Выступил и я, с текстом «под Жванецкого». Накануне, в Переделкине, я прочел этот текст Леониду Лиходееву и автору «всех сценариев советского кино» Толе Гребневу. Апробация прошла успешно. Но все равно я волновался: огромный зал Дворца молодежи — это не тихие кельи Дома творчества писателей в Переделкине. И еще рядом Саша Ширвиндт, ведущий вечера, шипит в ухо: «Пора за стол, читай быстрее. Или они сейчас тебя разорвут и съедят». Но мне удалось дойти до конца своего текста, сорвать аплодисменты и даже удостоиться объятия почитаемого мною мудрого Зямы Гердта… Позже, во время застолья, я пробился к Жванецкому. «А помнишь, ты говорил, что все уезжают, что впереди море, а сзади подпирают?» — сказал я хмельному Михаилу Михайловичу. «А ты представляешь, сколько бы здесь собралось народу, если бы впереди не было моря?» — ответил он. «И все-таки!» — настаивал я. «Подросли, — ответил он. — Столько прошло времени с тех пор. Подросли!»


Нелегко покидать Родину, нелегко начинать новую жизнь. Но жить на полусогнутых, чувствовать себя человеком второго сорта еще горше. Об этом состоянии нельзя судить со стороны, его надо испытать. Последние события в Чечне, на Украине, в Прибалтике, увы, явились для многих россиян горьким примером таких испытаний на собственной шкуре. Меня это рвущее душу состояние как-то миновало — вернее, я находил упоение в сопротивлении ему. Словно растирал ногтем зудящее место. Сознание мое пронизывала гордость за все испытания, пройденные моим народом, гордость за все, что привнес мой народ в мировую культуру, науку, религию. И это сознание, сиюминутно негодуя на какую-то обиду, по истечении времени успокаивалось, находя надежное противоядие в жалости к своим недоброжелателям, к их зашторенной жизни. Подобный иммунитет был моим «вторым позвоночником», основой мироощущения. С этим иммунитетом я мог жить в любом обществе, как в крепости. Со стороны порой подобное выглядело высокомерием, злило, выводило из себя недругов, да и друзей тоже. Друзья не понимали — как можно жить среди тех, кто тебя презирает. Можно! Даже интересно. Кроме того, у меня была нора — бумага и перо. Сгусток отрицательной энергии, что мог разорвать душу, я с мазохистским сладострастием успокаивал пером и бумагой. Такого щита не было у моей дочери. Именно от любви к ней я не только согласился с ее эмиграцией, но и всячески способствовал ей. Открыто, эпатажно, с гусарской безоглядностью. Выглядеть в глазах дочери рыцарем в те непростые дни было для меня вопросом чести. Думаю, что немногие вели себя подобным образом при тех обстоятельствах. Боялся и я. Но уронить себя в глазах близких людей для меня было страшнее страха…

Я ходил по всем официальным инстанциям, устраивал шумные разборки на таможнях, затевал судилище, когда вопреки закону власти пытались лишить родителей зятя части их жилплощади из-за отъезда сына, видел студеные глаза наших доморощенных чиновников-фашистов… Одни глаза туманила злоба, другие — ненависть, в иных была зависть и редко, очень редко — доброжелательность. Понятное дело, к такой работе не приставишь сочувствующего человека: чего доброго, полстраны выпустит. А их задача держать и не пущать! Признаться, и я иной раз ловил себя на мысли — может, плюнуть на все и уехать вместе с дочерью?! Но что я, сорокапятилетний мужчина, там буду делать? Такая возрастная категория более всего невостребованна. Мыть посуду в обжорках, ухаживать за престарелыми? Судьба литератора вне родины уязвима по многим причинам. Главное — нет читателя. Конечно, он есть, и писатель ему нужен, но это не тот читатель. Читатель-эмигрант хочет видеть в книге оправдание своего поступка — однозначное и резкое. Но жизнь-то разная. Там, как и здесь, у жизни две стороны — пусть не так остро политически, но экономически. Удивляет уверенность многих писателей-эмигрантов в своей востребованности на тех берегах. Некоторые действительно себя нашли, проявив широту и талант. Но большинство замкнулось, ушло в другую профессию или подверглось серьезным потрясениям, вплоть до самоубийства… И я продолжал ходить по инстанциям, стучаться в самые неприступные кабинеты, требуя соблюдения установленных инструкций. Подобное поведение вызывало оторопь у чиновников, привыкших к страху и покорности. Справки со скрипом, но выдавались. Таможенники ворчали, но возвращали незаконно задержанные вещи (помнишь, Саша?). Альбом с марками, твою любимую гитару, какие-то семейные безделушки, книги. А районная власть, не доводя дело до суда, оставила родителям зятя угловую сиротскую комнатку. Так было! Злословили, что я связан с «органами» — чем же еще объяснить такое поведение?! Один ныне престарелый поэт Б. писал за рубеж своей приятельнице, что корни моих связей с «органами» так глубоки, что… до сих пор издаются мои романы. Благодаря этим корням! Именно так! Бедняга поэт — старая школа: не верит, что можно издавать книги, не мараясь. Вероятно, сказывается личный опыт — когда-то он неплохо издавался…

Стоял дивный осенний день 1979 года. Воздух прозрачен, словно его и вовсе нет. Задрав голову, я следил, как небо втягивает силуэт самолета, превращает его в точку. Потом и точка растворилась. Все! Нить, что еще скрепляла семью, оборвалась. Струна лопнула! Я отошел в тень здания аэровокзала, с людских глаз. Услышал голос жены — она едва сдерживала слезы. Жена говорила, что дочь не одна, а с Сашей. Что едут они не на «голое место», как большинство, а к своим: моя экстравагантная теща год назад оставила супруга-режиссера и дунула в Америку вместе с семьей сына, предварительно женив экс-мужа на моей родной тетке Марии Александровне… «Конечно, конечно, — кивал я головой, угадывая в тумане влажных глаз силуэт своей подруги жизни. — Да, это так. Ира не будет одна, ее поддержат… Но все же! Неужели это навсегда?» — «Все зависит от тебя, — в который раз повторяла Лена. — Решай! Или дочь, семья. Или…»

Второе «или» взяло верх. Через год после отъезда дочери мы с Леной разошлись. Последние годы наша совместная жизнь вообще превратилась в череду взаимных упреков — и обоснованных, и надуманных. Брак наш проявился своей случайностью с самого начала, и то, что он продержался более двух десятков лет, — результат равнодушия к своей судьбе, во всяком случае, с моей стороны. Сегодня, по прошествии времени, я могу сказать, что в разводе виноват больше я. Но в одном я себя не упрекаю: я старался не унизить ее достоинство, никогда не бравировал своими «победами», хранил тайны своих приключений, что вообще является моим принципом.

Подчас искушение развязать язык бывает сильнее самого сладострастия. Хвастун по натуре, я старался вести себя по-рыцарски, несмотря на соблазн. Так было до нашего официального развода, на протяжении двух десятков лет. И если что и становилось достоянием окружающих, то помимо моей воли. Замечу мимоходом, что значительная часть моих легкомысленных похождений в устах чужих людей являлась выдумкой и наветом. И не только моих похождений. Судьбы людей литературы и искусства нередко становятся объектом домыслов и чепухи. Лена остро реагировала на ложь, превращая жизнь в казнь.

Есть браки, которым предопределено расставание с самого начала. И не надо терзаться — в этом нет ничьей вины. А тягость от перемены в привычном укладе жизни нередко смягчается обстоятельствами. У Лены к тому времени появился близкий друг — человек славный, обремененный детьми, человек в личной жизни, видимо, робкий и зависимый. Что же касается меня, то и я к нашему разводу не оказался на мели, а на самой что ни есть глубокой воде. Так мы с Леной и жили после развода целых пять лет под одной крышей, у одной общей кухонной плиты, под двумя разными флагами, испытывая в этой двусмысленной позиции даже некоторую симпатию друг к другу. Письма дочери являлись чем-то вроде заклепок этого странного союза…

Уход Ирины от милого нашему сердцу Саши мы с Леной восприняли болезненно. И Лена твердо решила отправляться к дочери, эмигрировать.

