НАРИМАН ДЖУМАЕВ ЗВЕЗДЫ НЕ ГАСНУТ РОМАН

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Ягненок… Куда же он подевался, куда исчез? Такой маленький, такой смешной, и такой шалун. Все другие жмутся к стаду, а этот норовит убежать туда, где цветы посвежее да травка посочней. А ведь Айдогды спас его от чабанского ножа раннею весною, когда двух-трехдневных ягнят забивали на каракуль. Усатый чабан уже протянул было волосатую руку, и вот тут Айдогды — сам не понимая почему, — заступился за малыша. Уж больно жалко было отдавать именно его: еле на ногах стоит и смотрит так, словно хочет сказать: защити меня, заступись…

Мальчик шел оврагом, широким, словно русло высохшей реки. Тускло поблескивают валуны, отражая утренний свет, изумрудными брызгами зеленеют сочные травы, замерли кусты. Ни звука.

Да, сейчас здесь покой и тишина. Но какой грохот стоит здесь раннею весной, когда обрушиваются с гор могучие потоки селя, мгновенно возникают ручьи и неукротимо несутся и бушуют, словно спеша насладиться жизнью.

Но где же ягненок? А вдруг он попал в лапы к барсу, спустившемуся с гор, или встретился с шакалом. Или с солдатами. Это еще хуже. Барс выходит на охоту лишь когда он голоден. А солдаты голодны всегда. Ночами лазят они по виноградникам и садам, опустошают курятники. Вот почему дядя Гочак, за свою храбрость прозванный Гочак-мерген[1], не раз и не два предупреждал подпасков, чтобы держались от солдат подальше.

Айдогды шел по оврагу долго и собрался уже поворачивать, когда в чаще раздались голоса. Первая мысль была — убежать. Но тут он словно услышал слова Гочак-мергена: «Никогда не спеши, особенно в опасности. От беды не убежишь, всегда сперва подумай…»

Он лег на землю и бесшумно пополз через заросли тамариска. Чем-то пахло таким… неприятным, чем солдаты смазывают свои сапоги. Айдогды осторожно выглянул из-за валуна и чуть не вскрикнул — прямо перед собой он увидел блестящее голенище. Просто рукой подать, так близко стоял этот человек. Айдогды узнал его. О, это был важный начальник, эбсир! Вот уж кто никогда не улыбался, вот кого боялись больше, чем любого солдата. Когда он с надменным видом шел по улице, казалось, будто он недоволен, что для него не расстелили ковер.

Голенище блеснуло и исчезло. И тогда стало видно солдат. Они стояли в строю у подножья холма. Эбсир, начальник, что-то крикнул и поднял руку, и тридцать винтовок, подчиняясь этому крику, стали медленно подниматься… подниматься… и Айдогды увидел: на вершине холма стояли двое. Двое пленников со связанными за спиной руками. Они еле стояли на ногах, поддерживая друг друга.

Раздалась короткая, как лай, команда, и винтовки недружно, вразнобой брызнули огнем. Айдогды показалось, что небо сейчас упадет на землю. Он закрыл глаза, но все равно видел этих двоих людей, что стояли, прижавшись друг к другу, и глядели перед собой бесстрашно и гордо. Неужели их могли убить? Ведь всякому, кто слушает сказочников, кто знает преданья о богатырях и героях, известно, что пули их не берут.

И он открыл глаза. Конечно! Так оно и было! Пленники были невредимы, а эбсир стоял, схватившись за грудь, словно пули, предназначавшиеся пленникам, попали в него самого. Так и должно было случиться, именно он должен сейчас упасть и издохнуть, как бешеная собака.

Но он не падает. Как же это? Он не падает, эбсир, не падает и не умирает. Он кричит на солдат, а они, тридцать человек, такие высокие и здоровые, стоят перед ним и молчат. Да ведь каждый из них может одной рукой взять тощего эбсира за шиворот и сбросить в овраг. Почему же никто этого не сделает? Почему они подчиняются ему так безропотно? Неужели бабушка верно говорит, что даже самый могучий богатырь становится слабее ягненка, когда стоит перед начальником…

А может быть, этот эбсир колдун? Или палач?

Каждую ночь бабушка рассказывает новую сказку, и почти в каждой — или колдун или палач. Но у бабушкиных палачей — усы до ушей, толстые, топором не отрубишь, а эбсир безус. И глаза у палачей красные, кровью налитые, а у эбсира — голубые, чистые.

Но бабушка рассказывала еще и о том, как все сторонятся палачей и какое одиночество ждет их. Их ждет всеобщее презрение и ненависть, с ними никто не дружит, в гости их не зовут, и никто к ним не ходит, и жениться они не могут, потому что кто же отдаст свою дочь замуж за палача, и вот, рассказывала бабушка, некоторые из них не выдерживают своего вечного одиночества и продают душу нечистой силе, только для того, чтобы быть похожими на обычных, на нормальных людей, И наверное, этот начальник, что кричит сейчас на солдат, он тоже такой и продал свою душу.

Эбсир выкрикнул короткое слово, и снова грянули, выплюнув огонь, винтовки. Гром выстрелов заставил содрогнуться горы, небо, почернев, упало на землю, и Айдогды видел и запомнил навсегда, как схватился за сердце, улыбнувшись, молодой пленник и упал.

* * *

Кто был богаче всех в ауле? Конечно, лавочник Мурзебай. А кого больше всех уважали? Гочак-мергена. Потому-то и сидел он в доме Мурзебая на почетном месте. Сидел и смотрел на Айдогды, который рассказывал о пропавшем ягненке и о том, что он видел.

— Значит, говоришь, что солдаты выстрелили, а те, двое, так и остались стоять и пули их не брали? Видно, и впрямь до того наслушался ты бабушкиных сказок, что и сам стал сочинять не хуже…

— Я не сочиняю… видел своими глазами.

— Ничего ты не видел. Кто поверит такой чепухе? Никто не поверит. Значит, и болтать нечего, — наставительно поучал Мурзебай.

— А болтать и сплетничать — великий грех, — подхватил Сахиб-мулла. — Ибо сказано: «Длинный язык укорачивает жизнь».

— Ты понял? — спросил Мурзебай, и мальчику показалось, что в это мгновенье все посмотрели на него — и Гочак-мерген, и Мурзебай, и мулла, и еще один гость, в красивой каракулевой шапке, который за все время не проронил ни слова.

От стыда Айдогды предпочел бы провалиться сквозь землю. Самые уважаемые люди аула считают его лжецом и сплетником! Такого он не ожидал. Может, он заслужил упрек в нерадивости или даже лености, но лгать — этого за ним не водилось. Ему было невыносимо стыдно. «Я не врал. Не соврал ни слова. Я все это видел собственными глазами», — хотелось снова крикнуть ему, но язык не слушался.

Повернувшись, он молча вышел на веранду. Лучше было бы ему погибнуть, как те двое, чем выслушать такое. Огромный хозяйский пес Акбай потерся о его ноги.

— Они стояли как герои, и пули их не брали, — донесся до него голос Мурзебая. — Какая ерунда… Нет таких героев, которые не трепетали бы перед смертью.

— Это были большевики, — раздался голос, которого Айдогды никогда раньше не слышал. Очевидно, говорил тот, в каракулевой шапке. — Это очень опасные люди. Они хотят бедных сделать богатыми, а у богатых отнять их богатство.

— Они просто сумасшедшие, — выкрикнул Сахиб-мулла.

— Эти двое могли бы остаться в живых, — сказал незнакомец. — Но они предпочли умереть, чем отречься от своих убеждений. Не следует об этом говорить, иначе они могут прослыть героями.

— Не верю, — стоял на своем Мурзебай. — Не верю я в этих героев.

— А я верю в героев, — послышался голос Гочак-мергена. — И мальчику я верю тоже. Он никогда не врет.

Огромная тяжесть скатилась с души Айдогды. Гочак-мерген, самый меткий стрелок в округе, самый сильный и самый храбрый мужчина в ауле, поверил ему. Да, он не врет. Все было так, как говорил сейчас Гочак-мерген, — герои существуют. Они существуют всегда, как небо и звезды. Ты слышал, Акбай!

Пес толкнул Айдогды широким лбом и тихо заскулил.

* * *

Куда ни бросишь взгляд — везде барханы, однообразный простор песчаных волн.

Осел все трусил меж барханами и трусил, и никакая сила не могла заставить его подняться на вершину. Что ж, осел вовсе не глуп, гряду обойти куда легче, да только снизу ничего не увидать. Айдогды пришлось слезть с осла и самому взбираться наверх. Серые барханы тянулись во все стороны до самого горизонта. Уж не заблудился ли он? С пустыней шутки плохи; немало было случаев, когда погибали, заблудившись, даже старые чабаны. Правда, с ним был осел… но каким бы умным он ни был…

— Можешь ему доверять, — напутствовал мальчика хозяин осла, — он хорошо знает дорогу. Только не мешай ему, не сбивай с пути. Сиди себе спокойно в седле.

И все-таки было страшно. Ведь в какую сторону ни посмотри, всюду серые волны песков сливаются с серым небом. С самого рождения Айдогды привык видеть небо, южная сторона которого всегда опиралась на высокие горы, а северная — простиралась над безграничным простором степи. А сейчас…

Но тут раздался могучий рев. Осел, до тех пор терпеливо и даже понуро стоявший у подножья бархана, вдруг встрепенулся и взмахнул хвостом, словно хотел пристыдить Айдогды за недоверие и сказать: «Не бойся, Айдогды. Смелей. Я знаю дорогу. Не беспокойся и спускайся вниз».

А как хорошо сейчас в горных ущельях! Какие там пастбища! Только в этом году там пусто. Никто не погнал туда скот, никто не отважился — можно и жизнь потерять, и стадо. Басмачи, говорят, появились. Богатым что — объединили свои стада в одну большую отару и наняли в чабаны двух человек с винтовками. Только разве это чабаны? Вот и вышло, что вся работа легла на подпасков, а те, с винтовками, просто охраняют стадо…

Барханы, и снова барханы. Застывшие гребни песчаных волн, без границ, без берегов. Неужели им нет конца?

Но как-то вдруг, внезапно над мягкими песчаными буграми возникли знакомые очертания Копетдага. Горы росли и росли, и все выше и выше становились они, грозно вздымаясь над землей.

Луна еще не взошла, но звезды залили мир своим серебряным светом.

Впереди показалась темная громада. Это были развалины старинной крепости — страшное место, где, по слухам, обитал чудовищный дэв. Многие утверждали, что даже видели его. Это был страшный великан, и женские груди свисали у него до самого живота. Он боялся солнечного света и отваживался выходить из своего мрачного логова только с наступлением темноты.

Бабушка, которая знала все на свете, рассказывала, что крепость эта построена в незапамятные времена, когда люди даже не были еще мусульманами, а поклонялись огню. Были тогда враждовавшие между собой духи света и духи тьмы. Так вот, одного из этих духов тьмы, злого дэва, и заключили тогда в темницу, и с тех пор он отбывает здесь свой срок заключения, которому нет конца, потому что каждый луч солнца, который коснется его, удлиняет этот срок. Поэтому только ночами может выходить этот дэв на стены крепости пугать запоздалых путников. Много ходило в ауле страшных историй о таких встречах, и уж конечно, лучше было обогнуть крепость.

И Айдогды похлопал осла по шее, поворачивая его на обходную дорогу. Но осел не обратил на это никакого внимания. Он шел прямо на страшную крепость. Айдогды спрыгнул на землю и, обхватив теплую, потную шею, попробовал повернуть осла влево. Все было напрасно.

— Ты упрям, как осел! — И мальчик со злостью ударил осла в крутой бок. — Проваливай! Убирайся куда хочешь.

Осел замахал хвостом и снова засеменил к крепости.

Оставаться одному было еще страшнее. Пришлось пуститься вслед. Будь что будет. Айдогды вцепился обеими руками в седельную луку и закрыл глаза. И сразу увидел дэва — огромного, лохматого. Мороз пробежал по спине. Черным чудовищем надвигалась мрачная стена; из расщелин, в которых днем торчали безобидные верблюжьи колючки, сейчас, сверкая, искрились чьи-то злые глаза. Вот что-то зашуршало… шевельнулось. Айдогды задрожал и почувствовал, как волосы на его голове стали дыбом.

— Да открой же глаза…

Прямо на дороге, поглаживая голову осла, стоял носатый человек.

— Чего ты дрожишь? Испугался? Разве я такой страшный?

Айдогды помотал головой. Но он дрожал и ничего не мог с собой поделать.

— Я знаю тебя. Ты пасешь овец у Мурзебая, верно? Я тебя видел возле железнодорожного моста.

Мурзебай — Айдогды слышал это не раз — презрительно обзывал рабочих-путейцев голодранцами. «Не подходите к ним, — говорил он, — ибо они продались неверным». И этот, носатый, такой же. Он неверный, а значит, тоже злой дух.

— Ну что ты дрожишь, браток. — У незнакомца был ласковый голос. — Небось чертей боишься, дэвов? Эх ты… Пора тебе становиться мужчиной, посмелее быть. Смелых боятся сами черти…

Из темноты донесся топот конских копыт. Незнакомец вздрогнул.

— Я должен исчезнуть. Ты не видел меня, ладно? Мы еще встретимся…

И он исчез, словно растворился во мраке.

Всадники появились со стороны железной дороги.

— Эй, баранчук, кель мунда![2] — крикнул один, и мальчик узнал эбсира, того самого. — Твоя видел человек?

Айдогды уже не дрожал. Он даже забыл, что находится у стен страшной крепости. И о дэвах не думал.

— Не понимаю, — протянул он.

Эбсир взглянул на второго всадника в красивой каракулевой шапке. Айдогды узнал и его: это был молчаливый гость Мурзебая. Он задавал вопросы по-туркменски.

— Ты не видел где-нибудь здесь чужого человека?

— Видел, — кивнул Айдогды.

— Как он выглядел?

— Такой… с большим носом. Обут в русский чокай.

— Куда он шел?

— Я видел его у железной дороги. А шел он в сторону Каахка.

Топот коней еще не затих, когда незнакомец так же бесшумно, как исчез, появился рядом.

— А ты напугал меня. Я уже подумал, что ты… Ну ладно, браток, не хмурься, приходится быть готовым ко всему. — И он спрятал в карман тускло блеснувший предмет. — А тут еще чертова нога…

* * *

Три дня прогостил Яйлым-ага — так звали незнакомца. Бабушка ставила ему примочки на распухшую ногу, Яйлым-ага скрипел зубами и улыбался. На четвертую ночь он ушел, но многое успел услышать от него Айдогды.

Сколько всего знал этот человек! Казалось, он может сразу ответить на любой вопрос. Он говорил: люди делятся на богатых и бедных. Богатые живут в роскоши, а бедные работают на них от зари до зари. Разве это справедливо? Вот потому-то бедные и поднялись на борьбу. Наступает последний, решительный бой. А когда бедные победят, тогда не будет ни бедных, ни богатых. И будет справедливость — одна для всех. И жизнь будет прекрасна, потому что все будут честно трудиться.

А потом он говорил и о революции во всем мире, после которой во всех странах тоже наступит справедливость и все люди будут жить в мире, как одна семья.

— Но чтобы это время наступило скорее, — сказал Яйлым-ага, — надо много знать. И тебе надо учиться грамоте. А то какой же из тебя боец революции.

Так он сказал, прощаясь. А потом ушел в ночную мглу. И Айдогды, глядя ему вслед, долго еще стоял под светом бесчисленных звезд и думал, что теперь он тоже много знает. Знает, что надо делать, чтобы поскорее наступила повсюду справедливость. Надо учиться, чтобы хитрецы не смогли его обмануть. И еще он знает, что за равенство, за счастье людей надо бороться.

«Есть мудрые книги, в которых все об этом сказано, — вспоминал он слова Яйлым-аги. — И хотя муллы заодно с богатыми, заодно с баями, учиться грамоте пока придется у них. А когда мы победим, мы откроем школы, в которых настоящие учителя будут учить всех, кто захочет».

Трудно было поверить в такое, и Айдогды не поверил бы, если бы об этом говорил кто-то другой, не Яйлым-ага.

…Школа была неподалеку. Когда Айдогды вошел, Сахиб-мулла совершал омовение. Ноги у него были безволосые и совсем белые.

— Обучите меня, почтенный.

Мулла смерил его взглядом.

— Зачем тебе это?

— Я хочу знать буквы. Хочу читать книги.

— Стремиться к тому, что не нужно, — грех. — В голосе муллы звучало осуждение. — У каждого в этом мире свое ремесло, свое место и своя судьба. Чабан должен пасти овец, земледелец сеять, а читать книги должен мулла. Каждому аллах определил его судьбу, и уйти от нее нельзя. Ты понял меня?

То же говорила и бабушка. «То, что совершается в этом мире, предопределено заранее. Лист на ветке — вот что такое человек. Весной зеленеет и наливается силой, летом страдает от зноя, осенью вянет и желтеет, а зимний злой ветер срывает его и уносит в небытие».

Так твердила бабушка, а теперь и мулла. Но ведь Яйлым-ага говорил совсем другое! «Судьба человека — в его собственных руках, — сказал он. — Да, жизнь коротка. Тем постыднее прожить ее рабом».

Вот ведь как…

* * *

Отара двигалась по жнивью. Солнце поднялось уже выше гор, а в мешочке, который мать повесила Айдогды на шею, не было еще ни единого колоска. Здесь уже прошли хошачи[3], а после них нечего было делать даже сусликам.

Алабай трусил рядом. Внезапно шерсть на его загривке поднялась, и он глухо зарычал. Что бы это могло значить? Но не успел Айдогды подумать об этом, как из-за развалин на полном скаку появились всадники. Тут было чего испугаться. Солдаты! Только зазевайся, и недосчитаешься нескольких овец.

Передний всадник осадил коня.

— Живее отсюда, понял! Загоняй овец в развалины, сейчас начнется бой…

Конь заржал и встал на дыбы. На фуражке всадника сверкнула красная звезда.

— А вы не знаете случайно, где Яйлым-ага?

Но всадник уже был далеко. Он догонял своих товарищей, а потом они все поскакали к железной дороге.

И тут где-то громыхнуло, словно гром, хотя небо было чистым. Айдогды загнал стадо в развалины, велел Алабаю сторожить овец, а сам полез на полуразрушенную башню. И оттуда увидел клубы дыма, словно горел огромный стог сухой колючки. Но горел железнодорожный мост, и это удивило Айдогды: мост был каменным, а разве камень горит?

А от моста мчались конники — те, с красными звездами. Но как мало их было по сравнению с теми, кто, размахивая обнаженными шашками, мчались им вслед! Вот-вот догонят краснозвездных, и они упадут под ударами сабель…

— Нет! — закричал Айдогды и закрыл глаза, а когда открыл, то увидел, как белые — так называл врагов Яйлым-ага — осаживают коней, пытаясь повернуть назад, потому что в арыке, в засаде, оказалось, сидели красные. Некоторые всадники с разгона проскочили арык, и теперь их стаскивали с коней, и вот уже они стоят, подняв руки и умоляя о пощаде.

Сверху было видно, как красные цепь за цепью стали приближаться к железной дороге. Вот встают, бегут, ложатся, снова встают. Но не все. Некоторые остаются недвижимы, и сердце у Айдогды сжалось.

Их было много, лежавших на земле неподвижно…

А мост все горел, заволакивая небо клубами черного дыма. Стрельба усиливалась, и снаряды с воем проносились над самой головой Айдогды.

Со стороны Каахка подошел эшелон и остановился у взорванного моста. Из вагонов посыпались солдаты, побежали вдоль железной дороги; некоторые залегли на насыпи, другие побежали к мосту, волоча по земле рельсы и шпалы. Но снаряды стали рваться рядом с вагонами, и вот уже загорелся один, а за ним еще один.

И уже на всем огромном пространстве кипел бой. Тысячи людей, стреляя, перемещались в разных направлениях. Громыхали пушки, четко строчили пулеметы. Сверху Айдогды было видно, как, погибая, падали бойцы, он видел раненых, которые пытались отползти с поля боя, — над ними склонялись санитары. Все это было страшно и непонятно. Нет, не такой виделась Айдогды война, не такой он себе ее представлял. Не видно было ни героев-великанов на белых конях, ни поединков богатырей. Все было проще. Проще и страшнее.

Бабушка говорила, что богатыри совершали свои подвиги, сражаясь лицом к лицу, в честном, открытом поединке. А тут бойцы умирают, не видя того, кто несет им смерть. Как же так? И кто виноват? Краснозвездные? Выходит, это они нарушают древние воинские обычаи? Но ведь и враг спрятался: как же идти на него в открытую, на верную смерть? А как бы поступил он сам?

Вырвавшаяся из-за холмов лавина краснозвездных конников решила исход боя…

* * *

А вечером, пригнав отару, Айдогды недосчитался годовалого барашка. Что тут было! Как скандалил владелец барашка, как он кричал. И неизвестно, чем все это могло закончиться, если бы не Гочак-мерген.

— Ты чего кричишь? — тихо сказал он. — Благодари аллаха, что пропал всего один баран. А что бы ты делал, если бы все стадо погибло. А так вполне могло быть, если бы овец не отогнали в развалины. Айдогды молодец, настоящий джигит. Ты его еще благодарить должен, а пропавшего барашка считать жертвой аллаху.

Гочак-мерген был явно возмущен, и хозяину ничего не оставалось, как согласиться, что это аллах забрал у него пропавшего ягненка.

Поутру на улице послышался топот множества копыт.

— Эй! Айдогды! Выйди-ка.

Яйлым-ага! Айдогды сразу узнал его голос. Да и сам Яйлым-ага мало изменился — и нос был таким же большим, вот только глаза… Раньше такие добрые, они сейчас смотрели остро и зло.

— Это ты вчера пас свою отару возле развалин?

Почему Яйлым-ага разговаривает так сердито? Да на нем просто лица нет. И другие всадники смотрят на него с тревогой.

— Яйлым-ага, что случилось?

Вместо ответа Яйлым-ага достал из хурджуна голову барашка. Он держал ее левой рукой, а правой вытаскивал из кобуры револьвер.

— Товарищи! Среди нас оказался вор. Тот, кто крадет, позорит революцию, позорит всех нас.

Все замерли, а один из бойцов, рыжеватый парень, побледнел так, словно вся кровь из него ушла.

— Этот вор будет расстрелян…

И Айдогды решился.

— Никто не крал барашка, — сказал он звонким в тишине голосом. — Я сам его отдал.

Глаза Яйлым-аги яростно впились в лицо мальчика.

— Айдогды! Я верил, что ты не лгун.

— Я не лгу, Яйлым-ага. Этот барашек — жертвоприношение аллаху. Можешь спросить у хозяина. Он сам так сказал.



Яйлым-ага по-прежнему смотрел мальчику в лицо. Рука его, сжимавшая револьвер, побелела от напряжения. Затем он отвел взгляд и спрятал револьвер в кобуру. У него был вид человека, избежавшего большого несчастья.

— И все-таки ты сказал неправду, Айдогды. Но раз ты настаиваешь, я должен тебе верить. Своими словами ты спас от смерти вот его… — и Яйлым-ага кивнул в сторону рыжеватого парня, — ты спас его ценой своей лжи. И все-таки никогда, даже под страхом смерти не говори неправды. Тот, кто борется за свободу, должен быть чист, как воды копетдагского родника. Обещаешь?

— Обещаю, — сказал Айдогды.


Вся площадка перед лавкой была забита народом. Люди смотрели недоверчиво, настороженно. Мурзебай, выбравшись из толпы, протянул командиру сачак[4] с хлебом.

— Добро пожаловать! Мы рады уважаемым гостям.

Яйлым-ага смотрел на Мурзебая в упор, без всякого уважения.

— Что-то ты не похож на бедняка. А от богатых я хлеба не приму.

Мурзебай искренне обиделся.

— Зачем так говоришь, командир? Не бедный я, это верно. Но я и не богач. Я трудящийся, то есть посередине.

— Что-то не похож ты на трудящегося, — отрезал Яйлым-ага. — Жаль, что нет у меня времени выяснить это. А теперь слушайте. Отныне и навсегда устанавливается Советская власть, и все вы должны помогать ей всегда и во всем. Но должен предупредить: тех, кто попытается нам вредить, кто попробует сопротивляться, — раздавим без всякой пощады. Точно так же, как мы разгромили белых.

Яйлым-ага повернулся к всадникам.

— Эскадрон, слушай мою команду! Стройся!..

И вот уже конники скрылись вдали. Путь их лежал на запад.

Вскоре в аул прибыл уполномоченный из центра. Его сопровождал переводчик. Айдогды не поверил своим глазам: переводчиком был тот самый человек, который сопровождал белого эбсира в ту ночь, когда чуть не поймали Яйлым-агу. Только теперь вместо красивой каракулевой шапки на нем была кожаная фуражка.

На открытой веранде, айване, было людно. На самом почетном месте сидел белобородый аксакал по имени Каджар-чапык. Рядом с ним — уполномоченный, а за ним — переводчик в кожаной фуражке.

— Уполномоченный, — говорил Каджар-чапык, обращаясь к нему, — мы поняли тебя. Мы поняли, чего хочет новая власть. Она хочет, чтобы во главе села стоял человек, который зарабатывает себе на жизнь собственным трудом. Так?

Переводчик что-то тихо сказал уполномоченному и встал. В руках у него была фотография размером с ладонь, напечатанная на плотной бумаге.

— Принято решение, — объявил он, — переименовать ваш районный центр. Теперь он будет называться Гинцбург — в честь погибшего героя революции.

Карточка переходила из рук в руки. Когда она дошла до Айдогды, мальчик невольно вскрикнул:

— Это же он! Он, тот герой, которого расстреляли солдаты.

Наступила тишина.

— Ты не можешь его знать, — внушительно сказал переводчик. Он хотел казаться спокойным, но глаза выдавали волнение. — Ты не мог знать или видеть товарища Гинцбурга. Он был комиссаром Казанского полка. Говорили, что он попал в плен тяжело раненным, а потом был расстрелян, но никто не знает, как это случилось и где.

Уполномоченный внимательно слушал.

* * *

— Ты действительно узнал его? — спросил Поладов, показывая Айдогды фотографию.

— Яйлым-ага, я видел это. Своими глазами. Белые расстреляли его.

— А среди карателей ты никого не узнал? Сарыбекова, например, не видел? Ну, переводчика этого?

— Н-нет, не помню его.

— А ты не спеши… вспомни хорошенько. Может, все-таки он был там? Этот человек мне подозрителен.

Поладов напряженно смотрел на Айдогды. Похоже, ему очень хотелось услышать: «Да, был».

— В дальнем конце среди зарослей стояли какие-то люди… но я не мог разглядеть их.

— Постарайся вспомнить, Айдогды. Это очень важно. Я уверен, что Сарыбеков был там. Нам известно, что он служил у белых. Сарыбеков из богатой семьи.

— Если он был у белых, почему вы его не арестуете?

— Он хитер. Говорит, что специально был заслан к белым. А те, кто могли бы это подтвердить, погибли в боях. Мы пока не можем доказать, что это не так. Но ему не доверяем. Поэтому о нашем разговоре никому ни слова. Я думал, ты поможешь мне в разоблачении врага. Но ты мне не помог.

— Яйлым-ага! Ты же сам сказал, чтобы я говорил только правду. Даже под страхом смерти.

— Кстати… сколько овец у Мурзебая? — спросил Яйлым-ага.

— Было триста.

— Было? А теперь?

— А теперь пятьдесят. Остальных он продал.

Не знал и не ведал Айдогды, к чему приведут его слова…

Вскоре мальчика позвал к себе Сахиб-мулла.

