На Балтийском вокзале, едва слез Гулявин с поезда и вышел на подъезд, — навстречу толстомордая тумба городового и растерянная жердь — сухопарый околоточный.
— Эй, матрос! Документы!
Вытащил, показал. Все в порядке.
Околоточный оглядел подозрительно глазными щупальцами и буркнул:
— Проходи прямо домой. По улицам не шляться!
А Гулявин ему обратно любезность:
— Катись колбаской, пока жив, вобла дохлая.
Околоточный только рот раскрыл, а Василий ходу в толпу.
С узелком с вокзала на извозце (не ходили уже трамваи) проехал к Аннушке. Постучался с черного хода. Открыла Аннушка, обрадовалась изумительно, усадила в натопленной кухне, накормила цыплячьей ногой и мусом яблочным, напоила чаем.
— Слушай, Анка! Выматывай, что в Питере делается!
Аннушка пригнулась поближе. Слушал Гулявин, — не слушал, всасывал в себя — Аннушкины рассказы. Припомнил лейтенанта.
— Что взял, тараканья порода?
На минутку забежала в кухню по делу инженерова племянница, тоненькая барышня. Увидала Василия и к нему:
— Вы матрос, товарищ?
Встал Василий, руки по швам (обращение всякое знал), и ответил:
— Так точно, мадмазель!
— Не знаете, как революция?
— Точно сказать невозможно, но ежели рассудить по всем обстоятельствам, то без большого столкновения не обойтись.
Разные слова знал Василий и с каждым по его мог разговаривать. Барышня в комнаты убежала, а Василий, кофею еще попив, пошел за Аннушкой в ее каморку, позади кухни, на широкий, знакомый пуховик.
Разделась Аннушка, голая, теплая, розовая, и Гулявин за ней в кровать.
Но посреди истомляющих ласк, застилающих глаза красным туманом, грызла Василию мозг упорная, неотвязная и настойчивая мысль.
И, Аннушкины руки отдернув, сел на постели, в подштанниках одних, крепкий, что камень, и спичку зажег.
— Вася! Ты что?
— Пойду!
— Очумел? Куды середь ночи-то?
— Эх… баба ты! Хоть и хорошая баба, а понятия в тебе настоящего нет. Рази порядок по кровати валяться, когда фараонов бить нужно? Иду!
И, решительно встав, зажег Василий лампочку. Напрасно, прижимаясь пышной грудью, из рубашки выпершей, упрашивала Аннушка.
— Что ты, Васенька? Куда ж ты, голубчик? Под пули?
Отстранил бабу Василий сурово, молча оделся и тихонько по черной лестнице вышел.
С трудом пролез, зацепившись шинелью, в калитку, прихваченную на ночь цепочкой, и очутился на улице.
Неживым желтым трепетом в летящем снегу мерцали высокие фонари, и далеко где-то трахнул раскатистый выстрел.
Василий — на другую сторону улицы и беглым шагом, прижимаясь к домам, побежал легко по тротуару.
А спустя полчаса мчался Гулявин по улицам с безусым пухлявым прапорщиком в Павловские казармы — солдат выводить.
Что было потом, в течение пяти дней, слабо помнил и даже Аннушке толком не мог рассказать.
Только и помнилось:
На Морской с чердака шестиэтажного дома трещал пулемет, и пули с визгом косили все живое на улице. Звеня, сыпались стекла магазинных витрин.
Сюда налетел Гулявин с командой солдат и студентов на трехтонном грузовике.
Хлестануло свинцом по машине, и со стоном схватился за пробитую голову, сронив винтовку, синеглазый студентик-горняк.
Побледнел Василий.
— Ах, ты, черти подводные! Ребят бить! Становь машину под дом!
Грузовик выперся на тротуар у стены.
Соскочил Гулявин:
— Давай желающих три человека, фараона снимать!
Вышли черный, схожий с водяным жуком, солдат-ополченец, шофер и рябой рабочий.
Гулявин к воротам и остальным на ходу:
— Братва… За мной!
По черному ходу, по лестнице с запахом кухонь (Аннушку вспомнил Гулявин) наверх, на чердак.
Дверь заперта. Прикладом… Еще… Доски с треском разверзлись, и душная мгла чердака другим, револьверным, ответила треском.
В проломе двери застрял упавший рабочий, а Гулявин одним прыжком через него и, вскинув наган в темноту:
— Трах… Трах…
Мимо уха зыкнула пуля, вперед ринулся черный солдат, и сейчас же с шипением вошел штык в сукно серой шинели плотного пристава.
Пулеметчик-городовой обернул иссиня белое лицо и, стуча зубами от страха, крикнул:
— Сдаюсь!.. Не бейте!.. — но удар прикладом в затылок бросил его на зад пулемета.
Взглянул на лежащих Гулявин.
— Тащи на крышу! Пустим летать!
Сквозь слуховое окно протащили на снежную крышу, раскачали пристава, и через решетку вниз. Три раза перевернулся в воздухе серой шинелью, и… мозги… розово-желтыми брызгами разлетелись по желтому петербургскому снегу.