Первая половина восьмидесятых сложилась глухими годами для эмиграции. «Отток мозгов» наносил ощутимый урон, и власти опустили шлагбаум, казалось, надолго. В ОВИРах ярмарочная суета сменилась тишиной колумбария. Лена впала в отчаяние. Было ясно, что «выездные дела» решаются не в ОВИРах, а в Большом доме на Литейном, в Комитете госбезопасности. И я решил действовать — кажется, оказался прав тот проницательный поэт Б., а я на него катил телегу…

Председатель иностранной комиссии Союза писателей, доброжелательный Бранский, выслушал мои сетования и порекомендовал поговорить с куратором госбезопасности — в то время во всех учреждениях были прикрепленные спецы. Я видел этого человека, он нередко сиживал в обеденное время в ресторане писательского дома под перекрестными, со значением, взглядами писателей…

По предложению спеца мы встретились у Русского музея. Спец внимательно меня выслушал. Пообещал позвонить. И позвонил. Мы вновь встретились. «Знаете, — сказал спец, — мы пойдем вам навстречу, поможем отправить жену. Но и вы помогите нам. В сущности, от вас требуется немного: сообщайте нам, о чем говорят в писательской среде, о чем пишут или собираются писать». Так или приблизительно так высказался спец. «Идеалист! — сказал я себе, ступая по асфальту чугунными ногами. — И ты решил, что они преподнесут тебе бесплатный подарок?! Ну? Как ты будешь выплывать из этого болота? Ясно одно — рубить надо сразу и сплеча». Я остановился. «Если так обстоит дело, считайте, что я ни о чем не просил. Мы не сделали дело!» — так или приблизительно так я ответил спецу.

Мы разошлись. Настроение было препаршивое. Теперь они и ее не отпустят, и за меня возьмутся.

Через несколько дней раздался телефонный звонок. Голос спеца я узнал сразу. «Пусть жена идет в ОВИР, оформляет документы. А наш разговор забудьте».

В тот же день Лена отправилась в ОВИР. И вскоре уехала из страны. Во время таможенного досмотра она была единственная, кто уезжал в тот день как эмигрант, по израильской визе. Сотрудники таможни смотрели на нее с благожелательной надеждой — неужели вновь приподняли шлагбаум, неужели начинается веселенькая работа?!

Шлагбаум подняли через несколько лет, в начале девяностых, когда и отправилась к Земле обетованной последняя моя родная душа — сестра Софья Петровна со своим семейством. Такая вот история! До сих пор не могу дать ей объяснение. Вопреки расхожей поговорке удалось и мужа приобрести, и невинность соблюсти. Возможно, это был единственный случай из тысячи, но он был, истинная правда, есть живые свидетели…


С чего это я скакнул на многие годы вперед? Не терпится поведать о днях сегодняшних? Напрасно. В тех, шестидесятых, осталось много привлекательного, есть что вспомнить…

Инсценировка романа «Уйти, чтобы остаться» в московском Театре на Малой Бронной. Сценическое перевоплощение прозы пьянит и озадачивает. Как при встрече со знакомым человеком, которого не видел много лет. Так, однажды в Москве, на станции техобслуживания, я, следуя инструкции, пытался оформить заказ вне очереди как иногородний. Назвал фамилию. Стоящий поблизости грузный, высокий, усатый гражданин, сияя просторной лысиной, тяжело хлопнул меня по плечу. «Узнаешь? — спросил он. — Габриэлянц. Гриша!» Я присел. Так измениться за два десятка годков?! Грише, моему сокурснику по институту, я читал свои первые рассказы в бакинском скверике. Худющий, глазастый, с упрямым кустарником черных жестких волос, Гриша тогда относился к моему творчеству с иронией и недоверием. Кстати, через несколько лет после нашей случайной встречи на станции техобслуживания доктор наук, лауреат Григорий Габриэлянц стал министром геологии России.

Таким же неузнаваемым кажется и свое «прозаическое дитя» на сцене. Хорошо, если после вивисекции инсценировщика и режиссера спектакль достигнет «министерского» блеска, а если наоборот, если инсценировка дискредитирует роман? Так произошло с экранизацией моего другого романа «Утреннее шоссе» на Одесской киностудии. По предложению студии я написал сценарий, стараясь сохранить дух своего романа, его стилистику, его замысел. Сценарий приняли благосклонно, но отметили некоторые потери в сравнении с первоисточником. Потери можно смягчить режиссурой. Порешили и принялись подыскивать мастера. Студии был необходим не только художественный, но и коммерческий успех фильма, финансовые дела их были неважнецкие, а сценарий давал шанс. История молодого отца и его повзрослевшей внебрачной дочери, о существовании которой он не знал, драматический финал этой истории были достаточно «киношными», чтобы использовать шанс на коммерческий успех. А режиссера все не было — те, которые могли «потянуть» фильм, занимались своими картинами, а свободные режиссеры студию не интересовали. Время шло, и художественный руководитель объединения Станислав Говорухин предложил мне самому снять фильм. «Не робейте, это не сложно, если крепкий сценарий. И даже любопытно. Дадим вам сильную группу, сильного оператора, сильного помрежа, подберем актеров. Фильм может снять любой мало-мальски одаренный человек, поверьте. Режиссер кино — профессия странная, загадочная и простая. Весь фокус в умении сладить с этой простотой, не усложнять, довериться сценарию. А сценарий ваш и роман ваш. Так что в путь!»

Предложение меня озадачило и привлекло — сказывалась некоторая авантюрная жилка натуры. Потом я поостыл. Режиссура — профессия. И непростая. Режиссуре учатся годами. Нередко тяжкий труд, оставшись позади, кажется не таким уж и тяжким, что, вероятно, и побудило Станислава Говорухина сделать мне подобное предложение, а может, авантюрная склонность характера. В дальнейшем, наблюдая поведение депутата Думы Говорухина, я невольно вспоминал его дерзкое предложение. Жаль, что я не доверился ему. Вновь наши пути вряд ли пересекутся. Куда-куда, а в парламент меня не занесет, это я знаю точно. Одна надежда, что избиратели вернут кинозрителю способного режиссера, тогда и посмотрим.

Фильм «Утреннее шоссе» сварганил режиссер Валерий Федосов. Получивший постановку с помощью каких-то внутристудийных рычагов, он изрешетил сценарий до неузнаваемости. Больно видеть изуродованный бездарным режиссером сценарий. Почему же я не прервал безобразие, имея на это право?! Есть характеры, у которых притуплено чувство важности того, что происходит в данную минуту. Когда ответственность за итог прячется за горизонтом, тогда о ней забываешь. Но итог наступает, наступает разочарование, наступает время «кусания локтя». К тому же переложение на экран меня занимало чисто внешне, я не брал в голову, что это серьезная реклама самого романа. И еще весьма важный фактор легкого отношения к тому, что происходило на студии в дни работы над фильмом, — атмосфера не жизни, а декорации, какой-то ирреальности, нежелание конфликтовать с такими добрыми, красивыми людьми, сердечно к тебе расположенными. Порой я все же настаивал на своем. Со мной соглашались, обещали исправить. Успокоенный, я возвращался домой, в Ленинград. Но ничего не исправлялось, лишь усиливался напор переубеждения с применением обаяния актеров и особенно актрис — нащупали мою слабую струнку.

С детства меня завораживал мир актеров своей загадкой. Актер исповедует чужую религию, произносит чужие слова, мыслит чужими мыслями, любит чужую любовь, являясь в сознании людей первоносителем всех этих достоинств. А те, кто вложил в его уста свои слова, свои мысли, свою любовь, остаются в тени, их никто не знает. Самая красивая и упоительная несправедливость — добровольное растворение автора в актере. Одни актеры честно трансформируют авторские идеи, пропуская их сквозь свою индивидуальность, как через сито, и оставаясь самими собой. Другие, накапливая годами мысли разных авторов, выплавляют общий блок «своего» мироощущения, становясь каким-то техническим носителем этих идей, а в глазах людей — оригинальным и самобытным мыслителем… Мне лично по душе первые. Образ, созданный автором в своем воображении, единственный и конкретный. Режиссер и актер предлагают свое толкование, нередко противоположное авторскому видению. И эта лихость, с которой театр (кино) расправляется с автором, воздействуя на него целым коллективом театра (киностудии), нередко подавляет волю автора, смиряет его гордыню и в то же время притягивает магнитом, точно любимая, но не любящая женщина…

Но вернусь к Театру на Малой Бронной. Режиссер Михаил Веснин — тот самый, что невероятно похож на испанского певца Пласидо Доминго, — лихо расправившись с текстом романа «Уйти, чтобы остаться», поставил спектакль по своей инсценировке, напоминавшей скорее либретто оперы, чем пьесу, где актеры не играли, а изображали перипетии сюжета. Драма ученого, сломленного системой, предательством друзей, изменой учеников, сводилась к изображению внешнего рисунка. Герой спектакля — артист Леонид Броневой — метал в зал бумеранг. Полет бумеранга символизировал полет судьбы, возвращающей сполна и хорошее, и плохое. Актеры стоически замирали перед огромной решеткой с кругом, на котором вращались знаки зодиака как символ Вечности…

Я, околдованный успехом «Гроссмейстерского балла» на сцене этого театра, вслушивался в незнакомые мне фразы, лихорадочно пытаясь припомнить их в тексте романа, но безуспешно. Кроме фамилии автора и названия спектакля — все было чужое. А ночью, в полуподвальной комнатенке актрисы А., я жаловался на печальную судьбу певца, поющего вполголоса, пил терпкое вино «Изабелла» и перечитывал эпиграмму артиста театра Валентина Гафта, длинного, нескладного, с диковатым лицом греческого дискобола. Моя фамилия показалась автору эпиграммы легковесной, и он всадил для прочности еще одну букву «р» — «Штермлеру»: «Вам вообще не приходить бы. И вообще не появляться. Ну, а вы еще хотите — так уйти, чтобы остаться»… Накануне я встретил Гафта на улице Горького. В плетеной сетке-авоське болталась бутылка с кефиром, которую заботливый сын Валя нес своей маме.

