Из рассказов корнета Ливанова

Свадьба

Всякий раз, видя штаб-ротмистра Маханева с супругой, мы невольно дивились тому, как они вместе держатся. Во все дни Маханев был совершенно обыкновенный человек. К примеру, из анекдотов он предпочитал такие, где рассказывается, как находчивый офицер ставит на место нахального, но глуповатого денщика, а дзыгу пил охлажденной вопреки советам знатоков местной этнографии употреблять ее едва ли не кипящей. “Дзыга есть аналог водки, – говаривал при этом Маханев, – а теплая водка есть признак низкого происхождения, дурного вкуса и желания непременно насолить хорошим людям”. Любой танец с дамой, если только это не был большой бал с присутствием высоких лиц, Маханев, как правило, сводил к гибриду вальса и мазурки; дамам по большей части нравилось.

Рассказывая все эти черты характера г-на Маханева, я хочу подчеркнуть, что ничего в нем из ряда вон выходящего не замечалось.

Но одна характеристическая черта штаб-ротмистра выводила его из ранга обыденности и делала поистине замечательным: стоило возникнуть поблизости Ольге Ивановне Маханевой, как Маханев из непреклонного орла превращался в нежнейшую горлицу и только тем и занимался, что ворковал с супругой. У нас даже спорили: что будет, если Ольга Ивановна случайно окажется на плацу во время учений или, скажем, вдруг явится в зоне боевых действий. Неужто и тут Маханев бросит естественные для воина орудия и, изъяв из кармана надушенный платок, начнет обихаживать супругу?

– Напрасно смеетесь, – сказал нам как-то раз штабс-капитан Егошин, когда мы украдкой прохаживались на счет Маханева. – Очень даже напрасно.

Мы смутились и наперебой начали уверять, что ничего дурного в виду не имели.

– Только вот забавно бывает наблюдать, как штаб-ротмистр, боевой офицер с наградами, вдруг все забывает и бросается к жене, точно мальчишка, – сказал корнет Петрич, посмеиваясь. Он был моложе нас всех и дерзок чрезвычайно. – Увозом он на ней женился, что ли? Или иная роковая тайна окутывает их супружество?

– Никакой тайны нет, но и говорить об этом открыто не следует, – строго возразил Егошин. – И я расскажу вам случившееся только один раз, а уж вы решайте потом сами, стоит ли смеяться над излишней пристрастностью Маханева к жене его.

* * *

Это случилось более десяти лет назад, когда бо́льшая часть племен на Варуссе оставалась еще незамиренной и то и дело случались стычки с дикарями. Целые орды их, разукрашенных в синий цвет, в звериных шкурах, нападали на мирные поселения, а то и пытались даже устраивать побоища в расположении полка. Побоища, впрочем, скоро заканчивались тем, что погибало несколько дикарей, а прочие разбегались.

Но затем варучане вполне овладели нашим стрелковым оружием и начали успешно применять его против нас; тогда положение сделалось серьезнее. Мы уже провели несколько рейдов на их территорию, но до сих пор это не имело настоящих последствий. Всякий день и час следовало ожидать внезапной атаки варучан, и нервы у всех были напряжены.

И вот как-то раз, когда враждебное окружение немного попритихло, – очевидно, немирные варучане собирали новые силы, чтобы ударить на нас с особенной злостью, – в наш легкоглайдерный полк прибыли ротмистр Страхов с дочерью.

Бог знает отчего мадемуазель Страхова не осталась на орбитальной базе, где обитали прочие дамы, имеющие отношение к полку! Может быть, Страхов, человек в минуты опасности бесстрашный, но перед женским полом совершенно слабовольный, поддался на желание Оленьки непременно видеть место, где предстоит служить папеньке. А уж она умела настаивать на своем, эта мадемуазель Оленька!

Когда полковой командир, г-н Комаров-Лович, узрел вновь прибывшего со спутницей, он ужасно разозлился. Однако при даме и подчиненных виду не показал и только сделался темно-багрового цвета. Этот фокус полкового командира умел устрашить любого, от штаб-офицера до последнего денщика; но ротмистр Страхов преспокойно произнес (после того, как представился):

– А это дочь моя, Ольга Ивановна; она пожелала некоторое время пожить со мною, не расставаясь с родителем.

– Женщина!.. – просипел Комаров-Лович, отведя ротмистра в сторону и стараясь сделать так, чтобы Ольга Ивановна не слишком слышала весь их разговор. – Вы отдаете себе отчет?..

– Ольга Ивановна недавно лишилась матери, – невозмутимо ответствовал Страхов. – Ничего удивительного в том, что она желала бы оправиться от перенесенной потери и побыть немного под отцовским крылом.

– Какое, к ч-ч-ч-ч… кх! кх!.. Какое может быть крыло, если обстановка… В метрополии всего не знают, потому что не все докладывается господам газетчикам, по известной причине, но в штабе-то должны были вас оповестить об опасностях…

Наконец г-н полковник обрел дар внятной речи и, не стесняясь более присутствием Ольги Ивановны, взревел:

– Хороши мы все окажемся, если вместо выполнения боевой задачи только тем и будем заняты, что защитой наших прелестных дам! А? Это что, по-вашему, здесь – действующая армия или салон девицы Мордасовой для любительниц макраме?

Последнее г-н полковник произнес с очевидным отвращением – видимо, ничего менее привлекательного сейчас не пришло ему в голову.

– Ольга Ивановна и сама может за себя постоять, – молвил Страхов спокойно.

Полковник промокнул лицо платком с толсто вышитым вензелем.

– Делайте как хотите, на ваши риски, – сказал он наконец, отдуваясь, – но с первым же рейсом она отбывает на базу.

– Хорошо, – произнес ротмистр и поклонился, ничуть не взволнованный.

Ольга Ивановна между тем с интересом осматривалась по сторонам.

Пейзаж здесь был по преимуществу серый, серыми были и строения, и палатки – там, где не выросли еще дома; словом, не на чем глазу отдохнуть, разве что на господах офицерах, среди которых уже распространилась весть о чудесном явлении.

Желая поскорее увидеть дочь г-на Страхова, многие изыскивали себе неотложные дела в том районе, где находился ротмистр, и скоро уже Ольга Ивановна была изучена всесторонне. Господа офицеры нашли, что фигурка у нее прелестнейшая, чуть полноватая, но при такой гибкой талии и таких очаровательных локотках это, скорее, достоинство. Личико у нее было круглое, глаза как нарисованные – в салоне девицы Мордасовой любительницы макраме назвали бы их “кукольными”. Что до губ, то их кокетливый бантик взорвал сразу несколько сердец.

Когда ротмистр Страхов устроился в своем новом доме, господа офицеры быстро взяли привычку в свободное время прохаживаться мимо оконца, где имела обыкновение просиживать Ольга Ивановна с рукоделием в ожидании папеньки. Они останавливались поодаль, но так, чтобы Оленька могла их видеть, и принимали различные изысканные позы, какие диктовал им мундир.

Даже я (продолжал свой рассказ Егошин) грешным делом весьма много тренировался, чтобы предстать перед Оленькой в наиболее выгодной позиции, а именно – отставив левую ногу и чуть согнув правую, с левой рукой, свободно висящей вдоль тела, и правой, небрежно касающейся талии. Эта фигура лучше всего смотрится, если стоять вполоборота, вот я и высчитывал оптимальный угол обзора, вертясь перед зеркалом. И многие мои товарищи убивали досуг на то же самое.

Однако Оленька ни на кого из нас не смотрела, потому что с первого же дня ей глянулся поручик Маханев. Этот платонический роман развивался в строжайшей тайне и оставался для всех неизвестным до тех самых пор, пока Оленька вдруг не выглянула к нему из окна и не приманила его к себе, махнув перчатками.

Робея и зарумянившись, поручик Маханев приблизился к окну.

– Почему это никто со мной здесь не разговаривает? – спросила Ольга Ивановна.

Маханев опустил глаза и молчал.

– Отвечайте! – приказала Ольга Ивановна.

Маханев сказал:

– Из вежливости.

– Хороша вежливость! – засмеялась Ольга Ивановна. – Я тут со скуки умираю, а вы только ходите взад-вперед – и хоть бы один нанес визит.

– Господин ротмистр занят либо отдыхает – после перелета с Земли это обыкновенное дело, очень утомительно на Варуссе, – сказал Маханев, замирая и не веря собственному счастью.

– Ну так навестите меня!

– Это неудобно – вы девица, – сказал Маханев.

– А ведь верно, – отозвалась задумчиво Оленька и закусила нижнюю губу (от чего Маханев едва не лишился сознания и даже вынужден был ухватиться рукой за край окна, чтобы устоять). – При мне ни одной дамы не состоит, кроме папенькиного денщика, но эта дуэнья во всякий день пьяна и не может считаться блюстителем моей нравственности. Так что же нам делать?

– Не изволите ли прогуляться, Ольга Ивановна? – предложил Маханев, от восторга как бы деревенея.

– Охотно.

И Ольга Ивановна вышла из дома, закутанная в шаль и чрезвычайно чопорная с виду.

Мы провожали их завистливыми взорами; да ничего не поделаешь – в той ситуации, в которой очутилась Ольга Ивановна, выбор неизбежно должен был оставаться за дамой! Во всяком случае, никто из нас не мог бы объявить, что она избрала недостойного: Маханев всегда слыл добрым малым и отличным товарищем. Одно только это нас и утешало.

Они взяли за обыкновение гулять по часу в день, после чего Ольга Ивановна, бережно водворенная обратно в родительские хоромы, под присмотр денщика, вновь принималась за свое рукоделие либо за хозяйственные хлопоты.

Скоро уже весь полк с замиранием сердца следил за их отношениями. Мы переживали этот роман, как трепетная мать не переживает первое чувство своей дочери, и от всей души желали Маханеву счастья. Наверное, единственным, кто ничего не знал о любви Ольги Ивановны, был ее отец.

И вот однажды мы услыхали выстрелы, доносившиеся как раз с того места, где прогуливались Маханев с Ольгой Ивановной. Не раздумывая и не сговариваясь, мы бросились туда. Более всего мы боялись, что незамиренные варучане учинили очередной набег и первыми жертвами их жестокости стали наши дорогие влюбленные.

Картина, однако, совершенно неожиданная предстала нашим взорам. Ольга Ивановна стояла с лучевым пистолетом в руке и, залихватски прищурив глаз, стреляла в цель, а Маханев поблизости только поправлял ей руку, если она дурно целилась, или одобрительно кивал. Лучевик свистел и хлопал при попадании, свежие отверстия в мишени дымились, а Ольга Ивановна улыбалась все более весело.

Маханев произносил озабоченным тоном:

– Локоток тверже, Оленька… Тверже…

Когда мы подоспели, новый луч прорезал воздух, и мишень вспыхнула – Оленька слишком резко провела лучом. Заметив нас, она опустила пистолет и приняла суровый вид. Маханев же изобразил все так, словно мы попали на обыкновеннейшие учения, и даже как будто обрадовался.

– Вы чрезвычайно вовремя, господа! – воскликнул он. – Ольга Ивановна сейчас же покажет вам свои успехи.

Она посмотрела на него так, словно одновременно и удивлялась, и забавлялась, а затем хлопнула в ладоши.

– Пусть господин Егошин повесит новую мишень! – сказала она. – Я желаю удивлять.

Что ж, стреляла она и впрямь недурно: может быть, не вполне метко, но уверенно и не без решимости. Все мы показали наш полный восторг и дружной компанией проводили Ольгу Ивановну к дому, где она обитала с отцом ее.

Этот случай послужил поворотом в отношениях Ольги Ивановны с Маханевым; через два дня поручик Маханев официально просил руки Ольги Ивановны у ротмистра Страхова.

Тот несколько удивлен был столь скорым развитием событий.

– Вполне ли вы уверены в ваших чувствах касательно моей дочери? – спросил ротмистр, набивая трубку и сохраняя невозмутимый вид, в то время как Маханев стоял перед ним вытянувшись и едва ли не дрожал.

– Я совершенно уверен, – отвечал Маханев. – И если вы назначите испытательный срок, год или два, то и за это время ничего не переменится. Ольга Ивановна – предмет моей самой нежной любви, и я…

Страхов закурил из трубки и сквозь дым принялся задумчиво разглядывать Маханева. Наконец он проговорил:

– Отчего бы вам не сесть? Вы ведь, кажется, здесь не на докладе.

Маханев с готовностью сел.

Страхов посматривал на него с добродушной усмешкой. Наконец он произнес, немного невпопад:

– Я так и вижу Ольгу Ивановну маленькой девочкой, и все кажется мне, что это было лишь вчера. Вас же никоим образом не могу вообразить себе маленьким мальчиком, и оттого в голове моей засела странная фантазия: будто своего ребенка отдаю в руки взрослого мужчины, незнакомца, точно в приют или на воспитание…

Маханев встал, откланялся и вышел. Страхов проводил его глазами, однако промолчал. Ольга Ивановна из гордости не подслушивала разговора и не задала отцу ни единого вопроса; она предполагала выведать все потом у денщика, но тот куда-то как на грех отлучился.

Впрочем, у Ольги Ивановны не было серьезной причины опасаться, что отец откажет. Страхов слишком любил свою дочь, чтобы из пустой отцовской прихоти лишить ее счастливого замужества.

Целый день Маханев не показывался возле дома, так что Оленька не знала уж, что и думать; однако вечером он явился с визитом в дом, весь начищенный и подтянутый пуще вчерашнего. С собою он принес небольшой цилиндрик, содержащий, как оказалось, некоторую часть семейного архива.

– Как вы изволили пожелать, – сообщил Маханев деревянным голосом. – Сделал экстраординарный запрос на Землю и получил некоторые фрагменты документации.

С этим он водрузил цилиндрик на столик, накрытый вязаной скатертью, и активизировал запись.

Прямо на столике, между чашками, явилось стереографическое изображение мальчика в прехорошенькой бархатной курточке. Сам мальчик, впрочем, никак не мог бы считаться “прехорошеньким”: он был тощий, с острым носом и бегающими вороватыми глазками.

– Это, позвольте узнать, кто такой? – осведомился Страхов.

Ольга Ивановна подала ему чай и молвила:

– Это, по всей видимости, господин Маханев в юные свои годы, папа. Неужели вы не узнаете? Характерный взгляд и подбородок – совершенно не изменились.

Страхов еще некоторое время наблюдал изображение мальчика, а затем перевел взгляд на бледного Маханева:

– Не хотите ли вы тем самым указать мне на то, что и внуки мои будут обладать столь же неказистой наружностью?

– Вовсе нет, – живо возразил Маханев. – Если они унаследуют счастливые черты Ольги Ивановны…

Ольга Ивановна заметила холодным тоном:

– У меня складывается чувство, что сейчас обсуждается мое замужество. Хотелось бы указать, что делать подобное в присутствии самой девицы – неприлично.

– И впрямь неприлично, – согласился Страхов. – Ольга, выйди!

– Папа! – возмутилась Ольга Ивановна.

– Выйди, – повторил Страхов. И, видя, что дочь не трогается с места, прибавил: – А если не хочешь выходить, так молчи – и сама веди себя прилично.

– Хорошо, – сказала Ольга Ивановна и уставилась на Маханева.

Тот выключил проектор и положил себе на колени.

– Теперь вы представляете себе, что отдаете дочь не в приют или на воспитание, но к любящему человеку? – спросил он немеющими губами.

Страхов расхохотался:

– Вот мы с вами и выболтали все наши тайны Ольге Ивановне! Хорош же будет из вас супруг, как я погляжу! Ни скрывать, ни врать не умеете… Впрочем, и я никогда не мог противостоять женщине, особенно любимой.

– Это означает “да”? – спросил Маханев.

Страхов махнул рукой.

– Григорий! Икону!

Явился Григорий, по возможности трезвый.

– Икону Сибирской Божьей Матери неси! Да усы вытри – опять мое крымское втихую выпивал?

Григорий пробурчал невнятное и удалился, дабы вскоре возвратиться с большой семейной иконой Сибирской Божьей Матери.

Страхов взял ее обеими руками и поднял, а затем, неловко выглядывая поверх, благословил влюбленных.

Священник в те годы был в полку другой. Если известный вам отец Савва похож на фриара Тука, то неизвестный большинству из вас отец Дамаскин напоминал скорее Гая Гисборна и отличался большой суровостью.

Он без малейшего удовольствия услыхал о скоропалительной помолвке, и уговорить его совершить браковенчание удалось не без труда. Кажется, все офицеры, покровительствовавшие союзу Маханева с Ольгой Ивановной, побывали у непреклонного отца Дамаскина, и так он вынудил одного из них бросить курить, другого – оставить непорочное пьянство по выходным дням, третьего – очистить свою речь от сквернословия, по крайней мере от части оного… И так далее; словом, меры применил драконовские. Большинство дало обещание, после чего отец Дамаскин поразмыслил еще с недельку и наконец назначил день.

Полковая наша церковь вся была разукрашена цветами, которые не без риска для себя насобирали в окрестностях лагеря. Опять здесь было неспокойно; то тут, то там видели поблизости диких варучан, и даже вспыхивали перестрелки. Комаров-Лович взял со Страхова слово, что после свадьбы, как только прибудет корабль с базы, Ольга Ивановна тотчас улетит на орбитальную станцию. “Пусть-ка господин Маханев изведает нашей супружеской жизни, – прибавил Комаров-Лович. – Я свою супругу с отпрысками вижу хорошо если раз в полгода; ну так и ему уготована такая же участь. А вольно жениться! Жил бы холостым – не знал бы печали; теперь, впрочем, дело почти что сделано, и роптать толку нет”.

Ольга Ивановна сияла и исключительно была хороша; все мы успели перевидать ее наутро перед свадьбой и поздравить. Подружек у невесты не было, поэтому имелось двое шаферов, одним из которых стал ваш покорный слуга. “Шафер невесты”! Слыханное ли дело!

Ольга Ивановна выглядела совершенно счастливой.

– Напротив, – говорила она, – мне даже лестно, что у меня такая необыкновенная свадьба. Кругом враги, – она понизила голос и сделала движение рукой, очерчивая вокруг себя кривую линию, – притаились в лесах и ждут часа напасть; ни одной женщины, кроме меня, на всем обозримом пространстве… Походная церковь с потолком из парусины колышется на ветру, как корабль, плывущий по воле волн, и вместо драгоценных камней и золота – скромные полевые цветы.

Мы спешили согласиться с нею в том, что подобные обстоятельства достойны поэмы.

Наш церковный хор состоял из четверых солдат. Отец Дамаскин был мрачнее обыкновенного и глядел так, словно ему предстояло не венчать счастливых влюбленных, а отпевать неправедно погибшего грешника, и он решительно не знает, каким краем к этому делу подступиться.

Как и выразилась Ольга Ивановна, церковь действительно напоминала корабль на бурном море. Тогда это еще не было строение, как сейчас, но всего лишь просторный шатер – впрочем, хорошо обустроенный и с алтарной преградой.

Потолок-парус колебался под свежим ветром, то надувался, то втягивался внутрь, и благоухание свежих цветов разносилось далеко вокруг. Венцы тоже были сплетены из цветов; их-то мы и держали над головами жениха и невесты.

Служба шла своим чередом. Страхов стоял ближе всех и не отрываясь смотрел на дочь. Бог знает, о чем думал ротмистр; вид у него был странный. Он как будто силился не заплакать и в то же время казался растерянным. Время от времени он озирался по сторонам, словно вопрошая: “Где это я и как здесь очутился?”

И вот, когда венчание уже подходило к концу и молодым оставалось только допить вино из общей чаши, послышались дикие крики, топотанье ног и выстрелы, и в церковь ворвались дикие варучане.

Тотчас они набросились на нас, пытаясь воспользоваться переполохом и перестрелять как можно больше народу. Однако гости на этой свадьбе собрались не простые, и все они явились с оружием, которое мгновенно перестало быть частью парадного туалета и использовалось по прямому своему назначению.

Завязалась перестрелка. Часть варучан отошла, и их преследовали уже за пределами церкви. Внутри остались только священник, жених и невеста, оба в венках из полевых цветов, с чашей в руках.

Они полагали, что опасность миновала и что можно завершать браковенчание без помех, пока за стенами шатра оканчивается внезапный бой.

И тут из-за алтарной преграды выскочило двое варучан. Никто не ожидал увидеть их здесь, да еще так близко. А они, очевидно зная, что жених по уставу непременно должен быть без оружия, напали вдвоем на Маханева. Один подскочил совсем близко и замахнулся ножом; второй, остановившись поодаль, прицелился из лучевика.

Маханев оттолкнул Ольгу Ивановну, дабы она не пострадала при первом выстреле, и увернулся от ножа. Длинный луч рассек полумрак церкви и коснулся маханевского плеча. Жених упал и откатился в сторону, а луч снова вышел из дула пистолета и начал преследовать его. Между тем первый варучанин с ножом опять бросился к Маханеву.

