Буран

Посвящается памяти

Руфина Ивановича Дорохова

До космопорта оставалось не больше сорока верст, когда начался буран. Зловещие мглистые клочья пронеслись по небу, сразу стемнело, и ветер резко усилился. Стрелка компаса вертелась, словно одержимая множеством бесов. Бесы эти визжали на разные голоса – не только за бортом вездехода, но и в эфире, где ничего, кроме них, не слышалось. Связь прервалась почти полчаса назад.

Вездеход стал, и его мгновенно закидало снегом по самую крышу.

Я спросил водителя: как на его взгляд, долго ли продлится непогода.

– Часа три, может – восемь, – ответил он, немедленно проглотил стакан водки, заел луковкой, после чего завернулся в одеяло и уснул.

После краткого раздумья я решил последовать его примеру.

Первое время бешеный рев бури слышался со всей отчетливостью, потом стал тише, обратился в унылое завывание, а там и вовсе смолк – снежная гора, выросшая над нами, заглушала любые звуки. Между тем буран продолжал лютовать: бедняга, застигнутый непогодой без всякого укрытия, обречен на скорую гибель – здешний мороз убивает в считанные минуты.

Водится в этих краях напасть и пострашнее адского холода, уверяют местные: злые духи выходят на охоту во время снежных бурь и выпивают тепло из своих жертв. Не то чтобы я всерьез опасался духов или даже готов был признать их существование, но все же жутковато делалось в эдакой глухой тишине.

Смутно тревожась, я думал в полусне: что станет с нами, если наш вездеход не заведется, а буран продлится несколько дней и проч. Но тихо гудела печка, мигала лампочка на переборке, водка разливалась по телу приятным теплом, и чем более я представлял себе бушующую вокруг непогоду, тем уютнее становилось.

Неделей ранее я получил легкую контузию в небольшом деле, которому “Отечественные записки” за **** год отвели одну неполную строку. Сразу после госпиталя меня отправили в отпуск. Поправлять здоровье надлежало на “базе” – орбитальной станции, где я вплоть до настоящей оказии ни разу даже и не бывал.

Корнет Гвоздков уверял, будто на базе превесело. Князь Мшинский, главный сноб в полку и обладатель восьми дюжин выписанных из Петербурга шелковых белых перчаток, напротив, кислил лицо: “Д’янная водка, скве’ные нуме’а, обсвугу давно не секли… Оставайтесь-ка вы, говубчик, лучше в полку!” Прочие мои товарищи ухмылялись и пожимали плечами. Вспоминать в подробностях собственный отдых на базе им было как будто неловко.

“Что за беда? – решил, помнится, тогда я. – Если там весело – повеселюсь, а прискучит, так вернусь раньше срока в полк”.

Засим, наказав денщику Мишке за время моего отсутствия довести мой боевой глайдер до немыслимого совершенства, я собрался, как сумел, и вручил свою судьбу водителю вездехода.

Он был из местных, служил уже изрядно лет и “умно-умно русским языком рассуждал”. Звали его Изтигиз. В быту он был сущий спартанец и в своем вездеходе обитал почти безвылазно, выбираясь на Божий свет за редкими надобностями. Закусывать луком вошло у него в привычку весьма давно, отчего вездеход обладал собственной атмосферой.

Машину свою Изтигиз почитал и всю кабину увешал варварскими талисманами, плюшевой бахромой и золотыми рыбками, преискусно сплетенными из разноцветных пластиковых трубочек. Сбоку приткнулся строго нахмуренный Никола-угодник в плетеной кожаной рамочке, почерневшей от непрестанного смазывания маслом. Когда машина прыгала по сугробам, бахрома, рыбки и прочее – все тряслось и качалось, так что рябило в глазах.

Я знал, что замиренных варучан почти всех крестили, и спросил своего водителя, отчасти шутя: любит ли он русского Бога; на что тот весьма серьезно показал на Николу-угодника и отвечал, что “Микорая” чрезвычайно уважает и просит, чтобы с ним, с Изтигизом, того не случилось, что вышло с одним глупым-глупым варучанином.

Меня, разумеется, это заинтересовало, и я продолжил расспросы. Меленько поплевывая себе в плечо, Изтигиз сообщил, что тот бедолага глупо-глупо попался в руки немирному князьку, такому злому, что от его слюны вскипала дзыга. Князек стал пленника пытать, и от слез и пота из того вышла вся соль русского крещения, и сделался он весь как “вареная овощь”, а после помер.

Вот пришел он – после смерти – к старым варучанским духам и богам, но старые боги стали его бить и гнать от себя, крича: “Ты оставил нас, ты сломал нас!” И правда, многие боги были поломаны, без носа, со стесанным лицом или даже в виде одной половинки туловища.

Тогда побежал несчастный покойник к русскому Богу, но русский Бог его не признал, потому что соли крещения в том не осталось. Так он и бродит между богами и живыми, ищет, где бы приткнуться, и плачет в буране – иногда можно услышать издалека его голос.

На Варуссе крестили не водой и не песком, а солью. К соли у варучан было особенное пристрастие, они считали ее самым ценным, что производит почва; а уж “русская соль”, та, которую привозили с Земли, шла у них на вес золота из-за какого-то неразличимого для нас, особенного привкуса.

Покуда мы ехали, Изтигиз не замолкал ни на мгновение: поведав одну историю, он переходил к другой, и сколько я трясся рядом с ним на сиденье, столько времени он непрестанно бормотал себе под нос, по большей части рассказывая бесконечную сагу, героями которой были: он сам, его “жинки младший братец”, “прапорщик Тихонев, шельма такая” – и еще бог знает кто.

Нить повествования то ухватывалась мною, то вновь терялась в гуле мотора. Я качался в вездеходе под равномерное бормотание Изтигиза, и оно вгоняло мой разум в мирную дремоту.

Обладал сей возница в числе прочих еще одним редким талантом – засыпал в считанные миги, едва предоставлялась возможность. Последнему умению я немало завидовал – двое суток пути спалось мне часа три, не более. Полка для спанья оказалась не по росту мала и узка, а из неведомой щели, само существование которой Изтигизом отрицалось, по ногам отчаянно дуло.

Теперь же тишина усыпила меня почти сразу. Приснился мне недавно определившийся корнет Закручинин, только во сне у него вместо волос росли из головы куриные перья. Он все смотрелся в карманное зеркальце и говорил:

– Так, по-моему, даже красивее, не находите, Ливанов?

Я имел глупость возразить, сказав, что это, скорее, нелепо. Закручинин рассердился, замахал на меня руками, и я проснулся со странным чувством.

Водитель по-прежнему почивал сном праведных. Глухая тишина вокруг приняла уже характер противоестественный. Хронометр указывал на явственное утро.

Мне захотелось свежего воздуху. Подобравшись к люку, я отпер его и не без усилий распахнул настежь. Меня щедро осыпало снегом и обожгло сухим холодом. Буря миновала. Небо светилось синевой.

Неподалеку от машины, со стороны кажущейся сплошным сугробом, обнаружился кочевой лагерь. Разбит он был всего пару часов назад, видимо – сразу после бури. Легкие аэросани, числом несколько, грудились у красивого, яркого шатра, брошенного на снег небрежно и криво. Носовая часть каждой из машин изображала оскаленную морду какого-нибудь зверя или же голову хищной птицы с устрашающе-острым клювом. Владельцы их, кочевники, коренные обитатели Варуссы, сидели кружком подле костра, на постеленных коврах, жестких и колючих. Завидев меня, варучане обернулись. Один из них, рябой малый в косматой дохе, произнес что-то вполголоса, прочие рассмеялись.

Я спрыгнул наземь. Рябой лениво поднялся, приблизился ко мне и принялся рассматривать со спокойной наглостью во взгляде.

– Вы чьи? – спросил я на местном наречии.

Рябой не ответил. Трое от костра подошли вплотную. Лица их ничего не выражали. Короткие винтовки небрежно покачивались на ремнях, стволами вниз. Тогда я прошел мимо них, прямо к костру, и, усевшись на свободное место, протянул к огню руки. Варучанин-старик, оказавшийся по соседству со мною, издал удивленный горловой звук. Другой, нестарый, что сидел рядом с ним, вдумчиво курил длинную трубку. Его лицо скрывал капюшон. Ни в каком случае нельзя было выказывать страх или смущение. Однако же я понимал, что дела мои плохи. Даже в замиренных племенах находились лихие парни, не годные ни к какой работе. Частенько они сбивались в шайки и промышляли грабежами. Обыкновеннее всего эти шайки вливались в отряды мятежных князей, чтобы еще более страшными делами закрепить свою славу. По всему судя, я натолкнулся именно на такую компанию. Жизнь моя висела на волоске.

Мне хотелось курить, но доставать папиросу не следовало – могли дрогнуть руки и выдать мое волнение. Я лишь старался дышать размеренно и готовился принять свою участь. Костер бил в лицо жаром, а спина уже ныла от мороза. Рябой продолжал исследовать меня взглядом, понимая, что никуда я не убегу. Прочие явно ждали его сигнала.

Тот, что курил у костра, неожиданно протянул мне свой чубук. Помедлив, я принял его, затянулся едким табаком, вернул трубку и тихо выпустил дым, пахнущий полынью.

– Вы из N-ского полка, не так ли? – осведомился курильщик по-русски, сонным, чуть насмешливым голосом.

Здесь я вздрогнул – от неожиданности – и посмотрел на него с удивлением.

– Я из Петербурга, как и вы, – продолжал он, и я сразу ему поверил: такой выговор не подделаешь. – Держитесь, как держались, и вам ничего не угрожает.

Он чуть отодвинул назад свой капюшон, и я мельком увидел его лицо – с прямым носом, небольшими, широко расставленными, серыми глазами. На лоб упала темно-коричневая прядь; бороду и усы мой собеседник тщательно брил. Ничего особенного в его лице я, по правде сказать, не заметил – ни шрамов, ни какого-нибудь зверского выражения, чего можно было бы ожидать от человека столь “необычной судьбы”, как пишут в таких случаях романисты. Разве что показались странными веснушки вокруг носа, очень бледные, но на морозе заметные отчетливо: обычно у шатенов никаких веснушек не наблюдается.

– Кто вы? Почему здесь? – спросил я.

– Вас это, положим, никак не касается, – возразил курильщик и повел плечом.

Рябой произнес нечто сердитое, адресуясь к моему собеседнику. Но тот отвечал на его наречии, с прежними насмешливыми нотками в голосе, свидетельствующими о прямом превосходстве.

Трое с винтовками разразились короткими восклицаниями и защелкали языками на все лады. Рябой, явно возмущаясь, махнул рукой и отошел еще дальше в сторону. Видно было, что он задет за живое и старается, чтобы этого не поняли другие.

– Что вы ему сказали? – спросил я.

– Представил вас в качестве своего родственника. Вы не возражаете?

– Пожалуй, не возражаю. Но, помилуйте…

– Я только что это сделал, – прервал меня незнакомец. Из-под капюшона блеснули глаза, и мне сделалось холодно.

Варучане, казалось, утратили ко мне всякий интерес. Мой загадочный соотечественник имел на эту братию большее влияние, нежели их рябой соплеменник.

– Я вам, кажется, обязан, – сухо произнес я. – Чтобы расплатиться с вами, мне следует знать ваше имя…

– Не любите одолжаться?

– Стало быть, не люблю.

– И напрасно, – усмехнулся он. – В этих краях жизнь – одолжение невеликое. На вашем месте я бы не принимал близко к сердцу. А впрочем, как знаете.

На этих словах он вновь затянулся и медленно выпустил дым.

Старик, наклонившись, хлопнул своей сухой ладонью меня по колену, качнулся и рассмеялся беззубым ртом. Потом сказал что-то, явно миролюбивое и даже одобрительное.

– Иметь много родственников – великое счастье, – перевел мой собеседник. – Вы сейчас можете уезжать, куда вам надобно, – добавил он уже от себя. – Вам не причинят вреда.

Признаюсь, я совершенно смешался. Конечно, нельзя было не радоваться чудесному избавлению от смерти, еще несколько минут назад казавшейся неизбежной. Но вместе с тем принять помощь от человека, землянина, добровольно перекинувшегося к инопланетным разбойникам… Разноречивые чувства вскипели во мне, и я все не мог решиться просто встать и уйти – вот так, ничего не выяснив и не разъяснив. Пожалуй, я испытывал странный стыд, происхождение которого оставалось для меня непонятным.

Рябой прохаживался у вездехода с видом крайней скуки и разочарования. Приглядевшись к нему, я увидел, что под просторной косматой дохой мелькает одежда роскошная, тонкотканой шерсти, с серебряными кистями и пуговицами из самоцветных камней.

Сообщники его довольствовались гардеробом куда более простым, только пояса их, искусно и богато украшенные, имели претензию на франтовство. Дохи же у всех были одинаково засалены и грубы.

Подробностей туалета моего неожиданного заступника я не мог разглядеть, равно как и лица его. Расстался я с ним в уверенности, что при следующей встрече не узнаю. Да и не имелось у меня особенного желания встречать его вновь.