— Гордись, на тебя пишут эпиграммы, — шептала мне добросердечная хозяйка полуподвальной ночной комнатенки. — Валя пишет не на каждого…

Я гордился и ждал премьеру.

Премьерный спектакль сыграли на гастролях, в Донецке, в родном городе Люды X., одной из актрис, занятых в спектакле. Премьера, да еще московского театра, вызвала интерес угольной столицы: зрители «висели» на люстрах, а полет бумеранга сопровождался восторженным охом всего зала — такая смелость режиссерского решения принималась бравыми шахтерскими парнями с одобрением. Броневой ловил бумеранг обеими руками, приседая, как вратарь. Это была самая ответственная минута. Удача, которую непременно надо отметить. И мы отметили банкетом, как принято, после премьеры. Тетка Люды X. по имени Ида закупила на донецком рынке все, что можно было купить на деньги, выделенные мной и автором инсценировки режиссером Весниным. В этом деле тете Иде помогал ее сын Толя, тихий крепыш с крупными печальными глазами. Толя помогал сервировать стол, выполнял старательно мелкие поручения. Будь я провидец, я внимательнее бы пригляделся к этому мальчику. Через много лет в Нью-Йорке, у здания ООН, я разгуливал по площади, названной в его честь. Толя стал известен миру как Натан Щаранский. Политзаключенный, проведший много лет в ГУЛАГе, будоражил весь мир несговорчивостью и фанатичной преданностью своему делу — делу защиты прав человека на свободу и эмиграцию. Высланный из России, Щаранский поселился в Израиле, где сейчас занимает министерское кресло в правительстве. Вот такая удивительная судьба.


Жизнь причудливо сплетена. По ее извилистым дорожкам блуждает множество людей: одни оставляют свой след в памяти, другие проходят мимо, исчезают. И странное ощущение — без тех, кто исчез, не могли бы запомниться те, кто оставил след. Они в моей памяти как бы фон в ателье фотографа, на который ложатся лица тех, кого хранит память.

Таким фоном была секция драматургии при Союзе писателей со многими людьми достойными и менее достойными, на мое сугубо субъективное суждение.

Печально-ироничный Александр Хазин, преподавший всем опытом своей жизни урок тихой гордости после того, как его изничтожили в идеологическом постановлении ЦК партии за очернительство нашей действительности. Импульсивный и решительный, знаменитый в те годы драматург Игнатий Дворецкий, бессменный руководитель секции драматургов, доброжелательный редактор двух моих пьес. Он консультировал меня, как выбить гонорар у чиновников Министерства культуры за заказанную ими пьесу, но не принятую по «идеологическим мотивам». Хитроватый и язвительный Аркадий Минчковский, большой спец в вопросах застолья и выпивки, И его брат, постоянно озадаченный Евгений Мин, один вид которого нагонял грусть. Или мой друг, прямолинейный и участливый Генрих Рябкин, человек вулканической деятельности — драматург, эстрадный автор, очеркист и основатель знаменитого кафе «Тет-а-тет» на Петроградской стороне, приюта петербургской богемы середины восьмидесятых. Владимир Константинов — наидобрейший человек из всех, с которыми меня сталкивала жизнь, драматург, поэт-юморист, мастер пародии и каламбура. Его соавтор, тихий и остроумный, «кавказский земляк», бывший тбилисец Борис Рацер… Сколько еще было в том сплетении милых и добрейших людей! Но сколько было подлецов, интриганов, злопыхателей, мелких и крупных литературных карьеристов, и не только литературных. Вспоминая их поименно, придется вспомнить и все злое, недоброжелательное, что перевидел я за долгие годы вынужденного цехового общения. А не хочется.

Хочу вспомнить, скажем, удивительного человека, с которым, к сожалению, сблизился только в последние годы. Это Александр Моисеевич Володин, тонкий, человечный драматург, прозаик и поэт, оставивший след не только в моей душе, но и на ноге. Его жена Фрида, отпуская со мной Александра Моисеевича на банкет в честь праздника Победы, затеянного в питерском Пен-клубе, просила меня ни в коем случае не допускать Володина к спиртному. Я дал слово. И слово сдержал. Володин остался трезв. Зато я так назюзюкался, что едва стоял на ногах, провожая своего подопечного домой. А проводив, грохнулся и разбил колено… Я трепетно относился к Володину с первого визуального знакомства. Это было в ресторане гостиницы «Европейская», давно, в начале шестидесятых. Мы с женой мучительно подбирали в меню блюда со сносными ценами. За соседним столиком расположились трое молодых людей. Лицо одного из них показалось мне знакомым — вытянутый, вислый нос и печальные глаза под резким накатом лба. Бесцветным хмельным голосом молодой человек беспрестанно повторял: «Если они так поступят, я не знаю, что с собой сделаю, я сойду с ума». В тоне его голоса бились тоска и бессилие. Видно, вопрос касался вещей серьезных — не мог человек с таким лицом горевать по пустякам. Я вспомнил — это Володин, мне показывали его в фойе театра Ленкома на спектакле «Фабричная девчонка». Эта пьеса Володина ворвалась в репертуар почти всех театров страны. И он еще о чем-то горюет?! Я не знал тогда, что успех прибавляет горечь… В дальнейшем наши пути пересеклись в Болшеве, в Доме творчества кинематографистов, на семинаре сценаристов, своеобразной синекуре с дармовым постоем и с непременным показом «закрытых» зарубежных фильмов из закромов Госфильмофонда. Фильмы эти, как правило, переснимались «пиратским» методом на фестивалях и хранились в единственном экземпляре. В основном их демонстрировали на правительственных дачах и на различных киношных семинарах.

В Болшеве мы с Володиным сидели за своим, «ленинградским» столом в компании Юры Клепикова и Валерия Попова. К тому времени за Володиным тянулся шлейф прекрасных пьес и киносценариев, который замыкался блистательным «Осенним марафоном». Володин был тих, задумчив, с лицом, помеченным ранними морщинами, свидетелями не столько возраста, сколько душевной маяты. За плечами угрюмого, сосредоточенного Юры Клепикова к тому времени были фильмы «Начало», «История Аси Клячиной», «Не болит голова у дятла». У Валерия Попова — смешные и печальные книги «Южнее, чем прежде», «Жизнь удалась», на которые имели виды кинорежиссеры… А по мотивам моего романа «Обычный месяц» режиссер Искандер Хамраев снял трехсерийный телевизионный фильм. Так что в титрах моя фамилия значилась, и я мог причислить себя к труженикам кино, не случайно я затесался на семинар сценаристов в Болшеве. В душе же я оставался прозаиком…


Роман «Обычный месяц» задумывался как продолжение «Гроссмейстерского балла», о судьбах людей более взрослых и опытных, чем вчерашние студенты. Критики твердо закрепили за мной ярлык автора «производственных» романов в отличие от авторов «деревенской прозы». Так, разделив литературу по «отраслям», им было легче ориентироваться по одним фамилиям авторов. Сейчас, например, делят писателей на авторов интеллектуальной и неинтеллектуальной, второсортной литературы. Все это от лукавого. Есть просто хорошая художественная литература — от фантастики до детектива. И есть проза с потугами на изыск, с псевдопсихологизмом в поведении героев. Существует даже рейтинг (?!) интеллектуальности — продукт вкусовщины и тусовочности «властителей дум». Литература — вольное ремесло, литература — точное ремесло. Критерий качества произведения один — интерес читателя.

