Химическая рота не знала детства; она родилась – и тут же вступила в пору суровой зрелости…
Не так-то просто было создать более или менее сносные условия жизни для нескольких десятков человек. Особый характер нашего легального и, вместе с тем, в высшей степени нелегального подразделения чинил огромные трудности в самых, казалось бы, простых, самых повседневных делах.
Вот хотя бы дрова – дни и, особенно, ночи стояли холодные. Где их взять? Сунулись на частные лесосклады. Там пусто, никаких запасов. Подобрано все до щепочки. Жители города в нетопленых квартирах, лязгая зубами от холода, с ужасом ожидали наступления зимы.
Или питание. Наша рота не состояла на воинском довольствии. Было слишком опасно соваться с поддельными бумагами к дотошным, прижимистым интендантам.
Кое-как, благодаря связям солдат в окрестных селах, удалось раздобыть несколько возов дров. С питанием тоже устроилось, хотя первые два дня просидели на голодном пайке. Да и впоследствии бывали «разгрузочные» дни – наши снабженцы нередко возвращались с пустыми руками. Продукты все дорожали, и никаких денег – Бела-бачи добывал их в обмен на «индульгенции» – не хватало. Но были и случаи, когда солдаты, возвращаясь с заданий, приносили в ранце курицу, гуся или даже выпотрошенного и разрубленного на несколько частей поросенка. Считалось, что это подарки от богатых крестьян на окраине города.
Бывшая чарда «У цыганского короля» приняла вид казармы военного времени.
Один вход закрыли. У другого день и ночь стоял часовой. Кроме обычного в таких случаях автомата, у него под рукой всегда было несколько гранат, на случай внезапного нападения на нас. В первой комнате располагался штаб, во второй – самой большой – личный состав роты.
Третья комната, почти половину которой занимала огромная плита, выполняла роль кухни и столовой. Плиту топили, в комнате было относительно тепло, и поэтому здесь по вечерам собирался свободный от заданий народ. В дальнем темном углу кухни стоял древний, весь источенный червями платяной шкаф, который любезно предоставил в распоряжение нашей роты хозяин дома. Шкаф выполнял две функции: хранил наши скудные съестные припасы и прикрывал собой огромную дыру в стене, проломленную по распоряжению капитана Комочина и вновь заложенную нескрепленным кирпичом. В случае необходимости достаточно было ткнуть кирпич, чтобы он осыпался, открывая ход в полузатопленный подпочвенной водой подвал соседнего дома.
С самого начала своего существования рота включилась в выполнение заданий комитета борьбы. На первых порах это была охрана типографии, от которой мы быстро отвадили нилашистов. Теперь листовки печатались беспрепятственно – вход в типографию охранялся вооруженными солдатами, а на двери висело мрачное, набранное крупным черным шрифтом объявление: «Типография работает для армии. Прием заказов от организаций, фирм и частных лиц временно прекращен».
Я несколько раз производил смену караулов, сначала с лейтенантом Нема, чтобы посмотреть, как это делается, потом сам. Типография была маленькой, просто крошечной, всего две машины. Ее окна смотрели прямо на жандармское управление, и наши часовые нередко переговаривались через улицу с жандармом, скучавшим в одиночестве под лепным гербом с короной.
В роте были собраны самые разные люди. Единственное, что их объединяло – это стремление драться с врагами Венгрии. Комочин, вербуя бойцов среди скрывавшихся в деревнях дезертиров, ничего им не обещал, кроме вооруженной борьбы против немцев и нилашистов. Прошлое, политические взгляды, религиозные убеждения не играли роли и никого не интересовали. В роте как-то даже считалось неприличным заводить разговоры на вечные солдатские темы: откуда ты, кем ты был в гражданке, кто у тебя дома и прочее. Разумеется, никому не возбранялось говорить о себе – всякие люди бывают, некоторые не могут жить без того, чтобы не поделиться своими заботами, – но первому задавать вопросы не полагалось.
Никто меня ни разу не спросил, как я попал в роту. Я тоже никого не расспрашивал. Но прислушиваясь к разговорам, особенно к длинным вечерним беседам на кухне, у теплой плиты, внимательно присматриваясь к солдатам, я не мог не прийти к каким-то собственным выводам.
Я заметил, например, что большинство наших солдат прежде, до армии, были крестьянами из юго-восточной части Венгрии, носившей название Вихаршарок. Почему именно оттуда? Простое совпадение? Не думаю. Само слово Вихаршарок означает по-русски «уголок бурь». Бури здесь бушевали особого рода. В течение столетий малоземельные и безземельные крестьяне вели в Вихаршароке непрерывную борьбу за землю и свободу. То и дело вспыхивали бунты, гремели выстрелы, лилась кровь. Революционные традиции передавались из поколения в поколение, от дедов к отцам, от отцов к детям. И вряд ли можно было считать случайностью, что теперь, когда решалась судьба страны, уроженцы тех мест оказались на переднем крае борьбы.
Мой приемный отец, дядя Фери, с детских лет тоже жил в Вихаршароке, хотя родом был из другой местности. От него я многое узнал о смелых крестьянских выступлениях – в молодости дядя Фери сам участвовал в вооруженных стычках с жандармами. Поэтому я относился к солдатам из тех мест с особой симпатией, считая их чуть ли не своими земляками.
Капитан Комочин заметил это и сказал мне как-то:
– В Венгрии существует не один только Вихаршарок.
Я отпарировал:
– Но и не один только Вац!
И лишь позднее мне пришло в голову, что я совершенно напрасно полез в бутылку: Комочин, конечно, шутил.
Офицерам венгерской армии положены денщики. Моим денщиком числился пожилой солдат из Вихаршарока, которого вся рота называла Мештером. Я решил, что это его фамилия, и в первый же день, обратившись к нему с какой-то просьбой, тоже назвал Мештером. Он смущенно улыбнулся, заулыбались и другие солдаты.
Я спросил, в чем дело. Оказалось, Мештер – не фамилия, а прозвище, мастер – в переводе на русский. Мой ординарец, потомственный пастух, действительно был мастерским резчиком по дереву. Все карманы у него оттопыривались от деревянных фигурок. Они изображали любимых народных героев: неистощимого выдумщика и проказника Людаша Мати, разбойников-бетяров, которые грабили богатых помещиков и жадных попов и раздавали их добро беднякам, куруцев – участников восстания против Габсбургов в XVII веке. Мозолистые, корявые, привычные к труду руки Мештера не знали покоя. Как только выдавалось свободное время, он вытаскивал из кармана свои деревяшки, складной нож, и уже через несколько минут бесформенные куски дерева начинали принимать очертания человеческой фигурки.
Сам Мештер ни во что не ставил свое искусство, раздаривал фигурки солдатам, детям во дворе. А когда ему говорили, что он может взять за них хорошие деньги, продавая торговцам сувенирами, отвечал почти растерянно:
– Так я что? Я же не за деньги. Так, балуюсь от нечего делать.
Его, доброго, мешковатого, неповоротливого, любила вся рота. Ему доверяли такое важное, ответственное дело, как дележка пищи. К нему обращались за советом, за решением споров. И он, почесывая затылок, говорил:
– Так я что? Откуда мне знать? Одно только скажу. Доведись до меня, так я бы сделал вот как…
И давал совет, всегда человечный, всегда житейски мудрый и справедливый.
Мештер пришел в роту вместе с молоденьким пареньком по имени Густав, бывшим студентом-филологом. У Густава была любопытная судьба. Ревностный католик, он по наущению святых отцов в самом начале войны бросил университет и поступил добровольцем в армию – воевать против антихристов-большевиков.
Как католик-доброволец за три года войны превратился в убежденного, страстного антифашиста? Думаю, что немалую роль здесь сыграл Мештер – он был вместе с Густавом на фронте, вместе с ним попал в госпиталь, вместе дезертировал из армии, когда боевые действия перешли на территорию Венгрии.
Густава в роте тоже любили, но иначе, чем Мештера: к нему относились с легким налетом насмешки. Он был и в самом деле странным парнем. То молчал, угрюмо уткнувшись в темный угол, то вдруг часами вдохновенно декламировал стихи о родине, которых он знал великое множество. Ему было все равно, слушают его или нет; он только обижался, когда его прерывали.
Зато вечером, в «клубе» – так в роте называли кухню, – когда Густав начинал играть на губной гармошке, все забывали о его чудачествах. Играл он виртуозно, извлекая из неказистого инструмента задушевные звуки. Лица у солдат светлели, становились мечтательными, все добрели, мякли, думали, вероятно, о доме, о женах, о детях.
С виду Густав был тщедушным и хилым. Но на посту он преображался. Исчезала сутулость, глаза смотрели решительно и смело, указательный палец лежал на спусковом крючке автомата. В наряд он всегда ходил вместе с Мештером, и не только я, но и капитан Комочин считал, что это лучшая пара часовых в нашей роте. Им доверяли охрану самых важных объектов. Они прикрывали наиболее уязвимые участки во время боевых операций. И ни разу не подвели.
Другой молодой парень, Шимон, кастрюльщик из Будапешта, был полной противоположностью Густава, по крайней мере, внешне. Целый день не смолкали в роте его прибаутки:
– Что пес, что собака!
– Ясное дело: в глазах потемнело.
– Ни вошки, ни блошки…
Прирожденный балагур, он сам сочинял длинные, на несколько вечеров, веселые сказки, которые и начинались-то по особому, по-шимоновски:
– Тот, кто мою сказку слушать не станет, счастья себе никогда не достанет, а тот, кто сказке моей не поверит, пусть сам в гестапо пойдет и проверит…
Слушая его, глядя на его потешные ужимки и гримасы, трудно было поверить, что за плечами у парня участие в партизанских боях в Югославии, два тяжелых ранения, фашистский плен, фантастический побег, можно сказать, прямо из петли – Шимона уже держали палачи, когда внезапно налетели наши бомбардировщики.
Шимон был у нас чем-то вроде начальника бюро рационализации и изобретательства. Неистощимый на выдумку, он всегда находил способ наносить врагу чувствительные удары, используя, что называется, подручные средства.
Нилашисты измарали стены домов своими лозунгами: «Нас ведет Салаши», «Смерть предателям родины!». Уже вечером того самого дня две группы солдат отправились строем в город, унося с собой картонные трафареты, изготовленные Шимоном. На каждом было вырезано по нескольку букв. В ранцах солдат лежали большие резиновые груши, купленные в соседних аптеках и наполненные белой краской.
За ночь фашистские лозунги претерпели коренные изменения, хотя к каждому из них добавилось одно только слово. Утром пораженные жители прочитали на домах: «Нас ведет Салаши на смерть», «Смерть предателям родины – нилашистам!»
До самой темноты дворники и полицейские остервенело выскабливали прочную краску, въевшуюся в штукатурку. Краску они соскребли, но вот глубокие следы, образовавшиеся на стенах в результате особого усердия, вывести так и не смогли.
Общая цель сближала людей, но это вовсе не означало, что все в роте обходилось гладко. Были и инциденты. То гордый, самолюбивый горец не поладит с неуклюжим, упрямым рыбаком с озера Балатон. То бывший будепештский официант вертлявый Иене не вовремя заведет разговор о вкусных блюдах, которые он когда-то едал, и вызовет недовольство своего соседа по матрацу, желчного учителя математики из тихого провинциального Сегеда.
Но ссоры никогда не перерастали в неприязнь. Капитан Комочин с удивительным тактом помогал людям лучше понимать друг друга. Он назначал в один наряд горца с рыбаком, официанта с учителем. Близкое дыхание смертельной опасности сближало людей и заставляло забывать о мелочных разногласиях.
Очень интересовал меня всегда подтянутый, немногословный лейтенант Нема. Но он с вежливым упорством отвергал мои попытки выйти за рамки служебных отношений. Как будто вся наша рота и все наши так называемые служебные отношения не представляли собой всего лишь формальности, необходимой для маскировки!
Среди солдат ходили смутные слухи, что у лейтенанта Нема неблагополучно с семьей. Подробностей никто не знал. Не то от него ушла жена, не то сын. Я бы не удивился, если бы оказалось, что и жена, и сын. Разве можно жить с таким человеком? Пусть добросовестный, пусть исполнительный, но сухарь, ходячий устав!
Капитан Комочин относился к лейтенанту иначе. Он считал, что Нема, как большинство замкнутых людей, чувствует, может быть, глубже и острее других. Я горячился и фыркал, принимая этих «других» на свой счет.
Случайно или не случайно, но именно мне вместе с лейтенантом Нема капитан Комочин поручил разработать план первой боевой операции. После нашей диверсии на железной дороге военное и полицейское начальство приняло серьезные защитные меры. Вдоль линии были выставлены усиленные посты, летучие патрули на машинах днем и ночью курсировали по улицам, прилегавшим к железнодорожным путям. «Дорога влюбленных» превратилась в «дорогу петушинных хвостов». Было бы безрассудно пытаться сейчас повторить взрыв.
Другое дело в центре города. Здесь фашисты еще чувствовали себя в относительной безопасности.
Мы выбрали объектом нападения гестапо – уж бить, так сразу по самому чувствительному месту.
Гестапо помещалось недалеко от центральной улицы в старинном графском особняке. С нашей точки зрения, особняк был чрезвычайно неудобным. Опять эти узкие окна, похожие на бойницы! Попробуй, забрось в них гранату. К тому же здание усиленно охранялось. На крыше даже стоял пулемет. Нападение на гестапо обошлось бы слишком дорого.
Лейтенант Нема предложил другое: напасть не на гестапо, а на гестаповцев. Каждый вечер, ровно в семь часов, фашисты на нескольких легковых автомашинах выезжали со двора особняка в ресторан гостиницы «Мирабель» – там их ждал ужин. Маршрут пролегал сначала по узкому переулку, затем по центральной улице.
Вот этот безлюдный переулок заинтересовал нас больше всего. С левой стороны высился забор угольного склада, совершенно пустого и никем не охраняемого. С правой стоял небольшой двухэтажный жилой дом с распахнутыми настежь воротами – их сорвало с петель воздушной волной во время одной из недавних бомбежек, и они не закрывались.
Через двор дома можно было попасть на соседнюю улицу.
Решили остановить гестаповские машины в переулке и забросать их гранатами.
Но как остановить? Выход нашел наш изобретатель Шимон:
– Дорожный знак.
– Какой?
– «Ремонтные работы». И рядом еще один: «Объезд вправо».
Операцию решили провести на следующий же день. Шимон изготовил знаки – для удобства он щиты сделал складными, так же, как и рогатку, которой загораживался выезд из переулка.
Участников разбили на три группы. Одна, самая меньшая по количеству людей, должна была ровно без пяти минут семь установить в переулке знаки, рогатку и тотчас же исчезнуть.
Другая, наиболее многочисленная, вооруженная гранатами, поджидала машины на территории склада, за забором.
Третья группа располагалась в воротах. Перед ней была поставлена задача не дать гестаповцам опомниться, огнем из автоматов сбить возможное преследование.
Я должен был вести именно эту, третью группу. Но в последний момент перед уходом на задание меня позвал в штаб капитан Комочин.
– Вот адрес, – он протянул листок, – будете там жить. А сейчас пойдете и устроитесь.
– Как сейчас? – не понял я. – А задание?
– Это тоже задание.
Я возмутился:
– Иначе говоря, вы меня отстраняете от участия в операции?
В штабе, кроме нас, никого не было. Капитан Комочин поднялся вдруг и произнес по-русски, тихо, но внушительно:
– Вот теперь я вам действительно напомню, что я старший группы, товарищ лейтенант Мусатов.
Мне ничего не оставалось, как козырнуть и выйти…
Вместо меня третью группу повел сам Комочин.
Все прошло удачно. Первая машина, следуя на большой скорости, едва успела затормозить у знака. Чуть не уткнувшись в нее, остановилась и вторая, за ней третья и четвертая. Гранатометчики сработали четко. Взрывы опрокинули две машины. Точного количества убитых и раненых мы так и не узнали, но уже одно то, что комочинская группа осталась без работы, говорило само за себя.
В тот вечер в нашем клубе у теплой плиты только и было разговоров, что об удачной боевой операции. Хмурыми ходили двое. Густав, который, кидая гранату, вывихнул руку. И, конечно, я. Почему Комочин не пустил меня? Ведь пойти на квартиру я мог и позднее.
Я не выдержал. Преодолевая самолюбие, подошел к нему и спросил прямо. Он ответил неожиданно полушутя, полусерьезно:
– Сам виноват.
– Как?!
– Не надо было идти в радисты – волей-неволей я вас должен беречь. – И добавил, видя, как я помрачнел: – Не огорчайтесь. Вы уже и так ветеран, весь город знает о ваших танках.
– Могли прямо сказать. А то придумали какую-то квартиру.
– Нет, квартира нам, действительно, нужна. И я прошу вас: присматривайтесь к хозяевам. Говорят, неплохие люди. Он – адвокат, в свое время даже брал на себя защиту арестованных коммунистов. Но это было давно.
– Они знают что-нибудь про роту?
– Ничего. И про вас тоже.
– А зачем нам квартира?
Он произнес одно только слово:
– Рация.
– Есть? – радостно воскликнул я.
– Нет… Но, возможно, скоро будет.
Я не стал больше ни о чем спрашивать, хотя вопрос так и вертелся на кончике языка.
Что ни говори, а капитан Комочин все-таки приучил меня сдерживать любопытство.
Я присматривался к своим хозяевам, а они присматривались ко мне.
Хозяев было трое, точнее, два с половиной. Адвокат Денеш Тибор. Его жена Денеш Тиборне – в Венгрии женщины, выходя замуж, принимают не только фамилию, но и имя мужа. Их сынишка, тоже Денеш Тибор. Чтобы не путать с отцом, дома его называли Тиби.
Кстати, именно с этой половинкой хозяина, десятилетним Тиби, аккуратным, прилизанным, вежливым мальчуганом, у меня произошел инцидент, который напомнил, сколь непрочно и призрачно мое так называемое легальное существование.
Тиби вернулся из школы. Мы с ним столкнулись на лестнице, в дверях.
– Что несешь? – спросил я, как и полагается взрослому, покровительственным тоном.
– Две единицы, – с достоинством прозвучало в ответ.
– Хороший ученик! Родители-то как обрадуются.
– У меня всегда одни единицы, – подтвердил Тиби с таким гордым видом, что я рассмеялся:
– Куда уж лучше!
Мадам Денеш, открывая нам дверь, вступилась за сына.
– Да, его очень хвалят в школе.
Тут я, к счастью, почуял неладное и поспешил превратить все в шутку. А позже вспомнил. Когда я, случалось, приволакивал «плохо», дядя Фери шутил: «В Венгрии ты бы считался хорошим учеником».
Потому что в венгерских школах лучшая отметка – единица, а худшая – пятерка…
Хозяйку я раскусил в первый же день. Собственно, нечего было и раскусывать. Простодушная болтушка с вечно испуганными глазами, занятая нарядами, прическами и сплетнями. Она была целиком поглощена новыми обязанностями: за несколько дней до моего вселения адвокат в целях экономии уволил прислугу, и мадам Денеш теперь сама вела хозяйство, то есть прибиралась в комнатах и варила утренний кофе – обед и ужин приносил в большой корзине официант из ресторана.
Рано утром голова мадам Денеш просовывалась в дверь моей комнаты. Под полотенцем на волосах, словно под чехлом на еще не открытом памятнике, угадывались контуры сложного парикмахерского сооружения.
– Вы не спите, лейти?
Она всех называла сокращенными именами. Мужа – Дени, свою подругу – лошадеподобную особу со вздыбленными волосами – Води. Я с момента появления в доме стал называться «лейти» – от «лейтенант».
– Нет.
– Тогда я у вас приберусь. Заметьте, я всегда начинаю с вас,- кокетливо улыбалась она.
Разумеется, с меня! Ей не хотелось так рано будить мужа и Тиби.
Она подметала пол, извергая одновременно целый водопад слов. У нее была очень своеобразная манера разговаривать:
– Вчера вечером звонила Води – вас как раз не было дома… Ой, да что я, вы, наверное, уже знаете?.. Нет, нет, вы еще не можете знать. Хотите, я вам расскажу, как это произошло?.. Так вот… Ах, мне только что пришло в голову, что, может быть, не следует вам говорить. Води просила, чтобы никто не знал. Она три раза повторила это. Да, да, я точно помню! Один раз в самом начале, когда она только начала рассказывать, а потом в конце, дважды… Но раз я начала… Теперь уже неудобно не рассказать, правда? Просто неприлично – начать и замолчать… Так вот слушайте…
Нет, все же это нехорошо с моей стороны. Ведь Води просила… А, все равно! Вы ведь ей не скажете, правда?.. Так вот…
В результате выяснилось, что Води говорила про наш недавний налет на гестаповцев.
Потом меня приглашали к утреннему кофе. За столом сидел и адвокат Денеш в стеганом халате, из-под которого выглядывала белоснежная сорочка с черной бабочкой.
Сам Денеш занимал меня, разумеется, больше всех в доме. У него было умное лицо с сильно вытянутым вперед профилем. Темные редкие волосы, обильно смазанные бриолином, так тщательно прилизаны, что, казалось, у него черный, голый, до блеска отполированный череп. Иногда он кашлял, держась за грудь.
– Вот, господин лейтенант. – Он грустно, иронически улыбался. – Потерял здоровье, наживая состояние, а теперь теряю состояние, пытаясь вернуть здоровье. Игра явно не стоит свеч.
За столом он читал утренние газеты и, комментируя вслух прочитанное, осторожно прощупывал меня.
– О-ла-ла! – восклицал он, качая головой.
– Что такое? – заглатывал я приманку.
– Посмотрите… Восемнадцать тысяч триста сорок семь квалифицированных рабочих вывезены из Румынии в глубь Сибири.
– М-да…- неопределенно тянул я.
– Нет, вы только подумайте! – Он снова брался за газету, морща лоб, потом произносил: – А все-таки не следовало бы печатать такое сообщение.
– Почему?
– Видите ли… Тут все, конечно, достоверно. Мы с вами не усомнимся ни на минуту. Но некоторые могут не поверить. Уж слишком точная названа цифра: восемнадцать тысяч триста сорок семь. Могут спросить: откуда такая точность?
Я прикидывался дурачком:
– Там у нас, наверное, корреспонденты.
Он, не опуская газеты, бросал на меня быстрый испытующий взгляд:
– Вряд ли… Ведь Румыния оккупирована Советами.
– Тогда как же узнали?
– Вот я и говорю… Слишком точно! Слишком!
Как-то вечером он зашел ко мне в комнату с нилашистской листовкой в руке.
– Читали?
Я взял листок:
– «Велика опасность? Тяжелые бои? Пушки вот-вот заговорят у ворот Будапешта? Так что же? Конец? Конец всему?.. Нет! Мы победим! Все равно победим! Мы не можем не победить, ибо народ и вождь едины. Вождь верит народу, народ верит вождю. В этом залог нашей победы».
– Что вы, как военный человек, офицер, думаете об этом?
– О чем именно?
– О залоге победы.
Я решил чуть «приоткрыться» :
– Как военный, я предпочел бы более реальный залог победы. Танки, орудия, самолеты.
Он тоже пошел на откровенность:
– Мы с вами интеллигентные люди. Давайте признаем честно: война проиграна.
Я ответил неопределенно:
– Теперь уже многим так кажется.
Он спросил:
– Вы слышали о нападении на гестапо у нас в городе?
– Говорят, партизаны.
– А, комариные укусы!.. Холодно как! – Он тронул рукой батареи, в которых еле теплилась жизнь, зябко запахнул полы халата. – Десяток людей не может изменить ход истории. История движется неумолимо, и в ее жернова попадают как те, кто пытается задержать ход событий, так и те, которые хотят их ускорить. У меня свой взгляд на историю. Джордано Бруно вовсе не надо было лезть в костер. Да, красиво, да, эффектно. Но не разумно! Просто не разумно. Ведь ни один здравомыслящий человек не стал бы доказывать людоедам, что Эйнштейн гений, так? А Джордано решил доказать. Зачем? Ты сам знаешь, что бога нет, что существует множество миров – очень хорошо! Сказал другим – хорошо! Не верят – их дело. Не верьте, черт с вами, все равно позднее, когда поумнеете, придете к тому же. А он полез на рожон. И что же? Сожгли!
А ведь история все равно взяла свое, с Джордано или без него. Это одинаковое безумие: задерживать солнце и торопить солнце… Германия проиграла войну, и русские придут – это уже ясно. А придут ли они днем раньше или днем позже, не имеет никакого значения. У человека одна шкура и терять ее ради того, чтобы это случилось чуть-чуть быстрее – настоящий фанатизм. Это приводит к ненужным жертвам и только.
Мне хотелось схватить его за отвороты атласного халата, потрясти и крикнуть: «Я русский, русский! Вы понимаете, что говорите! Мы будем Джордано Бруно, мы взойдем на костер, а вы будете греться в пламени этого костра! Пусть, значит, льется наша кровь, а вам неважно, меньше или больше ее прольется! Да ведь и кровь ваших соотечественников тоже льется!»
Но я ничего не сказал. Я не мог сказать, не имел права сказать. К тому же мне казалось, что его речь была адресована не столько мне, сколько ему самому. Адвокат Денеш сам доказывал себе, как следует и как не следует поступать. За холодными циничными рассуждениями скрывалось душевное смятение.
Ночью, выйдя из комнаты, я услышал отдаленный, едва различимый рокот литавр. Денеш, пренебрегая строжайшим запретом властей, тайком слушал передачи Би-Би-Си.
А утром я кинул в почтовый ящик Денешей только что отпечатанную в нашей типографии листовку с призывом бороться против немцев и нилашистов.