Поднявшись, я поклонился ему сдержанно и направился к вездеходу. Рябой и не взглянул в мою сторону. Его ноги, слегка кривоватые, были напружинены, будто для прыжка, но впоследствии, приглядевшись к варучанам вообще, я заметил, что это попросту характерная особенность их стати. Должно быть, наши прямые конечности равно представляются им уродливыми…

Другие разбойники глядели на меня приветливо, и их обветренные плоские физиономии показались мне не лишенными даже человечности. Разве только рассеянные, мутноватые глаза лихих бродяг вызывали неприятное чувство. Такие глаза делаются у людей, жующих без меры особую дурманную траву, произрастающую тут в изобилии.

Они расступились передо мной, и казалось, наша встреча закончится как свидание добрых знакомых, степью и непогодой сведенных вместе по случайности.

Один лишь эпизод испортил эту идиллию: вспугнутым глухарем выскочил из машины Изтигиз, с опухшею рожей, весь встрепанный. Увидав рябого, водитель покрылся смертной бледностью, даже узкие глаза его, округлясь, побелели. Он пал перед рябым на четвереньки, завыл, залопотал и все тянулся погладить ладонью носок его сапога. Разбойники рассмеялись. Изтигиз затих. Рябой поставил ногу водителю на затылок, вдавил его лицом в снег, сказал: “Пхе!” – и отошел прочь. Ему удалось унизить хоть кого-то, и настроение его заметно улучшилось.

* * *

Соседом моим на транспорте, идущем на базу, оказался штабс-капитан Пахаренков Кондратий Павлович, человек “типический” во всех отношениях. Служил он в N-ском гарнизоне уже лет тридцать, был добряк и хрипун; пил много, но тихо. Усы носил по пехотному фасону – щеточкой. Походку имел грузную, основательную.

С сомнением оглядел он мой доломан и рейтузы, покачал головой, так что я даже заробел. Подобные Пахаренкову гарнизонные долгожители убеждены, что в полк, вроде нашего, юноши вступают исключительно из-за золотых снурков и выпушки. Сами же они не столько служат у себя в пехоте, сколько тянут лямку, самозабвенно и с удовольствием. Прочие рода войск, по их мнению, хороши бывают только на парадах. Солдаты под их началом обыкновенно мрачны и суровы, ибо Пахаренковы – как биологический вид – безделья не переносят, отчего у служивых всегда имеется какое-нибудь муторное занятие.

Этакие Пахаренковы жизнь знают крепко, но как-то все больше с одной стороны. Впрочем, это очень порядочные люди, а лучшего товарища в путешествии и вовсе сыскать трудно.

Итак, поглядывал он на мои рейтузы сердито, но уже через полчаса сменил гнев на милость и непременно захотел меня угостить обедом.

– Тут, правда, дрянь подают, но за беседой осилить можно, – добавил он простосердечно.

Я не нашелся возразить.

– Прежде ни разу на базе не бывал, – признался я уже за обедом в столовой.

– Потеряли мало, – буркнул он в ответ. – Если вы не вполне пустоголовый юнец, вам быстро там опротивеет. Вы вот, к примеру, хоть и едете лечиться, а сами побываете от силы на трех процедурах, прочее же время проведете за картами или волочась за какой-нибудь сестричкой милосердия. С этим милосердием там хорошо устроено, знаете ли. Словом, закрутитесь. А после тошно станет.

– У меня и в мыслях такого не было, – возразил я, смущаясь.

– А мысли тут ни к чему. Это задача, так сказать, тактическая, а не стратегическая. Но уж лучше сестрички, чем карты проклятые. Видывал я молодцев… Да, говорят, теперь золотая молодежь женщинами и не интересуется. Верно ли?

– Уж мне-то откуда знать? Помилосердствуйте…

– То-то же, “откуда”… Не в обиду вам, корнет, но вот уж десять лет, как вы, молодые люди, разительно переменились. Всё чудите!

– Десять лет назад я был совершенным ребенком, – отвечал я, – и уж если чудил, то вполне обыкновенно, как все дети.

– Ну, не мне в эти тонкости вникать. Для меня разница невелика, что десять лет, что не десять…

– Чему же вы так удивляетесь в молодых людях?

– Несоответствию широты душевных порывов с душевными же возможностями, – отвечал Пахаренков, подняв толстый палец наподобие мортирного ствола. Затем он вкусно выпил рюмку водки и погладил свои стриженые усы, как бы желая убедиться, на месте ли они.

– Вот, изволите ли видеть, был при мне такой случай… – продолжал штабс-капитан.

По голосу его я понял, что рассказ последует некороткий, тщательно обдуманный, и что случай этот некогда произвел на Пахаренкова сильное впечатление.

– Лет пять тому прибыл ко мне под начало некий Александр Георгиевич Бельский. До того служил он в Петербурге. Да что там служил – числился. Службы он вовсе не знал. А может, у вас в Петрополе вся служба в этом роде, я не удивляюсь.

Барышни находят таких, как Бельский, красивыми, что, конечно, понять трудно. Ну а записные красавцы редко не напроказят. Вот и Саша, я думаю, напроказил, вследствие чего и турнули его в нашу глушь. Подальше от греха да соблазна.

Мы все его быстро полюбили. Казалось бы, пустой малый, а сердцем прикипаешь. Море симпатий, как говаривала моя бабушка, почтенная старушка. Вежлив, но не чопорен, обходителен, но не угодлив, спокоен, но с ним не скучно… Любил об заклад биться по всякому пустяку. Храбрец был – да и теперь, я думаю, не трус; впрочем, толку с этого мало… В поступках же – сущий ребенок. Безответственный, расхлябанный, несолидный какой-то. Взвод его все смотры проваливал. Бывало, не успеет по службе, вызовешь его, начнешь распекать, а он руками разведет и улыбнется как дитя. По моему разумению, в армии таким не место, но с Сашенькой Бельским я добровольно бы никогда не расстался. Однажды он мне жизнь спас своей выходкой.

Как-то во время вылазки – у неприятеля там лучевая установка стояла, сильно нам жить мешала – отрезали меня от цепи бунтовщики. Мне ни вперед, ни назад, ни в стороны, если вы понимаете. И вот чувствую – следующим залпом накроют: ножницы защелкнутся, пристрелялись, бестии. Лежу, молюсь. Слышу – палят беспорядочно, и все мимо. Выглядываю – лупят, но не по мне, а крепко в сторону. Я, конечно, ждать себя не заставил, быстренько за скалу… Словом, ушел.

Пытаюсь узнать, почему “ватрушки” цель сменили? Оказалось, Бельский покинул свое укрытие и прохаживался на виду у врага с фляжкой коньяку в руке. По нему они и стреляли. Хорошо – далеко было, не зацепили.

Я после у него спрашивал – ты, мол, нарочно, чтобы меня выручить?

А он в ответ:

“Никак нет, это я на спор с поручиком Репиловым”.

“Ну и как, выиграл?”

“Проиграл, – отвечает. – Я закладывался, что они в мою сторону три десятка зарядов выпустят, а выпустили всего два с половиною”.

Что прикажете с таковским делать?

Выпивать с ним было, скажем прямо, неловко. Как с кибером. Пить-то он пил, и даже неплохо, по нынешним меркам. Да и как в гарнизоне не пить? Но при этом все молчал. Иные, простые и понятные господа, впадают от выпитого в веселье. Другие делаются угрюмы и слезливы. Знаете, товарищей усопших поминают по всякому поводу, речи говорят срывающимся голосом… Это, положим, и глупо, но что от пьяного требовать ума? Зато хоть ясно, что у человека лежит на душе.

Бельский речей не говорил, товарищей не поминал, веселья тоже в нем не наблюдалось. Он будто даже не пьянел. Это многих смущало. Выглядело так, будто он в глубине души нас не то чтобы презирает, а нарочно старается держаться особнячком. Границу проводит.

Многие офицеры трактовали: мол, мнит себя Сашенька жутким аристократом, петербургское житье позабыть не может и сильно надеется на протекцию, то есть рассчитывает, что спустя время неприятная история забудется и вернут его на стогны града Петрова. А вы, вероятно, представляете, как к таковым персонам относятся. При таком лишнего не скажешь – так что наши старались баловаться водочкой без Сашеньки Бельского.

А мне уже тогда казалось, что Бельский странен совсем от других причин.

Раз я спросил его напрямую: откуда задумчивость и меланхолия в столь юном существе, явно не познавшем еще всех суровых житейских бурь?

“Разве непременно нужно побывать во всех бурях, чтобы тебя потрепало? Достаточно и одной, милый Кондратий Павлович”, – отвечал мне Бельский.

“Полно! Если какая-то красавица обожгла твое сердце изменой или небрежением, то и плюнь на это! Скоро забудешь ее. Через год, да что год – через полгода и не вспомнишь, – сказал я ему. – Любая хворь излечивается усердной работой. Вот когда меня по первости одолевали всякие черные мысли, я смотры солдатикам устраивал, учения проводил, стрельбы внеочередные… Главное – себя занять”.

“Занять себя можно тем, что занятно, – пожал плечами Бельский. – А так выйдет одна тоска…”

“Ну и бери, братец, отставку”, – высказался я в сердцах.

Сашенька ничего на это не возразил. Грустненько посмотрел да попросил разрешения идти.

А мне сделалось ясно: не нас он сторонится, а сам себя в узде держит. Тайна у него на сердце какая-то, и тайна нехорошая, из тех, что даже друзьям знать не надобно.

Потом на гарнизоне житье скучное пошло. Всех в округе мы замирили, а мелкие шайки издалека к нам не совались. Начальники же о нас как будто вовсе позабыли. Никуда не переводят. Скука. Кто из офицеров помоложе, те начали слезно проситься в другие части: или к врагам поближе, чтобы драться и выслугу получить, или уж к местам благоустроенным, где балы, ресторации и всякое в том роде.

Один лишь Бельский никуда не просился. Завел себе привычку бродить по окрестностям в одиночестве. Я уж решил, что определилась у Сашеньки краля из местных, какая-нибудь синезубая красотка. Знаете, поглядишь на такую и сразу до самых печенок поймешь, отчего их “ватрушками” называют – ноги-то у всех кривоваты, крендельками. Впрочем, иные девушки не без пикантности. А “ватрушки” хоть по здешнему обычаю и держатся как бы скромницами, но до молодых офицериков не прочь. Ну, сами, наверное, знаете.

Затаился я и жду – когда Бельский ко мне придет и сам расскажет. Знаете, обязательно ведь хочется кому-нибудь открыться. А по времени подходило, что вот-вот начнется у Бельского такой период занятный… Вы-то наверное, еще не испытали?

Право, странно: то помнишь отчетливо, что торчишь далеко от дома, на другой планете, под другим небом, и все вокруг чужое. Тоскуешь, видишь во сне дом, соседку какую-нибудь вспоминаешь или старика сторожа из гимназии, который собаку у себя в каморе держал… А потом внезапно понимаешь, что всю жизнь прожил на Варуссе и ничего иного никогда не видел. И не то что в Россию – уже и на Землю-то не тянет. Не было еще у вас такого? Ну так будет обязательно.

Бельский, однако, молчит. Сердца не открывает. Стал я послеживать за ним. Не из любопытства даже, а просто: как бы не вышло чего. Приглядывать обязательно надо, особенно если странное что-то в человеке. Я же отвечаю за него. Если офицерик от странных мыслей пустит себе заряд в лоб или, замечтавшись, попадется разбойникам, у меня большие неприятности начнутся, а к чему они? И потом, очень на душе неспокойно было на его счет.

Послеживаю, послеживаю. Никакой красотки не обнаруживается. Мотается Сашенька по степи, когда пешком, когда на глайдере, забирается далеко, садится на землю и в небо смотрит. Ничего вокруг себя не замечает. Или не хочет замечать.

Я как-то не выдержал и уж нарочно ему показался.

“Все гуляешь? – говорю. – И как, не скучно? А то давай на охоту махнем! Князек Азлай зовет. Дзыги будет – море. Отчего не пойти?”

“Можно и пойти”, – отвечает.

“Э, батенька, не ощущаю в тебе желания. Последнее дело – идти на охоту без охоты. А то на базу скатаемся. Там развеяться можно. Мне к интенданту надо. А ты при мне как будто…”

Тут Бельский вскочил, за руку меня ухватил, а у самого чуть не слезы из глаз.

“Кондратий Павлович, душа моя, возьмите на базу! С удовольствием с вами отправлюсь хоть теперь же!”

Смотрю – преобразился Сашенька, как по волшебству. Разрумянился, дышать чаще стал. Вернулись в крепость вдвоем. Он вприпрыжку бежал, а прежде еле волочился, нога за ногу. Смеялся как ребенок. Шутки стал шутить, да такие – животики надорвешь. Я одну хотел сейчас к случаю припомнить, да вышло из головы. Я после ее расскажу.

Прилетаем на базу. Интендант тогдашний, меж нами говоря, являл собою скотину преестественную. Дела делать с ним было сущей каторгой. Он и взятку вечно желал получить, и вместе с тем боялся хоть бы намекнуть о своем желании. Собственных мыслей пугался до обмороков. Простейшую штуку затянул до невообразимости. Ну, мне не к спеху. Пока суд да дело, смотрю я за Сашенькой во все глаза.