— Ты хотел учиться? Так и быть. Я научу тебя читать и писать. Благодари за это Мурзебая, хотя своими необдуманными словами ты причинил ему большой вред.

Место Айдогды было на самой дальней скамье, рядом с другими новичками, только что приступившими к ученью. Но мальчики, которые должны были сидеть с ним рядом, пересели на другие скамьи. Никто в классе не разговаривал с Айдогды, словно его вообще не было, а если он к кому-то обращался, от него молча отворачивались.

После занятий Сахиб-мулла велел ему задержаться.

— Кажется, ребята обижают тебя, Айдогды?

— Да, почтенный.

— Ты сам виноват в этом. В том, что люди отворачиваются от тебя. Тебя считают доносчиком, а это самый большой грех.

— Я ни на кого не доносил.

— Ты оклеветал такого замечательного человека, как Мурзебай. Ты наговорил на него Поладову, и теперь на твоего односельчанина будет наложен огромный штраф.

— Но я…

— Твои оправдания только уличают тебя. Разве Поладов не спрашивал тебя о том, сколько овец держит почтенный Мурзебай?

— Но ведь я сказал правду. Откуда я мог знать, что овцы Мурзебая где-то скрываются?

— Правда бывает разной, мальчик. Видишь — ты сказал правду, а человек из-за твоей правды пострадал. Подумай: не лучше ли, чтобы неправда приносила пользу, чем правда, от которой людям становится плохо? Ты, конечно, знал Шихли-кузнеца?

— Того, что хоронили на прошлой неделе?

— Того самого. Так вот: он был давно уже болен неизлечимой болезнью. Никто об этом не знал, только я. И что ты думаешь, я пришел к нему и сказал: ты должен умереть? Нет. Три года я подбадривал его, и это давало ему надежду на выздоровление, давало силы для борьбы с болезнью. А если бы я по твоему примеру сказал ему правду?

— Я не хотел никому причинять зла…

— Меньше говори, больше слушай. Особенно когда говорят люди, которые старше тебя. И тогда в следующий раз ты крепко подумаешь, прежде чем станешь рассказывать кому попало все, что ты случайно знаешь. Иначе не миновать тебе беды.

Мягкая пыль, целый день накалявшаяся под солнцем, была еще теплой. С темного неба, среди покоя, опустившегося на горы и долины, равнодушно смотрели мерцающие звезды на босоногого мальчика, который одиноко брел по пустынной и пыльной улице.

«Все отвернулись от меня, — думал Айдогды. — Все, кроме Сахиб-муллы. Раньше я думал, что он недобрый, а он ласково говорит со мною. Наверное, он и правда хочет мне добра. Наверное, он прав и надо уметь молчать. Ведь недаром говорит пословица: «Сказанное слово не проглотишь».

Запах плова, казалось, ударил не в нос, а прямо в мозг. Уже два дня, как Айдогды ел только мешанину из ячменных отрубей пополам с кормовой тыквой, которую варила мать. Чего бы он только не дал, чтобы съесть сейчас не мяса, нет — об этом он и не мечтал, — но хоть кусочек хлеба.

Айдогды повернулся и побежал, побежал изо всех сил, и все равно ему казалось, что запах плова, который варили сейчас во дворе у Мурзебая, гонится за ним по пятам. Он выбежал из аула и упал в клевер.

Ночной воздух гудел от насекомых. Звезды, перемигиваясь, поверяли друг другу небесные тайны. Звезды были далеко-далеко, и, конечно, они не могли разглядеть мальчика, а если бы даже и могли, то что он для них?

Как непонятно устроен мир. Почему одни обречены на голод и мучения, а другие блаженствуют? Почему он мечтает о куске хлеба, а Гарахан, сын Мурзебая, живет себе припеваючи, не зная никаких забот?


Книги были тяжелые, в кожаных переплетах.

Айдогды взял одну, украшенную позолоченным орнаментом, стер с нее пыль и бережно положил на полку. Взял другую. От старости переплет из толстой кожи потрескался, да и во всем остальном она тоже была непохожа на книгу с золотым орнаментом: строчки неровные, буквы неодинаковые. Эту книгу Сахиб-мулла принес вчера с базара. Он смотрел на нее нежно, почти с любовью. «Махтумкули, — сказал он, — великий Махтумкули».

Как много было книг у муллы. Целый сундук. И он прочел их все, от первой до последней. Счастливец! Любая строка готова открыть ему тайну, в любое время он может разговаривать с мудрецами, с самим Махтумкули!

И Айдогды мечтательно рассматривает эти строки. Непостижимо далек от него их смысл, дальше, чем звезды в небе. Но как знал он названия некоторых звезд, так знал он уже и некоторые буквы. Вот «элип» — гордо стоящий знак. Если он попадет в середину слова, то у него появляется хвостик, а в большинстве случаев над «элипом» или под ним проводится черточка — ограничение.

Буква, стоящая отдельно, — просто знак.

Буква вплетается в букву — образуется слово.

Слово становится возле другого слова — и вот уже образуются строчки, имеющие смысл. Какое это поразительное чудо!

— Если будешь старателен и послушен, через три-четыре года сможешь читать книги и ты, — обещал ему Сахиб-мулла.

В школе произошли с недавних пор изменения. Исчезли прутья для наказания, да и сам Сахиб-мулла, или почтенный, как его надо было раньше величать, теперь назывался учителем. По новому закону он обязан был всех обучать бесплатно…

* * *

Огромной железной птицей кружил над аулом аэроплан. Но теперь Айдогды уже не пугался его, как испугался в прошлом году, увидев впервые. Тогда ему показалось, что на него летит дракон из самых страшных бабушкиных сказок. Теперь он с интересом смотрел, как двукрылый аэроплан проносится в небе, оставляя за собой белый след. Это были листовки, которые, кружась, опускались на землю.

Айдогды поймал одну. На белой бумаге бежали непонятные строчки. Он дал себе слово, что еще усердней будет заниматься в школе, — тогда в следующий раз он сможет сам прочитать то, что написано на небесной бумаге.

Впрочем, он узнал это много быстрее. На следующий день из районного центра приехали люди в кожаных фуражках, которые называли себя работниками просвещения.

Арчин объявил жителям аула:

— Сейчас выступит товарищ Поладов. Он прочитает воззвание.

— Товарищи! Трудящиеся! Сотни лет угнетали вас. Долгие годы вы лишены были возможности учиться, — так начал Яйлым-ага, держа в руках листовку, одну из тех, которые вчера разбрасывали с воздуха. — Царизм старался развратить народ. Его представители насаждали лихоимство и взяточничество, они и сами грабили вас и приучали вас к сутяжничеству, лжи, воровству; они старались привить вам пороки, чтобы вами было легче управлять. Братья-мусульмане! Неужели вам не надоело жить в вечной темноте, в вечном рабстве? Если надоело — тогда открывайте школы. Не верьте людям, которые говорят, что простому человеку знания вредны. Это уловки богачей, врагов народа. Они нарочно хотят держать вас в рабстве и темноте. Если каждый грамотный мусульманин научит сто мусульман чтению и письму — пройдет немного лет, и у нас будут уже свои общественные деятели, свои учителя, которые помогут нам полностью освободиться от всякого гнета. А потому, братья-мусульмане, мы призываем вас, призываем всех вас — помогите нам. Помогайте нам открывать школы. И посылайте в эти школы своих детей, потому что в них — наше будущее…

После митинга Поладов заметил в толпе Айдогды и позвал его.

— Ты ведь учишься в школе?

— Учусь, Яйлым-ага.

— А кто у вас учитель?

— Сахиб-мулла.

— Бичует ли он пороки старого общества?

— Нет, — сказал Айдогды. — Он теперь никого не бичует, теперь даже прутьев в школе нет.

Все вокруг засмеялись, Айдогды обиженно подумал: «Чего тут смешного?»

— Я спрашиваю тебя не об этом. Я спрашиваю: разоблачает ли он баев и прочих вредителей?

На уроках в школе Сахиб-мулла ни о чем подобном не говорил, и Айдогды ясно понял, что стоит ему сказать правду, учителю несдобровать.

— Ты что молчишь, Айдогды?

— Я… я уже выучил много букв!

— Я тебя спрашиваю о твоем учителе. Что говорит он вам на уроках про старую и про новую жизнь?

Айдогды стоял молча, потный и красный.

— Молчишь, значит, — презрительным голосом сказал Поладов. И отвернулся от него.

— Кто здесь бывший мулла Сахиб?

Сахиб-мулла отделился от толпы.

— Слушай внимательно, учитель Сахиб, — сказал Поладов и пальцем уперся Сахиб-мулле в грудь. — Отныне ты служишь трудящимся. Даю тебе ровно год сроку. Перевоспитайся. Забудь о том, что ты был муллой, и стань настоящим красным учителем. И говори своим ученикам правду о новой власти, не то плохо, очень плохо тебе будет. Понял?

Невидящий взгляд Поладова скользнул по лицу Айдогды…

«За что презирает меня Яйлым-ага, — думал мальчик, медленно бредя по улице. — Он хотел, чтобы я сказал что-то плохое о своем учителе. Но я не могу, не могу. Пусть он раньше был муллой и угнетателем, но теперь-то он никого не угнетает. Он старается быть хорошим, и мне он желает добра». И тут Айдогды спросил себя: вот Яйлым-ага отвернулся от него при всех, а Сахиб-мулла был с ним ласков — кто же ему больше нравится, на кого он хотел бы быть похожим? И тут уже не было никакого сомнения — конечно, он хотел бы быть таким, как Поладов.

Но теперь, наверное, Поладов никогда не будет с ним разговаривать.

Если бы хоть кто-нибудь знал, как тяжело было на душе у Айдогды! Эх, стать бы птицей, улететь бы отсюда в неведомые края. А может, убежать в город? Говорят, что для тех, у кого нет дома, там построили огромный дворец. Но можно ли даже думать о том, чтобы бросить маму и братьев? Как плохо человеку, когда он не знает, как ему жить дальше. Не знает, как жить и что ему делать.

* * *

Сельское кладбище помещалось на огромном оплывшем холме. Старики говорили, что на этом кладбище испокон веков хоронили жителей аула. «Прах всех наших предков покоится в этом холме». Мысли о смерти мало беспокоили Айдогды, хотя не было дня, когда бы он не проходил мимо холма. И все же нет-нет да и задумывался он об ограниченности человеческой жизни. И всякий раз он вспоминал слова, сказанные однажды Поладовым: «Любому из нас жизнь дарована единожды. И жить надо так, чтобы не стыдно было встретить свой последний час».

Поладов… Давно уже Айдогды не слышал о нем. Ходили слухи, что его отправили учиться в Ташкент. Что ж, каждому свое. Яйлым-ага будет большим человеком, а он, Айдогды, как ему и написано на роду, станет дайханом. Вместе с братьями засеял свою землю пшеницей, скоро созреет урожай, половину которого придется отдать за долги, потом снова потянутся долгие дни ожидания…

Молча глядел древний холм на юношу, который с серпом в руках проходил мимо. Сколько уже таких юношей видел он за минувшие столетия? Сколько таких серпов — только не железных, а бронзовых, лежало в нем под слоем земли, сколько людей мог бы он вспомнить, всех этих безвестных тружеников, пахавших здесь три, и четыре, и пять тысячелетий тому назад. Ибо когда-то здесь был город Намазга, едва ли не более древний, чем любой город в нашей стране. Намазга! Свидетель сотен тысяч рождений, свидетель сотен тысяч смертей. Эта земля и этот холм, опоясанный когда-то могучими стенами, видели, как бушевали вокруг людские страсти, они были свидетелями ликования победителей и отчаянья побежденных. Всегда люди говорили о справедливости и всегда убивали друг друга, хотя всегда верили в своих богов и ради них шли на смерть. Сначала они верили солнцу и луне, потом справедливейшему Зороастру, потом шли на гибель, защищая свою древнюю веру от завоевателей-арабов, а потом снова гибли, защищая ислам… И что же? Значит, все повторяется снова и та же участь ждет вот этого паренька с железным серпом в руке, который однажды поверил фанатику с красной звездой на фуражке, новому апостолу новой веры, которая, как и все прежние, обещает равенство и справедливость? Неужели и ему придется быть обманутым и нет ничего нового под луной и небесами, а есть только то, что было всегда, — сильные и слабые, богатые и бедные, и мальчику придется выбирать между бедностью и богатством, между господством и подчинением?

Но мальчик верит — справедливость и равенство должны победить. Рабство — позор, и человек не имеет права его терпеть, а свобода — в руках самого человека, — вот во что он верит, этот мальчик по имени Айдогды.

«И пусть верит», — думает старый холм, и снова сладкая дрема тысячелетий окутывает его. Надо верить. Ибо без веры в справедливость своего дела невозможна жизнь на этой древней земле.

* * *

Кто это несется там, вдали, вздымая пыль? Юноша вгляделся и ахнул: Яйлым-ага! И вот уже Поладов соскочил с коня, ронявшего пену и грызшего удила.

— Ну, здравствуй, Айдогды!

— Здравствуйте, Яйлым-ага.

— Во-первых, я тебе не Яйлым-ага, а товарищ Поладов. Как идут дела в землепашестве?

— Ничего, Яй… товарищ Поладов.

— А теперь второе. От имени Советской власти я вручаю тебе, товарищ Тахиров, комсомольский билет. Держи.

И Поладов протянул ему толстую бумагу, сложенную вдвое. «Союз молодых коммунистов» — напечатано было на обложке.

— Как первого комсомольца в вашем ауле, товарищ Тахиров, я назначаю тебя руководителем комсомольской ячейки. Задача ячейки — поднять трудовую молодежь на классовую, беспощадную борьбу против чуждых элементов. Понятно?

Совсем не было Айдогды понятно, что он должен делать. Бороться? Но с кем? И против кого? И что такое «комсомольская ячейка»? Как ею руководить?

Вопросов было множество, он задал один, самый важный:

— Что должен я делать?

Поладов жадно затянулся папиросой. Он сел на корточки и показал на дохлого кузнечика, которого тащили куда-то неугомонные и деловитые муравьи:

— Надо служить общим интересам, как это делают муравьи. Меньше думать о собственном благополучии и всей душой ненавидеть дармоедов и тех, кто хочет обмануть народ. Не жалея жизни, надо бороться за общее дело и Советскую власть. Ну, прощай.

И Поладов ускакал, взметая пыль.

А Айдогды остался стоять на дороге с комсомольским билетом в руке. Как молниеносно, как непостижимо меняется все в жизни. И часа не прошло с той поры, когда он радовался своим несложным делам, тому, что расплатился с долгами, тому, что купит братьям новую одежду; еще стояли у него перед глазами мешки, полные зерна. И вот — все изменилось. Он посмотрел на комсомольский билет. Он посмотрел на землю — муравьи еще тащили кузнечика. Да, так. Так же, как муравьи, не зная страха, сражаются против чужаков, так и он, Айдогды Тахиров, должен сражаться против тех, кто хочет обмануть народ. Так сказал ему товарищ Поладов.

А Поладов в это время был уже далеко-далеко. На взмыленном неутомимом коне он скакал к аулу Хивабад. И там он должен создать комсомольскую ячейку. Кому, какому хивабадскому Айдогды Тахирову сможет он доверить комсомольский билет?

Ни днем ни ночью не знал Поладов покоя. Вернувшись в свой район после окончания в Ташкенте двухгодичной партийной школы, он надеялся найти в районе большие перемены. И он действительно нашел их. Но не все, далеко не все перемены радовали его. Советская власть укрепилась и прочно стояла на ногах, это верно. Но то, что к ней за это время сумело примазаться немало чуждых элементов, — это тоже было верно. Во всех аулах открылись школы? Это так. Но главное в них — политическая подготовка учителей — равна нулю. И что самое худшее — огонь классовой борьбы у многих сменился тягой к спокойной и тихой жизни, а кое-кто из коммунистов даже попал под влияние нэпманов.

С этим мириться нельзя, и пока он, Яйлым Поладов, жив, он этого не допустит. Надо бороться. Надо вовлекать в борьбу молодежь, доверять ей, руководить ею, с ее помощью создать новые кадры партии и без страха разоблачать все, что ей чуждо.



Без устали носился Поладов по аулам. Его видели в долинах, его видели в горах. И везде находил он тех, кому мог доверить будущее, и всюду, где он побывал, оставались молодые парни с комсомольскими билетами в руках и жаждой справедливости в сердце.

* * *

Сельсовет находился позади лавки Гарахана Мурзебаева, в старом глиняном доме. Бывший батрак Гулджан, выбранный сельским арчином, каждый день исправно приходил сюда и терпеливо сидел за голым столом до захода солнца. Секретарь сельсовета, сам Гарахан, не торопясь составлял списки хозяйств. Он медленно водил ручкой по гладкой бумаге, отделывая каждую букву, словно рисовал картину.

Инспекторы, время от времени наезжавшие из райцентра с проверками, не могли нарадоваться на прилежного председателя и его помощника. Особенное впечатление производил на всех лозунг, висевший перед входом в сельсовет. На красной материи очень красивым почерком было начертано:

МНОГОСТРАДАЛЬЦЫ ВСЕГО МИРА — СОЕДИНЯЙТЕСЬ!

Айдогды впервые переступил порог сельсовета. Он ни за что не стал бы заходить сюда, если бы не комсомольский билет в кармане. Там, где за красной ширмой «многострадальцев мира» в качестве представителей власти сидят сын лавочника и байский лизоблюд, — ему, Айдогды Тахирову, делать было нечего. Но товарищ Поладов приказал ему бороться против тех, кто «не наш», а кто был более «не наш» в ауле, чем эти двое?

И Айдогды резко толкнул дверь сельсовета. Он вошел, не поздоровавшись, готовый к схватке. Но схватки не получилось, потому что Гулджан мирно дремал за столом, а Гарахан не обратил на вошедшего никакого внимания. Тогда Айдогды достал комсомольский билет и припечатал его к столу прямо перед носом Гулджана. От неожиданности арчин подскочил на стуле и вытаращил глаза.

— Это что такое? — спросил он, моргая и вытирая слезящиеся глаза.

— От имени Советской власти товарищ Поладов назначил меня главным комсомольцем!

Гулджан не на шутку испугался.

— Кем-кем тебя назначили?

— Не бойся, арчин, — подал голос Гарахан. — Айдогды сам не знает, что плетет. Комсомолец — это не должность. Это что-то вроде… — он пошевелил в воздухе толстыми пальцами, — ну, словом, это те, кто должен помогать настоящим членам партии. А сами они — не настоящие, что-то вроде слуг…

Тут Гулджан немного успокоился, поняв, что Айдогды, похоже, не покушается на его должность. «Но поскольку, — подумал он, — его знает сам Поладов, раздражать его не стоит».

— Ладно, — сказал он, принимая важный вид. — Говори, чего ты хочешь, Айдогды. Если скажешь что-нибудь дельное, мы тебя, конечно, поддержим.

— Товарищ Поладов приказал мне разжечь огонь классовой борьбы против дармоедов и богачей!

— Верно, — сказал Гулджан. — И мне он тоже говорил — надо, мол, бороться с богачами. Только где они, богачи. Сам знаешь, не стали они ждать. Убежали за границу, через горы.

«Это правда, — вынужден был признать про себя Айдогды. — Многие богачи действительно ушли через горы. Но кое-кто остался, и первый — Мурзебай».

И едва он успел об этом подумать, как дверь отворилась и в сельсовет, словно в собственный дом, не торопясь вошел Мурзебай. Как всегда, небрежным кивком головы он ответил на приветствия, затем, так же не торопясь, сел на стул, стоявший между столами председателя и секретаря, и достал из кармана кителя газету.

Гарахан отложил ручку, поднял голову и почти неслышно кашлянул. Мурзебай вопросительно посмотрел на него.

— Вот этого Поладов назначил комсомольцем, — сказал Гарахан и пренебрежительно ткнул пальцем в сторону Айдогды.

Мурзебай поднял толстые брови. Новость его явно заинтересовала.

— Поздравляю, Айдогды, — сказал он, словно увидев его впервые. — Поздравляю. Что же ты теперь будешь делать? Ведь не просто же так тебя назначили.

В голосе его звучало нечто похожее на уважение.

— Мы будем уничтожать и истреблять всех богачей и тунеядцев, — каким-то чужим, не своим голосом ответил юноша и, повернувшись, направился к выходу. В душе у него все кипело от того пренебрежения, с которым Гарахан тыкал в него пальцем. «Обязательно надо разыскать Поладова и получить точные указания, что делать», — решил он.

Но Поладова он не нашел — тот еще мотался по аулам — и обратился к Лукманову, председателю райисполкома.

— А, это ты, Айдогды Тахиров. Входи. Я узнал тебя. Ты — тот самый мальчик, который видел казнь Гинцбурга. Чем могу помочь?

— Товарищ Поладов велел мне раздувать огонь классовой борьбы. Я готов бороться, товарищ Лукманов, но не знаю, что должен делать.

Лукманов подошел к нему, и Айдогды ощутил на своем плече его сухую горячую руку.

— За нашу с тобой свободу погиб замечательный герой. Мы поставили памятник Гинцбургу. Мы назвали его именем поселок. Его имя навсегда останется в истории революции. Но самый великий памятник ему — это те молодые борцы, которые продолжают его дело. Такие, как ты, Айдогды. А что до дел… сколько комсомольцев в вашем ауле?

— Я пока что один.

— Вот видишь. В народе говорят: «Одинокий всадник и пыли не поднимает». Надо сколотить ячейку из твоих сверстников.

Они говорили еще долго.

В тот же день, вернувшись, Айдогды вызвал из дома на улицу своего давнего приятеля Бабакули и вручил ему комсомольский билет.

— С этой минуты, Бабакули, мы с тобой вместе будем бороться за счастливую жизнь всех бедных и обездоленных. Ты теперь — член комсомола, молодой коммунист.

— Но я не хочу быть коммунистом, — сказал Бабакули и протянул комсомольский билет обратно.

— Почему это не хочешь?

— Потому, что эти твои коммунисты хотят вводить новую религию — коммынизм. Все будет общим — и дома, и постель, и даже жены…

— От кого ты мог такое услыхать?

— Гарахан говорил.

— Гарахан, как и его отец, — наши враги. Не верь классовым врагам, Бабакули. Для того нас и объединяют в комсомол, чтобы мы боролись с Такими, как Гарахан и Мурзебай.

— В эту игру я с тобой не играю, Айдогды. Ты и сам знаешь: свяжешься с Мурзебаем — добра не жди.

— Значит, ты из-за подлого страха согласен терпеть байский гнет? Ты хочешь, чтобы мы всего достигли без твоей помощи? А не стыдно тебе будет в той счастливой жизни? Ничего не скажешь — хитер — постоишь в стороне, пока мы будем погибать в тяжелой борьбе, а потом придешь на все готовое? Нет уж, Бабакули, так не пойдет. В классовой борьбе такое правило: кто не с нами, тот против нас.

И он вытащил из кармана револьвер, блеснувший вороненой сталью.

— Видишь это? Мы сильнее Мурзебая и тех, кто с ним. За нами — могучая опора — все правительство, а в руках у нас — оружие. Чего же ты боишься?

— Дай мне подумать, — взмолился Бабакули. — Я не могу так, сразу. Я тоже буду с вами — только попозже…

— Бабакули, друг! Нет времени ждать. Подумай сам — тебе дай время, другому дай время, третьего подожди… если каждый будет увиливать от дела, значит, вы все, такие же бедняки, как и я, вы бросите меня одного, чтобы я один из всего аула бился за наше общее дело. Разве так поступают настоящие друзья?

Было видно, как борется с собой Бабакули. Он раскрывал рот, чтобы произнести что-то, и снова замолкал, не сказав ничего. Но потом, решившись, махнул рукой:

— Я с тобой, Айдогды.

Узнав об образовании в ауле комсомольской ячейки, Мурзебай усадил своего сына за стол.

— Пиши: «Заявление в комсомольскую ячейку. Прошу принять меня в члены комсомола. Хочу нести вперед красное знамя мировой революции. Я вырос в простой трудовой семье. Наемной силой в хозяйстве никогда не пользовался». Написал? Теперь подпишись. И пригласи к нам в дом своих новых друзей. Накорми их пловом. И не спорь с ними, что бы они тебе ни говорили. Понял?

На следующий день Гарахан пригласил к себе домой Айдогды и Бабакули. Не успели они опуститься у сачака, как перед ними появилась большая деревянная миска с пловом. От плова шел такой соблазнительный запах, что у гостей закружилась голова. Бабакули сглотнул слюну.

Гарахан пододвинул гостям тазик — предложил помыть руки.

«С чего бы ему так стараться для нас? — подумал Айдогды. — Раньше он и внимания не обращал на таких, как я или Бабакули, а теперь и пловом угощает, и на руки воду льет…» Что-то здесь было не так.

И он спросил напрямик:

— Зачем ты нас позвал, Гарахан?

Гарахан достал с полки бумагу.

— Вот мое заявление о вступлении в комсомол. Отныне мы, как говорится, единомышленники. Вы комсомольцы, и я тоже. Ведь я уже давно состою на большевистской службе, тружусь для Советской власти. Давайте угощайтесь, а протокол я напишу позднее.

— А что это такое «протокол»? — настороженно спросил Айдогды.

— Ну, это запись, что было собрание и вы меня приняли в ячейку.

— Но ведь мы тебя еще не принимали. Что же ты будешь записывать. Это ведь просто обман.

Гарахан было вспылил, но потом сдержался.

— Айдогды! Ты… зачем ты так грубо говоришь со мной? Мы ведь теперь будем делать одно дело. — И он протянул руку к миске с пловом.

— Смотрите, остынет. Берите, угощаю от души.

Бабакули потянулся было к плову, но Айдогды схватил его за рукав.

— Подожди, Бабакули. Ты слышал, Гарахан просит провести собрание. Хочет, чтобы мы приняли его в ячейку комсомола. Это надо обсудить.

Гарахан снова улыбнулся через силу.

— А вы что, против? Не хотите, чтобы я к вам присоединился?

— Твой отец — самый богатый человек в ауле. Как же мы будем тебя принимать, если комсомолец — первый враг богача?

— Но я-то не богач. Я работаю в лавке. Я труженик, как и вы.

— А сможешь ты пойти против дармоеда-лавочника, против своего отца?

И тут Гарахан не выдержал. Глаза у него округлились и губы задрожали от злости. Забыв, что говорил ему отец, он закричал срывающимся голосом:

— Ты моего отца не задевай, грязный ишак! Давай выметайся отсюда. А в комсомол я вступлю и без тебя.

У дверей Айдогды остановился.

— Вот теперь ты похож сам на себя, Гарахан. Заговорил своими словами. Ты, видать, привык обзывать людей в своей лавке. Но я тебя предупреждаю — теперь этого не будет. Если еще раз кого-нибудь обзовешь ишаком — получишь по заслугам.

— Плевать я на тебя хотел. Да и что ты можешь сделать?

Айдогды не торопясь вытащил из кармана наган. От ярости он даже стал заикаться.

— Н-не пожалею н-на тебя пули.

У Гарахана отлила от лица кровь, и оно стало белей муки. Не говоря ни слова, он сел и протянул дрожащую руку к миске с пловом.

* * *

А на следующий день в сопровождении милиционера, приехавшего из районного центра, чтобы арестовать его, Айдогды отправился в город.

— Ты обвиняешься в попытке убить секретаря сельсовета Гарахана Мурзебаева, — сказал ему следователь. — Признаешь себя виновным или нет?

— Я сказал, что если он не перестанет обзывать людей ишаками, то застрелю…

— А если бы он и действительно обозвал тебя?

— Застрелил бы.