В жандармерию он ее не отнесет – за это я мог поручиться.
Химическая рота была во всех отношениях отличным изобретением капитана Комочина. Но в одном отношении она меня не устраивала. Я потерял возможность встречать Аги. К нам никто не приходил из комитета борьбы. Связь с комитетом поддерживал через Бела-бачи сам Комочин.
А мне так хотелось увидеть Аги! Весточку от нее я все же получил. Капитан Комочин сказал, поглядывая на меня с хитрой усмешкой: – Вам привет.
Я зарделся, сердце екнуло. Так и подмывало спросить: «От кого?» Но я заставил себя промолчать.
– Что же вы не спрашиваете, от кого?
– Наверное, от ребят в бункере?
Он рассмеялся:
– Да вы посмотрите на свои щеки! Конспиратор!
Он покачал головой и вышел. А я тут же принялся пилить себя. Надо было хоть спросить, где он ее видел? Или, может быть, она передала привет через Бела-бачи?
В этот день мне всюду мерещилась Аги. Шел по улице, слышал за собой стук каблучков. Она!
Я оборачивался. Конечно, нет.
В доме хлопала дверь, раздавался женский голос.
Ее голос!
Я бежал в коридор. Конечно, не она! Рассыльная из магазина принесла хозяйке заказанную шляпку.
Звонил телефон, хозяйка брала трубку, отвечала: «Его нет!». А мне хотелось крикнуть: «Здесь я! Здесь!» Хотя было ясно, что спрашивают не меня, что Аги даже не знает, где я живу. Да и не позвонит она. Зачем?
Вечером я с четырьмя солдатами нанес «визит вежливости» штабу крупного немецкого соединения, расположенному в курортном пригороде. Великолепные широкие аллеи возле искусственного озера, в зеркальной глади которого отражалась многоэтажная гостиница, построенная в виде старинного замка, кишели патрулями. Зато невзрачный песчаный лесок, километрах в двух от гостиницы, совсем не охранялся. А через него, в неглубокой траншее, наспех закиданной рыхлой землей, проходили в сторону города важные линии связи.
Они-то нас и интересовали… А возвращаясь после операции к себе на квартиру, я совершил немыслимый крюк и оказался поблизости от домика Аги.
Через черную маскировочную штору, прикрывавшую окно парикмахерской, золотилась тоненькая полоска света. Я простоял, наверное, целый час, не отводя глаз от этой полоски, проклиная себя за слабоволие и трусость. Идти вперед я не мог. Я сгорал от стыда, представляя себе встречу с Черным, который вот так же, как я здесь, на углу, стоит у нее под дверью. Вернуться я тоже не мог себя заставить. Все надеялся, вдруг Аги выйдет, провожая клиентку.
Пока я топтался на углу, полоска света в окне исчезла. Постоял еще минут десять и побрел к себе.
На другой день я три раза под всякими предлогами выходил из роты и, озираясь по сторонам, как человек с нечистой совестью, спешил к ее домику.
Ждал, но она не выходила. Вероятно, ее вообще не было дома.
Вечером я направился к Денешам с твердым решением не ходить больше к домику Аги. Я убедительно доказал себе, что все это блажь, чушь, ерунда, не достойная взрослого человека.
Поднялся на второй этаж, позвонил. А когда мадам Денеш открыла мне, пробормотал что-то невнятное насчет своей забывчивости и ринулся вниз с лестницы.
Через пятнадцать минут я уже стоял на знакомом углу. Все было, как вчера. Так же выбивался свет из-под штор тоненькой полоской, так же я упрекал себя за слабоволие и нерешительность и, вероятно, так же через некоторое время повернулся бы и пошел восвояси.
Неожиданно меня осенило. А если зайти и сказать, что на улице неподалеку облава и я решил укрыться у нее на время? Не пойдет же она проверять?
Мысль показалась мне дельной. Двинулся вперед осторожно, из-за угла дома заглянул во двор.
Черного не было. Я вздохнул с облегчением и тихонько постучал в дверь.
Аги страшно удивилась:
– Ты?!
– Понимаешь… Там облава…
Слова застревали у меня в горле.
– Заходи, чего стал на пороге?
Совсем другая, незнакомая еще мне Аги… Лицо заспанное, мятое. Волосы спутаны. На рукаве старенького ситцевого халата аккуратная заплата. Аги была такой домашней, такой трогательной в своей беспомощной попытке скрыть от меня эту заплату на рукаве.
Да, другая, совсем другая. Понятная, близкая…
– Обожди. Я сейчас.
Она исчезла за перегородкой. Вернулась тщательно причесанной, нарядно одетой, ослепительно красивой. И… чужой.
– Зачем, Аги?
– Думаешь, я для тебя? Очень надо! Просто мне уходить.
– Куда?
– В гостиницу «Мирабель». Я вскочил:
– Тогда пойду.
– Иди, пожалуйста. Я пошел к двери.
– А облава? – напомнила она.
– Неважно.
– Если хочешь, можешь остаться. Я взялся за ручку двери.
– Останься, слышишь?.. Я пошутила. Я вернулся.
– Аги, зачем ты? Я так хотел тебя увидеть.
– Еще бы! – Она, смеясь, подкрашивала у зеркала губы. – Ведь облава!
– Я соврал.
– О! – она удивленно взметнула бровь.
– Ты знала.
– О!
– Да, да, знала.
– Так хорошо?
Она повернула ко мне лицо. Губы выделялись огромным ярко-красным пятном.
– Да, – сказал я.
– Да?.. Тогда не надо.
Она вытерла губы платком и рассмеялась. Глаза у нее сразу стали ласковыми и нежными.
– Хочешь, я сварю кофе?
– Нет.
– А что?
– Ничего. Буду сидеть и смотреть на тебя.
– Можешь смотреть полчаса. – Она взглянула на часы. – Нет, уже только двадцать пять минут.
– А потом что?
– Придет Бела-бачи.
– Ну и пусть!
– Как знаешь… – Она помолчала и добавила: – Вчера был такой шум. Бела-бачи пришел и застал здесь Черного.
– Черного?
Я хотел посмотреть ей в глаза, но они были опущены.
Аги тщательно обрабатывала напильничком свои ногти.
– Ты же говорила, что не пустишь его на порог.
– А если он сам? – Она на миг подняла глаза, и я увидел, что это правда. – Вошел прямо через парикмахерскую, крикнул: «Аги, иди сюда!» – вроде он здесь хозяин. Я бы ему показала, но у меня в это время сидели немцы из комендатуры – они завиваются, как барышни. Пришлось им сказать – мой жених.
– А потом?
– Он ждал меня, а я выпроводила немцев и ушла через парикмахерскую. А Черного застукал Бела-бачи. У него свой ключ. Когда я вернулась, они еще были здесь. Черный сидел смирный, как ягненок. Бела-бачи сказал при нем, что он больше не появится у меня. Потом они оба ушли. По-моему, Черного уже нет в городе.
Странно, я злился не на Черного, а на Бела-бачи. Может быть, потому, что он должен был скоро прийти? Мне так не хотелось уходить. Я знал: больше я не отважусь на такой шаг.
– Ты давно знаешь Бела-бачи?
Лицо Аги сразу сделалось каменным. Я пожалел, что задал этот вопрос.
– Зачем тебе?
– Ладно, не надо. Я просто так…
Время шло, шло… Я говорил себе: надо подниматься. И не поднимался. Еще две минуты, еще одна минута… Сейчас встану. И не вставал.
Мы болтали о каких-то пустяках… Мой новый хозяин адвокат Денеш Тибор. Заработки Аги в парикмахерской. Где она достает кофе… Ее ответы доходили до меня, как сквозь слой ваты. Я делал вид, что слушаю, кивал головой, впопад или невпопад, не знаю, а сам смотрел на ее лицо, на ее волосы.
Наконец, я встал.
– Посиди еще.
– Он будет ругать меня. Как Черного.
– Ну, это совсем другое дело. Ты же не волочишься за мной. Не волочишься, правда? И потом, можешь сказать ему – облава… Ты часто врешь? – вдруг спросила она.
– Не знаю… Иногда…
– А я часто. – Она вздохнула и посмотрела на меня лукаво. – Вот и сейчас соврала.
– Соврала?
– Про Бела-бачи… Он не должен прийти.
Она громко рассмеялась, но я почувствовал искусственность в ее смехе. Мне захотелось сейчас же уйти. Она становилась чужой, когда хитрила со мной.
Аги уловила перемену в моем настроении, умолкла.
– Зачем ты соврала?
Глаза ее снова стали нежными:
– Так. Сама не знаю.
Мы долго молчали.
– Аги, – произнес я наконец. – Черный говорил со мной о тебе.
– Ну и плевать! Все Черный, Черный, Черный! Не хочу ничего о нем слышать… Что он сказал?
– Что любит тебя. Хочет на тебе жениться.
Она молчала.
– Еще он спросил, люблю ли я тебя.
Она молчала.
– Хочешь знать, что я ответил?
– Что? – она смотрела мимо меня.
– Ничего не ответил… Потому что сам не знаю.
– Я все-таки поставлю кофе. – Она встала.
– Аги… Можно я тебя поцелую?
Больше всего я боялся, что она опять напомнит сейчас, в эту минуту, о своих «калибрах». Но она лишь медленно покачала головой, не отрывая своих глаз от моих.
– Почему?
– Потому что я не хочу, чтобы ты меня целовал. Я не хочу, чтобы меня целовали, если не знают, любят ли.
Я поднялся, надел шинель.
– Уже идешь? Стреляют.
Я прислушался. Было тихо-тихо…
– Странный ты все-таки парень! Разве у девушек спрашивают разрешения, когда хотят их поцеловать? Воина – и такие церемонии. Смешно!
Она и в самом деле смеялась.
– Прощай!
Я толкнул дверь и шагнул в темноту, на улицу.
До дома я добрался благополучно. Хозяйка предложила поужинать, но я отказался. Мне хотелось остаться одному в своей комнате.
Только я успел расстегнуть китель, как в дверь постучали.
– Лейти? Вы уже легли?
Опять хозяйка!
– Что там? – недовольно спросил я.
– Вас к телефону.
Рота! Что-то случилось в роте!
Я выскочил в коридор.
– Слушаю.
В трубке раздался тихий смех.
– Ты уже дома?
– Аги?!
– Я так волновалась.
– Но почему?.. Все было тихо…
– Все равно… Беспокоилась за тебя, – прозвучало чуть слышно.
– Аги!.. Аги!..
Но она уже повесила трубку.
Хозяйка стояла рядом, вздыхала и понимающе кивала головой:
– Да, молодые годы, молодые годы… Аги… У меня была подруга с таким именем. Она брюнетка? Блондинка?
– Крашеная, – произнес я ледяным тоном.
– Ужас какой! Эти современные барышни…
Я вернулся к себе в комнату.
«Беспокоилась за тебя».
Для меня это прозвучало, как «люблю!»
Мы сидели за завтраком. Мадам Денеш разливала кофе. Адвокат, по-своему обыкновению, листал газеты и громко, с едва заметной ехидцей комментировал прочитанное.
– Так… Снова победа под Будапештом.
В прихожей раздался звонок телефона. Адвокат недовольно поморщился:
– Меня нет дома!
Мадам Денеш вернулась улыбающаяся.
– Вас, лейти. По-моему, вчерашняя особа.
Я сорвался со стула, едва не опрокинув кофейник.
Это, в самом деле, была Аги.
– Слушай, Шани, – ее голос звучал озабоченно. – Я еду в Будапешт. Поезд через пятнадцать минут, я звоню с вокзала.
– Что случилось, Аги?
– Так надо… Прошу тебя, зайди к старику, ну, ты знаешь. Скажи ему, ночью пришел вызов из Липотмезе.
– Когда вернешься?
– Завтра, самое позднее, послезавтра. Так получилось, что делать.
– Аги, я…
– Тут уже молотят в дверь кабины… Сервус!
В трубке что-то щелкнуло и загудело.
Я не стал пить кофе. Извинился, пошел одеваться. Мадам Денеш не удержалась от материнского напутствия:
– Главное в любви, лейти, не забывать о себе. И не давайте ей денег, даже если она будет просить. Эти крашеные молодые особы…
Бела-бачи дома не оказалось. Я подолгу жал кнопку звонка, никто так и не подошел к двери. Странно, ведь еще нет и восьми.
Обождал во дворе, снова позвонил. Никого. Пришлось идти в роту.
На часах у входа в чарду стоял Густав. По его серому осунувшемуся лицу я понял, что ночью произошло несчастье.
– Убили?
Он кивнул.
– Кого?
– Замбо. А Иене ранило.
Замбо и официант Иене… Они до двенадцати ночи должны были стоять на посту у типографии. Неужели с типографией? Неужели что-нибудь с типографией?
Я влетел в штаб. Капитал Комочин сидел один, что-то записывал.
– Несчастье, капитан?
У него дрогнула жилка на щеке у подбородка.
– Да, первые жертвы… По собственной глупости.
– Как случилось?
– Возвращались с дежурства. Видят, стоит немецкая машина. У Замбо с собой граната – я строжайше запретил, он прятал, чудак, для своей же гибели. Ну, и надумали сунуть гранату в кузов. А там никого: немцы не такие дураки, чтобы ночью в кузовах мерзнуть. Шофер, правда, спал в кабине. Но уцелел. Выскочил, дал очередь из автомата. Вслепую, наугад. И попал. Замбо прямо в сердце, Иене шею пробило навылет. Как он сюда добрел – один его реформатский бог знает.
– Он здесь?
– В госпитале. Уже оперировали.
Конечно, подполковник Мориц, можно не спрашивать.
– Саша, – Комочин взглянул на меня искоса, – мне сейчас уезжать.
– Уезжать? Куда?
Он назвал село, в котором стояла команда ПВО. Там образовалось нечто вроде филиала химической роты из нескольких дезертиров – жителей этого города; по вполне понятным причинам им нельзя было сюда, к нам.
– Нужно там немедленно сообразить что-нибудь на железной дороге, – пояснил капитан Комочин. – А в городе на несколько дней притихнуть. Иначе нас живо засекут.
– Возьмите меня с собой. Вам ведь все равно потребуется подрывник.
Он усмехнулся:
– Уже есть. Ваш ученик. И взрывчатка есть, и шнур.
Я сразу догадался: Черный!
Комочин ушел, ни с кем не прощаясь: об его отъезде, кроме меня, знал еще только один лейтенант Нема. Я видел через окно, как Комочин дошел до перекрестка, завернул за угол. Через минуту оттуда выскочила легковая автомашина с красным крестом на заднем стекле и помчалась по направлению к шоссе.
Я не удивился. Мне так и казалось, что начальник госпиталя из того сорта людей, которые долго решают, но, уже решив, вполсилы не действуют.
Надо было заняться ротой. Толков по поводу ночного происшествия среди солдат было много. Одни осуждали самоуправство Замбо и Иене, другие – их, правда, было меньшинство – возводили их чуть ли не в герои, доказывали с жаром, что они просто неумело действовали: надо было бросать гранату не в кузов, а в кабину. Тогда бы и машину разнесло, и шофера.
Пришлось крепко разъяснить горячим головам, что рота должна действовать, как единое целое, по единому плану, подчиняясь единому руководству, бить кулаком, а не растопыренными пальцами. Только так можно чего-нибудь добиться. А стихийные вылазки одиночек ставят под удар всю роту. Кто не согласен, пусть сейчас же уходит – мы никого не держим. Но кто остается, тот должен подчиниться строжайшей дисциплине. Наша рота – боевой отряд, а не прибежище анархистов.
Еще два раза в течение дня ходил я к Бела-бачи, и оба раза безрезультатно. Где он бродит с самого утра? Написал записку – всего четыре слова: «Искал вас, Шандор второй». Сунул в почтовый ящик. Там лежали газеты. Будет брать их – найдет записку.
Под вечер в штабе раздались два коротких звонка. Часовой условной сигнализацией вызывал на улицу офицера.
Я вышел. У входа стоял мужчина в плаще и шляпе. Бела-бачи?.. Нет, не он. Шандор, диспетчер Шандор Барна!
Вид у него был встревоженный.
– Господин спрашивает капитана Ковача, – доложил мне часовой.
– Его нет.
– Вы его заместитель? – Шандор сделал вид, что не знает меня.
– Помощник.
– Тогда, пожалуй, пройдите со мной. Тут недалеко. По поводу вашего заказа на продукты питания.
Я сбегал вниз, предупредил лейтенанта Нема.
– Куда, Шандор? – спросил я, когда мы немного отошли.
– К нам домой.
– Так срочно?
– Да.
Больше я не стал расспрашивать. Ясно и так, случилось что-то из ряда вон выходящее. Мелькнула мысль об Аги. Может быть, с ней? Что-нибудь в Будапеште? Но Шандор не мог бы так быстро узнать.
Мы молча дошагали до остановки трамвая.
– Нас не задавят в вагоне?
– Тут не задавят. Это почти конечная.
– А сойдем как?
– Нам до конца.
Трамвай тронулся в путь, увешанный, как обычно, с двух сторон людьми. Но внутри, в самом вагоне, было терпимо. Нашлись даже свободные места, мы сели.
На остановке в центре в вагон протиснулись двое немецких офицеров. Их сдавили, они злились и громко ругались по-немецки. «Стадо баранов! Тут нужен хороший кнут!».
Пассажиры молчали. Не понимали по-немецки, или, скорее всего, не желали связываться.
Прошло несколько минут, немцы утихомирились. И вдруг послышался звонкий девичий голос. Сначала тихий, едва слышный в лязге колес, потом все громче:
– Восстань, отчизна, чтобы снова
Венец твой славой заблистал!
Той славой, что разграбил немец,
Сапог немецкий растоптал.
Я обернулся. Худенькая бледная девушка, судя по одежде, гимназистка, стояла возле столика кондуктора, прижимая обеими руками к груди томик Шандора Петефи.
Все головы повернулись в ее сторону.
– Перестаньте! Перестаньте же! – зашипела седая дама с ярко накрашенными губами, сидевшая против меня. – Среди них есть такие, которые понимают по-венгерски.
– Пусть! Пусть знают, что сказал про них наш великий поэт!
Девушка, не сводя с немцев ненавидящего взгляда, снова стала декламировать:
– Довольно! Из послушных кукол
Преобразимся мы в солдат!
Довольно тешили нас флейты,
Пусть ныне трубы зазвучат.
Кто-то зааплодировал шумно, горячо, за ним другие. Седая дама, отвернувшись, уставилась в окно: она не хотела ничего слышать и видеть.
Я тоже стал аплодировать.
– Перестань, – шептал мне Шандор. – Перестань! Нам нельзя ввязываться!
Все смотрели на немцев. Они сначала с удивлением озирались вокруг. Наконец, поняли. Один что-то тревожно шепнул другому, и оба стали пробираться к выходу. На остановке сошли, поправили фуражки и, не сговариваясь, дружно погрозили кулаками удалявшемуся трамваю.
Вагон гудел. Хвалили девушку, ругали немцев – ни один человек за них не вступился. Седая дама все смотрела в окно.
На конечную остановку трамвай пришел почти пустой.
– Далеко еще?
– Минут десять ходу.
Я шел и думал про Аги – у нее на оконце тоже лежал томик Петефи… Зачем же ей все-таки так срочно потребовалось в Будапешт?
Я спросил:
– Что такое Липотмезе?
Шандор взглянул на меня с веселым удивлением.
– Зачем тебе?.. Там желтый дом.
Желтый дом? Вызов из сумасшедшего дома?.. Ах да, сестра! Бела-бачи говорил, у Аги там сестра. Вероятно, от нее было письмо. Или телеграмма.
– Скажи, Шандор, как попала сестра Аги в сумасшедший дом? Ты знаешь?
– Целая трагедия. У нее была тут большая любовь…
Шандор замолчал. Навстречу шли две женщины. Он поздоровался с ними, сняв шляпу.
– Дьюри Фалуди, мой хороший приятель, тоже железнодорожник. – Каждый раз, когда навстречу попадался прохожий, он умолкал. – Они только поженились – его забрали на фронт. Через восемь дней после свадьбы – представляешь?.. Попал в плен. Я думаю, не попал – сам перешел. А месяца три назад его и еще нескольких парашютистов сбросили на Тиссе, недалеко от Токая. Неудачно сбросили, засекли их. Дьюри прямо над водой срезали из пулемета. Как она узнала – ума не приложу! Бросила дом, парикмахерскую, Аги, и туда, в село, где это произошло. Поселилась у какого-то крестьянина. Каждый день покупает цветы, плетет венки и швыряет в реку. Стоит над водой, не плачет, не шевелится, как статуя. Каждый день… Потом кончились деньги, стала вещи продавать – снова венки. Все продала, одно платье на ней осталось. Начала по ночам рвать цветы в чужих садах. Ее поймали, отвели в полицию. Даже там не решились посадить за цветы. Поругали, выпустили, она опять за свое. Бились, бились с ней – ничего не помогает. Отвели насильно к врачу. Признали помешательство – и в Липотмезе… Все. Пришли!
Нас ждал отец Шандора – Лайош Варна, крепкий старик с орлиным носом и черными, без единого седого волоска, усами. Рука у него была жесткая, с мелкими крапинками металла под кожей. В углу рта все время торчала гнутая трубка и, разговаривая, он кривил губы, отчего лицо приобретало мефистофельское выражение.
Меня он уже знал, очевидно, по рассказам сына, и расспрашивать ни о чем не стал. Сказал сразу, без всяких предисловий:
– Тебе и Шандору ехать в Будапешт. – И добавил, отвечая на мой немой вопрос: – Так решило наше руководство.
– Когда?
– Поезд в половине одиннадцатого.
Оставалось еще полтора часа.
– Зачем?
– Беда у нас. – Он, пыхтя, раскуривал трубку. – Алмади умер. В сегедской тюрьме.
Какой Алмади? Я с трудом вспомнил:
– А, тот, из ЦК, который прислал к вам Бела-бачи… Когда же его арестовали?
– Не мог он прислать к нам Белу. – Старик пускал клубы сизого дыма. – Бела все наврал. И про Алмади, и про всякое другое. Позавчера один наш человек в Пеште случайно встретил жену Алмади. Бедняга уже четыре года как умер.
– Четыре года? – поразился я. – Ведь Бела-бачи только весной приехал сюда от его имени.
– Вот-вот. От имени покойника! – подтвердил старик. – Потому-то и надо ехать.
– Провокация? – прошептал я, холодея. – Вам надо немедленно запросить ЦК.
– По телеграфу! – хмыкнул старик. – В том-то и все дело, что от нас связь с ЦК имел один только Бела. Если вообще он не выдумал все от начала до конца.
– Но какой смысл? Создать целую подпольную организацию! Для чего?
– Неужели не понимаешь? – угрюмо произнес Шандор. – Легче прихлопнуть. Собрать в кучу и…
Старик не дал ему договорить.
– Может быть, Шандор прав. – Не прикасаясь к трубке, он передвинул ее из одного угла рта в другой. – Может быть, не прав. Мы не цыгане, чтобы заниматься ворожбой. В Будапеште вы попытаетесь выяснить через жену Алмади.
– Мне надо сейчас же в роту, – я встал.
– Да, времени мало, беги, заготовь бумаги… Повторяю, это вам обоим задание – тебе и Шандору. Шандор знает Будапешт. Ты военный, у тебя оружие, у тебя документы. Тебе билеты, тебе все в первую очередь.
Он посмотрел пытливо, словно проверяя, убедили ли меня его слова, и добавил:
– И еще. Русские близко. Кто знает, вдруг к ним попадете. Ты тогда расскажешь все про нас, а Шандор установит связь.
Так вот почему решили послать меня!
В одиннадцать двадцать семь мы с Шандором выехали кружным в Будапешт. Поезд задержался почти на час из-за налета наших бомбардировщиков.
В вагоне первого класса было сравнительно немноголюдно. Кроме меня и Шандора, в купе сидели еще двое военных. Узкоплечий и широкобедрый майор-интендант и старший лейтенант с новенькой, еще не успевшей потускнеть, бронзовой медалью на груди.
Майор дремал, опершись на подлокотник. Время от времени он, не открывая глаз, проводил по голове ладонью – проверял маскировку лысины, тщательно прикрытой остатками волос.
Старший лейтенант был всецело поглощен медалью. Он то поправлял широкую муаровую ленту, то выпячивал грудь, стараясь обратить мое внимание на свою, по всей видимости, только-только полученную награду. Я притворялся, что ничего не замечаю. Он страдал, мучился, но заговорить со мной так и не решился.
Толстый кондуктор озабоченно носился по вагону и, приоткрывая стеклянную дверь купе, напоминал, тараща круглые рачьи глаза:
– Господа офицеры! Покорнейше прошу следить за светом! Они в воздухе. Следите, пожалуйста, за светом…
Поезд двигался медленно, то и дело останавливался, лязгая буферами. Вдоль состава бегали какие-то люди, что-то кричали. Были слышны лишь обрывки фраз:
– …не пойдет…
– …за пятым, на повороте…
– …час, самое большее полтора…
Тотчас же за дело принималось воображение и создавало из этих обрывков целую картину. Поезд дальше не пойдет, потому что за пятым километром, на повороте, русские, внезапно прорвав фронт, перерезали линию железной дороги. Через час, самое большее полтора, будут здесь.
Я отчетливо представил себе, как сюда, в вагон, ворвутся наши. Молодые парни, с автоматами. «Руки! А ну, руки вверх!» Очередь в воздух дадут для острастки. Широкобедрый интендант свалится с дивана от испуга. А старший лейтенант? Он, пожалуй, полезет в кобуру за пистолетом. Но я успею раньше: «Извольте не шевелиться!» Интересно, какое у него будет лицо? У него, и у наших ребят тоже, когда я скажу им по-русски: «Я лейтенант Александр Мусатов. Выполнял в тылу врага задание командования».