А на базе общество – не в пример гарнизонному. Есть и вроде вас, а найдутся и погуще сливки. Бельский там оказался свой и повстречал, между прочим, своего давнего приятеля, князя Зарницына. Они еще в Петербурге знались. Зарницын этот ожидал со дня на день отправки на Варуссу, в действующую часть. И как бы между прочим принимал на базе свою престарелую тетушку, которая за какой-то надобностью там отдыхала и лечилась. Будто на Земле уже и не лечат! В будущем году напишут в журнале, что теперь принято на другой стороне Галактики нервы успокаивать, и рестораторы на нашей базе все вылетят в трубу.

А с тетушкой находилась некая дальняя родственница на правах воспитанницы. Звали эту барышню… вообразите, забыл.

Зарницын, как водится, представил нас, да тут вышла неловкость. Барышня, едва Сашеньку завидела, пролепетала нечто неудобопонятное и под первым же предлогом скрылась. Бельский же впал в нервное веселье.

“Будто, друг мой, тебя лихорадит?” – спросил Зарницын.

“Это после перелета”, – отвечал Бельский.

И соврал. Мы уж третий день на базе пребывали. На третий день никого не трясет.

А я, конечно, смекнул – Сашенька-то с барышней давно знаком. Не она ли причиною его странностей?

За барышней я, кстати, и сам после понаблюдал. Не нарочно, а случай вышел. Тоже – загадочная натура оказалась. В ее возрасте девушкам полагается кокетничать с противоположным полом, и не от дурных мыслей, заметьте, а единственно из природного стремления обзавестись супругом и исполнить Божью волю. Эта же мадемуазель слишком уж холодно себя держала. Должно быть, дала слово верности кому-то, за кого выйти нет возможности.

Вечером я прямо спросил у Бельского:

“Ждать ли истории? Не случится ли чего нехорошего? Если ты, брат, задумал девицу смутить или, что много хуже, – увезти ее, к примеру, на Варуссу, то покайся сразу. Я тебя от греха на гауптвахту припрячу, потому как историй тебе совсем не надобно. Непременно сделается шум, и тебя накажут. Этак проторчишь всю жизнь в нашей дыре, в одном чине! Да и девушке судьбу сломаешь”.

Не отвечает Сашенька, только прядку со лба на палец наматывает.

“Истинно тебе говорю, – продолжаю я, – не выйдет ничего путного. Что, тетка вам препятствует к счастию? Разве не угадал?”

Бельский в ответ плечами жмет.

“Если ваше чувство истинно, то время ему не страшно, – продолжаю я его наставлять. – Подождите, пока старуха не преставится. Чай, не долго ей осталось…”

Говорю, а сам про себя думаю: “Иные старухи по два поколения юношей переживают. Чем вредоноснее бабуля, тем с меньшею охотой прибирает ее Господь”.

Сашенька словно мысли мои подслушал.

“Э, Кондратий Павлович, тетенька в добром здоровье и полна сил. Да помимо нее есть еще препятствие”.

“Неужто соперник?”

“Соперника я бы за окошко выбросил, ежели б только в нем было затруднение”.

“А что тогда?”

“Да не любит она меня, Кондратий Павлович!”

“Совсем ничего не понимаю, – говорю я. – Что же тогда обозначают ее взгляды, бледность и прочее? Все это еще на моей памяти служило вернейшими признаками сердечного смущения и влюбленности. Разве жизнь так переменилась?”

“Полноте, прекраснейший из штабс-капитанов! На что это похоже? Сидим в скверном нумере, пьем всякую дрянь и языками чешем, точно старые бабы. Да еще и о девушке рассуждаем! Нам ли, пугалам гарнизонным, соваться в этот малинник? – весьма бледно улыбнулся Сашенька. – Ничего я не замыслил, похищать буду только горничных, и то не навсегда, а на пару часов только, в чем могу поклясться на табельном лучемете”.

Голос его звучал весело, но губы и в улыбке дрожали. Я как приметил это, так даже обижаться на Бельского раздумал, хотя своей отповедью он меня задел. В самом деле, нашел кого учить приличиям! Это все петербургский форс. Его, может статься, и считают бонтонным, но не перед старшим же офицером, не перед боевым товарищем!

Здесь Пахаренков несколько вошел в чувство, подержался за грудь крепкими пальцами, выпил водки и только уж после немного остыл.

– Да-с! – добавил он уже спокойнее. – Знаем, что на Невском проспекте так принято! Даже друзья, и те у вас в Питере запросто обходятся без сердечности.

– Почему же? – немного обиделся я.

– Да видел я собственными глазами, как сухо общались Бельский с князем Зарницыным. Вежливость такая, что едва оба коркой льда не покрылись. Казалось бы, старые приятели – ну так погуляй, выпей, покуролесь на здоровье. Отчего не вспомнить вместе славные денечки? Так нет же! Скажут друг дружке два слова при встрече и поскорее разбегаются, как тараканы.

Вот я, к примеру, если старого знакомца повстречаю, так дым коромыслом. Дзыга, водка, мясо жареное, а нет мяса, так и каша сойдет! Это, может, и дико, зато по-нашему. Мы все равно азиаты, не хуже этих дикарей варучан. Так что рядиться в европейцев? Глупо. Широкую натуру в узкий сюртук не втиснешь.

А ваше поколение в этом самом узеньком сюртучке выглядит пресмешно. Зарницын – в особенности. Мне он представлялся каким-то плоским… И холодность главным образом от него исходила, не от Бельского. А я, представьте, даже обижался за Сашеньку. Как это можно, чтобы паркетный шаркун с ним так сухо обходился?

Проститься с Бельским князь все-таки пришел. Впрочем, прощались ненадолго.

“Скоро ли к нам, на службу?” – спросил у Зарницына Сашенька.

“Приказом через месяц, а так – думаю и поранее…” – отвечал князь сквозь зевоту.

“Куда же?”

“В N-ский полк ротмистром”.

“Этот полк теперь в горячем месте, а через месяц и вовсе на передовые отправится”, – заметил Сашенька.

“Вот и славно. Хоть погеройствую. А здесь, право, тоска… Надоели мне эти рожи”.

“Смотри, однако ж, геройствуй в меру, – произнес Бельский. – Береги себя для семейства”.

Заслышав о семействе, Зарницын кисло улыбнулся. Они пожали друг другу руки, и десять минут спустя мы уже стартовали от базы. Вернулись в гарнизон, и все потекло по-прежнему.

Чтобы Сашенька не слишком уж маялся, поручил я ему секретные коды составлять. И вновь просчитался. Бельский откровенно тяготился заданием, ворчал, говорил, что все это пустяк и бессмыслица. Шутил тоже. Раз позывные закодировал в виде полонеза “О белогрудая Марика!”, так что мне потом попало за эту Марику по фуражке. Другой раз в виде стишков, совершенно срамных… Правда ли, что теперь в юнкерских школах такие стишки все кому не лень сочиняют?

Не получив от меня ответа – впрочем, он и не ждал его, “прекраснейший из штабс-капитанов” безнадежно махнул рукой.

– А князь Зарницын, представьте, так на Варуссе и не объявился. Ему тетка, оказывается, выгодную невесту сыскала, обженила скоренько, и по такому случаю от передовой его избавили. Ловко!

Сообщил я Сашеньке об этом. Преподнес в виде курьеза, словно анекдотец. А мой Бельский, гляжу, огорчился не на шутку.

“Как же он мог так поступить?” – вырвалось у него.

“Штука нередкая, – ответил я. – Это прежде мы службу за честь почитали, а теперь война не про всех существует”.

Тут Бельский взорвался:

“Да провались она к чертям, ваша война! Будто в мире и нет больше никакой радости, как только сокрушать врагов престол-отечества?”

“Да не во врагах дело, Сашенька, – говорю я в некоторой оторопи. – Даже если нет никаких врагов, наша служба есть опора ержавы… Мы ведь иначе жить не умеем. Нас таковскими Бог создал. Тут уж кому на балах выплясывать, а кому в гарнизоне торчать и отстреливать плоскорожих разбойников…”

Бельский меня не слушает. В глазах у него натуральные молнии сверкают. А я недоумеваю – в чем дело? И что, по большому счету, дался Сашеньке этот князь? Или позавидовал счастливому жребию?

Назавтра после этого отпросился Бельский у меня в двухдневный отпуск. А уж назад не вернулся…

Ну, было мне и по фуражке, и по бумажке: и лично начальство распекало, и приказ вышел – и пенсию мне отодвинули, и на три месяца с дополнительного довольствия весь полк сняли… Словом, хватило.

Пахаренков замолчал, допил водку без удовольствия, обнаружил в графине дохлую муху (я готов поклясться, что сего артефакта еще минуту назад там и в помине не было!), громовым голосом вызвал столовского управляющего и минут пять ужасно его распекал.

Управляющий шел пятнами, изгибал спину, но вставить слова ему не удавалось: в краткие паузы, покуда Кондратий Павлович переводил дыхание, из горла штабс-капитана вырывалось оглушительное рычание.

Наконец управляющий изловчился и скороговоркой вставил:

– Разумеется, это досадное недоразуме…

Испустив еще несколько невнятных рыкающих звуков, штабс-капитан отпустил беднягу и вскоре был вознагражден бесплатным графином совершенно хрустальной водки. Все еще сердясь, он выпил, перевел дух, и багрец праведного гнева медленно сошел с его лица.

Совершенно спокойным тоном он продолжил:

– И ведь как пропал Бельский! Я, пожалуй, вам и это расскажу, коль скоро время есть. – Тут добрейший Кондратий Павлович сделал неопределенный жест головой в сторону вновь принесенного графина. – Взяв отпуск, Бельский за каким-то чертом направился в расположение N-ского полка, куда должен был прибыть да так и не прибыл вследствие скоропалительной женитьбы князь. Посидел в собрании, поиграл в карты, послушал новости: офицеры, как известно, сплетни обожают гораздо более барышень, да и пересказывают, что и как, куда более обстоятельно и без глупых домыслов. Да-с.

Между прочим, Бельскому сообщили об одной жуткой вещи: сгинул в полку молоденький корнет. Я говорю, что вещь жуткая, потому что попасть к немирным варучанам в плен – хуже не придумаешь; а корнетик именно что попался в плен живой. Участь его самая ужасная: или рабство до конца жизни, или смерть под пытками. Варучане редко пленных меняют.

Бельский бедняге посочувствовал, спросил об имени, о том, давно ли прибыл в полк. Ему сказали, что корнет был только определившийся.

Прикатил на нанятом вездеходе, без вещей, с одним крохотным саквояжем. Отпустил возницу и сразу явился к полковому командиру. Ну, естественно: “Добро пожаловать – и ваши документы” – а документов нет. Дескать, бумаги в пути затерялись – факсы, сами знаете, как на Варуссе работают. В штаб линии уже послан запрос о вторичной высылке. Словом, предписания и прочее должны вот-вот найтись, а пока, спрашивает корнет, не зачислят ли его в полк без бумаг, просто глядя на личность? Ведь не от службы он бежит; напротив – на службу рвется.

Полковник видит: юноша хороший, храбрый, из семьи явно порядочной, ну и зачислил. И тут, как на грех, спустя самое недолгое время, в первом же деле, угодил наш корнетик в плен, и дальнейшая судьба его осталась неизвестна.

– Да уж, действительно грустно, если не сказать ужасно, – вставил я, также угощаясь водкой: смотреть, как пьет Пахаренков, и не попытаться стать хотя бы бледным его подражателем оказалось выше моих нравственных сил.

– А я что говорю! – подхватил мой штабс-капитан. – Представляете? Он, говорят, даже выстрелить ни разу не успел: оглушили дубиной, колючий аркан на шею и утащили…

– И кто он такой оказался, этот корнетик? – заинтересовался я. И прибавил: – Я бы его поминал за здравие – иногда помогает. Кстати, знаете, как Володя Штиглиц бежал из плена? Молилась за него мать, баронесса Штиглиц, очень набожная женщина, и вот однажды…

Пахаренков, не слушая – а может, и не расслышав, – меня перебил:

– Ну вот, представьте себе, что документы так и не отыскались и нигде таковой корнетик не значился. Будто вовсе не существовало его в природе. Парадокс!

Он иронически развел руками и посмотрел на меня, подняв одну бровь. Я ответил тем, что разлил водку по стопкам, и Пахаренков снизошел угоститься из моих рук.

– Услыхав о пропавшем, Бельский, по словам очевидцев, посерел, встал из-за стола и, как был с картами в руке, пошел прочь. В N-ском полку, скажу я вам, господа офицеры и не к такому привыкли, потому лишь пожали плечами, распечатали новую колоду и продолжили игру уже без Бельского. Наутро нашли его в горячке. Тамошний лекарь осмотрел его и, в бессознательном состоянии, отправил на базу. Лечиться – вот как вы изволите ехать.

На базе, по слухам, Бельский схлестнулся с князем Зарницыным. Не знаю уж, что в точности у них вышло… Те, кто встречал Сашеньку на базе, после уверяли, будто горячка у него не совсем прошла и держался он как душевнобольной. Ходил мрачный, формы не соблюдал, делал всякие жесты и чудил сверх меры.

– Что вы называете “чудил сверх меры”? – полюбопытствовал я.

– Разное, – сдержанно ответил Пахаренков. – Купил клыкана у какой-то местной дуры, которая носила семь пар панталон, одни поверх других, отчего и задница у ней была шириною в две, простите, ваших. Отвалил ей кучу денег с непременным условием, чтобы она явилась к князю Зарницыну и держалась бы с ним так, словно состоит с ним в любовной связи.