Пулеметчик очнулся, отбивался, кричал, кусал за пальцы, но Гулявин схватил поперек, перегнулся через перила и разжал руки. Гулко ударилось тело, а Гулявин в исступлении кулаком себя в грудь и во весь голос:
— О-го-го-го-го!..
Второе было в зале Таврического дворца. Толстый Родзянко, с дрожащею челюстью, вылез мокрым тюленем держать речь к пришедшим в Думу войскам.
Слова были жалкие, растерянные, прилипали к стенам, но Гулявину вчуже казалось, что горит в них весь огонь бунта и злобы, который трепетал в его сердце, и, когда сказал Родзянко:
— Солдаты! Мы — граждане свободной страны. Умрем за свободу! — в напряженной тишине гаркнул Василий;
— Полундра! Правильно, толстозадый!
Остальное слилось в багровый туман пожаров, стрельбы, алых полотен, песен, бешеной гонки по улицам на автомобилях, крика, свиста, бессонницы.
Опомнился только на шестой день, когда сел в зале на дубовое кресло с мандатом в руке, а в мандате прописано:
«Предъявитель сего минер, товарищ Гулявин, Василий Артемьевич, есть действительно революционный матросский депутат от первого флотского экипажа, что и удостоверяется».
И начались для Гулявина странные дни.
Прошлое отошло в свинцовый туман, закрылось вуалью, а на смену ему — голосования, вопросы, фракции, восьмичасовой день, парламентарность, аграрный вопрос, учредиловка, меньшевики, большевики, эсэры, загадочный Ленин, ноты, аннексии, контрибуции, братство народов, Софья с крестом на проливах, митинги, демонстрации, — и все жадно глотала голова; под вечер нестерпимо болели виски от неслыханных слов, и зубрил Гулявин словарь политических слов, взятый у одного члена совета.
А по ночам опять стал сниться лейтенант Траубенберг.
Выползал из-под печки, усами грозился: «Хоть ты теперь и депутат, а я тебя до смерти защекочу. Моя власть над тобою до гроба. Гадалка не помогла, и совет не поможет!»
Просыпался Василий с криком и тревожил сладко спящую Аннушку. Жил у Аннушки на правах депутата, и инженер Плахотин весьма доволен был (в то время инженеры еще были довольны) и гостям приходившим хвастался:
— А у нас депутат матросский на кухне живет. Герой! Трех полицейских ухлопал!
И гости, заходя в кухню как бы ненароком, смотрели на Гулявина и ласково с ним разговаривали, а один спичечный фабрикант расплакался даже и сторублевку дал:
— Я, товарищ матрос, вас уважаю, как народного самородка и освободителя родины от царского гнета. Возьмите на революцию.
Взял Гулявин. Купил на эти деньги Аннушке шарф шелковый и ботинки самого американского шевро (разве Аннушка революции не на пользу?), а остальные семьдесят прокутил с неизвестною барышней в номерах на двенадцатой линии.
Познакомился с барышней ночью на Невском и воспылал неудержимой страстью.
Таких раньше только издали видел и сухие губы со злостью облизывал.
Шелк, белье кружевное, как слойка на пироге, духи, на шейке нежной золотая цепочка, и вся, как пушинка, даже обнять страшно.
Но все обошлось хорошо, и в номере, из железных объятий гулявинских вырвавшись с синяками, пряча в чулок четвертную, сказала барышня ласково:
— Какой вы страстный! Будем знакомы! — и адрес дала.
А через три дня разделался и с тараканьим кошмаром.
Шел ночью через Измайловский полк с митинга, увидел впереди себя худую фигуру в черном пальто без погон и при свете фонаря разглядел лейтенанта Траубенберга.
В революцию сбежал лейтенант с «Петропавловска» и прятался в Петербурге у тетки.
Залило глаза Гулявину черной матросской злобой.
Кошкой пошел, неслышно ступая, за лейтенантом.
Траубенберг дошел до подъезда, оглянулся и мышкою в дверь, а кошка-Гулявин за ним.
На второй площадке догнал лейтенанта.
— Что, господин лейтенант?.. Не послушали добром?.. Теперь прикончу я тараканьи штуки-то ваши!
Траубенберг открыл рот, как вытащенный на сушу судак, и не смог ничего сказать. Минуту смотрели одни в другие глаза: мутные — лейтенантовы, яростные — матросские. Потом шевельнул лейтенант губой, ощерились усы, и показалось Василию… бросится сейчас щекотать.
Отшатнулся с криком, схватился за пояс, и глубоко вошел под ребро лейтенанту финский матросский нож.
Захлюпав горлом, сел Траубенберг на ступеньку, а Василий, стуча зубами, по лестнице — и бегом домой.
Раздеваясь, увидал, что кровью густо залипла ладонь.
Аннушка испугалась, затряслась, и ей рассказал Василий дрожа, как убил лейтенанта.
Аннушка плакала.
— Жалко, Васенька. Все ж человек!
Сам чуял Василий, что неладно вышло, но махнул рукой и сказал гневно:
— Нечего жалеть!.. Тараканье проклятое!.. От них вся пакость на свете. К тому же с корабля бежал, и все одно, как изменник народу.
Повернулся к стене, долго не мог заснуть, выпил воды, наконец, захрапел, и во сне уже не приходил Траубенберг мучить тараканьим кошмаром.