И тут Ольга Ивановна вытащила из-под вороха белых свадебных одежд маленький пистолетик и нацелила его на того, что был с ножом. Одно движение – и нападавший мертв.

Маханев лежал на земле, переводя дыхание, а Ольга Ивановна уже подбежала к нему и встала на колени рядом.

Варучанин с пистолетом засмеялся, наводя дуло на жениха с невестой. Бог весть о чем он думал; может быть, о том, что теперь сразу двое будут сражены одним выстрелом! Ольга Ивановна положила ладонь на глаза своего мужа, как бы желая успокоить его, и опередила варучанина с выстрелом на долю секунды.

Она не слишком метко стреляла в цель, однако попасть в неподвижного человека сумела, и враг ее рухнул, изумленно разинув рот и выронив пистолет из бессильной руки…

* * *

Через день отец Дамаскин закончил приводить в порядок изрядно разгромленную набегом церковь и первым делом явился в дом к Страхову, где теперь поселился и Маханев.

Ольга Ивановна чинно встретила его в гостиной и предложила чаю.

Отец Дамаскин чаю выпил молча и все это время хмуро поглядывал на хозяйку дома. Наконец он спросил:

– Где ваш супруг, Ольга Ивановна?

– Отдыхает, – вполголоса ответила она. – Мне не хотелось бы беспокоить его.

Отец Дамаскин откашлялся и снова начал:

– Я понимаю, Ольга Ивановна, что все случившееся – к лучшему, и что не будь вы с оружием в церкви – вряд ли удалось бы спастись супругу вашему и вам; но все-таки вы нарушили священнейший из запретов и…

– Нет, батюшка, прошу меня простить, что возражаю, – ответила Ольга Ивановна преспокойно, – но я нарочно просмотрела все бумаги по этому делу, еще загодя. Да вы и сами, если захотите, можете увидеть. При священных церемониях оружие снимают лишь в четырех случаях: при выносе плащаницы, при поклонении местным иконам, во время причастия и при браковенчании, причем в последнем случае – только жених.

– Это оттого так сказано, – чуть покраснел отец Дамаскин, – что никому и в голову не приходило, будто невеста может быть в церкви при оружии.

– Однако же правилами невеста не исключена из числа тех, кому оружие дозволяется, – заметила Ольга Ивановна преспокойно, – что, надеюсь, и послужит оправданием моему поступку. Впрочем, – добавила она лукаво, – вы на меня можете подать рапорт.

– А вы, конечно же, подадите встречный рапорт, – угрюмо сказал отец Дамаскин.

Ольга Ивановна улыбалась все веселее.

– Вот именно, – сказала она. – Непременно подам. Потому что я действовала в рамках дозволенного.

– Скорее не запрещенного, – проворчал он. – Ничего-то с вами не поделаешь, госпожа Маханева!

* * *

Вот почему Маханев всегда сдувает пылинки со своей жены. Это редкая женщина, сумевшая не только спасти жизнь своему мужу, но и переспорить отца Дамаскина.

Солдатская шутка

Подпоручик Мухин был хрупкого сложения – из числа тех молодых людей, коих полковница г-жа Комарова-Лович без обиняков именовала “щуплыми”. “Потому что так и хочется тебя, голубчик мой, пощупать за руку – есть ли и впрямь телеса под мундиром или это одна только видимость”, – поясняла она краснеющему Мухину и при том решительно запрещала свидетелям этих сцен смеяться и даже хихикать.

Мухин никогда не мог хорошенько причесать свои волосы, и они всегда у него стояли торчком. Как бедняга ни старался, как ни примачивал и ни прижимал их щеткой, они все равно высвобождались и завивались рогом. И, как будто этих несчастий ему было недостаточно, у него, несмотря на темный цвет волос и глаз, по всему лицу были рассыпаны веснушки.

Оттого Мухин считал себя несчастнейшим человеком.

Разумеется, сразу же после прибытия его в полк начались для него всякие проверки, которые Мухин неизменно проваливал. Штаб-ротмистр Маханев, к примеру, проделал с ним такой трюк: подойдя знакомиться, поинтересовался с очевидным добродушием:

– А позвольте узнать, обладаете ли вы какими-нибудь особенными талантами?

Мухин сильно смутился и отвечал, что ничего такого за собою не замечал.

– Гм, – молвил Маханев, – а я, в свою очередь, могу похвалиться одним чрезвычайным талантом: я очень быстро умею пришивать пуговицы. Вот изволите ли ваш парадный мундир – а парадные мундиры у нас, разумеется, имеют традиционную и наиболее прочную форму застежки, – готов поспорить с вами на три бутылки коньяка, что за три минуты срежу с него все пуговицы и тотчас же пришью их обратно.

Мухин был так поражен этим предложением, что согласился не думая. Он подал Маханеву свой парадный мундир, а сам уселся рядом и сложил на коленях руки. Маханев быстро срезал все тридцать две форменные пуговицы с мундира, затем еще восемь пуговок с брюк и с рубахи – десяток. Затем кликнул денщика, чтобы принес шкатулку, взял иглу, нитку, поднес их к глазам, принялся вдевать нить в иголку…

– Позвольте, – не выдержал Мухин, до сих пор нервно ерзавший в своих креслах, – но ведь три минуты прошли!

– А? – удивленно произнес Маханев. Он повернул голову, посмотрел на часы. – И точно, прошли… Кажется, сударь мой, я проиграл пари!

– Да, – сказал Мухин. Он выглядел растерянным и вместе с тем обрадованным. – Кажется, проиграли, мой сударь, вчистую проиграли!

– Вынужден признать, – вздохнул Маханев. – Да, вот это незадача! Кажется, таланты мои меня оставили.

– Да, сударь, – окончательно приободрился Мухин, – кажется, оставили.

– Что ж, – сказал Маханев, – русский офицер должен уметь и проигрывать!

Он снова кликнул денщика, который (что подозрительно!) уже ожидал наготове с тремя бутылками коньяку.

– Вот, голубчик, ваш выигрыш, – сказал Маханев Мухину. – Добро пожаловать в легкоглайдерный на Варуссу!

И с этим он ушел, оставив Мухина с коньяком и горой отпоротых пуговиц. Бог знает сколько провозился Мухин, пришивая все это обратно; задолго после полуночи свет у него все еще горел, потому что наутро ему следовало по всей форме явиться к г-ну полковнику и доложиться…

Странно, что он никогда не слыхал об этом старинном розыгрыше – любимом у Маханева. Но тут уж ничего не поделаешь, скоро уже весь полк знал, что Мухин – то, что называется “недотепой”.

Бо́льшую часть времени Мухин проводил в своем глайдере. Все гадали, что он там еще чинит и отлаживает, пока однажды Мухин не признался двум молодым офицерам, которых считал своими друзьями, что устанавливает вторую систему навигации и управления, абсолютно дублирующую основную.

– Я человек невезучий, – объяснил он, – со мной непременно беда случится.

По прошествии месяца с ним уже никто не спорил. Дважды на Мухина падали тяжелые предметы, один раз в столовой, другой – прямо в жилище его, когда вдруг, без предупреждения, обрушился карниз со шторой. Если на плацу появлялась выбоина, Мухин непременно попадал туда ногой. Он выпил испорченные сливки и два дня маялся животом: единственный из пяти десятков порченый пакет, разумеется, достался ему.

Патрулирование приграничных территорий вместе с Мухиным превращалось в непрерывную операцию по спасению Мухина. Никто уже не соглашался идти с ним. Все заранее знали: пойти с Мухиным – значит непременно угодить в историю, о которой, наверное, забавно было бы послушать как-нибудь зимним вечером у камелька.

Поэтому, узнав о том, что завтра мне предстоит идти в паре с “недотепой”, я испытал противоречивые чувства: с одной стороны, я вполне уважал Мухина за предпринимаемые им героические попытки переломить судьбу, с другой – не без тоски предвидел неприятности. Разумеется, я был бы рад, если бы Мухин вышел из своей борьбы победителем, но вот участвовать в процессе мне малодушно не хотелось.

Признаюсь в этом без колебаний, потому что держался-то я молодцом и при получении приказа встретил известие, как говорится, не дрогнув и бровью.

– М-да, – сказал при сем г-н Комаров-Лович, – вот, стало быть, как. Кому-то надо, Ливанов. Надеюсь, вы осознаете. Могу лишь выразить сочувствие, но… Ваш черед.

Во время всего этого монолога я молчал, как изваяние индейское у табачной лавки в романе г-на Макса Брэнда.

Комаров-Лович заложил руки за спину и принялся расхаживать взад-вперед.

– Он, в сущности, храбрый офицер и человек неплохой, – продолжал г-н полковник. – Я имел с ним непродолжительные беседы. Гм. Возможно, ваше влияние… А? – Он неожиданно остановился и поглядел мне прямо в глаза. – Вам ведь везет, Ливанов.

Я только мог, что кивать, моргать и произносить ничего не значащие слова. Видеть г-на полковника едва ли не смущенным было свыше моих сил.

Мы с Мухиным вывели наши глайдеры и двинулись к границе мирных территорий. По личному приказу полковника, мы ни на минуту не отключали связи и все это время беседовали.

Была, надо сказать, зима, а зимы на Варуссе случаются весьма суровые. Скоро мы уже летели сквозь основательную метель. Странно было ощущать себя закупоренным в теплой капсуле, брошенной посреди враждебной стихии! Кругом бушевали снег и ветер, а внутри – тепло, под ногами тряпичный коврик, связанный кем-то из окружения г-жи Комаровой-Лович, мятый, но дорогой сердцу моего предшественника портрет актрисы с хищным скуластым лицом; пахнет скверным чаем – почему-то внутри глайдеров нередко встречается вот такой неожиданный запах, но, как говорит князь Мшинский, “го’аздо более п’иемлемо, нежли по’тянка!”.

Из переговорника то и дело булькает голос моего напарника Мухина.

– А знаете, Ливанов, – говорит он неожиданно, – у меня тут довольно странный стереоэффект. Вам бы стоило как-нибудь попробовать.

– Попробовать что? – уточнил я, грешным делом подумав, что Мухин разжился дзыгой и сейчас согревается.

– Установить у себя полностью дублированные системы, – пояснил Мухин. – Вы у меня сразу из всех динамиков вещаете. Как будто я у вас внутри нахожусь.

– Немедленно отключите! – не подумав, рявкнул я.

Мухин аж простонал.

– У меня звон в голове пошел, – взмолился он. – Говорите потише.

– Хорошо, – перешел я на зловещий шепот, – Мухин, я не желаю, чтобы вы ощущали себя у меня внутри. Это противоестественно, и…

Мысленно я благословил метель, которая наверняка препятствует сейчас остальным в расположении полка слушать наши собеседования. Иногда связисты включают громкую связь, чтобы можно было следить по переговорам за происходящим в патруле.

– Ливанов, вижу впереди странный объект! – сказал вдруг Мухин и мертво замолчал.

– Мухин! Мухин! – надрывался я, но стереозвучание, которое только что тревожило чувствительный слух Мухина и порождало странные фигуры в его фантазии, видимо, отключилось.

Пробиваясь сканерами сквозь завесу сырого плотного снега, я наконец отыскал слабый сигнал его глайдера и направился туда.

Двигаться пришлось медленно. Снег налипал на пластик окон, я почти ничего не видел, а Мухин то и дело исчезал со сканера, хотя я твердо был убежден в том, что он где-то поблизости.

В конце концов я остановился и, натянув поглубже на уши меховую шапку, выбрался в снег. Глайдер завис над сугробом как привидение. В белой светящейся пелене я вдруг разглядел совсем близко второй глайдер и рядом с ним две темные фигуры.

– Мухин! – закричал я что есть силы.

Мухин обернулся, пошевелился и поплыл сквозь снег, увязая при каждом шаге. Вторая фигура потянулась вслед за ним.

Скоро я разглядел уже варушанина, исхудавшего до состояния костей и кожи, черного от голода, с лихорадочными глазами. Он был одет в косматый балахон, толстый от снежного слоя, и, к моему ужасу, был бос.

– Что это? – прокричал я Мухину.

– Возьмите его к себе, – крикнул он мне в ответ. – Двое невезучих в одном глайдере – будет взрыв!

Я не мог с ним не согласиться и, подхватив варушанина за шиворот, потащил его к своему глайдеру.

У входа я сорвал с него балахон и выбросил в снег. Если эта шуба растает внутри глайдера, образуется огромная лужа, и коврик будет безнадежно испорчен – меня предупредили, что он линяет.

Варушанин безропотно остался в одной набедренной повязке, а у меня появился лишний повод ужаснуться тому, что сделал с ним голод.

Я бросил ему одеяло, в которое он завернулся, и вернулся к пульту управления.

В динамике вдруг захрипело, и искаженный до неузнаваемости голос Мухина произнес:

– Ливанов! Ливанов! Как слышите меня?

– С трудом, но слышу, – ответил я, тщательно выговаривая каждый звук.

– У меня обе системы отказали, – сообщил Мухин. – Сейчас одну отладил немножко. Как слышите?

– Отладили систему, – сказал я. – Кое-что слышу.

– А, – хрипнул Мухин и опять пропал.

Я повернулся к варушанину:

– Ты кто?

– Бураган, – неожиданно высоким, сиплым голосом отозвался тот.

– Это имя? Тебя так зовут?

– Бураган, – повторил варушанин и заснул.

По возвращении в полк варушанин упорно не желал покидать глайдер, так что в конце концов я выволок его наружу за руку и за волосы. Оказавшись на аэродроме, он упал на четвереньки и попробовал уползти под глайдеры, но тут из второго глайдера вышел Мухин, и варушанин устремился к нему. Он добрался до сапог Мухина и уселся прямо на них, как собака.

Мухин помог ему подняться и, ни слова не говоря, увел с собой.

Все попытки расспрашивать мухинского денщика ничем не заканчивались. Денщик охотно принимал в подарок табачок, свежие журналы и прочие сокровища, но затем пожимал плечами и говорил: “Лопает да спит – ни в чем более не замечен”.

Наконец откормленного и облаченного в рубаху и штаны варушанина представили господину полковнику. Варушанин озирался по сторонам, приседал и норовил сбежать, но Мухин решительно и ласково подтолкнул его к г-ну Комарову-Ловичу.

– Ну, – пророкотал г-н полковник благосклонно, – что тут у нас случилось?

– Бураган! – сказал варушанин и дико огляделся по сторонам.

Полковник перевел посерьезневший взгляд на Мухина.

– Это его имя, – объяснил Мухин. – Его выгнали из племени.

– За что?

Нам уже доводилось сталкиваться с тем, что самые хилые и безобидные на вид варушане зачастую оказывались отъявленными разбойниками.

– За наследство, – сказал Мухин.

– Бураган! – воскликнул варушанин и заломил руки.

– Прошу меня простить, я не силен в варушанских диалектах, – сказал г-н полковник, – но как вы вывели все это из одного-единственного слова?

– Не знаю, – честно признался Мухин.

– А не может так оказаться, что вы ошибаетесь?

Мухин совершенно не улавливал иронии. Шутить с ним было бесполезно, так же как и говорить иносказательно. Вот и на замечание полковника Мухин просто ответил:

– Нет, я не ошибаюсь. Я могу всю историю рассказать, если угодно.

– Да уж, – полковник поневоле понизил голос, – угодно.

– Хорошо.

И Мухин начал:

– В их племени был один колдун.

(Полковник плюнул и отошел подальше от варушанина, который проследил за ним испуганно.)

– Обычно колдуны у варушан считаются добрыми: заговаривают погоду, дожди, снегопады, вылечивают болезни животных; но этот был злой.

– Вы себя со стороны-то слышите? – перебил полковник, которому история нравилась все меньше и меньше.

– Слышу, – чуть растерялся Мухин (он только-только разговорился и теперь сразу был сбит с толку).

– Что еще за колдуны? Вы в это верите, господин Мухин?

– Мне в злого колдуна куда легче поверить, чем в доброго, – сказал Мухин. – Продолжать?

Полковник немилостиво поджал губы и махнул рукой.

– Продолжайте.

– Этот злой колдун имел большую силу и обладал немалым имуществом, которое заключалось в основном в стаде коз.

(Варушанские “козы”, понятное дело, были лишь аналогами настоящих земных коз, но кое в чем сходились с нашими, а именно: в склонности шкодить и пакостничать. Как и у обычных коз, у этих были длинная, пригодная для пряжи шерсть и очень жирное, целебное молоко.)

– Когда колдуну настало время умирать, он пожелал избрать себе наследника, но вся его родня перемерла в течение месяца. Сперва погиб, захлебнувшись в зыбучих песках, его старший сын; затем насмерть разбился младший; от сердечного приступа скончался племянник, отравился испорченной пищей муж племянницы – словом, человек шесть отправились на тот свет, а умирающий колдун все жил да жил, не зная, кому передать наследство. В конце концов, устав от страданий, он поднялся с постели и отправился бродить по деревне. Люди разбегались при виде его, потому что колдун мог передать наследство кому угодно, просто коснувшись его рукой.

Несколько раз жителям деревни казалось, что колдун дотронулся до одного или до другого; несчастные, на которых пал выбор, и сами не были в этом вполне уверены. Словом, все ожидали исхода и трепетали.

К вечеру этого дня колдун наконец отошел, и черные духи забрали его жизнь. (Так они это понимают.) Варушане сожгли его дом и начали ждать, не объявится ли наследник.

И что же?

– И что же? – переспросил полковник Комаров-Лович, видя, что рассказчик замолчал.

– А? – Мухин поднял брови. – Ну да. И тут по прошествии нескольких дней на Бурагана начинают сыпаться несчастья. Сперва умирает родами его жена и с нею младенец. Это сочли случайностью; такое у варушан происходит естественным порядком, без участия колдуна, просто от недостатков медицины. Затем дохнут его козы. Он уж догадался о причине и постарался скрыть печальные обстоятельства: закопал своих коз тайком и никому не пожаловался. Но проклятье никогда не позволит о себе умолчать, и через несколько дней у Бурагана сгорает дом. Дом горит на виду всей деревни, и уж это обстоятельство ни спрятать, ни замолчать оказалось невозможным.

– Я что-то не понял, – произнес полковник, избегая теперь смотреть не только на варушанина, но и на самого Мухина, как будто тот в чем-то замарался. – Что же это выходит, господин Мухин? Извольте объясниться до конца! Вы теперь свели дружбу со злым колдуном?

– Скорее, с его наследником, и это вряд ли можно назвать дружбой в прямом смысле слова, поскольку дружеские отношения предполагают если не полное равноправие, то… – сказал Мухин и сбился.

– Ваш Бураган – колдун? – спросил полковник в упор, видя, что Мухин вконец растерян.

– Нет…

– Докладывайте дальше.

– Слушаюсь. – Мухин перевел дыхание и нашел мгновение, чтобы послать ободряющий взгляд настороженному Бурагану. – Если бы он принял наследство целиком, то есть стал бы колдуном, то ни мора, ни пожара, ни смерти жены – ничего бы этого не случилось; но в том-то и дело, что Бураган этого не захотел – и наследство обратилось в проклятие.

– Сколько тонкостей вы уловили в этом деле, – заметил полковник.

– Бураган! – вскричал варушанин и придавил к груди свои тощие руки.

– В конце концов односельчане выгнали его из деревни, пригрозив побить камнями, если вернется, – заключил Мухин.

Полковник помолчал, играя пальцами по столу, затем сел и заложил ногу на ногу.

– И что вы предполагаете теперь делать?

– Пусть сперва откормится… А что с ним делать? Опять в пустыню выгнать?

– Нет, в пустыне он один умрет.

Мухин очевидно обрадовался.

– Я бы взял его к себе.

– На что вам такой товарищ, коль скоро вы и сами изрядный недотепа, – уж простите, Андрей Сергеевич, стариковскую откровенность…

– Клин клином вышибают, – сказал Мухин с неожиданным оптимизмом и вышел от полковника в сопровождении Бурагана.

Разговор этот скоро стал, с вариациями, известен всему полку, и на Мухина начали посматривать едва ли не с суеверным ужасом. Еще бы! Приручить настоящего варушанского колдуна, да еще по репутации “злого”, жить с ним под одной крышей и в ус не дуть – на это надобна особенная смелость, которой и лучшие наши храбрецы не обладали.

Что же наш полковой священник, отец Савва, спросите вы, куда он глядел? Но отец Савва как раз глядел в нужном направлении, поскольку не первый год имел дело с варушанами и кое-что о них понимал. Поэтому воскресным днем, завидев Мухина в церкви вместе с Бураганом, отец Савва ничего не сказал, только бровью двинул. Мухин покраснел и на “оглашенные, изыдите!” решительно вытащил Бурагана из храма, а заодно вынужден был уйти и сам. Бураган пошел за ним покорно, но, как я приметил, волочил ноги, криво сутулился и норовил обернуться, – а это у варушан признак тайного неповиновения.

