Глава четвертая ТОРЦОВЫЙ ИЮЛЬ

Июль был душным, тяжелым и ветреным. Хлестало ветровыми плетьми по граниту, носило на мостовых едкую, горькую пыль, забивало глаза, стискивало горло.

Рождали ветры смятение и глухую бурлящую ярость. В последних числах июня в комитете сказали Василию, что приходит пора браться за оружие; и закипел он ненасытной тягой к бою.

Гарнизон Петербурга — солдаты, матросы, рабочие — почувствовал впервые свою силу перед лицом актеров, неврастеников и адвокатов.

Уже не программа требовала — бушевала блестками молний стихия, и в раскаленном воздухе дышали ветры и грозы.

Но перед самым третьим июля решил комитет отменить демонстрацию ввиду явных намерений пустить кровь демонстрантам.

Но свяжешь ли бурю листком резолюции? И с утра поползли по улицам, ощетинясь штыками, волоча тупорылые пулеметы, полки, отряды, толпы, шеренги.

Понеслись, рыча, по проспектам грузовики, а над грузовиками шуршащие страстью и местью шелка:

«ДОЛОЙ МИНИСТРОВ-КАПИТАЛИСТОВ!»

«ДА ЗДРАВСТВУЕТ НЕМЕДЛЕННЫЙ МИР!»

А по тротуарам толпилось разодетое море, и на лицах, сквозь зеленую бледность и злобу, ползали презрительные усмешки.

— Хамье на престол всходит!

— Взлупят!

— Давно не пороли! Спины зажили, вот и дурачатся!

— Дурачатся?

А если у Гулявина и тысяч Гулявиных не сердце — уголь жаркий в груди и жжет и палит гневом и вековою наросшею ненавистью?

Но в душном лете расплавился, рассосался призрак первого бунта.

И как хрупкий снег петербургской зимы впитал без остатка некогда безумную кровь декабристов и январскую рабочую кровь, так в июле мягкий асфальт и раскаленные торцы выпили большевистскую.

Среди дня, на Литейном, на Гороховой, зарокотала стрельба неизвестно откуда.

Пулеметы посыпали улицы свистящим свинцом, и на мостовой забились тела в предсмертных конвульсиях.

С панелей, по домам, в подворотни, теряя палки и шляпы, метнулось разодетое стадо с воплями, с воем, давя друг друга.

А на смену ему из-за всех углов юнкера, офицеры, ударники.

Эти твердо знали, что делать, и работали по плану, гладко.

На перекрестках задерживали автомобили и демонстрантов, отнимали знамена, винтовки и пулеметы, уводили в подворотни и тяжело били окованными концами прикладов.

И видел Василий, носясь на грузовике, что со всем гневом, со всей яростью ничего не сделать, потому что нет руководства, нет плана.

А какой же бой без командира, без штаба, когда никто не знает, что делать, куда идти?

Главное дело — организация.

Вспомнил, как Ленин во дворе говорил:

— Товарищи! Наша сила в организованности!

Где же организованность? Эх, проспали вожди и отдали дело в лапы буржуям. На мирный исход надеялись, на буржуйскую совесть. А какая ж у буржуя может быть совесть? А можно было сегодня большое дело сделать!

Чуть вынесся грузовик на Литейный — прямо напротив казаки конные цепью, винтовками щелкают.

— Стой… Стой, ироды!

Шофер прет напролом.

Треснули винтовки, свалился шофер, а грузовик с размаху в витрину булочной, разбрызгав стекла.

А с грузовика, обозлясь, матросы из наганов и браунингов по казакам и:

Но казаки уже рядом, и лезут в машину лошадиные пенные морды!

— Слазь… мать твою!

— Большевицкие морды!

— Шпиёны!

Окружили и тащат с грузовика за что ни попало. Изловчился Василий, прыгнул на тротуар и побежал, пригибаясь, к переулочку.

А сзади донская кобыла по торцам: цоп! цоп!

Оглянулся на бегу: скачет черный сухонький офицерик и шашку заносит.

На ходу поднял Василий наган и — трах!

Промазал… Над головой жарким дыханием метнулась злая кобылья морда. Свистнула шашка, в затылок резнула несносная острая боль, а торцы мостовой стали сразу огромными, близкими и с силой влипли в лицо.

Очнулся Гулявин в чужой квартире. Подобрали какие-то кисейные барышни, пожалели.

И середь буржуев добрые люди бывают.

Лежал в столовой на оттоманке, а хозяйский сын, студент-медик, забинтовывал голову.

Увидел, что Василий открыл глаза, и сказал, присвистнув:

— Фуражка спасла. Не будь фуражки — пропасть бы башке!

И добавил нравоучительно:

— Нехорошо бунтовать! Верите всяким немецким наемникам.

Помрачнел Гулявин. Встал, шатаясь, с оттоманки, поднял с полу надвое распластанную, залитую кровью бескозырку.

— Что помогли — на том спасибо. А насчет бунта, так это еще не все. Дальше чище будет! Только не моя уже башка пропадет! Прощайте!