Следователь посмотрел на него с удивлением.

— Вон ты какой. Ладно, подпиши вот это. — И он протянул ему протокол допроса. — Только подумай еще раз.

Следователь спрятал подписанный протокол в ящик стола, поднялся.

— Айдогды Тахиров! За попытку убийства представителя Советской власти ты привлекаешься к уголовной ответственности…

И Айдогды оказался в тюремной камере. Он не мог прийти в себя. Ему казалось, что все происходит не наяву, а в дурном сне, что вот сейчас он проснется, откроет глаза и наваждение исчезнет.

Но наваждение не проходило. В решетчатое окошечко душной сумрачной комнаты проник трепещущий солнечный лучик — свидетельство того, что сейчас за стенами камеры яркий день. Слышно было, как скрипели телеги и доносился невнятный шум людских голосов. Нет, это был вовсе не сон!

И тогда Айдогды понял, что он натворил. Товарищ Поладов вручил ему комсомольский билет, а товарищ Лукманов доверил боевое оружие. А он? Взял и угодил в ловушку. Теперь богачи могут радоваться — ведь следователь сказал, что ему придется отсидеть в тюрьме не меньше пяти лет. Эх, Айдогды, какой же ты все-таки болван. Какой из тебя комсомолец? Какой из тебя человек? Если твои учителя-большевики перестанут тебе доверять, они будут правы. Ведь ты не смог оправдать их доверия. Как посмотреть им теперь в глаза?

Если оценивать проступок Айдогды по мерке тогдашних дней, «преступление» его было смехотворным. Еще кипели бои с басмачами, еще контрабандисты легко и беззастенчиво переходили границу, еще сильны были богачи, рассчитывающие на скорый возврат былых времен, еще лилась кровь. На этом фоне происшествие в далеком ауле могло остаться вовсе не замеченным. И тем не менее именно оно стало искрой, попавшей в бочку с порохом. Именно этот случай сжал до предела пружину упорной борьбы между руководителями района.

Сарыбеков, заведовавший теперь райфинотделом, любил становиться в позу преданного защитника законности. И прокурор и судья, не говоря уже о других районных руководителях, начинали побаиваться его, и даже на более высокое начальство нападал он в своих жалобах, обвиняя всех в недостаточной бдительности и послаблениях нарушителям закона и бюрократам.

Узнав, что Поладов распорядился освободить Айдогды из-под стражи, Сарыбеков позвонил в райком партии и потребовал, чтобы созвали бюро райкома.

— Тахиров грубо нарушил закон и должен ответить со всей строгостью, — настаивал он на бюро.

— Сын лавочника обзывает комсомольца грязным ишаком, — взорвался Поладов. — Разве можно спускать такое?

— Для этого и существует суд, — холодно и не глядя на Поладова отвечал Сарыбеков. — Если каждый мальчишка будет, когда ему вздумается, хвататься за наган, никакого закона быть не может. А там, где нет закона, — там анархия.

— Законы изданы для того, чтобы установилась справедливость. Что идет на пользу народу — то законно. Мне странно, товарищ Сарыбеков, что ты так горячо защищаешь обиженного байского сына. А может, это и не странно. Мы все знаем — большинство бедняков только-только одолевает начала грамотности, большинство же грамотных пока — среди зажиточного слоя. И при помощи некоторых защитников им удается обходить законы, направленные против них. В Арап-Кале работала комиссия, во главе которой был как раз Сарыбеков. И что же? Комиссия не обнаружила в Арап-Кале ни одного богача. Ни одного! По «закону», который представлял Сарыбеков, там нет богатых. Хотелось бы послушать, как он объяснит нам этот случай. А пока среди нас живут и действуют такие защитники законности, которые играют законами, как игрушкой, нельзя забывать о классовом чутье. И такое чутье есть у бедняка Тахирова. Кстати, не припомнит ли товарищ Сарыбеков, на чьей стороне был этот паренек, когда я прятался от беляков в развалинах старой крепости, а Сарыбеков помогал меня ловить?

Давно, давно уже Сарыбеков ждал этого вопроса и давно приготовился к ответу.

— Я помню этот случай, товарищ Поладов, — спокойно проговорил он. — И вы знаете, я тогда не перевел слов этого неосторожного мальчика. Ведь он сказал, что видел вас. Представляете, что сделали бы с ним белые, чтобы узнать правду?

— Логично. Только забыл ты, товарищ Сарыбеков, что вы поскакали именно в ту сторону, куда указал Айдогды. А я этого не забыл…

— В промахе Тахирова частично виноваты мы все, — сказал после паузы Лукманов. — Этот случай и нас научит немалому. Тахиров молод, неопытен, горяч — простой, малограмотный крестьянский парень. У него еще мало силенок для самостоятельных действий. Но он всей душой и помыслами предан революции. И революция совершалась для таких, как он. Он хочет работать, и мы должны оказывать ему и тысячам таких, как он, всяческую помощь. А судить его не за что, и делать этого мы, конечно, не будем.


А по аулу ползли слухи:

— Айдогды сослали в Сибирь.

— Говорят, лет десять дадут ему.

— Да, с Мурзебаем свяжешься, рад не будешь…

Сплетники наслаждались. Эджегыз молча вытирала слезы, кляня злую судьбу.

Плакала мать; ядовитыми змеями, шипя, расползались слухи, а виновник всего этого, Айдогды, весело и бодро шагал по пыльной дороге к родному аулу. В кармане — наган, а на ногах — непривычная, новая, почти невесомая обувь — ботинки. Идешь по горячему песку как ни в чем не бывало.

Ботинки ему выдали в райкоме комсомола. Там и накормили, потом объявили выговор, потом долго объясняли, что и как он должен делать. И это радовало Айдогды — ведь ему снова доверяли!

…Заслышав шаги, с лаем выскакивали на улицу собаки, но, узнав Айдогды, весело виляли хвостами. Мальчишки, игравшие в пыли в альчики[5], забывали про игру и с завистью смотрели ему вслед. Весть о возвращении Айдогды птицей пролетела по аулу, и все больше людей выходило посмотреть на того, кто, по слухам, должен был отправиться в далекую и холодную Сибирь, так что Айдогды то и дело приходилось отвечать на приветствия. Со сверстниками он здоровался весело, стариков приветствовал степенно.

Он шагал по длинной улице. Тот же родной аул, та же пыль под ногами, те же люди. Но что-то изменилось. По-другому смотрят на него жители аула, с уважением смотрят, как на победителя. А он и есть победитель. Впервые нашелся в ауле человек, осмелившийся открыто перечить всемогущему лавочнику Мурзебаю. Значит, можно, оказывается, жить достойно, с гордо поднятой головой, можно добиться уважения, можно отбросить робость…

Айдогды в этот вечер лег спать рано, чтобы чуть свет отправиться на жатву.

И ему приснился сон. Будто стоит он с серпом в руке посреди безграничного поля пшеницы. Налитые колосья пригибают к земле стебли. И вдруг, неведомо откуда, раздается голос: «Эй ты! А чьи это посевы?» — и на стенах крепости начинает подпрыгивать отвратительное мохнатое чудовище. «Того, кто сеял», — кричит в ответ Айдогды и еще крепче сжимает серп. Морда чудовища меняется, и становится оно чем-то похоже на лавочника Мурзебая. «Посевы ваши, а урожай мой», — хохочет он. Айдогды протягивает руку к ружью, лежащему на земле. Но чудовище надувает щеки, извергает огонь, и пшеница мгновенно вспыхивает.

— Проснись. Вставай. Горит наша пшеница…

Айдогды выбежал во двор. Вдали, возле крепости в небо вздымались языки пламени.

* * *

— Так ты говоришь, что ничего не знаешь?

Не отрывая взгляда от нагана, лежащего на столе, Гулджан затараторил:

— Не знаю, товарищ Поладов, клянусь, не знаю ничего. Мы ведь ночью не выходим из дома. Проклятые басмачи не дают покоя.

— Басмачи останавливаются у кого-то из местных. У кого? Или ты и этого не знаешь?

— Не знаю, товарищ Поладов.

Подойдя к съежившемуся Гулджану вплотную, Поладов заглянул ему в глаза:

— Врешь, Гулджан. Знаешь ты байских прихвостней.

Гулджан затрясся, как в лихорадке:

— Клянусь алла… жизнью клянусь. Знал бы — давно бы сообщил вам. Зачем мне их покрывать?

При виде трясущегося от страха бородатого мужчины, Поладов почувствовал брезгливость. Трус. И такого мы сами выдвинули в арчины. Бывший бедняк, батрак, а продался богачам. Запуган, забит. Что делать? Все бедняки, подавляющее пока что большинство их — вот так же забиты, неграмотны, запуганы.

И он снова посмотрел на арчина.

— Если не справишься со страхом, умрешь от него раньше, чем от басмаческой пули. Подумай об этом, батрак Гулджан.

* * *

В районном центре открылась новая чайхана. Хозяином ее был Таракан, который даже выступил в газете с восхвалением нэпа — новой экономической политики. «Следуя мудрым законам Советской власти, которая поощряет частную инициативу, я, как чайханщик, буду изо всех сил помогать ей в обслуживании населения».

Однажды поздним вечером, возвращаясь с собрания, Айдогды встретил чайханщика на улице.

— Айдогды! — Голос Гарахана звучал вполне дружелюбно. — Я рад встретить односельчанина. Приглашаю тебя к себе в чайхану. Заходи и будь моим гостем.

— Я спешу, — сказал Айдогды устало. — Извини, Гарахан, в другой раз как-нибудь.

— Э, я вижу, ты теперь не такой уж смелый. Боишься, наверное, что кто-нибудь скажет тебе правду. Ты, похоже, привык нападать, только если тебе не сопротивляются, а когда приходится защищать свои убеждения, ты спешишь…

Из чайханы доносились соблазнительные запахи плова и шашлыков. Не хотелось туда идти, тем более что в кармане у Айдогды не было ни копейки, но и убегать с поля боя было не в его правилах. Гарахан бросил ему вызов — и он не имеет права уклониться.

Чайхана занимала большую комнату, уставленную столами. В глубине ее, на возвышении сидели музыканты: толстяк, игравший на гиджаке, и его товарищ, маленький и худой, который бил в барабан, депрек.

В чайхане было людно, дымно, шумно, на всех столах стояли бутылки. Не успел Айдогды сесть, как перед ним уже дымилась тарелка с пловом.

— Угощайся, — сказал добродушно Гарахан, откупоривая бутылку с лимонадом. Он с гордостью оглядывал свое процветающее заведение — уж он-то не был голодранцем.

Тахиров незаметно пошарил в своих карманах. Бесполезно. А сидеть здесь, среди запахов, наполняющих чайхану, он был не в силах.

— Ладно, — сказал он с вызовом. — Так и быть. Попробую твой плов. Но с одним условием — в кредит.

— Ты меня обижаешь, земляк. Ты мой гость.

— Я твой противник. Был и остаюсь. Ты это крепко запомни.

— Ты меня ненавидишь, а вот у меня к тебе уже давно никакой злобы нет. И объясни мне, ради аллаха, почему мы с тобой, родившиеся и выросшие в одном ауле, вечно должны враждовать. Я ведь не мешаю тебе жить. Не мешай и ты мне.

— Ты, Гарахан, нэпман, а это значит, что ты — мелкий буржуй. А с буржуями я поклялся драться до последнего вздоха.

— Ты неправ, дорогой. Что я делаю? Я кормлю людей. Ко мне в чайхану приходят все, в том числе и партийные товарищи, и ответственные работники. Разве у меня плохой плов? Скажи честно — плохой? И вот ко мне приходят голодные люди, голодные и злые. А уходят довольные, в хорошем настроении. Так что же я делаю плохого? Может быть, я приношу народу не меньше пользы, чем ты, а?

Под заунывные звуки гиджака и буханье депрека появилась полуодетая женщина и стала танцевать, двигая бедрами и тряся пышной грудью.

Тахиров отвел от нее взгляд и посмотрел на Гарахана.

— Что плохого? А тебе не совестно каждый день смаковать свой плов, когда тысячи и тысячи людей целыми месяцами не видят и кусочка мяса?

— Но при чем тут я? — удивился Гарахан. — Если многие ходят полуголодными, то, по-твоему, и я должен отказаться от нормальной жизни? И разве они голодают из-за меня? Или окажись они на моем месте, они отказались бы от плова и шашлыка только потому, что где-то есть бедняки? Ведь все, в том числе и те, у кого сейчас нечего есть, стремятся к лучшей жизни, разве не так?

— Но они работают, они живут своим трудом, а ты блаженствуешь за их счет, и выходит, что ты просто тунеядец.

— Э, уважаемый односельчанин, не бросай необдуманных слов. Если я, работающий здесь, тунеядец, то кто же тогда, по-твоему, все те люди, которые ко мне приходят? Разве я питаюсь лучше или пользуюсь большими благами жизни, чем член партии Сарыбеков, который заходит сюда чуть ли не каждый день? А ведь он понимает и в жизни, и в политике, наверное, не меньше тебя.

— Сарыбеков для меня не пример.

— А это и не так уж важно — берешь ты его в пример или нет. Главное, что он тоже большевик, влиятельный работник, занимает большой пост и не считает меня тунеядцем. А ведь он не чета тебе…

Танцовщица принимала все более обольстительные позы. Музыкант, сменивший теперь гиджак на зурну, пел высоким и тонким голосом об удовольствии жизни. «Человек, — пел он, — ты лишь раз живешь на этой грешной земле. Так не теряй же времени даром, пей, ешь, веселись, обнимай. Посмотри на красоту, что тебя окружает. Посмотри на красавиц, что играют бровями. Посмотри — деревья манят тебя своею прохладной тенью, похожей на объятья красавиц. Не упускай же миг, трудись, зарабатывай деньги, а потом трать их на наслажденья. Жизнь коротка — ты помнишь об этом? Ведь второй раз тебе не суждено появиться на свет».

Так пел музыкант.

Тахиров встал.

— Я ничего еще не сделал ради счастья людей, — сказал он. — Но если мне суждено еще пожить, я хотел бы стать таким, как Поладов. А твоего Сарыбекова я не признаю.

Он злился на себя, потому что понял — в этом бессмысленном споре ему не переубедить чайханщика.

— Мы еще продолжим разговор, — сказал он и направился к двери.

— Заходи, когда соскучишься по плову, — услышал он за собой насмешливый голос.

* * *

Осенний день был погожим. Словно белые пушинки, медленно плыли по небу перистые облака, нежаркие уже лучи солнца ласково обогревали землю. Омытый ночным дождем воздух был свеж. Дорога, петлявшая в серой степи, исчезала в предгорных холмах.

Как по коже барабана, били копыта коней по степной дороге, распугивая зайцев и тушканчиков, которые, заслышав гулкий топот, пускались наутек. Высоко в небе парил орел. Он поднимался выше и выше, становясь при этом все меньше, пока наконец не превращался в черную точку, почти неразличимую в небесной густой синеве. Почти каждый день видел орел этих всадников, что и сейчас взметали пыль степной дороги, — один впереди, двое, с винтовками за спиной, — сзади. Но это не были охотники — иначе они обязательно выстрелили бы по какому-нибудь зверю, вот, хотя бы по этому глупому зайчонку, выскочившему буквально из-под копыт.

Поладову было в эти дни не до охоты и не до зайцев. Целыми днями не слезал он с седла. Из одного аула в другой, из другого в третий.

Раньше он ездил без сопровождающих; с недавних пор решением бюро райкома к нему прикрепили двух вооруженных милиционеров.

Милиционеры за день выматывались до смерти, а Поладову хоть бы что. По правде сказать, в седле он чувствовал себя лучше, чем в кресле, а в степи уверенней, чем в райкомовском кабинете.

Работы было выше головы. Аульные советы ненадежны, в них полно чуждых элементов. Надо чистить, выметать сор, надо открывать людям глаза — снова и снова, а это еще тяжелее, еще труднее, чем проводить партийную чистку. Вот хотя бы тот же Гулджан. Прибит прежней бедняцкой жизнью до того, что никак не может не раболепствовать перед зажиточными односельчанами. Казалось бы, чего проще — снять его и заменить другим. Но Поладов не снял Гулджана. Почему? Ответ прост — некем заменять. Был бы подходящий человек, Поладов без раздумий выдвинул бы его на решающий участок работы. Но где они, такие люди? Айдогды Тахиров? Этот хорош — но молод, еще молод. А остальные ничуть не лучше Гулджана. Надо растить кадры, учить людей, способных на каждодневный подвиг. Их надо найти, этих людей. Ведь находятся же они в армии, люди, способные пойти, не робея, на сеющий смерть пулемет. Почему же, вернувшись в свой аул, в мирной жизни они теряют всю свою смелость и становятся тихими и смирными?

И в мирные дни, как в дни войны и революции, нужны герои. Но разве Гулджан пойдет на смерть ради свободы мирового пролетариата? Вряд ли. Он человек приземлённый, без полета. Он как сырой материал, как глина, из которой жизнь лепит какие-то фигуры. Но что это за человек, из которого можно вылепить все, что угодно?

За тысячелетнюю человеческую историю люди натерпелись всякого. Ради прижизненной славы полководцы обрекали на мучения и смерть сотни тысяч ни в чем не повинных людей, а продажные поэты воспевали и прославляли эти подвиги в своих стихах. Люди были разделены на рабов и господ, и часто жизнь человека была хуже, чем жизнь животного. Но ведь человек не рожден для рабства! Он должен жить достойно! Он должен жить свободно, уважая право другого человека на такую же свободную жизнь. Эту возможность впервые за тысячи лет дала людям революция. Но разве исчезли бесследно те, кто с этим так и не согласился? Мы победили их, но они еще не уничтожены до конца. Так надо довершить эту работу, уничтожить защитников старого. Надо расправляться с ними беспощадно… а мы идем на уступки. Да, он, Поладов, понимает, что это временная, вынужденная мера… он понимает, что в один день старое так просто не уничтожить, что корни его еще сильны…

И все-таки он истребил бы все это племя — буржуазию. Жертвы? Они были бы, это верно. Без жертв не обходится никакая борьба. Но история, в этом Поладов был уверен, оправдала бы их. И пусть в этой борьбе погибнет он сам, Яйлым Поладов, он готов на это ради окончательной и скорой победы.

Что и говорить, враги опытны и коварны. Им неведомы высокие идеалы, они не гнушаются никакими подлостями. Про него самого распускают слухи, будто он в своем ауле был запятнан и опозорен. Да, эти люди не останавливаются ни перед чем, и их нельзя перевоспитать. Это не батраки, темнота которых от нищеты и забитости, это сознательные враги. Такой враг способен принимать всевозможные обличья, лицемерить и приспосабливаться; он может произносить самые правильные лозунги — и все-таки останется врагом, как волк, даже в овечьей шкуре, остается волком.

Взять того же Мурзебая, лавочника, которого Поладов накануне исключил из состава аулсовета. Чем, казалось бы, плох — Советскую власть хвалит, среди руководства имеет немало знакомых. Сарыбеков вообще приводит Мурзебая в пример. Ничего не скажешь, не глуп этот лавочник. Но Поладова ему не провести, не обмануть; классового врага он учует и под землей. Да и сын его, Гарахан, недалеко ушел от Мурзебая — и пусть чайханщик хоть сто раз правильно платит налоги — со временем Поладов доберется и до него.

А вместо Мурзебая в состав аульного совета он тогда же рекомендовал избрать Эджегыз. Он до сих пор даже сам не может понять, как ему раньше не пришла в голову эта блестящая мысль — при всем ауле заменить всемогущего лавочника женщиной, рот которой, как того и требовал древний обычай, закрыт «платком молчания», яшмаком. Поладов видел, как были все поражены, особенно Мурзебай: ведь он так старался угодить новым властям! И вот теперь его заменили женщиной. Позор!

«Давно пора было это сделать, — думал Поладов. — Давно. Слишком долго лишены были женщины слова, слишком долго они молчали. Теперь настала пора им заговорить. А если женщина, если Эджегыз заговорит, она скажет то, что нужно. Она будет думать не о себе. Она будет думать о детях — обо всех детях, она станет думать о будущем».

— Эджегыз! Ты назначаешься членом аульного совета. Теперь все силы ты должна отдавать борьбе за освобождение таких же, как ты, — так сказал ей Поладов.

Она ничего не ответила. Да и что она могла сказать? Может быть, ей было страшно? Может быть, она хотела отказаться? Но ни за что она не сказала бы Поладову «нет».

Ни за что.

* * *

Сколько помнил себя Айдогды, столько помнил и гудки паровозов. Каждый день проходили мимо поезда, сотрясая землю. Они проходили на восток, они уходили на запад, солнце отражалось в окнах вагонов, и у Айдогды рябило в глазах, а поезда все проходили и проходили, и их заглатывал горизонт. Айдогды провожал их взглядом, словно журавлей, исчезающих в небе, улетающих в неведомую даль.

И вот теперь он сам едет в таком же вагоне. Снизу доносится до него монотонный стук, вагон вздрагивает на стыках и скрипит, словно старое дерево. В вагоне душно, тесно. Так-так — стучат колеса. За окном — квадратный кусочек неба, за окном — безграничный мир, бескрайняя степь, которая медленно отодвигается назад.

«Тук-тук» — говорят кому-то колеса — «так-так…»

— Нам выдадут там хромовые сапоги…

Айдогды отвлекся от картины, видимой из окна, и прислушался. Невысокий парень говорил мечтательно.

— Да, ребята. Настоящие сапоги. Блестящие. Со скрипом. Идешь по улице, а они скрипят — жик-вжик, джик-джик. Аж дух захватывает!

Парень говорил по-туркменски, да так, что Айдогды только моргал от удивления. У парня были рыжие волосы и глаза голубые, как небо; по лицу — русский и русский, а закроешь глаза — говорит настоящий туркмен.

— Ты из какого аула? — не выдержав, спросил Айдогды?

— Из Арчиняна. А что?

— А по-русски ты тоже можешь говорить?

— Как же я могу не знать родной язык?

— Значит, ты русский. А говоришь, как туркмен.

— Что русский, что туркменский — для меня все равно, Айдогды.

— Ты знаешь мое имя?

— Я знаю секрет, как узнать имя человека.

— Тогда скажи, как меня зовут, — попросил парень с пухлым лицом.

— Тебя зовут Шакылыч.

— А меня? — спросил другой, длинный и тощий.

— Ты — Мамед Широв.

— А сам-то ты кто? Уж не волшебник ли?

— Нет, не волшебник. Да и волшебства тут никакого нет. Когда вы прощались на вокзале, вас всех называли по именам, вот я и запомнил. А меня самого зовут Константин, фамилия Горелик, попросту — Костя. Служить нам придется вместе, так что будем знакомы.

Степь уходила и уходила назад…

* * *

И кони, и люди были измучены до предела. Куда ни глянь — бесконечные волны барханов. Вверх и вниз, вверх и вниз, и кажется, что этому не будет конца, и нет уже сил, вот взойдешь на этот бархан, и упадешь и не двинешься, а пустыня все так же вздымает свои песчаные валы.

Еще и еще.

Ноги налились свинцом, каждый шаг казался последним. Еще шаг, еще шаг и еще. Закусив пересохшие губы, Айдогды шагал вместе со всеми. Откуда у людей столько терпения и столько сил? Если бы кто-нибудь другой рассказал ему, что почти целую неделю можно идти вот так, без отдыха, в раскаленных песках, — он не поверил бы ни за что. Пусть это была учеба, пусть воевали они пока что с условным противником — но жара была не условная, и усталость и пот были настоящие, может быть, ничуть не меньшие, чем в настоящих боях, которые еще впереди. А пока что перед ними стояла задача — дойти до колодца Орта-кую. Там — отдых, там — конец мученьям, и они шли, передвигая негнущиеся ноги и таща за собой на поводу отощавших и изнуренных жарою лошадей, которые оказались менее выносливыми, чем люди.

До колодца было уже недалеко. Об этом говорило опытному глазу много признаков. Все больше попадалось голых барханов, все шире становились овечьи тропы между ними.

И тут в небе возник сначала какой-то вибрирующий звук, а потом слабый рокот, и вот уже из-за барханов показался аэроплан. Покачивая крыльями, он сделал круг над отрядом, потом летчик высунул из кабины руку и что-то бросил вниз.

Комэск Атаев вскрыл пакет, углубился в чтение и через несколько минут собрал весь эскадрон в лощине.

— Товарищи бойцы! Поступило сообщение: большая группа басмачей перешла границу и движется на север. Нами получен боевой приказ: обнаружить банду и уничтожить ее.

Бойцы, предвкушавшие близкий отдых, стояли молча, и это молчание не понравилось командиру.

— Эскадрон, р-равняйсь! Смирно! — рявкнул он. — Что за настроение! Устали? Нет сил пошевелить языком. А вы что думали. Вы бойцы Красной Армии или слабые женщины? Вы должны быть готовы всегда и ко всему. Красный боец всегда и в любом положении должен быть готов к выполнению своего революционного долга. Понятно?

— Понятно!

— Вот так-то лучше. Через полчаса, товарищи бойцы, мы будем с вами у Орта-кую, — продолжил комэск. — Там соединимся с другими отрядами и начнем действовать. А пока необходимо разведать обстановку. Добровольцы есть?

Тахиров и Горелик шагнули вперед. Мгновение спустя рядом с ними стоял Мамед Широв.

— Горелик, назначаю тебя командиром первой разведгруппы. Вы пойдете на восток, к колодцу Чукур. Ваша основная задача — обнаружить врага и сообщить о его передвижении. Час на отдых — и в дорогу. Основная наша база — Орта-кую.

Эскадрон, уходя, оставил разведгруппе весь свой запас воды. Впервые за последнюю неделю смог Айдогды не считать сделанных глотков. Напоили и коней.

Эскадрон скрылся за барханами.

* * *

Горелик посмотрел на часы.

— Двинемся через пять минут.

Мамед Широв подумал, что эскадрон уже, наверное, дошел до колодца. Теперь все отдыхают, а они? И он пожалел, что тоже шагнул вперед, и чай, который он пил, показался ему вдруг совсем безвкусным. Они идут в разведку. А если нарвутся на басмачей? Как сказал комэск Атаев — «большая группа». Целая банда басмачей, вооруженных до зубов, а их только трое. Каким нужно было быть дураком, чтобы самому напроситься на верную гибель. Ему вспомнилась девушка, Аксона, лучшая в мире, он увидел ее сияющие глаза, услышал ее голос: «Вот вернешься со службы, и мы поженимся…».

Но ведь если он погибнет, то никогда… он никогда не увидит больше Аксона, и никто даже не узнает, где лежат его кости…

Внезапно он почувствовал резкую боль. Да, он не мог дальше двигаться, он заболел, он не мог подняться и сесть в седло.

Горелик в растерянности смотрел на Мамеда, который стонал и корчился на песке у его ног.

— Что с тобой, Мамед? Ну, потерпи, брат, потерпи. — Он то смотрел на часы, то на Мамеда. — Слушайте, сделаем так: я пойду один, а ты, Айдогды, доставь Мамеда к колодцу. Не можем ведь мы бросить товарища в беде.

— Нет! — простонал Мамед, пытаясь подняться. — Нет. Я не останусь… Я пойду с вами. O-o-o! Нет, идите сами. Я догоню вас… приказ надо выполнять.

— Ладно, — сказал Горелик. — Приказываю тебе остаться здесь. Замаскируйся, лежи и не двигайся.

И двое всадников двинулись вдоль подножья громадной песчаной волны. Они были настороже, ничто не ускользало от острого взора, но кругом царило извечное, ничем не нарушаемое однообразие пустыни. Тишина, никаких следов, и повсюду взгляд встречает только морщинистые склоны барханов.