Библиотечный формуляр… по истечении «контрольного» времени: для большинства книг — месяцы, для меньшинства — годы, для единиц — вечность. И никто, кроме Времени, не может судить о произведении. Нечего раздувать щеки и пыжиться, бранить или превозносить — все это пустое, все это игры ущемленных людей. Их любимый метод аргументации — вырванные из контекста фразы. Порой даже вполне удачная фраза при глубокомысленной усмешке критика кажется и впрямь верхом авторской беспомощности. Это нечестный прием особенно практикуют при «внутренних рецензиях», капканах, расставляемых редакциями не только для слабых работ, но и для авторов, вызывающих настороженность по тем или иным соображениям…

Роман «Обычный месяц» промурыжили многие журналы. При этом к положительным рецензиям почему-то прикладывали отрицательные, которые и определяли решение редакции, так было спокойнее. Претензии порой вызывали оторопь. «Почему жена ушла от рабочего к инженеру» (?!). Или: «Автор „посылает“ на ипподром, играть на бегах, парня из рабочей семьи» (!). Или: «Автор объективно становится апологетом капиталистического образа жизни в такой социально обнаженной сфере, как производство» (это вообще кивок Комитету госбезопасности!).

После очередного отказа я, нагруженный тяжелыми папками с рукописями романа, сидел в зале ожидания Ленинградского вокзала Москвы и пил теплое пиво. Пиво я не любил, тем более теплое, а пил от тоски и упрямства, думая о том, что остался только один журнал, где еще не побывала моя рукопись, но, увы, туда дорога заказана. До отправления поезда оставался час. Следующий поезд на Ленинград уходил через четыре часа, целых четыре часа. Вполне можно успеть. Только оставлю рукопись и вернусь. Да и рукам будет легче — одна рукопись тянет килограммов на пять, не меньше. Такие практические доводы убаюкивали мои волнения и колебания… Надо было знать остроту и бескомпромиссность «войны», которую вели в то время журналы «Новый мир» и «Октябрь». В «Новом мире» я уже получил подзатыльник. «Ну какая разница? — ублажал я себя. — Все журналы ходят на поклон к одному цензору, какая разница?!» Конечно, «разница» была. И большая. Об этом писались статьи, устраивались конференции, говорили зарубежные радиоголоса. Писатели (и читатели) разбились на два лагеря, не здоровались друг с другом. Нередко «красные патриоты» из «Октября» устраивали свару в ресторане Дома литераторов с «христопродавцами» из «Нового мира»… «Что ты трусишь? — уговаривал я себя. — Они еще не взяли твой роман. Может быть, и откажут, как другие», — при этом, как ни странно, я чувствовал облегчение. А ноги, вопреки рассудку, как бы вели мое вялое от сомнений тело к выходу с вокзала.


Вытянутое, болезненно-мучнистое лицо оживляли большие карие глаза. Бледные, слабые кисти рук придавали всему облику Юрия Идашкина нечто бабье. Но лишь до момента звучания голоса — напористого, категоричного. Это несоответствие голоса и внешности производило впечатление исполнения «под фонограмму». Ю. И. слыл наиболее «правым» из всех «правых» литературных критиков. Его статьи в «Правде» оценивались как официальное мнение идеологического отдела ЦК…

«Почему я так робею? — казнил я себя. — И какого черта заполз сюда? И что тебе пример Володи Максимова? У него были свои игры».

Один из самых «новомирских» авторов Владимир Максимов долгое время состоял членом редколлегии журнала «Октябрь», тем самым как бы демонстрируя свое отношение «к схватке».

— Не понимаю, вы оставляете роман в редакции или нет? Если нет, мы напрасно теряем время, — произнес Ю. И., видя мое смущение. — Ладно, оставляйте рукопись, а я даю слово, что ваш визит в «Октябрь» останется тайной… конечно, если рукопись мы отвергнем, как и все другие журналы, где, я уверен, вы уже побывали, прежде чем прийти сюда.

Я кивнул, презирая себя не столько за приход в редакцию «Октября», сколько за облегчение, с которым встретил снисходительный компромисс, предложенный Идашкиным.

— Ответ вам сообщим через десять дней.

Недоверчиво пожав плечами, я покинул редакцию, не испытывая никакого облегчения от потощавшего своего портфеля.

В жизни мне не часто доводилось проходить испытание страхом. Жестокие драки обходили меня стороной, хоть я был и не из пугливых; злые люди не щекотали бок ножом в темном переулке, хоть, как нарочно, меня часто тянуло в темные переулки; на краю пропасти не стоял, тонуть и гореть не приходилось, Комитет госбезопасности за воротник не встряхивал — до эпопеи, связанной с отъездом дочери в эмиграцию, оставалось почти пять лет. Так что жизнь моя пока не отмечалась особыми страхами… Но по пути из редакции «Октября» к вокзалу я испытывал самый настоящий ужас. «Вернись, идиот, — говорил я себе, — возьми назад рукопись. Тебе же никто из порядочных людей не протянет руки. Опусти в автомат „двушку“, позвони в редакцию и скажи Идашкину: „Оставьте мою затею в покое, суньте рукопись в мусорное ведро“» …Но я тупо плелся к вокзалу, складывал в кармане кукиш, разговаривая с собой, как с посторонним человеком, и остужая горячую голову мыслью о том, что «Октябрь» также отвергнет рукопись.

Через десять дней — как по заказу — позвонил Идашкин и сообщил, что роман принят, что уже определен номер, что есть два замечания, что главный редактор Всеволод Анисимович Кочетов изъявил желание лично повидаться с автором, что Кочетов будет в редакции в ближайший четверг и мне надлежит явиться туда к полудню, что деньги за железнодорожные билеты, гостиницу и суточные можно будет получить у секретаря редакции…

Радости не было, было чувство обреченности и злости на себя, на свой нерешительный характер, легкомысленность и глупость… И еще… удивление тому, что мне оплатят дорогу и проживание — прецедент диковинный, обычно в редакциях не очень любят лишние расходы и стараются сами не выступать с инициативой…

Радости не было, но не было уже и страха. Друзей — не литературных — забавляло мое беспокойство, принятое ими за кокетство. «Глупости, — говорили они, — в этой стране подобные конфликты театральны, все прилежно играют свою роль: одни — демократы, другие — консерваторы. Но все платят взносы одной организации, молятся одному богу — партии, которая гарантирует им личное благополучие за преданность. Кто выступает против режима партии всерьез, тот сидит в кутузке или выслан за рубеж. Третьего не дано. Ты тоже, если разобраться, в своих „острых“ вещах, критикуя недостатки, защищаешь сам строй, хоть ты и беспартийный. Просто ты, поскольку еще не пуган, немного перестарался в критике, а прав на это у тебя недостаточно, не то имя. Поэтому „левые“ тебя отшили, а „правые“ пригрели, потому как им тоже хочется поиграть в „левые игры“, надоела преснятина. Конечно, ты можешь и вдарить по базису, но это в стол, а тебе же лестно напечататься, жить-то надо…»

Друзья пригасили страх и разожгли любопытство.

Я сидел в приемной главного редактора и видел сквозь оконное стекло, как подкатила черная «Волга», из которой, тяжело опираясь на палку, вылез тощий, высокий мужчина в сером костюме. Хромая, он вошел в приемную, кивнул всем разом и молча скрылся за дверью кабинета. Память цепко схватила засушенный птичий профиль его небольшой головы. Вскоре меня пригласили в кабинет. Холодное прикосновение безжизненной, вялой кочетовской ладони на мгновение внесло сумятицу в стройную схему моей защиты, загодя подсказанной хитроумным Идашкиным.

— Вероятно, вы смущены общением со мной, — без обиняков проговорил Кочетов, едва раздвигая бесцветные губы, — ведь вы видите первого антисемита страны…

Идашкин хохотнул, оценив шутку шефа. Я пожал плечами — собственно, в этой шутке я улавливал долю истины, памятуя романы Кочетова…

— Не стану вас переубеждать, бесполезно. Вот мои претензии к вашей рукописи… Первая претензия — и не претензия, а совет. Уберите эпизод на ипподроме, вы недостаточно знаете бега и лошадей. Особенно это заметно в сравнении с вашим хорошим знанием основного материала… Вторая претензия технически проще, но более щепетильна. У вас в романе есть бедолага и неудачник Левин, главный конструктор, человек-несчастье, все его притесняют. Почему бы вам не дать ему другую фамилию?

Я почувствовал, как деревенеют щеки. Вот он, журнал «Октябрь», со своим оскалом, прямо и откровенно.

