Первым шел Кирилл в белом маскхалате, с автоматом на груди. Следом цепочкой двигались шестеро — тоже в белом. Чтобы не потеряться в темноте, держались теснее. Шли третий час, а им казалось — целую вечность: так мотала вьюга, застигшая еще у города.
Там, где шоссе круто забирало к северу и надо было оставлять его, наткнулись на обгоревший немецкий танк.
— Отдохнем! — крикнул Кирилл, оборачиваясь к Андрееву.
Сержант с ходу толкнул его головой в грудь, выпрямился, рукавицами загородился от снега.
— Пришли?
— Садись! — приказал Кирилл.
— Припоздаем, товарищ лейтенант, — с тревогой сказал старшина.
— Нет! Отдохнем.
Ноги у Кирилла дрожали и подкашивались. Он привалился плечом к броне, еще дышавшей теплой гарью, натянул на лицо капюшон халата.
Бойцы молча устраивались рядом. Радист Пчелкин выгреб в сугробе ямку и сел, доверчиво прижимаясь узкой спиной к ногам лейтенанта.
Ветер пронзительно свистел. Сухая крупа стучала по заледеневшим халатам, как по жести.
В тепле щеки у Кирилла горели до боли. Потом это прошло. Навалилась дремота. В гаснущем сознании возникали картины пережитого, то смутные, словно плывущие в тумане, то яркие, как ракеты ночью. Вот улица в Калуге, похожая на огненный туннель. Из сизой хмари вываливается черный «юнкере», роняя железную каплю, и четырехэтажный домина раскалывается, точно полено под топором. Из трещин льется пламя и растекается по мостовой, липкое, как кровь. Падает срубленный снарядом телеграфный столб, а через него острыми плечами в пылающую дверь валится, проглотив крик, ариец в кургузом мундирчике. День или вечность назад он, Атласов, убил его? Каска летит прочь, и огонь хватает лохматую голову врага. День или вечность назад это было? Огромно время на войне!..
Жестоким усилием ноли Кирилл заставляет себя проснуться, испытывая колющую боль под черепом. А через минуту засыпает опять. И опять перед ним четкая, но теперь далекая-далекая, как в перевернутый бинокль, картина. Меж двумя пирамидальными тополями, строгими, как древки знамени, высится братская могила. В небо вознесен тонкий обелиск, и над ним плавно летит навстречу белым облачкам красная звезда. Мальчик, в полотняной рубашке, загорелый, как ржаной сухарь, и молодая темноволосая женщина стоят у насыпи, еще не поросшей травой, и, подняв заплаканные лица, всматриваются в колонку имен на узкой грани памятника.
У его основания врыт серый камень-валун. На камне высечено крупно:
«Спите, орлы боевые.
Вы заслужили славу и вечный покой».
Вправо, по склону к сверкающему лезвию Кубани, горят хаты. Высоким огнем горят…
Женщина сжимает кулачок сына в черствой ладони, шепчет:
— Смотри, Кирюша! Смотри, горький мой, и не забудь батько!..
Мальчик обращает к ней серые, узкого степного прищура глаза под выгоревшими неласковыми бровками и молчит. Горе, которому никогда не выветриться, нежность, упрек в его глазах, но маленький рот не по-детски сжат…
«Мамо, мамо! — горячо шепчет во сне Кирилл, торопясь теперь сказать то, что не сумел тогда выразить словами босоногий, заплаканный казачонок. — Не говори так, мамо! Под каждую слезу твою я подставляю сердце, как ладони, и ни одна материнская слеза не упала на землю… И разве не твои губы отпивают по капле мою боль, когда мне кричать хочется, а сердце затыкает горло и душит?.. Я — маленький, мамо, и мне очень хочется, чтоб и меня, как других, счастливых, погладил по голове отец. Мой отец — самый лучший на свете! А он уже не придет. Никогда, никогда!.. Я все знаю и все помню. Утром тогда страшная была степь. Вытянулась, как и порубанные казаки, и лежала синяя, и также не откликалась никому. Бабы голосили, а крик падал рядом и глох в бурьяне. Эскадроны шли в пешем строю к яме, а степь молчала. Казаки шли, опустив головы, каждый вел в поводу коня и нес в шапке землю. Я помню, мамо! Ленты на шапках были красные, а земля черная. А следом шла станица. Краю не было людям! И все сыпали землю. Она текла вниз, а могила росла. Я помню!..»
Мать строго указывает вверх, на колонку имен.
— Не забудь!
И читает:
— Мак-сим Ат-ла-сов.
Губы ее блекнут от горя.
Степью они пошли к синим кущам на горизонте. Оттуда, с полустанка, по станице, захваченной белыми, редко било орудие.