От уставших, вспотевших коней валил пар.

— Отдохнем немного.

Горелик вскарабкался на вершину бархана и тут же кубарем скатился вниз.

— Что случилось?

— Быстрее надевай на коней торбы. Заржут — пропадем…

— Басмачи?

— Здесь, рядом. Если бы не остановились, нарвались бы прямо на них. Скачи назад с донесением.

— А как же ты? Я не оставлю тебя, — упрямо сказал Айдогды.

— Это приказ. Выполняй.

Но не успел Тахиров отъехать и ста шагов, как раздался выстрел, и конь под ним взметнулся на дыбы и повалился на бок. Айдогды успел выброситься из седла, змеей пополз к зарослям саксаула. И замер там.

Но сколько ни прислушивался он, сколько ни вглядывался, ничего не услышал и не увидел. Тогда, вытащив лопатку, он принялся аккуратно, как на учениях, отрывать окоп. Думал он при этом только об одном — как там Горелик…

А Горелик ругал себя на чем свет стоит. Так глупо попасться в ловушку! С самого начала они действовали неправильно. Ведь и дураку ясно, что в густых зарослях саксаула могли укрыться басмачи. Он обязан был предусмотреть возможность засады. Надо было ехать порознь, сохраняя дистанцию; тогда в случае нападения или засады хотя бы один из них имел возможность уйти от преследования и предупредить эскадрон.

Да, ему не было оправдания. Ведь в военном деле нет мелочей, потому что за любую ошибку, за любую оплошность одна расплата — смерть. А что может быть хуже смерти? Только невыполнение боевого приказа.

Но теперь поздно было корить себя, надо было действовать, и уж коли попал в ловушку — держаться, держаться до последнего вздоха, пытаясь нанести врагу как можно больший урон.

Горелик лежал на верхушке высокого бархана, заросшего густым саксаулом. Это была позиция, вполне подходящая для обороны. С тыла его защищал Айдогды, а впереди, отделенный лощиной метров в сто шириной, тянулся высокий вал. Хорошая позиция, можно держаться, надо только не угодить под меткий выстрел — тогда конец, погибнешь нелепо, зазря. И Горелик вжался в песок, стараясь не шевелиться. Пусть нападают. Многим придется лечь в песках навсегда, прежде чем до него доберутся…

* * *

Мамед Широв лежал, растянувшись, на мягком песке. Боль отпустила его. Какое облегчение почувствовал он — словно беда миновала. Все-таки какая хорошая штука — жизнь. Жизнь и свобода. И молодость. И конечно, любовь.

Мамед перевернулся на спину, потянулся. Он вспомнил Аксона. Вот кончилась служба, и она встречает его. «Ты похудел, Мамед, — ласково скажет она. — Трудно было, наверное, на военной службе». Она спросит его: «А с басмачами ты встречался? Участвовал в боях? Ведь ты такой храбрый, а вот я не смогла бы, испугалась…»

А он — что он ей ответит?

Мамед сел. Он расскажет ей все, как было. Разве он не вызвался первым идти в разведку вместе со своими друзьями? Разве он побоялся остаться в песках, сраженный болезнью? Разве кто-нибудь может обвинить его хоть в чем-то — все ведь знают, что однажды он уже попал в госпиталь из-за внезапной рези в животе.

И вдруг он снова увидел лицо Аксона. Но не ласковым было оно, и уже не светились нежной улыбкой ее глаза. Они горели гневом, и в них было презрение. «Ты предал своих товарищей, Мамед. Ты трус».

Мамед вскочил, словно его укусил скорпион. Он оказался трусом. Лучше, во сто раз лучше погибнуть от вражеской пули, чем жить с клеймом труса и предателя.

Он уже сидел в седле. Следы копыт четко прочерчивали его путь к горизонту. Скорей! Надо спешить. Когда впереди показались заросли саксаула, он попридержал коня. Здесь надо быть осторожным — так учили на тактических занятиях. Въезжать в заросли не надо, не сделав предварительно круг. Но следы ведут прямо. Почему поехали так Горелик и Тахиров? Неужели ошиблись?

И он спешился, ползком взобрался на вершину самого высокого бархана, притаился в кустах саксаула.

Ничего подозрительного он не увидел и хотел уже было спуститься вниз, когда на вершине одного из самых дальних барханов что-то блеснуло. Через некоторое время блеснуло опять, а затем шевельнулась ветка. Видимо, Горелик с Тахировым нарвались на засаду. Что делать ему, Мамеду Широву, как он должен поступить? Если пойти к ним на помощь — он тоже попадет в засаду. Вернуться и сообщить своим? «Но что я скажу командиру? Ведь я не видел басмачей своими глазами. Мне просто показалось. Недаром в народе говорят: «У того, кто боится, в глазах двоится».

И вот он уже снова в седле. Но что это? Где-то вдалеке заржал конь. Теперь Мамед продвигался вперед шагом, тихо. И тут увидел следы коней. Широкая полоса следов пересекала низину и уходила за бархан. Если судить по следам, всадников было не меньше сотни. А вот и не высохший еще помет… Он повернул коня. Скорей. Скорей в Орта-кую. Дорога впереди — не меньше чем на час. Но что значит «не меньше», если товарищи в беде. За полчаса, Мамед Широв, ты должен добраться до своих, за полчаса. Выдержит ли конь, выдержит ли верный Гарагулак полчаса непрерывной скачки!

Выручай, Гарагулак!

Конь несся галопом, прижав уши. Пот с него катился градом, и Мамед всем телом чувствовал, каким горячим был Гарагулак, как нелегко приходилось ему.

Уже у самого Орта-кую встретил Мамед передовых дозорных своего полка.

— Скорее доложите штабу, — прохрипел Мамед, — банда прошла у вала Оджарлы…

Один из дозорных тут же ускакал. Мамед склонился к шее Гарагулака. Его сняли с седла.

— Не давайте… Гарагулаку… стоять… поводите его… а то погибнет, — хрипел Мамед. — Братья, не дайте погибнуть коню.

— Полежи, полежи немного. Посмотрим за твоим Гарагулаком, — сказал старший дозора и накинул на коня попону.

* * *

А пустыня молчала.

«Почему они не стреляют? — думал Горелик. — А, понятно. Хотят обойтись без лишнего шума. Слышны ли отсюда выстрелы в Ортакую? Вряд ли? Значит, они не знают нашего расположения… Как бы то ни было, время работает на нас. А как там Айдогды? Только бы продержаться. Ведь в штабе ждут от нас донесений, и раз их нет, наши рано или поздно забеспокоятся, начнут разыскивать нас».

«Они хотят взять нас живыми, — думал в это же время Тахиров. — Но живым я им не дамся».

И тут на вершине бархана, прямо напротив того места, где залег Тахиров, показался человек. Это был старик, и он был безоружен и не похож на басмача. Стащив с себя мохнатую шапку, он помахал ею.

— Эй, сынок, — сказал он дружелюбным голосом. — Давай поговорим.

— А кто ты?

— Я старейшина племени. Я туркмен, как и ты.

— Если ты старейшина и туркмен, что ты делаешь в этой банде басмачей?

— Мы не басмачи, сынок. Простые кочевники.

— А зачем стреляли в меня?

— Разве мы стреляли в тебя? Ты видел — одной пулей был убит твой конь. Разве у нас не было второй пули? Но мы не хотели твоей смерти. Нет у нас к тебе вражды — живи, наслаждайся жизнью. Тебе надо еще жениться, я вижу, надо оставить после себя потомство. Мы тебе зла не желаем…

— Зла не желаете, а посреди пустыни оставили меня без коня.

— Это чтобы ты не сообщил своим командирам о нас. Ты красный воин, мы — свободные люди пустыни. Мы только не хотим никому подчиняться, а сами никого не трогаем. Брось нам свое оружие и, клянусь кораном, мы не причиним вам зла, пойдем своей дорогой, а?

— Я вижу, яшули, ты хитрый старик. Хочешь ватой перерезать нам горло.

— Подумай еще немного, сынок. Ведь на этом свете лучше, чем на том. Зачем ты сам туда спешишь?

Гул самолета заглушил его слова. Горелик нацепил фуражку на ствол карабина и помахал ею, но в тот же момент она упала на песок, пробитая пулями.

Когда основные силы полка добрались до вала Оджарлы, басмачей там уже не было.

* * *

Мамед Широв не спал. В мозгу у него словно завелся пчелиный рой. Дз-з-з, д-з-з… Ты предатель, Мамед. Д-з-з… Трус… д-з-з…

— Не мучай себя, браток, — услышал он голос Горелика.

— Знал бы ты… знал бы мою вину. Ведь я…

— Я знаю, Мамед.

Сердце у Мамеда остановилось.

— Откуда?.. откуда знаешь?

— Когда ты… когда ты корчился на песке, я посмотрел тебе в глаза.

— Что мне теперь делать, скажи? Как жить?

— Отец говорил мне: «Только человек, потерявший совесть, может обмануть друга». Но разве ты такой? Нет, ты просто растерялся. Верно? Это может случиться с каждым. И все-таки я верил, что ты придешь к нам. И разве ты не пришел? Ты спас Айдогды и меня от верной смерти. Ты искупил свою вину. Спи, браток…



И только тут Мамед успокоился. Огромный улей в его голове утих. Только тут он почувствовал, как устал.

Через мгновение он уже спал…


Эскадрон выступил еще до рассвета. Словно боясь растаять с наступлением дня, грустно поблескивали в светлеющем небе звезды, вечные свидетели бесконечной реки по имени Время. Наступающий день все гасил и гасил звездный свет, расширяя горизонт, и, гордясь своим простором, пустыня на дальнем краю сливалась с небом.

Бескрайний, родной Каракум! Копыта коней топчут сейчас твой чистый, словно небо, песок. Понимаешь ли ты, что происходит, ощущаешь ли боль, томится ли твоя вечная душа? Или тебе это безразлично, и ты не вмешиваешься в этот спор, что ведут меж собою люди, и ты с равным вечности безразличием терпишь людскую несправедливость…


Взметая песок, примчался командир дозора.

— Приказано вашему эскадрону занять позиции на этом рубеже, — передал он комэску Атаеву. — Основной бой принял на себя второй эскадрон…

Зарядив карабин, Тахиров приготовился к бою. Сердце его билось рывками. Вот сейчас… сейчас покажется враг. Тогда он прицелится и, как учили на занятиях, плавно потянет спусковой крючок. И смертоносная пуля начнет свой неумолимый полет. «Пока я не убивал еще никого. Но враг должен быть уничтожен, к нему не может быть никакой жалости. Выстрел — и смерть. Каков же он будет, первый человек, которого я убью? Молодой или старик, вроде того яшули? Закоренелый преступник, убийца, чьи руки обагрены кровью жертв, или обманутый наемник, батрак, ничего не видевший в своей жизни? Но кто бы это ни был — это враг, и мой долг — убить его…»

Стрельба усилилась и резко оборвалась. Наступила тишина, такая неожиданная и огромная, словно небо внезапно опрокинулось на степь и разом приглушило все звуки.

Потом запели птицы — одна, другая… и вот уже звонкие птичьи голоса принялись кромсать на куски тяжелое покрывало тишины. Прямо перед глазами Тахирова на ветке саксаула как ни в чем не бывало вертелась и охорашивалась пеночка. Неужели кончился бой?

Так оно и было. Бой действительно кончился. Окруженные со всех сторон, басмачи предприняли отчаянную попытку прорваться и ринулись в атаку. Теперь те, кто остался в живых, молча сидели на склоне двугорбого холма; остальные нашли себе могилу и обрели вечный покой в песках пустыни. А только что насыпанный бугор — братская могила тех, кого сразила басмаческая пуля.

…Атаев, как всегда, говорил коротко:

— Вы отличились в этой операции. Даю вам рекомендации для вступления в партию. Держите.

— Я не достоин… не достоин стать коммунистом, товарищ комэск, — сказал Широв.

Атаев посмотрел на него внимательно.

— Мы оцениваем людей не по словам, а по поступкам, товарищ Широв. В том, что нам удалось окружить и ликвидировать эту банду, немало и вашей заслуги.

— Товарищ комэск, — обратился к Атаеву Горелик. — Разрешите… доложить. То, что наша разведка оказалась удачной, — простая случайность…

Тонкие брови комэска Атаева нахмурились, лицо потемнело.

— Выходит, вы заслуживаете не награды, а трибунала?

Никто не проронил ни слова. Молчание нарушил командир.

— Вы искупили свою вину. И тем, что выполнили задание, но еще больше тем, что не скрыли своего проступка и не побоялись открыто признаться в нем. Для этого вам потребовалось не меньше мужества, чем в бою. Вы наказаны достаточно вашей собственной совестью. Но рекомендации, которые я вам написал, оставлю пока у себя. А Тахирову рекомендацию дам.

* * *

В низеньком домике за лавкой, за тем же столом, за которым еще недавно сидел бывший батрак Гулджан, теперь сидел новый арчин.

Это была Эджегыз.

Сразу после выборов старосты Сарыбеков привел ее сюда и сказал:

— Ну вот, теперь здесь ты и будешь сидеть. Поняла?

— Я не буду арчином!

— Будешь или не будешь, — сердито сказал Сарыбеков, — меня не касается. Я выполняю приказ Поладова. Не хочешь быть арчином — разговаривай с ним.

Так Эджегыз стала арчином. Теперь она приходила сюда рано утром и сидела за столом до захода солнца, но люди, заглядывавшие в сельсовет, со всеми вопросами обращались только к секретарю.

Сейчас секретарь куда-то ушел, и Эджегыз осталась одна.

Маленькая тесная комнатка. В тех местах, где обвалилась штукатурка, из стены торчит гнилая солома. Печь давно потухла и уже успела остыть, из-за двери доносится тоскливый вой метели.

Рядом с печкой лежат дрова, но Эджегыз сидит не шевелясь. Нужно затопить печку. Нужно затопить…

Эджегыз поднялась, опершись руками за стол, словно выступая с докладом. И будто сон наяву, увидела она перед собою сотни глаз, прикованных к ней, услышала десятки голосов: «Говори, Эджегыз. Говори, арчин, мы слушаем тебя!»

Но что она могла им сказать?

Закрыв лицо руками, Эджегыз выбежала на улицу.

Ветер бил в стены хлопьями снега. Заполняя все пространство между небом и землей, пушистые снежные бабочки исполняли волшебный неистовый танец.

Ударяясь о пылающее лицо Эджегыз, бабочки таяли. Мети, белый снег, мети! Освежай, очищай эту жизнь, сделай белым бескрайний простор, укрась собою горные вершины.

Эх, быть бы мужчиной, чтобы сражаться, как Поладов, за справедливость, чтобы вымести из жизни всю мерзость, всю ложь и всю грязь. Но… будь она мужчиной, она не родила бы своих сыновей, своего Айдогды… Вчера принесли от него письмо. Скоро, скоро вернется он домой. Ее Айдогды теперь — мужественный боец, член партии.

Как Поладов…

Что же он скажет, когда увидит ее здесь… увидит, как сидит она, словно незваная гостья в этой комнатушке. «Зачем ты согласилась стать арчином, если ничего не можешь сделать» — так спросит Айдогды. «Почему я сижу, сложив руки? Это неправильно. Я должна работать. Надо решать дела, а не укрываться за яшмаком…»

Эджегыз вернулась в комнатку и подложила в печку дров.

А секретарь в это время сидел в доме Мурзебая — ведь из города приехал его старый приятель Гарахан.

— Ну, за встречу, — по-городскому сказал Гарахан и выстрелил в потолок пробкой от шампанского. Потом разлил по пиалам пенящийся напиток. Бывший Сахиб-мулла, а ныне Сахиб-учитель отвернулся.

— А лимонада у тебя нет?

— Э, я вижу, ты не отказался окончательно от старой морали, — засмеялся Гарахан. — Новое время — новые песни, почтенный, — вразумлял он своего бывшего учителя. — Все должно быть новое. Тельпек надо выбросить, а надеть фуражку, надо носить узкие брюки, надо разбить табакерку для наса и курить папиросы, а по утрам чистить зубы зубной щеткой… вот как надо теперь жить.

— Я вижу, ты не оставишь Сахиба в покое до тех пор, пока он не начнет пить с тобою водку, — засмеялся Худайберды, секретарь сельсовета.

Бывший мулла и так еле терпел поучения Гарахана, а уж допустить, чтобы над ним посмеивался безродный Худайберды, он не мог никак.

— Я скорее выпил бы водки и надел узкие штаны, — съязвил он, — чем ходить в подручных у женщины.

— А что, — скрывая обиду, рассмеялся Худайберды. — Я ведь теперь большой начальник. Эджегыз хотя и сверкает глазами, но молчит. Вот и получается, что я сам себе и арчин, и секретарь.

«А ведь не дурак, — подумал бывший мулла. — Совсем не глупо».

И он примирительно улыбнулся секретарю.

* * *

Когда Поладов открыл дверь, Эджегыз сидела за столом.

— Ну, здравствуйте, товарищ Дурдыева. — И, шагнув к ней, он протянул руку. — Я вижу, вы уже приступили к работе. Поздравляю.

Эджегыз резко поднялась, и стул за ней с грохотом упал. Опустив голову, она протянула Поладову руку. Сейчас его рука, твердая как камень коснется ее ладони…

Но ее рука повисла в воздухе. Эджегыз подняла глаза… Поладов стоял, упершись правой рукой в бок, лицо его было серьезно, и только глаза, цветом похожие на черную вишню, смеялись.

— Когда большевик протягивает руку человеку, он должен смотреть ему прямо в глаза, товарищ Дурдыева.

«Я не большевик. И не арчин. Оставьте меня в покое» — вот что хотела больше всего сказать в эту минуту Эджегыз, но сказала то, что неожиданно для нее самой вырвалось из сердца:

— Спасибо вам, товарищ Поладов. Спасибо за все.

— За что спасибо, товарищ Дурдыева?

— Больше всего — за Айдогды.

— Товарища Тахирова воспитала партия, а не я. И меня она воспитала. И вас тоже, товарищ Дурдыева, доверив вам этот участок борьбы. И кстати, советский работник не должен прикрывать рот яшмаком. «Платок молчания» — вредный пережиток прошлого.

— Я… — не могла прийти в себя от изумления Эджегыз, — я должна ходить без яшмака?

— А ты как думала? Ты являешься представителем Советской власти среди сельских тружеников. Ты должна говорить от имени всего трудового народа. Как же ты можешь это делать с закрытым ртом?

— Не выброшу яшмак, — сказал Эджегыз. — Я не смогу появиться на улице с открытым ртом.

— А я тебе приказываю — сейчас же порви и выбрось его!

— Не выброшу.

Поладов медленно потянул из кармана наган.

— Не выбросишь?

— Нет!

Лицо Эджегыз покраснело от гнева, губы были плотно сжаты.

Поладов положил наган на стол и посмотрел на Эджегыз.

— Это я принес тебе, — сказал он. — Ишь, какая ты… Упрямая. Но это ничего, это хорошо даже. Значит, я не ошибся, назначая тебя арчином. Возьми оружие. Да, а где твой секретарь, Худайберды?

— Ушел куда-то.

— Куда?

— Не знаю, — нехотя призналась Эджегыз. — Он не сказал.

— Значит, он уходит без твоего разрешения?

— Теперь этого не будет, — твердо пообещала Эджегыз.

— Может быть, он и газет тебе не читает?

— Теперь будет.

— А корреспонденцию — письма, инструкции, которые посылают в аул из райцентра, он читает тебе?

— Теперь будет читать.

— Ну молодец. Теперь ты говоришь правильно.

Он снял шинель, повесил ее на гвоздь и устало сел возле печки.

— Необходимо открыть в ауле ликбез… — он подбросил в печку дров. — И тебе пора учиться. Ты женщина упорная, настойчивая, обязательно нужно знать грамоту.

— Не выучиться мне уже…

— Не так уж это сложно, Эджегыз. Особенно если захотеть. Как говорит народ: если есть у тебя великая цель, то и гору превратишь в толокно. Ты посмотри, каким крепким казался старый мир. А мы его разрушили. Так? Еще через десять, самое большое через пятнадцать лет построим социализм. Все люди будут грамотными, равноправие повсюду, изобилие. Самые тяжелые работы будут за людей выполнять машины, а люди станут жить в домах, похожих на дворцы. И не останется среди нас ни одного тунеядца, каждый будет трудиться, не щадя своих сил, и будет каждый человек другому братом. А вражды между людьми не будет и в помине.

Словно сказочная мелодия, звучали в ушах Эджегыз эти невероятные, удивительные слова. И таким же удивительным был для нее сам Поладов. Она чувствовала, что он верит в каждое слово, которое произносит. Поразительно. Как же можно выучить такое количество людей? Где взять столько учителей, столько школ? В ауле грамотных можно по пальцам перечесть. А дворцы? Невозможно достать обыкновенных гвоздей. Как же будут строиться дворцы? А может быть, все, что рассказывал ей Поладов, просто сказка, красивая, но несбыточная мечта? Но тогда зачем эти сказки ей, матери взрослых сыновей?..

За дверью раздался шум.

— Шагайте живее, гады!

Первым, шатаясь, вошел Худайберды. За ним показался бывший мулла. Милиционер подтолкнул их и закрыл за собою дверь.

— Товарищ Поладов! По вашему указанию доставил… вот этих. — И он отдал честь.

— Где ты их нашел?

— Известно, где. В доме Мурзебая. Пили водку и орали.

— Врешь, — крикнул Сахиб. — Я не ты, водки не пью…

Поладов пристально посмотрел на него, и под этим взглядом бывший мулла осекся.

— Мы, между прочим, вызвали тебя не из-за того, что ты пьешь водку. — И глаза Поладова сверкнули огнем, не предвещавшим ничего хорошего. — Ты клевещешь на представителей народной власти и не согласен с постановлением о равенстве мужчин и женщин. Или это неправда?

Сахиб-мулла побледнел.

— Ошибиться может каждый, — сказал он, стараясь унять дрожь. — Могли допустить оплошность, товарищ Поладов. Немного у нас еще политических знаний… в этом все дело.

— Хорошо, что вы признаете это. Мало знаний? Выход есть. Как раз сейчас в Ашхабаде открываются курсы учителей. Вот мы тебя туда и направим. Сделаем из тебя человека на пользу трудящимся.

— Не мальчик я, чтобы идти в школу учиться…

— Не учиться, а перевоспитываться. А не хочешь — придется тогда отвечать за клевету.

— Нет, лучше, конечно, учиться, товарищ Поладов.

— Договорились. — Взгляд Поладова задержался теперь на секретаре. — Тебя я назначаю учителем. Будешь вести ликбез.

Худайберды закивал.

— И еще. Я требую, чтобы ты стал настоящим помощником товарищу Дурдыевой. Предупреждаю тебя в последний раз. И если узнаю, что ты снова начал вилять хвостом в пользу классового врага, — пощады не жди. Тот, кто не порвет окончательно и бесповоротно с тунеядствующими и враждебными пролетариату элементами, будет сброшен в мусорную яму истории. Заруби это себе на носу.

Поладов придвинул лежащий на столе наган к Эджегыз.

— Берегите, товарищ Дурдыева, революционное оружие. Будьте бдительны. Классовый враг еще не уничтожен окончательно. Он еще жив и, притаившись, ждет удобного момента.

Падавший из окна свет тускло поблескивал на стволе нагана.

— Бери, Эджегыз!

Но Эджегыз никак не могла решиться. Зачем ей оружие? Ведь она не собирается никого убивать. Да и как можно выстрелить в человека?

Похоже, что Поладов догадался о ее мыслях.

— А что ты сделаешь, если на тебя и твоих детей набросится враг? И тогда Эджегыз протянула руку к нагану.

— Давно бы так. Вот теперь ты тоже боец. — И он стал натягивать шинель, а когда он повернулся, Эджегыз увидела неумело поставленные заплатки и подумала, что Поладов, наверное, очень одинок.

* * *

Каждый раз, приезжая в районный центр, Тахиров останавливался у памятника Гинцбургу. И каждый раз он снова видел, как тот стоял под наведенными на него стволами ружей — непреклонный и гордый боец революции, умирающий с улыбкой победителя. «Он не боялся смерти, потому что постиг глубинный смысл жизни, — подумал однажды Айдогды. — Ведь двум смертям не бывать, и не прожитыми годами измеряется ценность жизни, в конце которой все равно стоит смерть, а тем, как и для чего ты жил». Лучше сгореть, осветив на мгновенье мир, как молния, чем долгую жизнь тлеть, как навоз. В подвиге — вот в чем высший смысл жизни.

Но разве в том, что предложили ему сегодня в райкоме, есть возможность для такого подвига?

Предложение Поладова прозвучало для него слишком неожиданно. После возвращения из армии он работал мирабом[6], потом некоторое время руководил районной организацией Осоавиахима. Но милиция…

— Не нравится мне эта работа, — честно признался он.

— Ты все еще ненавидишь классового врага, товарищ Тахиров, или теперь уже нет?

— Какой тут может быть разговор, товарищ Поладов?

— А вот какой. Если ты не будешь бороться с врагом, я не буду, другой, пятый, кто же будет?

…Айдогды задумался, вспоминая этот разговор, и не заметил даже, как оказался у дверей райотдела милиции.

— Тахиров! Кого я вижу! Что привело тебя к нам?

И начальник милиции Сарыбеков с притворным дружелюбием поднял брови. Только в это мгновение по-настоящему понял Тахиров, почему именно он не хотел идти работать в милицию. Он не хотел подчиняться Сарыбекову. Он не любил его, не доверял ему, хотя для этого, казалось, не было причин — ведь тому, что Сарыбеков работал среди белых по поручению нашей разведки, поверили уже все, даже Поладов. Только не Айдогды. Возвращаясь мысленно в далекое уже сейчас детство, он снова и снова слышал голос Сарыбекова: «Такие не отрекаются от своих убеждений… Большевик до мозга костей».

Но разве это плохие слова? И разве не повторил бы их сейчас сам Айдогды? Да, повторил бы. Но не таким, нет, не таким тоном. Он произнес бы эти слова с восхищением, но не было восхищения в голосе Сарыбекова тогда, много лет назад. Только этого не доказать.

Сарыбеков пробежал глазами письмо, присланное из райкома, и с озадаченным видом почесал лоб.

— Жаль, что ты не пришел к нам хотя бы днем раньше. А на сегодня у нас полный штат. Все места заняты. Вот получим дополнительные штаты, и тогда — добро пожаловать в милицию.

Сарыбеков дружелюбно улыбался, при этом его маленькие усики смешно шевелились, но Айдогды был уверен, что начальник милиции в душе насмехается над ним.

— Я не напрашивался к вам на работу, — отрезал он. — Товарищ Поладов объяснил мне, что передовая классовой борьбы проходит сейчас здесь, и направил меня сюда, как коммуниста. Если у вас есть какие-нибудь вопросы — позвоните прямо ему.

Он видел, что каждое его слово попадало в Сарыбекова, как пуля. С перекошенным лицом тот поднял трубку и держал ее на весу, словно не зная, что с ней делать, потом положил ее на место.

— Я знаю тебя, Айдогды Тахиров. Поэтому, несмотря на отсутствие мест, беру тебя на работу под свою личную ответственность. Когда приедет проверяющий, придется что-нибудь придумать…

— Меня послала на э́ту работу партия. Разве ваш проверяющий стоит выше партии?

По тому, как желтым огнем сверкнули глаза Сарыбекова, Айдогды понял, что больше всего начальнику милиции хотелось бы крикнуть: «Вон отсюда!»