И вышел.

Но, придя в совет, почувствовал себя плохо от потери крови, и пришлось поехать в лазарет.

Неделю провалялся в лазарете, пока совсем затянулся длинный розовый шрам от шашки через весь затылок.

А когда оправился, назначил его комитет инструктором по обучению Красной гвардии на металлический завод.

Стал Василий с интересом приглядываться к заводу. Заводских мало знал, больше понаслышке.

Вырос в вологодской глухой деревне, на рыбачьем деле, а по деревням шла молва, что фабричные — лодыри, охальники и пьяницы. Из деревни на фабрику шли одни горькие сивушники либо чистые голодранцы. А на заводе увидел людей копченых, суровых, медленно, но крепко думавших и знавших обо всем куда больше, чем он сам, Гулявин.

И пришлись заводские ему по сердцу так, что скоро со своего дивана из совета переехал Василий совсем на квартиру к старику-фрезеровщику. И делу своему новому весь отдался. В пот вгонял красногвардейцев, до поздней ночи мучил перебежками, прицеливанием, примерными атаками, рассыпанием в цепь, стрельбой.

И когда делали смотр в сентябре красногвардейским отрядам, получил гулявинский отряд похвалу от комитета, как образцовый.

Шли дни, взъерошенные, бурные, быстрые. Надвигалась осень.

Летели с залива серые низкие тучи, поднималась вода в Неве, нагоняли ее свистящие низовые ветры, и стоял против Николаевского моста низкий, серый, даже в неподвижности стремительный, как ветер, и угрожающий крейсер «Аврора».

И ветер дышал сыростью и кровью.

В самом начале октября арестовали Василия юнкера и отвели в Петропавловку.

На допросе капитан с красно-черной ленточкой на рукаве хотел было на дерзкий ответ Гулявина ударить его по лицу, но посмотрел в карие с дерзиной глаза, покраснел и опустил руку.

А через три дня выпустили по требованию комитета, и опять отправился Василий на завод.

С осенними ветрами росла и ширилась буря в человеческих сердцах, и на ученьях красногвардейцы кололи штыками соломенные мешки с такой суровой злобой, как будто были мешки живыми и олицетворяли собой все, что ненавидели прокопченные у станков люди.

И пришло это в бурную ночь, когда в лужах на огромной площади длинными иглами дробились золотые зубы дворцовых окон и ревела невская вода, бросаясь на граниты набережной.

Тесным кольцом облегли красногвардейцы и солдаты площадь.

Летели, повизгивая, пули ударниц от дворца, и в ответ впивались в багровое распухшее мясо дворцовых стен красногвардейские нули.

В бесконечных дворцовых переходах и коридорах толкались растерянные, не знающие что делать юнкера, и молча сидели в кожаных креслах неподвижные обреченные министры.

Надеялись на что-то и только, когда гулко дрогнула стена и с Невы ветер бросил в стекла оглушительным раскатом морского орудия, а площадь залило криком и гомоном, поняли, что больше не на что надеяться.

В числе первых ворвался Гулявин во дворец, в числе первых вбежал в зал заседаний.

— Где министры?

— Мы сдаемся, товарищи, — ответил, вздрагивая и нервно потирая руки, кто-то, поднявшийся с кресла.

— Где министры, я тебя спрашиваю?

— Мы и есть министры.

И, услыхав этот ответ, даже не поверил Василий.

Такими жалкими, маленькими, растерянными были прижавшиеся к спинкам кресел бледные люди, что не мог никак Гулявин взять в толк, что это и есть настоящие министры.

Бушевавшему сердцу его казалось, что сбитый красногвардейскими пулями вековой строй должен был представляться огромными, крепкими, величиной с дворцовую колонну, людьми.

И, когда уверился наконец, что это и есть министры, презрительно плюнул на персидский ковер и сказал, смотря в глаза министру:

— Это от такой сопли и столько паскуды было? Гниды… мать вашу!


В октябре тяжко вздыхали пушки в Москве. Ночью пылало багряное зарево пожаров на Тверском бульваре и Поварской.

Шесть дней вздыхали пушки; и шесть дней факелами светили бою никем не гасимые, полыхающие дома.

В Москве твердо и упорно защищалась старая жизнь, поливая каждый отданный шаг вражеской кровью, медленно отходя и огрызаясь зверем в последнем издыхании.

И только к концу шестого дня радостнее загромыхали большевистские орудия, веселее запели свинцовые птички между голыми ветвями бульваров, и среди серых шинелей, рваных пальтишек и кепок побежали, пригибаясь, черные, окрыленные вьющимися ленточками, бушлаты.

Тогда лишь обессиленные стали отходить к последнему убежищу на Знаменку стойко и упорно не сдававшие разрушенного перекрестка Никитских Ворот юнкера и ударники.

Из Питера на помощь московской Красной гвардии пришел матросский сводный полк.

А командовал полком первой статьи минер, большевик и депутат Гулявин Василий.

Загрузка...