— А почему мне менять ему фамилию? — выдохнул я.

— Потому, что иначе мы роман не возьмем, — в тон ответил Кочетов. — Мы недавно опубликовали роман Колесникова «Земля обетованная». Нас завалили письмами, обвиняя в антисемитизме, даже из ЮНЕСКО дали телеграмму. Обвинения надуманные. Но я не хочу повторения. Появится роман Штемлера «Обычный месяц», где один из героев, еврей по национальности, не знает, как унести ноги из нашей страны. Допускаю, что образ правдивый. И ситуация жизненная… Но если вы хотите сохранить главное — измените фамилию.

— Скажем, поменять букву «в» на букву «н»? — не удержался я.

— Шутка ваша неудачная, — резко оборвал Кочетов. — Повторяю, в тексте, кроме фамилии, ничего менять не надо.

— Изменение фамилии само по себе изменит ситуацию, — вдруг вставил Идашкин.

Я вздрогнул — неужто Ю. И. меня поддерживает? Ю. И. — этот верный страж «Октября»?

И Кочетов вскинул брови в удивлении, потом засмеялся коротким, спотыкающимся смехом.

— Молодцы! Стоите на разных идеологических ступеньках, но как дело касается вашей национальности… Молодцы, одобряю! А что касается романа — мое условие категорично! Только учтите, Илья Петрович, ваш роман сегодня никто не опубликует. Поэтому я его и решил опубликовать, хотя, признаться, многое мне в нем не по душе.

Мы с Идашкиным вышли из кабинета.

— Не ловите журавля в небе, — сказал Ю. И. — Соглашайтесь. Умный читатель поймет, а дурак остановится на фамилии автора.

В фамилии главного конструктора Левина я сменил букву «в» на «п». Роман напечатали. И сняли трехсерийный телевизионный фильм.


Через месяц после журнальной публикации романа «Обычный месяц» Кочетов застрелился. На даче. Из именного пистолета. У него была саркома в тяжелой неоперабельной форме.


Неудачи идут сплошным тропическим дождем. Без перерыва… Когда они возникли, я прошлепал, благодаря своей овечьей беззаботности. Я же видел, что небо затягивает дымка, предвещая обложные тучи. Мой постоянный доход — авторские отчисления из театров — явно стали пожиже. Книги не переиздавались, а зарубежные переводы, пройдя сито ВААПа, оставляли крохи, способные только потешить честолюбие… Появились долги. Пришлось зачастить в Бюро пропаганды.

На первом этаже нашего прекрасного, по-ленинградски полупростуженного Дома писателей разместилась добрая «кормушка». Бюро пропаганды заключало договоры с предприятиями и, получив свой процент, оплачивало писателям прочитанные ими лекции. Я не жаловался — «заказы» на меня поступали довольно активно, а если учесть еще и лекции по линии общества «Знание», то собиралась почти средняя инженерная зарплата.

Слушали меня охотно. В самых разных аудиториях. И в рабочих общежитиях, и в библиотеках, и в домах культуры, и разных институтах. Тема интересная: зарубежные впечатления. В то время наши люди не очень-то ездили за рубеж — и дороговато, и формальности унизительные, тягучие, как якутская песня, не каждому спеть. Я рассказывал о Нью-Йорке, Мексике, Японии, Вьетнаме — это далеко, красиво и интересно. Еще подкупала слушателей интонация.

Говорение должно быть легким, в меру смешным, очень личностным, никаких барьеров между мной и аудиторией — полный конформизм. Я чувствовал, какие истории пользуются успехом. Коррида вызывала у наших людей жалость к быкам, рассказывать можно, но не везде. Уличные музыканты-марьячос — тоже на любителей… хоровой песни. Проститутки на авенида Реформа по тем временам создавали атмосферу неловкости у аудитории. Музеи навевали скуку… А вот рассказ о старике, футбольном болельщике, о том, как старик-мексиканец, сидя среди ста тысяч ревущих болельщиков на стадионе «Ацтека», полушепотом советовал футболистам, как вести игру, точно они малые дети и резвятся у него под носом, — это да, это верняк. Еще рассказ о том, как я покупал куртку, сбивая начальную цену по обычаю тамошних рынков. Эти скромные сюжеты я старался раскрасить более серьезными впечатлениями о Мексике. Особенно трогала души моих слушательниц — а их всегда оказывалось большинство в аудитории — истовость мексиканцев в религиозных делах. Храм Марии Гваделупе с тремя одновременно действующими алтарями, с Мадонной, из глаз которой капали слезы… Чтобы увидеть чудо и коснуться алтаря, люди ползут на коленях через огромную площадь. И бурые следы спекшейся крови от растерзанных коленей тому свидетельство. Слушателей-мужчин пробуждала от спячки информация о том, что пальмовую водку текилу — по вкусу близкую к грузинской чаче — мексиканцы закусывают собственной ладонью: натрут ладонь лимоном, присыпят солью и в нужный момент слизывают… Распаляясь, я рассказывал о серебряном городке Таско, о курортном Куэрноваха с его ресторанчиками, о пирамидах, построенных за сотни лет до Рождества Христова, о великих художниках Ороско, Сикейросе, Ривере, о кровавой мести, о запрете смертной казни, о дорожной полиции, о проспекте Инсурхентос в Мехико, который тянется на сорок километров, со своими кафе, магазинами, ресторанами и толпой…

Во Вьетнам я летал в марте 1973 года, спустя пять месяцев после последних бомбежек Ханоя американскими «летающими крепостями». Наша делегация, включая переводчицу Инну, состояла из двух писателей — Алима Кешокова и меня. Кешоков как председатель Литфонда СССР, человек деловой, полномочный, собирался строить для вьетнамцев Дом творчества как дар писателей Советского Союза. Меня же прикрепили к нему, поскольку мое заявление о командировке во Вьетнам лежало чуть ли не с начала американских военных действий и изрядно поднадоело московской инкомиссии.

Мы провели во Вьетнаме около месяца и пересекли всю страну от провинции Каобанг до семнадцатой параллели. Малоэтажные городки и деревни, прозрачные воды Тонкинского залива, где я, купаясь в марте в двадцатичетырехградусной купели, вызывал изумление жителей своей морозоустойчивостью. Джонки под цветными парусами, похожие на бабочек. Пожилые женщины, которых принимают за юных девушек, и юные девушки с внешностью старух — с черными зубами от сока противоцинготных растений. Грузовики с одной фарой ради экономии лампочек и энергии. Или автомобили без капота, к крылу которых прилипли мальчишки, подкачивая рукой на ходу бензин вместо дефицитного бензонасоса, — представьте только себе эту сцену… Потоки велосипедистов, пустые магазины, великолепные помещения аптек — память о французском протекторате — абсолютно без каких-либо лекарств… Еще две утлые гостиницы на весь Ханой, пережившие бомбежки, в которых категорически запрещено появляться вьетнамцам и особенно вьетнамкам. В одной из гостиниц есть номер, где останавливался Грэм Грин, когда писал свой роман «Тихий американец». До нас в гостинице жил Евтушенко, он довольно долго ждал, когда знаменитый номер освободит какой-то бизнесмен, чтобы поспать под пологом, который некогда прикрывал от комаров Грэма Грина. Эту байку рассказал мне сотрудник нашего посольства. И я верю. Евтушенко не только талантливый поэт, кинорежиссер, актер, фотограф, но и талантливый честолюбец. Как-то в Переделкине, в Доме творчества писателей, он заглянул в мою комнату и увидел на столе журнал «Совьет лайф» на английском языке с моим интервью. Профиль Евгения Алексаныча заострился и вытянулся. Он перелистал журнал и пробормотал: «Интересно, почему они у меня не берут интервью?» Мне стало смешно: соизмерять мою и его известность — все равно что сравнивать междусобойчик красного уголка рабочего общежития с аудиторией Дворца съездов. И он еще озабочен таким пустяком для себя, как интервью в журнале «Совьет лайф»! Я видел, как его острые глаза отыскали номер телефона редакции. Убежден, что интервью с Евтушенко журнал непременно опубликует. Судьба щедро плеснула в Евгения Алексаныча и талант, и тщеславие. И слава богу!

Из Вьетнама я привез сувениры: пробковый шлем, плетеную циновку и бокал из алюминия, сделанный из американского бомбардировщика, сбитого над Ханоем.