Несколько дней после этого Бурагана можно было видеть повсюду: в состоянии крайнего возбуждения он таскался за Мухиным на плац, до офицерской столовой и обратно, потом гулял один мимо жилых домов и палаток, дважды был отгоняем предупредительным выстрелом от оружейного склада и единожды – от продовольственного, где Бураган, впрочем, ничего не пытался украсть, а лишь любопытствовал.

Вечерами, когда Мухин играл в собрании в карты, Бураган просиживал на пороге, подтянув тощие колени к подбородку и бессмысленно глядя перед собой. С Мухиным всегда играли по маленькой, боясь окончательно разорить невезучего подпоручика.

Однако принятые меры помогали, как водится, мало, и уже к середине вечера Мухин начал играть в долг; тогда переменили аккумуляторы в светильниках, распечатали новую колоду, а заодно и откупорили свежую бутылку из запасов штаб-ротмистра Алтынаева; бог весть откуда он черпал сии божественные сосуды, но запасы их иссякали лишь в самых крайних случаях, например, когда случалось наступление.

– А что, – сказал корнет Лимонов, видя, что Мухину чрезвычайно хочется продолжить, но он больше не решается, – не поставить ли вам, подпоручик, на кон вашего ватрушку?

Мухин, вставший было из-за стола, уселся обратно и потянулся к картам.

– На что вам мой ватрушка? – осведомился он. – Он ведь совсем дикий и по-русски почти не разговаривает.

– Да ведь вы с ним как-то объясняетесь? – возразил Лимонов.

Мухин пожал плечами:

– Как говорит отец Савва, у нас нет ничего общего только с дьяволом, а с человеком всегда найдется много общего, – ответил он. – Однако один человек всегда будет тебе ближе, а другой – дальше; так на что вам дальний человек?

– Вообразите только, – проговорил Лимонов, мечтательно двигая глазами, – пошью я для него ливрею красного цвета с золотыми позументами, парик с косой – наверняка где-нибудь в театре сыщется – и в таком виде, извольте видеть, выведу к маменькиным гостям с подносом. Это лучше ученого медведя выйдет…

Все посмеялись, представляя в уме, как удивятся гости лимоновской маменьки, а Лимонов наклонился к Мухину через стол и заключил:

– Соглашайтесь, Андрей Сергеевич. Вам ведь его все равно при себе не удержать – если не проиграете, так по-другому как-нибудь потеряете. И ему у меня спокойней будет.

Мухин криво дернул углом рта и согласился. Призвали Бурагана и поставили возле стола, чтобы он мог наблюдать. Разумеется, никто и не предполагал, чтобы Бураган что-нибудь понимал из происходящего, но так казалось интереснее.

Алтынаев был в тот день в какой-то особенно черной меланхолии, отчего широкое его лицо было почти черным, а глаза совершенно исчезли за густыми ресницами и тяжелыми веками. Он сидел во главе стола точно древний монгольский истукан, и даже руки так же держал на животе, сцепив пальцы на уровне пятой пуговицы.

– Вас бы, господин штаб-ротмистр, поставить в здешней степи, – посмеиваясь, сказал Лимонов (ему, по обыкновению, везло), – глядишь, через день ватрушки уже начали бы торить к вам дорожку и исправно смазывать вас бараньим салом, чтобы вы им дождь посылали вовремя и мээков с бээками охраняли.

– Очень смешно, – деревянно откликнулся Алтынаев.

Мухин, весь покрасневший, со вспотевшими волосами, то и дело косил на Бурагана, а потом перекладывал карты в руке.

– Ну все, – объявил вдруг Лимонов, раскрывая карты, – у меня стрит, господа.

Мухин бросил свои карты на стол и встал, громыхнув стулом. Алтынаев устремил на него медленный взгляд из-под мясистых век, но не пошевелился. Мухин повернулся к Бурагану и сказал:

– Ты теперь иди с ним. – И указал на торжествующего Лимонова.

Бураган уставился на Лимонова. При темной коже глаза у Бурагана были, как у многих варучан, светлые – почти прозрачные, зеленоватого оттенка. Радужку усеивали темные крапинки, так что казалось, будто в каждом глазу у него не по одному зрачку, а сразу по семь.

Все еще улыбаясь, Лимонов подтверждающе кивнул и протянул к Бурагану руку.

И тут варучанин присел на корточки, подпрыгнул, разбрасывая ноги, упал на бок и стремительно покатился прочь. Лимонов так и замер с разинутым ртом, а Мухин отчаянно взъерошил волосы.

– Погодите, я догоню его! – сказал он Лимонову и устремился в погоню, да какое там! Бураган катился по улице, словно его подгонял ветер. Он двигался так быстро, что Мухин едва успевал разглядеть мелькающие руки и ноги. Достигнув конца улицы, Бураган вскочил на корточки, замер, касаясь кончиками пальцев земли, а затем, оттолкнувшись, поднялся на ноги и побежал.

Мухин вернулся в собрание.

– Сбежал, господа, – сообщил он. – Если вам угодно, – обратился он к Лимонову, – я готов оплатить мой проигрыш как-нибудь иначе.

Лимонов был настолько ошеломлен случившимся, что только рукой махнул. Остаток вечера прошел вяло, разговор не клеился. Всем было неловко, хотя еще час назад шутка казалась забавной. Наконец Алтынаев, извинившись, ушел спать; его примеру с облегчением последовали и остальные.

Несколько дней о Бурагане не было слышно. Между тем наступила весна. Степь в считаные дни избавилась от снега и тотчас же покрылась вся желтыми и лиловыми пятнами цветов. Если выбраться за пределы городка и подняться на глайдере повыше, то повсюду можно увидеть одну и ту же картину: мириады крохотных цветков, низко прижатых к земле короткими мясистыми стеблями, точно косяки рыб, неустанно плывущие по бледно-зеленоватому морю.

Цветы эти, кстати, одной породы, что было установлено ученым ксенобиологом, который года полтора назад приезжал к г-ну полковнику и гостил у него на правах дальнего родственника. Я сопровождал его во время нескольких поездок, и он в виде ответной любезности щедро делился со мною своими познаниями в изучаемой им науке. Нет никакой объективной причины для означенных цветков одним быть желтого цвета, а другим лилового, и тем не менее они как бы самопроизвольно избирают для себя то один, то другой цвет. Это обстоятельство, столь естественное для цветов, варучан, да и для нас, грешных, повергло моего ксенобиолога в состояние глубочайшего изумления, и он объявил, что посвятит несколько лет исследованию данного “феномена”.

Но я несколько отвлекся от предмета моего теперешнего повествования.

Через пять или семь дней мне случилось опять быть в дозоре с Мухиным. До тех пор он как будто избегал свидетелей той карточной игры и старался не оставаться с ними наедине, но тут поневоле пришлось.

– Вы следуйте своим курсом, Ливанов, – сказал мне Мухин, – а я попробую оглядеться вон там, левее.

– Для чего? – удивился я. – Нам было приказано держаться вместе. Доходил слух о мятеже в оазисе Наой, и если известие подтвердится, то…

– Вон та ложбинка кажется мне подозрительной, – перебил, не дослушав, Мухин. – Я непременно должен осмотреть ее.

– Да на что вам сдалась эта ложбина? – Я почувствовал раздражение. Мухин был, в общем, предобрый малый, но иногда погружался в задумчивость и выражался невнятно, как бы следуя за вольным потоком своих мыслей и лишь изредка всплывая из него на поверхность.

– Да я скоро догоню вас, – сказал Мухин и направил глайдер к лощинке, видневшейся далеко впереди и чуть справа. Один ее край был обозначен сухим деревом: скрученный его ствол был как будто сделан из пластика.

Я замедлил движение, чтобы не выпускать Мухина из виду. Половина приборов в его глайдере, сколько бы он их ни отлаживал, к концу патруля непременно выйдет из строя, поэтому мне не хотелось терять визуального контакта.

Мухин покружил над лощинкой, точно насекомое в поисках медоноса, а затем вернулся ко мне.

– Что, не нашли? – спросил я, осененный внезапной догадкой.

Мухин глубоко вздохнул во всех динамиках, какие только имелись в моем глайдере. Я уже привык к тому, что он включает все передатчики, поэтому загодя убавил у себя громкость.

– До сих пор душа не на месте, – признался он вдруг. – Как нам только в голову пришло играть на Бурагана?

– Должно быть, это было всеобщее помутнение мозгов, – попытался я его утешить. – Там ведь был Алтынаев, помните?

Штаб-ротмистр Алтынаев всегда служил в полку эталоном благородства и безупречного офицерского поведения.

– И Алтынаев не сказал ни слова против, – продолжал я, – а это говорит либо о том, что ставка была законной, либо о том, что помутнение рассудка постигло решительно всех. И то, и другое должно вас оправдать, по крайней мере, в собственных глазах.

– Нет уж, – сердито возразил Мухин, – мне совершенно безразлично, как я выгляжу в моих собственных глазах, хотя большинство людей отчего-то именно этим и озабочено. А вот Бураган где-то в степи и голодает – это и беспокоит меня больше всего.

Я замолчал, не зная, как еще его утешить. Странно было мне думать, что в иных случаях всего нашего сочувствия не хватает, чтобы сделать другого человека спокойным! И вот я, русский офицер, не гожусь для этой роли, а какой-то полуголый дикий “ватрушка” – он единственный в состоянии спасти моего товарища от глубокой тоски. Мысль философская и требующая развития; но тут мы заметили впереди несколько лошадей и на спине одной – маленького всадника; мы погнались за ними, чтобы посмотреть, куда они нас приведут.

Кони мчались, играя и радуясь. В этой части Варуссы хорошо прижились орловские рысаки, и варучане охотно взялись разводить их. Они полюбили верховую езду, и несколько племен уже спустя десять лет после появления русских не мыслили своей жизни без лошадей.

К несчастью, как говорит Алтынаев, верховая езда развивает в человеке воинственные наклонности; а многие варучане даже и пешие не отличаются мирным нравом.

– Вы узнаете, Ливанов? – закричал прямо у меня в ухе голос Мухина.

Хоть я и привык к его “вездеприсутствию” в моем глайдере, все же я вздрогнул.

– Вы можете не пугать внезапными криками, Мухин? – спросил я резче, чем следовало бы, но Мухин не обратил на мой тон никакого внимания.

– Вы это узнаете? – повторил он.

– Что я должен узнать? – попытался я скрыть раздражение.

Мог бы и не стараться – Мухин явно не замечал моего состояния. Он весь был поглощен своим открытием.

– У него в руке сломанная палка – знак оазиса Наой! – возбужденно объяснил Мухин.

– Как вы могли разглядеть отсюда сломанную палку? – не понял я. – И из чего вы вывели, будто она – знак Наоя?

– Я читал труды профессора Камнепадова, – сообщил Мухин рассеянно; очевидно, его внимание было приковано к юному всаднику.

– Вы? Вы читали Камнепадова?

Я не верил услышанному, хоть и успел уже познакомиться с Мухиным достаточно близко, чтобы знать: подпоручик никогда не лжет и не хвастает, а говорит все как есть.

Профессор Камнепадов был ученый червь и первейший зануда во всей империи; он был один из первых, кто посетил Варуссу. Вернувшись из новой, еще неисследованной колонии к себе в Москву, он засел за необъятный письменный стол, отъел здоровенный кусок московского кренделя и, подкрепив таким образом растраченные силы, в рекордно короткий срок – за два года – разразился двенадцатитомным “Энциклопедическим описанием Варуссы, со ста сорока таблицами, живописующими фауну, флору, быт, нравственные и религиозные типы аборигенов, а также физиогномические типы, включая родовые знаки, татуировки и секретные символы”.

Фамилия “Камнепадов” вызывала у нас комические ассоциации, а книга его представлялась неудобочитаемой и к тому же устаревшей. Считалось, что профессор многое попросту домыслил. К примеру, откуда ему знать “секретные символы” варучан?

Удивительно, что Мухин потрудился изучить это сочинение да еще принял все изложенное там на веру!

Мы скользили над цветущей степью, стараясь постоянно держать перед глазами коней, ведомых всадником – мальчиком едва ли двенадцати лет. Теперь, когда мы приблизились, я тоже видел у него в руке сломанную палку, которой он энергично размахивал.

Скоро мы пролетели над невысоким холмом – и вдруг степь перед нами оборвалась: через все ее необъятное пространство лежала огромная сверкающая на солнце река. Всадник упал щекой на гриву коня и полетел вдоль реки, а остальные кони потянулись за ним. Их задранные хвосты растворялись в нестерпимом блеске, исходящем от воды.

Впереди темной массой роились и клубились люди, на лошадях, на старых глайдерах и пешие.

– Слухи не обманули, – сказал Мухин. – Наой выступил. Они уже переправились через реку и готовы напасть. Вы хорошо видите их, Ливанов? Неплохо было бы выяснить, сколько у них глайдеров и есть ли дальнобойные пушки…

– Они довольно далеко, а подходить ближе, кажется, опасно, – заметил я.

– У меня прибор сорокакратного увеличения, – сообщил Мухин. – Я попробую оценить обстановку прямо отсюда.

– Где вы берете свои приборы? – не выдержал я. – Их ведь по штату не полагается.

– Я на свои деньги из Петербурга выписываю, – вполне серьезно ответствовал Мухин.

Он повел глайдер повыше, развернулся и остановился на самой вершине холма.

– Записывайте, – после паузы зазвучал голос Мухина, – глайдеров не менее двух десятков, лошадей – по первой оценке сотен пять… Огневых установок пока не вижу… Проклятье!

Голос захрипел, визгнул скрежещуще и нестерпимо, а затем оборвался. Я уже привык иметь дело с Мухиным и его постоянно выходящими из строя приборами, поэтому не слишком обеспокоился. Мухинский глайдер закачался над вершиной холма и начал пятиться ко мне кормой. Я подлетел ближе и увидел, что левый двигатель у него дымится.

– Нас замети… – скрежетнул голос у меня в кабине и снова канул.

– Андрей Сергеевич! – закричал я. – Слышите меня? Бросайте свою машину! Уходим на моем глайдере. Слышите?

– Автопилот… – на мгновенье воскрес и тотчас умер вопль, сиплый, не похожий на человеческий.

Совет был дельный. Я установил координаты и нажал широкую красную клавишу автопилота. Теперь если меня собьют, то я буду, по крайней мере, как тот пьяный матрос, что ни на миг не забывает о своем долге лежать головой в сторону своего полка.

Варучане с вершины холма напоминали пчелиный рой. Внезапно рой этот пришел в волнение, задвигался, заклубился и расступился, выпуская из своих недр плевок почти бесцветного пламени. Невесомый огонь пронесся по воздуху и лизнул небо рядом с моим глайдером.

Я не мог уйти, пока Мухин не перейдет ко мне на глайдер, а подпоручик все медлил, как будто нарочно старался меня разозлить. Он болтался над вершиной холма, дымя левым двигателем, и не трогался с места. Между тем рой варучан испустил из себя длинное щупальце: десятка два всадников и три глайдера уже тянулись к нам.

– Андрей! – закричал я из последних сил, хотя уже понимал, что Мухин меня не слышит. – Уходите!

Словно бы в ответ мухинский глайдер несколько раз громко чихнул и плюхнулся брюхом на землю. Я подлетел к нему, и тут полоса жара хлеснула по корпусу моего глайдера и опалила мне лицо. Второй выстрел дальнобойной установки варучан добрался до меня.

Мой глайдер отбросило назад, а сам я почти ослеп. Несколько острых лучей пронзило мне бок и ногу, а затем нечто сильно ударило меня по лицу. От боли и оскорбления я даже задохнулся, но затем, приоткрыв глаз, увидел совсем близко красную клавишу и понял, что рухнул носом на пульт управления. В голове все кружилось, меня тошнило, и я падал в неизвестность.

* * *

Я человек очень уравновешенный и, смею надеяться, трезвый. Во всяком случае, смело поручусь по меньшей мере за пять поколений Ливановых, никогда не страдавших душевным или умственным расстройством, да и за собой никогда подобной склонности не замечал. Поэтому меня очень рассердило, когда полковой врач Щеткин наклонился надо мной и попросил:

– Скажите ваше имя!

– Будто вы не знаете моего имени, – пробормотал я.

– Когда вы родились?

– На что вам?

– Имя вашей матери?

– Какое вам дело до матушки? Надеюсь, она благополучна…

Щеткин выпрямился, исчезнув из поля моего зрения, и обратился к кому-то другому с такими словами:

– Кажется, он сильно ударился головой. Потеря крови незначительна – впрочем, не поручусь, что нет внутреннего кровотечения. В любом случае придется отправлять на Землю. В наших условиях нога может срастись неправильно.

Два солдата влезли в мой глайдер – теперь в глазах у меня прояснилось, и я хорошо видел, что они сняли часть обшивки, чтобы меня вытащить. Это взбесило меня еще больше, чем бессмысленные вопросы Щеткина.

– Осторожней! – хлопотал Щеткин где-то поблизости, невидимый.

Меня переложили на носилки. Я мельком увидел мою ногу и даже захлебнулся от отвращения: она была совершенно чужая. Как если бы к моему туловищу приставили какой-то абсолютно посторонний предмет. К счастью, она хотя бы не болела. Наверное, Щеткин успел вколоть обезболивающее. Этого добра у него при себе всегда полный чемоданчик, ибо, как любит повторять наш эскулап, “героические мужчины боятся только уколов, дантистов и собственную жену”. Г-н Щеткин полагает, что это смешно, особенно при сороковом повторении.

Меня прикрепили к носилкам широким ремнем через грудь, и тут я увидел г-на полковника. Комаров-Лович созерцал меня задумчиво, его широкое лицо потемнело, и мрачная дума бороздила его начальственный лоб.

– Господин полковник! – сказал я странным, как бы не своим голосом и сам подивился, насколько отвратительно он звучит.

Полковник нырнул ко мне.

– Говорите, Ливанов!

Щеткин засуетился, пытаясь влезть между полковником и мной:

– Ему нельзя!.. Нужен покой!..

– Уберите его! – засипел я.

Щеткина убрали.

– Почему он задает такие вопросы? – сказал я.

– Какие? Кто задает? – Комаров-Лович отчаянно силился уловить смысл моих речей. Я был благодарен ему за это, и в то же время меня раздражала его непонятливость.

– Щеткин, – сказал я. – Спрашивает глупости. Я знаю, как меня зовут.

– Конечно знаете, голубчик, конечно… – отозвался г-н полковник чуть дрогнувшим голосом.

– Он должен спросить, где Мухин. А он не спрашивает! – пожаловался я.

– Ну так я вас спрошу, голубчик, хотите?

– Да уж, хочу! – заявил я. Теперь я ощущал себя чрезвычайно довольным, поскольку никто из присутствующих не знал, как поступать, а я – знал.

– Ну так я спрашиваю вас, господин корнет, где сейчас пребывает подпоручик Мухин! Отвечайте! – возгласил Комаров-Лович.

– Мухина подбили, – сказал я. – Я ума не приложу, как сам выбрался, потому что меня… тоже подбили.

Комаров-Лович наклонился надо мной так низко, что его усы щекотнули мне нос.

– Мухин остался у варучан? – переспросил г-н полковник.

Я отчаянно сморщил нос, мучаясь от невозможности почесаться.

– Наой – весь оазис в мятеже, – сказал я и дунул на усы г-н полковника. – Мы видели их. Мухин и я. Они уже перешли реку, – бормотал я. – Пятьсот лошадей, десятка два или три глайдеров. Есть дальнобойное орудие. Больше тысячи человек.

– Весьма полные и точные сведения, – похвалил Комаров-Лович и выпрямился.

– Мухин нарочно завел у себя прибор дальновидения… – добавил я, тщетно глядя вслед его исчезающему лицу. – Мухин остался там. Вы меня поняли, господин полковник? Мне все время кажется, что я не вполне ясно выражаюсь. Что-то у меня сделалось с дикцией. Мухин – он там остался, его подбили, и он остался.

Я попробовал приподняться на локте, чтобы оглядеться по сторонам, но ремень меня не пустил. Мне вдруг показалось, что я слышу голос Мухина, но спустя миг я понял: это был мой собственный голос, очень сиплый, сорванный, как бы искаженный радиопомехами.

– Теперь лежите, голубчик, – сказал Комаров-Лович. – Отдаю вас во власть господина Щеткина. Пусть он над вами поглумится.

Я откинулся на жесткой подушке носилок и закрыл глаза. Меньше всего мне хотелось сейчас видеть Щеткина.

* * *

Случившееся с Мухиным я узнал позднее и из разных источников, однако теперь изложу все подряд, беспристрастно и по возможности связно. Времени у меня для этого достаточно: в госпитале на Земле прескучно. Симпатичный говорливый штабс-капитан, сосед мой по палате, чем более поправлялся, тем менее угощал меня историями своей боевой биографии и тем более развлекал беспардонным враньем хорошеньких сестричек милосердия, и в конце концов он выписался. Так что я остался один, и единственным моим ра\

звлечением стало глядеть в окно на девиц – учениц музыкального училища, да марать бумагу разными заметками.

