миногин, ерзая и теребя ментик.

– Кто ищет-то, вы забыли? – хмыкнул Лимонов. – Мшинский же ищет!

– Ну и что? – сказал я.

– Вы бы стали искать человека, который так вас оскорбил?

– Может быть… Не знаю, – честно признал я.

– А, не знаете! В степи – жутко, черно, наши далеко, видимость – нулевая. Горючего в обрез. А?

– Отстаньте, Лимонов, – оборвал я его и пошел зачем-то в офицерский клуб.

Там рассказывали о последних новостях.

После часа бесплодных поисков полковник приказал ротмистру Мшинскому возвращаться.

– Э… – неожиданно и нежно просюсюкал князь. – Че’товски пвохая свышимость, господин повковник. Ба, да т’т засада! Цевых четы’е машины…

После чего оборвал связь.

Комаров-Лович сулил Мшинскому страшные кары, но в эфире ничего не содрогалось в ответ. Полковник заперся у себя, выставив за дверь доктора Щеткина.

В курительной сохранялось важное молчание. Все страшно дымили и поглядывали друг на друга. Мною овладело общее беспокойство, но увы – недоставало выдержки для достойного переживания. Я то и дело выскакивал во дворик. Потом мне захотелось спать от всех этих волнений, и я ушел к себе на квартиру, гадая, чем закончится дело.

Как водится, самое интересное я проспал, за что не могу себя простить до сих пор.

Уже светало, когда глайдер Мшинского, заваливаясь набок и пьяно вихляясь, появился над степью в пределах видимости. Наконец он дотащился до площадки и не сел даже, а плюхнулся на брюхо. Из помятой кабины выбрался князь, оглядел столпившихся и сказал:

– Господа! Помогите изв’ечь Спицына. Его, ка’этся, контузило.

Выстроившиеся офицеры и солдаты приветствовали его троекратным “ура!”.

Как оказалось, князь, попав в засаду, сам был подбит и ухитрился посадить глайдер “за ба’ханчиком”, где его не нашли с воздуха. Потом он поднял машину – “Она шва на па’оль-д-оннеге, господа!” – и повел ее на предельно малой высоте: “Иногда я свышав, как колючка ца’апава дно!” Когда от горючего оставались последние капли, князь увидел глайдер Спицына. Поручик в бессознательном состоянии, но “сове’шенно живой” находился внутри.

Перенеся Спицына в свою машину, ротмистр долго думал, как бы перелить топливо из Спицынского глайдера. Снять бак в одиночку было невозможно.

– И совевшенно свучайно, господа, я вспомнив, чтэ п’д сиденьем у мэня есть цевый ящик одно’азовых мундшутков, таких пвастиковых…

Вставив все девяносто мундштуков один в другой,ротмистр получил таким образом натуральный трубопровод и – “бваго машина по’учика лежала на п’иго’очке, а моя, нап’отив, в низочке…” – аккуратно перелил горючее в свой бак. “Че’товски медвенно текво, господа”.

Когда Спицын пришел в себя в лазарете, князь Мшинский вошел в его палату, морща нос от больничных запахов.

– Ве’оятно, меня посадят под а’ест за неподчинение, – сказал князь, – но вы можете п’ислать секундантов на гауптвахту.

Говорят, что Спицын разрыдался и просил прощения. Скорее всего, князь помирился с ним. Во всяком случае, дуэли не было. Спицын скоро был переведен в другой полк, а после и вовсе вышел в отставку.

Загрузка...