Вероятно, у меня на лице появилась улыбка, потому что старший лейтенант, встрепенувшись, снова стал выпячивать грудь. Я моментально отвернулся.
Шандор сидел рядом со мной, возле окна. На нем был темно-синий китель железнодорожника с ярко-красными уголками на отворотах. Глаза закрыты, голова подрагивает в такт перестуку колес. Спит?
Поезд остановился, потом снова тронулся, осторожно, нерешительно. Колеса пели не весело, четко и быстро отбивая такт, а тягуче, печально, и редкие удары их о стыки рельсов напоминали звуки барабана на похоронах.
Я не мог спать…
Неужели Бела-бачи провокатор?.. Провокатор во главе подпольной организации – разве мыслимо такое?
А Азеф? – услужливо подсказывала память. Руководитель боевой организации эсеров и одновременно агент царской охранки? А Малиновский? Провокатор, который в условиях дореволюционного подполья сумел подобраться к самым верхам партии?
Да, но…
Что «но»? Что «но»? Симпатичный, приятный, деятельный? Ну и что? Как было тогда, в партизанском отряде? Тоже добрый! Тоже симпатичный!.. Митяй, Митенька, Митек – как его только не звали. Такой приятный паренек. Смуглый румянец, как у девушки. А глаза, глаза! Как прямо и смело они смотрели на людей.
Он пришел к нам в отряд по рекомендации подпольного горкома, – его ячейку в железнодорожном депо разгромило гестапо, он еле ушел от смерти. Митяя любили в отряде, Митяя баловали. Ему одному разрешалось ходить с удочкой на длинное, протянувшееся чуть ли не на десять километров лесное озеро, правый берег которого был неофициальной границей владений отряда. Здесь, на правом берегу, в непосредственной близости от нашего партизанского секрета, и располагался Митек со своей удочкой.
Каких карпов он приносил в отряд! Мы ели жирную уху и нахваливали. И Митек снова уходил за карпами: рыба так разнообразила наш скудный партизанский рацион.
Забот в отряде хватало. Всегда бои, всегда операции, всегда кто-то гибнет. Но тут началось небывалое. Стали попадать в руки гестапо наши связные, уходившие в город. Стали проваливаться самые надежные явочные квартиры.
Опять-таки, всякое бывает. Могли случайно выследить кого-то, кто-то допустил неосторожность, проболтался или еще что-нибудь. Враг хитер, только подай ниточку.
Но целую серию провалов нельзя было объяснить никакими случайностями. Стали приглядываться, присматриваться, в отряд заползло недоверие. На одного пало темное подозрение, на другого. Не было времени разбираться, изолировали этих людей. Все по-прежнему! Провалы. Люди в отряде ходили злые, нервные, недобрые. Командир и начальник разведки ночами не спали, высохли, почернели. И ничего! Связные проваливаются. Один пройдет, другого обязательно застукают. А то и двух подряд.
Пришлось прекратить на время связь с городом. Нельзя ведь посылать людей на верную гибель. А нет связи с городом – нет у отряда надежной информации.
Через некоторое время поступило сообщение агентурной разведки. Не нашей отрядной, – из центра, по рации. Дали данные опасного провокатора. И что же? Наш Митек, Митяй, Митенька!
За его жирных вкусных карпов мы расплачивались кровью и мукой своих товарищей. Митя удил на нашем берегу, а с другого за ним наблюдали в бинокль. Условными сигналами, при помощи своей удочки, он сообщал внешние приметы связного, передавал, когда тот пойдет в город, где его можно перехватить. А узнавать все это было не так-то уж трудно. До него в нашем отряде о провокаторах и предателях знали только понаслышке. Поэтому не особенно таились. Да и сколько не таись, все равно от внутреннего врага не очень-то утаишься. Особенно от такого умного и пронырливого, как Митяй. Он со своими карпами всюду был вхож. Одно услышит, другое увидит, о третьем догадается – вот уже и знает…
Митек был враг. Потом выяснилось: выкормыш иезуитов. Воспитывался у них с самого раннего детства.
А Бела-бачи?
Я все думал о первой встрече капитана Комочина с Бела-бачи. Что-то Комочин знал про него, что-то знал! И молчал…
Свет в вагоне внезапно потух. Старший лейтенант рванул дверь в коридор.
– Кондуктор! Что случилось?
– Все в порядке, – услышал я голос невидимого кондуктора. – Утро!
Мы подняли маскировочную штору.
Уже было светло. Но за окном клубился густой туман, и на расстоянии каких-нибудь десяти шагов все тонуло в молоке.
Поезд двигался еле-еле.
– Опаздываем, и очень сильно! – старший лейтенант с досадой хлопнул по подлокотнику – от него поднялся столб пыли. – Такая досада! Двое суток отпуска, из них чуть ли не сутки в дороге… Мы приедем в Будапешт не раньше десяти утра, вот увидите.
Он угадал. Ровно в десять, опаздывая на четыре с лишним часа, наш поезд заполз под стеклянную крышу вокзала. Приехали!
– Жди меня в соборе святого Иштвана, – негромко сказал мне Шандор, когда мы приблизились к выходу из вагона. – Спрашивай Базилику – так его здесь все называют.
– Разве мы не вместе?
– Встретимся в Базилике. В Базилике, – снова повторил он торопливо. – От вокзала влево, потом направо.
Выйдя на перрон, я понял, наконец, почему он назначил место встречи. Поезд был оцеплен нилашистами. Военных отделили от штатских и повели не к главному входу, а к одной из бесчисленных боковых дверей. Здесь стоял комендантский патруль из нескольких офицеров.
– Проверка документов, – приложил руку к пилотке старший из них.
Я предъявил не только документы, но и небольшой, запечатанный сургучной печатью секретный пакет на имя не кого-нибудь, – самого нилашистского военного министра Кароя Берегффи; я захватил пакет с собой по совету лейтенанта Нема.
Пакет произвел впечатление. Мне подробно разъяснили, как найти военное министерство. Старший патруля даже любезно предложил мне провожатого, но я, разумеется, отказался.
– Выпустите господина лейтенанта через служебный ход, – приказал старший одному из офицеров.
И вот я на привокзальной площади.
Собственно, никакой площади и не было. Просто широкая улица, набитая людьми с чемоданами, сумками, корзинами в руках. Они молча и отчаянно осаждали вход в вокзал. Трамваи, беспрестанно звеня, с трудом прокладывали себе путь через людскую гущу.
Взлетали полицейские палаши и плашмя опускались на головы, дюжие, красные от натуги нилашисты работали прикладами автоматов, вопя во все горло: «Разойдись! Разойдись!» Толпа покорно принимала удары, иногда раздавался вскрик, иногда стон, но никто не трогался с места. Было что-то страшное, нечеловеческое в этом тупом упорстве шевелящейся массы.
Прилагая немалые усилия, я выбрался из толпы и осмотрелся.
Туман еще не полностью рассеялся, город был затянут унылой пеленой, казался серым и бесцветным.
Улица, грязная, захламленная, текла ровной окаменевшей рябью гранитной мостовой, зажатая с обеих сторон однообразными скалистыми громадами домов. Недалеко от вокзала улица разделялась надвое, и огромное разбомбленное здание на углу выглядело развалиной древнего рыцарского замка на месте слияния двух каменных рек.
Посреди широких тротуаров, властно расставив ноги в блестящих черных сапогах, стояли нилашисты с зелеными стрелами на нарукавных повязках и пропускали сквозь густую сеть своих взглядов прохожих, пробиравшихся к вокзалу. Каждого, кто чем-то им не нравился, они грубо останавливали, тыча кулаками в грудь, и здесь же, на улице, обыскивали. Вытряхивали содержимое чемоданов прямо на тротуар, в грязь, шарили по карманам задержанных, без всякого стеснения запускали им руки за пазуху.
Полицейский, регулировавший движение на перекрестке, стоял на своей круглой деревянной подставке с бесстрастным лицом, словно подчеркивая, что власть на улице разделена и он, отвечая лишь за проезжую часть, не знает и не желает знать, что происходит на тротуарах.
Прохожие, как и здания, были чем-то удивительно похожи друг на друга. Все они, за редким исключением, шли, не отрывая глаз от земли, робко прижимаясь к домам, с застывшим на лице виноватым выражением, словно молчаливо признавали какой-то свой грех, за который им и по земле-то ходить не следовало бы, вот только разрешают из милости господа нилашисты.
Подальше от вокзала нилашистов было не так много, они стояли группами только на перекрестках. Здесь уже люди вели себя иначе. Заходили в магазины, разговаривали друг с другом, правда, негромко, бросая по сторонам настороженные взгляды.
А что если вдруг здесь, в этом потоке, среди нилашистов и полицейских, мне встретится Бела-бачи? Что тогда делать? Пройти мимо? Остановить его и спросить напрямик? Или сразу стрелять?
Да не встретится он, нечего и думать!
Но все равно думалось.
В звон трамваев и гудки машин вплетался негромкий, на одной ноте голос:
– Русские остановлены… Тройное убийство из ревности… Отравился зубной пастой…
Возле витрины с газетами сидел на низеньком стульчике старый дед в кепке, обвязанной платком. Ноги он держал в огромных соломенных эрзац-валенках – я сразу вспомнил немецких часовых в Белоруссии. Вероятно, валенки не очень-то грели, потому что Дед вытаскивал из них ноги в старых полуботинках и топал по асфальту, не прекращая ни на минуту своей монотонной песни:
– Русские остановлены… Тройное убийство из ревности…
Элегантно одетый господин с холеным лицом раздавал цветные листки. Наверное, очередное нилашистское «Мы победим, потому что должны победить». Он и мне сунул в руку листок.
Нет, совсем другое:
«Хотите знать, что с вами будет завтра?
Опытный, с многолетней практикой графолог, лучший ученик всемирно известного индийского йога Вивекананда научно предскажет ваше будущее, основываясь на данных вашего собственного почерка».
Далее был указан адрес и телефон, по которому следовало обращаться для предварительной записи к графологу.
Я видел, как многие прохожие, особенно женщины, прочитав листок, бережно прятали его. У лучшего ученика индийского йога Вивекананда недостатка в клиентах не будет. Он бьет наверняка. Кто в мятущемся, больном городе не хочет знать, что будет с ним завтра!
Временами обычный уличный гул перекрывали какие-то новые, необычные звуки, похожие на тяжелые вздохи гигантских кузнечных мехов. Все на миг замирало, как в волшебной сказке. Прохожие поднимали кверху опущенные лица. Нилашист, напряженно прислушиваясь, кривил рот. Регулировщик, настигнутый во время поворота, застывал на месте, и машины, послушные его полосатой палочке, останавливались на перекрестке.
Все, одни с ужасом, другие с надеждой, ловили отзвуки не такой уж далекой теперь битвы. Русские пушки пришли с Дона на Дунай, и Будапешт слушал их грозный голос.
От вокзала налево, потом вправо… Вероятно, уже нужно сворачивать.
В обе стороны от центральной улицы отходило множество переулков, узких и темных. Какой из них ведет к Базилике?
У кого спросить? Я осмотрелся. У того немолодого нилашиста на углу? Нет, лучше не у него.
А, вот… Возле подъезда дома, украшенного лепными ангелочками, стояла дородная, хорошо одетая женщина в короткой меховой шубке. На указательном пальце правой руки она небрежно вертела ключ с брелочком в виде пронзенного стрелой красного сердца.
Я подошел к ней, вежливо спросил, как пройти к Базилике.
Холодный взгляд густо подведенных тушью глаз скользнул по мне лениво и оценивающе.
– Отмаливать грехи, ребеночек? – у нее был надорванный двоящийся голос. – Все равно в рай не попадешь. Пойдем лучше со мной. Тут рядом. А?
– Нет, нет!
Я испуганно отступил и пошел от нее. Она, продолжая вертеть в пальцах ключ, шагала рядом и хрипло смеялась:
– Не бойся, мама не узнает.
Я понятия не имел, как от нее отделаться. Но тут, к счастью, навстречу откуда-то вынырнул щуплый немецкий лейтенант в очках. Обдав меня винным перегаром, он громко икнул, произнес «Пардон!» и молча ловко подцепил под локоть мою непрошеную спутницу. Она захохотала.
– Вот это, я понимаю, мужчина!.. А деньги у тебя есть, либхен?
– «Лю-юди гибнут за металл, за металл!» – пропел он по-немецки неожиданно густым басом.
Я поспешил отойти. Она крикнула вслед:
– Прямо и прямо. Там сам увидишь… Помолись и за меня, ребеночек!
И уволокла своего кавалера, выглядевшего рядом с ней совсем щенком.
Сумрачные стены Базилики возникли передо мной внезапно, как только я вышел из переулка. Собор возвышался над окружавшими его пяти-шестиэтажными домами, но не давил их: колоссальное здание было удивительно гармоничным и потому не казалось особенно большим. Его истинные размеры скрадывал еще и туман. Базилика выплывала из мглистой дымки, словно призрачный корабль. Контуры здания теряли четкость и определенность, а круглый купол вообще едва угадывался в вышине, как будто он был весь из стекла, через которое просвечивало низкое серое небо.
Я обошел вокруг здания. На паперти, возле полированных гранитных колонн стояла большая группа немецких офицеров и слушала длиннолицего католического священника.
Я поднялся по широким, почти во все здание, ступеням и заглянул за колонны.
Шандора не было.
Священник на отличном немецком языке рассказывал офицером про Базилику:
– По величине собор считается шестнадцатым в мире, но по богатству внутренней росписи ему мало равных. Строился во второй половине прошлого века по проекту архитектора Иожефа Хильда.
– Хильд? Наверное, немец, – негромко произнес один из офицеров, стоявший недалеко от меня.
– Конечно, – тоже вполголоса отозвался другой. – Разве эти гунны что-нибудь могут сами?
Тут он заметил меня и умолк, слушая священника с преувеличенным вниманием.
Может быть, Шандор там, внутри?
Я вошел в собор и остановился у двери.
Огромный зал растворился в таинственном зыбком полумраке. Слабый свет, ровный и мягкий, струился откуда-то сверху. Скорбно мерцали колеблемые едва ощутимыми движениями воздуха огоньки сотен свечей у главного алтаря и с боков, возле изображений святые. Запах ладана, сладкий и печальный, наплывал волнами, то усиливаясь, то ослабевая.
Молящихся было много, почти сплошь женщины в черных траурных вуалях. В неясном бормотании тонули и отдельные слова молитв и негромкие всхлипывания.
– Уже здесь? – услышал я над самым ухом и обернулся.
Шандор стоял рядом и, держа в одной руке фуражку, другой истово крестился.
– Ты долго что-то, – упрекнул я его.
– Проверяли.
Молодая женщина, откинув вдовью вуаль, посмотрела на нас с укоризной. Мы замолчали. Шандор постоял еще немного, делая вид, что молится, потом снова перекрестился, отвесил поклон и вышел из собора. Я за ним.
На паперти никого не было. Экскурсия, видимо, ушла внутрь здания.
Я глубоко вдохнул сырой, чуть пахнувший дымом воздух. После щемящей душу сладости ладана он казался свежим, чистым.
Шандор повел меня переулками, кривыми и запутанными.
– А говорят, Будапешт очень красивый город, – не выдержал я.
Он посмотрел на меня снисходительно, как взрослый на неразумного ребенка:
– Разве ты видел Будапешт? Разве можно судить о красоте женщины по складкам на ее платье? И разве у красавицы не бывает дней, когда горе искажает ее черты?
– Ты говоришь, как поэт.
– Все венгры поэты, когда говорят о Будапеште… Ты приезжай к нам после войны, когда исчезнет горе и смерть, когда в город придет веселье и радость. Вот тогда ты узнаешь, что такое Будапешт!.. Приедешь?
Я рассмеялся:
– Для этого надо сначала унести отсюда ноги.
Мы вышли на широкую улицу, посреди которой поблескивали трамвайные пути. Торговец вареной кукурузой поправлял огонь в жестяной печке на тележке и громко расхваливал свой товар:
– Прима-кукуруза! Горячая и вкусная! Питательная и сытная! Калорийная и приятная… Экстракласс!
Я вспомнил, что мы сегодня еще ничего не ели.
– Возьмем, Шандор?..
Купили по початку, выбрали пожелтее и побольше, чтобы было сытнее. Торговец обильно посыпал початки солью.
– Соль – гратис. (Бесплатно (лат.) Так сказать, премия. Чтобы лучше покупали…
– Что, плохо берут?
Он сделал кислое лицо.
– Хорошо, ох, хорошо, господин лейтенант! Так хорошо, что сам ее ем на завтрак, обед и ужин, и еще полкотла остается. Хорошо! И как бы, не дай бог, еще лучше не было. Слышите?
Опять над городом раздавались тяжелые вздохи, похожие на отдаленные раскаты грома.
– Боитесь? – поинтересовался Шандор.
Торговец ответил вопросом:
– Что, по-вашему, самое страшное в мире?
– Не знаю… Смерть, наверное.
– Нет, господин железнодорожник.
– А что?
– Страх перед смертью. И во всем так. Страх всего страшнее.
– И с русскими тоже так? – спросил я.
Он опасливо посмотрел на мои погоны.
– Что вы там разглядываете?
– Да вот, стараюсь по ним угадать, как вам надо ответить.
Я рассмеялся:
– Дипломат вы!
– Если бы! – Он сокрушенно вздохнул. – Если бы я был дипломатом, разве бы до этого дело дошло?
Он, прислушиваясь, повернул голову. Грозный рокот артиллерийской канонады не утихал ни на миг.
Мы снова вошли в переулок. Я прочитал его название на табличке.
– Здесь?
– Вон тот дом, за металлической оградой, – ответил Шандор. – Пожалуй, сначала лучше мне одному.
– Правильно.
– А ты?
Мы как раз проходили мимо парикмахерской. Я нерешительно провел рукой по подбородку. Что там брить? Но не болтаться же на улице.
– Зайдешь за мной сюда.
Звякнул колокольчик над дверью. В пустом помещении тотчас же возникли двое в халатах. Один, с великолепной шевелюрой, взбитой над головой, помог мне снять шинель. Беспрестанно кланяясь и извиваясь всем своим тонким гибким телом, как червяк, посаженный на крючок, он усадил меня в кресло. Легким, едва уловимым движением провел ладонью по волосам:
– А ля фюрер? Или под фокстрот?
– Бриться.
– О! – В глазах у него на миг мелькнуло веселое удивление. – Как господину лейтенанту будет угодно.
Он быстро взбил мыльную пену и рукой стал размазывать по моим щекам. Я вздрогнул от отвращения. Рука была холодной, как лягушка.
– Почему вода не горячая?
– О! – Глаза у него округлились, и я понял, что снова влип, как тогда с единицами хозяйского сына. – Господин лейтенант употребляет при бритье горячую воду?
Отступать уже было поздно.
– Да, – бросил я небрежно, – привычка, с фронта.
– О! Господин лейтенант должен был предупредить.
Он вытер салфеткой мыльную пену с моего лица и выбежал из зала с медной чашечкой для воды.
– Господин лейтенант, вероятно, воевал в России?
Я обернулся. Второй парикмахер сидел, согнувшись, возле низенького столика со стопкой журналов и курил.
– Откуда вы знаете? – Я прикинулся удивленным.
– Горячая вода. У них там всюду так принято…
– Значит, вы тоже?
Он невесело улыбнулся:
– Мы с господином лейтенантом, можно сказать, земляки. Только мне меньше повезло. Видите?
Он поднял одну штанину. Ноги под ней не было – протез, окрашенный в розовый цвет, как кукла из папье-маше.
– Там забыл – видите, какая рассеянность. Город Россошь – знаете?.. А взамен тоже вывез привычку бриться с горячей водой. И еще очень хорошую русскую поговорку. Если бы мы знали ее раньше!
– Какую?
– Господин лейтенант понимает по-русски?
– Отдельные слова.
– Они говорят так: «На чужой каравай рта не разевай», – произнес он на ломаном русском языке.
– А что это значит? – опросил я.
– «В закрытый рот муха не залетит». – Он покосился на меня. – Или что-то подобное.
– Чем вам она так понравилась?
– При переводе многое теряется, – усмехнулся он. – По русски звучит гораздо лучше.
Вернулся второй парикмахер и приступил к делу. Взявшись двумя пальцами за мой нос, он сосредоточенно водил бритвой по подбородку, словно ей там действительно могло найтись серьезное дело.
Шандор появился, когда парикмахер уже кончил меня брить и с липкой настойчивостью навязывал какую-то жидкость от полысения.
Я рассчитался с ним, дал пенго на чай, и мы вышли.
– Все как будто чисто, – сказал Шандор. – Сделаем так. Сначала поднимусь я, потом, через несколько минут, – ты. Второй этаж, дверь прямо… Осторожно, там возле лифта злая собачонка. Беззубая, но взлаять может.
Он повернулся к подъезду. Я остановился возле витрины магазина, затем, обождав немного, последовал за ним.
У лифта, в будочке с большим окошком, над которым висела табличка с надписью «дворник», сидел парень в форменной фуражке фашистской молодежной организации «Левенте», совсем еще пацан. Увидев меня, выскочил из будки.
– Господин лейтенант, вы входите в дом, очищенный от евреев и их коммунистических приспешников, – громко доложил он, вытянув руки по швам.
От него здорово несло чесноком.
– Молодец! – похвалил я. – А много их было?
– Ни одного! – гаркнул он.
– Молодец!
– Выдержка! – ответил он нилашистским приветствием, вскинув правую руку.
Я прошел мимо него на лестницу – лифт не действовал.
В Венгрии нижний этаж называется фельдсинт – партер. Потом идет бельэтаж, или, как его часто называют, полуэтаж, а уж затем только начинается порядковый счет. Таким образом, второй этаж – по-нашему четвертый.
На площадке, почти незаметный в полумраке, меня ждал Шандор.
– Почему не зашел? – спросил я шепотом, чтобы не услышал тот, внизу.
– А вдруг ловушка?
Мы наскоро условились, как действовать, и он нажал кнопку звонка. В глубине квартиры послышались легкие женские шаги. Они приблизились к двери и затихли.
– Кто там?
– От господина Лайоша Варна, – негромко ответил Шандор.
Звякнула цепочка, повернулся ключ в замке. Мы увидели маленького роста хрупкую женщину, не старую еще, но с совершенно седыми, словно густо напудренными волосами. Черные, очень живые глаза настороженно взглянули на Шандора – меня она не заметила, я стоял в тени, чуть в стороне от двери.
– Вы от господина Варна?
– Да.
– Ко мне?
– Если вы Эндрене Алмади.
– Слушаю вас. – Она стояла на пороге, загораживая дверь.
– Здесь, на лестнице?
– Видите ли… – Она замялась. – Я вас совсем не знаю.
– Тетя Эржи!
Она замерла, пристально вглядываясь в лицо Шандора, и вдруг вскрикнула:
– Шаника! Ты?.. Господи! – она кинулась ему на шею. – Шаника! Шаника! Ну как же я тебя не узнала!
– Десять лет, тетя Эржи.
– Десять?.. Да, боже мой, уже десять!.. Дай я на тебя хоть взгляну.
Она повела его в глубь длинной, освещенной яркой электрической лампой, передней. Я негромко кашлянул. Кажется, Шандор, увлеченный встречей, совсем забыл обо мне.
Он тотчас же вернулся к двери.
– Мой товарищ, тетя Эржи, – представил он меня. – Тоже Шандор.
– Очень приятно. – В ее черных глазах мелькнуло смятение. Ее, очевидно, испугала моя форма. – В грозный час опасности доблестные гонведы – желанные гости в каждом доме.
Шандор рассмеялся:
– Он наш, не пугайтесь.
– Ах так! – Она, смущенно улыбаясь, словно извиняясь за свой испуг, пожала мне руку. – Сейчас все перепуталось. Не знаешь, кого бояться, а кого нет… Вчера вот зашел ко мне один бывший знакомый. Как он меня разыскал, непонятно – и я уже не знаю, сколько квартир сменила. Был раньше социал-демократом.
Такой идейный, левые фразы: революция, восстание, пролетарский долг… А теперь нилашист. И представьте себе: тоже идейный! И тоже фразы, только теперь все наоборот: красная чума, борьба до последнего патрона, коммунистов и социалистов на фонарь…
– Тетя Эржи, вы сделали, о чем наши просили? – остановил ее Шандор.
– Ох, что же мы здесь стоим, в коридоре! – спохватилась она. – Пойдемте.
Она повела нас через всю квартиру. Мы шли впереди, она сзади, щелкая выключателями. Окна были затемнены, всюду горело электричество.
В комнатах пахло нежилым. Мебель зачехлена, даже на картинах и люстрах льняные чехлы.
– Да, они уехали, мои хозяева, – пояснила тетя Эржи, заметив наши удивленные взгляды. – У них прекрасная дача на Балатоне, решили там переждать, А мне за то, что я здесь все охраняю, наполовину снизили квартирную плату… Ну, где они еще найдут такого дешевого сторожа?
Наконец, мы оказались в небольшой комнате без светомаскировки на окнах. В лицо дохнуло теплом: в углу топилась небольшая кафельная печурка.
– Последний уголь, – вздохнула тетя Эржи. – А впереди еще целая зима.
Она усадила нас возле печурки, поставила на конфорку обязательный кофе.
– Суррогат, конечно. Но все-таки отдаленно напоминает… – Она, наконец, угомонилась, пристроилась на низеньком стульчике у ног Шандора, закурила.