Есть какой-то особенный уют в том тихом звуке, с которым перо царапает бумагу, и мне часто представляется такая фантазия: будто я – опять ребенок и притворяюсь, что сплю, а на самом деле не сплю и одним глазком подглядываю за маменькой. Она любила сидеть в детской под ночником и писать в толстой разлинованной тетради: туда она заносила свои мысли и впечатления за день. Этот журнал она вела для моего отца, который часто находился в разъездах. Возвращаясь, он всегда с благодарностью принимал новый журнал, но я никогда не видел, чтобы отец читал маменькины записи. Наверное, он делал это, находясь с нею в разлуке.

Так вот успокаивая себя собственным бумагомаранием, я и проводил свои дни в госпитале, и история подпоручика Мухина постепенно делалась достоянием любого, кому вздумается потом с нею познакомиться.

* * *

Когда левый двигатель взорвался, глайдер упал набок и завертелся на земле. Мухин заглушил и правый двигатель и попробовал выбраться наружу.

Едва он приоткрыл дверцу, как увидел, что вокруг уже столпились варучане. Большинство было конных; иные сидели по двое на одной лошади. Пешие, сильно отстав, бежали в том же направлении.

Мухин полез за лучевым пистолетом, слишком отчетливо сознавая, что предпринимать что-либо для своего спасения уже поздно. Черные пальцы варучан вцепились ему в волосы, в лицо, кто-то тянул его на себя, разрывая ему угол рта, другой рвался сбоку, чтобы ударить ногой. Наконец Мухина выволокли из глайдера и бросили на землю.

Мухин пошевелился, желая хотя бы сесть, но каждое его движение вызывало кругом дружный хохот и целый град пинков. Наконец Мухин сдался и замер, распластавшись на траве. И тотчас же в землю полетели ножи: каждый из варучан старался метнуть свой нож как можно ближе к пленнику. Высшим достижением считалось попасть ему между пальцами руки или пригвоздить одежду, не зацепив кожи.

Не все варучане отличались меткостью: скоро один нож пробил Мухину середину ладони, а другой сильно оцарапал ногу.

Мухин закричал и попробовал было вскочить, но крепкий пинок в голову уложил его на месте. Затем рядом с ним возникло и закачалось лицо кофейного цвета. Светлые глаза не мигая уставились на испачканного, заляпанного кровью Мухина. И так, не отводя взгляда, варучанин схватил нож, торчавший в мухинской ладони, и выдернул его.

Черная молния вошла в тело Мухина, и он погрузился в ее грозовой покой.

Варучанин встал, сунул окровавленный нож за пояс и оглядел остальных. Те стояли неподвижно, расступившись, как будто из опасения прикоснуться к нему.

Мухин постепенно возвращался в белый свет и наконец сумел приподнять гудевшую голову.

– Бураган, – пробормотал он.

Варучанин с ножом за поясом даже не обернулся к нему. А Мухин рассматривал его во все глаза. За минувшие недели Бураган изменился до неузнаваемости. Его волосы, прежде похожие на паклю, были теперь тщательно расчесаны и смазаны салом, так что на голове его образовался целый лес светлых жестких волосяных “палок”. И каждая из этих “палок” имела надлом ровно на середине. На лбу Бураган нарисовал синей краской две вертикальные линии, как будто он постоянно хмурился. Его рот был неестественно увеличен большой красно-лиловой полосой. Ни одна Коломбина не захотела бы поцеловать такого, подумал Мухин. Неуместность этого впечатления потрясла его сильнее, чем он мог бы предположить.

Но самая разительная перемена произошла даже не во внешности Бурагана, а в том, как он теперь держался. Он повелевал дикой ордой – повелевал так просто и естественно, как будто занимался этим всю жизнь и не видел в подобном занятии ничего трудного или опасного.

Повинуясь резкому взмаху Бурагановой руки, двое варучан подхватили Мухина и усадили его на лошадь. Один перетянул тряпкой ему раненую руку, другой, дождавшись, пока перевязка будет закончена, связал локти подпоручика за спиной и ловко уселся на коня, так чтобы придерживать пленника рукой.

Бураган стоял, расставив ноги и откинув голову назад. Мухин неподвижно смотрел в его бесстрастное лицо. И вдруг увидел, что за плечами Бурагана начинает расти тень. По очертаниям она в точности повторяла фигуру самого Бурагана, но была в полтора раза больше и очень черная. А главное – Бураган стоял посреди открытого пространства, и за его спиной не было никакой стены, на которую могла бы падать тень. И тем не менее тень не лежала на земле, а стояла вертикально.

Мухин подумал было, что все это ему чудится – в чем нет ничего удивительного, принимая во внимание все случившееся; но нет – варучане тоже видели эту тень. Те, кто стоял ближе, пали перед Бураганом ниц, вытянув руки вперед, по направлению к нему. Другие просто застыли, боясь пошевелиться.

Бураган приподнял верхнюю губу и издал короткий злой смешок. Тень шевельнулась сама по себе и отступила в сторону. Теперь она двигалась самостоятельно, и в ее черной глубине начал прорастать человекоподобный образ: светлые провалы глаз и рта, широкие розоватые зубы, бисеринки, рассыпанные по одежде.

“Это дьявол, – подумал Мухин. – Мой Бураган все-таки заключил с ним сделку! И все это по моей вине. Черт меня дернул играть тем вечером в карты!..”

Бураган как будто догадался, о чем думает Мухин, потому что уставился на него с откровенной усмешкой. Вертикальные полосы на лбу и неряшливо нарисованные вокруг настоящих губ искусственные губы делали эту усмешку злобной и издевательской.

Бураган махнул рукой в сторону реки, и варучане двинулись обратно в лагерь. Мухина повезли с ними.

Мухину прежде доводилось бывать в мирном оазисе Сой, чей владыка состоял в кумах у нашего полковника, и поэтому он привык к тому, что быт у варучан всегда налажен, люди одеты красиво и даже не без роскошества, женщины привлекательны и приветливы, а еда сытна и изысканна. Главная особенность варучанской кулинарии состоит в том, что ни один продукт в приготовленном состоянии не имеет своего естественного вкуса: обильные специи полностью изменяют качество мяса, овощей и фруктов. Поэтому любимая шутка над русскими гостями заключалась в том, что им завязывали глаза и предлагали угадать, чем именно их сейчас угощают.

В лагере мятежников все оказалось совершенно не так, как ожидал увидеть Мухин. Все здесь было сделано неряшливо и наспех. Судя по отсутствию палаток, варучане ночевали на голой земле, несмотря на то что по ночам было еще очень холодно. Никаких кострищ Мухин не заметил. Прямо на траве валялись обглоданные кости с остатками вяленого мяса, шкурки засушенных плодов и какая-то рванина. Несколько человек спали вповалку. Небольшое стадо мээков и бээков (не знаю их правильного названия) бестолково топталось на маленьком участке, не понимая, почему нельзя разойтись и насладиться сочной травой. Два чумазых подростка с грубым смехом сгоняли их в кучу.

Здесь же Мухин впервые встретил небрежно одетых варучанок: на них была традиционная варучанская одежда, но со спущенной на бедра рубахой. У них не хватало зубов во рту, а обнаженные груди выглядели такими мятыми, словно каждая мужская рука, что прикасалась к ним, оставила на них свой отпечаток. Мухин увидел, как одна женщина остановилась перед другой, наклонила голову и поцеловала грудь подруги, а та с громким смехом оттолкнула ее и пошла прочь, виляя бедрами.

Мухина сбросили с лошади и на некоторое время оставили лежать на боку в неловкой позе. Затем вновь явился Бураган. Мухин опасливо глянул ему за плечо, но черной тени там, к своему облегчению, не заметил.

Бураган сел на корточки и посмотрел Мухину в лицо.

– Прости меня, – сказал Мухин. Он сказал это очень просто, только для того, чтобы не уйти из жизни, оставив на земле обиженного им человека.

Бураган, казалось, это понял. Он торжественно кивнул и ответил:

– Темь. – Он несколько раз тряхнул кистью руки и указал подбородком на небо: – Темь.

– Скоро стемнеет, – сказал Мухин.

Бураган кивнул, закрыв глаза.

– Завтра здесь будут наши, – сказал Мухин.

Бураган покачал головой:

– Убьют.

– Меня убьют ночью? – переспросил Мухин.

– Убьют, – повторил Бураган. – Я.

Он приложил растопыренные пальцы к своей груди очень плавным и бережным жестом.

– Ты убьешь меня? – удивился Мухин. Он еще раз поглядел на Бурагана, как будто не в силах был поверить услышанному.

– Бураган! – закричал Бураган, подпрыгнув на корточках. – Бураган!

Затем он вскочил и умчался.

Кое-что о том, как варучане поступают с пленными врагами, было Мухину известно – как и многим из нас. Лет шесть назад даже вышла книжка о разных ужасных “истинных происшествиях”. Она имела большой успех в провинции, а у нас ценилась преимущественно из-за рыхлой гигроскопичной бумаги, на которой ее печатали.

Впрочем, не все в этой книге было плодом неуемной фантазии автора. Кое-что было правдой. Об этом мы тоже знали. Что не мешало нам выражать свое отрицательное отношение к тексту довольно решительным образом.

“Теперь я тоже попаду в книжку, – подумал Мухин. – Издание пятнадцатое, дополненное. Леденящий душу рассказ о нечеловеческих страданиях подпоручика Мухина”. Это прозвучало, даже в мыслях, так отвратительно, что Мухин содрогнулся. Стоит ли быть ребенком, расти, служить Отечеству – только ради того, чтобы в конце концов сделаться персонажем подобной книжицы?

То и дело к Мухину подбирались варучане, не давая ему заснуть. Подростки мочились на землю как можно ближе к пленнику, женщины трясли грудями и смеялись, а мужчины постарше плевали на него. Но потом неизменно из полутьмы выступала черная тень с розовыми зубами, и варучане разбегались.

В присутствии этой тени было очень холодно. И еще она смердела. Но Мухин испытывал к ней благодарность за то, что она изгоняла его мучителей. И вдруг эта тень приблизилась вплотную и накрылаего.

Мухин наконец заснул.

Он пробудился внутри глайдера. Горела единственная крохотная лампочка на пульте. Глайдер чуть подрагивал. Лохматое существо рядом с Мухиным пошевелилось и подтолкнуло его к пульту.

Мухин двинул руками и понял, что они освобождены.

– Что? – тихо прошептал он.

Крепкие чужие пальцы ухватили его за шею и пригнули его голову к пульту.

– Полк, – прошипел голос Бурагана.

Мухин попытался вырваться, но Бураган держал его крепко.

– Убью, – сказал Бураган. Он произнес это совершенно спокойно, без угрозы – просто объясняя положение дел.

– Убивай на здоровье, – огрызнулся Мухин, нарочито не замечая этой доброжелательности. Он не понимал, чего от него добивается Бураган. Не исключено, что ввести координаты сейчас означало позволить всем захваченным глайдерам – сколько их у варучан, Мухин в точности не знал, – совершить неожиданный ночной налет на полк. Допустить этого Мухин никак не мог. И, что самое трудное, Мухин не в состоянии был определить, возможно ли довериться сейчас Бурагану.

Бураган следил за ним очень внимательно, не упуская ни одной мелочи, ни одной гримасы или новой интонации. Он как будто боялся пропустить малейший признак понимания со стороны собеседника – а Мухин как назло отказывался его понимать.

– Скорей. – Бураган оглянулся и вдруг запел, не разжимая губ.

Мухину показалось, что вокруг стало еще темнее, чем было, а затем он уловил знакомый отвратительный запах: черная тень была здесь.

Бураган прервал свое пение так же внезапно, как и начал, и положил руки на плечи Мухина. Глаза варучанина, широко раскрытые, светло-болотного цвета, бледно светились в темноте.

– Я, – сказал Бураган. – Бураган! Бураган!

– Ты согласился принять наследство, – проговорил Мухин. – Ты теперь настоящий колдун?

– Да, – ответил Бураган.

– Ты их предводитель? – осторожно задал Мухин второй вопрос. – Всего Наоя?

Бураган отчаянно затряс лохматыми волосами.

– Нет, нет!

– Но они тебя боятся?

Бураган перестал трясти головой, поднял лицо и медленно растянул губы в ехидной улыбке.

“И это мне не снится, – подумал Мухин. – Это происходит на самом деле”.

Как будто угадав его сомнения, Бураган на миг оторвал руку от мухинского плеча и звонко щелкнул пальцами. Смрад сделался невыносимым, по траве, видной сквозь незакрытый вход, побежали сполохи багрового пламени. Затем ладонь Бурагана опять крепко и тяжко припечаталась к плечу пленника.

– Чего ты хочешь? – тихо спросил Мухин.

– Полк, – ответил Бураган отрывисто, как будто гавкнул.

– Этого нельзя, Бураган. Я не стану вводить координаты. Ты понимаешь, что этого нельзя делать?

– Убью.

– Я уже ответил тебе…

– Нет! – отчаянно вскрикнул Бураган.

Мухин понял вдруг, что и его глаза горят в темноте и что Бураган читает в них.

– Пусти, – дернулся Мухин. Бураган тотчас отскочил от него, нырнул в угол и съежился там.

Мухин включил свет. В глайдере было очень грязно, везде валялись какие-то тряпки и клочки звериной шкуры. Мухин знал, что многие варучане предпочитают сидеть не на покрывалах, не на подушках, а вот на таких клочках и комках волос. Он собрал их в охапку, выбросил в раскрытую дверцу и закрыл вход.

Затем набрал координаты и нажал пуск.

Бураган сразу успокоился. Откинулся назад, подобрав под себя ноги, и начал тянуть сквозь сжатые губы нудную, бессвязную песню. “Что я делаю? – думал Мухин смятенно. Он оглянулся, словно рассчитывал увидеть сквозь стену, как прочие захваченные мятежниками глайдеры трогаются с места и присоединяются к ведущему. – А если Бураган все-таки предатель? Если я сейчас помогаю ему?..”

Бураган вдруг метнулся к нему, не переставая петь, и больно схватил за запястье.

– Пусти, ты что делаешь? – дернулся Мухин.

Бураган улегся на полу, свернувшись прямо на ногах Мухина. Теперь пение-ворчание исходило снизу, а ноги начали затекать, придавленные тяжестью Бураганова тела.

Черная тень, развеваясь, неслась за глайдером, как будто с транспорта забыли снять широкую темную маскирующую сеть.

* * *

Через полчаса после полуночи г-на полковника подняли с постели.

– Происходит нечто странное, господин полковник! – доложил дежурный.

Путаясь в ночной рубахе, г-н Комаров-Лович выбрался из кровати и припечатал к прохладному полу свои широкие босые ступни.

– Зажги свечу, – буркнул г-н Комаров-Лович. – И подай халат. Что происходит?

Облачая полковника в халат, дежурный повторил:

– Нечто странное!

– Опиши словами. “Нечто странное”! Эссеист выискался. “Отрывок, взгляд и нечто…” – Г-н полковник принадлежал к числу тех людей, которые начинают язвить, едва лишь открывают со сна глаза. Это опаснейший тип. Намного опаснее тех, что спросонок только ругаются или бессвязно мычат.

– Вам лучше это увидеть, – сказал дежурный.

– Да уж, лучше, – пробурчал полковник. – У тебя умыться есть? Подай воды. Глаза надо разлепить.

Плеснув себе в лицо из кружки, Комаров-Лович в развевающемся халате прошествовал на вышку дежурного.

Экран наблюдения был темен и покоен. Комаров-Лович посмотрел на него выпученными глазами, затем повернулся к дежурному. Тот был бледен и спокоен.

– Позвольте узнать, вы это на спор сделали? – ледяным тоном осведомился г-н полковник. – Потому что проигрались в карты? Или из других причин?

Дежурный и бровью не повел.

– Следует подождать еще немного, – предупредил он. – Вы увидите все собственными глазами, господин полковник. Сейчас.

Комаров-Лович уселся в кресло и уставился на экран. Толстые пальцы г-на полковника барабанили по ручке кресла, он напевал сквозь зубы – чрезвычайно фальшиво – “Марш Второго кавалерийского полка” и вообще делал все, чтобы отравить дежурному существование.

Затем он замолчал.

Из ниоткуда на экране появилась точка. Она дергалась и мерцала, но каждое новое ее появление было ближе к расположению полка, чем предыдущее. Спустя несколько секунд точка опять пропала.

Комаров-Лович перестал петь и барабанить и резко повернулся к дежурному.

– Что это?

– Никогда прежде такого не наблюдал.

– Я тоже, – мрачно сказал полковник. – Вы пробовали их вызывать?

– Не отвечают.

– Естественно… – сквозь зубы произнес Комаров-Лович. – Естественно…

– Будем сбивать? – спросил дежурный.

– А вы попадете в них?

– Можно вычислить, где они появятся в следующий раз, и… – начал дежурный без особенной уверенности. Точка все время плавала, как будто глайдер – если только это действительно был глайдер – был неисправен или же им управлял пьяный.

– Визуальный контакт установить возможно? – перебил г-н полковник.

– Темно, господин полковник.

– Включим прожектор, – решил Комаров-Лович. – Подпустим ближе и включим. Отдавайте приказ. Яхочу быть на земле, когда эта штука приблизится.

* * *

Резкий свет ударил Мухина по глазам. Вспышка была такой ослепительной, что Мухин вскрикнул. Бураган, лежавший на его ногах, пошевелился.

– Нас заметили, – сказал ему Мухин. – Что теперь?

– Бураган, – пробормотал варучанин. Мухин наклонился к нему и увидел, что Бураган закатил глаза, вывернув их белками наружу. Лицо варучанина оставалось совершенно спокойным.

* * *

Глайдер плюхнулся, чихнул и затих. Прожектор вел его несколько минут и замер на остановившемся транспорте. Еще минуту ничего не происходило. Комаров-Лович, в ниспадающем шелковом халате и длинной белой рубахе, стоял в десяти шагах от глайдера, величавый, как император Византии, – не хватало только тиары.

Затем из глайдера выкатился Бураган. Поджав колени к подбородку, он перекувырнулся и вскочил. К нему уже бежал солдат. Бураган переступал с ноги на ногу, покачивал головой и быстро шевелил пальцами. Он не отводил глаз от глайдера.

Один из солдат схватил Бурагана, другой заглянул в глайдер и тотчас закричал:

– Здесь подпоручик Мухин!

– Вытаскивайте! – заревел Комаров-Лович.

Мухина вытащили, почти потерявшего сознание, и положили на землю. Бураган засмеялся, когда его увидел. Он смеялся все то время, пока его уводили на гауптвахту, и, по отзыву солдат, продолжал смеяться и там, а потом намертво замолчал.

* * *

Мухина поместили не в полковом лазарете, а у него на квартире, и доктор Щеткин исправно навещал его там. Щеткину запрещено было рассказывать про Мухина кому-либо, кроме г-на полковника, и такое положение дел сохранялось “до окончательного выяснения”; этим и объясняется то обстоятельство, что до отправки моей на Землю мне так и не довелось повстречаться с Андреем Сергеевичем лично и даже узнать о нем что-либо достоверное хотя бы из вторых рук.

– Состояние господина подпоручика стабильное, – отвечал на все мои расспросы Щеткин. – И полагаю, жить он будет долго и счастливо. Все остальное не должно интересовать ни меня, ни тем более вас.

Вот и все, что я сумел тогда из него вытянуть.

Спустя два месяца, находясь уже в Петербурге, я получил в синем конверте письмо.

Любезный Ливанов!

Зная, как Вы все это время беспокоились обо мне, и испытывая к Вам искреннюю благодарность, решился наконец написать к Вам, чтобы между нами не осталось никаких недоговоренностей.

Это касается обстоятельств моего побега из варучанского плена – возможно, Вы сохраняете дурные мысли обо мне, чего бы мне решительно не хотелось, и потому я желал бы развеять их совершенно.

Спасение свое я ничем иным не могу объяснить, как только чудом, а это такая материя, которая у большинства людей ничего, кроме недоумения, не вызывает.

В полку лишь немногие поверили в мой рассказ – но в числе поверивших был г-н Алтынаев; возможно, только по этой причине меня не признали сумасшедшим. К примеру, доктор Щеткин прямо объявил мне на сей счет, что “сомневается”.

Главным преткновением всей истории стал человек, которому я обязан моей свободой и самой жизнью, именно Бураган, на которого поначалу все чрезвычайно ополчились, и г-н полковник даже заключил его под арест.