– И что, сделала она это?

– А как же! Притащилась, когда у Зарницына собралось общество, устроилась к нему на колени и начала упрекать. И как умно, шельма, поступила! Если бы она, к примеру, начала с укоров: зачем, дескать, соблазнил меня обещанием жениться, а теперь пренебрегаешь? – то все бы поняли, что это подстроено. Ну кто поверит, будто князь Зарницын мог обещать подобное полоумной синезубой “ватрушке”? Уж она-то это точно понимала! Хоть и дура, а измыслила брякнуть такое, что не всякой умнице придет в голову. Отчего, говорит, ты обещался у меня в доме железную печку поставить, а сам до сих пор не удосужился? Я, говорит, так устаю готовить для тебя на костре! Ты ведь любишь, чтобы соусами всякими пахло, а горелые щепки в горшке с бланманже тебя глумят.

Ну не хитрая ли бестия? “Глумят”! И характерное зарницынское словцо подслушала и так ловко ввернула! Натурально, все хохочут и над князем потешаются. Он даже отговариваться не стал. Просто подарил дуре железную печку и еще дал денег, чтобы отвязалась.

– Да уж, начудил Бельский, – согласился я. – А с клыканом он что делал?

– Водил на прогулку и цеплял на него бантики, а после запустил в дамскую купальню. Поднялся визг страшенный, девицы и дамы повыскакивали в купальных принадлежностях. Бельский стоит там с озабоченным видом и, не обращая внимание на гнев и ужас купальщиц, с тревогой спрашивает: “Где Кларисса? Не утонула ли?”

Что такое? Какая Кларисса? Оказывается, это клыкана он так называет. “Она ведь девочка”, – говорит. Ну кто там будет присматриваться, вы уж меня извините, девочка его клыкан или мальчик! Чудище в бородавках, вроде нашего кабана, только еще и волосьем покрыто. “А как же? – говорит Бельский с еще большим беспокойством. – Я ведь как понял, что девочка, бантики на него навесил. Для всеобщей ясности”.

Клыкан после того случая убежал, Бельский его не разыскивал. Спрашивают его: “Что же ты, Александр Георгиевич, творишь? Если уж хочется набедокурить, запустил бы своего людоеда к господам офицерам… А то – в дамскую купальню!” А он преспокойно отвечает: “По-вашему, я должен был Клариссу к мужчинам засылать? Да за кого вы меня принимаете, господа? Это, в конце концов, неприлично”.

И все. Что с таким разговаривать? Болен человек…

И что, спрашивается, так его потрясло? Вроде бы со здоровьем у него все в порядке. Случилась бы контузия, тронулся бы он от раны или хоть бы ударился головой… Так нет же! Но факт остается фактом: новость о попавшем в плен его подкосила.

Я полагаю, – закончил историю Пахаренков, – что копятся в душе у человека усталость и страх… Ведь только дураки вовсе не боятся, а Бельский дураком не был. И вот, кажется мне, корнет последней каплей оказался. Сашенька мог вообразить, что и его когда-нибудь изловят и приволокут в кочевой лагерь на аркане…

А уж когда на базе попался ему Зарницын, то Бельский его возненавидел. Припомнил и влиятельную тетушку, и женитьбу кстати, и прочие художества. Увидел князя, как тот с обыкновенным своим сонным видом ногти чистит да сквозь зубы рассуждает о женщинах… Сперва по мелочи его покусывал, а после сорвался и сделал историю. Подробностей не знаю, рассказываю с чужих слов. Вроде как Саша поругался с князем за картами, и они стрелялись. Зарницын был ранен сильно, но выжил.

Обоих драчунов отдали под суд. Но вы же знаете, как у нас таких арестантов содержат!

Я покачал головой:

– Бог миловал – не знаю.

Пахаренков глянул на меня с легким сочувствием:

– Да никак их не содержат! Возьмут честное слово, что не будут из офицерской квартиры выходить, – вот и весь арест. Зарницын в ту пору лежал со своей раной, пошевелиться толком не мог, а Бельский, невзирая на честное слово, из-под суда бежал. Будто бы подался на Варуссу. Этого никто не проверял, поскольку он, как выяснилось, билет брал по документам своего денщика. Денщик же, мальчишка фамилией Иващенко, рыдал и уверял, что у Бельского он совсем недавно и совершенно его не знает, ни характера, ни намерений. Часа два обморочно оседал в кабинете у военного прокурора – его и отпустили.

– А с князем что сделали?

– А ничего! Он ведь и не служил, так что его гражданским судом судили, то есть со всякими снисхождениями и вниманием к связям, родственникам и молодой супруге. Да Зарницын и не был сильно виноват: к дуэли его Бельский принудил, в чем клятвенно заверяли все свидетели.

Да уж, вся эта дуэль… Нет, я понимаю чувства Бельского: мальчик корнетик бежит из родительского дома, чтобы сделаться офицером, послужить в колонии среди истинных солдат, – и в то же время князь, русский аристократ, отсиживается за спиной жены и уклоняется от воинской службы… Противно на такое глядеть, согласен. И вызвать труса на поединок было со стороны Бельского весьма благородно. Только глупо. Я бы и мараться не стал. Плюнул да и откланялся. А уж дошло б, случаем, до пистолетов, так Зарницын бы у меня не оклемался.

– Может статься, в душе у Бельского и прежде был надлом? – предположил я, тронутый печальной повестью. – Кто знает? Та история, что произошла с ним в Петербурге, могла сильно повлиять на душевное равновесие…

– Ну, завели новую песню на старый лад! – проворчал штабс-капитан. – Все эти надломы и прочие романтические изъяны – удел натур слабых, изнеженных, прежде времени состарившихся. Дряхлость души происходит от безделья и излишней мечтательности. Вы настоящих, сильных чувств сторонитесь, вышучиваете их, а как случится что-либо на себе испытать, так и надламываетесь. Впрочем, Сашеньку действительно жаль…

Он безнадежно махнул рукой, отказываясь продолжать обсуждение. Я уже понимал, что анализ ситуации – не самая сильная сторона Пахаренкова: его ум имел чисто практическое направление.

– А есть ли о нем хоть какие известия? – спросил я, чувствуя, что захватывающая беседа иссякает.

– Да говорят… – Пахаренков сделал зловещую паузу. – Говорят, на Варуссе Бельский подался к степным разбойникам и у них стал чуть не атаманом…

Дальнейших рассуждений штабс-капитана о нынешнем поколении я не слушал. Смутное мое предчувствие во время рассказа переросло в догадку, теперь же догадка подтвердилась. Я понял, кого повстречал по дороге на космодром.

* * *

Разумеется, штабс-капитан оказался совершенно прав, когда предрекал мою жизнь на базе: в знании людей, обстоятельств и мест добрейшему Кондратию Павловичу не откажешь! Уже через два дня после прибытия, пренебрегая оздоровлением, я усердно играл в карты и катал на биллиарде шары у Зарницына.

Почти мгновенно на базе отыскался мой хороший знакомый, поручик Веточкин, какой-то дальний родственник князя.

– Ливанов! – вскрикивал Веточкин. – Ну я точно как знал, что ты сегодня прибудешь! Сижу у себя, с раскаянием читаю докторский лист с расписанием ванн и процедур, коими преступно пренебрегал все последнее время, и вдруг нечто ударяет мне в висок! – Он показал на свой висок, где услужливо забилась тоненькая синяя жилка. – Предчувствие, Ливанов, предчувствие! Я говорю себе: иди, друг Веточкин, и посмотри, кто нынче прибудет на базу. Нельзя пренебрегать инстинктом. Я подхватился и вознагражден: вот ты и здесь…

Я уж ничему не удивлялся, даже инстинктам Веточкина, который в Петербурге был вполне цивилизованный человек и если чем-то и не пренебрегал, то лишь Мариинским театром, особенно в закулисной его части. А тут – “инстинкты”!

Я взял саквояж и зашагал рядом с ним по улице к домику, который был определен мне для жительства. Веточкин, странно подпрыгивая, шел рядом и непрерывно говорил, посмеиваясь:

– Я тебя здесь со всеми познакомлю! Я, брат, просто пьян от твоего прибытия… Слушай, сперва тебе нужно идти к Зарницыну, потому что у него эпицентр всего. Биллиард прямо из Москвы выписан. Доставили военным транспортом, вместе с ракетной установкой и приборами наведения. Видел бы ты! – Веточкин хохотнул. – Стоим на аэродроме, ждем. (Положено, конечно, говорить “космодром” или “объект шесть”, но “аэродром” – забавнее.) Садится транспорт – монстр преестественный, рев, пламя, турбины, люди в серебряных комбинезонах со шлангами и в масках бегут проверять сцепление… Словом, настоящее извержение вулкана и красота неописуемая.

– Неужто лучше “Щелкунчика” в Мариинке? – поддел его я.

Веточкин мимолетно вздохнул, не переставая улыбаться во весь рот.

– Эх, любил я там пощелкать орешки за кулисами! – сообщил он, подмигивая. И решительно объявил: – Нет, “Щелкунчика” не лучше, но как-то грандиознее.

– Я так понимаю, при приземлении транспорта тебе только кордебалета не хватало?

Веточкин на миг, видимо, представил себе голоногих красавиц в торчащих пышных пачках, аккуратно перебирающих пуантами посреди пламени и дыма, и даже побледнел от силы впечатления.

Я подтолкнул его:

– Рассказывай дальше. Я ведь пошутил.

– Отвык я от тебя, Ливанов, и от шуток твоих отвык… – Веточкин опять растянул неунывающий рот. – Стоим мы, словом, и князь с нами стоит. Выгрузили одно, другое, после выносят контейнер. “Это, князь, вам”. Что такое? “Везите ко мне в дом”. Ну, отвезли, распаковали… Мать честная – биллиард! “Сделано в Москве”, кириллицей на медной табличке. Установили. Вечером капитан Ливен-Треси, которого солдаты зовут Лоботрясов, спрашивает: “Что же это вы, князь, сами петербуржец, а биллиард у вас московский?” Князь же отвечает: “У московского шары пухлее – для варучанской гравитации в самый раз”. Ну, каков? Тебе непременно надо с ним познакомиться…

Зарницын держал открытый дом, и люди нашего круга могли являться туда не спросясь, как к себе. В комнатах вечно было накурено и людно, в кадке с местным аналогом фикуса изобильно произрастали окурки, пыль с мебелей стиралась лишь по случайности – чьим-нибудь рукавом, а стаканы если и споласкивали, то разными напитками (букет, случалось, выходил изрядный).

Я пришел туда тем же вечером и был принят совершенно как старинный знакомый. Зарницын, красивый молодой человек, встретил меня с распростертыми объятиями.

– Веточкин уж говорил! – сказал он мне, улыбаясь. – Мы ждали вас, проходите скорей. – И закричал, обращаясь к обществу, собравшемуся в комнатах: – Господа, корнет Ливанов прибыл!

– Ура-а! – донеслось из гостиной вместе с характерным звяканьем пробки о графин. – Ура Ливанову!

Чуть смутясь столь горячим приемом, я вошел… и больше, можно сказать, оттуда не вышел, разве что делая перерывы на сон и редкие курсы целебных ванн, когда доктору удавалось перехватить меня по дороге из квартиры.

– Я буду ходатайствовать о выдворении его сиятельства князя Зарницына за пределы базы, – ворчал доктор, мягко, но непреклонно направляя меня в сторону купален. – Он подрывает мощь славной российской армии игрой в карты, пьянством и пустословием. Вчера вы не явились на процедуры. По-вашему, упражнения с биллиардным кием могут заменить вам глубокий массаж? Мы применяем мази из местных растений, которые пользуются колоссальным спросом не только в Петербурге, но и во всем мире! Люди платят огромные деньги, чтобы раздобыть флакон того, что армейское командование предоставляет в ваше распоряжение совершенно бесплатно. Хоть бы спасибо сказали.

– Спасибо, – пристыженно бормотал я в подобных случаях, но при первой же возможности опять сбегал к Зарницыну.

Мне так понравился этот человек, что я только на третий или четвертый день знакомства сообразил: да это ведь про него рассказывал мне штабс-капитан Пахаренков! Ничто в Зарницыне не напоминало того холодного интригана, который женился по расчету, из желания избежать опасностей военной службы, а после бесславно дрался на дуэли со старым товарищем и отвертелся от суда, призвав на помощь какие-то петербургские связи. Временами мне даже казалось, что Пахаренков попросту выдумал историю про Бельского. Старые вояки любят иногда пофантазировать на пустом месте. Словом, я решил выбросить из головы бо́льшую часть из услышанного по дороге. Князь точно был недавно женат, но молодую жену свою он отправил в имение на Землю, а сам ожидал другого назначения, с тем чтобы, по его словам, выслужиться хорошенько и не стыдиться перед будущим потомством.

Деньги водились у него изобильно, и он давал их в долг, не считая и не спрашивая назад; и все же могу поклясться, что друзья любили его вовсе не из-за этого. Он умел устроить дом вдали от дома; находясь у Зарницына, люди по-настоящему чувствовали тепло родного очага. Оставалось только гадать, с каким размахом праздновались у Зарницына Рождество и Пасха.