– Ну как, тетя Эржи? – снова напомнил Шандор.
– Ваши просили узнать, посылал ли ЦК весной к вам человека по имени Дьярош Бела.
– Совершенно верно.
– Понимаешь, товарищи такого не знают.
Мы переглянулись с Шандором.
– Все ясно, – сказал он после недолгого молчания. – Ну, ничего. Передайте там, организацию мы спасем во что бы то ни стало. Жертвы, конечно, будут, это неизбежно. Но организация останется. Давайте, тетя Эржи, договоримся о связи.
– Сейчас, – тетя Эржи мяла в пальцах сигарету. – А насчет того человека, Дьяроша…
– С тем человеком все кончено! – резко оборвал ее Шандор, и это прозвучало, как смертный приговор.
– И все-таки послушай, что я скажу: речь ведь идет о человеческой жизни. Товарищи его не знают, это верно. Но, понимаешь, недавно провалился один товарищ, который поддерживал связь с несколькими периферийными организациями. Не исключено, что ваш Дьярош имел дело именно с ним. Не исключено.
– Но почему же Дьярош исчез?
– Похоже, испугался разоблачения, – вставил я.
– Не знаю. – Тетя Эржи положила в пепельницу недокуренную сигарету и сразу зажгла новую. – Не знаю, – повторила она. – Но если вы обещаете не поступать опрометчиво, я, может быть, дам вам ниточку… Понимаете, я… Словом, мне знакомы люди, изготавливающие фальшивые бумаги. Так вот, по некоторым признакам мне кажется, что ваш Дьярош пользуется их услугами.
– Вот как! – неопределенно сказал Шандор.
Как будто он не знал совершенно точно, что Бела-бачи привозил из Будапешта и поддельные документы, и бланки, и штампы.
– И еще, мне кажется, – продолжала тетя Эржи, – он бывает только у одного из этих людей.
– У кого именно? – быстро спросил Шандор.
– Понимаешь, у меня нет точных данных, только какие-то косвенные сведения, очень-очень неопределенные. Может быть, он, может быть – нет. Но следовало бы поинтересоваться. Только осторожно. Очень осторожно.
– Вы знаете адрес?
Она замялась. На секунду, не больше. Потом сказала:
– На улице Ракоци. – Она назвала номер. – Во дворе. Тодор Геза. Маленькая граверная мастерская. Учтите: он не коммунист, он далеко не коммунист. Услуги он оказывает только за деньги, кому угодно…
На улице моросил дождь, мелкий, надоедливый, наводящий тоску и уныние.
– Только его и не хватало, – поморщился Шандор.
– Пусть себе, – сказал я. – Смоет всякую нечисть.
В самом деле, зеленорубашечников на улице стало заметно меньше. Зато прохожих прибавилось – было время обеденного перерыва.
Все нижние этажи домов на улице Ракоци были сплошь заняты магазинами. Огромные зеркальные витрины крупных торговых фирм тянулись на полквартала. Но встречались и лавчонки вообще без витрин, свет туда проникал через узкие стеклянные двери. Чаще всего «трафики» – табачные ларьки, в которых за отсутствием табака торговали только спичками, марками, открытками, почтовой бумагой и прочей мелочью.
Перед одним из таких трафиков Шандор остановился:
– Зайдем.
В магазине на высоком стуле восседала сухая, как мумия, старуха с желтым морщинистым лицом и грела руки над электрической плиткой. Шандор попросил показать зажигалки. Старуха проворно выложила на витрину весь товар и стала нахваливать одну зажигалку за другой: эта хороша, а эта еще лучше.
Шандор выбрал простенькую, без всяких украшений.
– Для чего зажигалка? – спросил я на улице.
Он улыбнулся:
– Да вот, хочу тебе сделать подарок на память.
– С надписью? – догадался я.
В подъезде нужного нам дома висела небольшая эмалированная табличка: «Гравер во дворе». Рука с вытянутым, неестественно длинным пальцем указывала вниз.
Двор был маленький, квадратный, сдавленный со всех сторон высокими стенами домов. Небо, тоже маленькое и тоже квадратное, опиралось на выступы крыш. Под ногами, на белых керамических плитах, которыми был выстлан двор, хлюпала вода.
Я почувствовал сзади чей-то взгляд. Захотелось обернуться. Но я подавил это желание. Стянул с руки перчатку и, вроде бы нечаянно, уронил на мокрую плиту. Нагнулся, поднял, отряхнул, успев кинуть взгляд назад.
В подъезде, из которого мы только что вышли, широко расставив ноги и сложив руки за спиной, стоял человек в черном котелке и в пальто с широченными плечами.
Я выпрямился, шепнул Шандору в спину:
– Иди, не оборачивайся!
Он спокойно и неторопливо прошел к углу двора, где над лестницей, спускавшейся в подвал, висела точно такая же табличка, как на улице.
Мастерская была крохотной. Большую часть ее занимал узкий прилавок, за которым сидел рыжий, весь в веснушках паренек с большими торчащими ушами, похожими на звукоуловители.
– Ты гравер? – спросил Шандор.
– Ученик, благородный господин.
Рыжий паренек рассматривал нас с интересом. У него были глаза бездомной собачонки: любопытные, раболепные и наглые.
– Работу примешь?
– А какая?
– Вот. – Шандор вытащил зажигалку. – Выгравируешь надпись: «За нашу победу». И скрещенные мечи под ней. Только надо сделать сейчас. При нас.
– Хорошо, благородный господин.
Рыжий паренек принялся за работу. Только он почему-то то и дело стрелял глазами в сторону двери, словно ждал, что она вот-вот отворится.
И дверь действительно отворилась. По ступенькам медленно, даже величаво спустился тот самый, широкоплечий в котелке. Под рыхлым красноватым носом чернела квадратная щеточка усов. Держа правую руку в кармане брюк, он осторожно, боком приблизился к нам, неприятно ощупывая глазами лица.
– Уголовная полиция. – Двумя пальцами левой руки он на несколько секунд приподнял над нагрудным карманом удостоверение в прозрачном целлофановом футляре. – Прошу предъявить документы.
– В чем дело? – Шандор подал ему служебную книжку. – Какая-нибудь кража?
Сыщик ничего не ответил.
– Фабрика фальшивок! – неожиданно выпалил рыжий паренек и отшатнулся от прилавка, словно ожидая удара.
– Замолчи, бесенок! – прикрикнул на него сыщик. Он смотрел на свет страницы служебной книжки.
– Так. Спасибо!.. Теперь вас попрошу, если позволите, господин лейтенант.
Я вынул сначала пакет, положил на прилавок, потом удостоверение. Сыщик покосился на адрес, написанный крупным почерком лейтенанта Нема, взглянул на меня с некоторым почтением. Но тем не менее удостоверение мое проверил очень тщательно. Я стоял, весь внутренне напряженный. Водяной знак там был, это я знал твердо. Но сыщик мог обнаружить какие-нибудь неполадки в оттиске печати на фотокарточке.
Нет, обошлось. Вернул удостоверение, поклонился.
– Прошу прощения за беспокойство. Но вы сами должны понять, господа.
– Конечно, конечно! Если бы не вы и ваши коллеги, то в Будапеште, вероятно, отбою не было бы от жулья, – выдал Шандор тяжеловесный комплимент. – Закурите?
Он вынул портсигар.
– О! «Симфония»! Благодарю покорно!
Сыщик взял сигарету, закурил. Перегнулся через барьер, посмотрел на надпись, которую, сопя, вырезал рыжий.
– Ваш заказ?
Где-то в глубине его мутно-коричневых, словно взбаламученная лужа, глаз все еще копошилась, никак не желая уняться, опасная профессиональная настороженность. Что-то надо было сказать, что-то сделать, чтобы окончательно усыпить его инстинкт ищейки.
– Нет, – ответил Шандор, широко улыбаясь. – Мы из этой самой фабрики фальшивок. Зашли справиться, как дела, и попали в вашу ловушку.
Рыжий прыснул. Сыщик строго взглянул на него, потрогал свои жесткие усы.
– С вашего позволения, господин железнодорожник, я уже скоро четверть века в уголовной полиции. Заходит человек в дом – я сразу вижу: впервые он тут или не впервые. Роняет человек перчатку – и я сразу вижу: нарочно он или не нарочно.
Шандор рассмеялся:
– Ну и ловко, черт возьми! Он ведь и в самом деле нарочно.
– Мне показалось, кто-то крадется сзади, – признался я смущенно.
Ох, как теперь пришелся кстати мой стыдливый румянец!
– Красные агенты? – ухмыльнулся сыщик. – Сейчас они всем мерещатся.
– Вам часто приходится иметь с ними дело? – спросил Шандор.
– Нет, я ведь из уголовной. Воры, убийцы, фабриканты фальшивок. А красными политическая занимается, жандармы. Ну и, понятно, гестапо.
– Да, работенка у них сложная, что и говорить, – покачал головой Шандор.
Сыщик холодно посмотрел на него.
– Думаете? Не знаю, не знаю… Конечно, им почет, им уважение – красные! А вот пусть попробуют хотя бы самого паршивого рецидивишку накрыть. Ведь они тоже сами в руки не плывут. Как еще хитры! Да, в каждом деле свои тонкости, и, ей-богу, я очень сомневаюсь, сможет ли даже самый опытный политик вывести на чистую воду хотя бы такого вот, как его хозяин. – Он ткнул пальцем с золотым перстнем в сторону мальчишки.
– Или как тот врач, – тотчас же вставил рыжий, он только делал вид, что усердно работает, а сам внимательно слушал.
– Цыц, дьяволенок!
Сыщик докурил сигарету, швырнул на пол, раздавил подошвой и, кивнув нам на прощанье, вышел.
– Вот так они все, – Шандор говорил со мной, а глаза его косились на рыжего. – Все набивают себе цену. Зацепят кильку, а кричат: акула! Так, наверное, и с этим врачом.
Рыжий клюнул:
– Нет, благородный господин, он в самом деле известный грабитель. Чуть не двадцатку отсчитал за такие дела на Вацкой каторге. И документы все фальшивые. Они его прямо тут, в мастерской, опознали…
Он палил, как из пулемета, боясь, очевидно, что его остановят. Шандор дал ему выговориться. Потом сказал сурово:
– А ты помолчи, когда тебя не спрашивают. Треплешь языком вместо того, чтобы работать.
– А мечи какие делать? – обиженно спросил рыжий. – Длинные или короткие?
– Надпись сделал?.. Ладно. Мечей никаких не надо. Я передумал. Дай сюда.
Шандор взял зажигалку и прочитал громко:
– «За нашу победу!»… На, Шани, дарю! Чтоб победили.
– Постараемся, – ответил я, принимая подарок.
– Ох, трудно будет, трудно, господин лейтенант! – Рыжий посмотрел на меня насмешливыми, нахальными глазами. – Так и садят сегодня весь день, так и садят… Вот опять!..
Мы благополучно выбрались из дома и, дойдя до угла, завернули в узкую щель между зданиями с поэтическим названием: «Улица Акаций». Возле серых высоких домов не росло ни единого деревца.
Шандор снял фуражку. Черные волосы взмокли от пота.
– Ну и история! – Шандор вытер лицо носовым платком. – Ты думаешь, это он?
– А ты – нет?
Шандор ничего не сказал, снова надел фуражку.
– Пойдем скорей, может, с божьей помощью попадем на шестичасовой.
Мы зашагали по переулку. Сзади нас догнал синий городской автобус. Я прочитал надпись над кабиной водителя: «Цетр – Липотмезе».
Автобус, злобно рыча, обдал нас сизым вонючим облаком и скрылся за поворотом.
– До Липотмезе далеко? – спросил я.
Шандор посмотрел на меня внимательно и зашипел:
– Ты с ума сошел! На другом конце города, через Дунай. А там, на мостах, знаешь какой контроль!
– Я просто так.
– За нее не беспокойся. Она доберется. Она куда угодно доберется. А вот если мы с тобой не попадем на шестичасовой, будем здесь болтаться всю ночь.
Я вспомнил молчаливую шевелящуюся массу у вокзала и прибавил шаг.
Мы чудом попали на поезд. Толпа, состоявшая, главным образом, из женщин, напирая молча и сосредоточенно, прорвала густую цепь зеленорубашечников и хлынула на темный неосвещенный перрон. Меня покрутило в потоке, а затем, словно щепку в горловину водоворота, внесло в двери вагона. Шандора я потерял из виду – его подхватил другой поток.
В вагоне делалось что-то невообразимое. О том, чтобы присесть хоть на миг, нечего было и думать. Я едва дышал, зажатый с одной стороны крупным апоплексического вида стариком в зеленой тирольской шляпе, съехавшей на затылок, а с другой стороны молодой пышногрудой женщиной с двумя орущими пакетами на руках. Ей было очень трудно, еще труднее, чем мне, на лбу выступили светлые бисеринки пота. Пришлось взять у нее один из пакетов. Она ничего не сказала, лишь благодарно посмотрела на меня измученными, обведенными чернильными полукружьями глазами.
Так я и ехал почти всю ночь: стоя, с младенцем на руках. Кругом вздыхали, плакали, какая-то женщина твердила без остановки, как автомат: «Иене! Где ты, Иене!». Старик тяжело дышал и при каждом толчке поезда мешком наваливался то на меня, то на других своих соседей. Его тирольская шляпа давно уже скатилась под ноги, и в тусклом пульсирующем свете электрической лампочки я видел, как постепенно темнели, наливаясь кровью, мясистые складки на его затылке.
Неподалеку от нас зазвенели осколки. Кто-то – нарочно или непредумышленно – высадил оконное стекло. Черная маскировочная штора, по-видимому, плохо закрепленная, рванулась в ночь вслед за осколками. Тотчас же выключили свет, но зато дышать стало чуточку легче. Плач и всхлипывания прекратились, люди стали переговариваться только шепотом, словно там, за разбитым окном их громкую речь могли услышать русские летчики. Мы ехали в полной темноте, спрессованные, как табак в пачке.
Долго никто не выходил. Лишь на полпути от Будапешта в вагоне началось движение. Люди прорывались к выходу буквально по головам. Возобновились крики» посыпалась брань. Ругались по-особому, как принято в Будапеште, очень вежливо, обязательно добавляя извинения к каждому бранному слову:
– Вы идиот, прошу прощения!
– А вы, извините меня, безмозглая ослица!
В другое время я бы насмеялся всласть…
Вырвалась из вагона и моя соседка. Я подал ей в разбитое окно оба пакета. Она что-то крикнула про бога, который меня непременно вознаградит. Я стоял, прислонившись к стене и бессильно опустив онемевшие руки.
Когда поезд прибыл в город, уже рассвело. Я едва дотащился до свободной скамьи в зале ожидания и рухнул на нее, закрыв глаза. Меня охватило ощущение небывалого счастья.
– Шани!
Я с трудом разодрал веки. Передо мной стоял Шандор, придерживая рукой полы кителя: все пуговицы были вырваны с мясом.
– Тебе надо к капитану, – он смотрел на меня с беспокойством.
– Иду! – Я посидел еще минуту и с трудом поднялся. – Иду!..
На улице я почувствовал себя бодрее.
Наш часовой приветствовал меня, вытянувшись в струнку, и стукнул каблуками твердых солдатских ботинок.
– Капитан Ковач вернулся?
– Так точно, господин лейтенант, вернулся. Еще вчера днем.
В чарде было пусто. Комочин сидел в одиночестве возле плиты в «клубе», накинув на плечи шинель – из-за шкафа, прикрывавшего заложенное кирпичами отверстие в стене, тянуло леденящим холодом.
Капитан пожал мне руку, пристально вглядываясь. В глазах промелькнула жалость, он покачал головой, но ничего не сказал.
Я терпеть не мог, когда меня жалели:
– Ну, вы тоже не красавец.
Действительно, Комочин выглядел неважно. Лицо осунулось, потемнело, заметнее обозначились скулы.
– Где все наши? – спросил я.
– На химическом учении за городом. Лейтенант Нема повел их. Рекогносцировка, – пояснил он. – Сегодня ночью операция. Но о ней потом… Как съездили?
Я коротко рассказал о разговоре у тети Эржи.
Капитан расхаживал по комнате, придерживая шинель и глухо покашливая.
– А где он сам? Вы его встретили в Будапеште?
– Нет.
– Слава богу! – Мне даже показалось, что капитан облегченно вздохнул. – Слава богу! Наделали бы глупостей.
– Да и не могли мы его встретить. Если только отправиться вслед за ним в тюрьму.
– Арестован?!- Капитан застыл посреди комнаты.
– Еще позавчера. В граверной мастерской. Уголовной полицией… Он рецидивист, бандит.
И тут я вспомнил: Вац!
– Вы встречались с ним раньше! – воскликнул я. – Да, да, встречались!
Я думал, он будет отрицать. Но услышал негромкое:
– Я тоже сидел в Ваце. Три года назад.
Капитан стоял передо мной, расставив ноги, спокойный, чуть настороженный, словно ожидая дальнейших моих вопросов.
– Вы? За что?
– Не играет роли, – все так же спокойно ответил он. – Вы ведь хотите знать не про меня, а про Бела-бачи.
Я смешался:
– Вы… Вы его там видели?
– Очень часто. Одно время он разносил еду по камерам. Эту обязанность всегда исполняли старые заключенные, и обязательно из уголовников. Политическим не доверяли.
– Значит, он все-таки уголовник?
– Сейчас расскажу, иначе действительно трудно понять.
Комочин сел рядом на стул со сломанной спинкой – одно из пожертвований хозяина дома доблестным гонведам.
– Понимаете, он очень не простой человек. Яркая, своеобразная натура. Своего рода Чапаев, Котовский…
Волевой, неустрашимый, отличный организатор, плюс рабочая закалка в молодости, плюс ненависть к угнетателям… Когда в Венгрии в девятнадцатом установилась советская власть, он стал командиром батальона в Красной Армии. И после крушения не сложил оружия, ушел с несколькими своими людьми на север, в горы. Дрались, пока не вышли все патроны. А потом зарыли оружие и спустились вниз, добывать боеприпасы и еду. Вот тут-то его и схватили в первый раз… Ему здорово повезло – его не узнали, а то бы петля, без всяких разговоров; с революционерами они расправлялись беспощадно. Судили как бродягу и попрошайку. Получил пять лет. Вот вам его первое уголовное дело. Вся беда, что ему в то время еще не встретился настоящий коммунист, который помог бы разобраться в обстановке. Сидел с отпетыми уголовниками, поговорить, посоветоваться было не с кем. Вот и решил один на один сразиться с хортистским режимом. Отсидел срок, вернулся в горы, раскопал спрятанное оружие и стал действовать. Нападал на помещиков, отбирал у них деньги и раздавал бедным крестьянам.
– Благородный разбойник!
– Да, совершенно верно, бетяр… Но сейчас не время бетяров. Его поймали ровно через две недели после первого нападения. Да он и сам не думал, что сможет долго продержаться. Для него главным было подать пример; он серьезно рассчитывал, что многие пойдут за ним и таким образом разгорится вооруженная борьба с фашизмом. Он и на суде собирался выступить с призывом к борьбе. Но хортисты не дали, процесс шел при закрытых дверях. Осудили втихомолку на пятнадцать лет и упрятали за решетку. Так никто и не узнал правды. На суд журналистов не пустили, газеты со слов чиновников писали о нем как о холодном предусмотрительном грабителе, даже сообщали, что он куда-то там спрятал награбленное, чтобы потом, когда выйдет из тюрьмы, зажить в свое удовольствие. Вот так и получился из Бела-бачи уголовник-рецидивист. Ведь внешне все выглядит именно так. «Руки вверх», «Кошелек или жизнь». Грабитель – и все! А мотивы для уголовной полиции никакой роли не играют. Им важно только арестовать и передать в суд. Пусть суд разбирается в мотивах.
– И все-таки неясно. Зачем ему понадобилось приезжать сюда самозванцем? Ведь мог сначала связаться с компартией.
Комочин усмехнулся:
– Связаться с компартией… Думаете, так просто? Когда он вышел из тюрьмы, у него было два адреса. Оказалось, оба давно провалены. Что делать дальше? Ведь подполье, строжайшая конспирация, беспрерывные аресты. Можно было потерять месяцы в безрезультатных розысках. А идет война! И он решил: главное сейчас – воевать. Значит, надо бить врага. И одновременно искать связь с партией… Так он и сделал. Раздобыл документы врача – он ведь неспроста назвался доктором, у него кое-какие познания в медицине есть: вместе с ним в камере долгое время сидел коммунист Алмади, врач по профессии – раздобыл документы и приехал в этот город…
– Почему именно сюда?- спросил я.
– Да потому, что о нем, о его людях рассказал Алмади. Он верил Бела-бачи, знал, что тот за человек. И вот в городе появляется детский врач Бела Дьярош. Дальше вы знаете сами. Он все подчинил задаче борьбы с врагом, даже свои знакомства в уголовном мире. Слава богу, за почти двадцать лет каторги их набралось немало.
– Правильно – тот гравер тоже… Товарищ капитан, – спохватился я, – надо немедленно обо всем этом сказать Лайошу Варна. Они ведь там думают…
– Уже не думают.
– Вы сказали?.. А Бела-бачи? Его никак не выручить?
Капитан помедлил с ответом.
– Сейчас нет. Но уголовная полиция – это не так страшно. Пока будут вести следствие, придут наши… Для полиции ведь он уголовник – не коммунист…
– Он и в самом деле не коммунист…
Еще не закончив фразу, я сообразил, какую сморозил глупость, и быстро поправился, тоже не слишком удачно:
– Формально – нет.
– И формально – да! Он ведь все-таки установил контакт с товарищами из ЦК, получал от них указания.
– Вот как!
– Да… А если бы даже и нет? Разве вы тогда отказали бы ему в праве быть коммунистом? Ведь коммунист – не просто человек, состоящий в партии, а тот, кто носит партию в себе, в своем сердце. Даже если он по какой-то причине формально и не числится в партии, все равно он коммунист, все равно!
Он говорил сейчас про Бела-бачи. А я думал про него самого. Я ведь не забыл ту первую встречу, в политотделе.
Комочин посмотрел на меня. Брови дрогнули, сдвинулись. Он угадал мои мысли.
– Как у вас было прошлой ночью? – быстро сменил я тему.
Он улыбнулся одними уголками губ, давая понять, что мой неуклюжий маневр оценен по достоинству.
– Шесть вагонов с боеприпасами.
– Не так плохо.
– Плюс мост.
– Ого! – не удержался я.
– Небольшой!
– Все-таки… Черный?
– Молодчина – парень! – сказал Комочин. – Вы его сегодня, возможно, увидите.
– На операции?
Он поморщился, глотнул и вдруг закашлялся снова:
– Фу, черт, простыть на войне… Да. Вечером. На заводе…
И стал рассказывать.
Немцы зажали рабочих в смертельные тиски: либо увеличивайте выпуск продукции, либо расстреляем за саботаж сначала каждого десятого, потом каждого пятого, потом каждого второго. А что такое продукция? Орудия, которые от заводских ворот прямым ходом катят на фронт и через несколько часов уже бьют по нашим.
Сорвать планы врага можно было только дерзким ударом. Причем одним – повторить удар не удастся, немцы примут меры.
И вот нащупали узкое место завода – ствольносверлильный цех. Здесь на четырех огромных уникальных станках высверливали длинные стволы орудий.
Вывезти станки из цеха невозможно, потребовался бы подъемный кран.
– …И мы решили снять такие детали, без которых станки надолго замолчат. Спрятать их, а потом, когда придут наши… Саша, вы слушаете?
Опять на меня, как на вокзале, навалилась волна усталости.
– Слушаю. – Я с трудом приподнял веки.
– Нет, Саша, вам надо поспать.
До этого момента я еще кое-как держался. Но когда он произнес слово «спать», оно подействовало на меня, как приказ гипнотизера. Глаза закрылись сами собой.
– Ложитесь на раскладушку. – Он взял меня за плечи, приподнял. – Сейчас восемь, можете спать до двух. А там…
Я еще слышал, что он говорил, но ничего не соображал. Все сливалось в сплошное длинное слово, в котором нельзя было разобрать смысла: «Атампойдетевкомендатуру…»
Я спал.
«Атампойдетевкомендатуру…»
«А там пойдете в комендатуру…»
В какую комендатуру? Зачем мне туда идти?
Я, не открывая глаз, повернулся на другой бок.
– Лейтенант просыпается, – произнес кто-то.
– Да нет, – ответил ему другой. – Просто меняет огневую позицию.
Раздался приглушенный смех.
Я, уже расставаясь со сном, приоткрыл глаза. Шимон и еще двое. Сидят на корточках, чистят картошку. Бережливо, по-солдатски. Тонкая, почти прозрачная кожура непрерывной лентой, словно серая лапша, струится из-под ножа в корзину. Так же, лентой, течет и неторопливая беседа:
– Опять вареную?
– А ты как хотел?
– Да ее по-всякому можно. Жареную, например.
– А сало?
– Не обязательно с салом. Я вот до войны книгу такую видел: «Сто двадцать блюд из картофеля»,
– А их всего сто двадцать одно,
Это вступил в разговор острый на язык Шимон.
– Нет, там сто двадцать было.
– Верно! Сто двадцать и еще трулюмпопо.
– Какое трулюмпопо?
– Как же! Берем полконя, прибавляем полсоловья. Один чеснок, один перца лоток. Варим, мешаем, потом съедаем. А под самый конец вином запиваем. Трулюмпопо! Сто двадцать первое блюдо из картошки.
– А где здесь картошка?