Как Вы знаете, Бураган считался у своего народа чем-то вроде шамана или черного колдуна. Будучи обижен мною при обстоятельствах, Вам известных, Бураган бежал в пустыню и встретил там некоего сморщенного старичка-варучанина, низкорослого и на одной ноге. Они побеседовали, не слишком долго, после чего заключили союз, и Бураган получил возможность провидеть будущее, вещать громовым голосом и вообще различными голосами, а также являться своим соплеменникам в величавом обличье.

Все это сделало Бурагана весьма значительной фигурой среди варучан, и он быстро возвысился в оазисе Наой, том самом, где решились выступить против нас. Бураган возглавлял мятеж – или, вернее было бы сказать, мятеж подхватил Бурагана на самый свой гребень и вынес, почти против его воли, прямо на наш полк.

Немирные варучане отыскали в пустыне несколько наших разбитых глайдеров и сумели их починить; кроме того, они отбили у Соя табун хороших лошадей и сочли себя на верху блаженства: теперь они были вооружены и готовы к сражению.

Бураган каждодневно обходил войско. За несколько месяцев он десятки раз заглядывал в каждое лицо и каждому предрекал его ближайшую судьбу.

Все дурные предсказания Бурагана всегда сбывались в точности, зато хорошие иногда оказывались ошибочными. Но странно устроен человек, любезный Ливанов! Отчего-то суеверные люди испытывают благоговение перед теми, кто предрекает им несчастья, и когда дурное настигает их, они неизменно приходят благодарить вестника беды. Дикарь может разрубить топором истукана, если тот не выполнил его просьбы, властелин может повесить гонца с печальной вестью, но никогда суевер не поднимет руки на мага со страшным пророчеством на устах!

В те дни Бураган наслаждался мнимым всемогуществом. Дерзкие воины замирали в страхе, когда Бураган останавливался перед ними и засматривал им в лицо. Иных он для своего удовольствия мучил неизвестностью и порой уходил, так и не сказав ни слова.

Не берусь предполагать, какой была бы последующая участь Бурагана. Полагаю, на какое-то время он был чрезвычайно доволен своей жизнью и не желал что-либо в ней изменять.

Но тут я, по крайней своей неудачливости, попадаюсь к ним в плен! Не стоит и пересказывать Вам всего, что со мной приключилось – наверное, кое о чем Вы и без того наслышаны; ну так умножьте все услышанное на два и не ошибетесь. Прибавлю только, что проклинал я свою невезучесть каждое мгновение, проведенное в руках у “ватрушек”! Злые люди.

Завидев меня, Бураган впал в состояние, близкое к истерическому. Считается, будто дикари вследствие своей близости к природе не ведают истерик, но ведь это же чистая неправда, любезный Ливанов! И у самой природы случаются истерики в виде бурь или смерчей; если дикарь дышит так же вольно, как степь или океан, то и смерчи, и штормы возможны в груди дикаря!

Вожди Наоя сказали Бурагану, что ночью он обязан будет выпустить кровь русского на землю, чтобы напитать ее соками гнева. Бураган сознавал справедливость этого требования, но когда мы с ним встретились вновь, то Бурагану вдруг сделалось жаль меня. Полагаю, внешний мой вид давал к тому все основания!

Смутно помню произошедшее, но одну вещь я видел так же ясно, как вижу сейчас собственную руку: некая пространная черная тень стояла за спиной Бурагана, и иногда она перемещалась вправо или влево, совершенно самостоятельно от колдуна, а порой можно было рассмотреть ее “лицо”, похожее на трагическую маску в греческом театре, с широко и криво раздвинутым ртом!

Отчего-то именно эта улыбка и представлялась мне наиболее опасной, и я все время останавливал на ней взгляд. Но потом я моргал, и все пропадало, и я начинал думать, что сплю или нахожусь во власти бреда.

Бураган повелевал своей тенью, и она подчинялась – как подчиняется человеку пес-волкодав, полудикое создание, помогающее охранять стада. Наверное, Вам доводилось видеть, с какой снисходительностью мощное животное соглашается выполнять распоряжения куда более слабого человека. “Командуй, командуй, – говорят в таком случае желтые звериные глаза, – погоди, если ты не угодишь мне и не дашь как следует покушать, я вцеплюсь тебе в горло, и поглядим, куда денется вся твоя самоуверенность!”

Бураган хотел, чтобы я установил координаты полка. В первые минуты мне думалось, что он желает с моей помощью совершить ночное нападение; но нет! Скоро я понял, чего он добивается – моего спасения! – и сделал, как он хотел. Мы поднялись и двинулись вперед.

Всякое мгновение я опасался погони со стороны моих недругов. Еще одно салонное заблуждение касательно “дикарей” весьма опасно – будто бы они дурно разбираются в технических новшествах. Напротив, они чрезвычайно быстро и ловко управляются с новейшими приборами, и Вы, как и я, наверняка тому были свидетелем.

Однако погони все не было, и скоро я понял, что послужило к тому причиной. Нас попросту никто не видел.

Черная тень послушно окутала наш глайдер, так что ни варучане, ни русские в полку не могли его разглядеть, покуда он не приземлился. До сих пор не существует иного объяснения тому обстоятельству, что на сканере нас не было видно. Пару раз дежурный, как он утверждает, замечал приближение глайдера, но затем точка исчезала с экрана. При составлении рапорта г-н полковник написал, что сканер был неисправен. Ему даже пришлось наложить взыскание на инженера Прянишникова, хотя тот был совершенно невиновен. Я пытался было вступиться, но получил свое: Вы же знаете, как г-н Комаров-Лович умеет порой вспылить!

– Вы же сами видели, господин полковник, то черное существо, которое… – начинал я в десятый раз.

Господин Комаров-Лович, положим, видел черное существо, но очень быстро выбросил увиденное из головы. Поэтому, опасно багровея, он кричал на меня “убийственным” голосом:

– По-вашему выходит, господин подпоручик, что полковник Комаров-Лович напивается по вечерам до чертиков в глазах? Так, по-вашему, выходит? И что я должен написать в рапорте в Петербург? Что огромное черное существо окутало своими дьявольскими крыльями глайдер, на котором раненого господина подпоручика доставил из варучанского плена черный шаман?

Я совершенно скисал от подобных формулировок, ибо Петербург – город болотный, стоит на костях, посреди призраков, и оттого ни в призраков, ни в кикимор, ни даже в опасность от болот совершенно не верит. Они, так сказать, естественная для него среда обитания.

– Напишите, что шаман… – вяло бормотал я.

– Шаман? – ярился Комаров-Лович. – Скажите еще, что лично разговаривали с чертом!

Тягостные эти собеседования прерывал обыкновенно доктор Щеткин. Привлеченный ревом господина полковника, Щеткин являлся с набором позвякивающих инструментов в чемоданчике и с порога объявлял:

– Пора ставить клистир! А вас, господин полковник, прошу удалиться!

И вынимал какой-нибудь железный предмет, навроде щипцов. Это оказывало на г-на полковника магическое воздействие, и он спешно ретировался. Как все герои, Комаров-Лович боится врачей.

Когда мне разрешили вставать с постели, я первым делом навестил господина Прянишникова и поспешил извиниться перед ним.

– Я готов выплатить вам из собственного жалованья сумму взыскания, – сказал я, в глубине души полагая, что поступаю благородно или, по крайней мере, справедливо. – Вы пострадали из-за меня, и пострадали совершенно напрасно. Я знаю, что сканер был исправен.

– Да-да, – перебил меня г-н Прянишников с насмешливой и неприязненной улыбкой, – как же, наслышаны. Черные чертики окружили ваш глайдер черными призрачными крылами, что сделало вас невидимым не только для людей, но и для приборов.

Вся моя симпатия к невинно пострадавшему инженеру тотчас испарилась, и я переспросил:

– Так вы полагаете, будто вся моя история – пустая выдумка?

– Я полагаю, – еще более неприятным голосом ответствовал г-н Прянишников, – что все это вам пригрезилось со страху, а может быть, от боли. Ведь вы, кажется, были ранены, когда плюхнулись посреди расположения вражеского и позволили “ватрушкам” захватить себя в плен!

Я поскорее ушел, чтобы не наговорить ему лишнего.

В клубе меня ожидал еще более неприятный прием. Большинство господ офицеров поглядывало на меня с сочувствием, как на душевнобольного, проще сказать, дурачка, двое или трое (не назову сейчас их имен) хохотали у меня за спиной и делали недоуменные лица, едва лишь я к ним поворачивался, а один, именно корнет Лимонов, приблизился с вопросом:

– Скажите, Мухин, это правда, что вы видели варучанского черта и даже осязали его?

Я ответил осторожно, что это чистая правда и что черт далеко не так красив, как воображается иным истерическим девицам, главная мечта коих – заставить (своей пылкой страстью) дьявола раскаяться.

– А, – сказал Лимонов.

Я уже понял, что его выбрали для того, чтобы он поднял меня на смех и завершил дело дуэлью, и приготовился отвечать в соответственном духе; но тут вмешался Алтынаев.

– А я скажу вам, господа, – проговорил он, – весьма опасно не верить в дьявола. И кто в него не верит, тот сильно погрешает, а главное – подвергается большой опасности. Что до меня, то я однажды видел его лицом к лицу.

Все притихли и замолчали, поскольку г-н Алтынаев считается образцом чести и рыцарского поведения. Так что он беспрепятственно продолжил свой рассказ.

– Это была женщина… – Он вздохнул. – Красивая молодая девушка, незамужняя. Она жила по соседству; ей было лет восемнадцать, может быть, девятнадцать, а мне – четырнадцать. Часто мы переглядывались, встречаясь на улице, и однажды она завлекла меня к себе в дом. Сперва она показывала какие-то шкатулки, черепаховые и перламутровые, – она собирала коллекцию, – а затем вдруг схватила меня и стала целовать. В первые мгновения я потерял голову и начал отвечать на ее поцелуи, но затем взгляд мой упал на образ Божьей Матери, висевший в углу, – не комнаты, а прихожей, которую было видно в приоткрытую дверь. И тут меня словно током пронзило: ведь я хотел сейчас предаться незаконной любви прямо на глазах у Богродицы! Я оттолкнул от себя девицу и попросил ее прийти в себя. И тут…

Алтынаев замолчал – и молчал почти с минуту, пока у всех мороз не пробежал по коже.

– И тут, – заключил он тихо, – она вдруг совершенно не своим, чужим, почти мужским голосом сказала: “Ненавижу тебя. Ты мне все испортил”. И затем упала без чувств.

Несколько времени все безмолвствовали под впечатлением рассказа, и особенно – того тона, которым Алтынаев произнес последнюю фразу. Было очевидно, что та давняя история глубоко потрясла его.

Затем корнет Лимонов, стараясь говорить небрежно, заметил:

– Фью, да ведь в этом нет ничего особенного – ваша несостоявшаяся возлюбленная пребывала в состоянии сильного возбуждения, что доказывается потерей сознания. Должно быть, она говорила в бреду.

– Должно быть, – спокойно откликнулся Алтынаев. – Но в том-то и дело, что в подобных вещах мы никогда не можем быть уверены и никогда не знаем наверняка.

Благодаря этому заступничеству, как я уже говорил, насмешки надо мной сделались редки и скоро вовсе прекратились, и спустя пару недель все уже считали, что я всего-навсего испытал сильное потрясение, попав в плен, а затем чудесно вырвавшись на волю благодаря моему бывшему слуге.

Бурагана заключили на гауптвахте и держали там все время, пока не завершились стычки наши с Наоем.

Сидя на гауптвахте, Бураган мой ожидал, пока его квалифицируют как вражеского лазутчика; г-н Комаров-Лович, впрочем, медлил с определением, поскольку вражеского лазутчика пришлось бы отправлять на Землю для дальнейшего расследования либо расстреливать на месте, а ни того, ни другого делать с Бураганом ему, очевидно, не хотелось.

Вы уже читали, должно быть, в газетах о том, как мятеж Наоя был остановлен и что это стоило нам жертв. Не буду повторяться. Остатки разбитого воинства рассеялись. Не знаю, какова их дальнейшая судьба: приютили ли их в других оазисах или же они сгинули в пустыне. Корнет Лимонов умер от ран на второе утро после сражения; мы нехорошо с ним расстались – почти в ссоре, о чем я Вам только что отписал. Надеюсь, теперь мы с ним примирились и он в ином мире простил меня так же, как я простил его на земле.

Что до Бурагана, то мне наконец позволили навестить его. Солдат на всякий случай караулил под дверью все то время, что я находился у Бурагана, однако мне шепотом сообщили, что дикий приятель мой впал в своего рода ступор и от меня ожидают, что я сумею его несколько оживить.

Бураган сидел на койке, скрестив ноги и сложив руки на животе. Едва ли он замечал происходящее вокруг него.

Я остановился посреди комнаты и спросил его, как он себя чувствует. Очевидно, в последнее время я так часто слышал этот вопрос, что поневоле задал его, когда не нашел другого способа завязать разговор.

Бураган поднял веки и посмотрел на меня. Его лицо совершенно ничего не выражало.

– Не нужно ли тебе чего-нибудь? – продолжал я. – Если так, то непременно дай мне знать.

Он все молчал.

Мне вовсе сделалось неловко. Я уселся рядом с ним на койку и рассказал, возможно более простыми словами, какой-то последний анекдот из жизни нашего полка. В финальной части этого анекдота поручик Н. говорит девице Сафеевой (старшей – Неониле), когда та во время вальса каблуком наступила ему на пальцы, да так от души, что проникла даже сквозь сапог: “До чего же вы колки, мадемуазель Сафеева!” – на что та находчиво отвечала: “Видали бы вы меня на курсах медсестер со шприцем в руках!”

Бураган выслушал, не поведя и бровью; я даже усомнился в том, что он меня узнал.

Мы посидели рядом немного; потом я ушел.

С того дня я взял привычку навещать его каждый вечер. Чаще всего он просто сидел, не шевелясь, но эта неподвижность была разной, и скоро я научился различать ее: иногда он был как деревянный истукан, неприступный для любого разговора, а иногда – съеженный и какой-то жалкий; тогда он жадно ловил каждый звук моего голоса.

После первого же моего посещения Комаров-Лович призвал меня к себе и, помахивая в воздухе огромной кружкой с изображениями маков (подарком Настасьи Никифоровны, по мнению коей маки суть символ вернейшей супружеской привязанности – почему бы?), сказал так:

– Вы, Андрей Сергеевич, кажется, изволите навещать вашего… кх-кх… не подберу и определения для этой личности. Отчего и рапорт до сих пор в окончательном виде не клеится. А? Ваше мнение?

Я помялся, затрудняясь с ответом. Комаров-Лович истолковал мое смущение по-своему и предложил мне покойные кресла:

– Садитесь, господин Мухин. Вам ведь трудно стоять.

Я не стал отрицать этого и поскорее уселся. Из кружки Комарова-Ловича несся запах ядреного цикория.

– Не желаете ли кофию? – спросил г-н полковник.

Я поскорее отказался.

– Напрасно – очень способствует… Настасья Никифоровна прочла какую-то книгу и весьма настаивает; даже прислала мне запас.

Я отмолчался.

Комаров-Лович сделал решительный глоток из кружки, поставил ее на стол и в упор спросил:

– И что он говорит?

– Бураган? – зачем-то уточнил я, хотя и без того было понятно, о ком речь. – Ничего.

– Вам следует более внимательно расспрашивать его, – сказал г-н полковник. – Я понимаю, что вы ему симпатизируете. Я и сам, поверьте, симпатизирую, но требуются обстоятельность и, главное, – факты.

Я не вполне понимал, что он имеет в виду под “фактами”, однако заверил г-на полковника в том, что приложу все усилия, чтобы надлежащие факты появились.

Однако Бураган упорно продолжал молчать и даже не всегда открывал глаза при моем появлении, хотя – теперь в этом у меня не возникало ни малейших сомнений, – сознавал мое присутствие и даже как будто радовался ему.

Однажды он заговорил.

Это произошло неожиданно – на пятый или шестой мой визит. В этот раз Бураган держался с особенной надменной неподвижностью и даже не поднял ресниц, когда я приблизился к нему. А затем его губы чуть-чуть разжались, и раздался голос, какого я прежде никогда от него не слыхал.

Это был тонкий, тихий, почти детский голосок. Вдруг мне показалось, что я понимаю каждое произносимое им слово, но едва лишь это слово переставало звучать, как я тотчас забывал и смысл, и значение его. Я как будто ступал в комнату и видел в ней все вещи, а мгновение спустя оказывался вновь в темноте, – если подобное сравнение уместно.

Ощущение это было весьма тягостное, и я хотел поскорее уйти, но обнаружил, что не могу и рукой пошевелить. Странное оцепенение сковало меня; казалось, что всякое движение грозит мне потерей, а то и гибелью.

Наконец я нашел силы стряхнуть наваждение и сказал неестественно громким тоном:

– Вижу, Бураган, ты совсем во мне не нуждаешься, – так я, пожалуй, пойду.

И тут он заплакал.

И знаете, что я сделал, любезный мой Ливанов?

Я сбежал. Я больше не мог выносить его присутствия.

Художественный трактат подпоручика Мухина на сем, однако, обрывался и завершался поистине лаконическим сообщением, за краткость которого не покраснел бы и древний спартанец: дело в том, что Мухина переводили в другой полк разведчиком, отчего он спешно попрощался со мною и лишь сообщил в приписке, что у него “все хорошо, чего он и мне от души желает”; развязку же всей истории я узнал гораздо позднее – при возвращении моем с Земли на Варуссу, от некоего поручика Лисицына.

* * *

Я спешил в полк, поскольку известия доходили с Варуссы тревожные: журналы наперебой писали о появлении у незамиренных варучан какого-то нового вождя, и г-жа Анна Ларошфуко, знаменитая романистка, уже дала объявление о том, что работает над увлекательным сочинением на эту тему.

Короткая записка от князя Мшинского еще более усилила мое рвение. “Торопитесь, Ливанов, – писал он, – предстоит дело, и у Вас есть хорошая надежда на скорое повышение”.

Поэтому я воспользовался первой же оказией на Варуссу и таким образом очутился на транспортном корабле. Капитан по фамилии Саламашин сделал все, чтобы я уяснил себе раз и навсегда: груз, который ходит, разговаривает и ест, является нежелательным и при возникновении аварийной ситуации будет выброшен за борт в первую очередь. Мне отвели каюту, принадлежавшую ранее “одному умершему матросу”, и порекомендовали “поменьше покидать жилое помещение”.

Я не стал интересоваться, отчего умер мой предшественник, боясь услышать что-нибудь обескураживающее, вроде коровьего ящура или дезинтерии, и поскорее расположился там со всеми своими немногочисленными пожитками.

– Кстати, – прибавил Саламашин, – заранее прошу извинения за неудобство, но у вас будет сосед.

И с этой парфянской стрелой в зубах он удалился.

По-своему Саламашин был очень даже хорош: пожилых лет, высокий, с широкой крепкой талией и выкаченной грудью. Ноги у него были по сравнению с мощным торсом коротковаты, но это не портило его, напротив, придавало облику капитана своеобразной убедительности. Когда он произносил больше трех слов за разговор, от натуги он начинал краснеть, причем краска ползла от залысин, длинных и узких, как два параллельно расположенных Ботнических залива.

Я не без трепета ожидал появления своего соседа по каюте, до того тесной, что исключить нежелательное общение между нами было невозможно. Конечно, военный человек должен со всяким уметь ужиться, но всему положен некий предел, даже терпению. Впрочем, в любом случае я уповал на врожденное мое любопытство, которое сколько уже раз приходило ко мне на помощь в делах, даже самых безнадежных!

К счастью, мне повезло – и даже более, нежели я мог рассчитывать.

Поручик Лисицын возник на корабле за полчаса до отлета. Ему предшествовал огромный чемодан, который тащил мускулистый коротышка в красной русской или, лучше сказать, цыганской рубахе. Атласная эта рубаха была покрыта черными пятнами пота, которые разрастались прямо на глазах.

Следом за коротышкой шествовал Лисицын, длинный и тощий, с большими серыми глазами навыкате и крупными бледными губами, растянутыми в постоянную улыбку.

Чемодан вплыл в каюту и занял ровно половину отведенного нам пространства. Лисицын втиснулся следом – сбоку он был плоским, точно лист бумаги. Затем, застряв между чемоданом и краем койки, Лисицын повернулся к человечку в красной рубахе.

– Ты, Федор, пожалуй, иди, – распорядился он благосклонно. – Я дальше без тебя. Видишь – тесно тут.

Федор пошевелил чемоданом, едва не прибив барина, и гулким басом произнес:

– А как же вы без меня, Степан Людмилович?

Лисицын глубоко вздохнул.

– Да уж как-нибудь… долечу. Видишь, капитан здесь – человек основательный. Да ты ступай. Отлет скоро, а для тебя места нет.

– Напрасно это, – мялся Федор.

– Все, все, Федор. Прощай.

Федор уронил чемодан, попытался поцеловать Лисицына в плечо, но не дотянулся и скрылся прочь.