Дело в том, что на Варуссе нет птиц, которые несут яйца. Нечто вроде яиц откладывают рептилии. Разумеется, никому и в голову не пришло бы христосоваться крокодиловыми яйцами, поэтому на Варуссе каждый исхитрялся, как умел. Чаще всего пользовались полыми глиняными шариками, внутри которых находилось какое-нибудь лакомство, вроде жидкого шоколада или коньяка. “Скорлупки” искусственных яиц раскрашивались самым причудливым образом. Они стоили недорого, но раскупались в таких огромных количествах, что после Пасхи на целый год обеспечивали десяток варучанских семей, которые держали “яичный промысел”. Я бы не удивился, если бы узнал, что князь нарочно выписывает из своего имения в Рязанской губернии свежие яйца, которые доставляют ему сверхскоростным транспортом, вместе с органами для трансплантации и редкими лекарствами с Земли.

Зарницын неизменно был весел и приветлив. При нем все как будто оживало – я сам, случалось, до слез хохотал над его анекдотами, которые после не в состоянии был повторить: смешное заключалось не в самих рассказах, а в манере рассказчика, невозмутимой, чуть иронической. Зарницын как будто вопрошал: какими еще парадоксами побалует его мироздание? И мироздание, казалось, старалось изо всех сил, счастливое одним лишь присутствием князя.

Как-то раз, впрочем, я застал его в странном настроении: Зарницын был рассеян, отвечал невпопад и совершенно очевидно думал о чем-то, что сильно его тревожило. После нескольких неудачных попыток завязать с ним легкий разговор, я замолчал и хотел было отойти в биллиардную, но тут Зарницын закрыл лицо ладонями и прошептал: “Боже мой”. Я понял, что он даже не замечает моего присутствия.

Удивительное чувство охватило меня. Почему-то я испугался, хотя с чего бы? Видимо, так уж я устроен: шквальный огонь противника страшит меня, кажется, гораздо меньше, нежели проявление сильных чувств. Прав штабс-капитан: наше поколение не любит эмоций – чуть только вскипает страсть, и сразу же в душе делается надлом.

И, опасаясь этого самого “надлома”, я поскорее ушел. Зарницын, впрочем, спустя время вышел к остальным и держался как обычно, был весел, насмешлив и оживлен. Я даже подумал на миг, что вспышка непонятного отчаяния, которой я сделался свидетелем, мне только почудилась. Однако же я приметил, что тем вечером Зарницын избегает встречаться со мной глазами, из чего сделал вывод: нет, мне не показалось – в душе князя действительно происходит нечто потаенное.

Я решил проверить свое наблюдение и, явившись на следующий день, устроил так, чтобы мы с Зарницыным оказались рядом за карточным столом. Игра шла вяло: бывает так, что в колоде, кажется, остались одни только восьмерки и десятки с примесью двух сиротливых валетов, а все прочие карты куда-то попрятались. То и дело слышалось “пас”, “пас”. В конце концов Зарницын сказал:

– От ваших “пас” у меня уже шипит в ушах: будто в змеиное гнездо попал. – И он очень похоже передразнил звук, который издает одна безобидная местная змейка. По весне она забирается на какой-нибудь согретый солнцем пригорок и шипит подобным образом, подзывая к себе партнера для любовной игры. Добавлю еще, что этот звук у варучан считается изумительно непристойным: заслышав его, благовоспитанные женщины закрывают уши, неблаговоспитанные – раскрывают объятия, а мужчины все как один дружно хохочут.

Будучи мужчинами, мы не стали нарушать традицию и рассмеялись.

Зарницын приказал чаю и новую колоду, и тут сам собою завязался разговор: я стал рассказывать о своем приключении, которое пережил, добираясь на космодром. Мне хотелось посмотреть, как отнесется к услышанному Зарницын. Если князь прикинется, будто не понимает, о ком идет речь, я буду точно знать, что он лицемерит. Но Зарницын и не думал притворяться. Лицо его опечалилось, и он проговорил с легким вздохом сожаления:

– Я, кажется, знаю, кого вы повстречали в степи…

– Вот уж не думал, князь, что среди ваших друзей водятся разбойники! – со смехом вставил поручик Веточкин.

Князь покачал головой:

– Сей разбойник неоднократно бывал у меня и сиживал вон на той оттоманке. Прежде, до дуэли и побега из-под суда, все считали его человеком порядочным, я же с ним приятельствовал много лет.

– Вы говорите о Бельском? – удивленно произнес Ливен-Треси, русский англичанин с лошадиной физиономией и глубокими продольными морщинами вокруг прямого втянутого рта. – Я и не знал, князь, что вы числили его другом.

Зарницын с шутливым раскаянием развел руками:

– Увы мне, отче, согрешил! Впрочем, от своих чувств к тогдашнему Бельскому отказываться я не намерен: в годы нашей юности он был отличным товарищем и прекраснейшим молодым человеком, гораздо лучше меня.

Веточкин, желая вернуть общее веселье, зашипел было в подражание похотливой змейке, но на его выходку никто не обратил внимания, и бедный поручик смутился. К счастью, и это тоже осталось незамеченным.

– Сожалею, но вынужден вам не поверить, – возразил капитан Ливен-Треси с полной невозмутимостью. – Конечно, я не могу похвалиться столь давним знакомством с господином Бельским, однако ручаюсь: он никак не мог быть гораздо лучше вас. Человек не в состоянии измениться столь радикально, а тот Бельский, которого я знал, всегда представлял собою личность колючую, неудобную, в любой момент готовую сцепиться с тобой из-за всякой ерунды. Понятие о дисциплине попросту не умещалось в эту буйную голову – по конфигурации не проходило. – Капитан сделал странный жест, очертив в воздухе две различные конфигурации, одну округлую, другую с острыми углами. – Помните, как на Крещение он устроил в расположении воинской части иордань, насыпав крестообразно гору горькой соли и вызвав целую толпу “ватрушек” на состязание: кто дольше просидит в иордани?

И Ливен-Треси возмущенно фыркнул.

– Я помню! – тонким голосом выкрикнул Веточкин. – Ха-ха! Весело было… Бельский всех пересидел, и у него потом ужасное раздражение высыпало на коже. Матвей Карлович не знал, чем и лечить. И в полку потом вышел скандал, потому что, в самом деле, что такое, господа: приезжает начальство, а командир взвода стоит перед своими солдатами и непрестанно чешется!

– Зато среди “ватрушек” Бельский прослыл героем, – добавил капитан Ливен-Треси презрительно. – В знак признания его победы они прислали ему женщину и целый мешок каких-то арбузов.

– Эти плоды называются “лаккоты”, – вставил Зарницын, явно недовольный тем, что капитан его постоянно перебивает.

– А что такое лаккоты? – спросил я, переводя взгляд с одного рассказчика на другого.

– Похожи на наши арбузы, – сказал Ливен-Треси категорическим тоном. – Бельский съел штук пять и заработал сильнейшее расстройство желудка. Остальные раздал солдатам своего взвода.

– Воображаю, что было! – улыбнулся я.

– Да то и было, что во время смотра… – Капитан недоговорил и безнадежно махнул рукой. – А что поделаешь? Надлежит поддерживать добрососедские отношения с мирными племенами. Они, я думаю, нарочно женщину прислали, чтобы она проследила – как господа офицеры поступят с дарами ихнего вождя.

– Да нет же, – поморщился Зарницын, – женщина была прислана с совершенно другой целью.

– Для непосредственного использования, – глупо вставил Веточкин.

Я понял, что мой приятель пьян и страшно тоскует: такую вселенскую грусть испытывает собака при виде того, как хозяин, вместо того чтобы взять ружье и пойти в доброй компании пострелять уток, зачем-то напяливает халат и отправляется в гостиную пить кофе и читать газету…

“Где же веселье? – отчаянно вопрошали глаза Веточкина. – Почему все только что хохотали, а теперь ведут какие-то скучные разговоры? Может быть, если я пущу шуточку, все вспомнят о том, как хорошо смеяться и как плохо – нудно вспоминать какого-то никому не нужного Бельского?”

Но – увы, ни маханье хвостом, ни повизгиванье, ни выразительные повороты в сторону висящего на стене ружья, – ничто не в силах переменить хозяйского настроения. И пес со вздохом ложится обратно на свою подстилку, а поручик Веточкин тем же манером обмякает на своем кресле с полупустым бокалом в сонном кулаке.

– Женщина прожила у Бельского больше недели, а после сильно избила его денщика, хохла по фамилии Ловчий, и Александр отправил ее обратно, – рассказал Зарницын неторопливо.

– Господи! Денщика-то за что? – не выдержал я.

– Дикари-с, – с невыразимым ядом в голосе произнес капитан Ливен-Треси.

Зарницын покосился на него с еле заметным неудовольствием и объяснил:

– Этот Ловчий вечно воровал у Бельского папиросы. Бельский закрывал глаза на его проделки, почитая ниже своего достоинства разбираться с денщиком из-за папирос; ну а дикарка подобной наглости спускать не стала. У этих “ватрушек” особенные понятия касательно собственности: с одной стороны, чужое разрешается брать в любых количествах, а с другой – все принадлежащее господину священно. Бельский же, полагаю, для нее находился именно в статусе господина… Не думайте, господа, что я измышляю причины. Насчет папирос все подлинно выяснилось, когда Ловчий с разбитой рожей плакал у доктора…

– Если же учесть, – продолжал гнуть свое капитан Ливен-Треси, – что впоследствии Бельский сделался перебежчиком, то, думаю, нравственные достоинства этого господина очерчены в достаточной полноте. Вряд ли он стоит долгого разговора – предлагаю вернуться к картам.

– Погодите, – остановил его я, – все-таки как бы там ни было, а я ему обязан жизнью. Правда, он говорил, будто в степи сохранить человеку жизнь – небольшое одолжение для него сделать; но только я так не считаю… Князь, – я повернулся к Зарницыну и взглянул на него умоляюще, – покажите нам другого Бельского, достойного вашей дружбы и нашего уважения.

– Рассказывать, собственно, нечего, – сказал Зарницын неохотно: было очевидно, что желание говорить на эту тему в нем перегорело. – В Петербурге, будучи оба корнетами, мы бывали в одних и тех же домах, танцевали с одними и теми же красавицами – и в конце концов полюбили одну и ту же девушку… Наверное, этого следовало ожидать, и все-таки для нас обоих это оказалось полной неожиданностью, ударом. Ее звали Лина. Она была воспитанницей моей тетушки. Не стану говорить о чувствах к ней Бельского, поскольку его душа для меня остается полной загадкой, скажу лишь о себе.

Представьте, что вы едва ли не каждый день видитесь с существом таким юным и хрупким, что оно, как вам кажется, способно переломиться от малейшего дуновения ветерка: едва выросшая былинка, едва расправившая прозрачные крылья мушка-однодневка, нечто эфемерное, трогательное, не приспособленное к жизни. Любая вещь рядом с нею выглядела грубой, слишком материальной. Когда Лина пела, ее тонкий голосок всегда подрагивал, грозя оборваться в любое мгновенье, просто от усилия дышать чуть глубже. Смешно сейчас сказать, господа, но в те времена, когда я слушал ее пение, что-то в моей душе сжималось с болезненным наслаждением: всякий миг я ожидал обрыва ниточки – и всякий миг это откладывалось, оттягивалось, но никогда не отменялось…

Бельский же, если бывал у нее при мне, держался, по обыкновению, чуть грубовато и спокойно. Я и не догадывался о его любви, пока он не сообщил мне об этом.

“Знаешь что, Зарницын, – помню, как-то раз объявил Бельский, – ходил бы ты к тетке пореже”.

“Отчего я должен забросить старушку, коль скоро у ней в доме водится такое чудное варенье, а пончиками ее Акулины не побрезговали бы закусить и сами ангелы?” – вопросил я тоном весьма небрежным.

“Да оттого, что ты мне мешаешь, – сказал Бельский. – Я намерен ухаживать за Линой, но при тебе она смущается отвечать на мои поползновения”.

Поскольку никаких “поползновений” со стороны Бельского мною до сих пор замечено не было, я, помнится, так и ахнул:

“Ты? Влюблен в Лину?”

“По-твоему, я не способен влюбиться?” – Бельский сделал вид, что оскорблен, но я видел, что он по-прежнему ничего обо мне не понимает.

“Видишь ли, Александр, я ведь тоже влюблен в Лину”, – сказал я напрямик.

Он помрачнел и уставился на меня неподвижно.

“Да, – проговорил он наконец, – я вижу, ты не шутишь. Дело принимает ужасный оборот… Убить мне тебя, что ли?”

Я пожал плечами.

“Если тебе это поможет – убей”, – предложил я.

Бельский немного поразмыслил, покусал губу, а после покачал головой.

“Мое сердце рычит в груди и жаждет крови, однако рассудок подсказывает иное, – приблизительно так высказался он. – Предлагаю поступить по-солдатски прямолинейно, так, чтобы сам Александр Македонский постыдился столь великого благородства. Явимся к Лине вместе и хором объявим ей о своих чувствах. Пусть сама выбирает. Эдакая дуэль пострашнее пистолетной”, – добавил он.

Я не мог с ним не согласиться.