– Вот чудак! Да ведь пока ты все свои сто двадцать блюд из картошки перепробуешь, так на нее больше и смотреть не захочешь.
Солдаты рассмеялись снова. Я тоже улыбнулся.
– Ну вот! – воскликнул Шимон. – Разбудили вас, господин лейтенант?
– Нет, я сам.
– В таком случае, разрешите пожелать вам доброго утра, господин лейтенант.
Я посмотрел на часы. Ого, уже скоро два!
Ощущение такое, словно выспался вволю. Голова совсем ясная.
Комочин в канцелярии беседовал с лейтенантом Нема. На столе лежал лист бумаги с каким-то планом. По-видимому, они обсуждали детали предстоящей операции.
– Проснулся? – капитан указал мне на стул.
– Вы что-то говорили про комендатуру.
– Да. К вашему старому знакомому. К капитану Кишу.
– Зачем?
– Кто их знает. Приказано прибыть к трем часам.
– И именно мне? Персонально?
– Нет. Просто представителю подразделения в чине не ниже лейтенанта. Но поскольку он вас знает с самой лучшей стороны… Думаю, ничего особенного. Какие-нибудь новые директивы коменданта. Ведь как-никак наша рота на их территории.
– Хорошо…
День был ветреный, но солнечный. Облака, легкие, пухлые, бежали с востока. Совсем недавно они видели наших.
На центральной улице тарахтели повозки. Измученные кони едва брели, опустив унылые безразличные морды. На повозках в соломе лежали раненые. Их было много. На бинтах проступала темно-коричневая запекшаяся кровь. Они тоже совсем недавно, всего несколько часов назад, видели наших.
Вдоль тротуаров жиденькой цепочкой стояли женщины. Их глаза прочерчивали быстрые линии от одной повозки к другой и останавливались на раненых, напряженно всматриваясь в их худые небритые лица.
Последними шли повозки, накрытые брезентом. Женщины каменели, наливаясь ужасом. Со скрипом вертелись колеса, трепетали края полотнищ, ветер шевелил солому, и лишь длинные рельефные бугры под брезентовыми полотнищами оставались неподвижными.
Я остановился у входа в комендатуру, провожая глазами последнюю повозку. За ней шел кривоногий крестьянин в шляпе, в высоких сапогах и громко бранил лошадей.
Рядом со мной стояло несколько офицеров.
– Мужичье! – возмущался один из них. – Никакого почтения ни к живым, ни к мертвым.
Остальные молчали.
Было уже без пяти три. Я зашел в комендатуру.
Капитан Киш встретил меня невеселой шуткой:
– А, лейтенант Елинек! Еще не отравились своим ипритом?
– Прибыл в ваше распоряжение! – отрапортовал я.
– Выходите во двор, там две грузовые машины. Любое место считайте своим.
– Слушаюсь! Куда ехать?
– Куда повезут…
Мне не понравились эти слова, не понравилось угрюмое выражение на худом, изрытом морщинами лице. Не драпануть ли, пока еще не поздно?
Но, спустившись вниз, во двор, я увидел возле автомашин много офицеров, человек, наверное, шестьдесят. Они шутили, смеялись.
Вот во двор вышел и сам капитан Киш.
– По местам, господа офицеры.
Я сел в кузов второй машины, на крайнее место возле заднего борта. Мало что может случиться! А отсюда легче спрыгнуть.
Машины, напряженно гудя, выбрались из двора комендатуры и помчались вдоль трамвайных путей по направлению к заводу. На одном из перекрестков они затормозили и пропустили вперед несколько легковых автомашин с немецкими номерными знаками. Одну из них я узнал: машина гестапо!
Стало не по себе. Эх, надо было удрать!.. Я прислушался к разговорам офицеров. Никто не знал, куда нас везут. Шутки по этому поводу не прекращались.
Позади остался завод, железнодорожный переезд. Потянулись пустые осенние поля. Мы были за городом. Машина мягко покачивалась на ровном асфальте.
Шутники постепенно замолкли.
– На фронт?- предположил кто-то.
Сразу все помрачнели.
– Одних офицеров?.. Нет, нет!
– А, сейчас не знаешь, кто хуже: русские или наши солдаты.
– Неужели прорыв?
На фронт?.. Но вот машина свернула с асфальта, запрыгала на выбоинах проселочной дороги, а спустя несколько минут остановилась.
– Господа офицеры!..
Киш предложил нам слезть.
Я спрыгнул и оглянулся. Пески, пески до самого горизонта. Похоже на артиллерийский полигон.
И уже среди офицеров возникли новые толки:
– Говорят, чудо-оружие!
– Сейчас мы увидим его в действии…
Но деревянный столб, к которому нас подвели, был меньше всего похож на какое бы то ни было оружие: чудо или не чудо. Обыкновенный деревянный столб с большим металлическим крюком на вершине.
Увидев его, все замолчали. Мне тоже стало жутковато, сам не знаю почему. Я не мог больше оторвать взгляда от столба.
Подошел высоченный венгерский полковник – он ехал, вероятно, в одной из легковых машин. Неширокая черная лента бороды, окаймлявшая нижнюю часть подбородка, и длинный багровый шрам на правой щеке делали его похожим на морского разбойника из книг моего детства.
– Господин комендант! – доложил капитан Киш. – Представители подразделений гарнизона по вашему приказанию собраны.
Полковник начал говорить, расхаживая перед нами и постукивая по шинели снятыми с рук кожаными перчатками. Он ругал предателей и изменников, которые повинны в неудачах венгерской армии, и до небес превозносил немецких союзников.
Офицеры украдкой оглядывались… Позади нашего строя стояло несколько немцев. У двоих были фотоаппараты. Они наводили на нас объективы и беспрерывно щелкали.
Полковник распалялся все больше. Он кричал, кривя губы. Я все пытался уловить, к чему он клонит, чем это все кончится. Но так и не мог.
– Привести осужденного! – приказал он, посмотрев на часы, и натянул перчатки.
Вот что! Казнь! Мы должны присутствовать при казни!
Столб с крюком на вершине стоял, как идол, ожидающий человеческого жертвоприношения. Вокруг него засуетились, забегали неведомо откуда взявшиеся двое штатских в черных котелках с постными невыразительными лицами. Ничего в них рокового, злодейского не было. Обычные люди. Такие вполне могли бы работать в канцелярии, в магазине.
Осужденного привели гестаповцы: вероятно, следствие по его делу вела немецкая тайная полиция. Он шел, едва передвигая ноги, и гестаповцы заботливо, словно братья, поддерживали его под руки. Его спина, неестественно выгнутая, казалось, вот-вот сломится от перенапряжения, и он рухнет, мертвый, на землю еще до того, как свершится казнь.
– Досталось, бедняге! – произнес кто-то едва слышно за моей спиной.
Вот осужденного подвели к столбу, вот повернули к нам лицом.
Я вздрогнул, как от удара.
Лейтенант Оттрубаи!
Наш лейтенант Оттрубаи!
Полковник бубнил приговор, пристукивая ногой после каждой фразы. Я не слышал слов. Я смотрел на лейтенанта Оттрубаи. Я искал его глаза, его добрые мягкие глаза. Смотри, вот я! Вот я! Может быть, тебе будет легче знать, что мы уцелели, что нас они не поймали! Что мы живем, боремся, мстим за тебя!
Я не находил его глаз. Глаза были, но взгляда не было. Он угас где-то там, в глубине глазных яблок. Лейтенант Оттрубаи смотрел поверх наших голов прямо на солнце.
Он ничего не видел.
Он был слеп!
Комендант закончил чтение приговора и снова посмотрел на часы. Настала мертвая тишина. Он повернулся к группе немцев, спросил глупо и нелепо:
– У вас к нему ничего, господа?
– Ничего, ничего, – торопливо отмахнулся старший из немцев, подполковник.
– Тогда… Тогда…
Он топтался на месте, не зная, видимо, какое произнести слово; ведь военной команды на такой случай нет. Наконец, нашел:
– Можно начинать.
Начинать! Начинать кончать!
Гестаповцы, все время державшие лейтенанта Оттрубаи, подвели его к столбу, бережно, словно сосуд, наполненный до краев. Штатские в котелках так же бережно приняли его из рук немцев и, прислонив к столбу спиной, быстро продернули веревку через верхний крюк.
– Священника! – крикнул полковник. – Где священник?
Капитан Киш подбежал к нему, что-то зашептал в самое ухо.
– Это нарушение! – загрохотал полковник. – Это непорядок! Следующий раз чтобы был обязательно!
Я неотрывно смотрел на лейтенанта Оттрубаи. Я рвал веревку, уже накинутую ему на шею, я отталкивал палачей, я тащил его к машине. Скорей! Скорей!
Я стоял, не шевелясь. Как вкопанный. Как столб, которому его приносили в жертву.
Губы лейтенанта Оттрубаи едва заметно шевельнулись. Я ничего не мог слышать. Но я все слышал. Я слышал, как он громко крикнул: «Прощай, моя сильнострадальная Венгрия! Прощай, мой несчастный сильнострадальный народ!».
Его голос гремел над полигоном. Как может человек кричать так громко! Его, наверное, слышно в городе, по всей Венгрии… Он молчал – и он кричал, я слышал.
И вдруг все смолкло.
Палачи с другой стороны столба, дружно крякнув, вдвоем рванули веревку…
– Лейтенант, у вас кровь на подбородке! – тронул меня один из офицеров, когда мы возвращались к машинам.
– Благодарю, – я полез в карман за платком.
Только сейчас я почувствовал, как сильно болит прокушенная губа.
Сев в машину, я бросил последний взгляд назад, на столб. Немцы совали объективы своих «Контаксов» прямо в мертвое искаженное лицо лейтенанта Оттрубай.
Машина тронулась. Все молчали.
По-прежнему ярко светило солнце, бежали с востока на запад белые облака.
Они видели наших.
Всего час или полтора назад они видели наших.
Около десяти вечера, когда уже стемнело, наша рота в полном составе отправилась на «ночные учения». Одного только старого Мештера оставили на посту у входа в чарду – у него что-то случилось с ногой, не то вывих, не то ушиб, он сильно хромал.
Через город прошли общим строем. Лишь за последней остановкой трамвая, там, где разветвлялась главная улица, мы разделились. Капитан Комочин и лейтенант Нема с основной частью людей должны были следовать дальше по магистрали к центральному входу завода. Мне же с группой в восемь человек предстояло пыльными улицами окраины, похожими на деревенские, пробраться к тому месту у высокой заводской стены, где по утрам производилась погрузка готовых орудий на железнодорожные платформы.
Комочин, расставаясь, шепнул мне:
– Только не ввязывайтесь ни в коем случае!
Я насупился, кивнул.
Группа, в которую назначил меня капитан Комочин, имела мало шансов схватиться с врагом. И теперь, после того как на моих глазах случилось все это, с лейтенантом Оттрубаи, было особенно трудно примириться с таким решением капитана. Как в партизанском отряде, когда я увидел растерзанный карателями труп моего друга Ромки, Романа Карпюка, так и теперь я чувствовал, что ненависть сжимает мне горло, что до тех пор не смогу свободно дышать, пока сам, сам, своими собственными руками не прикончу нескольких этих негодяев.
Но тогда, в отряде, Петруша ни с того, ни с сего взял да и отстранил меня от участия в предстоящем разведывательном поиске и еще добрых две недели под разными предлогами не выпускал из отряда.
Я горячился, шумел, а Петруша разъяснял терпеливо:
– Сердце должно быть горячим, а голова холодной. А тебе ненависть разожгла и сердце и голову. Пусть голова поостынет.
А Комочин вообще ничего не стал разъяснять. Просто сказал: «Пойдете с ними, старшим» – и все. Правда, при этом он бросил на меня мимолетный вопрошающий взгляд, словно ожидал возражений. Но я промолчал. Комочин был прав, бесспорно, прав, и мне нечего было сказать…
Моя маленькая группа двигалась по улице, держась поближе к неглубокой канаве, отделявшей тротуар от пыльной проезжей части. Впереди, в паре с молчаливым Густавом, шагал веселый Шимон, назначенный на сегодня мне в помощники. Его острые солдатские шутки то и дело вызывали приглушенные смешки.
Шимон, не переставая, молол языком и одновременно зорко следил за дорогой – утром ходил сюда с лейтенантом Нема, обследовал местность.
– Сейчас налево, господин лейтенант, – негромко сказал он, когда мы подошли к пустырю, за которым уже начинались крестьянские поля. – Ворота отсюда метрах в трехстах.
Я остановил группу у полуразрушенной кирпичной часовенки. Огромный покосившийся крест на ее крыше вонзался в чернильное небо хищным «Мессершмиттом».
Недалеко проходило шоссе – мы слышали шум автомобильных моторов. Фары вспыхивали, освещая дорогу, и потухали вновь.
– Не курить, – предупредил я солдат. – Здесь открытое место, видно со всех сторон.
Мы с Шимоном пошли к заводской стене. Добрались, следуя вдоль нее, до больших, окованных железными полосами деревянных ворот. Рельсы подходили под них.
– Где должна стоять автомашина? – спросил я шепотом.
Шимон ткнул пальцем в темноту:
– Уже стоит.
Я сколько ни вглядывался, ничего не мог увидеть.
– Там, под деревом, – прошептал он.
Шимон был ростом ниже меня. Пригнувшись, я заметил на фоне темного горизонта, возле дерева с раскидистой кроной, одиноко высившегося посреди пустыря, черный прямоугольник кузова и округлые очертания кабины.
– Стучи!
Шимон постучал в ворота два раза, потом, после паузы, еще три раза.
– Кто? – раздался голос.
– За металлическим ломом.
– А, сейчас подвезут.
Одна половина ворот приоткрылась, ржаво взвизгнув.
– Скрипят, проклятые!
Немолодой охранник, с винтовкой наперевес, придерживая плечом ворота, пристально вглядывался в наши лица.
– Вас только двое?
– Шимон, за остальными!
– Слушаюсь!
Он отступил в сторону и тотчас же исчез в темноте, словно провалился сквозь землю. Я не слышал даже звука шагов.
– Ловкий малый! – похвалил охранник.
– Кто на соседних постах? – спросил я.
– Не беспокойтесь, господин лейтенант. Все как условлено… Вы меня потом свяжете и насадите шишек побольше. Лучше пару лишних, чем завтра болтаться на веревке…
Подошли солдаты.
Я поставил двоих за поворотом стены, еще двоих выслал вперед, к дороге, а четырех, во главе с Шимоном, оставил у ворот.
В темноте замелькали фигуры рабочих. Они очень торопились, почти бежали, таща в руках какие-то металлические стержни и хомуты. Детали, видимо, были очень тяжелыми: рабочие сгибались, крякали от натуги.
Я не видел, откуда они шли. Завод был погружен в мрак. Лишь один раз труба, отстоявшая довольно далеко от нар, вдруг выплюнула сноп искр. Они осветили ненадолго неверным дрожащим светом грязные закопченные корпуса и погасли, не долетев до земли.
От машины рабочие возвращались бегом и ныряли в темные провалы ворот, которые придерживал охранник – как только он их отпускал, они начинали скрипеть.
– Много еще? – спросил я, остановив одного из рабочих.
– Со станками все, – он тяжело, надсадно дышал. – Теперь только насос для охлаждающей жидкости.
– А насос зачем? – спросил охранник.
– Ну, это уникальная штука! Шестьдесят атмосфер – один на весь цех. Где они другой такой раздобудут?
Он исчез в темноте.
Где-то громыхнул выстрел. Я прислушался. У главных ворот стоит Комочин со своей группой. Если на заводе поднимут тревогу и вызовут войска из города, они должны будут принять бой и держаться, пока мы все не увезем и не уйдем сами.
Еще выстрел!
Нет, не у главного входа. Совсем в другой стороне.
– Шимон! -подозвал я своего помощника. – Следите за воротами. Я к машине.
Спотыкаясь о кучи шуршавшего под ногами сухого шлака – его выбрасывали на пустырь из заводских цехов, – я добрался до дороги. На обочине сдержанно урчала машина. В кабине сидел шофер в военной форме.
Я подошел ближе.
– А, знакомый! – Шофер улыбнулся. – Тебя не узнать!
– Тебя тоже.
Это был Лаци, длинноволосый Лаци из винного погреба.
Другой военный стоял, прислонившись к кузову. Я его сразу не заметил, только когда он отделился от машины и шагнул мне навстречу.
– Ну что? – спросил он грубо.
Черный!
– Здорово,- сказал я.
– Нижайший поклон.
Он совсем не по-военному сунул руки в карманы брюк и, выпятив грудь, посмотрел на меня вызывающе.
Мне не хотелось с ним ссориться. Я сказал мирно:
– Сейчас принесут насос – и все.
– Что, поджилки трясутся? – бросил он насмешливо. – А я могу ждать. Сколько угодно! Хоть до утра.
Трое рабочих подтащили к машине продолговатый предмет, завернутый в брезент, и, подняв с трудом, перевалили через борт машины. В кузове звякнул металл.
– Фу! Можно залезать?
– Сколько вас всего? – спросил Черный.
– Еще трое. Остальные попрячутся по домам… Вот они, наши. Теперь все.
Подошли еще несколько рабочих.
– Поехали! – Они, беспокойно оглядываясь назад, один за другим забрались в кузов. – Давай скорей, водитель!
– Куда спешить? – Черный, остановившись у кабины, протянул длинноволосому пачку сигарет. – Закуривай, приятель.
Конечно, весь этот спектакль предназначался для меня. Я не выдержал, сжал кулаки, шагнул в его сторону.
И тут послышались выстрелы. Не одиночные, случайные, как прежде, а целые автоматные очереди. Они не смолкали. Наоборот, все свирепели, яростно перебивая друг друга. Вот уже в их неистовую стукотню вплелся лающий голос ручного пулемета – не нашего, у нас в роте такого не было. Потом грохнул разрыв, край неба посветлел, словно кто-то включил там на мгновение прожектор, и пулеметный лай умолк. Зато с еще большим ожесточением взялась автоматная стрельба.
Черный все еще стоял у кабины, прислушиваясь к яростной пальбе.
– Езжай! – крикнул я, не узнавая свой собственный голос, и схватился за кобуру. – Езжай сейчас же, ты все провалишь!
– Но-но!
Он рысцой обежал кабину и рванул дверь. Машина тронулась и покатила в темноту.
Я понесся обратно к воротам. Шимон торопливо «приканчивал» связанного охранника, лежавшего на земле у самых ворот.
– Еще! – хрипел тот. – Еще, слабак!
– Давайте свой автомат, Шимон! – Я сорвал с него автомат. – Собирайте людей и бегом к часовне!
Стрельба все еще продолжалась. Что там происходит? С кем они схватились? Может быть, им туго?
Но бежать на помощь я не имел права. Я должен был действовать точно по инструкции, которую получил от капитана Комочина. Он меня дважды об этом предупредил.
Я поднял автомат и выпустил длинную очередь в темное небо. Золотая цепочка трассирующих пуль поплыла к звездам, тая на лету.
Так! Они знают: у нас все в порядке.
Теперь надо как можно быстрее уходить от завода. Шимон должен отвести людей в чарду, а я вернуться домой, к себе на квартиру, и ждать там известий от капитана Комочина.
Открыл мне сам адвокат Денеш. На нем был черный вечерний костюм. Складки на брюках – как два ножа.
– О, лейти! Где вы пропадали? Я так соскучился. Он был необычно возбужден. На щеках красные пятна, в глазах острый блеск. Я подумал, что в доме гости. Прислушался. Нет, совсем тихо.
– Где мадам Денеш?
– Поставил на откорм. – Он громко рассмеялся. – Ее и поросеночка тоже. Пусть поправляются на деревенских хлебах… Знаете что, лейти, давайте по этому поводу выпьем. Зайдите ко мне, окажите честь.
Так он пьян!
– Спасибо, не хочется.
Я прошел к себе. Мучили мысли о капитане Комочине и его людях. Что у них? Отбились ли?
Но адвокат не оставил меня в покое. Через несколько минут раздался стук, дверь распахнулась. Денеш внес маленький низкий столик, стоявший у него в кабинете, пристроил его возле дивана. Затем поднял вверх тонкий желтый палец – внимание!», вышел и тотчас же вернулся с двумя гранеными стаканчиками и бутылкой вина в руках.
– Вот! – Он поставил на стол бутылку с длинным узким горлышком. – Вы не хотели идти ко мне – я пришел к вам… Это не просто вино, лейти. Это токайская эссенция – из сока, который накапливается в чане без всякого давления, только под тяжестью ягод.
Он разлил по стаканчикам темно-оранжевое вино.
– Прозит! (На здоровье! (лат.)
– Можно подумать, у вас сегодня праздник, – сказал я, из вежливости пригубляя вино.
– Именно так. – Он залпом опрокинул стаканчик. – Отличная штука, не правда ли?.. Наконец-то я их отправил! Вы себе представить не можете, как они мне оба надоели. В особенности, эта женщина.
– Мадам Денеш? – удивился я.
Адвокат рассмеялся. Он сегодня смеялся чаще и громче, чем обычно, вероятно, под воздействием алкоголя.
– «Ин вино веритас». Знаете это выражение?
– «В вине истина», – перевел я.
Он покачал головой:
– Очень распространенное заблуждение.
– Я перевел неверно?
– Это буквальный перевод. А по смыслу нужно переводить так: «Выпивший выбалтывает правду»… Вот я сегодня буду болтать, а вы мотать себе на ус… Прозит!
Он снова выпил и сильно закашлялся, схватившись за грудь.
– Поперхнулись?
Он, все еще кашляя, отрицательно покачал головой. Вытащил белоснежный платок, приложил ко рту.
– Вот. – Он показал платок. На нем горело большое ярко-красное пятно. – Привет с того света. «Мементо мори» – «Помни о смерти».
Он налил себе опять.
– Вы много пьете.
– Только сегодня.
Настроение у него упало. Лицо потухло, он больше не смеялся. Откинулся на спинку кресла, взялся за гнутые ручки.
– Вот, лейти! Человек – царь природы, венец творения! А умрешь, сдохнешь – даже на крюк не повесят в мясной лавке. Зароют, как падаль… Да… Вот я сижу уже, наверное, три часа с этим другом. – Он ласково провел пальцами по узкому горлышку бутылки. – Сижу, подвожу итоги. Что я сделал в жизни? Ну, спас от каторги десяток честных людей и несколько десятков негодяев. Ну, родил мальчишку, и то я не очень уверен, что имею к этому отношение… И все? Скажите, лейти, и все? Скажите, у других тоже так? Или только у меня?
Мне вдруг послышались торопливые шаги на лестнице.
От Комочина? Я встал, вышел в переднюю. Денеш проводил меня глазами.
– Ждете? – спросил он. – Ее?
– Нет. – Я прислушался у двери, вернулся обратно. – Никого, мне просто показалось.
– И вот это тоже. Любовь, любовь… – Он мрачно усмехнулся. – «Люблю тебя!», «Твоя на всю жизнь!» Венчание, кольцо на пальце. А потом на шее. И десятки лет с тобой рядом чужой человек… А ей пойдет траур. Она любит черное. Черное скрадывает полноту. Прозит!
На сей раз он пил медленно, почти не разжимая губ.
– Вы сегодня все видите в мрачном свете. – Мне надо было что-то сказать, не мог же я все время молчать.
– А вы нет? – быстро спросил он. – Как вам удается? Поделитесь, пожалуйста, секретом… Хотя что я! Это не секрет. Это просто молодость. Да, молодость… Прожита жизнь, прожита.
Он сцепил худые руки и поднес их ко рту, покусывая кожу на пальцах.
– А вы знаете, лейти, у нас в Венгрии будет коммунизм, – сказал он неожиданно. – Да, да, не трясите головой!.. Собственно, мне все равно – какая разница, при какой власти гнить в земле? И все-таки интересно: что это такое? Как вы думаете? Что это такое?
– Не знаю.
Зачем он тащит меня в этот разговор? Он не так пьян, как кажется.
– Бросьте! Вы просто меня боитесь. Сейчас все всего боятся… И коммунизма тоже. Впрочем, здесь не столько боязнь, сколько самолюбие. Да, да, не удивляйтесь, именно самолюбие, нежелание признать, что тебя всю жизнь обманывали. Кому приятно признаться в этом? Даже самому себе… Вот, предположим, вас обманывает жена. Думаете, вы ее выгоните из дому? Ничего подобного! Если вы считаете себя умным человеком, то будете делать вид, что ничего не случилось. Она будет вам каждое утро приносить кофе и целовать в лоб, как покойника, накрашенными губами. И вы будете пить кофе, целовать ей руку и украдкой стирать со лба остатки краски. А если вы к тому же еще обладаете достаточным красноречием, – скажем, если вы адвокат, – вы даже сможете уговорить себя, что ничего не было, никакой измены. Самолюбие!.. И с коммунизмом то же самое. Если признать, что они правы, значить, вся моя прежняя жизнь летит к чертям. А если у меня осталась только прежняя жизнь? Если у меня нет ничего впереди?.. Еще стаканчик?
– Нет, спасибо.
– Ну и я не буду.
Он говорил каким-то полушутливым, полусерьезным тоном.
Весь разговор, в случае необходимости, легко можно было свести к шутке. И вместе с тем, я чувствовал, что он выкладывает мне сейчас самое сокровенное, о чем он не говорил еще ни с кем.
Почему? Потому что выпил? Или…
Я спросил, тоже полушутя:
– Не кажется ли вам, что вчерашние газеты полностью подтверждают вашу теорию?
– Сообщение о казни трех коммунистов? – сразу догадался он.
– Да. Так что – их тоже из самолюбия?