— Товарищ Тахиров! И тех людей, что приходят к нам с проверкой, их тоже присылает партия. Потому-то я и говорю о личной ответственности — ведь я нарушаю закон. А тех, кто нарушает закон, как ты знаешь, партия не гладит по голове. Понятно?

Сарыбеков уже успокоился. Он снова обрел важный вид и чинно сидел за огромным своим столом, похожий на каменное изваяние, — огромная фигура, маленькая сплюснутая голова и глаза, похожие на глаза змеи. От одного взгляда на него все переворачивалось в душе у Айдогды, и с каждой секундой все меньше и меньше хотелось ему работать под началом у такого человека.

— Если, принимая меня на работу, вы должны нарушить закон — не берите меня, Сарыбеков. Я…

— Товарищ Сарыбеков, — поправил его начальник милиции.

— Я, — закончил Айдогды, — я не согласен с нарушением закона и не…

— Согласен ты или нет — это не имеет сейчас никакого значения. Ты принят на работу. Сейчас я подпишу приказ о назначении тебя старшим милиционером, а через два часа ты должен отправиться в аул Арап-Кала. Там находится некий Бабакули Аширов, совершивший контрреволюционные действия против только что образованного в ауле колхоза. Ты арестуешь его и доставишь сюда. Понял? А теперь повтори приказ, товарищ старший милиционер Тахиров.

Пришлось повторить приказ, ведь став милиционером, Тахиров должен был подчиняться суровой дисциплине. И как бы он ни относился к Сарыбекову, теперь он должен будет обращаться к нему не иначе, чем «товарищ начальник милиции», и каждое его приказание выполнять немедленно и беспрекословно. И вот первое приказание — арестовать… но кого? Бабакули, друга детства, который вслед за ним вступил в комсомол, бедняка из бедняков. И он, выходит, пошел против колхоза?

Это было непонятно, но разве Айдогды не сталкивался уже и с более непонятным? В армии, например, командиром взвода был сын известного богача — он с детства порвал с семьей и геройски погиб в бою с басмачами. Басмача, зарубившего его, удалось взять в плен, и кем же он оказался? Батраком. И добро бы он был невеждой, тупым и забитым, не разбирающимся, что к чему. Так нет же — он был руководителем комсомольской ячейки в своем ауле, как некогда Айдогды в своем, но полюбил байскую дочь и потерял голову и волю. И кто знает, что случилось, что могло случиться с другом его детства Бабакули, — может, и он попал в чьи-то хитро расставленные сети?

Но кто же оказался председателем нового колхоза? Им оказался тоже старый знакомый — бывший батрак и бывший председатель сельсовета Гулджан. Вот уж кто никогда не вызывал ни доверия, ни симпатий Тахирова. Но сейчас он, ничего не скажешь, толково рассказывал Тахирову обо всем, что предшествовало бунту комсомольца Аширова:

— Сначала Бабакули вел себя нормально. Первым подал заявление в колхоз. Следом за ним вступили еще пятнадцать человек, решивших объединиться. Посевы мы обрабатывали сообща, а скот пока оставался в единоличном пользовании. Но вот приехал товарищ Сарыбеков и собрал нас. «Какое же это, — говорит, — коллективное хозяйство, когда у каждого свой скот?» Я понял его мысль и выступил тоже. Раз, говорю, объединили землю, значит, и скот надо объединять, и все остальное имущество. «Может, и кур будешь объединять», — закричал Бабакули. «Всех кур соберем на один большой двор» — так объяснил товарищ Сарыбеков. Тут уже начались всякие выкрики. Кто-то закричал, что, наверное, и жен надо обобществить, но кто это крикнул, заметить не удалось. А имущество решили обобществить. И только Бабакули выступил против. Сказал, что такой колхоз его не устраивает и что он из колхоза выходит. А за ним вышли из колхоза еще несколько комсомольцев. И мы решили дать урок изменникам колхозного дела. Постановили срубить у них все тутовые деревья, а если и после этого не поумнеют, не давать воды на их посевы…

Бабакули сидел на крыше своего дома, обняв винтовку.

— Эй, друг, — крикнул Тахиров. — Слезай!

Бабакули спустил с крыши лестницу и слез.

— Здравствуй, Айдогды. Я рад тебя видеть.

— Мне приказано арестовать тебя и доставить в райотдел милиции.

— За что ты хочешь арестовать меня?

— Так приказано.

— Но разве я неправ? И сам ты поступил бы иначе?

— Может быть, я поступил бы, как ты. Но я теперь служу в милиции и должен доставить тебя куда велено. Но потом я пойду в райком и выскажу там свое мнение коммуниста.

— Теперь будешь знать, как выступать против государства, — вставил свое слово Гулджан. — Будешь знать, как разваливать колхоз.

— Это такие, как ты, разваливают колхоз, байский лизоблюд, — сказал Бабакули. — Веди меня, Айдогды, а то сейчас не удержусь…

Так они и шли до самого города, два недавних друга — один впереди, другой с винтовкой сзади. И с каждым шагом все тяжелей была в руках эта винтовка.

Так они дошли до райкома. Там Тахиров чуть замешкался. Как он и ожидал, Поладов увидел его из окна и вышел навстречу.

— Ну что, приступил к работе? — непривычно теплым голосом спросил секретарь райкома. Давно уже не видел его Тахиров таким. И, уверенный в своей правоте, горячо заговорил:

— Вот, конвоирую руководителя комсомольской ячейки, который выступил против ошибок и самоуправства…

Поладов слушал его внимательно. А затем обратился к Бабакули:

— И ты считаешь себя комсомольцем?

— Я… — начал было арестованный, но Поладов не дал ему договорить, лицо его преобразилось и голос прозвенел презрением:

— Ты дезертир, предатель трудового дела. Из-за таких, как ты, байские прихвостни и разваливают колхозы. Увести его!

— А как же с тутовником? Неужели эти дураки вырубят деревья?

— Тех, кто выступает против колхоза, будем бить насмерть.

Поладов круто повернулся и ушел.

А Тахиров остался. Остался, застыв от изумления. Что же это выходит? Значит, Бабакули — преступник? И теперь его посадят в тюрьму и никто ему больше не сможет помочь?

Но тут подошел Лукманов.

— Аширов? Это куда тебя ведут?

Бабакули молчал, опустив голову. За него ответил Тахиров:

— Я арестовал его, товарищ Лукманов, согласно приказу.

Пришлось рассказать все еще раз. Лукманов покачал головой.

— Ничего не скажешь, наломали вы дров, товарищ Аширов. Нелегко мне будет защищать вас. Но если вы дадите слово, что впредь будете обдумывать подобные шаги, я отпущу вас домой.

— Я не имею права освобождать арестованного, товарищ Лукманов, — неуверенно сказал Айдогды.

— Доложишь начальнику милиции, что председатель райисполкома отменил его приказ.

* * *

Мурзебай крепко держал в руках председателя колхоза.

— Тебе следует порвать все связи с Гочаком, — сказал он Гулджану.

— Он родственник мне, Мурзебай… трудно будет сделать это.

— Разве ты видел, чтобы в летний зной вдруг зазеленели холмы, а, Гулджан?

— Нет, конечно… в зной и трава сохнет и все желтеет.

— Точно так же засохнет и погибнет в колхозном зное Гочак. Он сам вырыл себе могилу. Единоличник! Если ты не порвешь с ним как можно быстрее, предупреждаю, погибнешь вместе с ним. Скажут про тебя: вражеский прихвостень и вычеркнут из списков. И тогда тебе конец, даже я не смогу помочь.

Дрожа от страха, входил на следующий день Гулджан в кабинет Поладова. От волнения он едва шевелил языком.

— Значит, в вашем колхозе тоже есть кулаки?

— Есть… Один-единственный. Правда, он мне приходится родственником…

— Ну, так чем он занимается? Дезорганизацией работы? Распространяет вредную агитацию?

— Вот-вот… агитацию. Действует исподтишка. Мне угрожает. — Если будешь, говорит, служить преданно своему колхозу, убью, как муху. И поклялся хлебом и солью. Оружие у него…

Позвонив новому начальнику милиции Горелику, Поладов передал ему сведения о Гочаке, предупредив и об оружии.

А Гочак тем временем, словно почувствовав опасность, спал по ночам на крыше своего дома, чутко прислушиваясь к собачьему лаю. И все-таки он не заметил, кто и когда закопал какой-то сверток в самом углу двора. Только когда собака стала рыть лапами землю в этом углу, он побежал за лопатой и выкопал старую берданку, завернутую в кошму.

Но тут отчаянно залились лаем собаки и послышался конский топот. Едут… к нему! Гочак-мерген едва успел бросить берданку в колодец, как сильно забарабанили в ворота.

Милиционеры вошли во двор и направились прямо к яме.

— Что здесь было закопано?

— Это вы спросите у Гулджана.

— Двор-то не Гулджана, а ваш.

— Кто донес вам, что здесь яма, тот и должен знать, что в ней закопано. Вот и спрашивайте у того, кто донес.

— Обыскать весь двор, — приказал Горелик. Да, не ошибался, похоже, Поладов, когда предупреждал его, что Гочак — хитер и коварен. Ясно, что в яме было оружие, как ясно и то, что Гочак успел его перепрятать. Но как старый разбойник ухитрился узнать, что мы нагрянем к нему с обыском? И почему он не закопал яму? А, понятно — просто не успел. Следовательно, оружие где-то здесь.

Горелик отозвал в сторону Бабакули.

— Вы наблюдали за двором?

— Глаз не сводили.

— Выходил кто-нибудь за это время?..

— Никто. Кроме Меджек-хан…

— Что? Почему выпустили его? Ведь я приказал никого не выпускать. Теперь понятно — оружие увез ваш этот… хан.

— Была бы винтовка, мы бы увидели ее. А кроме того… Меджек-хан не такая. Она девушка гордая. Зачем ей винтовка — ее и так никто не осмелится тронуть.

— О какой девушке ты говоришь, товарищ Аширов?

— О Меджек-хан, начальник. Не девушка — огонь. Гочак-мерген всегда мечтал о сыне, а когда родилась дочь, назвал ее этим мужским именем. Меджек-хан выросла настоящим джигитом; она оправдывает свое имя — настоящий волк…

Он не успел договорить. В ворота на всем скаку влетел всадник.

— Э, шайтан… чуть не убила, — отпрянул в испуге Гулджан. А девушка, не слезая с коня, окинула взглядом полный незнакомых людей двор, затем с тревогой спросила Гочак-мергена:

— Что случилось, отец?

— Твой дядя Гулджан пришел к нам в гости, сынок. А для того, чтобы ему было не так страшно, пригласил с собой милицию. Дядя Гулджан видел, как мы с тобой вон в том углу закапывали оружие.

— Ах так! — И Меджек-хан с таким выражением взглянула на мгновенно побледневшего Гулджана, что тот отошел подальше.

— Товарищ начальник, — прошептал он на ухо Горелику и потянул его за рукав.

— В чем дело, председатель?

— Товарищ начальник, этого… эту Меджек-хан… ее нужно тоже арестовать. Она дочь кулака, такой же враждебный элемент, как и он сам. Оставить ее — нанесет большой вред.

Горелик увидел, что Гулджан весь трясется, и ему стало неприятно смотреть на Гулджана.

— О каком вреде вы говорите?

— О, она бешеная… может убить кого-нибудь. Активистов может убить, меня…

— Пока мы еще не нашли оружия, которое должны были найти. Для того чтобы арестовать человека, должны быть более веские основания, чем страх.

— Товарищ начальник, ничего нет, — доложил милиционер.

— А колодец проверили?



Милиционер замялся.

— Где веревка, — оживился вдруг Гулджан. — Давайте, я спущусь.

Гулджан пробыл в колодце довольно долго, а когда его вытащили, доложил бодрым голосом:

— Совсем пустой колодец. Ничего нет.

Что-то не понравилось в его голосе Горелику. Не обманывает ли? Но ведь он сам донес на Гочака, зачем ему врать? И все-таки здесь что-то не так. Но что? Горелик терялся в догадках. Как бы то ни было, надо сделать вид, что он ничего не подозревает. Спокойно! Спешка ни к чему хорошему не приведет. Надо действовать методично и обдуманно, чтобы развязать этот узел.

— Товарищ Тахиров! Обыщите конюшню.

У конюшни, под навесом, раскладывая клевер для своего коня, стояла Меджек-хан. Она с презрением посмотрела на него.

— Что забыли здесь?

— Мне приказано проверить конюшню, Меджек-хан, — как можно мягче сказал Тахиров.

— Ну что ж, ищи. Только там чисто. Даже навоза не найдешь.

— Не слишком ли остер твой язык, Меджек-хан?

— А по-твоему я должна радоваться, видя, как ты под навозом ищешь золото. Так, что ли?

— Ты знаешь, что мы ищем.

— Нет у нас никакого оружия. А было бы, не стали бы прятать.

— И я так думаю. Но я на службе. Приказывают искать — ищу. Ничего другого не остается.

Меджек-хан пристально посмотрела в глаза Айдогды, и от этого взгляда он поперхнулся.

— Я верю тебе, Меджек-хан, — тихо сказал он и, не входя в конюшню, повернул обратно.

— В конюшне оружия нет, — доложил он Горелику.

Но Горелик и не ожидал ничего другого. Кто же станет прятать винтовку в конюшне? Только последний дурак. Если в этом дворе и есть оружие, то оно, конечно, только в колодце. Непонятная история. По какой причине донес Гулджан? Может быть, тут замешана эта девушка? Впервые он видел девушку такой красоты и так непохожую на всех остальных. Словно не трогают ее никакие земные заботы, она носится на скакуне по степи, смотрит на всех свысока.

«Я должен арестовать Гочака. Но ведь оружия мы пока не нашли, значит, для ареста нет оснований. Не нравится мне этот Гулджан, скользкий какой-то… Надо поговорить с Поладовым. Высказать ему свои сомнения. Но поверит ли он? И все-таки — откуда Гулджан мог знать, в каком именно углу закопано оружие?»

— Я думаю, надо объяснить все председателю райисполкома, — словно в ответ на его мысли и сомнения сказал Тахиров.

Но придя на следующий день на работу, он узнал, что ночью Гочак-мергена все-таки арестовали.

— Поладов отчитал меня, — сказал Горелик, вызвав его в кабинет. — Хочешь, говорит, чтобы появились новые басмачи? И добавил, что змею лучше уничтожить, пока она не выползла из норы.

В тот же день к Поладову пришел Лукманов.

— За что арестовали Гочака?

— Это классовый враг.

— Пока что это только слова. А доказательства?

— В его дворе обнаружена яма, предназначенная для хранения оружия?

— А как можно определить, для чего вырыта яма?

— Гулджан, родственник Гочака, видел своими глазами.

— Что видел? Как закапывали оружие?

— Вот именно. И тотчас же доложил нам.

— Ну и где же оно?

Поладов побагровел.

— Гочака кто-то предупредил. Но это ничего не меняет.

— Это меняет абсолютно все, товарищ Поладов. Для того чтобы арестовать Гочака, нужно было как минимум найти это оружие. Но и после этого требовалось бы еще доказать, что это дело рук Гочака.

— Иными словами, мы должны к каждому классовому врагу подходить с полными и законными доказательствами вины?

— Именно так. И только так, товарищ Поладов.

— А если вина видна невооруженным глазом? Что ж, выходит, только потому, что враг пытается нас обвести вокруг пальца, мы не должны доверять нашим собственным людям?

— Это все тот же старый спор, — устало сказал Лукманов. — Мы должны полностью доказывать вину каждого человека, которого берем под стражу. Если мы с железной последовательностью не будем следовать принципам законности, то рано или поздно это беззаконие обратится против нас самих. Беззаконие — страшное оружие. Какое-то отступление от закона возможно только при наличии чрезвычайных обстоятельств. Сейчас таких обстоятельств нет, и нет у нас никакого права преследовать людей, поддаваясь только подозрениям.

— Мы ведем последний и решительный бой против старого мира. Разве это не чрезвычайные обстоятельства? Я поклялся бороться против баев, и я не успокоюсь, пока не выведу их всех до одного.

— Тебе известно, что Гочак никогда не был ни баем, ни богачом.

— Он волк в овечьей шкуре. Был разбойником, разбойником и остался. Сейчас мы наступили ему на хвост, а упустим — при первой же возможности схватится за оружие.

— Хотел бы — не стал бы ждать. Докажите, что вы правы, тогда и арестовывайте. А пока я требую его освобождения.

— Можешь на меня жаловаться, Лукманов, куда хочешь. Но отпустить Гочака я не позволю.

Этот разговор, так и оставшийся между ними, окончательно испортил их отношения.

* * *

По аулу шел человек, одетый в городской черный костюм, в шляпе, с ярко-желтым чемоданом в руке и с папиросой, лихо торчавшей изо рта. И только когда он подходил ближе, люди с изумлением узнавали в нем бывшего муллу Сахиба и по старой памяти вежливо здоровались с ним.

Поприветствовав толпу, собравшуюся возле магазина, бывший мулла остановился и поправил галстук.

— Со старым покончено, — заявил он ошеломленным односельчанам. — Теперь забудьте навсегда, что меня звали когда-то Сахиб-мулла. Теперь меня надо называть товарищ Мавыджаев. Я буду заведовать школой.

Достав из кармана пачку «Казбека», он открыл ее:

— Курите, не стесняйтесь.

Да, всего два каких-нибудь года провел бывший мулла на курсах учителей, а изменился настолько, словно в аул вместо него вернулся какой-то другой человек. Он не просто порвал со своим религиозным прошлым, он стал воинствующим безбожником. Никто, даже комсомольцы, не осмеливались сорвать флаги с могил, где похоронены святые. А Мавыджаев не побоялся.

— Не надо ничего бояться, — любил теперь повторять он. — Что такое грех? Пустое слово. Надо творить добро для народа, а если человек заблуждается и на том свете действительно существуют рай и ад, то и там все поступки людей будут взвешены на точных весах справедливости.

Новое здание школы находилось на южной стороне аула. И вскоре после ее открытия, погрузив весь свой скарб на телегу, завшколой перебрался в новое помещение. Прежний дом его возле старой мечети остался пустим; на полу валялись старые книги, тетради, рукописи…

— Смотрите, что я нашел в доме Сахиб-муллы. — И с этими словами Бабакули показал товарищам толстую рукопись в кожаном переплете.

— Что это?

— Махтумкули!

— Но ведь он буржуйский поэт, — сказал кто-то.

— Махтумкули не буржуй, — твердо возразил Бабакули. — Как тебе могла прийти в голову такая глупость? Разве буржуй стал бы страдальцем и борцом за справедливость? Подумай! Ведь в каждой его строчке слышится стон обездоленных.

Незаметно подошедший Мавыджаев выхватил книгу у него из рук.

— Это что такое? Похоже, что ты проповедуешь комсомольцам этого Махтумкули?

— Разве это запрещено?

— А еще комсомолец! Видно, что ты не читаешь газет. — И с этими словами бывший мулла достал из портфеля, с которым теперь не расставался, газету.

— Послушай, что здесь написано. Вот: «Махтумкули воспевал феодальный строй». Понял? И дальше: «Туркменская литература прошлого — это проповедь религии и патриархальщины». Понял? Это значит, что все старые поэты стояли за религиозные предрассудки и за старый строй. Читаю дальше: «Она, таким образом, была не только зеркалом, отражавшим проповедь мусульманства и борьбу между племенами, но и требовала соблюдения отживших прав, обычаев и правил жизни».

— Но ведь не могли же они в те времена быть безбожниками, — попробовал возразить Бабакули.

— Могли, не могли… Это нас не касается. Пусть даже и не могли, пусть даже они и не виноваты, все равно это — другая эпоха. Мы построим совсем другой мир. Новый! А все старое выбросим. Сожжем кибитки — построим дома из твердого кирпича, поломаем соху и мотыгу, будем пахать на тракторе, выбросим тельпеки, будем носить фуражки… ну и так далее. И ослов не надо будет разводить больше, да и лошадей тоже — все будут ездить в автомобилях…

Бывшего муллу слушали в почтительном молчании — от того, что он говорил, захватывало дух и кружилась голова.

— А теперь все за мной, — приказал Мавыджаев. — При вас буду уничтожать вредную литературу.

С этими словами он решительно зашагал к мечети.

Бабакули чувствовал себя обманутым, оскорбленным. С детства внушали ему благоговейное отношение к Махтумкули, с детства не слышал он ни разу, чтобы кто-нибудь осмеливался поносить великого страдальца, не раз бывал он свидетелем того, как прекращался самый яростный спор самых непримиримых односельчан, едва только ссылались на мнение Махтумкули. Как же так — веками был Махтумкули мудрецом, к которому народ прибегал в трудных случаях за советом, веками слыл лучшим, благороднейшим поэтом среди туркмен, и вот он уже «буржуй», и вот он уже не нужен, и бывший мулла хочет его уничтожить…

Что-то здесь было не так…

Бабакули побежал к Тахирову. Тот только что приехал из райцентра и расседлывал коня. Бабакули закричал еще издалека:

— Айдогды!.. Айдогды! Махтумкули хотят уничтожить!

Айдогды резко выпрямился:

— Какого Махтумкули? Откуда он?

— Сахиб-мулла… хочет бросить в огонь книгу Махтумкули…

Но что мог сказать своему старому другу Тахиров? Он только тяжело вздохнул и опустил голову. Если бы начальство приказало ему в эту минуту броситься в сабельную атаку на превосходящего его силой противника, он пошел бы на это не задумываясь. Но в вопросе о Махтумкули ему не дано познать истину. Может быть, ученые, объявившие великого туркмена «буржуем», увидели в его сочинениях то, что оказалось спрятанным от глаз непосвященных? Ведь пишут же в газетах, что старая литература не нужна новым людям, строящим новое общество, да и Сарыбеков, который теперь заведует районным отделом просвещения, любому и каждому тычет в нос ученой книгой, где Махтумкули причислялся к «представителям торговой буржуазии».

Во дворе старой мечети уже высились горою книги, обреченные на смерть. Мавыджаев бросил сверху книгу Махтумкули; упав на кучу других книг, она раскрылась.

С железными когтями хищник,

Мир, есть ли совесть у тебя? —

прочел Мавыджаев на раскрытой странице и почувствовал, что если сию же минуту, вот сейчас не подожжет костер, то в следующую у него уже не хватит на это сил. Дрожащими руками он плеснул из бидона керосин и зажег спичку.

— Эй, постой, — раздалось за его спиной, — погоди…

От неожиданности горящая спичка выпала из рук Мавыджаева, и тут же рвануло вверх чадящее керосиновое пламя.

— Погоди, товарищ Мавыджаев, — запыхавшись, крикнул Тахиров еще раз… но было уже поздно. Огонь охватывал все больше и больше книг, и они, словно испытывая боль, корчились и шевелились в пламени.

От нестерпимого жара Мавыджаев сделал шаг назад… потом еще… а потом повернулся и, опустив голову, побрел прочь. Он никак не мог забыть того ощущения, которое испытывал, когда нес к огню тяжелую книгу. До сих пор ему чудилось, что он ощущает биение в своей руке живого сердца. «А может, — мелькнула у него мысль, — а может, не надо было этого делать, не стоило уничтожать, сжигать. Зачем? Может, надо было просто оставить книги во дворе, пусть берут, кто захочет?» Но ведь он, Сахиб, во всеуслышанье обещал Сарыбекову, что сожжет все старые книги. Обмана Сарыбеков не простил бы. Запершись у себя в комнате, Мавыджаев до утра пил водку, но и сквозь черный водочный туман видел живые страницы книги с бессмертными словами, погибающие в жирном, чадном дыму.

* * *

При одной только мысли о том, что за ним кто-то может следить, Гарахан вмиг покрывался липким, противным потом. Везде ему мерещились наблюдающие за ним глаза. То мелькнул за тутовником в дальнем конце улицы Айдогды Тахиров — а ведь еще минуту назад его там не было. То вспоминалось, что слишком часто попадались навстречу комсомольские патрули самообороны. И ночью так лаяли собаки… Может быть, те, кому положено, пронюхали о том, что к ним в дом должен был явиться человек, и уже устроили повсюду засады? Но ведь тот человек не пришел — отец сам отправился куда-то на встречу с ним.

И вот теперь Гарахан должен был передать знакомому чайханщику очередную порцию опиума, который принес с этой встречи отец. Две пачки «Казбека», заправленного вместо табака опиумом, лежали сейчас у Гарахана в портфеле.

Из помещения банка Гарахану хорошо была видна вся улица. Вон к Айдогды подошел какой-то человек и, сказав одно или два слова, тут же пошел дальше, не останавливаясь. Да, за ним следят. У него уже не было сомнений. Сейчас они схватят его, и тогда…

— Молодой человек, ваша очередь.

Гарахан вздрогнул, словно очнувшись от сна. Протянул документы маленькому человеку в очках, ослепительно сверкавших в маленьком окошечке кассы, расписался дрожащей рукой и взял, не считая, деньги.

Работник банка с изумлением посмотрел на него.

«Наверное, больной какой-то…»

«Пачки «Казбека» надо выбросить в туалет», — думал меж тем Гарахан. Но туалет оказался закрытым на ремонт. Гарахан чувствовал себя волком, попавшим в капкан. «Волк нередко перегрызает себе ногу и убегает на трех оставшихся. Что же делать? Если поймают меня, то и отец пропал, это ясно. Уж лучше бы пропал он один. Я должен продолжить наш род».

Но как предать родного отца?

А как провести много-много лет в тюрьме?

Гарахан не мог объяснить точно, куда он направился, выйдя из банка, и как оказался возле здания райкома. Но к кабинету Поладова он бросился, как человек, попавший в стремнину, бросается к спасительному берегу. Он уже не колебался, не оборачивался и не смотрел по сторонам, но ему все время казалось, что чей-то неумолимый глаз, словно острие кинжала, нацелен ему прямо в затылок. Не выдержав, у самого порога кабинета Поладова, Гарахан обернулся и увидел человека, так незаметно обменявшегося несколькими словами с Тахировым…

Кабинет Поладова был всегда открыт. Выходных дней Поладов не признавал и отдавал работе все свое время каждый день, с рассвета до полуночи.

Непослушными руками Гарахан расстегнул замки портфеля и положил на стол две пачки «Казбека».

— Товарищ Поладов. Вот здесь — опиум. Его передали моему отцу контрабандисты…

И с этими словами, словно из него вынули все кости, он провалился в кресло, стоявшее перед столом. Голова его опустилась на грудь, ноги отнялись, и весь он сгорбился, как столетний старик.

В черных глазах Поладова сверкнули и погасли искры. Сын Мурзебая! Что ж, все больше и больше становилось тех, кто с правильных, классовых позиций выступал против своих отцов. Даже в богатых семьях появлялись теперь трещины разлада. Могучий огонь революционной борьбы сжигал, превращал в пепел даже эти, глубоко спрятанные корни собственничества и тунеядства. И вот еще один тому пример.

Он поднял трубку телефона.

— Дайте мне милицию. Горелик? Есть важное дело. Да, зайдите ко мне.

Милиционеры, посланные для ареста Мурзебая, вернулись ни с чем. Его не оказалось дома, и никто не мог сказать, где он находится. Стало известно, что к Мурзебаю несколько раз приходил знаменитый Ярлык-кутила. Когда-то он сидел в тюрьме, потом бежал, много разбойничал. Убивал всегда одним и тем же способом — привязывал человека за шею к лошади и пускал ее вскачь. Милиция много раз выходила на его след, но ему всегда удавалось скрыться. Были все основания подозревать, что он отсиживается в известных только ему надежных убежищах. Одна из его явок, как выяснилось, и находилась в доме Мурзебая.