И знаете, господа, ведь Бельский был уверен в своей победе! Он ни мгновения не сомневался в том, что Лина предпочтет его. Конечно, в том, что касается знатности происхождения или состояния, я во многом его превосходил, но Бельский уже тогда выказывал все признаки отличного офицера и всем, кто знал его в Петербурге, было очевидно, что он сделает великолепную карьеру. При правильном течении событий лет через двадцать я отставным поручиком бы сидел у себя в имении в халате, просматривал отчеты управляющего и называл бы свою супругу “пышкой” и “дружочком”, а Бельский по-прежнему носил бы мундир в обтяжку и на выгнутой генеральской груди имел целый иконостас наград. И если уж говорить о состоянии, то мои деньги всецело зависели бы от честности моих управляющих, капризов погоды и той неуловимой субстанции, которая именуется “урожайностью”, а деньги Бельского обрели бы надежную, непоколебимую форму генеральской пенсии, получаемой от государства. И ни одна субстанция, даже самая неуловимая, не оказывала бы на них никакого воздействия. Так что во многих отношениях, как видите, Бельский был более выгодной партией.

Но Лина предпочла меня…

Я знаю, что она сделала это не из-за моего титула. Она просто меня любила. Никогда не забуду этого дня! Услышав наше признание, бедная девочка густо покраснела, опустила голову и вдруг заплакала. У Бельского сразу задергалась щека. Он как-то машинально потянулся к Лине рукой, чтобы погладить по плечу или подать ей платок, не знаю, но вдруг Лина вскинула голову и, глядя огромными, полными дрожащих слез глазами мимо Бельского, сказала – мне, как будто, кроме меня, никого больше в комнате не было:

“Я так счастлива, князь… Боже, если бы вы только знали, как я счастлива вашим признанием!”

Бельский открыл рот, несколько раз хрипло втянул в себя воздух, как будто засмеялся: ха! ха! – а после не попрощавшись вышел вон. И она даже не проводила его взглядом. Она смотрела только на меня…

Странный был день…

Я потерял лучшего друга – и это при том, что, выбери Лина его, я по-прежнему остался бы с Бельским приятелем. Говорю так уверенно, потому что знаю себя. Моя мать всегда утверждала, что у меня счастливый характер: ни одно чувство не вырастает у меня до силы страсти, и ничто не может завладеть мною полностью.

Бельский, как я понял вскоре, совершенно не таков. Любовь поглотила его, точно кит, и он остался обитать в брюхе монстра, разъедаемый ядовитыми соками. Тогда он впервые начал делать разные выходки, о которых сегодня столько вспоминали. Вместо того чтобы без затей попроситься в действующую армию на Варуссу, он принялся вытворять безобразия… Помните генерала Массальского?

– Командир царскосельских гусар? – уточнил я.

Зарницын кивнул:

– Именно. Как известно, генеральша Массальская настолько обожала своего мужа, что завела обыкновение раз в два-три дня приезжать к нему на учения. В полку к ней давно привыкли и всегда наготове держали букет цветов, который обыкновенно подносил очередной “дежурный по генеральше” корнетик.

И вот, вообразите, является как-то раз на городскую квартиру к генеральше наш Бельский. “Кто такой? Зачем прибыл?” Генеральша сперва даже говорить с ним не хотела, но после сменила гнев на милость – из любопытства. К тому же она питала некоторую слабость к подчиненным своего мужа, полагая – не без оснований, – что все они обожают командира. “А мне, – как высказывалась эта достойная дама, – милы как собственные дети все, кто любит Георгия Николаевича”.

Бельский входит – пуговицы блестят, пряжки блестят, аксельбанты прямо-таки хлещут по груди при каждом повороте, у герба на фуражке такой вид, будто двуглавый орел с него совсем недавно расклевал пару-тройку убиенных врагов Отечества. В руке у Бельского цепочка, а к цепочке привязан большой мраморный дог. На третьем месте, после мужа и гусаров, у госпожи Массальской были собаки – и именно этой породы. Бельский произвел некоторую разведку в штабе, чтобы выяснить это обстоятельство. Не знаю, сколько он выложил за пса. Думаю, много.

Генеральша так и ахнула:

“Дог! Мраморный! Глаза голубые! Ах, какой прут! Ах, какие уши! Ах, какие стати!”

Пес, скотина умная, тотчас подошел к ней и вытаращил свои голубые глазищи. Брылы у нее на юбках разложил, слюни пустил, начал гулко вздыхать. Собаки изумительно умеют признаваться в любви, особенно если видят, что объект их воздыханий кушает шоколадные конфеты.

Генеральша, словом, растаяла мгновенно, а Бельский щелкнул каблуками и докладывает:

“Покорнейше прошу принять в дар от гусар Царскосельского полка!”

Заметьте, во всех словах, кроме последнего, есть буква “р”, так что прозвучало чрезвычайно браво. Генеральша совершено разумилялась, раскисла: “Ах-ах, зачем же такие расходы, ну что вы, право, это так мило со стороны господ офицеров…”

Словом, Бельский ушел уже без собаки.

Через несколько дней – большой смотр, ждут государя. Полк выстроен, кони лоснятся, Софийский собор в Царском сверкает золотом куполов и крестов, гусары сияют так, словно каждый из них являет собою оживленную модель означенного собора… Красота!

Приезжает государь. С ним – царица-мать, старшая дочь, младший сын и, разумеется, генеральша Массальская. С генеральшей – мраморный дог, которого, как объяснил Бельский, зовут Перитас, по образу собаки Александра Македонского.

Перитас, разумеется, тотчас сделался любимцем царских детей и расстарался для них вовсю: позволял себя гладить, водил томным взором и втихомолку сжевал пуговку на перчатке у цесаревны, чего та не заметила.

Труба поет: та-та-та… Барабан злодействует. Кони стоят как вкопанные, гусары сидят в седлах как влитые…

(Тут рассказчик едва не облизнулся.)

Выезжает командир, генерал Массальский. Набирает в грудь воздуху:

“По-о-о-олк!”

Удивительно, знаете ли, умел он крикнуть это – “по-о-олк”. Лучше, чем в опере. Мужественно и певуче. У генеральши, я уверен, всегда сердце при этом звуке падало, как будто она на большой скорости по Прачечному горбатому мостику ехала: ах-ух!

М-да, что-то я развоспоминался… Перитас же, едва заслышав генеральский рык, вырывается из рук царских детей, двумя гигантскими прыжками подлетает к генералу, встает лапами на седло и во всю свою квадратную пасть произносит: “Мама!”

– Не может быть! – не выдержал я.

– Я бы вам в том побожился, коли божба не была бы грехом, – отозвался Зарницын. – Собаки такой породы при определенных условиях в состоянии выговорить “мама”. Из собачьей пасти звучит совершенно жутко – знаете, эдак утробно и с придыханием. А если учесть, что сия “мама” обращена не к кому-нибудь, а к генералу Массальскому, да еще в присутствии государя…

Словом, стали разбираться, кто пса подарил да кто пса натаскал (потому что ясно же было, что животноеи менно восприняло начало команды как сигнал к собственным действиям). Приложив некоторые труды, нашли дрессировщика, который Перитаса обучал. Дрессировщик во всем, разумеется, признался… Впрочем, он всего не знал, так что отделался лишь двумя часами неприятной беседы, а Бельского вызвали на ковер и в двадцать четыре часа отправили с Земли восвояси…

Зарницын помолчал, вертя в руках пустой бокал и глядя, как бегает по донышку густая темно-красная капля. Затем поднял на нас глаза, и на лице его было такое по-детски растерянное выражение, что я поневоле проникся сочувствием не к отвергнутому Бельскому – а к самому рассказчику.

– Мне кажется, что вы еще не подобрались к финалу вашей повести, – не выдержал я повисшего молчания.

Странная улыбка появилась на губах Зарницына.

– А знаете, вы правы, – медленно выговорил он. – Должно быть, вы полагаете, будто я женат на Лине, которая теперь на Земле, в имении… Но это не так, и вот почему.

Свадьба моя с Линой откладывалась на некоторое время, поскольку тетушка “из благих побуждений” не желала такого брака: не без собственных оснований она полагала, что я могу найти себе невесту богатую или хотя бы знатную. Собственно, у нее на примете и имелась уже таковая. Девушка, кстати сказать, совершенно не плохая: по матери происходит из Вяземских, приданое не слишком большое (знаете, бывают такие неприлично большие приданые, за которыми уж и девицы-то не видать!), молодая, воспитанная и… – Он вздохнул. – И красивая, – добавил Зарницын просто. – У нее был в моих глазах тогда лишь один недостаток: любил я не ее, а Лину.

Но тетка нам с Линой препятствовала, так что оставалось единственное средство: ждать, пока Лине исполнится восемнадцать лет и ей не понадобится согласия опекунши для того, чтобы выйти замуж по собственному желанию. Нам требовалось вытерпеть чуть менее года. Мы встречались каждый день, торопясь наговориться перед разлукой: мне надлежало ехать в N-ский полк, к месту службы, хотя уже тогда я понял, что для военной карьеры не гожусь; так что я намеревался сразу проявить себя в каком-нибудь деле и, получив следующий чин, подать в отставку. За волнениями разлуки, войны и дальних перелетов год пройдет незаметно; я вернусь свободный от обязательств и найду Лину уже совершеннолетней… Вот об этом мы по большей части с Линой и мечтали.

Слепой человек! Я не замечал того, что происходило все это время у меня перед носом…

В начале осени тетушка моя, по своему обыкновению, занемогла и в сопровождении Лины отправилась лечиться на базу. И как на грех в то же самое время сюда примчался Бельский! Совпадение, скажете вы? Ничуть не бывало. Я уверен, что все было подстроено заранее… Впрочем, тогда я еще ни о чем не подозревал.

Мы по-прежнему гуляли, я ждал назначения в полк и ухаживал за тетушкой, а за ее спиной обменивался взглядами с моей невестой. Тогда мне чудилось, что она по-прежнему смотрит на меня с любовью. Что ж, только влюбленные могут обманываться столь самозабвенно.

Иногда мы встречались с Бельским, но Лина, как мне представлялось, тщательно его избегала, я же держался с ним вежливо – и только. Затем, к моему великому облегчению, Бельский вместе со своим командиром, настоящим гарнизонным хрипуном, убыл обратно на Варуссу. Я проводил их с великой радостью в надежде, что мой отдых никакая неожиданность более не омрачит.

А дней через десять после отъезда Бельского в полк моя Лина сбежала к нему на Варуссу…

– Как такое могло быть? – поразился я.

– А вот так! – Зарницын грустно усмехнулся. – Она поехала вслед за ним. Я думаю теперь, что, пока я наслаждался мнимым счастьем, Бельский тайно соблазнял мою невесту, постоянно преследуя ее. Началось, вероятно, сразу же после ее отказа – еще в Петербурге. Небось по ночам торчал под ее окном, “случайно” попадался ей в Пассаже или присылал анонимные букеты, где все цветы подобраны “со значением”… Когда Бельского отправили с Земли, это, естественно, прекратилось, но на базе он возобновил домогательства. Девушкам же такое внимание лестно, особенно неопытным. Начинают подозревать нечто демоническое, роковое.

Я не исключаю, что Лина принимала секретные ухаживания Бельского, продолжая любить меня – точнее, воображая, будто любит меня, – но когда Бельский снова скрылся с ее горизонта, осознала наконец свои истинные чувства. Ей не хватало того сладкого беспокойства, той захватывающей неясности, которые вносил в ее жизнь Бельский.

Я никак не хотел поверить в ее бегство. Оно казалось немыслимым: Лина всегда была девушкой робкой, нежной – как же ей в голову пришло все бросить и помчаться на Варуссу, в самое пекло?

В первые минуты после того, как ее поступок открылся, я…

Тут Зарницын встретился со мной глазами, и я заметил в них слезы. Он усмехнулся и качнул головой, как бы дивясь собственной наивности, неуместной в мужчине зрелых лет.

– Хоть что говорите, господа, а я в первые минуты думал лишь о том, какой опасности подвергает себя Лина. И лишь потом мне пришло на ум другое: она ведь изменила мне. Она меня оставила – да еще так явно, с таким бесстыдством!

Дальнейшее, думаю, вам известно: я женился на той девушке, которую нашла для меня тетка. Я уже говорил, что моя новая невеста обладала всеми достоинствами, – и добавлю теперь, что жена моя меня совершенно не разочаровала. Когда выяснилось, что она ожидает первенца, я настоял на ее отправке на Землю, в наше имение: там чистый воздух, прекрасное молоко и… Впрочем, это уже не имеет в ваших глазах никакого интереса.

– Краем уха я слышал о вашей с Бельским дуэли, – напомнил я.

Зарницын тотчас насторожился и шевельнул бровью, но я поспешил успокоить его:

– Мне рассказывал об этом человек, который знает дело только в общих чертах и с чужих слов, о чем он предупредил с самого начала, так что собственного мнения на сей счет я не имею.

– Мне неприятно вспоминать о случившемся, так что лучше бы передать слово моему секунданту… – Зарницын обернулся в сторону спящего Веточкина, несколько мгновений рассматривал его с легкой насмешкой, в которой, однако, виделось что-то ласковое и едва ли не материнское, а затем покачал головой: – Нет, боюсь, придется говорить самому…

Ладно, слушайте. В последний раз я встретился с Бельским снова на базе. Его привезли сюда совершенно разбитого. Горячка, о которой так много судачили наши эскулапы, была белой: Александр чрезвычайно много пил и сильно навредил своему здоровью. Говорят, все его лихие выходки на глазах у враждебных вождей были по сути своей лишь пьянством: проглотив винтом бутылку водки, он расхаживал под пулями с безразличным видом или, того хуже, мчался в атаку, не закрыв верх глайдера и паля из автомата, высунувшись по пояс. Впрочем, этого я собственными глазами не видел.