– Если хотите… Вообще у нас, венгров, странные нравы. Вспомните, как мы принимали католичество. Святого Геллерта, посланца самого папы, сунули в бочку с гвоздями и спустили с горы в Дунай! Неплохо? После этого можно было думать, что с католичеством все кончено. Православие, магометанство, буддизм, все, что угодно, только не католичество. И пожалуйста! Много ли еще в Европе таких ревностных католиков, как венгры? – Он скривил в усмешке губы. – Ведь если признать честно и откровенно, земля крестьянам, заводы рабочим – это привлекательная штука. Очень! Для них, конечно. Привлекательная и чертовски понятная. Что можно ей противопоставить, что? «Хамы сами не справятся»? Устарело, устарело! Вот самый простой ответ: «А Россия?» И все -возразить нечего, а, лейти? В самом деле, если они сюда, к нам, добрались, если они вот-вот доберутся до Берлина, то значит хамы прекрасно справляются сами. Вы над этим никогда не задумывались, а, лейти?
От необходимости ответить меня избавил телефонный звонок.
Комочин. Или Аги? Может быть, она вернулась из Будапешта.
Я пошел к телефону.
– Слушаю.
– Господин лейтенант, вам нужно немедленно в роту.
Я не узнал голоса.
– Кто это?
– Лейтенант Нема.
– Что-нибудь случилось?
– Да…
Я вернулся в комнату.
– Простите, господин Денеш, меня требуют на службу.
– Что ж! – он с сожалением развел руками. – Дело военное! Надеюсь, еще не русские?.. Мне было приятно посидеть с вами. Вы мне очень симпатичны, лейти, и если бы я мог что-нибудь сделать для вас…
– Благодарю. Я тоже очень сожалею, но мне действительно надо туда.
Он переспросил со странной улыбкой:
– Туда?
– Туда.
Я пошел к двери.
– Одну минуту, лейти. Не сердитесь, пожалуйста, но вы очень своеобразно выговариваете слово «туда». Это наречие «палоц», район Шалготарьяна. Не всякий заметит, конечно, но я когда-то специально изучал венгерские наречия… А ведь вы родом не оттуда. Ваш отец словак из Ясберени, вы говорили?
– Да, – пришлось подтвердить мне.
Как я мог упустить из виду! Дядя Фери действительно из Шалготарьяна, и это наложило отпечаток и на мое произношение – ведь я у него учился венгерскому языку.
– Но зато ваша уважаемая матушка – «палоц», – узкие бескровные губы Денеша все еще усмехались. – Несомненно «палоц». Ведь так?
– Да, – выдавил я и вышел на лестничную площадку.
Что он знает? Для чего затеял этот разговор?
Чтобы поймать меня?
Или предупредить?
Я торопился. Мои шаги гулко отдавались на безлюдной улице.
Лейтенант Нема поджидал меня в скверике, за квартал от нашей чарды.
– Капитан Ковач ранен.
Я опустился на садовую скамейку, влажную от росы.
– Тяжело?
– Слепое пулевое ранение в грудь. Пуля застряла в правом легком.
– Где он теперь? – спросил я после недолгого молчания.
– В госпитале. Я звонил вам оттуда. Его готовили к срочной операции.
Я встал.
– Куда вы хотите идти, господин лейтенант?
– В госпиталь.
– Я бы не советовал. – Лейтенант говорил спокойно и бесстрастно, как всегда. – Там сейчас много эсэсовцев.
– A как же капитан?
– С их стороны ему не грозит решительно никакой опасности. Даже наоборот.
– Как это?
– Эсэсовцы им очень довольны, – ответил лейтенант. – Не будет ничего удивительного, если они представят его к ордену.
Вот что произошло вечером у главных заводских ворот.
Там тоже в охрану были поставлены люди, связанные с комитетом борьбы. Они беспрепятственно пропустили на территорию завода нескольких рабочих-сверловщиков из первой смены, которые участвовали в демонтаже станков.
Капитан Комочин разделил своих людей на две группы. Одну во главе с лейтенантом Нема отослал метров за триста, туда, где от главной улицы ответвлялась асфальтированная дорога к заводу. Другую группу спрятал в скверике, недалеко от заводских ворот.
Все шло гладко, в точности, как было предусмотрено. Одного только предусмотреть не могли. Четверо активных нилашистов из заводского управления именно в этот вечер решили остаться после работы, чтобы расклеить в цехах очередную партию фашистских плакатов. Они-то и заметили необычное движение возле ствольно-сверлильного цеха.
Заподозрив неладное, нилашисты позвонили из управления в немецкую комендатуру. Затем, вооружившись, побежали к главным воротам встречать немцев.
Вот тут-то и прозвучали те одиночные выстрелы, которым я не придал значения. А затем примчалась грузовая автомашина, полная эсэсовцев.
Лейтенант Нема со своей группой угостил их первый. Но машина, не останавливаясь, проскочила к заводским воротам. Там немцев встретили гранатой и автоматными очередями наши люди из заводской охраны. Эсэсовцы выпрыгнули из машины, залегли и начали отстреливаться. На выстрелы к главным воротам сбежались остальные, ничего не знавшие охранники из караульного помещения, со всей территории завода, и тоже стали палить в темноту. Стонали раненые, кто-то истошно вопил: «Русские! Русские!»
Капитану Комочину вся эта отчаянная неразбериха была только на руку. Он спокойно дождался в укрытии моего сигнала, а потом вывел своих солдат «на помощь» эсэсовцам – ускользнуть незамеченными было невозможно: к месту происшествия, отчаянно сигналя, неслись патрульные машины.
Перестрелка между немцами и охранниками прекратилась довольно быстро, но урон причинила немалый. Одних трупов эсэсовцев лейтенант Нема насчитал пять штук. А среди охранников убитых было еще больше.
Из нашей роты пострадало всего трое, тяжело ранен был один только Комочин. Его отвезли в госпиталь на немецкой санитарной машине вместе с ранеными эсэсовцами, и уцелевший командир эсэсовцев, стараясь представить нелепый инцидент в выгодном для себя освещении, заявил, что чрезвычайно высоко ценит поддержку возвращавшейся с учений венгерской химической роты.
Домой я не вернулся. Ночь провел на скрипучей раскладушке в роте, а утром, едва кончился комендантский час, побежал в госпиталь.
Часовой, стоявший у входа, совсем еще мальчишка в плохо пригнанной шинели, пропустил меня без разговоров, когда я твердым и уверенным голосом заявил, что иду к самому начальнику госпиталя подполковнику Ласло Морицу.
В длинном сводчатом, похожем на туннель, коридоре, тускло освещенном электричеством, пахло кровью и медикаментами.
Навстречу мне выплыла монахиня в традиционном белом головном уборе. Шагов не было слышно – их заглушала резиновая дорожка.
– Где я могу видеть господина начальника госпиталя? – спросил я.
Она не успела ответить.
– Зачем вам начальник госпиталя?
Я обернулся. Позади меня стоял странный маленький человечек в белом халате, забрызганном кровью. У него было тело хилого подростка и седая голова старца с запавшими глазами и тонкими злыми губами. По-видимому, он был офицером: на плечах под халатом угадывались узкие ленты погон.
– По служебному делу, господин доктор, – ответил я учтиво.
– Следуйте за мной.
Он повернулся, и я увидел большой острый горб между лопатками.
– Вот здесь!
Горбун остановился возле одной из бесчисленных дверей и постучал.
– Да, да!
Горбун вошел первым, за ним я.
В кабинете было темно. Я едва различил силуэт человека за письменным столом. Но вот он зажег настольную лампу. В ее рассеянном свете появилось уже знакомое мне мясистое лицо с толстыми губами. Подполковник, щурясь, шарил по столу в поисках пенсне.
– Мы вас, кажется, разбудили? – спросил горбун и добавил извиняющимся тоном: – Господин лейтенант спрашивал вас по служебному делу. Я решил…
– Ничего, ничего… – Подполковник, наконец, нащупал пенсне и водрузил его на нос, приколов к кителю черный шнур.- Я как Антей. Тому, чтобы восстановить силы, необходимо было прикоснуться к земле, а я довольствуюсь еще меньшим: касаюсь лбом письменного стола. И снова свеж, как утренняя роза.
Я невольно улыбнулся. Подполковник меньше всего походил на цветок.
– Вы свободны, – сказал он горбуну.
Тот поклонился, вышел.
Подполковник внимательно смотрел на меня сквозь толстые стекла пенсне.
– Я вас уже где-то видел… А-а, – вспомнил он, – родственник из Будапешта! Одного родственника привезли, а второй сам пришел. Ну, здравствуйте, здравствуйте, – он протянул мне руку. – Рад вас видеть в вертикальном положении.
– Как он? – спросил я.
– Он?.. Вот!
Подполковник взял со стола и подал мне серый конусообразный кусочек металла. Пуля! Я покатал ее в пальцах.
– Можете взять на память… Операция была довольно сложной. Гемоторакс. Кровь пролилась в полость плевры, поджала легкое. Теперь все в относительном порядке.
– Можно его видеть?
– Видеть?
Он с недоверием посмотрел на меня поверх толстых стекол.
– Всего два-три слова,- сказал я.
– Не больше! Я буду считать.
– Мне бы хотелось с ним наедине.
– Пять минут.
– Хорошо… Скажите, господин подполковник, он лежит вместе с другими ранеными?
– Нет. Один. В отдельной палате.
– А эсэсовцы?
– Их уже здесь нет. Я оперировал, а потом их увезли. Они мне доверяют только свои жизни, – он тонко улыбнулся. – Да и то под надзором. Представьте себе, они потребовали, чтобы в операционной был их представитель. Но я отказался наотрез. Или никого, или я не оперирую. Им пришлось уступить.
Он поднялся.
– Пойдемте… Или нет, это может показаться странным. Пусть лучше доктор Вольф. Я его сейчас позову.
– Вольф?
– Да. Тот, который вас привел сюда.
– Немец?
– Шваб… (Швабы – здесь: национальная группа немцев, проживающая на территории Венгрии и говорящая на своем диалекте). Остерегайтесь его, опасный человек.
– Как волк? – не удержался я. (Игра слов: «вольф» – по-немецки «волк»)
Подполковник посмотрел на меня с одобрением:
– Скорее, как малярийный комар… Негласный сотрудник гестапо.
– Ого! Зачем же вы его здесь держите?
– Вовсе не так плохо, как кажется на первый взгляд. Про Вольфа я, по крайней мepe, знаю, что он сотрудник гестапо. А про другого не буду знать. Верно?.. Кроме того, доктор Вольф, как вы, вероятно заметили, человек с крупным физическим изъяном. Он держится на штатной должности в армии только благодаря моему покровительству. Так что на меня ему просто невыгодно доносить.
Подполковник нажал кнопку звонка. Тотчас же появилась монашенка и застыла на пороге, безмолвная, с опущенными глазами, вся в белом.
– Доктора Вольфа.
Она молча склонила голову и исчезла.
– Проводите, пожалуйста, господина лейтенанта в палату к капитану Ковачу, – сказал подполковник, когда горбун пришел. – И оставьте их там одних. Я разрешаю.
– Слушаюсь, господин подполковник.
В коридоре горбун спросил меня:
– Вы родственник капитана Ковача?
– Нет.
– Друг?
– Подчиненный.
– О!.. У вас отличный начальник. Мужественный человек! И в бою, и на операционном столе. Я ассистировал во время операции, – пояснил он. – Если бы все наши гонведы были такими, большевиков давно бы уже не существовало.
Горбун отворил дверь в самом конце пустого коридора:
– Пожалуйста.
На этот раз он пропустил меня вперед.
Капитан Ковач лежал совершенно один в просторной светлой комнате. Я посмотрел на него и вздрогнул невольно. Лицо с закрытыми глазами, желтое и бескровное, казалось лицом покойника. Губы серые, словно присыпаны золой.
Но вот шевельнулись длинные черные ресницы.
– Вы не спите, господин капитан? К вам пришли, – негромко сказал горбун, поправляя край одеяла.
Мне хотелось схватить его за руку. Длинные, крючковатые пальцы, казалось, подбираются к горлу Комочина.
Капитан медленно повернул голову.
– Лейтенант Елинек, – произнес он едва слышно.
Глаза у него потеплели.
– Здравствуйте!
Я подошел ближе, склонился над кроватью.
Чувство жалости к нему, беспомощному и страдающему, вдруг переполнило меня всего. К горлу подкатился теплый комок.
– Здравствуйте, – повторил я снова, не зная, что сказать, как выразить ему свое участие, успокоить, утешить.
Вольф все еще возился с одеялом.
– Оставьте нас одних, – произнес я не слишком вежливо.
– Пожалуйста, пожалуйста! – засуетился он. – Я только… Я думал…
Бесшумно ступая, он выскользнул в коридор. Я подошел к двери, прислушался.
Нет, ушел.
– Товарищ капитан, товарищ капитан, – прошептал я по-русски. – Как же вы!.. Как же!
– Тсс!
Он укоризненно покачал головой.
– Никто не слышит. – Я снова перешел на венгерский. – Не беспокойтесь, все будет хорошо. Вы скоро встанете. Все будет хорошо, вот увидите! – бормотал я, едва подавляя желание провести рукой по его восковому лбу.
– Нет, не годитесь вы в утешители! – капитан улыбался одними глазами. – Так причитают только над кандидатами в покойники… Дайте мне попить. – Он облизнул сухие губы. – Там, на столике.
Я подал ему стеклянный сосуд с длинным узким носиком, похожим на чайник. Он сделал несколько глотков.
– У нас немного времени. Который теперь час?
Я, недоумевая, взглянул на часы:
– Скоро девять.
– Значит, еще три часа. – Капитан помолчал, закрыв глаза и учащенно дыша. Ему было трудно говорить. – Знаете, где «Хирадо»?
Я кивнул, недоумевая все больше. «Хирадо» – так назывался небольшой кинотеатрик в подвале возле ратуши, где с утра до вечера беспрерывно крутили хроникальные фильмы.
– Ровно в двенадцать пойдете туда… Сядете на пятое место в седьмом ряду. Пятое в седьмом… Крайнее справа возле среднего прохода. Будет занято – садитесь на другое, ждите, когда освободится, и пересаживайтесь… На четвертое место, рядом с вами, сядет человек. В руке газета, свернутая трубкой. Обратите внимание, обязательно трубкой… Спросите у него, что хотите. Но так, чтобы в вашем вопросе было слово «прикосновение». Он должен ответить: «Повторите, пожалуйста, здесь шумно, я не расслышал». Запомнили? Все точно в такой последовательности.
– Повторите, пожалуйста, здесь шумно, я не расслышал, – прошептал я.
– Хорошо.
Капитан снова замолчал, тяжело дыша раскрытым ртом. Простреленному легкому не хватало воздуха.
– А если никто не придет? – спросил я.
– Тогда повторите через пятнадцать дней. Если к тому времени не подоспеют наши… Каждые пятнадцать дней.
– Кто должен прийти?
– Не знаю. Неважно… Важно другое: рация. Тот человек должен знать про рацию…
– Ясно… Не говорите больше. Вам нельзя так много.
– Еще только одно. Пусть лейтенант Нема введет вас в курс дела с кондитером.
– С Калушем?
– Да… Комитет борьбы решил. Я вам собирался сказать сам, да вот… Нужно довести до конца. Завтра… У них завтра собрание…
– У кого?
– Узнаете у лейтенанта Нема…
Постучали в дверь. Вошел подполковник Мориц.
– Ну вот! – сердито воскликнул он. – Я так и знал! Вы же его замучите! Хватит, хватит! Хватит!
Он откинул одеяло, сел на край кровати, взял руку Комочина, подержал пульс, шевеля губами.
– Господин подполковник… – начал я.
– Нет! Я больше не разрешаю! Больному после операции нужен полный покой. Спать, больной! – Он задернул шторы, в комнате сразу стало темно.- Спать, спать!.. А вы со мной, лейтенант…
Куда сейчас идти? В роту? Но потом придется бегом нестись в «Хирадо» – кинотеатр на другом конце города.
Лучше прямо туда, медленно, не спеша, чтобы как раз успеть к двенадцати, ну, минут на пять раньше.
Город сегодня еще больше, чем когда бы то ни было, напоминал мечущегося в постели тяжелобольного. Или мне так кажется? Потому что я только из госпиталя?
Нет! Город действительно бьет, как в приступе лихорадки.
На центральной улице бурлят людские водовороты. Крупные наряды нилашистов и полицейских, останавливая движение, окружают целые кварталы, вылавливают словно гигантским неводом сотни людей, прижимают их к стенам домов и принимаются за обыск, проверку документов.
Офицеров они пропускают беспрепятственно – их ждет в конце окруженного квартала комендантский патруль.
Подъезжают один за другим грузовики. К ним сгоняют «улов», главным образом, плачущих женщин. Машины уходят. Длинные цепи нилашистов и полицейских бегом пробираются по обеим сторонам улицы к следующему кварталу. И снова люди, захваченные неводом, испуганно мечутся в кольце.
Такая небывалая по своему размаху операция наверняка являлась следствием вчерашнего боя у заводских ворот. Я убедился в этом, когда майор из состава комендантского патруля, проверив мои бумаги, произнес негромко:
– Вы из той самой роты? Немцы вас очень хвалят.
А сам он? Тоже хвалит? Или осуждает?
Трудно было понять.
Потом меня проверили второй раз, третий… Пришлось свернуть на параллельную улицу.
Там облавы не было. Но и спокойствия тоже.
Вся улица была забита повозками. Они стояли рядами у обочин. Лошади выпряжены. На тротуарах – сено, солома.
Угрюмые крестьяне сидели кто на ступеньках подъездов, кто на корточках у стен домов, кто возле повозок, прямо на тротуаре.
Плакали дети, их утешали женщины, сами едва сдерживавшие слезы.
Беженцы! Мирные жители, сорванные с насиженных мест и превратившиеся в кочующую орду.
Прежде я видел других беженцев. Толстомордых сытых господ и разнаряженных барынь. Они проезжали через город на автомашинах, полных всякого добра. Помещики, крупные провинциальные чиновники, богачи… Они знали, почему они бегут.
А эти… Они бежали, сами не зная почему. Потому, что кто-то что-то сказал, потому, что бежал сосед. Потому, что приказало сельское начальство, а они, забитые, неграмотные, растерянные, не смели ослушаться.
Тех я ненавидел, а этих мне было жаль. Здесь, на тротуарах, только начало. Им предстоит хлебнуть горя, пока их не догонит и не перекатится через них пылающий фронт.
Особенно много повозок стояло на площади перед церковью. Старинные, выложенные из камня стены и массивная дубовая дверь напоминали скорее замок, чем храм божий. Голый, жалкий Христос у двери со склоненной набок головой казался одним из этих несчастных беженцев, распятым за дерзкую попытку проникнуть внутрь замка.
Монашенки ходили с корзинами, раздавали хлеб. Крестьяне брали, благодарили хмуро.
Толпа женщин окружила католического священника, судя по запыленной старенькой сутане, своего, деревенского, бежавшего вместе с ними.
– Что будет дальше с нами, святой отец? – подступала к нему молодая красивая крестьянка в традиционной черной одежде с ребенком на руках.
Он ответил, подняв к небу глаза:
– Это знает только тот, кто ведет нас сквозь радость и муки. Мы должны верить в него и уповать на него даже во время самых трудных испытаний, которые он нам посылает.
– Почему он посылает нам эти испытания? Чем мы провинились перед ним?
Он не отрывал взора от высокого синего неба:
– Не греши, дочь моя. Неисповедимы пути господни…
На улице за церковью повозок не было. Сюда, в район особняков, беженцев не пускали.
Здесь я услышал веселый девичий смех. После всего виденного он показался мне кощунством.
Я посмотрел на другую сторону улицы. Немецкий офицер любезничал с девушкой. Она стояла ко мне спиной.
Пальто в талию, руки в черных перчатках, шляпка в виде чалмы…
– Аги! – крикнул я. – Аги!
Она обернулась. В голубых глазах на миг мелькнула тревога.
– А, господин лейтенант…
Она что-то сказал немцу. Тот громко расхохотался, глядя на меня с ехидным любопытством. Аги перебежала улицу. В руке у нее был небольшой чемоданчик.
– Что ты ему сказала?
– Так. Чепуху.
Аги взяла меня под руку, приветливо помахала немцу.
– Когда ты вернулась из Будапешта?
– Проводи меня немного, – сказала она. – Вон до того скверика… Вчера днем приехала… Смотри, какая замечательная погода. Только бы к ночи она испортилась. А то опять будет налет.
– Днем нет поезда.
– Я на немецкой машине. А что?
– Ничего.
Что я мог сказать. Чтобы она не ездила с немцами? Что это опасно? А если она будет ездить с венграми – лучше? Да и вообще… Смешно!
Аги держала меня под руку, она шла, стараясь попадать в шаг со мной. Смотрела мне в глаза, улыбалась.
И все равно я ощущал в ее поведении какую-то искусственность, словно она вовсе и не хотела идти со мной. Почему она сказала: до скверика?
Вот и скверик. На скамейке за кустами немец целует девушку. Он думает – не видно. Но кусты голые, с них облетели листья. Аги весело рассмеялась.
Я не смеялся. Мне было горько. Почему она смеется? Разве это смешно?
На тротуаре лежал камешек. Круглый маленький голыш. Я ударил по нему сапогом. Если докатится до той трещины, будет хорошо. Если нет…
Аги спросила:
– Что ты загадал?
– С чего ты взяла?
– Я всегда загадывала в детстве… И теперь иногда тоже.
Камешек перескочил через трещину.
– Почему ты не позвонила?
– Шани, я пойду.
– Провожу еще.
– Дальше нельзя.
Она потянула руку. Я крепко прижал ее локоть.
– Пусти… Пусти, слышишь!
– Нет! Пока не скажешь, почему не звонила.
– Шани, у меня нет времени. – Она снова попыталась вырвать руку.
– Скажешь?
– А почему я должна была звонить?
Она больше не делала попыток вырваться. Глаза смотрели на меня с холодным насмешливым вызовом.
Я опешил:
– Как же… После всего…
– После чего? После чего, ну?
Что я мог ответить? Ничего ведь не было. Все существовало только в моем воображении. Она сказала тогда, что беспокоится за меня, а я решил, что это любовь. Почему? Глупо!
– Ну?
Я отпустил ее руку.
– Спасибо, Шаника! Расти большой и красивый.
Шаника – так обращаются взрослые к детям!
Она побежала от меня, потом повернулась, помахала рукой в черной перчатке, как тому немцу:
– Заходи!
Ничего не отвечая, я свернул в первый же попавшийся переулок.
Я не хотел больше видеть ее. Даже издалека.
До двенадцати оставалось десять минут. Я взял билет, потоптался возле рекламных стендов, все еще перемалывая обиду. Потом зашел в фойе.
– Сейчас кончатся «Приключения Микки Мауса», – сказала молоденькая кокетливая билетерша. – Вам лучше обождать.
Когда зажгли свет, я вошел в зал. Он был почти пуст. В седьмом ряду вообще никого не было. Я отыскал пятое место и Сел.
Между рядами шла продавщица конфет. Никто у нее не покупал – конфеты были баснословно дороги.
На экране шли рекламные кадры. Утопающий, как за соломинку, хватался за пузатую бутылку с крестом на этикетке. «Ликер «Уникум» – лучшее средство от заболеваний желудка. Пейте ликер «Уникум».
Я ждал. Было уже двенадцать. Никто так и не садился рядом.
Потух свет. Пошла хроника. Гитлер выступал по радио. Гитлер принимал посла Турции. Гитлер поздравлял с наградой какого-то седого генерала.
Четвертое место пустовало по-прежнему.
Замелькали кадры боев. Голос диктора уверенно сообщал о победах немецкого оружия на будапештском направлении.
Объектив кинокамеры надолго застыл на одном нашем подбитом танке. Возле него лежал обгорелый труп. Его специально положили так, чтобы было видно изуродованное лицо.
Сволочи! Я шевельнулся, наполняясь ненавистью.
И задел кого-то локтем.
Рядом со мной сидели. Пришли!.. Спокойно! Надо еще посмотреть, есть ли газета.
Да. Вот она, я ее вижу. Свернута в трубочку. Сжимает ее рука в перчатке. В черной перчатке.
В черной перчатке?
Я резко повернулся всем корпусом. Я еще не видел, но уже знал, кто сидит рядом.
Аги!
У нее был испуганный вид. Свет с экрана отражался в тревожно вопрошающих глазах.
– Ты?! – прошептала она едва слышно.
Я откинулся на спинку стула. Мне вдруг стало смешно. Я еле сдерживал смех. Она бежала от меня. Я не пускал. А встретились здесь.
Она ждала. Ах да, ведь я должен спросить!
– Выйдем, – шепнул я.
Она покачала головой:
– Нет.
Сзади зашикали. Я взял у нее чемоданчик, потянул за рукав, заставил встать.
Мы вышли на улицу.
– Так вот почему ты хотела отделаться от меня!
– Ничего я не знаю, – сказала она. – Пока ты не спросишь меня, ничего тебе не скажу.
– О чем я должен спросить? Приятно ли тебе вот это? – Я взял ее руку в свою. – Приятно ли тебе мое прикосновение?
– Повторите, пожалуйста, здесь шумно, я не расслышала.
Она смотрела на меня сияющими глазами и улыбалась. Я тоже. На улице стояла тишина.
– Так скажи же: ты поэтому убежала от меня?
Она кивнула.
– А если бы не это?
Ее глаза излучали тепло и ласку. Они все сказали. Удивительно, как много могли сказать ее глаза.
Мимо, громыхая, промчался бронетранспортер. Коротенький, словно обрезанный ствол пулемета, проводил нас черным, немигающим взглядом и напомнил: война!