Дом творчества так и не построили…

Но более всего аудиторию озадачивала Япония. Поди ж ты, такие махонькие с виду, как блошки, а какие прыткие — весь мир удивляют, даже нас, так много о себе понимающих, с нашими космическими ракетами, великими стройками, с самой лучшей в мире водкой… Так нередко рассуждали слушатели моих лекций, вдыхая прелый запах общаги, отстраняясь от капель, падающих с серого потолка, и кутаясь в латаные куртки, в кармане которых нащупывался теплый бок яблока, присланного родичами из деревни к октябрьским праздникам… Япония вызывала интерес и другой аудитории, скажем лаборатории какого-нибудь НИИ, где сизо мерцала электронная аппаратура и слушатели фиксировали меня иронично-умным взглядом. Взгляд, по ходу рассказа, теплел, доверчиво уплывая в тихую мечту. И люди не хотели расходиться…

Поразительная страна Япония. Горы, горы, горы, леса, леса и океан. Между горами и океаном, на прибрежной полосе, в основном и живут японцы. Тайфуны, землетрясения, наводнения, а они как-то выкарабкиваются — в белых воротничках, при галстуках, нередко в кимоно или в рабочих балахонах. Живут в укор всему миру, не имея практически ни своей нефти, ни полезных ископаемых — все завозят на своих же судах, достигающих водоизмещения в полмиллиона тонн! Живут в жилищах, похожих на пустую легкую коробочку, с раздвижными бумажными окнами и с непременной нишей, в которой на низком столике стоит букет из подобранных двух-трех цветов. Над нишей картина, тонкая, изящная, словно выполненная крылом стрекозы, а не кистью художника. Пустое пространство комнаты считается изыском меблировки — все лишнее с наступлением утра прячут во встроенные стенные шкафчики, оставляя взору простор для возвышенных мыслей. А за стенами хрупкого жилища высятся гигантские здания деловых офисов и банков, заводов и верфей. Повсюду красочные иероглифы, они, точно жуки, сидят на всем, на чем можно сидеть, или взбираются на воздушные шары, рыбьими глазами висящие в небе над страной. Большие универмаги сверкают хрустальными эскалаторами, и каждого посетителя здесь встречают поклонами изящные девочки в кимоно, излучающие флюиды молодости и оптимизма. Царство электроники — нацеленные на тебя слепые зрачки каких-то объективов, стены уставлены всевозможной аппаратурой…

На головном предприятии корпорации «Сони» я поразился вольности поведения работников на главном конвейере, словно наступило время обеденного перерыва. Оказывается, вся загвоздка в скорости конвейера — он едва полз, что позволяло работникам добросовестно выполнять обязанности не напрягаясь, а главное — думать, вносить улучшения в технологический процесс. Потому как работник за каждое мало-мальски выгодное предложение в тот же день, выходя из цеха, получает вознаграждение…

Меня как человека театрального, естественно, тянуло в театр. Один из самых старинных театров, существующих и ныне, — японский театр Но. Все роли исполняют мужчины. Действие статичное: через зал, по мостику, проходит актер, его партнер сидит в стороне — игра заключена в диалогах между актерами на древнеяпонском языке, которого многие не знают. Поэтому зрители держат перед собой книжки с текстом и водят по строкам маленьким фонариком, благодаря чему нередко peагируют на реплику раньше, чем актер произносит соответствующую фразу. Странное впечатление…

Что нового можно сказать о Японии? О древней столице Киото с буддийскими и синтоистскими храмами, о печальной памяти Хиросимы и Нагасаки, об игрушечном городке Такародзука, знаменитом своим девичьим балетом и океанским аквариумом, о горе Фудзияма, точеным контуром похожей на угольный террикон со снежной вершиной. Об удивительной японской кухне — непременно изящно сервированной и какой-то игрушечной, декоративной — кусочки рыбы, рис, зелень, словно икебана из еды, подобно классической икебане из цветов. Эстетическое восприятие мира во всех его формах — основа жизни японцев. Удивляет, с какой истовостью японцы соблюдают границу между евро-американским стилем на службе и патриархально-национальным укладом дома. У каждого дома сад, воспроизводящий в миниатюре японский пейзаж: карликовая сосна, озеро величиной с тарелку, несколько камней, брошенных на ярко-зеленый мох… нет, ничего нового о Японии мне не рассказать, не под силу, тем более за короткий туристский бросок, который закончился для меня курьезно — я был наказан за свою расчетливость. Назначили встречу с японскими литераторами. Наша группа собралась в зале, разместилась за круглым столом с угощениями. Предстояла вольная беседа с последующим ритуальным обменом сувенирами. В назначенный час дверь распахнулась, и вошла группа японцев. Оценив обстановку, я сообразил, что могу стать жертвой кривоногой японки, на широкоскулом лице которой пробивались самурайские усики. Она двигалась ко мне неотвратимо, как удав на кролика. В последнее мгновение я предпринял отчаянный финт, придвинувшись к соседу Алексею Ивановичу Пантелееву и тем самым подставив «удаву» классика детской литературы, автора знаменитой «Республики ШКИД». Много поживший Алексей Иванович отнесся к моей уловке без особого раздражения. Японка плюхнулась подле Пантелеева и тотчас принялась о чем-то лопотать на русском языке: она оказалась переводчицей. Я же пошел на сближение с ладным моложавым журналистом. Мое знание английского превратило беседу в оживленный обмен информацией о погоде. Угощение на столах таяло, пришло время обмена сувенирами, основной запас которых мы уже распатронили за две недели пребывания в Стране восходящего солнца. Я вручил журналисту открытку с видом Ленинграда, получив взамен спичечный коробок с голографической картинкой, изображавшей Фудзияму, что грудой лежали на блюде у входа в ресторан. И тут боковым зрением я увидел, как японка с самурайскими усиками, в обмен на такую же открытку с видом Ленинграда, протягивает смущенному Алексею Ивановичу великолепные наручные часы «Сейко». Сувенир! А ведь часы могли бы быть моими, не сделай я «финт задом». Так меня посрамила моя расчетливость…

Эта горестная история, рассказанная аудитории, как правило, пробивала настороженность, что нет-нет да и возникала на моих лекциях по линии Бюро пропаганды Союза писателей и Всесоюзного общества «Знание».


А неудачи все бродили под моими окнами…

В ожидании прилива ярости, которая толкнула бы меня к столу, к работе над новым романом, я вернулся к прошлой, опостылевшей и неверной любовнице — драматургии, чем-то вновь ставшей для меня привлекательной.

Диалог — это опиум сочинительства.

Новая пьеса показалась любопытной Московскому театру имени Маяковского. Но требовалась доработка. Завлит театра Виктор Дубровский — добрейший и милый человек— запер меня в своей квартире, в прямом смысле этого слова, благо его домашние были на даче, с тем чтобы я поработал над пьесой. «Витя, — говорил я Дубровскому, — не всякая птица может петь в клетке». — «Всякая, — ответил Дубровский. — Если ее хорошо кормить и если клетка большая».

Клетка и впрямь оказалась большая — многокомнатная квартира в центре Москвы с туалетом, просторным, как грузовой лифт. И кормежка подходящая. Но моей птице в клетке не пелось, пришлось ее выпустить. Я вернулся в Ленинград, засел за пьесу, а по готовности погрузил в автомобиль жену и дочь, с тем чтобы заехать на Валдай, где в правительственном санатории набирался сил главный режиссер театра Андрей Александрович Гончаров, прочесть ему пьесу и отправиться дальше, на Украину, к намеченному месту отдыха «на пленэре», в палатке…

О российские дороги — экскременты нашего образа жизни! Недалеко от Луги какой-то лихой рулило решил сменить масло в двигателе своего грузовика, в результате чего шоссе было залито склизкой жижей. И мой «Москвич», потеряв управление, заскользил к оврагу. У самого края, ударившись о камень, «Москвич» скапотировал в полном смысле этого слова — перевалился через капот — и, в последнее мгновение, зацепился за случайный столб. Так он и застыл в виде восклицательного знака над пятиметровым оврагом. Зрелище диковинное, даже для бывалых гаишников. Боязливо, чтобы не нарушить равновесие, мы покинули салон, подогнали кран, поставили машину на колеса и, помятые, без ветрового стекла, воротились своим ходом в Ленинград. На Валдай я добирался уже один.

Правительственный санаторий размещался в бывшей даче Сталина. Угрюмые комнаты в помпезном убранстве отделялись дверьми с хрустальными цветными витражами.