От житья в гарнизоне Бельский быстро опустился, начал пренебрегать формой и даже навешивал на себя дикарские украшения: наши лихачи часто так делают, уверяя, что это-де помогает им лучше понимать противника.

Говоря коротко, друг моей юности превратился в совсем другого человека – дешевого мистика и гарнизонного пьяницу.

Завидев Бельского на базе, я первым делом бросился к нему, поскольку обрадовался встрече, – несмотря ни на что, я продолжал любить его. Он, казалось, совсем меня не узнавал. Меня поразили тогда его мертвые, остекленевшие глаза. Я стал спрашивать его о Лине, но он…

Князь сглотнул и приложил ладони к горлу. Видно было, что ему трудно продолжать, однако я проявил бессердечие и своим ожидающим молчанием понудил его говорить дальше: я должен был узнать окончание истории!

– Он сказал, что не знает никакой Лины и впервые слышит о ее бегстве к нему в армию… Это так поразило меня, что тем же вечером я отправился в собрание для того, чтобы напиться. Я ничего более не спрашивал его – ни о Лине, ни о причинах, по которым он так опустился. Все в жизни сделалось мне безразлично.

В собрании я опять увидел Бельского. Он уселся играть против меня, некоторое время развлекался тем, что осыпал меня насмешками, пока я размышлял над следующим ходом, а под конец опустился до того, что начал передергивать.

Я попробовал было образумить его, но он вдруг встал, швырнул карты мне в лицо, прилюдно назвал подлецом, добавил еще кое-что… Словом, выхода не оставалось, и Бельский открыто обрадовался, когда я принял его вызов. Я видел, что он намерен убить меня. Что ж! Пусть совершится и это преступление; иному требуется в своей низости дойти до самого дна, чтобы начать восхождение. Сперва он соблазнил невесту друга, затем, не оценив порыва влюбленной девушки, безжалостно бросил ее; а под конец он застрелит обманутого им человека. Если для того, чтобы обратиться наконец к покаянию, ему потребовалась моя смерть – умру. Авось образумится.

– Помилуйте, князь, не слишком ли благородно? – вмешался капитан Ливен-Треси. – Помнится, в собрании вы произносили несколько иные слова…

– А вы, мосье Лоботрясов, помалкивайте! – вдруг проснулся пьяный Веточкин. Он пробормотал еще несколько бессвязных фраз и вновь обмяк.

– Я говорю сейчас о своих чувствах и мыслях, а не о словах и поступках, – возразил князь. – Во время дуэли я выстрелил в воздух, что могут засвидетельствовать все присутствовавшие при том; Бельский же пальнул, целясь мне в голову и попав в грудь: по старому обычаю, пистолеты не были пристреляны – это увеличивает роль случайности. Случайность и спасла мне жизнь: попади Бельский туда, куда целился, я бы сейчас гнил в могиле.

Финал вам известен: Бельский бежал из-под домашнего ареста и стал разбойником…

Князь развел руками, как бы показывая, что не видит своей вины в произошедшем: кажется, он действительно сделал все что мог для спасения Бельского…

Я возвращался к себе на квартиру, полный самых сильных впечатлений. Князь Зарницын по-прежнему нравился мне; после его искреннего рассказа, во время которого князь совершенно себя не щадил, он, пожалуй, был мне еще симпатичнее. Что до Бельского – я знал, что существуют такие люди: все в их жизни мутно, и все, к чему они прикасаются, мгновенно обращается в прах. Совершив в ранней юности первую ошибку, они уже не могут ступить на верный путь, и любая их попытка что-либо исправить приводит к еще худшим последствиям.

Судьба бедной Лины также взволновала меня, и я даже увлекся было мечтой отыскать ее на Варуссе и доставить на Землю под другим именем, чтобы она могла хотя бы начать жизнь сначала, не имея запятнанной репутации…

Мои размышления прервал Веточкин, который догнал меня неловкими, косыми прыжками и тотчас принялся болтать чуть задыхающимся голосом. Меня поразило, что он совершенно трезв: счастливый юноша – проспался за полтора часа, и к тому же никакого похмелья!

Свою болтовню он начал с того места, на котором для него оборвалась беседа, – со злополучного денщика Ловчия, избитого варучанкой.

– А что все привязались к этому Ловчию? Бельский его, кстати, ценил. У нас в полку у многих денщики были с придурью, но Бельский всех превосходил: Ловчий, если его чуть подпоить и вызвать к гостям за какой-нибудь малой надобностью, с первого же вопроса заводился и препотешно рассуждал о литературе. Особенно бранил Василья Львовича Пушкина за легкомыслие и мелкость тематики. Бельский угорал со смеху, да и остальные веселились. Я после Александра спрашиваю: “Ты ведь знал, что он у тебя приворовывает, что же не пресек кражи?” А Бельский отвечает: “Да такой он, право, забавный протоканалья, – как-то жалко было из-за мелочи с ним ссориться”. После у поручика Глебова денщик-негр появился, он Глебова называл “масса” и играл на губной гармошке – тут уж, конечно, Бельский отошел на второй план…

– Негр небось придуривался, – сказал я.

– А как же! – легко согласился Веточкин. – Но через эту придурь он имел такое количество благ (Веточкин произнес, дурачась, не “благ”, а “благ-г-г-г”, дабы усилить эффект от сказанного), какое прочим не снилось. Глебов даже договорился с одной варучанкой, чтобы та за отдельную плату пекла негру яблочные пироги. Не по вся дни, конечно, а только по воскресеньям, но поверишь ли, Ливанов, мне и того не перепадало…

* * *

Отдых на базе пошел мне на пользу: несмотря на бессонные ночи за картами и сигарами, я окреп, порозовел и даже под конец начал заниматься с гантелями, так что в свой полк вернулся исключительно свежим и таковым предстал пред начальственные очи.

Полковник оглядел меня одобрительно и тотчас дал поручение. Дело в том, что поблизости сильно зашевелились незамиренные варучане: они то нападали на наши посты, то грызлись между собой.

– Хорошо бы точнее узнать, что там у них сейчас происходит, – сказал полковник, описав мне обстановку. – В частности, кто они: новое племя, которое перекочевало в здешние края и теперь ссорится с местными? Или просто две банды? Из штаба, как вы понимаете, я этого не вижу.

Я хотел было заговорить, но он остановил меня плавным жестом широкой ладони:

– Разумеется, от вас не требуется проникать на территорию этих племен. Слишком опасно – я не желаю вами рисковать. Но съездить к моему куму – съездите. Поболтайте с ним. Заодно и подарки от меня передайте.

Отточенным, привычным движением полковник выдвинул нижний, высокий ящик своего стола, куда как раз стоймя помещалась бутылка водки, и извлек несколько сосудов, источающих хрустальное сияние.

Своим “кумом” полковник называл князя Гессея, у которого наш командир крестил всех детей (а детей этих у Гессея было, кажется, шестнадцать). Шестнадцатикратное кумовство связывало их “крепчайшей солью”, так что я действительно ничем не рисковал, выступая в роли посланника от столь важного для Гессея лица, да еще прибыв к нему с дарами.

Из разговоров с Гессеем я узнал даже больше, чем предполагал и на что надеялся. Незамиренные варучане точно были разбойниками: две банды схлестнулись друг с другом на берегах речки Швенеляй (русские солдаты именовали ее “Вертихляй” из-за чрезвычайно извилистого русла).

Предводитель одной из банд, по описанию Гессея, был персонажем какой-то исключительной, почти нечеловеческой храбрости, и, поскольку судьба совершенно явно покровительствовала сему бандиту во всем, прочие охотно ему подчинялись.

Не стану здесь воспроизводить витиеватый стиль речей Гессея, сообщу преимущественно суть рассказанного им. Многочисленные отступления от основного сюжета, упоминания богов и демонов, с непременными плевками в их адрес, экскурсы в историю предков Гессея и некоторых других князей, воспоминания о косвенно связанных с темой событиях и т.д., заняли основное время нашей беседы. Главное же сводилось вот к чему.

В разгар осени, когда Швенеляй едва успела покрыться льдом (эта подробность важна), бандиты заметили в степи одинокого человека. На нем были длинная меховая куртка с капюшоном и весьма худые сапоги; он медленно шел, направляясь к реке, и по походке его сразу делалось очевидно, что в пути он давно и очень утомлен. Гессей полагал, что человек тот желал перейти под его покровительство и только злополучные обстоятельства тому помешали; такова уж судьба!

Десяток всадников погнались за незнакомцем, поскольку увидели в нем легкую добычу, – да и к тому же хотелось им повеселиться. Заслышав стук копыт по мерзлой земле, одиночка побежал. Он мчался во весь опор, но куда пешему против конного! Бандиты настигли его в два счета и принялись кружить, дразня и сбивая с толку. Их сабли сверкали в воздухе у него над головой. То и дело то один, то другой наносили удар, но человек всегда уворачивался.

Он бросался под ноги лошадям и даже ухитрился нырнуть под брюхо коня и подкольнуть животное острием ножа. От неожиданности конь взвился на дыбы и сбросил всадника. Прочие на миг растерялись, и преследуемый воспользовался этим, чтобы отбежать на некоторое расстояние.

Разъяренные, бандиты вновь погнались за ним. Теперь он мчался как ветер и двигал руками так, точно хватался за воздух и рывками натягивал на себя пространство. Увлеченные погоней, разбойники не сразу поняли, куда он заманивает их, и с размаху выскочили на тонкий лед.

И тут случилось то, чего на памяти степняков не происходило уже очень давно: по запорошенной легким снежком глади Швенеляй пробежали трещины и вдруг взорвались с пушечным громом; сперва одна лошадь, а затем другая провалились сразу по грудь. Обезумевшие кони ржали, бились, пытаясь выбросить копыта из воды на твердую поверхность, но вместо этого увязали еще глубже. Лед крошился и уходил в черную воду вместе со своими жертвами. И, скользя, задыхаясь, убегая от новых и новых разломов, летел по сокрушаемой ледовой тверди преследуемый человек.

Страшной оказалась река Швенеляй для тех, кто осмелился потревожить ее осенний сон! Но беглец не слушал криков и лошадиного ржания; вот он уже возле обрыва и цепляется за обледеневшие, покрытые кусачим инеем стрелы прибрежных растений.

Когда же он выскочил наконец на землю, жгучий пот заливал ему глаза, и он не сразу увидел, что перед ним, выстроившись в линию, стоят пятнадцать других всадников и с усмешками наблюдают, как он карабкается.

Человек этот обернулся, чтобы в последний раз увидеть погибающих на реке, затем вновь повернулся к тем разбойникам, что молча рассматривали его, скинул рукавицу, обтер себе лицо ладонью и засмеялся.

– И что бы ты подумал? – медленно цедя слова, заключил длинную повесть Гессей. – Они засмеялись в ответ и дали ему лошадь из запасных…

– Он и стал их предводителем? – уточнил я.

– Ты говоришь именно это, – еще медленнее изрек Гессей.

– Кто он?

Гессей покачал головой.

Я понял, что ничего больше о первой банде не узнаю, и перешел к расспросам о второй. Вторая, как я выяснил, была более многочисленной, а победить ее возможно лишь единственным способом: отобрав у нее талисман.

– Талисман? – подражая неспешности Гессея, протянул я.

Все происходило у нас с ним как при замедленной съемке: эти изыски всегда меня раздражали – к примеру, при встрече влюбленных минут пять показывают, как мучительно долго бежит по морскому берегу девушка в неестественно развевающемся платье. Не знаю уж, что имеют в виду создатели подобных эпизодов. Гессей же намеревался продемонстрировать мне, насколько я желанный гость. Если бы он разговаривал со мной в обычном темпе, это было бы проявлением вопиющей невежливости, поскольку показывало бы стремление хозяина поскорее покончить с беседой и тем самым избавиться от визитера.

Поневоле приходилось подчиняться!

Талисманом считалась у них одна безумная девушка, которую предводитель второй банды постоянно возил при себе. Одному русскому Богу известно, где он ее нашел и с чего взял, будто она может приносить удачу; но что она была умалишенной – это точно. Она одевалась во все белое, волосы носила распущенными и никогда не пользовалась ни поясами, ни обувью.

Сообщение о девушке я счел маловажным; впрочем, на суевериях “ватрушек” можно будет сыграть во время решающего сражения. Что до рассказа об одиночке, который заманил на тонкий лед конников, то здесь у меня не оставалось сомнений: речь шла о бывшем русском офицере Александре Бельском. Все сходилось, вплоть до того, что спасительную идею мог внушить ему его святой покровитель – благоверный князь Александр Невский. Впрочем, последнее осталось в области догадок и предположений.

Несколько часов ушло у меня на вежливое прощание с князем Гессеем. Обремененный телегой с ответными дарами русскому гарнизону и отдельно – шестнадцатикратному куму, я отправился в обратный путь.

Даже продвижение по степной дороге со скоростью, которую способны развивать упряжные быки, показалось мне быстрым после затяжной беседы в изысканном варучанском стиле.