– Рация у тебя, Аги?
– Нет.
– Но ты знаешь где?
– Да.
– И давно?
– Два дня.
– А, сестра! – догадался я. – Она тебя для этого вызывала?
– Да… Ей принесли. Уже давно, несколько месяцев. Сказали – от Дьюри. Это ее муж, – пояснила Аги. – Он был у вас в плену.
– Знаю.
– Ну вот… Сказали от Дьюри, пусть она спрячет и каждые пятнадцать дней ходит в «Хирадо». Она ходила, думала встретит Дьюри. А потом узнала, что его убили. Она чуть с ума не сошла… Ну, а теперь, когда пришла немного в себя, дала мне телеграмму – ее еще оттуда не выпускают. Она говорит, хорошо, что не выпускают. Говорит, что не сможет удержаться, увидит их, вцепится в горло среди бела дня… И плачет, плачет без конца. Так лучше, а то раньше она сидела целыми днями и смотрела в одну точку. У нее окаменело сердце. А теперь слезы его снова растопят… Она его очень любила. Очень-очень!
Она смотрела мне прямо в глаза, словно пыталась что-то прочитать в них. Я взял ее руку, провел кончиками пальцев по прохладной нежной коже.
Мы долго шли молча. Наконец я спросил:
– Куда мы идем?
– Не знаю… Не все ли равно?
– Где рация?
– В том доме, где я стояла с немцем. Он охраняет квартиру начальника гестапо, там же, на втором этаже.
– А рация?
– На первом. Такой же точно чемоданчик, как этот. У учителя сестры. Он старый и больной, уже полгода не встает с постели.
– Может быть, не надо выносить? Я мог бы прямо там… Понимаешь?
– Нет, нельзя. Хозяева плохие люди – учитель с женой снимает там комнату. Я вынесу и отдам тебе. Вечером, после шести. Когда сменится охрана. Они меня уже знают. Я вчера два раза ходила, сегодня. Нарочно.
– Проверяли?
– А как же! Вчера вот. Он открыл чемоданчик – а там принадлежности для бритья. Пошел со мной в дом. Учитель сказал, что пригласил меня: он не может сам бриться. Теперь уже больше не проверяют. Этот чемоданчик я оставлю там, а тот, второй, в котором рация, вынесу. Он точно такой же.
– А если все-таки проверит?
– Не проверит! – Она улыбалась. – Вот приставать, назначать свидание будет наверняка; они всегда пристают. Или приглашать на танцы в «Мирабель»… Ой, я не танцевала уже целую вечность.
– И ты пойдешь?
Она покачала головой:
– Нет.
– Но все-таки пообещаешь?
– Я всем обещаю. Жалко, что ли.
– А если потом снова встретишь?
– Ну и что? Снова наобещаю.
– И поверят?
– Поверят. Мне все верят.
– Я тоже, – сказал я шутя.
Она взглянула на меня серьезно:
– Не говори так.
– Почему?
– Как ты не понимаешь? Они – другое дело. Они враги, у них танки, пушки, автоматы, пистолеты. А у меня улыбка, накрашенные губы, вот эта шляпка, вот эти туфельки – им очень нравятся такие туфельки, на сплошной подошве. Они называют их: танки. И ведь это, в самом деле, не туфельки, не улыбка, не шляпка. Это мои танки, мои автоматы. И мне обидно, когда ты говоришь мне: не улыбайся им, не езди с ними на машине. Я же не говорю: не стреляй в них из автомата.
– Мне не хочется, чтобы ты им улыбалась.
– А мне? Я их ненавижу. А вот улыбаюсь. И даже целую…- Она смотрела на меня с дерзким вызовом. – Целую – слышишь?.. Что ты молчишь? Говори, кто я такая. Я знаю, что ты думаешь.
Я сжал ее пальцы. Так, что они побелели. Она закусила губу, не отводя от меня взгляда.
– Ты… ты… Мне жалко тебя, Аги. Так жалко…
Глаза ее влажно блеснули.
– Ты мне делаешь больно.
Я отпустил пальцы. Она отвернулась. Мне показалось, она плачет. Но она сказала почти весело:
– Смотри, какой симпатичный домик! Ты бы хотел жить в таком?
Я посмотрел на противоположную сторону улицы. Домик, как домик. Крыша с флюгером, сбоку крытая маленькая галерея.
Сердце у меня сжималось от сострадания к ней. Она не хотела, чтобы я видел ее слезы.
Снова церквушка – в городе их не перечесть. Только не такая угрюмая, как другие. Белая, недавно покрашенная, крыша тоже новая, из черепицы. Словно кокетливая девушка в белом платье и красной остроконечной шляпке.
– Давай зайдем, – сказала Аги.
– Зачем?
– Ну, зайдем…
Внутри еще стояли леса из металлических труб, перечеркивая цветную мозаику высоких окон. Пестрые цементные плиты пола были заляпаны известкой.
К нам подошел служитель в белом фартуке поверх пальто: в церквушке было прохладно.
– Жертвуйте на окончание ремонта обители божьей.
Он протянул металлическую кружку для пожертвований, похожую на солдатский котелок.
Я бросил в отверстие несколько мелких тусклых алюминиевых монет. Они негромко звякнули.
«Ремонт обители божьей»… Звучало комично. Словно предстоял ремонт небес – ведь именно там, по представлению верующих, должен был обитать боженька.
Аги села на скамью, предварительно смахнув с нее белую пыль. Кроме нас двоих в церквушке, казалось, никого нет.
Я осмотрелся. Сбоку, рядом с нами, между двумя деревянными колоннами, висела картина, изображавшая божью матерь с сытым веселым лицом и хитро прищуренными глазами. Перед ней, на алтаре, горело несколько тонких восковых свечей. А кругом: на стене, на колоннах, на нижней части алтаря – были развешаны разных размеров мраморные дощечки, большей частью маленькие, с открытку, с выбитыми в камне и покрытыми позолотой трогательно-наивными надписями.
«Будь с ним, святая дева!» – прочитал я на одной из дощечек.
Вероятно, мать молит за сына, отправленного на фронт.
А рядом висит точно такая же дощечка, но уже с другой надписью: «Воля твоя, о матерь божья!»
Все-таки не помогло!
Были и другие надписи: «За спасение от смерти», «Спасибо тебе, святая Мария», «Будь и дальше с нами». Но больше скорбных, исполненных печали и покорности.
И вдруг я услышал сочный звук поцелуя. Он донесся со стороны алтаря, из-за деревянной колонны.
Поцелуй в храме! Заинтересованный, я подался вперед и заглянул за колонну.
Там целовались двое: длинный худющий парень и миниатюрная девушка, еле достававшая ему до плеча.
– Смотри! – подтолкнул я Аги.
Служитель, стоявший неподалеку со своей кружкой, тоже заметил влюбленных. Лицо его побагровело от негодования.
– Нашли место! В храме! Пошли отсюда!
Парень, не снимая рук с плеч девушки, медленно повернул к нему голову:
– Почему это, интересно, «пошли»!.. Вот здесь написано: «Приди и утешься у Меня, скорбящий и болящий». Написано или не написано?
– Ну, написано! – Служитель задыхался от гнева. – Значит, можно безобразничать?
– А мы не безобразничаем. Мы утешаемся…. Меня сегодня в армию забирают, в мясорубку… Ладно, пойдем, Эржи, разве он поймет?
Он взял девушку за руку, как ребенка, и они пошли к дверям, смешные и трогательные. Богородица щурилась им вслед.
Я повернулся к Аги. Она молилась, сложив руки и склонив к ним лицо.
Тихонько я отступил назад и на цыпочках вышел на паперть. Через минуту услышал ее легкие шаги.
– Почему ты не остался?
– Не хотел тебе мешать. Ты веришь в бога?
– Не знаю. Наверное, нет.
– А молишься.
– Вдруг он есть?
Я рассмеялся.
– И о чем ты его просила?
– Чтобы вы быстрее приходили. И чтобы ты… – Она запнулась на миг. – Чтобы ты остался жив… А теперь мне надо идти.
– Уже? Так быстро? Куда?
– Не надо спрашивать. – Она взяла у меня чемоданчик, словно невзначай коснулась на мгновение моей руки. – Я же тебя не спрашиваю. У тебя свои дела, у меня свои.
– Когда мы встретимся?
– Когда скажешь. В семь я заберу рацию.
– Хорошо. Я тоже там буду. На другой стороне улицы.
– Не надо! Я сама справлюсь. Ты мне только помешаешь. Я буду смотреть на тебя, и он заметит. Не ходи! Лучше здесь встретимся, возле церкви, в половине восьмого.
– Тогда уж у тебя, в парикмахерской.
– Нет! Туда с ней нельзя.
– Хорошо, здесь…
Сам же я твердо решил: в семь часов я буду там, возле того дома.
Вдруг гестаповец возьмет да и полезет в чемоданчик? Мало ли что взбредет ему в голову.
В роте меня обступили свободные от заданий солдаты. Они знали, что я ходил в госпиталь.
– Ну как, господин лейтенант?
Я сказал, что капитану сделали операцию, вынули пулю, теперь ему лучше. Они заулыбались, зашумели:
– Видать, нашего господина капитана на том свете испугались!
А кастрюльщик Шимон тут же сочинил под общий смех:
– Переполох на небеси:
«В ад его скорей неси!»
В преисподней тоже:
«Нет, так нам не гоже!»
И отправили назад,
Поставлять фашистов в ад…
Лейтенанта Нема в чарде не оказалось – он отправился с Мештером и еще двумя солдатами разведать обстановку в районе ипподрома, где размещался прибывший на днях в город автобат.
Я прошел на кухню.
Вечером у меня будет рация. В девять, одиннадцать и час ночи меня ждут в эфире… А если уже перестали ждать – прошло немало времени. Тогда что делать?
Там видно будет. Сначала попытаться.
Где установить рацию? У Аги нельзя – она права. Здесь, в чарде, тоже нет – могут засечь, слишком опасно.
У меня на квартире…
А адвокат Денеш? Он не будет подслушивать? Распахнуть дверь настежь. Хотя он в одиннадцать слушает Би-Би-Си. А в час спит без задних ног – его спальня далеко, через три комнаты от меня.
Да, так лучше всего. По крайней мере, первый раз. Они не засекут, не успеют. А следующий раз из другого места.
Где-то тяжело ухнула бомба. От сотрясения отошла дверца шкафа и медленно, с противным скрипом распахнулась. Я поднялся, прихлопнул. Она опять заскрипела, словно хихикая, и, отъехав, закачалась на ржавых петлях.
Пришлось снова встать. На единственной полке стоял стакан, в нем зубная щетка. Рядом паста и станок для безопасной бритвы – лейтенант Нема всегда ходил выбритым до блеска.
В глубине полки лежала книга. Я заинтересовался. Что он читает?
Оказалось, что-то по химии. Я разочарованно бросил книгу обратно. Из нее высунулся край какого-то листка.
Нет, не листок. Фотокарточка. На меня смотрел улыбающийся юноша, чем-то похожий на лейтенанта Нема. Сын? Тот самый, который ушел от него?
Я повернул фотокарточку. На обороте надпись. Быстрый, торопливый почерк.
«Дорогой отец!
Меня приговорили к смерти. Я совершенно спокоен и смирился со своей участью.
Я причинил тебе много горьких минут. Но ты простишь меня, я знаю. Ты сильный человек, я всегда брал с тебя пример. Не надломись и теперь. Подумай, почему я вступил на этот путь, который привел меня к смерти.
Я не жалею об этом, отец. Я и теперь не жалею об этом.
Когда ты получишь фотокарточку, меня уже не будет. Последние мои мысли с тобой. Кроме тебя, у меня никого нет. Так же, как и у тебя. Твой сын Имре».
Я стоял потрясенный.
Так вот он кто, всегда подтянутый, всегда корректный, всегда чисто выбритый, немногословный и холодный лейтенант Нема! Так вот он, сухарь, знающий одни лишь уставы и параграфы! Все это маска, все это камуфляж, за которым скрывается трагедия отца, потерявшего единственного сына.
Скрипнула дверь. Я почувствовал, я знал: лейтенант Нема!
Ничего не говоря, он взял у меня из рук карточку, положил ее в книгу.
– Господин лейтенант Нема! Господин лейтенант!..
Что сказать? Какие найти слова!
– Молчите! Не надо!
Он стоял спиной ко мне, с силой прижимая дверцу шкафа ладонью.
– Да, да, – пролепетал я.
Он стоял так минуты три, не меньше. В соседней комнате смеялись солдаты. По улице протарахтела крестьянская повозка.
Потом он повернулся ко мне. Бесстрастное, спокойное, как обычно, лицо. Я поразился. Я искал в его глазах хотя бы какой-нибудь след волнения. Ничего!
– Господин лейтенант Елинек, – начал он сухо и ровно, – сегодня я виделся с Лайошем Варна – теперь он возглавляет комитет борьбы. Командовать ротой на время отсутствия капитана Ковача поручено мне. Вы остаетесь на прежней должности. Надеюсь, мы будем с вами хорошо работать… Капитан Ковач говорил вам что-нибудь о кондитере Калуше?
– Так точно! – ответил я по-уставному.
– Мы переслали ему вчера от вашего имени десять ампул с пенициллином. Он обрадовался, но сказал, что мало. Нужно еще. Прошу вас, позвоните ему и попросите пропуск на завтрашнее собрание в дом нилашистов. Он не откажет: вы скажете, что принесете с собой пятьдесят ампул.
– А если он предложит отнести в кондитерскую?
– Не предложит. Он назначен на эту неделю начальником караула в доме нилашистов и вернется к себе только в воскресенье.
– В пакете действительно будут ампулы?
– Отчасти.
– Понятно!
– Отнесете не вы.
– Это все равно… Если он уцелеет…
– Позаботимся, чтобы не уцелел.
– Когда звонить?
– Лучше всего сейчас. Он пообедал и спит в кабинете. Вот телефон. – Лейтенант положил на стол бумажку. – Позвонить можно из автомата за углом.
– Хорошо…
Закрывая дверь, я посмотрел на него через узкую щель.
Он стоял, тяжело упираясь кулаками о стол, опустив плечи. Глаза его были закрыты, уголки рта скорбно опущены.
Большое горе нес в себе этот человек и не хотел делить его ни с кем.
Ровно в семь Аги вышла из подъезда двухэтажного особняка. В руке у нее был чемоданчик – точно такой же, как днем.
Гестаповец проводил ее до угла. Они очень мило беседовали.
Я все видел. Как он галантно поддерживал ее за локоть, ведя через улицу. Как приложился губами к руке, задержавшись чуть дольше, чем полагалось по правилам приличия. Как она улыбалась ему.
Меня они не могли видеть. Я забрался в подъезд одного из домов на другой стороне улицы и смотрел через разбитое окно на лестничной площадке. Когда она, беспечно мурлыча песенку, прошла мимо меня, я спустился вниз и пошел за ней, стараясь держаться в значительном отдалении.
Аги, направляясь к церкви, свернула в сквер. Я окликнул ее негромко. Она стремительно обернулась.
– Фу! Так напугать! Откуда ты появился?
Я взял у нее чемоданчик. Намного тяжелее, чем тот, днем. Меня охватило радостное волнение. Скоро! Скоро!
– Если выберешь время – только не очень поздно – можешь зайти ко мне в парикмахерскую на полчаса. Я приготовлю кофе.
– Сегодня, наверное, не смогу, Аги.
– Это? – Она показала глазами на чемоданчик.
– Да.
– Тогда завтра. Лучше вечером. Пусть будет наш вечер. Я достану патефон и пластинки. И кофе. Я куплю настоящий. На черном рынке еще можно достать.
– Лучше вино.
– Ладно. И вино. Только немного. Совсем немного. Терпеть не могу пьяных. Такие противные, назойливые. А глаза пустые, как у рыбы… Как будет по-русски «люблю»? – неожиданно спросила она.
Я сказал.
– Лублу… – повторила она. – Хм! Забавно… До завтра!
Она подала мне руку.
– Лучше другую.
Она поняла:
– Потому что немец? – Она тихо рассмеялась: – Забавный тип!.. Как твое «лублу»!
Я снял перчатку с ее руки, прикоснулся губами. Рука дрожала.
– Что ты, Аги?
– Так, ничего. – Она медленно высвободила руку. – До завтра! Я буду ждать!
Каблуки дробно застучали по тротуару…
На мой звонок никто не вышел. В замочной скважине торчала записка. Денеш уехал в деревню к жене и сыну еще утром. На целую неделю. Ключ оставлен у соседей, дверь напротив.
Это было мне на руку. Подслеповатая бабушка вынесла ключ и сообщила под большим секретом, что у Денеша ночью шла горлом кровь. Он послал ее за врачом – телефон почему-то не работал.
И вот я один в своей комнате.
До девяти еще полчаса.
Я тщательно проверил аппаратуру. В полном порядке.
Теперь оставалось ждать.
Я потушил свет. Поднял маскировочную штору, посмотрел в окно.
Над городом нависли тяжелые тучи. Первые крупные капли дождя шлепнулись о жесть подоконника и рассыпались тонкими брызгами.
Потом дождь пошел сильнее. Его шум, то слабея, то усиливаясь, напоминал шелест листьев в роще.
Я сидел в большом мягком кресле, закрыв глаза. Думалось о наших сибирских березках. О кривых, невысоких, выгнутых ветром, корявых степных березках.
Я нигде больше не видел таких.
Утром я хотел встать не позже семи, а проснулся в половине девятого. Сунул чемоданчик в нишу под окном, за холодную батарею, и вышел на лестничную площадку. Ключ я решил не отдавать – так спокойнее; а то вдруг вернется адвокат Денеш и начнет шарить у меня в комнате.
Но не успел я защелкнуть замок, как из двери соседней квартиры выскочила, щуря глаза, вчерашняя бабка. Видно, караулила меня.
– Уходите, господин военный?
Я думал, она спросит про ключ, но ее интересовало другое:
– Вас ночью не поднимали?.. А за нашим Тамашем в три утра прибегали.
Ее внук, тщедушный юноша с лицом фарфорового херувима, работал кем-то на станции.
– А что случилось?
– Плохие вести, ой, плохие! – она сокрушенно покачала головой. – Пути на Будапешт совсем перерезали. Поезда больше не ходят.
– Что вы говорите!
Я едва скрыл радость…
На улице я первым долгом кинулся к газетному киоску. Полистал страницы.
«За вчерашний день подбито двести советских танков. Большевистский клин северо-восточнее Будапешта разбит на мелкие части. Наша оборона гибка и сильна, как никогда».
Я уже умел читать газеты. Если называют фантастические цифры наших потерь и при этом говорят о гибкой обороне, значит дела у них плохи.
Интересно бы знать, куда нацелен клин: на Будапешт или сюда, на нас? Скорее, на Будапешт. С юга его уже обошли. Похоже, берут в клещи.
День начинался хорошо. Трудный, особый день!
На сей раз часовой меня не пустил в госпиталь. К тому же, на беду, подполковника Морица на месте не оказалось – уехал в командировку. Пришлось вызывать дежурного врача. Тот сначала заартачился:
– Есть строгое указание посторонних не пускать.
Я тогда сослался на личное разрешение начальника госпиталя. Подействовало.
Капитан Комочин оброс черной щетиной, но выглядел лучше, чем вчера. Особенно глаза: они опять стали живыми, блестящими, исчезло выражение страдания и боли.
Но рука еще была совсем слабой. Я едва ощутил ее пожатие.
– Вы сегодня молодцом, – произнес я с наигранной бодростью.
– Связались? – впервые я увидел в его глазах нетерпение. – Ну, говорите!
– Сегодня ночью вышлют за мной самолет. На старое место… Но только я должен подтвердить. В час дня… Что делать, товарищ капитан?
Он бросил на меня быстрый взгляд.
– Подтвердить!
– А вы?
– Что я?
– Я не могу вас оставить.
– Слушайте, Саша, вы, кажется, доконаете меня своим благородством.
Он шутит, он все шутит!
– А вы бы полетели?
– Знаете что! – рассердился он. – Кончайте сейчас же этот базар! Что со мной может случиться? Пока я здесь долечусь, придут наши. Какая разница, где болеть?
– А если…
– Никаких «если» не будет! – произнес он твердо. – Когда вам надо там быть?
– В двенадцать ночи.
– В девять вечера выедете на госпитальной машине. Ждите у чарды.
Я промолчал.
– Слышите? Лететь без всяких! Это приказ!
– А рация? Что с ней делать?
– Передайте лейтенанту Нема. Договоритесь о связи. Волна, время… Среди солдат есть радист.
– Сказать лейтенанту, куда я?
– Я сам… Как дела с кондитером?
– Вчера я звонил ему. Обещал прислать пропуск. У них начало в восемь.
– Ну вот, будет вам прощальный салют на дорогу… Вам надо идти, Саша.
Я встал. Было неловко. Что сказать на прощанье? Я не знал.
– Я потом еще зайду к вам.
– Не надо. Давайте попрощаемся сейчас. – Он протянул мне желтую руку. – Счастливого пути!
– Выздоравливайте!
Я пошел к двери. Я злился на него, на себя. Что за нелепое прощанье! Он остается здесь, один, среди врагов, раненый, беспомощный. Увижу ли я его когда-нибудь еще? «Выздоравливайте!» Словно я пришел навестить малознакомого человека, которому сделали операцию по поводу аппендицита в нашей больнице!
Но он сам виноват! Хотя бы капля сердечности… А если я… Он меня тотчас же высмеет: сентименты!
Взялся за медную ручку двери. Она была гладкой и холодной. Обернулся. Капитан смотрел мне вслед спокойно и, казалось, даже безучастно.
Я нажал ручку, приоткрыл дверь – и тут же захлопнул.
Шагнул к нему:
– Нет, я так не могу! Дайте хоть поцелуемся на прощанье.
– Саша!
Неожиданно он сам приподнялся мне навстречу. Я брякнулся на колени перед кроватью и ткнулся лицом в жесткую бороду, нечаянно задев рукой его грудь.
– Ox!
– Что такое? – отшатнулся я. – Слезы!
У него были мокрые глаза.
– От боли. – Он улыбался. – Сам навалился на меня, как медведь, и сам же спрашивает. Вы бы еще ковырнули пальцем рану.
Но я знал, что не от боли. Нет, не от боли!
– Товарищ капитан! – я схватил его руку. – Товарищ капитан!
Он негромко рассмеялся:
– Только не объясняйтесь, пожалуйста, в любви. Я и так знаю, что вы без меня жить не можете.
– Можете смеяться сколько угодно! – сказал я. – Вам даже идет. У вас добреет лицо, когда вы смеетесь.
– Какие шикарные комплименты напоследок!
– Давайте, давайте! Что хотите делайте, а меня вы больше не проведете. Теперь я вас знаю, как облупленного. У вас просто ужасный характер – и все.
– А у вас? – спросил он.
– Ну и у меня тоже, – согласился я великодушно.
– У вас? – он держался рукой за грудь, но улыбался по-прежнему. – У вас ужасный характер? Да вы же просто не знаете себе цены, Саша!.. Помните сказку про снежную королеву?
– Андерсен? Кай и Герда?
– Вот-вот… Так я бы вас назначил на должность растапливателя замороженных сердец.
– Опять язвите? Пожалуйста! Сколько угодно!
– Нет, правда! – он вдруг стал серьезным. – Если мне еще когда-нибудь придется идти в разведку, я приду к вам и поклонюсь в ноги. Пойдете?.. Нет, скажите, пойдете со мной?
Я кивнул.
Я не мог говорить.
Ровно в час настроился на волну, установил связь и передал в эфир одно-единственное слово: «Да».
Вынес чемоданчик на лестницу, закрыл дверь на ключ и постучал к соседям.
– Я на некоторое время уеду,- сказал я старухе.
– На фронт?
– Военная тайна, – отшутился я.
– Ах, господин военный, какие теперь могут быть тайны? – тяжело вздохнула она. – Все уже так ясно…
У лейтенанта Нема не дрогнул на лице ни один мускул, когда я сообщил ему, что уеду сегодня, и передал рацию.
– Я сейчас позову радиста, – только и сказал он. – Договоритесь с ним обо всем.
Он вышел, а через минуту на кухне появился Шимон и, стукнув каблуками, доложил по всем правилам:
– Господин лейтенант, рядовой Шимон по вашему приказанию прибыл.
– Вы радист? – удивился я.
– Вообще-то я кастрюльщик, – плутовски ухмыльнулся он. – Но я так хорошо изучил плотницкое дело, что из меня вышел сапожник, да такой, что не было лучше в мире портного, потому что пироги я пек так ловко, как ни одному кровельщику и не снилось, будь он самым лучшим часовщиком среди всех радистов на земле.
Объяснять долго не пришлось, он схватывал все на лету. Мы условились, что первый раз он будет ждать в эфире завтра с пяти вечера. А затем каждый день с семи до восьми.
Вернулся лейтенант Нема.
– От Калуша принесли, – он подал мне конверт. – Наверное, пропуск.
Кроме постоянного пропуска в здание, в конверте лежала еще и записка.
«Дорогой брат! – так величал меня кондитер Калуш. – Обстоятельства несколько усложнились. Принеси мне сегодня как можно больше – другой возможности не будет. Расчет сразу же. Если охрана в дверях спросит, что за пакет, скажи – для санитарной службы. Они проведут тебя ко мне».
– А если он уцелеет?
– Не уцелеет, – жестко сказал лейтенант. – Ни он, ни охрана у входа в здание. Это точно. А остальные – как бог даст. Или дьявол.
– Когда это произойдет?