Аляповатые люстры, неуклюжая кожаная мебель… Парк, старый, густой, тихий, до сих пор прятал в своей чащобе пикеты, где некогда хоронились от непогоды и шпионов верные абреки из личной охраны вождя народов. Специальная часть постоянно дислоцировалась в этих местах, о чем свидетельствует многочисленная поросль, смуглая и черноволосая. Сам же хозяин дачи заглядывал в свои угодья раза два за все свое царствование. Тем не менее наследники его экономки носят такие же отметины — рысьи красноватые глаза и ржавую шевелюру. Крепкие гены! Помню, в 1958 году, в первый месяц своей супружеской жизни, мы с Леной, будучи в Москве, посетили Мавзолей Ленина — Сталина. Рядом с лобастым Ильичем лежал рыжий щербатый заморыш, выпростав скрюченные кисти рук. Меня поразила кожа его лица, покрытая рябью следов оспы. И это называлось когда-то Сталин?!


…Пьесу я прочел. Гончаров, его жена и Витя Дубровский внимали с интересом и даже высказали соображение, как ее ставить и кто будет играть основные роли — Доронина, Джигарханян, Лазарев, Немоляева. Сердце мое сладко ныло. Потом я узнал, что к тому времени уже было принято решение поставить крепкую «производственную» пьесу Игнатия Дворецкого… Правда, вознаграждение за труд я получил, чем и оплатил ремонт злосчастного «Москвича».


Отремонтировал и продал. Расплатился с долгами, влез в новые… и зажил дальше. Прав был покойный Михаил Леонидович Слонимский: жизнь — синусоида.


Неудачи распаляют азарт. Я уже вкусил удачу, к тому же появилась уверенность в себе.

Возникшая идея полистать архивы Городского суда показалась заманчивой. Неделю я занимался однообразным времяпровождением в казенном здании на Фонтанке, пока не наткнулся на два дела: о хищении в особо крупных размерах в службе материально-технического обеспечения Балтийского пароходства и о непреднамеренном убийстве, в котором сознался преступник, находясь вне всякого подозрения. Первый сюжет осел в моей памяти и лег в основу романа «Утреннее шоссе», о котором я уже рассказывал, второй — послужил стержнем повести «Детский сад». Повесть, после публикации в журнале «Молодая гвардия», вышла полумиллионным тиражом в альманахе «Подвиг», который редактировал Олег Попцов. Коренастый, плечистый, резкий, с длинным утиным носом, который как бы сопровождали круглые острые глаза, Попцов обладал болезненным честолюбием, что являлось двигателем многих его поступков. Сам одаренный писатель, автор нескольких романов, Попцов близко к сердцу принимал причудливые повороты нашей жизни и, оказавшись большим телевизионным начальником, старался сохранить свои принципы, что все чаще и чаще шли вразрез с мечущейся политикой «новых» демократов. Попцова убрали. Иной раз, сидя у телевизора, я вспоминал наш с Олегом горячий треп на кухне его скромной квартиры, в раскрытое окно которой вваливался вечерний гомон зоопарка, чьи вольеры почти примыкали к дому, в котором жил Попцов со своей женой-художницей Инной, дочерью и по-московски хлебосольной тещей…

История трагического наезда мотоциклиста на случайную прохожую, ночью, без свидетелей, заинтересовала «Ленфильм». Режиссер Виктор Соколов уговорил меня взяться за сценарий по моей повести «Детский сад». О договоре меня уверяли не беспокоиться, дело верное, так как повесть — почти уже готовый сценарий. Я поверил дружному уговору режиссера и сценарного отдела Творческого объединения, отправился в Комарово, сел за работу. И выполнил ее прилежно — сценарий прошел все студийные инстанции. Но на этом все и кончилось: режиссер увлекся другой идеей — явление в кино частое. О деньгах на студии помалкивали — договора-то у меня не было, — а потом и вовсе умолкли, жулье неподсудное. Все это не улучшало настроения.


День как день, обычный день поздней осени. Тощие ветви с одинокими, словно медали у солдата, золотыми листочками нависали над узорной решеткой Михайловского сада.

Я шел от Якова Гордина, на квартире которого у Марсова поля целитель-иглоукалыватель проводил сеанс своей хитрой терапии. Он взялся избавить Якова от хронического кашля, я же навязался со своим колотьем в сердце. Так мы и лежали с Яковом на разных диванах в одной из комнат легендарной квартиры, знавшей не одно славное литературное имя благодаря Яшиному тестю — Леониду Николаевичу Рахманову.

…С тех пор прошло много лет, но взаимное расположение, «скрепленное иголками», оказалось долгим. Помню писательские сходки, когда перетягивали канат то демократы, то коммунисты. Рыцарских выступлений Якова ждал весь зал, замирая от какой-то мальчишеской лихости формы и железной логики содержания. А время было непростое, позиции коммунистов казались неколебимыми, да и КГБ вроде продолжал получать свою зарплату… И когда я читал последнюю книгу Гордина «Дуэли и дуэлянты», то среди славных рыцарей-дуэлянтов я видел еще одного — автора книги. Кстати, из всех моих приятелей именно Яков относился ко мне с подозрением по поводу «чистоты» моих поездок за рубеж. Во время застолья он поднимал пшеничные брови и ронял невзначай шутку о странной лояльности ко мне ребят из Большого дома. Я терялся, горячился, но как я мог доказать несправедливость подозрений? А время шло, и стойкие неудачи вновь равняли меня с моими не слишком удачливыми по тем временам милыми и талантливыми друзьями…

Итак, я шел от Марсова поля, заряженный двойной надеждой. Во-первых, бог даст и поможет иглотерапевт, похожий на буддийского монаха, — круглолицый, узкоглазый, черноволосый, с крупными редкими зубами; он ввинчивал иголки и бахвалился своими успехами в живописи. Во-вторых, оптимистические прогнозы Якова и его жены Таты, подкрепленные крепким чаем и сушками, физически утверждали меня в мысли, что жизнь не так уж и мрачна.

На Конюшенной площади, у бывшего рынка, где ныне разместился таксопарк, я остановился, перепуская череду машин с зелеными фонариками.

И вдруг меня осенила идея устроиться на работу таксистом. А почему нет? Водительские права с 1956 года, со студенческих времен. И опыт вождения вполне приличный…

Не откладывая дела в долгий ящик, я поднялся на этаж, в управление таксомоторного предприятия № 1.


Спортивный, улыбчивый Чингиз Беглярбеков — директор таксопарка — мой земляк-бакинец, волею судьбы попавший в Ленинград в объятия Любы, изящной женщины с удивительно синими глазами, стал моим ангелом-хранителем в хищном коллективе, каким является братство таксистов. На мое счастье, братство — довольно кастовая организация, как всякое «хлебное» дело, — в ту пору испытывало острую нехватку кадров: резко повысили государственный оброк за рабочую смену, не поступала новая техника, да и город не забыл потрясшую его серию убийств таксистов…

И вот в моей трудовой книжке появилась первая запись из длинной череды будущих «университетов». По закону землячества Беглярбеков предложил мне режим наибольшего благоприятствия. Я отказался и принял «лохматку» — автомобиль, пробегавший более трехсот тысяч километров, с тем чтобы на себе испытать все прелести нормального таксопаркового бытия. Уповая на будущие заработки, я всерьез поиздержался с ремонтом «лохматки», ведь за все платил из собственного кармана…

Налаженный, размеренный мой быт сорвался в суету и гонку. Да и внешне, при потертом кожаном куртеле и кепочке-листике, я походил на заправского таксиста-рулилу.

Отбив у диспетчера на уголке путевого листа время выезда, я покидал парк. Впереди двенадцать часов простой мужской работы.

Асфальт, колдобины, люки, рельсы трамвая. Пешеходы! Посадки, высадки. Вокзалы, рестораны, гостиницы, театры. Улицы, улицы, улицы, площади, переулки. Пассажиры, пассажиры, пассажиры со своими характерами, настроением, со своей историей. План, план, план…

И так целый день, затем день дома.

Я рассчитывал, что за месяц справлюсь со своей затеей, а прожил шоферской жизнью год. Благодаря директору меня перебрасывали на разные службы: и в диспетчерскую, и в ремзону. Был и линейным контролером. Даже сиживал неделю на канале Грибоедова в Службе телефонных заказов в сплошь женском коллективе. Но главное — работа за рулем таксомотора. К тому же и заработок шел нестыдный. Авторитет в семье, что заметно пошатнулся к тому времени, вновь стал подниматься — если муж, помимо зарплаты, в день приносит чистыми пятнадцать — двадцать рублей, то он имеет право голоса! В те времена кирпич хлеба стоил двадцать копеек, а килограмм мяса — два рубля. Литр бензина — десять копеек (сейчас литр бензина стоит 2100[7] рублей — половину стоимости тогдашних «Жигулей»!). Во попали!!!