Наваждение развеялось, когда я заметил настигающего меня всадника. Издалека он мало отличался от любого здешнего варучанина: много косматого меха на плечах и голове, выброшенные в стороны ноги в коротких стременах. На всякий случай я снял с предохранителя лучевой автомат.

Всадник, настигая меня, кричал по-русски, чтобы я случайно не выстрелил в него; я оценил эту предосторожность.

Когда он поравнялся со мной и отбросил с головы капюшон, я едва не вскрикнул: передо мной был Александр Бельский!

Совладав с собой, я принужденно улыбнулся и сказал:

– Вот странно! Я только что о вас думал.

– Полагаю, ничего хорошего вы обо мне не думали, – бросил он.

– Вовсе нет, – возразил я. – Я думал о том, что вы не вполне пропащий человек, коль скоро ваш святой покровитель от вас не отвернулся.

На его лице проступило удивление; впрочем, он явно торопился и потому не стал выспрашивать – откуда у меня могли возникнуть подобные мысли. Вместо этого он спросил:

– У вас с собой есть приборы дальней связи?

– Есть – одна рация, на всякий случай…

– Дайте! – потребовал он.

Он говорил так просто и так властно, что я, также не теряя времени на разговоры, отвернулся и вытащил из сумки небольшой прибор. Я протянул его Бельскому. Он схватил и мгновенно сунул себе под куртку.

– Батарея заряжена? – спросил он.

– Я заряжал перед отъездом… Дня на два хватит.

– Большего и не требуется, – сказал Бельский. – Теперь слушайте. Скоро случится так, что две банды, которые тут разбойничают, схлестнутся на берегу Швенеляй. Река совершенно замерзла, так что сражение может состояться на любом из берегов, это не важно. Как только это произойдет, я подам сигнал. Вылавливать бандитов по одному – слишком долго и не получится; это будет единственный случай истребить их разом всех. Понадобится, думаю, не более дюжины глайдеров. Сделаете?

– Я передам полковнику, – обещал я.

– Хорошо, – сказал Бельский и повернул коня, чтобы ехать прочь.

– Кстати, – сказал я ему в спину, – я недавно с базы и виделся там с князем Зарницыным.

Я надеялся, что он остановится, чтобы расспросить меня подробнее, а заодно поведает мне и собственную версию истории, но Бельский лишь равнодушно махнул рукой и ускакал.

* * *

Выслушав мой подробный отчет о встрече с Бельским, полковник разволновался. Он несколько раз прошелся по кабинету и наконец сказал:

– Вы правильно поступили, отдав ему рацию! Я тоже не верю, чтобы русский офицер забыл о присяге и сделался вожаком бандитской шайки. Вряд ли его предложение – ловушка для нас. Скорее всего, он говорил искренне.

Был дан приказ – всем находиться в полной готовности и ждать сигнала от Бельского. И на второй день сигнал действительно пришел, так что мы разбежались по глайдерам и помчались в сторону Швенеляй.

В тот день нападало очень много снега и к вечеру ожидался буран. В смотровую щель я видел сплошную белизну; лучемет был готов к бою, и мне чудилось, что зеленые огоньки на приборной доске нетерпеливо подрагивают; на самом деле, разумеется, у меня немного рябило в глазах от тряски.

Затем белизну начали пятнать черные скачущие точки: мы приближались к месту сражения, и противник воспринимался нами уже визуально. В те секунды я менее всего думал о Бельском или о девушке-талисмане. Разумеется, мне не хотелось бы скосить из лучемета кого-то из них, но я надеялся, что этого не случится, – а если и случится, то, во всяком случае, ни один из нас не будет уверен в том, что убийца именно он.

Мы открыли огонь по противнику на короткой дистанции. Бандиты не успели разбежаться: их окружили и начали расстреливать. Впрочем, следует отдать им должное: они почти сразу оправились от неожиданности и попробовали дать нам отпор.

Сражение длилось минут десять, не более; скоро все было кончено. Один раз мне показалось, будто мой глайдер налетел на какую-то преграду или стукнулся о выступающее из земли бревно, но это совершенно не помешало мне выполнять задачу: лучемет работал исправно.

Темнеть начало сразу, без всякого перехода, без предупреждающих сумерек: в это время года буран налетает на Варуссу неожиданно и свирепствует по нескольку часов. От бандитов к тому моменту мало что оставалось; уцелевшие пытались спастись бегством, но было очевидно, что буран добьет их в пути.

Мне поступил приказ отходить. Я развернул машину и двинулся сквозь тьму и противодействующий ураганный ветер. И тут, спустя минут пять, глайдер несколько раз судорожно вздрогнул, опустился и застыл, чуть завалившись набок. В кабине сделалось тихо и, как будто прежде рев мотора препятствовал распространению запаха, отчетливо завоняло характерной кислинкой, какая остается после использования лучемета.

Я опустил руки на приборную доску и некоторое время вообще ни о чем не думал. Ветер выл и бесновался, и я слышал шлепки по корпусу глайдера: огромные глыбы снега приносило бураном, и они заваливали мою машину с каждой минутой все глубже.

В темноте и буре никто не заметит отсутствия моего глайдера. То, что я пропал, обнаружат только потом, когда все соберутся в расположении полка. И, пока буран не стихнет, на поиски не отправят ни одну машину – просто потому, что это бесполезно, да и опасно.

А это означает, что я могу умереть прежде, чем подоспеет помощь. Кислый запах означал одно: корпус пробит и пропускает воздух. Сейчас, впрочем, ветром всю кислятину уже выдуло. Печка старалась изо всех сил, но мотор заглох, а это значит, что скоро сядет и аккумулятор, и тогда в кабине будет так же холодно, как и снаружи.

У меня осталось часа два, не больше. Ни страха, ни тем более отчаяния я не чувствовал; мне было как-то все равно. Мысли текли сквозь голову, не затрагивая чувств. Мимоходом я подумал о Бельском: сумел ли он вырваться из окружения и примкнуть к нашим? Впрочем, какое мне дело до Бельского, когда мне и до себя-то самого дела никакого нет…

Так прошло полчаса. Я стал замерзать. Впрочем, холод пока был терпим. Я закутался во все куртки и коврики для сидений, какие только нашел в глайдере. Еще минут через двадцать я услышал, как лязгаю зубами. И почти сразу же до меня донесся еще один звук – еле слышный гул мотора: кто-то ехал сквозь буран.

Не вполне понимая, что я делаю и зачем, я протянул руку к приборной доске и надавил на кнопку. Лучемет испустил последний заряд в пустоту и издох. У меня сразу погас свет, я погрузился во мрак, и как будто тотчас же стало еще холоднее.

Я напряженно прислушивался. Гул мотора продолжался – мой выстрел не повредил невидимому глайдеру, и я не знал, радоваться этому или, наоборот, пугаться. У бандитов тоже имелись глайдеры, так что вполне могло статься, что ко мне приближается один из них.

Я закрыл глаза. Звук двигателя стал громче, и вдруг кто-то сильно стукнулся о борт моей машины. Я вздрогнул. На крышке люка заскреблись, отгребая снег. Я нащупал на сиденье автомат и затаился. Громкий голос позвал:

– Ливанов, это вы?

Вместо ответа я вдруг зарыдал. До этого мгновения я совершенно не подозревал, что секундой позже из меня хлынут слезы; а вот поди ж ты! Чего только не бывает.

Крышка распахнулась, я увидел тьму и пролетающие во мраке крупные снежные хлопья, а поверх всего этого – чью-то фигуру.

– Выбирайтесь – можете? – спрашивал человек. Он совершенно не обращал внимания на мои слезы и даже не был ими удивлен.

Я поднялся на дрожащие ноги, продолжая сжимать автомат, и схватился левой рукой за перекладину. Человек наклонился надо мной пониже, подхватил за подмышки и выволок меня наверх. Сотрясаясь всем телом, я упал на крышу глайдера.

Человек потащил меня за собой. Мои ноги болтались и цеплялись за снег. Рядом с моим мертвяком горел огнями целехонький глайдер. От него как будто исходило живительное тепло. Я упал внутрь через люк; следом за мной туда спустился мой спаситель; люк закрылся.

Я погрузился в щедро натопленный воздух, точно в обжигающую воду. Кожа у меня горела.

Бельский (это был он) смотрел на меня без улыбки и без всякого сочувствия, совершенно деловито.

– Как вы, Ливанов? – спросил он. – Не ранены?

– Замерз, – проскрипел я.

– Снимайте куртку и садитесь сзади, – распорядился он. – У меня есть дзыга. Хуже, чем коньяк, но хоть что-то. Дзыга, кстати, разбойничья, да еще краденая, – должна помочь.

Я выхватил из его рук пузатую флягу и сделал несколько глотков. Дзыга воняла дурно выделанной овчиной, но действовала поразительно: в голове сразу прояснилось, и странное ощущение полного телесного здоровья охватило меня.

– Так-то лучше, – заметил Бельский, отбирая у меня флягу и пряча ее.

Каюсь, я проводил фляжку алчущим взором, но Бельский даже не захотел обсуждать эту тему.

Я наконец осмотрелся внимательнее по сторонам и увидел над приборной доской фотографию круглолицей девушки с длинной косой, уложенной вокруг головы, – это была невеста поручика Саврасова. Бельский проследил мой взгляд.

– Да, – подтвердил он в ответ на невысказанный вопрос, – во время боя меня подхватил Саврасов. Мы с ним еще по Петербургу знакомы, так что объясняться не пришлось.

– Как вас выпустили из расположения части? – спросил я. – Я думал, до окончания бурана никто не решится выйти на поиск.

– Как видите, вы ошиблись, – отозвался Бельский. – Едва стало известно, что вас нет, как я попросил дозволения взять глайдер и отправиться.

– Но как вы нашли меня в этом аду? – не выдержал я.

Бельский впервые за все это время улыбнулся.

– У меня был талисман, – сказал он.

Он простер руку над одеялами, наваленными на водительском сиденье, точно намереваясь показать фокус, и наружу выбралась миниатюрная светловолосая девушка. Она была облачена в офицерский сюртук без погон поверх очень грязного белого платья. На крошечных ее ножках красовались меховые варежки, подвязанные у щиколоток бечевкой.

– Талисман? – повторил я, глупо моргая. И вдруг сообразил: – Та самая умалишенная девочка, которую возил с собой предводитель разбойников?

И тут же прикрыл рот ладонью, сообразив, что ляпнул все это при самой девушке.

Бельский захохотал, обхватил девушку за плечи и прижал к себе.

– Ах Лина, безумная Лина! Умалишенная Лина! Ну не чудно ли это?

Она только жалась к нему и тихонько улыбалась.

– Лина, – повторил я, чувствуя себя последним идиотом. – Она же попавший в плен корнетик без документов…

Бельский взял рацию и попробовал вызвать штаб полка, но из-за бурана сигнал не проходил. Тогда он отложил рацию и сказал:

– Предлагаю выпить чаю. Подождем, пока не кончится буран.

Мне оставалось лишь дивиться предусмотрительности этого человека: собираясь в спешке, он тем не менее не забыл даже взять большой термос и кулек с конфетами.

– Ограбил Саврасова, – подмигнул мне Бельский. – Он известный сладкоежка, ему бабушка из Москвы бабаевский шоколад нарочно присылает.

Я вдруг понял, что Бельский абсолютно счастлив. Я никогда прежде не видел человека, который был бы счастлив весь, целиком, с головы до ног, всеми клетками организма, всеми фибрами души. В составе личности Бельского – если можно так выразиться – не осталось ни одного элемента, который не был бы пропитан этим всеобъемлющим счастьем.

Мы по очереди пили чай из большой жестяной кружки, а отнятый у Саврасова бабаевский шоколад останется самым вкусным из всего, что я ел в моей жизни, даже если я проживу еще сто лет.

Бельский сказал:

– Когда я узнал, что маленький корнетик попался в плен в первом же деле, я себе места не находил. А тут еще эта дуэль – сознаюсь, я вел себя глупо! – но если бы меня засадили на пару лет или разжаловали в солдаты, то исполнение моего плана отложилось бы, а времени ждать не оставалось. Я нашел Лину у бандитов и поначалу хотел войти на правах рядового бандита в ту самую шайку, где ее держали, но меня там сразу попытались убить. Оставалось одно: натравить на Лининых похитителей других разбойников.

– Как же она узнала вас в горячке боя? – спросил я.

Лина молча посмотрела на Бельского, как бы дозволяя ему рассказывать дальше.

– Он возил ее в седле, поэтому, когда я застрелил его, она испугалась и хотела повернуть коня, а делать этого не следовало – в десяти метрах ее сняли бы огнем из лучемета наши же стрелки. Мне оставалось только позвать ее по имени… Ватрушки звали ее Линой или Илюной, в их произношении; я же назвал ее настоящее имя – думаю, никто, кроме меня и Зарницына, здесь этого имени не знал.

Он помолчал немного, а затем выговорил:

– Евангелина.

Мы помолчали немного, а затем Евангелина тихо произнесла:

– И ведь самое глупое во всей этой истории то, что я бежала от тетеньки в армию вовсе не к Саше – я хотела быть рядом с Зарницыным…

– Тс-с, – прошептал Бельский, осторожно прикладывая ладонь к ее губам, – тс-с…

Загрузка...