Вот тебе и человек, который клялся, что отрекается от своего богатства. «Да, непросто здесь все», — думал Горелик, просматривая донесения милиционеров. Ни Мурзебая, ни Ярлык-кутилы они не обнаружили. Похоже, что поспешили. И опиум надо было передать через Гарахана чайханщику, и понаблюдать надо было подольше за домом Мурзебая. А теперь ищи ветра в поле.

* * *

Тишина до звона в ушах. Ни травка не шелохнется, ни листик. Деревья, выстроившиеся вдоль арыка, недвижны, как на рисунке. И только когда дунет ветерок и тут же, словно играя, юркнет в самую гущу могучих вязов и стройных тополей — вздрогнут зеленые стебли, всколыхнется листва и затрепещут солнечные зайчики, рассыпая серебряные стружки на поверхности прозрачной воды…

Как приятно, как спокойно лежится в тени на краю арыка! Что-то невнятное лепечет вода, поет, поет свою песню, и под эти звуки душа Айдогды обретает покой. Наконец-то он может отдохнуть. Сегодня он может забыть обо всем на свете, словно нет уже ни преступников, ни злоумышленников, ни кулаков. Да, на сегодня он позабудет о плохом, будет, словно нет уже никаких в жизни дел, бездумно лежать в густой тени застывших от зноя деревьев и без конца слушать никогда не надоедающую мелодию бегущей воды.

И тут словно игла вонзилась в шею. Его укусил муравей. За что же ты меня так? Ах, да, все правильно — только сейчас заметил Айдогды, что лежал, растянувшись, прямо на муравьиной тропке. Что ж, передвинемся подальше, пусть муравьи бегут своей дорогой, муравьи, неутомимые работники, крохотные, храбрые существа, не знающие, что такое праздность.

Перевернувшись на живот, Айдогды стал наблюдать за муравьями. Вот если бы люди научились так работать. Ни секунды не оставались муравьи в покое, сновали во всех направлениях, постоянно находя себе работу. Неужели среди них совсем нет лодырей? Или любовь к порядку и работе заложена у них испокон веков в крови? Есть ли среди них преступники, которые ради корысти или ради славы готовы нарушить общий порядок, или это свойственно только людям?

А богатство? Знают ли муравьи такое понятие? А ведь именно ради богатства человек может пролить реки человеческой крови. Выходит, что в этом случае любой зверь выглядит благороднее иного человека, готового ради богатства на все, даже на преступление…

Опять он за свое! Преступления, преступления… Ну неужели и в редкие часы отдыха он не избавится от этих мыслей. Прочь, прочь… не мешайте человеку слушать чистый звук бегущей воды…

«Птицы поют… Слышишь трель? Это соловей, маленькая, неказистая птичка. Такой невзрачный, незаметный с виду, и такой знаменитый. Тебя воспевают поэты, о тебе говорят во все века влюбленные…»

Зачем он думает об этом, ведь он запретил же себе. Разве он сам кого-нибудь любит? А раз нет, то к чему же эти никчемные мысли?

Он ничего не хочет знать о любви. Ведь стоит только дать себе волю, и ты уже в плену у этих мыслей, и ты уже видишь огромные глаза, переливающиеся, словно алмазы, тысячей цветов, глаза, от которых нет спасения, которые, хочешь ты того или нет, неотрывно преследуют, неотступно глядят на тебя. И ты даже не можешь сказать точно, какого они цвета. Черные? Синие? Или зеленые?

В этих глазах все цвета мира слиты воедино.

А еще говорят, что колдовства не бывает. Но тот, кто сказал такое, видно, никогда не испытывал на себе волшебства такого взгляда, волшебства, которое подчиняет своей воле, которое делает тебя беззащитным перед их покоряющей и своевластной силой.

Что же ты будешь делать с силой этих глаз, Айдогды? Как быть с этой девушкой, перед которой хочется опуститься на колени?

В прошлом месяце это случилось, и случилось вот здесь, в этом самом месте, когда Айдогды поил из арыка своего коня. Он только помнит, как насторожился, услышав звук легких шагов. А когда поднял голову, увидел, что на противоположной стороне арыка, разглядывая его, стояла девушка в легком платье из кетени. Меджек-хан?

Девушка, не стесняясь и не отводя глаза в сторону, как это делали другие, смотрела на него, чуть улыбаясь. Как и ее отец, она смотрела прямо в глаза.

— Что случилось, Меджек-хан?

— Отец вернулся, Айдогды. Я знаю, ты защищал его. Никому не удалось услышать наше спасибо. Тебе, видно, придется.

Айдогды от изумления не нашелся что ответить. Он словно бы впервые увидел эту девушку, увидел в ярком солнечном свете, увидел совсем другими глазами.

— Почему ты молчишь, Айдогды? Ты стесняешься меня?

— Ах, знаешь… твои глаза… они, словно солнце…

Меджек-хан звонко рассмеялась.

— Ты милиционер или поэт?

— Увидев тебя, любой становится поэтом, поверь…

— Тогда от них будет некуда деться, Айдогды. Разве нужны сотни поэтов? Их должно быть совсем мало… один, может быть, два. Чтобы один был, как Махтумкули, а другой — наподобие Мятаджи.

— А такой, как Молланепес, не нужен?

— Сказал… Ведь то было во времена Тахира и Зохре. Разве в наше время можно встретить подобную любовь?

— Я думаю, можно.

— Нет, Айдогды. Такого уже не будет никогда.

И по лицу девушки пробежала тень.

Впервые разговаривал Айдогды со взрослой девушкой из аула, а чувствовал себя так, словно он был знаком с Меджек-хан давным-давно. А впрочем, разве это было не так?

Действительно, они знали друг друга с детства. Но сегодняшняя Меджек-хан была совсем непохожа на тогдашнюю. Маленькая Меджек-хан ничем не отличалась от аульных мальчишек — была такой же озорной, так же играла в альчики, боролась, устраивала собачьи бои, воровала яблоки из чужого сада… А эта…

Ничего не осталось в ней от той девчонки. Даже глаза и те совершенно другие. Словно по велению сказочного волшебника, превратилась она из сорванца в стройную, прекрасную девушку, настолько поражавшую глаз, что мало кто отваживался даже заговорить с нею. Лишь Гарахан, да и то в минуты полного опьянения, говорил о своих чувствах к Меджек-хан, но будь он даже трижды пьян, он не рискнул бы и намеком бросить тень на ее честь. Он знал, как и любой человек в ауле, что больше всего в жизни Гочак-мерген и его дочь ненавидят сплетни… И Гарахан молчал, живя несбыточной надеждой, что, может быть… когда-нибудь… случайно…

И Айдогды случайно встретил ее — да, здесь, и с того дня уже не случайно наведывался сюда, едва выдавался свободный день, вот как сегодня. Но девушка больше не появлялась. Как было бы хорошо, если бы она пришла. Хорошо? Нет, это слово ничего не выражает. Это было бы прекрасно. Он был бы счастлив… Но с какой стати ей приходить? Разве они назначали свидание?

Весело бегут по склонам горные ручьи, но как медленно, как печально течет вода в арыке. Надежда и ожиданье так же связаны между собой. Как долго тянется время и как быстро проходит.

Чего я жду здесь? Почему я решил, что она придет? Только потому, что она могла увидеть, как я проехал мимо их двора? Ах, если бы можно было самому прийти к ней. Но это невозможно. Это было бы нарушением приличий, и Гочак-мерген никогда бы этого не простил. Нельзя прийти к ним во двор без какого-нибудь повода… да и был бы повод — тоже нельзя.

Мать, наверное, заждалась уже. И плов, поди, стынет. Уйти? Нет, ни за что. Надо ждать. Надо верить, что она придет, и тогда она придет. Обязательно…

Почудилось ли ему, что снова слышит он знакомый шорох кетени?..

И снова, словно возникнув из воздуха, вся в сверкании, стояла перед ним на противоположной стороне арыка Меджек-хан. Он закрыл глаза и снова открыл их, но видение не исчезало. И сверкание — тоже. У Меджек-хан всегда было множество украшений, но раньше она никогда их не носила. Теперь же на ее груди, переливаясь драгоценными камнями и золотом, сияло бесценное, тончайшей работы украшение — гульяка; но блеск золота и камней не шел ни в какое сравнение с тем сиянием, которое исходило от нее самой и ее удивительных глаз.

Айдогды не мог оторвать от нее восхищенного взгляда.

— Как отец, Меджек-хан?

— Спасибо, Айдогды. Но что-то неладно с ним. Он и раньше был неразговорчив, а теперь, вернувшись, еще более замкнулся. Занят только работой, ни с кем не общается, ни до кого ему нет дела.

— Меджек-хан… может быть, нужно вам вступить в колхоз?

— Неужели ты думаешь, что отец хоть когда-нибудь согласится быть под началом такого ничтожества, как Гулджан?

— Разве дело в Гулджане? Сегодня он председатель, завтра..

— Ты его недооцениваешь. Он… жалкая тварь. Он осмеливается говорить, что моего отца отпустили неправильно и что его все равно раскулачат и сошлют.

— Мы не допустим этого. Скоро все изменится к лучшему.

— Хотела бы я поверить твоим словам.

Голос ее, доверчивый и нежный, заглушил на время все остальные звуки: журчание воды, шелест листьев, соловьиные трели. Казалось, в мире звучит только музыка ее слов. И даже после того, как она ушла, нежная мелодия долго еще звенела в душе Айдогды.

Вот бы жениться на ней, подумал он. Неужели возможно представить подобное счастье?


Тахиров, назначенный старшим группы из трех милиционеров и пяти человек из комсомольской группы самообороны, должен был перекрыть участок вдоль железной дороги.

— Если басмачи не превратились в птиц, — сказал на прощание Горелик, — они обязательно должны выйти на вас. И учтите, у них нет выбора. Или, повернув назад, они должны будут принять бой с красными эскадронами, или, и это скорее всего, они не пожалеют сил, чтобы смять вас и уйти через границу.

Тахиров оглядел местность и понял, что лучше всего организовать засады в трех местах с северной стороны железной дороги. Позиция на вершине барханов была более выгодной для наблюдений и для боя, чем железнодорожная насыпь. Одного из комсомольцев, Бекназара, самого молодого, подбородка которого еще не касалась бритва, он взял с собой, и вместе они быстро отрыли окоп, надежно прикрытый пышно разросшимися побегами саксаула.

— Товарищ Тахиров, — обратился вдруг к нему Бекназар, — а тебе приходилось самому убить человека?

— Может, кому-то и досталась моя пуля… А почему ты спрашиваешь?

— Мне кажется, что если убьешь человека, то что-то должно в тебе измениться… Что уже не будешь таким, как прежде.

— Что-то я тебя не пойму, Бекназар.

— Не знаю, как объяснить. Говорят, что потом этот человек будет тебя преследовать всю жизнь, будет тебе сниться. На железной дороге со мной работает мой земляк, который по закону кровной мести зарезал одного из родственников убийцы. И хотя с тех пор прошло уже тринадцать лет, тот человек, которого он зарезал, снится ему каждую ночь, так что он просыпается с криком и больше не может уснуть. Ему едва за тридцать, а усы и борода совсем седые и глаза желтые, словно он болен малярией. Вот почему я спрашиваю.

— Он, убив человека, пролил невинную кровь. А басмачи — это совсем другое. Они сами убийцы, и руки у них в крови. Это нечисть, от которой надо освободить землю, чтобы люди могли жить, не зная страха. Вот почему, если ты убьешь басмача, он не будет тебе сниться и тревожить твою память.

— Я тоже говорю себе так. Убеждаю себя, что они не люди. Но…

— Стоп. Хватит. Когда лежишь в окопе, должен думать только о том, как лучше выполнить боевую задачу. Понял?

— Понять-то понял… Только так уж у меня голова устроена: когда какая-нибудь мысль приходит, никак не могу от нее отделаться, мучаюсь до тех пор, пока сама не уйдет…

— Тогда лучше попробуй уснуть. Будем наблюдать по очереди.

— Мне как-то еще не хочется.

— Тогда я посплю. А ты, Бекназар, при малейшем шорохе буди меня сразу.

Тахиров уснул мгновенно, а когда проснулся, солнце уже клонилось к закату. Кругом царило такое спокойствие и тишина, что гудок паровоза, донесшийся издалека, выглядел неуместным и ненужным среди разомлевших от зноя барханов. И снова потекла ленивая череда минут — лишь кони изредка встряхивали в низине сбруей. Заржать они не могли — на морды у них были надеты торбы.

Но вот солнце село, и тут же на пустыню опрокинулся бездонный купол темноты. И засверкали, переливаясь, звезды из сокровенной глубины бездонного пространства. Стоило подуть ветерку, и безмолвная пустыня вмиг ожила, словно скрытый доселе от глаз невидимый мир на тысячу разных голосов приветствовал наступление ночи. Горьковатый запах высыхающих степных трав щекотал ноздри.

Тахиров растянулся на теплом еще, но уже начавшем остывать песке. Каждый раз, оказываясь в пустыне, он поражался безграничности Каракумов. Как просторен мир, но людям он тесен для жизни, и они враждуют между собой. Ведь еще великий Искандер Зулкарнейн из далекой Македонии говорил много веков назад, что этот мир слишком тесен даже для двух владык. Только разве может быть так, чтобы все это досталось кому-нибудь одному? Когда же земля обретет покой?

Вот звезды, словно прекрасные серебряные украшения, выполненные рукой волшебного мастера, который прикрепил их на грудь неба. Говорят, что пока свет самой близкой звезды дойдет до земли, проходит миллион поколений. А жизнь так коротка — всего каких-нибудь пятьдесят — шестьдесят лет. Как же надо прожить их, эти короткие годы? Неужели покорно дожидаясь неминуемой смерти? Или в беспечном разгуле? Или отдать их всецело грядущим поколениям и классовой борьбе?

Под светом звезд, словно огромные драконы, выставившие чудовищные гребни, лежали, развалясь, барханы. Тонкий звон, наполнявший воздух, говорил о жизни, кипевшей и бурлившей на вершинах этих бугров, на их склонах и в низинах между ними. Полная своих трагедий жизнь ночи, как отличаешься и вместе с тем как похожа ты на беспощадную жизнь дня. Ночью выходят на охоту змеи, ящерицы и вараны, и что из того, что тьма скрывает их? Все та же жизнь: змеи, заползая на ветки саксаула, подстерегают ночных птиц, а внизу ежи подстерегают змей. Ящерицы охотятся за насекомыми, но сами, в свою очередь, становятся добычей змей и варанов. Неужели и жизнь человека состоит только в том, чтобы не быть съеденным и, в свою очередь, проглотить более слабого? Неужели человек ничем не выделяется из природы и ничуть не лучше ни варана, ни змеи, он, способный восхититься стихами Махтумкули и понять звездную красоту бездонного неба…

Словно облако пыли, тянется по небу Млечный Путь. Когда-то, говорится в легендах, в незапамятные времена с одного края неба на другой, разбрызгивая свое белое молоко по Вселенной, пробежала белая верблюдица, и каждая капля молока превратилась в звезду. А каждая звезда огромней Солнца, и сама Вселенная огромна и бескрайна, и никто не знает, где начинается она, и где кончается, и имеет ли вообще начало и конец. И неизвестно, что означает эта простершаяся над всем миром таинственная звездная пустыня…

Безгранично и вечно небо; случайна и коротка жизнь человека; подобно искре рождается он в этот мир и падучею звездою уходит в глубины грешной земли, успев или не успев понять смысл своего появленья на свете в необъятном пространстве между небом и землей…

Бекназар проснулся и чихнул.

— Т-с-с-с!

— А? Что? Неужели и чихнуть нельзя?

— Нельзя. Ничего нельзя.

— Ладно. Теперь ты спи, товарищ Тахиров.

И Тахиров уснул, как провалился, а когда он проснулся, было уже совсем светло.

— Ну что?

— Все тихо, товарищ… — начал было Бекназар, но тут же, словно опровергая его слова, раздался выстрел.

— Вот оттуда, — возбужденно прошептал юноша, и его смуглое лицо заметно побледнело.

— Лежи и не шевелись.

Издалека до них доносились звуки перестрелки.

— Мы должны пойти к ним на помощь, товарищ Тахиров!

— Лежи. И на нашу долю хватит…

Целый день мог бы рассказывать Айдогды о тактике басмачей. Хотя главари банд не были похожи друг на друга, в своей тактике они пользовались похожими приемами, проверенными на практике. Один из них заключался в том, что предводители, курбаши, жертвовали своим отрядом и в завязавшихся перестрелках уходили в отрыв, полагая, что главное — это спасти свою голову и шкуру, тем более что на пощаду они рассчитывать не могли.

Сейчас могло случиться то же самое. Ведь ясно, что все пути для банды перекрыты. Первый выстрел скорее всего принадлежал дозорным. А перестрелка означала, что басмачи догадались о малочисленности заслона и решили принять бой. Может быть, действительно лучше было бы поспешить туда на помощь? Тогда оголится этот участок…

Басмачи появились там, где их не ждали. Умело используя складки местности, они проскользнули между барханами и на огромной скорости, стелясь над землей, стали уходить к границе.

— Огонь!

Слева и справа заклацали выстрелы. Один басмач упал, другой… Двое, не оборачиваясь, уходили все дальше и дальше. Тахиров вскочил.

— Охраняй это место. Я догоню их…

Басмачам осталось только перемахнуть через насыпь — и тогда между ними и спасительными горами была бы лишь узкая полоска степи. У Айдогды, пригнувшегося к шее коня, мелькнула мысль, что басмачам стоило бы, укрывшись за насыпью, заставить его спешиться и принять бой, но тут же он понял, что они не станут терять драгоценных минут: спасительные горы были так близки, а задержавшись и даже убив преследователя, они рисковали быть отрезанными…

Остановив на всем скаку коня, Айдогды задержал дыхание и потянул спусковой крючок карабина. Попал!

Но тут же он увидел, что попал всего лишь в коня. Бросив поводья, басмач ловко вскочил за спину своего сообщника. Непрерывно оглядываясь, он нахлестывал коня, изнемогающего под двойной ношей. Вот он обернулся еще раз…

Да это же Мурзебай! Все думали, что он давно уже в Иране, сидит в глубине своей лавки и торгует, а он, оказывается, занимается разбоем в Каракумах. Вот так, значит, распорядилась судьба. Что ж, это хорошо! Наконец-то Айдогды может встретиться с противником в чистом поле, лицом к лицу. Теперь уже Мурзебай не спрячется в шкуре овечки, не прикроется законом. Теперь все вопросы задаст винтовка, и на все ответит она же.

Обернувшись еще раз, Мурзебай вскинул винтовку, и фуражка слетела с головы Тахирова. Еще сантиметром ниже, и пуля попала бы в голову. Ну, держись, гад!

Несмотря на двойную ношу, конь басмачей не давал сократить расстояние. Похоже было, что ему неведома усталость. Словно птица, перелетел он через насыпь.

И беглецы исчезли, словно провалились под землю. На мгновение Тахиров растерялся, но топот копыт помог ему все понять. Широкий овраг тянулся в сторону гор.

Вперед!

Все-таки, видно, небезграничны были силы ахал-текинца. Расстояние стало сокращаться. Тахиров зорко смотрел за действиями Мурзебая, но тот больше не оборачивался. Он крепко вцепился в сидевшего впереди басмача и не пытался стрелять.

«Боится, как бы тот не столкнул его с коня», — понял Айдогды, и в то же мгновение, будто прочитав его мысли, басмач, что-то крикнув, ловко столкнул Мурзебая.

Мурзебай упал мягко, словно он ожидал, что будет сброшен, и мячиком откатился в сторону. Тахиров повернул коня, и в тот же момент конь взвился на дыбы и стал валиться. Тахиров едва успел высвободить ноги из стремян. Он упал на землю, не выпуская из рук карабина, а когда вскочил, увидел черный глаз винтовки, нацеленный ему прямо в лицо.

«Смерть».

Щелк… щелк!

Кривые зубы Мурзебая сверкнули в яростной гримасе. У него кончились патроны. Теперь уже он был во власти Тахирова. Тот поднял карабин… и отпрянул. Удар ножом пришелся по ложу карабина. Перенеся тяжесть тела на левую ногу, Тахиров правой ударил басмача в пах. Скорчившись и взвыв от боли, Мурзебай упал.

Тахиров сел на огромный валун. Пот лил с него градом. Достав платок, он стал медленными движениями вытирать шею и лицо. Мурзебай все еще корчился, держась за низ живота и тихонько подвывая, но Айдогды не испытывал к нему жалости. Гад ползучий. Нет, он не достоин сравнения даже со змеей. Змеиный яд помогает в различных болезнях, змеи пожирают вредных грызунов, значит, и от змей есть какой-то прок. А какой прок, что за польза от такого, как Мурзебай? Был кровососом, паразитом, таким и остался. Теперь ему не вывернуться.

Мурзебай притих. Теперь он вытянулся, словно жизнь уже покинула его, и лежал, не шевелясь. Тахиров ткнул его носком сапога в бок.

— Вставай, гад!

Медленно, словно он лежал на земле по своей воле, Мурзебай поднялся. Лицо его было искривлено гримасой боли, но смотрел он в глаза Тахирову без боязни.

— В сорочке ты, видно, родился, Айдогды, — сказал он. — Не кончились бы у меня патроны, ты сейчас трясся бы уже перед воротами ада.

Тахиров оттянул затвор.

— А у меня патроны не кончились. Посмотри внимательно. Этот патрон предназначен для тебя. В нем конец твоей грязной жизни.

— Не имеешь права! Сначала меня должны судить. И ты это знаешь.

— Знаю. Но и тебя я тоже знаю. Ты скользкая тварь. Предстанешь перед судом, глядишь, и выкрутишься… Вымолишь себе жизнь. Нет. Я сам буду тебя судить.

— Не имеешь права на самосуд! Пусть меня судят по закону. Или советских законов ты не признаешь?

— Вот теперь я узнаю тебя, Мурзебай. Теперь ты снова такой, каким я тебя знаю много лет. Теперь тебе нравятся, наверное, и Советская власть, и советский суд. Осталось, похоже, только принять тебя в партию и выбрать председателем сельсовета. Но ничего не получится. Другим ты уже не станешь. А вот прежним Мурзебаем ты еще можешь побыть несколько минут на этом свете, и попробуй за эти минуты доказать мне, что не заслужил этой пули. Не докажешь — она твоя, клянусь хлебом и солью.

— Хорошо, я согласен защищать себя согласно законам справедливости. Скажи, в чем я виноват?

— Тебя обвиняет вся твоя жизнь. Разве мало скопил ты богатств?

— Я отвечу тебе, Айдогды, а вернее, ты сам ответишь. Быть купцом — значит торговать. А торговать можно только тогда, когда имеешь прибыль. Но и торговать можно по-разному. Я торговал честно. Разве не одна цена была в моей лавке для богатого и бедняка? Разве обманул я хоть кого-нибудь, продавая за хороший тот товар, который был плох? Скажи?

— Хорошо. Не будем принимать во внимание, что ты был купцом. Пусть это будет делом прошлого. Но твой собственный сын…

Даже сам Тахиров не расслышал конца своей фразы — так вздрогнул внезапно мир от страшного грохота.

— Сель! — заорал Мурзебай. И изо всех сил помчался к холму посреди оврага. Айдогды двинулся следом за ним. До берегов было уже не добраться, но на вершине холма спасение еще было возможно. Когда оставалось всего два-три шага, волна ударила Тахирова и понесла, словно соломинку, и он бы погиб, если бы Мурзебай каким-то чудом не успел схватить его за ногу.

Бурлящая мутная вода с шумом заполняла широкий овраг. Ее уровень все поднимался, быстро затопляя холм, превратившийся в остров.

Островок исчез под бурным потоком, и вода достигла щиколоток.

— Ты умеешь плавать, Айдогды? Или мне придется спасать тебя еще раз?



— А зачем ты спасал меня?

— Сам не знаю. Но все-таки спас. Надеюсь, что ты отплатишь добром на добро.

— Что я для тебя могу сделать доброго? Боюсь, что немного.

— Поможешь мне добраться до границы. Я вывихнул ногу.

— Вот в чем дело! Ты плохо знаешь меня.

Вода заливала уже голенища сапог.

— Ну так что? Поплывем?

— Я не умею, — сказал Тахиров. — Придется тебе погибнуть вместе со мной.

Но вода перестала прибывать. Сель закончился так же внезапно, как и начался. Вода стала спадать, и через час по камням они добрались до края оврага.

— Ладно, Айдогды, — сказал Мурзебай. — Не хочешь мне помочь, не надо. Давай разойдемся. Я не видел тебя, ты меня. Прощай.

И, сильно хромая, он сделал несколько шагов в сторону близких уже гор.

— Стой, буду стрелять!

Мурзебай остановился.

— Что ты еще от меня хочешь?

— Я хочу, чтобы ты шел передо мной.

— Хочешь отплатить мне злом за добро?

— Я и так отплатил тебе в достаточной мере. Не пристрелил сразу.

— Отпусти меня, дорогой.

— Шагай, не разговаривай!

— Айдогды, у меня в кушаке спрятано целое богатство. Отпусти меня — и половина золота и камней твоя. До конца жизни не будешь знать, что такое нужда.

Тахиров ткнул ему в спину дуло карабина.

— Не разговаривай! Иди!

— За что ты так зол на меня? Тебе ведь я ничего плохого не делал.

— Ты враг народа. Молчи и иди без разговоров.

Но Мурзебай сел на землю.

— Не могу идти. Сил нет.

Айдогды связал его и взвалил на плечо, как мешок.

— Не будет тебе в жизни счастья, — хрипел Мурзебай. — Тому, кто платит злом за добро, аллах отомстит.

Через четверть километра Тахиров остановился, чтобы перевести дух. Мурзебай лежал на боку. По лицу его текли слезы. Что-то дрогнуло в душе у Тахирова.

— Мурзебай, послушай! Ты и в самом деле спас мне жизнь! И сделал это не раздумывая. И я бы рад тебе отплатить тем же. Поверь, я сделал бы это, будь ты только моим врагом. Но ты басмач, и если я отпущу тебя сейчас, это будет значить, что я нарушил присягу. Что я заодно с тобой. Что я предал родину.

Не раскрывая глаз, Мурзебай прохрипел:

— Не надо больше говорить со мной. Развяжи мне руки. Не прикасайся ко мне. Хоть на четвереньках, но сам пойду. Сам…

* * *

Долго еще будет Айдогды вспоминать те времена, когда начальником милиции был Костя Горелик. Вот уж с кем всегда можно было и поговорить, и посоветоваться, особенно если возникало какое-то недоразумение. Горелик любой вопрос понимал с полуслова, ему не надо было долго растолковывать, в чем суть дела, а главное, он всегда готов был тебе помочь.

Но хороших работников, наверное, не хватает в столице. И вот теперь снова во главе милиции района стоит товарищ Сарыбеков.

Для Тахирова не секрет, что против назначения Сарыбекова на эту должность протестовал предисполкома Лукманов. Но на вопрос Поладова, что он имеет против этой кандидатуры, ничего убедительного Лукманов сказать не мог. Не пользуется авторитетом? Что ж, поддержим. А в остальном — разве Сарыбеков не содействовал выполнению партийных постановлений на торговом фронте?

Действительно, никто не смог бы обвинить Сарыбекова в недостаточной активности — ни на торговом фронте, ни на каком-нибудь другом. С каждым годом становился он все более строг, даже безжалостен, с каждым годом все нетерпимей относился к любым, самым незначительным проступкам других. За малейшую ошибку увольнял он из торговли, и если не было законных причин для привлечения увольняемого к уголовной ответственности, то Сарыбеков переживал это, как свое упущение.