– Я войду туда в половине десятого. Или чуть позже. Надо, чтобы их там собралось побольше…
Ну, все! Я закончил свои дела в этом городе. Теперь можно было разрешить себе подумать об Аги.
Сегодня вечером мы условились с ней встретиться.
Вечером… А в девять за мной придет машина.
Может быть, пойти сейчас? Мне нельзя, ну, просто невозможно не попрощаться с ней. Хоть несколько слов, хоть руку пожать.
Я снял с вешалки шинель.
– Не надо сейчас выходить, – произнес за моей спиной лейтенант Нема. Сидя у стола, он протирал тряпочкой разобранные части пистолета. – Облава за облавой. Вот опять, слышите?
С улицы доносилась беспорядочная пальба.
– Но мне нужно. Обязательно.
– Заподозренных стреляют на месте. – Он смотрел на свет через ствол пистолета. – Возле гостиницы «Мирабель» трупы лежат прямо на тротуарах – для устрашения.
– Как же быть?
– Если можно – лучше переждать. Они скоро уймутся. Должны уняться.
Он прав. Мне нельзя рисковать… Я снова повесил шинель, стал ходить из угла в угол.
Хорошо, что я остался. Через каких-нибудь двадцать минут меня вызвали на улицу:
– Там девушка, господин лейтенант.
Я пошел к двери. Солдаты провожали меня любопытными взглядами.
– Красивая, – услышал я.
– Наш лейтенант – не промах!
Возле часового никого не было.
– Она там, в скверике. Просила, чтобы побыстрее, господин лейтенант.
Аги ждала меня, сидя на скамейке. Новая шляпка, в руке шикарный бело-розовый букет. У меня упало сердце. Я еще не знал к чему все это, но почувствовал неладное.
– Сервус! – Аги, весело улыбаясь, кокетливо помахала пальцами.
– Откуда такой букет?
– Сегодня не приходи. Я уезжаю.
– Я тоже.
– Вот и хорошо, – сказала она после секундной паузы. – Встретимся завтра. Вечером.
– Нет…
– Не встретимся?
В конце квартала стояла немецкая легковая машина. Новая, изящная, светло-коричневая. За рулем, спиной ко мне, сидел офицер.
– Шани, ты не должен сердиться. Случилось несчастье.
Офицер привстал, повернулся в нашу сторону. Я увидел его холеное розовое лицо. Ах, вот чей букет!
– Поедешь с ним?
– Да.
– Счастливого пути!
Я резко повернулся. Она удержала меня.
– Выслушай сначала!.. У Черного оторвало ногу. Он просит, чтобы я приехала. Я должна. Ты понимаешь, я должна!
В ее глазах дрожали слезы.
Мне стало стыдно. Я не знал, куда девать глаза.
– Почти до самого бедра. – Она закусила губу. – Он, наверное, умрет.
– Аги, – сказал я быстро, – милая Аги, я уеду сегодня. В девять часов я уеду – и все.
– Как? Как – все? Ты не вернешься завтра?
– Ни завтра, ни послезавтра…
Она поняла. Глаза сразу сделались большими и прозрачными.
Немец вылез из машины, не спеша прошелся вокруг нее. Встал на тротуар, широко расставив ноги, снял свою офицерскую фуражку с высокой тульей и провел ладонью по коротко остриженным рыжим волосам.
– Он тебя ждет.
– Хочешь, я скажу, чтобы он убирался? Хочешь?
– А Черный? – спросил я.
– Я не поеду… Не поеду – и все! Могу я хоть на несколько часов распорядиться собой… Эй ты, кретин! – крикнула она офицеру по-венгерски. – Слышишь меня, собачий сын!
Он, глупо улыбаясь, покачал головой: не понимаю!
– Век! Век! (Прочь! Прочь! (нем.) – она махнула ему.
Он, продолжая улыбаться, поднял обе руки и повернулся спиной; видимо, решил, что она запрещает ему смотреть в нашу сторону.
– Тебе надо ехать, – сказал я глухо. – Ты не простишь мне этого никогда.
– Шани!
– И себе тоже. Так нельзя.
– Неужели мы не имеем права на капельку счастья?
– А он в это время будет умирать?
– Но я же ничем не могу ему помочь! – она негромко всхлипнула. – Ничем!
– Аги!
– Хорошо!.. Хорошо, хорошо, – зашептала она торопливо.- Как ты скажешь, так и будет.
Немец снова сел в машину, хлопнул дверцей.
– Он рассердится и уедет.
– Нет… Я сказала ему – ты мой брат.
– И он поверил?
– Нет.
– Вот видишь?
– Ему все равно. Этой рыжей свинье все равно, кто я и с кем я. Лишь бы я сейчас была с ним. Но он еще не знает, какой его ждет сюрприз. Пусть только довезет меня до места.
– Двести сороковой калибр?
Ее губы чуть дрогнули в грустной улыбке:
– С дополнительным зарядом.
– Это еще что такое?
– Посмотри на него, когда он вернется.
– Будь осторожна с ним, Аги!
– Почему мы говорим о нем? Почему о нем? Я не хочу! Не надо больше!
Ее умоляющие глаза были совсем близко от моих. Я видел их словно сквозь увеличительное стекло. Влажные, блестящие, окаймленные густыми черными ресницами.
– Ты вернешься?
– Да! – я стиснул зубы. – Вернусь, Аги! Вернусь! Наши придут, и я с ними.
– Я буду ждать! Слышишь? – Она на какую-то долю секунды прильнула ко мне. – Я поцелую тебя, да?
Я ощутил на щеке легкий трепет ее жарких губ.
– Это счастье, что я встретила тебя, русский! Да хранит тебя бог.
– И что я тебя, – прошептал я.
– До встречи! До встречи!
Она медленно отходила, не сводя с меня широко раскрытых немигающих глаз.
Немец все-таки не выдержал, посигналил.
– Их комме, их комме! (Иду! Иду! (нем.) Чтоб у тебя руки отвалились, завтрашний труп, – добавила она по-венгерски.
Он, самоуверенно улыбаясь, открыл дверцу машины.
Аги села.
Я повернулся и пошел.
Я не хотел, чтобы она осталась у меня в памяти такой: ослепительно красивой, нарядной, с бело-розовым букетом в руке.
Пусть лучше я запомню ее другой. Бедной девочкой, потревоженной со сна, со спутанными волосами, с лицом, на котором отпечаталась ткань, в стареньком ситцевом халатике…
Она прикрывала заплату рукой, чтобы я не заметил, но так и не смогла прикрыть: заплата была слишком большой.
Легковой «Мерседес-Бенц» с красным крестом на стеклах подъехал к чарде в десятом часу. Я отворил дверцу.
– Возьмете попутчика?
– А, родственник из Будапешта!
– Вы?!
За рулем сидел сам начальник госпиталя.
– Садитесь, садитесь, что уставились! Или вас шофер не устраивает?..
Он с места взял большую скорость. Машина, визжа и приседая на поворотах, виляла по узким улицам, словно по расселинам между черными скалами.
Подъезжая к перекресткам, подполковник на секунду включал фары. Длинные лучи выхватывали из темноты бежавшую нам навстречу пустынную ленту мостовой.
– Вы хорошо водите, господин подполковник.
Неярко блеснули стекла пенсне.
– Все зависит от точки зрения. Мой шофер, например, считает, что за рулем я бездарен, как баран.
Мы выехали на центральную улицу. Здесь тоже было пусто. Длинный шпиль ратуши, черные в темноте флаги у входа в гостиницу «Мирабель»… Сейчас должен быть дом нилашистов.
Машина резко затормозила. Я схватился за сиденье. На пути стояли нилашисты. Один из них высоко поднимал светящийся жезл.
– Что такое? – недовольно спросил подполковник, опуская боковое стекло.
Нилашист посветил карманным фонариком во внутрь кабины.
– Есть приказ не выпускать из города штатских. – Он потушил фонарик. – Можете следовать дальше.
Мы проезжали мимо дома нилашистов. Было уже двадцать минут десятого. У входа толпились зеленорубашечники. Широкая дверь то и дело открывалась и через нее на темный тротуар падали узкие желтые клинья.
– Пожалуйста, скорее, господин подполковник.
– Торопитесь? Капитан Ковач сказал: вам надо быть на месте к одиннадцати.
– Не в этом дело.
Он как-то странно посмотрел на меня и прибавил газ.
Улица незаметно перешла в шоссе. По сторонам, догоняя друг друга, замелькали белые столбики.
Я все время оглядывался. Город остался где-то там, позади, у подножья горы, лесистая макушка которой выделялась на фоне темно-сиреневого, в алмазных россыпях неба.
– Будут бомбить, – сказал подполковник, нарушая молчание. – Ночь подходящая.
И тотчас же, словно в подтверждение его слов, сквозь ровный рокот мотора мы услышали взрыв. Даже два: один сильный, другой послабее.
– Уже, – сказал я.
– Нет, это не авиабомбы. – Он покосился на меня и добавил: – Это то, чего вы ждали.
– Вы знаете?
Он пожал плечами:
– Пенициллин-то ведь мой… Правда, мне впервые приходится слышать о подобном его применении.
– Будем надеяться, уколы пойдут пациентам на пользу.
– Или их бессмертным душам.
– Аминь!..
Теперь мы ехали, не торопясь. Появляться на месте слишком рано тоже не стоило.
– Здесь нигде нет контрольных пунктов? – спросил я.
– Ближе к фронту.
Подполковник включил радио. Кабину заполнили тягучие звуки траурной мелодии.
– Что-то случилось, – сказал подполковник. – Послушаем.
Музыка прекратилась. Скорбным, хорошо натренированным на все случаи жизни голосом диктор сообщил о скоропостижной кончине одного из видных приспешников Салаши.
Подполковник повернул ручку приемника. Сообщение прервалось на полуслове.
– Может быть, тоже пенициллин?
– Не хватит на них всех, – ответил он мрачно. – И откуда только поналезло этой мрази! Как будто до войны были одни порядочные люди.
– Так вам только казалось…
Впереди на шоссе возникло какое-то препятствие. Подполковник резко затормозил. Наш «Мерседес», быстро теряя скорость, чуть не ткнулся тупым носом в полосатый шлагбаум, перегородивший дорогу, и недовольно заурчал, подрагивая, как пес на поводке.
Возле шлагбаума стояли двое немцев в касках и целили в нас автоматы. Третий, офицер, подошел ближе.
– Проверка. – Он небрежно прикоснулся к фуражке и сказал на ломаном венгерском языке. – Прошу документы. Прошу выйти машина.
– Я говорю по-немецки, господин старший лейтенант, – сказал подполковник.
– О! Очень рад.
Мы вышли из машины. Один из солдат быстро обшарил багажник, приподнял заднее сиденье. Другой освещал карманным фонариком наши документы, которые внимательно листал офицер. На черной бархатной петлице его шинели изломами двух злых молний поблескивали буквы: «SS».
– Куда следуете? – спросил он.
Подполковник назвал город, километрах в тридцати отсюда.
– Зачем?
– В госпиталь. За консервированной кровью… А вы кого ловите здесь?
– Дезертиров.
– С фронта?
– И на фронт.
– Дезертиры на фронт? Что-то новое!
– Они уходят вперед и прячутся в домах. Ждут там русских. – Он протянул нам документы. – Еще один вопрос, господин подполковник. Почему сами ведете машину?
Подполковник усмехнулся.
– Неприятно говорить об этом, но в последнее время я не очень доверяю нашим нижним чинам. Вот и в охрану взял с собой лейтенанта.
Эсэсовец осклабился.
– Вы правы… – Он повернулся к солдатам, стоявшим рядом с автоматами на груди, и сказал: – Идите в сторожку, пришлите тех двоих.
– Яволь, герр оберштурмфюрер! – гаркнул один из них.
Они повернулись и затопали по асфальту к невидимой в темноте сторожке.
– Вы совершенно правы, господин подполковник, – повторил немец. – Я придерживаюсь такой же точки зрения. На будущее нам нужна армия без солдат. Профессиональная армия из одних офицеров, вооруженная чудо-оружием. Такая армия будет непобедима…
– Они все еще верят в чудо-оружие, – сказал я, когда мы отъехали несколько сот метров от заставы.
– Заметьте, он говорил о будущем. Им еще мало. Им все еще мало… Вчера меня вызывали по делам в немецкую комендатуру, к майору Троппауэру, заместителю коменданта.
– Я знаю.
– Он меня называет своим венгерским другом, говорит со мной довольно откровенно. Так вот вчера… Знаете, что он мне сказал? «Да, война проиграна. Она – уже пройденный этап, и нам остается только извлечь из нее полезные выводы». Разумеется, я спросил, какие же именно выводы? Как вы думаете, что он ответил?
– Что-нибудь насчет вечного мира?
– Как бы не так! Он стал толковать насчет ошибок командования в стратегии и тактике, которых надо избежать в будущем. Тут я не выдержал: «Как? Неужели вы хотите начать все сызнова? После двух таких войн, после двух таких поражений, после таких тяжелых уроков истории?» А он ответил спокойно так, уверенно: «Нет никаких уроков истории. Есть только две неудачных попытки. Значит, надо попытаться в третий раз. Ведь если, например, человек дважды поскользнулся на льду и упал, так что же, по-вашему, он так и должен остаться на льду? Нет! Он поднимется и пойдет дальше!»… Вот уже ваше село. Вы здесь сойдете?
– Нет, дальше.
Перед мостом нас снова остановили, на этот раз венгры. Пока они проверяли документы, я прислушивался к звукам со стороны фронта. Было тихо, лишь изредка раздавались глухие удары – где-то далеко рвались увесистые снаряды дальнобойной артиллерии.
Я попросил остановить машину на повороте дороги. Слева от шоссе в темноте угадывался лес. Тот самый лес, из которого мы вышли втроем. А теперь я возвращался сюда один.
Постояли немного, поговорили громко, чтобы привлечь внимание жандармов, если они рыщут поблизости.
Никто не подошел.
Я попрощался с подполковником и зашагал от шоссе в сторону леса. На местности я ориентировался неплохо и довольно скоро обнаружил тропку, по которой мы тащились с тяжелыми катушками на плечах. В последние дни особых дождей не было, все больше солнце. Тропка подсохла, и ноги не скользили, как тогда, только чуть втаптывались в мягкую податливую глину.
Глаза быстро привыкли к темноте, и я уже мог свободно идти вперед, не рискуя свалиться в какую-нибудь наполненную водой яму.
Подходя к лесу, я услышал со стороны дороги приглушенный автомобильный гудок – подполковник, отъезжая, прощался со мной. И хотя мы с ним об этом не уговаривались, стало легче на душе, словно он сообщал, что все кругом спокойно и желал счастливого пути.
Лес встретил меня легким шелестом своей изрядно поредевшей кроны. Через уцелевшие листья, как сквозь маскировочную сеть на орудиях, светилось звездное небо.
Опавшая листва едва слышно шуршала под ногами. Листья были уже не сухие, а подгнившие, насквозь пропитанные сыростью. Мои сапоги беззвучно пружинили на них.
Просеку, откуда мы начали свой пеший путь по вражескому тылу, я едва узнал. Она стала намного шире, как бы раздалась в обе стороны – поздней осенью в лесу прибавляется пустоты.
Я сел на пенек на краю просеки.
Кругом стояла тишина, совсем особая лесная тишина, наполненная множеством мелких шумов. Было слышно, как шелестят сухие травинки у моих ног, как легкий ветер, пробегая по верхушкам деревьев, заставляет в страхе трепетать еще уцелевшие листья. Где-то в глубине леса пискнула какая-то птаха, где-то треснул сучок.
Время постепенно близилось к двенадцати. Я напряженно ждал, когда же в лесную тишину, сплетенную из звуков и шорохов, как ткань из ниток, вкрадется монотонное гудение самолета.
За селом, высоко над землей, вспыхнула электрическая лампа. Это летчики повесили в небе осветительную ракету. Мертвящий зеленоватый отсвет достиг леса, лег на деревья. Легкие призрачные тени медленно, как во сне, поплыли мимо меня.
Потянулись в небо длинные указательные пальцы прожекторов. Отчаянной сворой, торопливо, перебивая друг друга, затявкали зенитки. И, словно отвечая им, редко, зато солидно, басовито, ухали могучие голоса бомбовых разрывов.
Я так и не услышал самолета. Заметил его, когда он, быстро увеличиваясь в размерах, уже снижался над лесом.
Летчик, мигнув фарой, посадил машину с удивительной точностью – прямо в центре просеки.
Я побежал к самолету. Винт хлюпал размеренно и деловито. Летчик стоял в кабине, подняв автомат. Я услышал негромкое настороженное:
– Кто?
Миша! Опять Миша!
– Эй, разведизвозчик! – крикнул я, пьянея от счастья. – Убери свой автомат! Еще продырявишь ненароком.
И, радостно смеясь, полез в кабину.
– А тех так и не будет? – повернулся он ко мне. – Остальных двоих?
– Так и не будет.
Я больше не смеялся. Он понимающе кивнул и глубже натянул шлем.
Взревел мотор…
Через полминуты мы плыли к звездам.
Я смотрел на мерцающие беспорядочные россыпи и неожиданно увидел среди них Большую Медведицу. Смотри-ка, знакомая! Как я раньше не замечал!.. И Полярная вот. И слабенькая звездочка Алькор: по ней мы, мальчишками, испытывали зрение. Кто ее не видит, тот не годится в снайперы. И все дружно вопили: «Вот, вот она!».
Знакомые звезды…
Странные, непонятные ощущения переполняли меня. Я никогда не думал, что можно быть счастливым и несчастным разом. Почему так? Откуда это ощущение гнетущей тревоги?
Под нами расцвел на мгновение ослепительный белый цветок. Самолет качнуло.
И вдруг я понял. Я тревожился о них и потому не мог чувствовать себя счастливым. И чем больше я удалялся, тем сильнее и отчетливее становилась тревога.
Всего двадцать минут отделяло меня от своих.
Целых двадцать летных минут.
На аэродроме я сразу увидел знакомую фигуру майора Горюнова. Смешно подпрыгивая, он спешил к самолету. За ним еще несколько офицеров, и среди них наш штабной врач с баульчиком в руке. Почему врач? Может быть, они все-таки думали, что прилетит и капитан Комочин?
Я выбрался из кабины, спрыгнул на землю и, одернув шинель, подошел к Горюнову строевым шагом.
– Товарищ майор, – начал я по-уставному, – лейтенант Мусатов…
Почему-то все кругом улыбались. Наверное, из-за моего вида. В самом деле, смешно, когда человек в форме офицера венгерской армии докладывает: «Товарищ майор…»
Улыбки сбили меня. Я смешался и начал снова:
– Лейтенант Мусатов…
Горюнов не дал мне договорить. Обнял меня, прижал к себе и повел к «виллису», стоявшему неподалеку. Усадил на переднее сиденье, сам пристроился сзади и, не снимая руки с моих плеч, словно боялся, что я могу выскочить из машины, приказал шоферу:
– Домой!..
В просторной, жарко натопленной комнате, которая служила майору кабинетом и спальней, на спинке стула висело военное обмундирование. Мое обмундирование!
– Переодевайся, сынок! – сказал Горюнов и спросил, жадно вглядываясь мне в глаза: – Комочин как, а?
Выслушал, хмурясь.
– Надо же! Опять в легкие.
– Разве… – начал было я и тут же сообразил: – В Испании?
Одна догадка повлекла за собой другую:
– Вы тоже там были?
Он вытащил из шкафа уже начатую бутылку, два стакана, налил мне и себе, хитро подмигнул:
– С благополучным…
Мы чокнулись и выпили.
Потом, когда я переоделся, он усадил меня за стол, сам сел напротив, сложив у подбородка руки:
– Рассказывай, сынок…
Мы встали из-за стола ровно в пять утра. – Теперь иди, отдыхай. Спи, сколько влезет, когда понадобишься, я пришлю.
Но я пошел не в подготовленную для меня комнату… Было еще одно срочное дело, и я решил покончить с ним немедленно, сейчас же…
Часовой возле соседнего дома окликнул меня негромко:
– Стой! Кто идет?
Он вызвал начальника караула, меня повели в караульное помещение, стали звонить… Словом, прошло еще полчаса, прежде чем я попал к полковнику Спирину.
Спокойно и размеренно тикали стенные часы. Навстречу поднялся костистый полковник с коротко остриженной седой головой.
– Товарищ полковник…
– Знаю, знаю уже. – Он сердечно тряхнул мою руку. – Досталось, а?
– Мне – меньше, чем другим.
Я шагнул к столу и положил на стекло пулю. Она покатилась по гладкой поверхности.
– Что это? – полковник остановил ее пальцем.
– Фашистская пуля. Два дня назад ее вынули из груди капитана Комочина.
– Ясно! Ваше овеществленное мнение о человеке. – Он взял пулю, повертел ее в пальцах. – Семь граммов свинца – яснее и лаконичнее не мог бы сказать даже ваш египетский философ… Как его? Кажется, Рофамес…
Я промолчал. Он посмотрел на меня пытливо, бережно положил пулю обратно на стекло, задумчиво потянул себя за ухо двумя пальцами. Потом вышел из-за стола, прошелся по комнате, сгорбленный, худой, с болезненно-желтым лицом.
– Я знаю, о чем вы думаете, – неожиданно сказал он. – Что я очень огорчился, когда увидел вот эту вашу пулю. Что я целые месяцы плел, плел паутину вокруг капитана Комочина, а приходите вы, кладете пулю на стол и разрушаете все мои планы. Что я теперь сердит на вас и на весь мир. Что я старый, подозрительный, желчный человек и готов считать шпионами всех людей подряд. Ведь так?.. А теперь подумайте о другом. Вот Комочин. Человек сложнейшей судьбы. Вы знаете?
– Так… Вроде… – неуверенно сказал я.
Что я, в самом деле, знал о Комочине? Все – и ничего.
– Вроде. Гм. – Он потянул ящик письменного стола, вынул папку, подал мне бумагу. – Вот, смотрите.
Это был анкетный листок. «Комочин Антон Павлович (Антал сын Пала)», – прочитал я и поднял голову.
– Читайте, читайте.
– Год рождения: 1907. Место рождения: Будапешт, Венгрия. Отец – рабочий-судостроитель, коммунист. Эмигрировал с семьей в Советский Союз в 1920 году, после падения советской власти в Венгрии.
1926 год: Московский университет, химический факультет, студент.
1929 год: Красная Армия (комсомольский призыв), воздушный флот. Учлет, лейтенант, старший лейтенант, капитан.
1937 год: летчик-истребитель (Республиканская Испания, доброволец).
1938 год: ранен, сбит в воздушном бою. Тюремный госпиталь в Саламанке (франкистская Испания).
1938 год: тюрьма в Сантандере (франкистская Испания).
1939 год: тюрьма Моабит (Берлин).
1939 год: концлагерь Заксенхаузен (попытка побега).
1940 год: концлагерь Маутхаузен.
1940 год: передан Венгрии. Тюрьма Марко (Будапешт).
1940 год: тюрьма Вац.
1941 год, октябрь: мобилизован в рабочую роту венгерской армии (на территории Венгрии).
1942 год, февраль: рабочая рота венгерской армии (на территории Украины). Побег, переход линии фронта.
1942 год: лагерь для военнопленных (Урал).
1944 год, июль: 2-й Украинский фронт, в составе группы переводчиков (венгры-антифашисты).
1944 год, август: 2-й Украинский фронт. Разведотдел (по просьбе и под личную ответственность майора Горюнова).
– Видите! – сказал полковник, принимая у меня листок. – И со времени испанского плена – ни одного документа, ни одного подтверждения. Только слова. А можно ли верить словам? Одним только словам? А если нет, то какие у меня основания ему доверять?
Я молчал. Я мог бы сказать, что для доверия не нужно никаких оснований, просто веришь человеку – и все: наоборот, основания нужны для того, чтобы не доверять. Но я молчал. Почему полковник тогда, в первый раз не показал мне анкету? Почему он заставил меня не доверять капитану Комочину? Этого я не мог ему простить.
Я лежал на мягкой удобной кровати у окна и никак не мог заснуть. Все та же щемящая тревога. Заставлял себя спать, нарочно думал совсем о другом, приятном, хорошем, но мысли со стальным упорством тугой пружины все возвращались и возвращались туда, к ним…
И все-таки я, вероятно, спал. Потому что я видел собственными глазами, как Комочин беспокойно ворочается на узкой госпитальной койке, как Аги стреляет из маленького пистолета в рыжего немца, как лейтенант Нема с людьми из нашей химической роты прорывается куда-то сквозь шквальный огонь.
И еще потому, что уже начинало темнеть, когда за мной пришли от майора Горюнова.
Майор опять, как вчера на аэродроме, взял меня за плечи:
– Так, сынок… Так… Мы связались с ними по рации.
У меня сердце сжалось от злого предчувствия:
– Что с ним?
Я думал, холодея, что сейчас услышу: Комочин умер. Но майор сказал совсем другое:
– Погиб лейтенант Нема. При взрыве… Ну, ну, ничего тут не поделаешь, сынок… Война!
– Мне надо туда, – сказал я. – Мне надо немедленно туда!
Он понимающе кивнул.
– Обернись!
На стуле, позади меня, аккуратно сложенная, лежала венгерская военная форма моего доброго знакомого лейтенанта Елинека; рядом со стулом стояли его кожаные гибриды – полусапоги, полуботинки…
…И вот я снова в ночном небе. Впереди знакомые широкие плечи «разведизвозчика» Миши. Внизу – сплошная тьма, разрываемая изредка белыми слепящими вспышками.
А наверху, надо мной, спокойно мерцают звезды. Множество звезд.
Знакомые звезды…