– Позвольте, я помогу, – сказал я, видя, что Лисицын намертво замурован между чемоданом и койкой.

– Будьте любезны, – ответил Лисицын. Освобожденный, он тотчас забрался с ногами на койку и посмотрел на меня искоса. – Вы сейчас, наверное, гадаете, отчего у меня отчество женское, – заметил он.

– Ничуть не бывало, – ответил я.

– Однако я сразу объясню, чтобы уж не возвращаться, – настаивал Лисицын. – Это болгарское имя – Людмил. Впрочем, в Болгарии я никогда не был. Но говорят, что страна красивая.

– Конечно красивая! – горячо согласился я, хотя тоже не бывал в Болгарии.

Лисицын помолчал немного и спросил:

– Мы с вами прежде не встречались? У меня дурная память на лица – простите великодушно.

– У меня тоже, – засмеялся я. – Так что давайте познакомимся попросту. Нам ведь вместе лететь дней пять, не меньше. Вам господин Саламашин уже высказывал пожелание, чтобы вы поменьше показывались на корабле вне этого каземата?

– А, дурак, – легкомысленно махнул рукой Лисицын. – Будет какой-то Саламашин приказывать поручику Лисицыну.

– Корнет Ливанов, – представился я. – N-ский легкоглайдерный.

– О! – Лисицын округлил рот и выкатил глаза еще больше. – Удивительнейшее совпадение! N-ский легкоглайдерный!.. В таком случае вы, должно быть, знавали подпоручика Андрея Мухина.

– Разумеется, – кивнул я, – и даже получил от него письмо, покуда находился в госпитале.

– Позвольте узнать, каково ваше самочувствие?

– Благодарю вас, – ответил я, – вы чрезвычайно любезны. Я вполне благополучен и спешу в полк, как видите, поскольку надеюсь участвовать в большом деле и получить повышение.

– Похвально. – Лисицын покивал и пожевал губами. – Я почему спрашиваю? Нам с вами предстоит за пять дней уничтожить вот этого злодея, – он указал на чемодан, – а при условии ранения, скажем, в полость живота это было бы весьма затруднительно.

Я молчал, ошеломленный таким сообщением.

Между тем корабль начал взлет, и на некоторое время мы прервали нашу беседу. Лисицын даже задремал, пока мы набирали высоту и выходили из атмосферы. Несмотря на нескладное сложение, он принадлежал к той счастливой породе людей, которая всегда и при любых обстоятельствах умеет устроиться с полным комфортом. Что до меня, то я всегда подолгу и мучительно “обживаю” новую койку, и на новом месте меня неизменно преследуют кошмары.

Разговор возобновился спустя час, когда Лисицын пробудился и встретил мой взгляд своей неизменной улыбкой.

– Не угодно ли перекусить, господин Ливанов?

Тут-то и открылась тайна гигантского чемодана. Весь он был набит съестными припасами. Чего здесь только не было! Домашние соленья, запечатанные в пластиковые банки, как раз такого размера, чтобы съесть за один присест; колбаски всех размеров и форм, от шарообразных до тонких и вытянутых, едва ли толще женского мизинчика; маринованные огурчики; сыры; пирожки с повидлом и вареньем; отдельно варенье шести видов по меньшей мере…

– Начнем с борща, если у вас нет возражений, – бодро предложил Лисицын. – Борщ хранится всего два дня, а потом, к сожалению, портится. Маменька моя весьма настаивала на том, чтобы я кушал непременно борщ.

Я уж предположил, что у Лисицына солитер или какая-то психическая болезнь, заставляющая его постоянно испытывать голод; но поручик разрешил мои сомнения совсем просто:

– Видите ли, любезный Ливанов, телосложение мое таково, что я не набираю в весе, и это чрезвычайно беспокоит маменьку. В Петербурге я половину отпуска моего потратил на визиты к докторам. Меня просвечивали и прощупывали, можно сказать, насквозь, но никаких болезней не обнаружили. Маменьку, впрочем, это не убедило, и она дала мне с собой в дорогу этот запас, наказав, если я только почитаю и люблю ее надлежаще, скушать все до последней крошки. Видите?

Он указал на банки, на которых черными чернилами были написаны даты, когда следует употребить тот или иной продукт.

– Я помогу вам, – сказал я, охваченный странным порывом. Мне и жаль было Лисицына и его матушку, и хотелось смеяться над ними, и в то же время я испытал легкое движение души, род зависти: обо мне никто так никогда не заботился!

– Сделайте одолжение, – расцвел Лисицын. – В атаку, господин корнет, в атаку!

Он подмигнул мне и вытащил из-за пазухи большой плоский сосуд, полный прозрачной жидкости.

– Водка! – объявил он. – Об этом маменька позаботиться забыла, но спасибо Федору! Верный человек. Жаль, что пришлось оставить его на Земле. А может, и не жаль – говорят, на Варуссе стало опасно. Да вот, кстати, случай с приятелем вашим, с подпоручиком Мухиным…

Слово за слово – под водочку и борщ пошел рассказ о Мухине; мне оставалось только дивиться слышанному, но, видя основательность и добросердечность моего Степана Людмиловича, я не поставил под сомнение ни единого слова из его не вполне обычной повести.

* * *

– Нам предстояла операция под Шринхаром, – начал Лисицын, – но поскольку из-за некоторых геологических особенностей связь с этим районом затруднена, было решено выслать разведчика. Вы и сами, конечно, знаете, что никакое сканирование – даже если бы связь имелась надежная, – не выявит всего того, что способен отметить человеческий глаз.

Дело это возложили на подпоручика Мухина. Он недавно был в полку, но рекомендации от его прежнего командира г-на Комарова-Ловича не позволяли усомниться в его надежности и способностях.

К тому же прибыл он не один, а с одним варучанином, который ходил за ним, точно пришитый; он числился при Мухине механиком. К нему скоро в полку привыкли и не обращали большого внимания.

Мухин один умел со своим варучанином объясниться. Вообще же между ними существовали отношения вроде дружбы – из таких, когда не требуется слов и достаточно только переглянуться или пожать плечами.

Свободное время они по большей части проводили в гараже, бесконечно совершенствуя свой глайдер. Никогда прежде мне не доводилось видеть, чтобы одна машина вмещала в себя столько дублирующих систем!

Интересно было наблюдать этих приятелей вместе: у Мухина кожа светлая, а глаза и волосы темные; у варучанина, напротив, кожа темная, а глаза и волосы светлые; и при том манера двигать при разговоре одним плечом, склонять голову или медленно растягивать рот в кривой улыбке – одинаковая; стало быть, один являлся точным негативом с другого… У них даже походка была похожая.

Варучанин, по моим впечатлениям, разбирался в машине куда лучше, чем Мухин. Нередко можно было видеть, как “ватрушка” показывает Мухину устройство какого-нибудь прибора или объясняет, как лучше приладить новую деталь, а Мухин слушает, поглядывает то справа, то слева и молча кивает.

Из других особенностей Мухина могу указать также на крайнее его отвращение к карточной игре – да и вообще к любым играм, спорам и пари. Он не только сам не играл, но даже и присутствовать никогда не желал. “Я, – говорил он, – до крайности невезучий, мне до карт лучше вообще не дотрагиваться”.

А вообще, я вам скажу, – скучный человек. Книг читал мало и в разговоры редко вступал.

У нас в полку служит один штаб-ротмистр, Макаршин, – большой психолог. Он про человека может все рассказать. Поглядит со стороны, перекинется парой слов – и довольно для вполне радикальных выводов. А ошибался Макаршин весьма редко, на моей памяти всего раз или два, так что к его отзыву всегда у нас было полное доверие.

Вот касательно Мухина он определил:

“Чему тут удивляться, господа? У господина Мухина такой вид, будто он перенес сильную болезнь или какое-то потрясение. Так, знаете ли, бывает, когда умирает мать или супруга, только не в отдалении, а непременно у тебя на руках. Такое же выражение на лице застывает. Очень похоже”.

Мы все согласились с Макаршиным, зная его репутацию провидца и вообще человека весьма опытного в житейских делах. Однако спрашивать у Мухина вот так, напрямик: “Скажите, не умирала ли ваша жена прямо у вас на руках?” – согласитесь, было неловко, поэтому каждый остался втайне гадать относительно мухинского характера.

Думаю, сам Мухин о наших сомнениях и не подозревал.

А тут его вызвали в штаб и поручили произвести разведку в районе Шринхара.

“Поменьше рискуйте, – сказал ему начальник штаба нашего полка, полковник Верзилин. – Ваша задача – сделать круг, осмотреться, записать данные и скорее возвратиться”.

“Я понял”, – ответил Мухин так спокойно, как будто каждый день только тем и занимался, что совершал подобные рейды в одиночку.

Они с варучанином подготовили глайдер и с рассветом вылетели.

“А что, господа, не устроить ли нам пари?” – предложил, помнится, подпоручик Винокуров.

Смешливый, в кудряшках, как девушка, и в то же время человек большой храбрости, Винокуров ходил у нас в любимчиках. Его предложение приняли на “ура” и тотчас начали наперебой делать ставки, одна другой фантастичнее.

Кто-то поставил пять рублей на то, что Мухин вернется к ужину с полными разведданными, живой и невредимый. Эта ставка осталась в меньшинстве и даже была встречена общим хохотом.

Многие предполагали, что Мухин вернется, конечно, цел и невредим, но без всяких разведданных, потому что его нафаршированный техникой глайдер попросту взорвется, не выдержав переизбытка информации.

Еще были такие ставки: Мухин возьмет в плен предводителя мятежников (двое по десять рублей); Мухин женится и возвратится с гаремом хорошеньких темнокожих “ватрушек” (три ставки по пяти рублей); Мухин привезет казну мятежников и, подобно Александру Македонскому, захватит супругу главаря и ее отпрысков (рискнул поручик Самшитов тридцатью рублями)… Лично я поставил три рубля на то, что Мухин разобьется, сломает ногу и варучанин принесет его на своих плечах.

Сейчас даже вспоминать неловко, какие глупости мы тогда говорили, записывая наши ставки в большой лист бумаги! А тогда мы веселились, как гимназисты, и составилось настоящее “письмо запорожцев султану”, как аттестовал нас штаб-ротмистр Макаршин.

Миновал день-другой – от Мухина ни слуху ни духу. Мы, участники пари, только переглядывались да пересмеивались: ситуация, как нам казалось, развивается фантастично и комически. Ставки продолжали расти, охотников участвовать в пари стало больше, и общий выигрыш для победителя составил уже более ста рублей.

Бог весть отчего мы держались так легкомысленно! Может быть, потому, что Мухин никогда не производил трагического впечатления: уж очень он внешне незначителен…

Наш провидец, штаб-ротмистр Макаршин, положительно объявлял, что никогда не лицезрел на физиономии Мухина никаких признаков близкой гибели, и этому мы тоже верили свято и непреложно. И в самом деле, отчего бы Мухину погибнуть? “Смерть забирает лучших”, а Мухин для этого не выдался ни ростом, ни сложением, ни чертами лица. Нет, с ним какое-то приключение!

Однако после недельной отлучки даже самые легкомысленные из нас начали хмуриться. В штабе беспокоились, канцелярия начала готовить документы на Мухина как на пропавшего без вести. Дурное дело!

Подпоручик Винокуров явился в штаб и вызвался лететь на поиски. Разрешение было дано, но к вечеру Винокуров возвратился ни с чем. Он выпил в собрании лишку и поздно вечером был обнаружен в слезах: Винокуров безутешно рыдал, сидя на скамейке возле здания штаба, и на все уверения в том, что “все хорошо”, отвечал одно:

“Это моя мысль была – поспорить на Мухина; и вот теперь человек погиб!”

Кое-как удалось уговорить его лечь спать. Наутро Винокуров старался не вспоминать своих речей; однако общее настроение с того дня совершенно переломилось. Мы всерьез начали считать Мухина погибшим.

Наступление на Шринхар планировалось с учетом тех данных, которые у нас имелись. Первая колоннадолжна была двинуться через пустыню на север, оставляя оазис Клай слева. Мятежники не успели добраться до Клая, так что к услугам армии были четыре колодца по меньшей мере. Второй колонне предстояло идти на северо-запад, минуя другой оазис, Сантрой; здесь обстояло чуть менее благополучно, но все же мы надеялись на свободный проход.

За день до выступления наши ближние разведчики встретили в пустыне, в полудне пути от расположения полка, диких варучан. С “ватрушками” не стали ни разговаривать, ни церемониться, поскольку с первого взгляда увидели, что это враги. Их лица были раскрашены синим, красные вертикальные полосы рассекали щеки и лоб, а одежды нарочно были изорваны и свисали клочьями. Оба были босы – еще один признак враждебности намерений. Варучане считают, что босой человек не может долго стоять на раскаленном песке, поэтому, сняв обувь, варучанский воин показывает свою готовность бежать вперед.

Наши погнались за варучанами и скоро выстрелами поверх головы заставили их упасть лицом вниз на песок. Затем поручик Коротков, командовавший разведчиками, приказал связать их и доставить в штаб полка.

Пленные неприятели вызвали всеобщее любопытство. Недавно у нас было пополнение, и часть молодых солдат вообще никогда не видела диких “ватрушек”; они с интересом смотрели, как те, свесив головы, бредут рядом с конвоирами. Правду сказать, жутко они выглядели!

Из офицеров особенно злился подпоручик Винокуров; провожая пленников глазами, он только о том и говорил, что следовало бы застрелить их, как собак, а не вести с ними беседы, – особенно после того, что они сделали с Мухиным!

И вот, когда одного из пленников уже втолкнули в дверь штабного здания, второй вдруг повернулся к зрителям и громко крикнул по-русски:

“Да что вы, не узнаете разве меня?”

Это и был Мухин…

Не могу передать словами, что тут с нами сделалось. Кто-то просто застыл с раскрытым ртом, большинство попросту не поверило увиденному, а подпоручик Винокуров принялся хохотать. Кажется, один только Макаршин сохранил самообладание. Он сказал:

“Что ж, господа, такой поворот мы не предусмотрели. И потому будет справедливым признать, что наше пари выиграл господин Мухин. Отдавать деньгами, полагаю, не вполне удобно, так что давайте-ка закупим на всю сумму шампанского”.

Эти слова спустили на землю нескольких зрителей невероятной сцены, а ваш покорный слуга, в свою очередь, попытался вернуть недостающее трезвомыслие г-ну Макаршину:

“Помилуйте, да где же мы здесь отыщем шампанское?”

Макаршин глубоко задумался… на том разговор оборвался.

Между тем Мухина привели пред ясные очи г-на полковника Верзилина.

Несколько раз из штаба выбегали адъютанты (их при штабе двое, оба карьеристы, но в сущности предобрые малые, а один к тому же очень близорук и стесняется этого). Один стремительно доставил в штаб свежей воды в графине, другой – успокоительные капли для г-на полковника. На все вопросы – “как там?” – они не отвечали, только махали рукой на бегу.

Наконец Мухин показался на пороге. За ним стоял варучанин. Часть “боевой раскраски” Мухин успел смыть и размазать остатки по всему лицу, не пощадив и волос. Теперь уж точно было видно, что это Мухин.

Макаршин пробился к нему, схватил в объятия.

“Андрей Сергеевич, мы ведь вас уже хоронили!”

Другие, точно очнувшись, тоже бросились обнимать Мухина, а кому не досталось Мухина, те с готовностью хлопали по спине варучанина – в ответ тот лишь скалил зубы и громко фыркал, как пони, недугующий сапом.

“Я бы, господа… – слабо отбивался Мухин. – Я бы умылся, господа, и переоделся… Позвольте, господа…”

Кое-как мы отпустили Мухина, но все то время, что он приводил себя в порядок, мы в нетерпении расхаживали поблизости от его квартиры и строили различные предположения и догадки.

“Только никаких пари!” – излишне громко выкрикнул Винокуров.

Мы горячо его поддержали. Теперь уже каждому было очевидно, что Мухин – существо незаурядное, и что бы мы ни предположили, история подпоручика и его варучанина неизменно окажется куда интереснее – и, возможно, страшнее.

Когда Мухин явился, он выглядел, по обыкновению, невзрачно и незначительно, но отныне этим скромным обличьем нас было не обмануть! К тому же на волосах у него все еще оставалось немного краски – как бы в напоминание о пережитом.

“Я бы, господа, покушал”, – вымолвил Мухин застенчиво.

Мы с энтузиазмом повлекли нашего героя в офицерский буфет…

“А как же ваш варучанин? – спросил Винокуров, рассматривая Мухина с обожанием. – Он ведь тоже голоден. Я отнесу для него в дом, если он не хочет прийти”.

Но варучанин пришел. Он возник на пороге буфета и стоял там, не решаясь переступить. При этом он молча покачивался из стороны в сторону и водил кончиками растопыренных пальцев по стене.

“Входите! – закричал ему Винокуров и начал делать энергические жесты. – Эй, налейте варучанину чаю, да сахара побольше, и дайте сладких булок…”

В эти минуты Винокуров совершенно выдал свой крайне юный возраст (до сих пор я предполагал, что ему лет двадцать пять, так важно и геройски он подчас держался).

Варучанина втащили в буфет, усадили на стул и выложили перед ним угощение. Он встретился глазами с Мухиным, они обменялись едва заметным кивком и набросились на еду. И снова я имел случай поразиться их сходству: Мухин сейчас ел совершенно как дикарь, проглатывая целые куски.

“Вы, господа, наверное, желаете слышать, что с нами произошло, – заговорил наконец Мухин, – но я начну с главного: северная дорога на Клай для нас закрыта, если только мы не решимся везти с собой воду – колодцы отравлены. На северо-западе дело обстоит немного получше, однако как раз там легко наткнуться на вооруженный отряд неприятеля…”

Он широко зевнул и смутился.

“Прошу меня простить, господа…”

Мы наперебой стали уверять нашего героя в том, что понимаем его состояние, что ему надлежит отдохнуть, более того – мы настойчиво советовали ему лечь в постель и выспаться; но при этом никто не позволял Мухину не то что выйти из буфета, но даже и встать со стула. Мы просто не могли отпустить его, не узнав в подробностях всей истории, и в конце концов вытащили ее из Мухина, фигурально выражаясь, раскаленными клещами.

Они с варучанином полетели на северо-запад – посмотреть, много ли там разрозненных неприятельских отрядов, поскольку Мухину приказано было прежде всего озаботиться именно этим. Через час они встретили первый из таких отрядов, совсем небольшой, и отметили его как разведывательный. Почти сразу же они натолкнулись на второй, существенно больше первого. Обыкновенное мухинское невезение сказалось и здесь: они очутились как раз в той точке времени и пространства, когда сходились два крупных отряда, чтобы объединиться и выступить совместно.

Происходила сия встреча возле старого капища, каких много в этой части пустыни. От бывшего святилища осталась лишь груда камней, наваленных как попало, но это обстоятельство отнюдь не отменяло для варучан святости их древнего храма. Никто из них не мог бы, наверное, с точностью определить, кому здесь поклонялись их предки: благосклонному божеству или злобному, раздражительному демону; на всякий случай всяк приходящий оставлял здесь обглоданную кость, цветок или пару капель воды.

Дикие варучане заметили глайдер и пустились преследовать. К несчастью, ни Мухин, ни его спутник не знали хорошенько местность; карты оказались весьма неточны, и варучане быстро загнали наших разведчиков в ловушку, вынудив нырнуть в ущелье между двумя холмами. В здешней части пустыни встречаются выходы скальной породы, а то ущелье быстро сужалось, и в конце концов наши приятели оказались пойманы в западню.

Варучанин сказал своему другу, чтобы тот совершенно разделся. Не задавая ни одного вопроса, Мухин скинул с себя всю одежду, и варучанин поступил так же. Затем они выскочили наружу, спрятались и с расстояния взорвали свой глайдер.

Некоторое время они скрывались за скальным выступом и наблюдали за тем, как враги со всех сторон обходят то, что осталось от их глайдера, осматривают дымящиеся обломки и переговариваются с довольным хохотом. Наконец неприятель удалился, и друзья остались одни – в пустыне, без единой капли воды, совершенно нагие, подобно древним отшельникам Египта.

Лично меня (продолжал Лисицын) более всего поразил и тронул тот факт, что Мухин ни на мгновение не усомнился в своем друге и без единого вопроса принял все его советы.

Через несколько часов ожидания варучанин сделал Мухину знак трогаться с места, и в конце концов они вышли к древнему святилищу. Варучанин долго стоял в неподвижности и смотрел на камни. Солнце полыхнуло по небу и спряталось, луна возникла, такая огромная и красная, точно она только что выскочила из душной комнаты, где ссорилась с любовником. Ее свет залил все вокруг. По словам Мухина, было светлее, чем в бальной зале.