Были поначалу случаи, когда уличенные в нечестности торговцы пытались замять дело взяткой, но тут уже дело становилось и вовсе безнадежным: Сарыбеков преследовал таких неумолимо и неизменно добивался осуждения на долгий срок.

Тахирова Сарыбеков вызвал вскоре после своего назначения на пост начальника милиции.

— Вот предписание. Поедешь в аул и арестуешь Гочак-мергена.

— За что я должен его арестовать?

— Это не твоя забота. Милиционер должен выполнять приказ без рассуждений.

— А я считаю, что милиционер должен действовать сознательно. Разве я не должен быть убежден, что то, что я делаю, справедливо?

— Выходит, каждый милиционер имеет право сомневаться в справедливости приказа, который он получает от начальника?

— Сомневаться — это одно, а задумываться — другое.

— Приказ надо выполнять. А думать и сомневаться можешь в свободное от службы время. Если каждый начнет спорить, тогда дело не стронется с места и не останется времени для борьбы с классовым врагом. Выполняй приказание, товарищ Тахиров, и доложи об исполнении лично мне.

Солнце поднялось уже на высоту птичьего полета, когда Тахиров и еще один милиционер отправился в путь. Дышать было трудно, палящие лучи солнца впивались в тело невидимыми раскаленными иглами. Но Тахиров не чувствовал жары. Гочак-мерген… Меджек-хан… что сказать ей? Ничего он не сможет ей объяснить, да если бы ему даже было что-то известно, он тоже не имел бы права ничего объяснять.

Гочак-мерген поздоровался с Тахировым у ворот и сказал, по обыкновению глядя прямо в глаза:

— Что привело тебя к моему дому, Айдогды? Здоров ли ты, сынок, уж больно хмурое у тебя лицо…

Милиционер, ехавший следом, выдвинулся вперед.

— А ну, открывай ворота, дармоед-ишак! — закричал он грозно.

— Яшули, — с упреком сказал ему Тахиров, — яшули, ведите себя, пожалуйста, поприличней.

Ему была неприятна заносчивость напарника. Но тот был старше и по возрасту и по стажу работы в милиции, да и человек был уважаемый, даже симпатичный, а грубым он становился, как заметил Тахиров, только во время обысков и арестов.

Несмотря на тщательность обыска, ничего подозрительного, если не считать нескольких книг Махтумкули, обнаружить не удалось. Пустились в обратный путь, ведя перед собой Гочак-мергена. Отошли уже на приличное расстояние от аула, когда их нагнал всадник.

Это была Меджек-хан. Не обращая на Тахирова никакого внимания, она соскочила с коня и обняла отца.

— Прощай, — сказал Гочак-мерген. — Может, не увидимся больше.

— Я постою за тебя, отец. Не опозорю наш род, как эти рабы…

— За такие слова… — вскипел второй милиционер, но и его Меджек-хан не удостоила даже взглядом.

В тот же день Тахиров был вызван к начальнику.

— Ты, значит, считаешь, что к преступнику, распространяющему в народе вредные стихи байского подпевалы, надо относиться хорошо?

— Не хочу спорить о стихах Махтумкули, товарищ начальник. Но нигде не сказано, что читать эти книги — преступление. Поэтому я и подумал, что не следует брать книги Махтумкули как вещественное доказательство.

— Это хорошо, что ты не хочешь со мною спорить об этих стихах. Думаю, тебе известно, что вражеская пропаганда использует эти стихи для своих целей. А что касается самого Махтумкули…

Да, уж не первый раз понимал Тахиров, как сильно не хватает ему образования. Нет, не хватит у него знаний, чтобы спорить с Сарыбековым на эту тему. Если самые большие умы в Ашхабаде никак не могут договориться между собой по этому поводу, что может привести в защиту своей точки зрения он, рядовой милиционер?

И тут последовал новый удар.

— Я вызвал тебя не для разговоров на эту тему, а совсем для другого, товарищ Тахиров.

И Сарыбеков достал из ящика какие-то листки.

— Вот материал, поступивший от следователя по делу Мурзебая. Обвиняемый утверждает, что ты пытался, осуществляя самосуд, расправиться с ним и угрожал расстрелом.

— Если бы хотел, ничто мне не мешало бы это сделать. А теперь начинаю об этом жалеть.

— Вот даже как? Что ж, тогда садись и пиши объяснение.

— Никакого объяснения писать не буду.

— А я тебе приказываю!

— Не кричи, начальник. Писать ничего не буду. А Мурзебая, если еще когда-нибудь встречу…

— Очень может быть, что ты его встретишь. В тюрьме. Он сгниет там, но и ты не жди пощады, коли нарушил закон.

— Не пугай меня, начальник, законами. Нет такого закона, который освобождал бы от наказания врагов народа. Таких несправедливых законов быть не может.

— Не я издаю законы, Тахиров. Если закон кажется тебе несправедливым, обратись в соответствующие органы.

— Не приписывай мне, начальник, того, что я не говорил. Если бы я считал наши законы несправедливыми, я не служил бы им. Они справедливы. Но и к таким законам могут примазаться людишки, которым несправедливость, что мед для мухи.

Желтые глаза Сарыбекова пожелтели еще больше. Волосатые пальцы впились в край стола.

— Кроме тебя, Тахиров, есть еще много честных людей, служащих закону. Но никто из них не ведет себя так, как ты. Они преданы делу партии и правительства. Они приучают себя к беспрекословному подчинению старшим по работе. Они подчиняют свои желания общему делу, а ты… ты противопоставляешь себя всем.

Сарыбеков сделал паузу и приподнялся.

— И поэтому… товарищ Тахиров, ты уволен из милиции. За нарушение служебной дисциплины. Вопрос о передаче дела в суд мы с товарищами решим позднее. Иди сдай оружие.

— Я не тебе служу, Сарыбеков. Я служу народу. И ему я давал клятву бороться с его врагами до последнего дыхания.

И он вышел из кабинета, хлопнув дверью.

Всю ночь проходил он по улицам, не в силах сомкнуть глаз. «Успокойся, — говорил он сам себе. — Успокойся, Айдогды. Пусть разум твой немного прояснится. Разберись в себе. Ведь ты действительно хотел пристрелить Мурзебая. Хотел ведь? Хотел. Не сделал этого скорее случайно, чем сознательно. Значит, хотел нарушить закон. Допускал такую возможность. Но если я, работник милиции, допускаю для себя такую возможность, чего я могу требовать от других? Давал я клятву неуклонно служить закону? Давал. А сам чуть не нарушил его. Правда, пристрели я тогда Мурзебая, это было бы справедливо. И все-таки, если каждый начнет сам определять по своему разумению, что справедливо, а что нет, на земле наступит анархия. Значит, я допустил ошибку. Пусть за нее меня накажут. Но никто и никогда не заставит меня молчать из страха перед наказанием и тем более из страха перед Сарыбековым. Никто».

Ранним утром, измученный бессонной ночью, он явился в райком.

— Товарищ Поладов. Разрешите доложить. Со вчерашнего дня я уволен из милиции.

Но Поладов уже все знал.

— Значит, признал себя нарушителем закона? — сказал он, улыбаясь.

При виде этой улыбки у Тахирова отлегло от сердца.

— В чем виноват, готов держать ответ.

— А в чем считаешь себя виновным?

— Погорячился, товарищ Поладов.

— Считаешь, что человек должен быть спокойным?

— Наверное, должен. Тогда он сможет быть справедливым.

— А захочет ли такой человек расстаться ради справедливости со своим спокойствием?

Тахиров был в недоумении. Осуждает его Поладов или нет?

— Товарищ Поладов! Какой бы приказ ни отдала мне партия, клянусь его выполнить. Даю слово, что нарушений закона допускать больше не буду. Но работать с Сарыбековым тоже не могу.

— А если партия потребует от тебя именно этого?

Тахиров промолчал.

— Почему ты признался, что угрожал Мурзебаю?

— Неужели я из трусости должен отказываться от своих слов? Не только угрожал, но и готов был пристрелить его. Но не сделал этого сразу, а потом уже не мог. Ведь он был безоружен.

По лицу Поладова Тахиров понял, что его объяснение пришлось по душе секретарю райкома.

— Это хорошо, что ты не боишься говорить правду. И признавать свои ошибки тоже. Плохо, что тебе ничего не стоит оскорбить товарища. Вот и Сарыбекова ты тоже обидел ни за что.

— Товарищ Поладов! Если хотите сделать доброе дело, отпустите меня на учебу. Знаний не хватает.

— Понимаю тебя, товарищ Тахиров. И то, что тяжело тебе, тоже понимаю. Хорошо, что ты тянешься к учебе. При первой возможности удовлетворим твою просьбу. Но… не сейчас. Поработай еще немного. Сейчас мы не можем отпустить из района ни одного человека. Особенно такого опытного милиционера, как ты.

— Это приказ партии, товарищ Поладов?

— Да, Айдогды. И моя просьба тоже.

* * *

Каждый раз, приезжая по делам в Говшут, Тахиров останавливался у Бекназара. Вот и сегодня он привязал коня во дворе Бекназара и отправился искать человека, непрерывно тревожившего район своими жалобами на соседей.

Жалобщиком оказался благообразный старик. Но стоило заговорить с ним о соседях, как добродушное лицо старика исказилось злостью.

— Я пишу правду, — твердил он.

— Возможно, — сказал Тахиров как только мог миролюбиво. — Но согласитесь, яшули, что было бы лучше найти путь, как жить с соседями в мире и согласии. Разве не так?

Старик вздохнул.

— Почему ты не приезжал раньше? Может, мы и помирились бы тогда с соседями, ей-богу. Началось-то все с пустяков… сначала внуки подрались, потом дети стали косо поглядывать. И пошло все вкривь и вкось. До того дошло, что вчера уже за ножи схватились… чуть резню не устроили. А ведь когда-то дружили…

— Хотите, я поговорю с соседями, яшули? Пока дело еще не зашло слишком далеко?

— Помоги тебе в этом аллах, сынок…

Айдогды вернулся к Бекназару, но коня своего не нашел. Как это могло случиться? Плохо привязал его, что ли? Далеко не должен был уйти верный Сакарджа; дисциплинированный конь, вымуштрованный.

Едва Тахиров завернул за угол дома, он увидел своего коня: Сакарджа спокойно ходил по клеверу и щипал траву. Айдогды сердито шагнул вперед и только тогда увидел в высоком клевере девушку, которая поднялась ему навстречу.

— Вы извините… — сказал, растерявшись, Тахиров. — Я заплачу за все, что мой конь потоптал…

Девушка слушала его, улыбаясь. А может быть, и не слушала, а просто смотрела? Откуда у нее такое знакомое лицо? Словно с детства он знал ее, словно она всегда была где-то рядом…

— Пусть пасется. Не трогайте его.

— Как вас… Как тебя зовут?

— Айсолтан.

— А меня…

— …Айдогды, — закончила вместо него девушка.

— Ты знаешь меня?

— Кто же не знает тебя? Ты — Айдогды Тахиров.

Уж не смеется ли она? Нет, непохоже.

— Ну, таких, как я, много.

— Нет, — серьезно сказала девушка. — Таких, как ты, немного. А может быть, вообще на свете всего лишь один Айдогды Тахиров.

Так ему и запомнилась эта встреча. Цветущий клевер, Сакарджа, выгнувший длинную шею, Копетдаг, устремившийся в бесконечность чистого неба, и черные глаза девушки.

Завершив дела, Тахиров уехал из Говшута, но еще не раз возвращался он мыслями к поднявшейся к нему из клевера девушке, чей прямой взгляд мучительно напоминал ему Меджек-хан.

Где она сейчас, гордая Меджек-хан? Нет сомнения, что никогда она не простит ему арест отца. Прошел слух, что она ушла за границу. Может ли такое быть?

С гордой Меджек-хан может.

Чем же Айсолтан напоминает ее? А может быть, ему только показалось это? Ведь если вглядеться, они совсем непохожи. Меджек-хан вся резкая, а Айсолтан такая нежная, женственная. Наверное, тем они похожи, что смотрят обе прямо в глаза. Далеко не всегда приятно, когда так на тебя смотрят. Но у Айсолтан взгляд такой — всю бы жизнь не отводил глаз.

Каждую неделю все новые дела приводили Тахирова в Говшут. Все чаще заезжал он и к Бекназару, пока того не осенило.

— Вот и пришел конец твоей свободе, Айдогды, — сказал он. — Похоже, пора засылать сватов. А?

* * *

Ярлык-кутилу накрыли в доме одной лихой вдовушки, где он наслаждался жизнью, отлеживаясь после очередного дела и покуривая опиум. Убежище было настолько надежным, что он даже растерялся, когда за ним пришли.

Только один человек мог его выдать — Мурзебай.

— Дорого это обойдется доносчику, — взорвался Ярлык-кутила. — Привык Мурзебай сваливать свои грехи на невинных, чтобы живых свидетелей не оставалось. Вот и меня аллах покарал за то, что я помог ему оклеветать Гочак-мергена…

— Оклеветать? — как можно более равнодушно поинтересовался Тахиров, делая вид, что этот вопрос вовсе его не занимает.

— Как-то ночью мы перешли границу и постучались к Гочаку, но он не пустил нас. И тогда Мурзебай поклялся отомстить. «В тюрьме, — сказал, — сгною эту сволочь». Мне бы отговорить его, а я не стал. А теперь, выходит, и меня продал…

Так, помимо своей воли, Ярлык-кутила способствовал освобождению Гочак-мергена из тюрьмы. Старика выпустили через несколько недель, но своей дочери он дома не застал. А через некоторое время он узнал, что она ушла за границу.

Тахиров в душе никогда не сомневался в невиновности Гочак-мергена. Но о словах Ярлык-кутилы по начальству не доложил, это сделали другие. Ему нестерпимо больно было вспоминать о последней встрече с Меджек-хан. Айдогды изо всех сил заставлял себя забыть о ней. Узнав, что она бежала за границу, он несколько суток не мог заснуть. Презрительный взгляд огромных искрометных глаз преследовал его. «Я могла тебя полюбить, а ты погубил моего отца. Погубил ни в чем не повинного человека. Не защитил его, зная, что он не виноват. Ты не достоин моей любви, не достоин называться мужчиной» — вот что говорил этот взгляд. Айдогды мысленно спорил, оправдывался.

Да, признавал он, в том, что случилось, есть и моя вина. Но человек сам должен бороться за себя. Зачем Гочак замкнулся в себе, зачем сторонился людей, отгородился от мира? Вокруг бушуют страсти, идет борьба, почему он в стороне от всех, почему стал отшельником в собственном дворе?

«Но отец невиновен. Ты знал это и должен был его защитить», — слышал он голос Меджек-хан.

«Защитил бы, если бы знал, что Мурзебай на него клевещет. Но ведь я верил в невиновность Гочака? Верил. Значит, должен был рискнуть. Но я смолчал. И теперь, когда Ярлык-кутила проговорился, тоже смолчал. Что происходит с тобой, Айдогды? Когда ты успел стать равнодушным? Ведь ты даже не подумал о человеке, томящемся безвинно в тюрьме.

Я не подумал о нем из-за Меджек-хан. Она покинула родину, поддалась обиде и стала изменницей. Ни с ней, ни с ее отцом я не желаю иметь ничего общего, они мне оба противны…»

Через несколько дней после ареста Ярлык-кутилы Тахирова вызвал к себе председатель райисполкома.

— Догадываешься, зачем я тебя вызвал?

— Нет, не догадываюсь.

— Никак не ожидал я от тебя такого поступка, товарищ Тахиров. Всегда считал тебя правдивым человеком.

Айдогды покраснел:

— Нигде не говорил я неправды, товарищ Лукманов.

— Неправды ты, может быть, и не говорил, но и правды не сказал тоже, хотя и знал ее.

Только теперь Тахиров понял, о чем идет речь. Он опустил голову.

— Да, я не доложил о словах, сказанных арестованным.

— А ведь из-за твоего молчания правда могла так и остаться нераскрытой. Сейчас Ярлык-кутила отказывается от показаний.

— Ну а если даже и отказывается, — жестко сказал Тахиров, — так ли это важно? Стоит ли вообще оправдывать таких людей, как Гочак? Разве они нужны нашему обществу? Ведь они только мешают нам поскорее покончить со старым миром.

Предисполкома с горечью покачал головой. Еще отчетливей обозначились на лбу его глубокие морщины.

— Очень огорчил ты меня своими словами, Айдогды. Очень. Ведь ты стоишь на страже закона. И при этом считаешь, что ради общественной пользы этот закон может быть вот так легко нарушен?

— А разве закон не призван защищать прежде всего интересы общества?

— Верно. Но он охраняет в такой же степени и права каждой отдельной личности.

— А людей, которые вредят обществу или мешают ему развиваться, — таких людей закон тоже должен оберегать?

— Но ведь надо еще доказать, что они вредят. А может быть, они просто ошибаются? Может, они еще не поняли, что такое социализм?

— Но товарищ Поладов говорит, что враждебные классы настолько коварны, что способны обойти любой закон.

— И все равно нельзя бороться против них, опираясь на беззаконие.

— Я, например, знаю много людей, которые живут не по средствам, но разоблачить их невозможно. Так они приспособились.

— Что ж, бывает и так. Новое общество строить нелегко. И новые законы издавать тоже. Борьба никогда не прекращается, меняется ее направление, ее фронт. И в этой борьбе, на этих фронтах партии так же, как на боевом фронте, нужны герои.

— Мне всегда казалось, — возразил недоверчиво Тахиров, — что герой — это воин, совершивший подвиг на поле брани.

— Это верно. Только с одной оговоркой. Люди не приходят к подвигу случайно. К подвигу их готовит вся предыдущая жизнь. И в этой нашей сегодняшней мирной жизни мы должны быть готовы к подвигам… Тем более что, возможно, нам скоро придется отстаивать свою свободу и в боях.

— Разве будет война?

— Думаю, рано или поздно воевать придется… с фашистами.

— А тут приезжал из Ашхабада лектор, так он говорил, что фашистов скоро раздавят сами германские рабочие. Это, мол, враг неопасный.

— Не так все просто, Айдогды. Ведь в самой Германии мерзость фашизма не видна так ясно, как нам здесь. Разве фашисты говорят о себе, что они злодеи и человеконенавистники? Представь себе на минуту, что ты — немецкий рабочий, живешь в Берлине. Гитлер говорит тебе: «Ты немец, ты представитель высшей расы и потому имеешь право господствовать над миром». Ты безработный, а он дает тебе работу. Он проклинает англо-американских капиталистов, как всемирных плутократов, и клянется вести с ними непримиримую борьбу, он объявляет себя защитником интересов рабочих. Если он говорит об этом каждый день по радио, если об этом каждый день пишут в газетах, рабочий может и поверить в то, что это правда. А если учесть, что каждого, кто хочет выступить против Гитлера, тут же обвиняют в предательстве интересов германского народа, то ты поймешь, насколько сложна в Германии обстановка.

Конечно, Тахиров каждый день читал газеты. И каждый день там или здесь ему встречалось слово «фашизм». Но до сегодняшнего дня он, да и он ли один, не задумывался всерьез о значении того, что происходило в Германии. Он знал, что фашизм глубоко враждебен всей нашей жизни, но фашисты были в Европе, а Европа была так далеко… Он ненавидел фашизм, но был уверен, что никогда с ним не встретится. А пока что у него было свое поле битвы. Он должен был как можно лучше выполнять свой служебный долг, быть в курсе всех дел своего района…

* * *

С наступлением вечера сумерки все больше и больше охватывали дома, и вот темнота поглотила все; даже мешок с мукой, стоящий в углу, и тот перестал быть виден. Надо было зажечь лампу, но Айсолтан все сидела, не двигаясь, в сгущающейся тьме, и ей казалось, что ни на что уже больше нет сил.

Как мучительна тревога ожидания! Все меньше и меньше людей проходит по улице, все беспокойней становится на душе. Каждая минута кажется часом, и с каждой минутой тело слабеет, словно из тебя по капле уходит жизнь.

Но Айсолтан была терпелива, как может быть терпелив только человек, с детства доверивший тайну сердца узорчатым переливам ковра.

В доме тьма хоть глаз выколи, только в окно чуть сочится бледный лунный свет, да тихо, чуть слышно, словно отвечая шороху опавших листьев, поскрипывает дверь.

Айсолтан не спит. Да ей и не уснуть. Она сидит, прислушиваясь к любому звуку, к каждому шороху — вот-вот раздадутся знакомые шаги. Вот так же Айсолтан скоротала прошлую ночь. Неужели придется прождать и эту? Неужели Айдогды снова отправился преследовать басмачей в пески, где каждая минута грозит перестрелкой и смертью? О, аллах, заступник праведных! Спаси и сохрани милого моего, отведи от него вражескую пулю!

Ведь ее Айдогды, работая милиционером, приносит людям пользу, днем и ночью оберегает людей от зла, жизнь его в постоянной опасности. Нелегка его жизнь и тяжел труд, а какова плата? Разве на эту плату можно жить? Только сводить концы с концами. Но Айдогды говорит, что работает не ради денег, что скоро все изменится. «Потерпи немного, — уверяет он, — и ты увидишь, как будет хорошо. Надо только дожить до социализма, и ты у меня ходить в шелках будешь. А пока надо потерпеть».

И разве она не терпит? Две подушки, две кошмы — вот все богатство новобрачных. Ах да, есть и третье: это газетная подшивка, висящая на стене; вон там, в лунном свете, виден ее край.

Конечно, Айсолтан хочет нарядно одеваться и носить украшения, хочет жить в достатке. Но она терпеливо будет ждать социализма. Ведь социализм уже недалеко. Говорят, еще лет пять-шесть, и он будет построен. А после этого все пойдет совершенно иначе: наступит изобилие, благодать, счастье… Правда, соседка утверждает, что будет война. Не сама соседка, понятно. Что она может знать? Но у нее муж бухгалтер, человек с таким хмурым лицом, словно ему на роду написано приносить людям дурные вести. Вот он-то и говорит про войну. Только на этот раз он просто выдумывает. Это Айдогды так сказал. Не будет, сказал он, никакой войны. И объяснил почему. Потому что наша страна самая сильная в мире. А какой дурак полезет воевать с сильным?

Айсолтан проснулась от звука знакомых шагов. Открыла глаза и тут же зажмурилась — так ярок был солнечный свет. Вскочила на ноги…

Когда Айдогды открыл дверь, Айсолтан уже стояла, улыбаясь, словно проснулась давным-давно. Если бы не воспитание, которое связывало ее сейчас по рукам и ногам, с какой радостью бросилась бы она в объятия мужа… Но она только стояла и ждала. Все, что она чувствовала, она хранила и будет хранить в своем сердце. Ничего! Главное, вернулся ее любимый, вернулся цел и невредим, не тронут вражеской пулей, такой же веселый и красивый, как всегда. Единственный в мире.

— Устал?

— Устал. Но сегодня мы отдохнем, Айсолтан. Спечем ишликли[7], ладно? Я и мяса принес…

И протянул ей тяжелый сверток.

— Откуда это, Айдогды?

— Мать зарезала барана.

Она так ждала его, так тревожилась, а он…

— Искали в горах контрабандистов. По пути заглянул.

— Я не упрекаю тебя, Айдогды. И к матери надо не заглядывать по пути, а просто приезжать. Она ведь ждет тебя и волнуется еще больше, чем я…

«Мне показалось, — подумал Айдогды. — Конечно, показалось. Я знаю, она любит мою мать, как свою собственную».

— Я хотел, — начал он, но в это время с улицы закричали:

— Айдогды! Тахиров!

Что ж, служба есть служба. Надо собираться в путь. Опять ловить контрабандистов или преследовать басмачей.

— Жди меня, Айсолтан.

Еще долго стояла Айсолтан недвижимо, словно застыв. Видела ли она наяву Айдогды, или он только приснился ей, приснился и исчез? И снова неизвестно, когда он вернется, и вернется ли он вообще, и снова будет ждать она его долгими часами, прислушиваясь к каждому шороху, к каждому шагу, и повторять слова древнего заклинания: «О, аллах, верни его в дом живым и здоровым! А ты, пуля, ты, вражеская пуля, не ищи его, ты лети мимо. А ты, мой любимый, береги себя, не бросайся в огонь. Ты помни обо мне, ведь я жду тебя. Жду тебя… Жду».

* * *

Когда месяц спустя Тахирова вызвали в райком, он ни секунды не сомневался, что речь пойдет об учебе. Но вышло иначе.

Поладов сказал:

— По решению бюро мы перебрасываем тебя на хозяйственный фронт. С завтрашнего дня ты — заведующий овцеводческой фермой.

От неожиданности Айдогды растерялся.

— Товарищ Поладов… Вы же обещали послать меня на учебу.

— Надо потерпеть, товарищ Тахиров. Каждый работник на вес золота. Басмачество мы с твоей помощью истребили, теперь надо победить на фронте хозяйствования.

— Справлюсь ли я, товарищ Поладов?

— Справишься, Айдогды. Партия от тебя ждет помощи. А если так, то ты обязан справиться с любой работой. Положение из рук вон плохо. В течение трех лет колхоз не выполняет заданий по животноводству. Вот тебе первое задание — в этом году план должен быть выполнен во что бы то ни стало. Это — партийное задание. Мобилизуй людей, поговори с ними, подними молодежь. Словом, действуй. Нужна будет помощь — окажем. Хотя, повторяю, положение тяжелое.

Бесполезно спорить с Поладовым. Он требует невозможного, но разве с себя он требует меньше, чем с других?


Айдогды отпустил поводья. Каждый бархан, каждая гряда в этих местах были ему хорошо знакомы. По этим дорогам в детстве он возил чабанам еду, здесь же, в этих местах много лет спустя он преследовал басмачей. А теперь он едет для сражений на хозяйственном фронте, на который послал его товарищ Поладов. Казалось, только вчера Айдогды увидел его впервые, а теперь взглянул — Поладов уже седой. Сколько же ему лет? Совсем недавно, казалось, отмечали его тридцатилетие. «Когда же это было? До моего ухода в армию. Тогда все комсомольцы, сложившись, подарили ему настенные часы, а он стыдил их: «Не беру дорогих подарков». Значит, сейчас ему уже под сорок».

Впереди показался двугорбый холм… Значит, и чабанский кош[8] неподалеку. Еще несколько минут пути…

Пересохшие губы Айдогды словно почувствовали тепло пиалы с зеленым чаем…

С громким лаем бросились к всаднику мохнатые волкодавы; только один, белый, бежавший впереди, не подавал голоса.

— Что, Акбай, не забыл еще меня?

Услышав свое имя, огромный белый пес остановился. Словно по команде, замолкли и остальные собаки.

Это была первая радость для Тахирова. Второй стала встреча с Бабакули, которого, как оказалось, тоже совсем недавно направили сюда из колхоза. Но больше радоваться было нечему. Кош чабанов был в самом плачевном состоянии, да и загон, построенный некогда еще Мурзебаем, еле держался. Но хуже всего было то, что колодец мог в любую минуту выйти из строя, и тогда беда.

Как говорил Поладов, до сих пор фермой заведовал Гарахан и вроде бы работал старательно, да только ничего у него не получилось.

Гарахан встретил Тахирова приветливо, не выказывая ни обиды, ни недовольства.

— Угощайся чаем, Айдогды. Устал, наверное, в дороге.

— Спасибо, Гарахан. Только давай сначала, пока не зашло солнце, пересчитаем овец.

— Куда торопиться? Чем хочешь отвечаю, все овцы на месте. Ни одна не пропала.

И действительно, не только ни одна овца не пропала, но еще шестьдесят две оказались лишними.

— Может быть, прибились из других отар, — предположил Гарахан.