Мальчик вздрагивал и оглядывался. Каждый раз он видел над тополями, тонкими, как пики, (немеркнущую звезду…
Еще в полусне Кирилл делает широкий шаг, привычно кладя руки на автомат. Так же пронзительно свистит ветер, сечет лицо жестким снегом, наметает сугробы у каждого бугорка.
…Силы начали сдавать. Порой даже мысль, что надо двинуть ногой или рукой, пронизывала тело болью. Кирилл все чаще застревал в сугробе и только старался закрыть лицо рукавицами. Всякий раз у него за спиной жался в комочек Пчелкин и вполголоса переругивался с Андреевым из-за места; и всякий раз, слыша их сердитую возню, Кирилл испытывал теплые чувства к обоим, прилив сил. Загораживая плечами юного радиста, он кричал: «Жив, Пчелка?.. Все тут?»
Дождавшись ответа от замыкающего — старшины Доли, Кирилл смотрел на компас и опять шагал воющим полем — все время на запад.
Иногда их оглушала внезапная тишина. Только привыкнув к ней, ухо ловило звенящий шорох белой пыли, оседающей косыми потоками.
Вдруг они словно вышагнули из бури, увидели белую насыпь, высокую, как стена.
Минуту-другую Кирилл выжидал, вскинув голову и держа палец на спуске. Затем воткнул автомат прикладом в снег и глубоко передохнул.
— Пришли!..
После трепки на поле тут, под защитой насыпи, казалось тихо, даже тепло.
Стояли еще минуту, слушая гул и свист в клубящейся высоте.
Затем, по знаку лейтенанта, Поддубный, а за ним сапер Гайса Кулибаев поползли вверх. Пока один полз, другой оберегал его. Пять автоматов внизу готовы были защитить обоих. Неожиданно верхний сорвался и подмял Гайсу. Кирилл подвинулся к снежной куче, сползающей сверху.
— Зачем ты такой глупый? — ругался шепотом маленький казах. — Возьми нож!..
— Без психики, душа мой, — успокаивал друга Поддубный. — Что для нас эта сопливая горка!..
Приладил на спину автомат и снова пополз, вбивая в лед финку. И снова сорвался, столкнул сапера. По черному льду, заковавшему почти отвесный бок насыпи, ветер ударил снежной пыльцой, закрутил ее высокой пружиной, сдул…
Тогда огромный Мирон Избищев отдал Пчелкину его рацию и лег ничком на лед, найдя упор для ног. По нему перебрался и лег выше такой же огромный старшина Доля. Затем полезли Поддубный, Гайса… И сержант Андреев уже смог дотянуться рукой до рельса.
Ночь притихла.
Разведчик животом скользнул на площадку, замер. Рыльце автомата нюхало шорохи…
Проглянула меж тучами белая луна. Пустынно молчали поле и насыпь.
Сержант встал, подал Гайсе руку:
— Давай!..
Они вышли южнее заданного места. Кирилл понял это, как только увидел слева, рядом почти, семафор. За ним угадывалось низенькое здание. И так же сразу поняли все, что на разъезде пусто. Ни звука не долетало оттуда, ни искорки не мелькнуло там…
— Дела-а! — озадаченно выдохнул старшина. — Припоздали-таки, товарищ лейтенант…
В осипшем басе его слышалась тревога.
— Не может быть, — неуверенно ответил Кирилл, чувствуя, как ему вдруг становится жарко. — Мы шли два часа сорок минут. Столько же, допустим, добирался к нам железнодорожник. А немцам требовалось десять-двенадцать часов, чтоб исправить повреждение…
— Значит, не было его, повреждения. Обман! — зло сказал Андреев. Он все еще не мог примириться с потерей ночевки в городе. — Доложить надо, чтоб шлепнули ту заразу! Шпион, наверное…
— Ох ты мать честная! — тянул Доля, прилаживая на плече ремень автомата. — Не было хлопчикам такого сраму…
Луну захлестнула туча. В темноте, за близким лесом, встало до неба яркое пламя. На сугробах забились отсветы. Вьюга завыла, пошла полем. Красновато закурилась земля…
— Страшно! — сказал Мирон.
Кирилл обернулся.
Разведчик стоял выпрямившись, комкая шапку в пятерне. Снег набивался в его стриженые волосы, слепил глаза. А он смотрел, не мигая, на пожарище, багровый в его свете, и по широкому лицу его ветер гнал слезу, как искру по камню.
— Россия горит!..
Другие молчали. Старшина все возился с ремнем.
Огонь рос.
— Светит фашист, чтоб мальчик из Анапы не сбился с дороги…
Похоже, Поддубный хотел побалагурить, как всегда, но злоба сдавила ему горло.
Кирилл тронул Мирона за плечо:
— Шагай!..