Варучанин со смехом встал на колени и отвалил один из камней. Там оказались тряпки, целая гора, и все они наполовину истлели. Друзья облачились в эти лохмотья, а затем отыскали синюю и красную глину и вымазали себе лица. Мухину пришлось также тщательно натереть себе руки и ноги, чтобы скрыть истинный цвет кожи.

В таком-то виде они и двинулись через пустыню. При встречах с варучанами Мухин всегда молчал, а его друг кричал на них, замахивался кулаками и топал ногами; варучане пугались его и падали ниц. Мухин тоже иной раз подпрыгивал и с силой топал о землю или вдруг принимался крутиться на месте с тонким воем. (Мы потом попросили его показать, как он это делал, но Андрей Сергеевич так сильно покраснел, что у него даже слезы поплыли по глазам, и тихо ответил: “Мне бы, господа, этого не хотелось” – тут всем стало стыдно, и мы отступились.)

Таким вот образом они прошли от одной стоянки до другой и сумели пересчитать все отряды незамиренных “ватрушек”; затем они вышли на северную дорогу и заночевали возле одного из колодцев.

Если бы с Мухиным не было варучанина, то непременно погиб бы наш Андрей Сергеевич. Но варучанин сразу распознал яд и запретил пить воду.

Они возвратились к варучанскому лагерю, где останавливались накануне, и сделали там запас воды, причем мухинский варучанин был в страшном гневе. Он грозил своим единоплеменником ужасающими карами со стороны грозных божеств, ссылался на каких-то демонов, с которыми якобы состоял если не в родстве, то в близкой дружбе. Так что воду им поднесли, подползая на коленях. Принимая бурдюк, варучанин еще и пнул подносящего ногой, потом затопал на остальных и выбежал вон в развевающихся лохмотьях; Мухин скакал за ним следом, размахивая руками и крича.

Им пришлось беречь воду, и все равно ее не хватило, поскольку остальные колодцы также оказались погублены. Страшное преступление, которое навлекло на предводителя мятежа праведный гнев со стороны его же единоплеменников!

Впоследствии при замирении восставших г-н Верзилин воспользовался этим злодеянием, чтобы покончить с негодяем раз и навсегда. Из штаба округа прислали специалистов по очистке воды, и это послужило началом прочного мира в районе Шринхара… Впрочем, я забегаю вперед.

Добавлю только, что церемония совместного распития воды из всех очищенных колодцев по очереди – сперва пили русские командиры, потом варучанские – выглядела весьма впечатляюще. Эту запись, кажется, даже в Петербурге показывали…

Однако возвращаюсь к истории Мухина. Он сам признавал: если бы не разведчики под командой поручика Короткова, наши друзья, наверное, не добрались бы живыми. Варучанин еще держался, но Мухин совсем был плох. Коротков говорил потом, что один из “ватрушек” тащил другого, так что им дали воды, поскольку нести пленников на себе никому было неохота.

* * *

– Мухин вообще никогда не отличался разговорчивостью, – заключил свое повествование Лисицын (к тому времени мы прикончили четверть его водочного запаса и разделались с двумя запеченными курицами). – Тот случай, о котором я рассказываю, наверное, был единственный, когда он говорил подолгу. Кое-что так и осталось для меня невыясненным, но расспрашивать Мухина я более не решился: было слишком очевидно, что ему не хочется возвращаться к этой теме.

– Я ведь знал Андрея Сергеевича прежде, – сказал я, желая хоть как-то отблагодарить моего собеседника за угощение и рассказ, – так что, возможно, сумею разрешить ваше недоумение.

– В таком случае объясните мне, как вышло, что “дикие” варучане так преклонялись перед спутником Мухина?

– Что же здесь необычного? – возразил я. – Он, как вы сами описали, оделся жрецом и вел себя, точно одержимый духами. Дикари испытывают необъяснимый трепет перед подобными субъектами.

Лисицын покачал головой:

– У меня сложилось впечатление, будто дикие “ватрушки” мгновенно узнавали его. Они падали на лицо, едва лишь видели его. Для такого эффекта одного театрального представления мало.

Я засмеялся и хлопнул себя по коленям.

– Ну конечно! Любезный мой Степан Людмилович, дело чрезвычайно простое. У этого Бурагана – так ведь, кажется, его имя? – дурная репутация. Он был у них черным шаманом, злым колдуном… Один только его вид вгонял варучан в трепет.

– Бураган? – удивился Лисицын. – Никогда не слыхал такого имени. По ведомости он числился как Герман, и подпоручик так к нему и обращался.

Настал мой черед удивляться.

– Герман? Еще одна странность! Уж не крестился ли наш черный шаман?

Некоторое время я размышлял над услышанным, и тут картинка сама собою начала окончательно складываться у меня в голове. Так вот о чем Мухин не успел написать мне в своем письме! Желая остаться с Мухиным, Бураган решился расторгнуть сделку, заключенную некогда со злым духом, и отказаться от шаманского наследства, а сделать это можно было только одним способом, и отец Савва небось с особенным удовольствием затащил его в купель. Жаль, что меня при этом не было; вероятно, любопытная разыгралась сцена!

– Что ж, – сказал я, – если вдуматься, во всей этой истории нет ничего из ряда вон выходящего. Напротив, все вышло чрезвычайно традиционно: ведь обмануть черта – любимая солдатская шутка!

Ночь на бивуаке

После некоторых боевых действий, весьма для нас успешных, N-ский полк перевели глубоко в тыл. Командование решило, что личному составу надобно отдохнуть и заодно уж приготовиться к смотру, каковой намечался в честь прибытия великого князя на Варуссу.

Подобный, с позволения сказать, отдых далеко не всем пришелся по душе. Настоящий вояка, бывавший в серьезном деле, начинает относиться к смотрам и парадам с некоторым пренебрежением. После кровавых схваток заниматься шагистикой, изнурять испытанных солдат муштрою и оскорблять свой боевой глайдер наведением нарочитого лоска – ну как перенесть такое? Только высочайший визит в качестве повода к смотру удерживал моих товарищей от ропота и проявления недовольства.

Меня и несколько других офицеров назначили квартирьерами, поручили нашему попечению четыре инженерных взвода и отправили обустраивать будущую дислокацию полка.

Место определили нам совсем глухое. На многие версты окрест лежала степь ровною скатертью. Далеко было видно, как ветер гонит по серебристой траве волны, сходные с морскими. От волн исходил терпкий, медвяный запах. Медом пахла и вода в колодце, выкопанном в незапамятные времена. Цырык-цырыки, род здешних кузнечиков, пели так самозабвенно, что иной раз приходилось нам почти кричать, дабы быть услышанными друг другом.

Покойная здешняя местность выглядела самой благодатной. Тем удивительнее было знать, что ближайший оазис находится отсюда в трех днях пути по воздуху. Варучане избегали селиться тут и пасти свой скот.

Ротмистр Алтынаев быстро указал и на причину этого курьеза. Собственно говоря, причина располагалась прямо вокруг нас, потому я сразу ее и не приметил. А если подняться на глайдере повыше, то ясно видными делались огромные круги из примятой неизвестно кем травы. В центре одного такого круга мы и разбили временный наш лагерь.

Поздним вечером, после ужина, когда чаша с пуншем пошла по рукам, уподобившись спутнику на орбите, когда задымили трубки, а поручик Сенютович отчаялся настроить свою бывалую гитару, разговор у костра сам собою вернулся к таинственным следам на траве.

– Подобные кунштюки встречаются и на Земле-матушке. Во времена дремучего Средневековья люди полагали, что эти круги оставляли на полях ведьмы, когда в непотребном виде плясали и тешили тем самого сатану, – изрек полковой врач Щеткин менторским тоном.

Сенютович сразу пришел в восхищение.

– Какой же темперамент нужно иметь, господа, – мечтательно молвил он, – чтобы в пляске этак траву утоптать! Полагаю, ведьмы были те еще штучки!

– Позднее, в более просвещенные времена, а именно – в веке двадцатом, принято было считать, что круги на траве суть следы визитеров из обитаемого космоса, – продолжал Щеткин. – Но мне кажется, что это вздор. Мы на этой планете сами в качестве пришельцев, и однако ж я ни разу не наблюдал, чтобы г-н полковник или, скажем, присутствующий тут поручик Сенютович бегал по степи и приминал растительность ровной окружностью. Нет, господа, поймите меня правильно – упомянутому поручику случалось на моей памяти выписывать на ходу замысловатые фигуры, но они походили скорее на синусоиды…

Дружный хохот заглушил слабые протесты Сенютовича, каковой, бесспорно, и протестовал-то больше для вида, а сам считал себя польщенным.

– Однако суеверия редко бывают беспочвенны, – заметил ротмистр Алтынаев, сохраняя при общем смехе полную серьезность. – Я бы сказал, что суеверия – это неверно истолкованные факты. Мне доподлинно известно, что местные пастухи избегают ведьминых кругов по причине вполне определенной. Домашний скот, случайно попавший в подобный круг, не может уже сам выйти из его пределов и, бывает, гибнет от полного истощения.

Я православный христианин, господа, и самой верой своей избавлен от пустых страхов перед неведомым. Тем не менее ведьмы с их плясками кажутся мне более натуральными, нежели вздорные и непрошеные гости из космоса, которым заняться более нечем, кроме как портить выпасы.

Во времена, названные нашим почтенным доктором “просвещенными”, отрицалось само существование потусторонних сил. Немало людей пострадали от того, что, столкнувшись с опасностью, не сознавали ее.

Что греха таить, ведь и в наш век случаются порой такие истории, что иной записной скептик только рукой махнет и слушать не станет. Думается мне, почти каждый из нас может припомнить нечто в подобном роде, что произошло либо с ним самим, либо с кем-то из его знакомых.

– Пожавуй, так, – согласился князь Мшинский, сидевший до сих пор в молчании.

– Неужели, князь, и вы бывали свидетелем сверхъестественного происшествия? – поразился я.

Мне и в голову не могло прийти, что неизведанное по своей воле коснулось человека, ничем, кроме чистоты воротничка, не озабоченного. Казалось, что предел таинственного, положенный князю, – невесть откуда взявшееся пятнышко на надушенном батистовом платке.

– Бе’ите выше, ко’нет. Не свидетелем, а непос’едственным участником. Самого нату’ального све’хъестественного п’оисшествия.

– Ну, пошла писать губерния! – усмехнулся доктор Щеткин, но Сенютович, не слушая его, взмолился:

– Князь, миленький, расскажите! А то, право, мне теперь от любопытства не заснуть.

– В самом деле, князь!

– Поведайте ваше происшествие, князь!

– Не томите, ей-богу! – поддержали поручика остальные.

– Что ж, пожавуй, я ’асскажу. Но коли сон у вас п’опадет не от любопытства, а от иных п’ичин, то уж меня п’ошу не винить.

С этими словами князь Мшинский бросил в костер окурок дорогой регалии, пригубил коньяку из серебрянной фляжки с гербом, щелчком смахнул воображаемую соринку с выпушки рукава и начал:

– Свучивось это, господа, по’ядочно лет назад. Я тогда быв молод и весьма неду’ен собой…

Дабы не обременять и без того терпеливого читателя изысканным, но уж очень своеобразным произношением князя, я перескажу его историю от третьего лица.

Князю шел девятнадцатый год. Юности свойственны колебания, и ради этих причин князь никак не мог определиться с будущей своей стезей. Заманчивая карьера военного сменялась в его воображении светскими радостями мирной жизни, какие только может предложить Санкт-Петербург молодому человеку из хорошей семьи. Думается мне, князь никак не мог решить, что больше к нему идет – фрак или же доломан с ментиком.

Уступив настояниям своей маменьки, князь Вольдемар вознамерился держать экзамен в университет и даже всерьез засел за книги. Впрочем, экзаменацией он манкировал – напряженные умственные занятия подорвали его здоровье.

Маменька всполошилась и раскаялась в своей настойчивости. Она тут же взяла с юного Вольдемара честное слово, что впредь он не станет обременять себя науками и не разогнет ни единой книги, за исключением беллетристики – и то в качестве снотворного.

Сразу после заключения сего торжественного пакта молодой князь был отправлен на планету М***, славную в те поры курортами и целебными испарениями.

В дороге ему грустилось. Планета М*** рисовалась в воображении князя непривлекательной юдолью, где коротают век подагрические старички и чудят напропалую бодрые старушки. Променять блаженную истому белых ночей, насыщенную волнующими флюидами и ароматом персидской сирени, на скучный пляж, усеянный телами, далекими от совершенства статуй Летнего сада… Сама мысль эта представлялась князю кощунством!

Впрочем, по прибытии молодой князь мгновенно утешился.

Приморский город утопал в цветах, а ночные огни его подмигивали превесело и соблазнительно. Местные женщины, весьма легкомысленные по части своего гардероба, являли окружающим античную безупречность форм столь щедро, что “…сове’шенно не возникаво никаких ду’ных мыслей, хотевось только созе’цать, как бы в ка’тинной гале’ее…”.

За считанные миги отыскались в городе земляне в изрядном количестве, а среди них – множество соотечественников.

Увы, земляки наши из купечества до сих пор, кажется, не выучились пристойно вести себя за границею, и удивляются на них теперь не только в Европе, но и на других планетах. Но по счастью, на курортах М*** тогда преобладала аристократия, и русских там по сию пору любят не только за то, что они богаты.

Словом, наш князь немедленно повстречал своих петербургских и московских знакомых и скоро почувствовал себя не на чужой планете, а словно бы на собственной даче, на Елагином острове.

Почти всякий вечер юный Вольдемар был зван то на бал, устроенный под открытым небом, то на прием, то на ночное катание по морю с участием наяд, сирен и ручных дельфинов.

Довольно скоро от переутомления князя не осталось и следа – он рассеялся совершенно. Но сердце его, молодое сердце, не переставало сладко ныть. Словно ожидало оно от поездки чего-то большего, нежели простые светские удовольствия.

И вот однажды, на маскараде у графа Еловича, юноша заметил девушку необычайной красоты.

Она притягивала к себе внимание еще и тем, что пребывала как бы в стороне от общего веселья. Взоры таинственной незнакомки были задумчивы и печальны, черная бархатная полумаска подчеркивала мертвенную бледность ее лица.

Отыскав в пляшущей толпе Еловича, одетого капуцином, князь, кстати сказать, замаскированный под шекспировского Меркуция, изловил приятеля за край одежды и спросил с горячностью:

– Та девушка, у портика… знаешь ли ее? Кто она?

– Княжна Полина, кажется, из московской моей родни, – отвечал Елович, обматывая князя серпантином, будто паутиной.

– Что еще можешь сказать о ней?

– Как будто ничего. Девушка весьма болезненная, лечится тут под присмотром своего опекуна, господина Гурицкого. Вот, к слову, и он сам. Да вон, у столика, одет Мефистофелем.

– Ну и урод! – вырвалось у князя.

В самом деле, названный г-н Гурицкий поражал своей незаурядной внешностью. Длинные, жилистые конечности его, как верхние, так и нижние, крепились к рыхлому, округлому тулову, а огромная, шишковатая голова росла между плеч сразу, без участия шеи. Более всего опекун прелестной девушки походил на паука, у которого некто жестокий оторвал две пары лапок и пустил в таком виде в свет.

– Видел бы ты его без маски! Сразу понял бы, что совершенство и в уродстве не знает предела. Однако же пусти меня, дружище, – сию минуту объявят записную мазурку!

С этим граф Елович вырвался от приятеля и кинулся в поиски своей пары.

Пользуясь законами маскарада, Вольдемар решился заговорить с княжной Полиной, не дожидаясь формального представления.

– Я знаю вас, милая маска, – произнес он ей с учтивым поклоном.

Девушка вздрогнула всем телом, словно под действием электрического тока, и устремила на князя взор, полный тревоги.

– Вы – несравненная Полина,

Краса и нежность всей Москвы!

Но отчего грустите вы?

Что за печальная картина!

Юный князь почувствовал прилив неожиданного вдохновения и мог бы импровизировать часами напролет. Ему хотелось – может быть, от тщеславия, а может, от искреннего сострадания к болезненной красоте Полины – вызвать во что бы то ни стало улыбку на ее устах.

Сам он был совершенно уверен в своем успехе. Тем неожиданнее для него оказались слова княжны, которые она проговорила слабым, срывающимся голосом:

– Неужели вы знаете несчастную Полину? Но кто же вы?

Князь смущенно назвал себя. Он уже начинал жалеть о своей затее.

“Пожалуй, бедняжка больна не только телом, но и рассудком, – подумалось ему. – Несчастная Полина! Ах, как я некстати со своими экспромтами!”

– Если бы вы знали, князь, как жутко, как страшно несчастной Полине! – продолжала девушка. – Злой колдун погубил ее. Это исчадие ада в образе человеческом… Мучается, страдает душа несчастной Полины… Умоляю, князь, вызволите Полину, спасите ее от власти проклятого душегуба!

Сказав так, девушка на мгновение отняла маску. Юноша застыл, пораженный прелестью черт, а еще больше – мертвенным выражением ее лица, на котором ничего, кроме страдания, не угадывалось. Будь в этом лице больше жизни, князь влюбился бы без памяти, но теперь он мог лишь боязливо восхититься и отпрянуть. Впрочем, облик девушки крепко врезался ему в память.

– Вы полагаете, князь, что Полина обманывает вас? Верьте, верьте Полине… Там, далеко, на Земле, в нашей усадьбе, есть беседка в глубине парка…

Голос княжны звучал все глуше и глуше и вполне уже походил на болезненный бред. Вольдемар чуть не плакал от жалости и был в великом смятении.

– В беседке – большая мраморная ваза. Если случится вам быть в тех местах, князь, возьмите себе то, что лежит на дне вазы. Это залог того, что Полина не насмехается над вами, верный знак, что она говорит правду. Но – тише! Больше ни слова. Как бы не услышал злодей слов несчастной Полины… А вот и он сам, палач и истязатель. Как идет к нему личина дьявола!

Столько тоски и муки было в голосе Полины, что князь поневоле обернулся и вздрогнул.

Прямо на них шествовал г-н Гурицкий. Сквозь прорези маски глаза его блистали нечеловеческой гордыней и злобою.

Подошел вплотную, Гурицкий грубо отпихнул князя плечом. Несмотря на кажущуюся рыхлость опекуна, толчок вышел прежесткий.

– Нынешние молодые люди дерзки и не знают приличий, – процедил он сквозь зубы. – Полина, нам теперь же пора домой.

По всему телу девушки опять пробежала дрожь. Полина встала как механическая кукла, послушная своему мастеру, и, не оборачиваясь, пошла следом за зловещим г-ном Гурицким.

Первые побуждения князя легко предугадать.

“Надо бы завтра прислать к нему секундантов. – подумал он. – Большая скотина этот опекун”.

Но, поразмыслив с минуту, князь решил не делать истории. В самом деле – угрюмый урод ухаживает за душевнобольной девушкой, верно, любя ее по-отцовски. Сколько горя пришлось пережить ему, глядя, как угасает разум очаровательного и хрупкого создания. Он пытается, как может, оградить питомицу от обиды и насмешек. Да и то, мало ли в свете бессердечных вертопрахов!

Князь решил освежиться шампанским, однако божественный напиток от чего-то пахнул тленом, а на вкус уподобился золе. С недоумением юноша поставил бокал на стол и заметил, что рука его дрожит.

“Да что со мной, право, – сказал он себе. – Стоит ли быть таким чувствительным?”

Тяготное чувство не отпускало князя. Веселье маскарада теперь напоминало ему макабрическую пляску. Музыка, еще недавно чарующая, вдруг наполнилась диссонансами, и от нее мороз драл по коже.

Тут на глаза его вновь попался граф Елович. Неугомонный весельчак, по-видимому, успел переменить наряд и теперь представлялся духом воздуха, Арлекином, таким же летучим и легким, как он сам.

– Когда же ты успел сменить обличье? – спросил его князь.

– Что за фантазии? Да мне и недосуг было переодеваться, – отвечал Елович. – Я кругом должен танцы и пляшу без антрактов.

– Разве ты не был капуцин пять минут назад?

– Сроду не одевался капуцином, – возмутился граф. – Мою фигуру, знаешь ли, следует не прятать под рясу, а обтягивать в трико, всем на зависть. Да и танцевать так ловчее.

Неясная тоска сдавила сердце князя.

– Скажи, друг, московская княжна Полина здорова ли умом? – осведомился он как мог спокойно.

– Да что с тобою, Вольдемар? – поразился его приятель. – Не слишком ли ты налег на старину Мумма? Княжна Полина в чахотке, это правда, но с рассудком у нее больше дружбы, чем у тебя – со своим. Пока позволяло ей здоровье, она даже воспитывалась в пансионе и имела отличия за учебу. Советую тебе как друг, подыши воздухом пару минут, возвращайся, веселись и закусывать не ленись. Меня же увлекает волна эфира и клятва одной особе танцевать с ней галоп.

Легкомысленный Елович упорхнул, оставив князя в раздумьях.