— Не может этого быть, — уверенно сказал Бабакули.

— А ты почем знаешь?

— Сам вчера пересчитывал. Столько же было. По-моему, ты держишь здесь своих собственных овец.

Лицо Таракана вытянулось и побледнело. Дело оборачивалось нежелательным образом. Как же это он так оплошал? К приходу Бабакули вполне можно было отправить лишних овец обратно, да жаль было гнать их с такого прекрасного пастбища. Недооценил он опасность… Что же делать? Можно признать свое поражение и отдать овец колхозу, но так… просто, ни за что ни про что? С другой стороны, он готовился вступить в партию, договорился с самим Сарыбековым о рекомендации. «Человеку, который разоблачил родного отца, рекомендацию дам», — сказал ему Сарыбеков. А теперь? Как бы вместо вступления в партию не оказаться под следствием.

Тахиров смотрел на него и видел все его сомнения. Что скажет, чем попытается оправдаться Гарахан? Будет изворачиваться или честно признается в своей ошибке, если только это ошибка.



— Сам не понимаю, как все вышло, — выдавил наконец из себя Гарахан, так и не решивший, как поступить. — Никакой корысти у меня не было…

Не говоря ни слова, Тахиров пошел в загон и стал считать овец, заново обросших после осенней стрижки. В овчарне было чисто, хоть это хорошо.

— Айдогды! Хочу сказать тебе несколько слов.

Вид у Гарахана был подавленный.

— Что тут говорить? Разве можно что-нибудь добавить к тому, что и так очевидно?

— Я хочу честно признать свою вину. Я не должен был так поступать. В том, что здесь оказались лишние овцы, виноват только я.

— Хорошо, что ты в этом признаешься.

— Неужели из-за каких-то паршивых шестидесяти двух овец ты испортишь мне жизнь?

— Ты сам себе ее портишь, Гарахан. Никто не заставлял тебя пригонять своих овец в колхозное стадо.

— Признаю ошибку. Не предавай это дело гласности, Айдогды, а овцы пусть останутся колхозу. Клянусь, что больше не сойду с правильного пути.

— Не имею права покрывать твое преступление, Гарахан.

— Знаю, что не имеешь. Но пойми, я тоже человек. Ни перед кем не привык унижаться, а сейчас унижаюсь, прошу тебя, чтобы ты меня не губил. Какая польза тебе, если я попаду в тюрьму? Разве там мне место? Там я не стану лучше, не исправлюсь, наоборот, вполне могу стать настоящим преступником.

— Пойми меня, Гарахан. Если бы ты украл моих овец, я бы простил тебе это, клянусь жизнью. А вот скрыть твой проступок не могу.

На следующий день Гарахан собрался в аул. Он был один. Отары с рассветом ушли на пастбища и еще не вернулись к колодцу. Настроение было — хуже не придумаешь. Даже в глазах у Гарахана потемнело, когда он подошел к коню. Голова кружится, что ли?

Стало еще темней. Гарахан протер глаза и поднял голову. Южный край неба почернел, и оттуда с невероятной быстротой мчались невиданные, аспидные тучи. Словно густым дымом заволакивалось чистое минуту назад небо. Уж не буря ли? Не должно быть, сейчас ведь не зима. Странно.

А тьма, надвигающаяся с юга, приблизилась и заволокла уже солнце. Стояла жуткая тишина. Ни ветерка, ни шороха в траве. Мягкая пыль непроницаемой завесой закрыла весь мир.

В одно мгновение Гарахан оседлал коня! Овцы! Испугавшись, они могут отбиться от стада и погибнуть. Чабанов так мало, каждый человек неоценим. Скорее на помощь! И он поскакал к отаре, пасущейся севернее колодца. Там чабаном Бабакули, самый неопытный из всех, да и подпасок у него совсем мальчишка.

Силуэты барханов едва угадывались на расстоянии десяти шагов, словно тонули в темной воде. Гарахан старался не сбиться с хорошо известной ему тропы. Прошло около получаса: отара должна была находиться где-то совсем рядом. Он слез с лошади и нагнулся к самой земле, чтобы получше рассмотреть тропу. Нет, он не заблудился: перед ним простиралась полоса, густо помеченная овечьим пометом. Гарахан встревожился. Неужели отара не двинулась к колодцу?

— Бабакули! Ба-ба-ку-ли-и!

Гарахан кричал изо всех сил, кричал, пока не охрип. Но неподвижная стена мягкой темноты поглотила его голос. Тогда он снова сел на коня и погнал его вперед.

— Ба-ба-ку-ли-ии! Э-ге-ге-ее-ей!

Зловещая тишина была ему ответом. Горячая пыль забивала рот, глаза и нос. Только успевай отплевываться! Тьфу! Это не каракумский песок. Но тогда что же это, откуда взялась, откуда обрушилась на землю эта липкая нездешняя пыль?

Он не заметил, как исчезла тропа. Ехать дальше было опасно. Похоже, что и так он уже сбился с пути. Куда двигаться? Назад? Вправо, влево? Он уже жалел, что поддался доброму порыву. Ну, пропал бы десяток-другой овец, какая ему забота. Еще и на пользу ему, нельзя будет доказать, что вообще были лишние овцы.

Да, надо поворачивать, пока не поздно. Вроде бы здесь он проезжал только что… Только бы найти обратный путь, только бы не заблудиться в пустыне.

Эх, почему он не Тахиров? Была бы у него такая же биография, давно бы стал большим начальником, ведь теперь биография важнее всего. Это Айдогды, как дурак, ничем не может воспользоваться. А может, не хочет? Может, он не притворяется, когда говорит, что нет ничего ценнее честности?

Но куда карабкается конь? Что за незнакомый бархан? А где тропа? Двигаться бессмысленно, надо переждать здесь, пока хоть немного не прояснится. Гарахана бросило в пот. Неужели заблудился? Он привязал коня и сел на вершине бархана. По-прежнему вокруг было темно, как ночью.

Сколько так продолжалось? Он утратил представление о времени. Час прошел, два, три?

Но вот на черном небе появилось серое пятно. Быстро увеличиваясь в размерах, оно становилось все ярче, высвечивая силуэты барханов. И наконец превратилось в желтый круг, из которого вырвались первые солнечные лучи, мигом осветившие окрестность.

Теперь Гарахан мог оглядеться. Этих мест он не знал. Тот островерхий холм, похожий на папаху, он обязательно запомнил бы. Значит, он все-таки заблудился. Надо попробовать отыскать хоть какой-нибудь след.

Отъехав примерно на сотню шагов, он заметил широкую полосу. Следы овец! Здесь недавно прошла небольшая отара, голов, примерно, на сто. Это могла быть только часть общего стада, отбившаяся в темноте.

…Когда после двухдневных поисков чабаны обнаружили Гарахана, он лежал ничком у подножья холма. Он едва смог пошевелить запекшимися, потресканными губами:

— Овцы… там… — И уткнулся лбом в песок.

В ложбине, тесно прижавшись друг к другу, стояли отбившиеся овцы…

* * *

Тахиров седлал коня, когда к нему подошел Бабакули.

— Гарахан искупил свою вину. Как ты думаешь поступить?

— Ты прав, Бабакули. Но молчать я не буду.

— Выходит, что за добро ему отплатится злом?

— Для того чтобы ему не отплатили злом, я и скажу всю правду.

— Ты ведь знаешь Поладова. Когда речь идет о нарушении закона, он неумолим. Он не прощает таких проступков и не признает никаких смягчающих обстоятельств.

— И все-таки правда для меня дороже, чем все остальное. Я не буду ни лгать, ни замалчивать правду. И тебе не советую.

— Мы все просим тебя об этом. Все чабаны и подпаски.

Айдогды заколебался. Может быть, товарищи правы, ведь Гарахан действительно, рискуя жизнью, спас от гибели отбившуюся часть стада. Но какое же право мы имеем прощать или не прощать? Перед законом все равны.

— Я передам вашу просьбу суду, — сказал он наконец.

— Ты стал бездушным, Айдогды…

«В чем-то ты прав, — подумал Тахиров. — Я действительно стал бездушным. Я бездушен к преступникам. Иногда мне и самому жалко их, жалко всех, даже убийц, но я не позволяю себе жалости. Я должен быть беспощадным, иначе преступления никогда не исчезнут. Как хорошо, наверное, проявлять великодушие, как приятно, наверное, прощать грехи. Но приятно должно быть не мне. И не во мне дело, а в обществе, и только то хорошо для каждого, что хорошо для всех. Вот почему преступников нельзя жалеть».

— Зря ты так, — вслед уходящему Бабакули сказал Тахиров.

«Что поделаешь? — думал он дорогой. — Жаль, что ты не захотел меня понять. Раньше я бы мог, пожалуй, поступить так, чтобы действительно отплатить добром за добро, даже если бы при этом пришлось немного нарушить закон. Но теперь для меня это — самое страшное преступление, потому что в этом — корень всех остальных преступлений. При желании всегда можно найти причину для жалости. Сказать, к примеру: «Это мой закадычный друг. Давайте простим его на этот раз…» Или: «Хотя человек и нарушил закон, но сделал это он не по злому умыслу, а по незнанию, не будем его наказывать». Или: «Он искренне раскаивается в содеянном». Словом, всегда найдутся отговорки для того, кто хочет скрыть преступление. Но разве уклонение от закона не преступление? Значит, если хочешь быть великодушным, ты должен сам нарушить закон».

Барханы, барханы, барханы.

Что толку в правоте, если от нее так тяжело на душе. Многие, наверное, считают его законником, черствым, бессердечным человеком. Но не может все-таки быть, чтобы человек, который старается не отступать от закона, оказался неправ. Или все-таки может? Если бы он сам был судьей, он бы простил Гарахана. Он бы вынес приговор: «Да, виновен. Но вину свою искупил».

Но он не вынес бы приговора: «Нет, не виновен».

В этом все дело.

И никак иначе. Все должны быть равны перед законом. Кто бы ты ни был, хоть самый большой начальник, хоть брат родной, — подчиняйся закону. Иначе правды будет не сыскать. Откроется путь к полному беззаконию, каждый начнет толковать закон в свою пользу, и уже не будет ни правых, ни виноватых.

Вспомнился почему-то рассказ одного рабочего, сбежавшего из Германии. Он родился в одном из немецких аулов у подножья Копетдага, где его семья жила еще с царских времен. Самого его судьба мотала по всему свету, пока случайно не забросила в Германию. Там он и осел было на древней своей родине и жил себе ни шатко ни валко, пока к власти не пришли фашисты.

— Меня вызвали к какому-то небольшому начальнику, — рассказывал он. — И состоялся у нас такой разговор.

— Ты что молчишь, — спрашивает меня шарфюрер.

— Да так, — говорю. — Я и вообще молчун.

— Молчунов мы не любим, — сказал шарфюрер. — Придется тебе поговорить.

— Не понимаю.

— Ты выступишь на митинге, посвященном введению новых законов о чистоте расы, и расскажешь, как унижают нас, немцев, эти дикари там, в Азии, откуда ты сбежал.

— А нас там не унижают, — говорю. — Наоборот. Туркмены очень даже уважают немцев и ценят высоко их за хозяйственность…

— Меня не интересует, что думают о великом немецком народе представители низшей расы, — закричал шарфюрер.

— Почему низшая, — спрашиваю его. — Очень хорошие люди, смелые, правдивые…

— Она низшая раса по закону, понял ты, олух? И если ты не усвоишь этого как можно быстрее, ты на своей шкуре поймешь, что такое быть низшей расой.

Значит, бывают и такие законы?

Но особенно поразило Тахирова то, что фашисты называют себя «социалистами» и «членами рабочей партии». Неужели у них там, в Германии, эта явная ложь может хоть кого-нибудь обмануть?

— У них и знамя красное. И есть даже газета, выпускаемая профсоюзом, на которой стоит лозунг: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!».

Бесконечна степная дорога, бесконечны степные мысли. «Если паразиты и эксплуататоры вынуждены прикрываться нашим красным знаменем и лозунгами пролетариата, значит, дела у них совсем плохи. Конечно, кто-то может ошибиться и, не разобравшись, принять черное за белое. Но так долго длиться не может; рано или поздно немецкий народ разберется, что к чему…» Барханы, бесконечные барханы. Надо бы передохнуть немного и дать отдых коню, напоить его. Тахиров спешился и достал из хурджуна бурдюк с водой.

— Пей, Гарчгай.

Гарчгай облизнул пересохшие губы и начал медленно пить. Нельзя было не залюбоваться тем, как он это делал. «Прежний мой конь был тоже хорош, — подумал Тахиров, — но этот…»

Выпив половину бурдюка, Гарчгай оторвал губы от воды и отошел, тряхнув мордой. Конь мог бы выпить и целый бурдюк, и в два раза больше. Но вот удержался. Неужели он знает, что у меня с собой только один этот бурдюк? Или у этого коня есть совесть, как у человека? Или это всего лишь привычка, заставляющая животных экономно потреблять воду в дальней дороге?

Много коней было у Тахирова за последние годы, но такого, как Гарчгай, он еще не встречал. Умен, словно мудрец, застенчив, как девушка, и могуч, как сказочный богатырь.

Тахиров сидел на вершине бархана, а Гарчгай, не стреноженный, свободно пасся в ложбине. И снова потекли мысли, неостановимые, как песчинки, гонимые ветром по безграничным пескам. Вызывая жгучее чувство обиды, продолжал звучать в ушах голос Бабакули:

— Тебе твой авторитет дороже человеческой судьбы. Готов за ошибку человека под суд отдать.

«Конечно, я не хочу ошибаться. Но значит ли это, что мне безразлична при этом судьба человека? Может быть, все дело в том, что человек этот — Гарахан. Не верю я ему, — признался себе Тахиров. — А почему? Все кажется мне, что он такой же, каким был всегда, недаром он сын Мурзебая. Пусть не такой, каким был отец, но любит он только себя и свое, и любит больше, чем всех остальных. Ну а я, разве я не люблю себя и своих? Конечно, люблю. Но я ни за что не поступил бы так, как Гарахан».

Вытянув длинную шею, Гарчгай тихо заржал.

Какой конь! Вот кто вызывает к себе уважение верностью, умом, силой. Кем же надо быть, чтобы не любить такого друга. А прежний хозяин по любому поводу хлестал его плетью… Впрочем, той же плетью избивал он и жену. Что ж, суд воздал ему по заслугам. Как можно относиться к такому человеку? Можно ли не презирать его? Получается удивительно все же: человека презираешь, а животное любишь. Животное оказывается более благородным, чем человек. Увы, это так. Приходится признать, что есть люди хуже любого зверя. А если такой зверь возьмет в руки винтовку? А если подобные ему хищники придут к власти, завладеют самолетами и бомбами…

* * *

Ему редко снились сны, но в эту ночь приснился. Будто скачет он на коне по такыру, по безбрежной равнине растрескавшейся, безжизненной, твердой земле. И вдруг пропадает земля, и такыр становится гладким асфальтом. И не видно вокруг ничего живого — ни травинки, ни деревца, только асфальтовая равнина, на самом краю которой чернеют барханы. Тахиров гладит коня по шее, шепчет: «Гарчгай, дорогой, ну, еще немножко, еще чуть-чуть… доскачем до барханов, спасемся…» И вот уже близки барханы… Все ближе, ближе. Но почему и они блестят, отражая солнечные лучи? И они тоже одеты в асфальт? И весь Каракум тоже? И страшно становится Тахирову, и страшно становится коню, он весь дрожит и не хочет идти вперед. Тахиров оборачивается и видит: все односельчане скачут следом.

«Стойте! — кричит откуда-то взявшийся Гарахан. — Не верьте Айдогды. Впереди гибель».

«Только вперед, — отвечает на это Айдогды. — Нельзя заасфальтировать весь мир. Впереди — свобода. За мной, друзья!»

* * *

Уже много лет числился в отстающих аул Хиваабад. Сколько ни меняли председателей сельсовета, все без толку. Сельский актив разобщен, с утра до вечера дерут глотку склочники, все разбились на группы, а работать некому.



В тот первый день, когда стал он председателем сельсовета, Айдогды вернулся домой далеко за полночь, когда уже пропели и уснули полуночные петухи, но дети и Айсолтан не ложились, ожидая его возвращения. Тахиров остановился за кустами. Жена суетилась возле котла, и в воздухе пахло пловом. Откуда в доме рис и мясо, если утром не было денег даже на хлеб? Наверное, одолжила, чтобы отметить такой день. Со своего места он видел радостное лицо Айсолтан, и на сердце у него потеплело. Как мало радости дал он семье… а теперь и денег будет меньше, ведь зарплата у председателя аулсовета еще меньше, чем у милиционера. Ни на плов, ни на наряды в ближайшее время рассчитывать не приходится…

— Вы еще не спите, — укоризненно сказал он, появляясь из темноты.

— Все соседи приходили нас поздравить… И дети не захотели лечь, пока тебя не увидят. Вот и Оразджемал сидит. Глаза слипаются, а говорит: «Хочу поздравить папу…»

Да. Оразджемал и Курбанчик, как всегда, ждут его. А у него нет возможности порадовать их хоть чем-нибудь. Даже игрушек не купить, денег хватает разве что на дешевые конфеты, и то не всегда…

— Говорят, бывший председатель переезжает в Мяне, — робко начала Айсолтан. — Может быть, мы переедем в его дом?

— Нет, дорогая. Не получится. Его дом отдадим детскому саду. А нам пока придется пожить в этой комнате.

— Конечно… пока нам хватит… хватит и этой комнаты. Пока у нас ничего нет — ни мебели, ни… Но неужели так будет всегда?

— Ты должна понимать меня, Айсолтан.

— Разве я не понимаю. Но дети… им как объяснить?

Однажды Тахиров попробовал объяснить дочери положение в мире. Развернул на столе большую карту.

— Видишь этот красный остров? Это наша страна, Оразджемал. А кругом целый океан буржуйских государств. Они хотят нас уничтожить. Чтобы не допустить этого, нам приходится работать и меньше есть. Поняла?

— А почему соседи, папа, работают не больше тебя, а живут лучше?

— Потому что я большевик и должен сознательно ограничивать себя. Должен быть во всем примером.

— Если ты работаешь больше, а живешь хуже — это несправедливо, — сказала Оразджемал.

Ее слова поразили Айдогды. Ведь это и на самом деле несправедливо. Но ведь иначе нельзя, и они, его дети, поймут, что их отец не мог поступить иначе.

Да, в Конституции записано: «От каждого по способностям, каждому — по труду». Все верно. Но Поладов не устает повторять, что пока еще необходимы жертвы, и ради окончательной победы социализма и мировой революции придется немного потерпеть, и кому, как не большевикам, придется терпеть дольше других. Еще, еще немного.

Выйдя во двор, он увидел в самом углу огромную кучу саксаула.

— Откуда это? — спросил он у жены. — Я что-то не припомню, чтобы просил кого-нибудь привозить нам дрова.

— Вечно ты недоволен, Айдогды, — с горечью отозвалась Айсолтан. — Вот теперь тебе не нравится, что дрова привезли. А как жить без дров? Тем более что Гулджан говорит, полагается по закону. Разве и по закону нельзя жить?

Тахиров ничего не ответил. Положил на сачак[9] недопитую пиалку чая, поднялся.

Двор Гулджана находился на самой окраине аула. Тахиров несколько раз стукнул кулаком в ветхие ворота, прежде чем раздались шаркающие шаги.

— Кто там? — сонным голосом спросил Гулджан.

— Давай открывай!

— А, это ты, Айдогды. Сердишься, что я привез в твой дом дрова?

— А кто тебя просил об этом? Я просил?

— Есть указание из района, чтобы в первую очередь обеспечить дровами учителей и работников аулсоветов.

— Я хочу видеть это указание.

— Обязательно сейчас тебе надо показывать его? До утра подождать не можешь?

— Показывай сейчас.

Ворота со скрипом отворились. Неужели это Гулджан? Он совсем одряхлел, превратился в старика с редкими седыми усами и жалкой бородой; только по воспаленным, слезящимся глазам можно было узнать былого Гулджана в человеке, стоявшем перед Тахировым с фонарем в руках.

— Я думал, ты будешь доволен, что у тебя есть теперь дрова, — сказал Гулджан.

— Я недоволен тем, что ты подхалимничаешь. Наверно, многие учителя еще не обеспечены дровами, а ты мне привозишь столько дров в первый же день.

— Верно, верно, подхалимничаю, — равнодушно согласился Гулджан. — Ты теперь начальник, дай, думаю, постараюсь для него. Ни у одного учителя не мерзнут дети, думаю, а у нового председателя мерзнут. Знаю, знаю… сам видел. И пожалел их. Тебя-то, Айдогды, мне совсем не жалко. Железный ты человек. О себе не думаешь, о детях своих не думаешь, тебе другое важнее всего. Жена твоя мучается. Терпеливая она у тебя, Айсолтан…

Гулджан говорил все это монотонным скрипучим голосом, словно разговаривал сам с собой. На Айдогды он и не взглянул. Затем прервал себя на полуслове.

— Вот. Бери ключи от конторы. Не буду служить у тебя.

Повернулся и пошел в дом, освещая себе дорогу фонарем, сгорбленный старик, ступающий нетвердо, как ребенок. А Тахиров остался стоять с ключами в руке.

Впервые он не знал, что делать. И впервые ему стало жалко Гулджана, и впервые он увидел, что и Гулджан, которого никто не уважал, которого никто в грош не ставил, может обидеться.

И ведь он был прав.

Может быть, действительно Айдогды — железный человек, неспособный никого пожалеть, даже собственных детей?

Гулджан ему сказал об этом. Гулджан, который давно уже спился, хотя по мере сил и выполняет свои обязанности сторожа при аулсовете. Любой, кому не лень, может небрежно подозвать его и угостить стаканом водки, и Гулджан никогда не откажется, выпьет, понюхает на закуску свою фуражку и молча выйдет на улицу. Никто не разговаривает с ним, и он ни с кем не разговаривает, разве что сам с собой. И только когда над ним начинают насмехаться, он, загадочно глядя полуслепыми глазами в лицо, бормочет:

— Веселись, браток. Посмотрим, что дальше будет.

И чаще всего у людей пропадает охота смеяться.

…Гулджан сидел в пустой, неприбранной комнате, невидящим взором глядя на коптящее пламя. Впервые в жизни посмел он обидеться, впервые осмелился высказать свою обиду тому, кто сильнее его, тому, от кого зависела его судьба. Да, пусть будет так. Пускай увольняют с должности сторожа, хотя без зарплаты ему не на что станет жить.

Все равно он не будет жалеть о сказанном. Впервые он мог с чистым сердцем сказать, что думал не о себе, впервые понял, как много значит, когда можешь позаботиться о ком-нибудь с чистой душой. Пусть сердится на него Тахиров, этот железный человек. «В его глазах я хуже пыли под ногами, но ни в чем он меня не сможет обвинить. Он слишком честный, а к остальным относится так, словно каждый вот-вот превратится в вора. А я разве украл что-нибудь? Вот привез Айсолтан дрова — как она обрадовалась, как обрадовались ребятишки. Благодарили. И никто надо мной не смеялся.

Значит, я все-таки нужен еще. Пусть только дрова привезу, а все равно нужен людям. Самому-то мне что надо? Ничего. Умру, наверное, скоро, зачем мне все? В гости позовут, угостят, и больше ничего не надо. А ведь раньше, когда я был председателем, я так не думал. Взятки мне давали. Хоть и сами были бедными, а думали, что председатель приходит за взятками. И давали. Один раз даже барана дали. Жирный был баран…»

Где все? Куда все делось?

Ничего нет.

«Хотя нет, неправда, — подумал Гулджан. — Сын у меня есть. Вырос, большой уже, скоро девятнадцать лет будет. Школу закончит в районном интернате. Недавно приезжал, все стыдил меня. «Отец, — говорит, — мне за тебя стыдно. У тебя такая хорошая биография. Зачем портишь?» Это мать его настраивает, чтобы я не пил. Еще сын сказал: «Зачем позволяешь себя унижать, отец? Ведь ты же один из самых первых советских работников».

Разве не правильно он говорил? Правильно. Одним из первых я представлял Советскую власть. Но разве я признаюсь когда-нибудь, что с самого первого дня был ставленником Мурзебая? До сих пор должен ему столько, что не отработать за жизнь.

Как так получилось, как вышло?

Вроде и занимал-то я у него немного. Только-только хватало, чтобы без мяса не сидеть. Даже не пил я тогда. Совсем не пил. Значит, за жирную баранину продал я душу подлому купцу, продал честь и совесть.

За овцу, которую я получал от Мурзебая раз в неделю. Овца — вот сколько я стою.

Почему так дешево оценил я себя и свою честь? Ведь зарплата у меня была. Маленькая, но была. Не меньше, чем у Айдогды. Разве ему не давал бы Мурзебай по овце каждую неделю? И по две овцы дал бы. И денег.

Только Айдогды не продается. Лучше умрет, а чести своей не продаст.

И я мог стать таким. Разве не мог? Мог. Даже голодать не пришлось бы. Тогда никто не посмел бы подзывать меня, как собаку, и поить водкой. И сыну не пришлось бы меня стыдиться. Он гордился бы мной, как будут гордиться отцом дети Айдогды.

Потерял я свою жизнь. Не вернуть потерянного, не начать сначала. А если бы можно было? Ни за что не стал бы пресмыкаться ни перед кем. Ходил бы по земле гордо, спокойно, как хозяин жизни. Как Айдогды».

* * *

Полгода спустя Тахирова избрали председателем колхоза, названного в честь революции «Ынкылап». И буквально на следующий же день из района прибыл к нему председатель районного Осоавиахима.

— Мы с тобой служили вместе в армии, — сказал он без долгих вступлений. — Ты был моим начальником, когда организовывался Осоавиахим, знаешь, что это такое, объяснять тебе ничего не надо. Оборону страны укреплять нужно, согласен? А у нас услышат «Осоавиахим» — и рот до ушей, будто я предлагаю песни петь. Соберут кое-как взносы, да и дело с концом. А стрелкового кружка ни одного нет. Может, люди и стрелять не умеют. Шутишь, что ли?

На ближайшем же заседании правления Тахиров задал внезапный вопрос:

— А как у нас дела с Осоавиахимом?

Все дружно засмеялись.

— Взносы собирает завуч школы Мамед Широв, — сказал наконец бухгалтер.

— Еще что-нибудь можете сказать об этой работе?

Никто ничего сказать не мог.

— Скажите Широву, чтобы зашел ко мне.

— У нас одно из лучших подразделений Осоавиахима, — докладывал Широв не без гордости. — В этом году, например, собрали взносов в два раза больше, чем полагалось по плану. Разве плохо?

Стараясь сдержать закипавший гнев, Тахиров спросил хрипло:

— Я хотел бы знать, что ты сделал для укрепления обороны страны. Если завтра нападет враг, ты от него будешь обороняться взносами, что ли?

— Но… ведь войны не будет. У нас теперь с Германией мирный договор, ты сам говорил, что это нам гарантирует мирную жизнь.

Да, говорил так Тахиров, и не только он. И все-таки неспокойно было на душе. Уже шла война в Европе, и Гитлер захватывал то одну страну, то другую. Нет, пожалуй, войны не избежать. Буржуи, капиталисты не примирятся с тем, что мы строим новую жизнь. Они с радостью задушили бы нас и нашу свободу, если бы смогли. Да, сейчас мир, но уже гибнут люди, и эта гроза не пройдет мимо нас.

— Думаю, — сказал Тахиров, — что нам с тобой еще придется взять в руки винтовку. И не только нам. Многим придется. Так что надо готовить бойцов, Мамед. Надо готовить народ.


Загрузка...