Сердце его не стало слушаться разума, и юноша решил действовать.

Никем не замеченный, выбрался он за ворота сада, где царило гулянье, подозвал извозчика, спросил у него адрес княжны Полины, уселся в карету и велел трогаться.

Очень скоро вид за окнами кареты сменился до неузнаваемости. Вместо веселого и приветливого города праздности вокруг восстали из тьмы унылые трущобы. Мрачные, покосившиеся дома торчали как гнилые зубы. Веяло могильным холодом и безысходной, неутолимой печалью.

Столь велик был контраст между этими двумя городами, существующими в одном городе единовременно, что другой на месте князя раскаялся бы в скоропалительном порыве и велел вознице повернуть назад. Но Вольдемар только укрепился в своей решимости.

Вот и дом, снимаемый Гурицким. Будто нарочно этот отвратительный человек выбрал самое жуткое, самое мрачное жилище из возможных. В подобных, с позволения сказать, особняках селились, если верить литераторам, всякие кровососы и практикующие черные маги.

У дверей сидели каменные изваяния неких чудовищ. Каких именно, князь затруднился определить, ибо время обошлось с ними не чинясь. Юноша подумал не без насмешки, что трехглавый Цербер, заболевший паршой, выглядел бы не лучше.

Наверху одно окно было освещено тусклым, неровным светом. Вольдемару даже привиделись очертания несчастной пленницы, запертой опекуном. Но верно, то была лишь игра света и тени на занавеси.

Князь стремительно поднялся на крыльцо и толкнул окованную железом дверь. Было незаперто. Дверь растворилась, будто нехотя, и прихожая, а за ней и весь зловещий дом наполнились адским скрежетом.

В минуты роковой опасности всякие сомнения в душе князя сменялись ледяным спокойствием. Добавлю от себя – позже, уже на войне, товарищи в полку замечали, что пред лицом угрозы князь Мшинский вел себя самоуверенно, как и подобает избалованному наследнику знатной фамилии. Из-за того многие полагали, что князь попросту глуп… Может, и так, но право же, если побуждения человека самые благородные, а совесть и душа чисты, то и ум не важен.

Равнодушно пожав плечами, князь вошел.

В прихожей горело несколько свечей, но они, казалось, только сгущали сумрак. В воздухе стояла затхлость, как в склепе.

Юноша простоял там в полном одиночестве несколько минут и уж хотел идти наверх, как вдруг из мрака выдвинулась на него уродливая фигура г-на Гурицкого.

– Чего вам надобно? – осведомился Гурицкий без тени учтивости в голосе. – Шли бы вы домой, молодой человек.

– Я знаю, что мне надобно, – в тон ему отвечал князь, – и пойду домой, когда захочу. Прежде мне нужно спросить вас…

– Дурная привычка – лезть в чужие дела, – перебил его опекун и рассмеялся, криво раскрывая рот.

– Дурной тон – делать замечания незнакомым людям, – возразил Вольдемар.

Гурицкий захохотал еще громче.

Разглядев его без маски, князь согласился с Еловичем – совершенство и в уродстве безгранично.

Бывают люди, отмеченные несчастливой судьбой. Их отталкивающая внешность – расплата за грехи предков или же повод к смирению. Но, приглядевшись к такому, замечаешь, что в сущности он красив, только на свой особый лад. Прямой и добрый взгляд, пусть безобразное, но открытое лицо, выражающее светлые чувства… Глядя на эти признаки внутренней красоты, перестаешь замечать искаженную оболочку. Да мало ли примеров, когда даже женщины, первые красавицы, без памяти любили некрасивых мужчин!

Однако г-н Гурицкий принадлежал к другому сорту уродов. Самые гнусные пороки, все возможные извращения человеческой природы проступили в его облике.

Внезапно оборвав смех, опекун сверкнул глазами и вскричал страшным басом:

– Убирайся отсюда, щенок! Вон из моего дома, великосветский молокосос!

– Я не уйду, пока не узнаю, что с княжной Полиной, – холодно ответил Вольдемар.

Гурицкий подскочил на месте от ярости, топнул ногой и крикнул, поворотив голову в сторону лестницы:

– Жалкая, глупая тварь! Я же велел тебе не раскрывать рта! Что ты наговорила этому фертику? Теперь вся наша затея под угрозой.

Ответом ему были сдавленные, испуганные рыдания, донесшиеся из комнаты наверху.

– Делать нечего, позже ты отведаешь моего хлыста. А пока мне придется расправиться с этим выскочкою.

Сказав так, Гурицкий схватил кочергу, стоявшую тут же в углу. Она была огромна и напоминала скорее багор, каким вытаскивают из воды утопленников.

Завладев этим оружием, опекун бросился на князя с очевидным желанием размозжить ему голову.

Вольдемар благословил свою любовь к великому английскому барду, каковое чувство заставило его выбрать на маскарад именно костюм Меркуция. К наряду этому присовокуплялся в качестве аксессуара театральный клинок с вычурною рукоятью, в золоченых ножнах.

Такое оружие рассчитано на крепкие, звучные удары с высеканием искр и прочими эффектами. Сам клинок, конечно, был туповат, но все же мог представлять опасность. Князь обнажил его без колебания и вступил в схватку.

Г-н Гурицкий обладал недюжинной силой, и ярость удесятеряла ее. Впрочем, дрался он неискусно и, сокрушив немало мебели, ни разу князя даже не задел.

Вольдемар же с нежных лет брал уроки фехтования у прославленного Мише Нефа и “быв из’ядным его учеником”.

Убедившись, что ярость Гурицкого не стихает и последний явно стремится обагрить свои руки убийством, князь провел безукоризненный рипост и поразил противника “…в самое се’дце”.

Негодяй рухнул у ног Вольдемара, глаза его последний раз вспыхнули злобой, померкли и остекленели.

Перешагнув через бездыханное тело, князь устремился вверх по лестнице. Там, наверху, обнаружилась комнатка, не более чуланчика, освещенная тусклою лампой. В комнатке находилась девушка, все в том же вечернем наряде. Не прекращая рыданий, она поднялась со скамьи, протянула к Вольдемару руки и… заголосила противным бабьим голосом:

– Барин, миленький, не убивайте! Помилуйте, барин! Не я, все проклятый Гурицкий затеял! Я все расскажу про него, упыря этакого!

От неожиданности князь пошатнулся.

Фигурой рыдающая особа немного походила на Полину, но всякое сходство на этом прекращалось. Пред взором Вольдемара маячило зареванное, красное лицо, плоское, как масленый блин, с маленькими тупыми глазками и крошечным, кругло открытым ртом.

Князь почувствовал, что ему не хватает воздуху. Он судорожно вздохнул, схватился рукою за ворот своего камзола и упал без чувств…

На другой день, не без участия полиции, дело прояснилось.

Гурицкий, на правах опекуна, вполне мог распоряжаться капиталом княжны. Но близилось ее совершеннолетие и вместе с ним – полная самостоятельность. К тому времени опекун привык считать чужие деньги своими, и законный ход событий его не устраивал.

Слабое здоровье Полины позволило негодяю воплотить свой гнусный замысел. От преступного, намеренного небрежения и неверного лечения болезнь девушки перешла в необратимую стадию, и скоро бедняжка умерла.

Тайно замуровав в подвале дома тело Полины, Гурицкий поставил на ее место свою любовницу, крепостную девку. Приходилось, конечно, соблюдать осторожность: с одной стороны, подопечную следовало предъявлять свету во избежание толков, с другой – надлежало делать это без риска разоблачения. Тогда Гурицкий и вывез самозванку на планету М***, где выводил ее на люди под вуалью или же в маскарадных костюмах.

Обо всем этом суду поведала соучастница Гурицкого. Тронутый ее раскаянием, князь убедил судей проявить снисхождение. Самозванка избежала наказания кнутом и добровольно удалилась в монастырь, где и по сию пору замаливает свой грех.

– Вы, ве’но, думаете, что эта девка со мной гово’ила на маска’аде. Мо’очила мне го’ову, а я п’инял ее за изысканную к’асавицу под воздействием шампанского. Что ж, я и сам так думав… – Этими словами князь перешел к окончанию своей повести. Мы все обратились в слух и не пожалели, потому что финал вышел удивительнее всей истории, уже рассказанной.

Тем же годом князь Мшинский гостил в Первопрестольной.

Сонная, хлебосольная, каравайно-самоварная Москва приняла князя радушно и нежно, как добрая старая тетка принимает повзрослевшего племянника. Она и учености его удивляется, и успехам радуется, и все приговаривает: “Как ты, сердечный, отощал! Некому и смотреть за тобой. Скушай еще кулебяки…”

Простота и незатейливая благость Москвы пришлись кстати – князь сердцем отдыхал от пережитых волнений. Одно только чувство не покидало души его и смущало покой. И вот однажды, собравшись с решимостью, князь взял экипаж и отправился в Покровское-Стрешнево, где и была усадьба, некогда принадлежавшая Полине…

Теперь там жили другие люди, и только в парке можно было застать тени прошлого, скользящие между деревьев.

В самом живописном месте, на пригорке, усаженном дубами и липами, стояла недавно возведенная гробница, осененная крыльями задумчивого ангела. Там и обрела последнее свое пристанище несчастная Полина. Постояв там немного, Вольдемар положил к ангельским стопам белую розу и вздохнул…

Неподалеку юный князь обнаружил беседку. Мраморная ваза, точно, стояла там. Спокойно и уверенно Вольдемар опустил в нее руку и нащупал на дне небольшой медальон.

– Он со мной, господа, можете удостове’иться сами. – Князь расстегнул верхние пуговицы доломана и снял с груди овальный кулон.

Мы по очереди оглядели его. Над бивуаком повисло молчание.

Вещица была прелестная, очень изящной работы. Но куда прелестнее было лицо на миниатюрном портрете, заключенном в золотую рамку внутри кулона. Каждому, кто смотрел на это лицо в ту ночь у костра, припомнились мгновения тихого счастья, бывшие когда-либо в его жизни.

– Ну и что ж такое? – нарушил общее молчание доктор Щеткин. – Все это мило, но…

– Думайте, что вам угодно, господа, – сказал князь Мшинский, возвращая медальон на грудь свою. – Да только сия миниату’а есть точный повтвет девушки, с кото’ой я гово’ил на маска’аде у Еловича…

Признаться, я хоть и ожидал чего-то подобного, но все же не сумел сдержать удивленного восклицания.

Товарищи мои были сдержаннее, но и они поразились до глубины души.

Круговая чаша дважды прошла по своей орбите в полнейшем молчании.

Первым не выдержал Сенютович.

– Но позвольте, господа, – заговорил он с недоумением, – господин ротмистр видел призрака, и в том у меня нет сомнения. Однако же известно всем, что призраки являются к тому, кто сам скоро умрет. Я от души желаю князю многая лета и прочая, но…

– Не вполне верно, – вставил Алтынаев, понимая, что поручик зарапортовался и может выйти неловкость.

– Как же, – продолжал упорствовать Сенютович. – Тому в подтверждение служит история про полковника Осинцова и его денщика… Неужели вы не слыхали?

Получив молчаливое поощрение слушателей, корнет Сенютович приосанился, распушил кончиками пальцев недавно произросшие усы свои, коими он чрезвычайно гордился, и начал:

– Служил некогда в лучевой артиллерии офицер Осинцов, и был у него денщик из хохлов, по имени Наум Сирота. В своем роде знаменитой личностью был этот хохол и славился на весь округ тремя свойствами. Во-первых, тем, что умел спать при любом, даже самом лютом обстреле, во-вторых, тем, что мог съесть без всяких последствий для желудка своего целый таз вареников со сметаною, да еще и сказать после сего: “А, хозяйка, насыпь мне зараз борща!”

Третья же особенность, украшавшая Наума Сироту, заключалась в его исполнительности. Без приказания своего барина Наум только спал или же ел. Но стоило Осинцову приказать, как Сирота тотчас же принимался за дело и не успокаивался, пока не достигал требуемого. Так, однажды прошел он больше тридцати верст, чтобы отыскать оброненную барином трубку – братов подарок. Другой раз, в походе, соорудил он из всякого сору и хламу излучатель, отпугивающий кровососных насекомых. От сего излучателя у половины офицеров болели зубы, а нижние чины совершенно безосновательно жаловались доктору на чесотку…

Вот однажды, в отпуску на Земле, пировал Осинцов в своем имении. Пригласил друзей, соседей, а для развлечения призвал цыганский хор. И уж конечно, как в подобных случаях водится, сыскалась средь цыган одна зловещая старуха. Она не пела, не плясала, сидела в углу молча и все смотрела на Осинцова. А тот возьми да спроси ее со смехом:

“Что смотришь? Может, на мне что нарисовано или написано?”

А цыганка ему в ответ:

“Что написано, того тебе знать не надобно!”

“Экая строгая бабушка! Да ты скажи, если что видишь. Руку позолочу, да и все, что хочешь”.

“Не боишься?”

“Полно брехать! Чего русский офицер бояться может? Только Бога да жинки своей, а я холостой! Говори, чего у тебя там? Что ты видишь во мне?”

“Вижу я, – говорит старуха, – что и ты, и слуга твой верный – оба вы не своей смертью помрете, да к тому же в один и тот же день. И случится это мая пятнадцатого числа”.

“Эк удивила! Для служивого человека – всякая смерть своя. Все под Богом ходим, а солдат – ближе других. Про точный же день врешь, поди… – рассмеялся Осинцов, от шампанского изрядно лихой к тому моменту. – Эй, Наум! – крикнул Осинцов денщику. – Веришь ли старой ведьме?”

“Як прикажете!” – отвечал Наум, чем немало барина позабавил.

Посмеялся Осинцов да и забыл.

Прошло время. Кончилась вакация, вернулся Осинцов в часть – а тут и война.

Случился бой жаркий, попал наш Осинцов в окружение, тут его и ранило в ноги. Наум Сирота на себе его понес к своим.

В первый раз денщик барина ослушался, ибо Осинцов приказывал строго Науму оставить его и идти одному. Но упрямый хохол сделал все по-своему. Барина вынес, а сам… Случайным выстрелом ранило и его, прямо под сердце, уже в двух шагах от наших укреплений.

Принесли в лазарет обоих, а Наум отходит. Тут Осинцов ему говорит:

“Вот тебе мой последний наказ. Не смей ослушаться только. Помнишь, цыганка нагадала нам в один день помереть? Нынче пятнадцатое мая. Смотри же! Всякий год в этот день стану тебя ждать. Когда придет мой срок, явись мне и предупреди, чтобы мог я приготовиться”.

“Рад стараться”, – отвечал Наум Сирота да и отбыл в тот мир, где всякий прилежный денщик служит Лонгину, или сотнику Корнилию, или же самому святому Георгию.

Вышел Осинцов по ранению на пенсию и зажил в своей подмосковной счастливо, в достатке. Женился, детей произвел и взрастил, внуков дождался – словом, довольно много прожил. И каждый год, пятнадцатого мая, все ждал – не явится ли к нему денщик его? И каждый год заказывал по нем заупокойную, да свечи ставил, да милостыню подавал за него щедро.

Сначала со страхом ждал, потом спокойно. А как пошел Осинцову седьмой десяток и настойчиво напомнили о себе старые раны – то и с нетерпением. Ждал да все думал про себя: “Что там мой хохол? Спит да ест, поди, в раю, забыл службу-то”.

И вот как-то раз, пятнадцатого, мая месяца, встает пред ним Наум Сирота и говорит:

“Ваше превосходительство! Извольте в дорогу собираться. Пора”.

“И что же, ты в раю, Наумка?” – спросил его Осинцов.

“Так точно!”

“И как там?”

“Чисто, ваше превосходительство!”

Осинцов поблагодарил его, сам пошел в храм, исповедался, приобщился Святых Тайн, с домашними простился и стал ждать. Ждет-пождет, день к закату клонится, а смерть нейдет.

“Вот так штука! – думает Осинцов. – Видно, ошибся Наум, сегодня не помру”.

Уже ночь настала, Осинцов жив-здоров, и никаких признаков скорой смерти или хотя бы недуга. И вдруг – тревога. Дворовые люди кричат, в колокол бьют, шум, зарево… Что такое?

Оказалось – в конюшне пожар. Пошел старик Осинцов посмотреть, что да как, а ему говорят – мальчишка конюх полез в огонь, лошадей из денников выпустил, а сам не вышел.

Осинцов, не рассуждая, кинулся в конюшню, объятую пламенем. Мальчишку нашел в дыму, привел в чувство и прочь вытолкал. Дыму при том наглотался изрядно. Выбрался, сел на траву, спросил молока холодного. А пока несли молоко – преставился.

И случилось это без трех минут полночь, то есть все еще пятнадцатого числа…

Тут Сенютович взял паузу, дабы насладиться благодарностью слушателей. К великому его сожалению, события пошли так, что всем стало не до того.

Едва корнет закончил свою повесть, как из темноты на свет костра вышел и встал пред нами прапорщик в егерской форме. Был он лет двадцати, может, чуть менее, белокурый, с мягкими, почти детскими чертами; только глаза выделялись – темные, тревожные, они быстро оглядывали нас и местность вокруг, а когда встречались с пламенем костра, то вспыхивали. Веки у него были почти без ресниц, красноватые – я запомнил это потому, что подумал: должно быть, утомлен и мало спал наш разведчик.

Ничего удивительного я не усмотрел в том, что он так незаметно и бесшумно сумел к нам подобраться. Егеря, как известно, первые разведчики и пластуны.

Браво отдав честь, прапорщик заговорил четко и быстро:

– Господа, немедленно трубите тревогу. Я послан предупредить вас – в двух шагах неприятель. Отряд их мал, но канальи эти крепко рассчитывают на внезапность. Не теряйте же времени!

Алтынаев глянул на разведчика с недоумением:

– Прапорщик Мокрушин? Вы ли это?

– Не ожидали меня встретить, господин ротмистр?

– Никак не ожидал.

– То ли еще бывает… Трубите же тревогу!

Появление егеря оказалось весьма своевременным. Едва поднятые по тревоге солдаты успели взяться за оружие, как с трех сторон на лагерь навалились кочевники. Плохо бы нам пришлось, если б застали нас сонными!

Куда ни глянь – повсюду ночь расцвела пятнами выстрелов, и в каждом пятне видны были мелькающие лица, не похожие на человеческие: ярость искажала их, а боевая краска превращала в подобие звериной морды. Иные были вооружены копьями, другие – бластерами; любое оружие в их руках было одинаково смертоносным для врага.

Кажется, они всерьез полагали, будто мы, запертые внутри “ведьминого круга”, не в силах будем вырваться и они истребят нас, точно пойманных в ловушку животных. Дорого же они заплатили за свое глупое заблуждение!

Предупрежденные отважным разведчиком, мы готовы были отбить врага. После выстрела в темном воздухе оставался на какое-то время бледный след, по которому можно выследить в темноте стрелявшего. Несколько раз я ощущал, как вдоль рукава моего проходит, совсем близко, смертоносный луч; неприятное чувство – жар и щекотка одновременно, как от легкого удара током. Не знаю, скольких я скосил ответным огнем.

Дикие вопли то приближались, то удалялись. Рассвет явил весь ужас ночной битвы. Вдруг, как будто по мановению театрального дирижера, сменилась декорация, и на сцену выступил свет. Побледнели вспышки бластеров, бывшие ослепительными в ночи; везде в “живописном” беспорядке лежали тела варварских воинов. Одни как будто продолжали бежать, впиваясь зубами в оружие свое или же в одежду, другие хватались пальцами за землю и пытались закопаться в нее. Иные лежали покойно, глядя в небо, другие застыли оскаленные… Но ни один из них не переступил зловещего круга – все так и остались за его пределами.

Наши потери исчислялись двумя солдатами. Князь Мшинский был легко ранен, а большинство из наших просто устали и ничего так не хотели, как заснуть.

Отрядив вверенных мне солдат закопать тела павших, я осмотрел бивуак. Мне чрезвычайно хотелось отыскать нашего спасителя и переброситься с ним парой слов, но, как назло, прапорщик Мокрушин исчез бесследно. Сколько я ни осматривался, сколько ни расспрашивал солдат – никаких признаков, как будто он и не появлялся перед нами. Я подумал было, что разведчик скрылся, по своему обыкновению, незаметно, и подивился его умелости.

– Хорошо бы передать командованию, что Мокрушину мы обязаны жизнью и молодца следует представить к награде, – сказал я между прочим ротмистру Алтынаеву, когда мы наконец расположились на отдых.

– Сие будет затруднительно, – отвечал Алтынаев негромко и задумчиво.

– Право, отчего?

– Видите ли, корнет… – Алтынаев взял меня за руку и, крепко сжав ее, продолжил странным тоном: – Видите ли, я знавал Мокрушина и даже знаком с его матушкой. Так вот, мне доподлинно известно, что месяц назад егерский прапорщик Мокрушин… был убит.


2007

Загрузка...