Ах, что вспоминать?! Зато очереди, что выстраивались почти за всеми товарами, тянулись на сотни метров, да и выбор был невелик. Народ приноравливался, заводил «блат» среди нужных людей, особенно в торговле. Конкурс в хозяйственные институты был самым высоким…

Могло ли это все стать темой романа, художественного произведения? Могло! И должно! Разобраться, так «производственно-бытовые» проблемы в чистом своем виде лежат в основе далеко не худших произведений мировой литературы. К примеру, Эмиль Золя с его знаменитой серией «Ругон-Маккары». Чем не «производственные» такие романы, как «Накипь» или «Дамское счастье»? Или, к примеру, «Человек-Зверь», «Деньги». Кстати, Золя пользовался тем же методом — въедливо вникал в работу банка, магазина, железной дороги. И весьма этим гордился, бросая вызов писателям-эстетам своим пристрастием к реалиям жизни. А взять другие литературные имена — Диккенс или… Мольер. Как пишет Булгаков в своем романе «Жизнь господина де Мольера», директор театральной труппы Конти господин Мольер по субботам работал кассиром в цирюльне славного городка Пезена. Владелец парикмахерской знал, с какой целью пристроился в его заведение господин Мольер, и был польщен, узнавая в героях пьес клиентов своего заведения…

Так что вызывает недоумение желание некоторых современных авторов дистанцироваться от грубых и точных примет жизни, их уверенность в своей эстетической избранности. Возможно, причина моего брюзжания в том, что я не допущен к яслям с надписью «элитарная литература», возможно. Но не могу не признаться, что подчас, слушая тонкую и глубокую музыку в Большом зале филармонии, завсегдатаем которой я являюсь, я нет-нет да и возвращаюсь мыслями к посконным проблемам жизни, бушующей за белокаменными стенами филармонии…


Жизнь таксиста засасывала меня мощной воронкой. Живые деньги, зримые, каждодневные — сильный магнит. К концу смены кошелек тяжелел: купюры в те времена были однозначные, реже — двухзначные, не то что сейчас — миллионы мало что значат, — поэтому в кошельке скапливалось много металлической мелочи. После смены наступало время «подбития бабок». Самые завораживающие минуты, апофеоз дня! Я приглядывал свободное местечко в кассовом зале и, отгородившись от коллег локтями, вываливал на стол содержимое холщового кошелька. Взорвись сейчас бомба на Конюшенной площади, я не шевельнусь, пока не подсчитаю «что Насте, а что власти» — что сдам в кассу парка, а что унесу домой. Какие чувства владели мной в те минуты — азарт или жадность, — не знаю. Думаю, что жадность преобладала, хотя в жизни я человек не жадный или, вернее, жадный, но обычным, нормальным человеческим чувством «своего», без патологии.

Такая жизнь мне нравилась — настоящий мужской азарт. Если не порву с ней сейчас, останусь надолго, как многие мои коллеги-таксисты, бывшие врачи, юристы, инженеры — полунищие интеллигенты, согнанные в парк паскудной серой жизнью. Продукт вывернутого наизнанку общества, когда многолетняя учеба в университетах оборачивалась нищетой и благом было быть человеком без всякого образования, «выкидышем» каких-нибудь краткосрочных курсов для середняков. Ни одно приличное государство не могло позволить себе подобную роскошь…

Такая жизнь мне нравилась — никакой зависимости от начальства, от редактора, от читателей, от цензуры. Можно поехать направо, а можно и налево. Можешь отправиться к цели коротким путем, а можно и длинным, накручивая счетчик, если везешь «лоха», проникшегося к тебе доверием. Ты сам себе хозяин в такси, в этой ячейке «свободного труда» в стране с социалистическим укладом жизни…

Как ни странно, проблема выбора, проблема собственного решения меня нередко тяготила, даже пугала. Хотелось указаний, распоряжений, хотелось снять с себя ответственность. Хотелось несвободы, так спокойнее. Воистину рабу жить спокойнее! Но как совместить сладость свободы с гарантиями раба?!

Надо садиться за стол, за роман. Надо разобраться в этом странном ощущении. И я подал заявление об увольнении…

Размышляя над будущим сочинением, я намеревался построить сюжет на пересказе баек. По части занимательных историй таксисты могут потягаться с любой профессией. Вспоминается один из множества эпизодов… Начало второго ночи, спешу в парк. Удивительно легко несет себя автомобиль, возвращаясь с работы. У ресторана «Метрополь» вышибала в ливрейных штанах и подтяжках поверх мятой белой рубахи подобно офицеру вермахта выбрасывает вверх руку: «Хайль мастер!» Я знаю его, по долгу службы мне пришлось свести знакомства со многими типами из «другой» жизни. «Мастер! — обращается вышибала, пользуясь кастовой кликухой. — Надо свезти клиентов в Сосновую Поляну. Тройной счетчик платят, солидные клиенты. После свадьбы». Решимость моя добраться до парка колеблется — тройной счетчик до Сосновой Поляны потянет рублей на пятнадцать, довесок солидный… Из марева белой ночи наплывает зеленый огонек попутного таксомотора, надо торопиться с решением. Я кивнул: согласен. Из ресторана выходят… пятеро упитанных граждан. «Куда?! Только четверо!» — «Не пыли! — подскочил вышибала. — Кто тебя засечет, ночью? Тройной счетчик!» И я сдался.

Полдороги пассажиры сопели в каком-то напряженном молчании. И вдруг заговорили. Не слушая друг друга… Стало ясно, что едут родители новобрачных. Речь шла о приданом. Со стороны жениха старались откричать какие-то золотые цацки, со стороны невесты — рижский спальный гарнитур и мотоцикл. Спор шел о денежном эквиваленте подарков. «Тиха-а-а! — закричал я. — Хотите анекдот? — и, ворвавшись в озадаченную паузу, начал рассказывать: — Цыган пришел в военкомат и поинтересовался, может ли он получить льготы как родственник участника Куликовской битвы (его далекие предки поставляли воинам Дмитрия Донского лошадей). Ему ответили: да, может, если принесет справку. Цыган удивляется: какую справку, со дня битвы прошло шестьсот лет! Не знаем, не знаем, ответили в военкомате, татары носят». — Я общительно засмеялся, приглашая к веселью своих пассажиров.

Гробовое молчание. Лишь металлическое свирищание «пальчиков» в утробе изношенного двигателя моей лайбы. Наконец такси остановилось у заказанного адреса. Я пересчитал плату за проезд и запротестовал: ведь договаривались за тройной счетчик?! «Скажи спасибо, что мы тебе башку не отвернули за анекдот», — последовал ответ. Из дальнейшей перепалки выяснилось, что родители жениха были цыгане, а невесты — татары. Надо же, такой редкий союз и в мою смену!

Подобных историй было множество. Но не писалось, не шло перо по бумаге… И я решил строить сюжет романа из того материала, что окружал меня на протяжении года, и меньше сочинять. Необходимо только отсекать лишнее — по известному рецепту. И начинать желательно с понедельника, с первого рабочего дня недели. Живые люди, со своими судьбами, биографией, любовью, капризами, мировоззрением, конфликтами, бытовыми заботами, сами поведут сюжет. И не следует беспокоиться, как он станет развиваться: если люди живые, сюжет себя раскрутит…


И вновь хождение по редакциям журналов, словно в портфеле моем первая в жизни рукопись, словно нет еще зарубежных переводов моих книг, — судьба писателя, не обремененного чинами писательской администрации, наградами и премиями, интересами кланов и взаимных услуг. Но в отличие от прошлых волнений я вовсе не переживал, знал, что роман опубликуют, куда они денутся! И опубликовали. В Новосибирске, в журнале «Сибирские огни», в трех номерах. Потом и книга вышла, в Москве, в издательстве «Молодая гвардия». И фильм сняли, в Ленинграде. Под названием «Плата за проезд». С прекрасным актером в главной роли — Князевым. Где он еще снимался, не знаю, как-то не встречал, а жаль, очень рельефный актер.

«Таксопарк» оказался «читаемым» романом. Достаточно было заглянуть в библиотеку, опросить сотрудников. Большое везение… Людей интересовала их собственная жизнь в каждодневной служебной круговерти. Мысль, скажем прямо, не оригинальная, но… парадоксальная. Казалось бы, все и без подсказки писателя знают всё о своих служебных буднях. И все-таки! Люди проводят на работе треть суток, а учитывая, что проблемы, возникшие в это время, нередко тревожат и дома, и во время отдыха, выходит, что работа, черт возьми, всё в нашей жизни… Работа нередко определяет и семейные отношения, и отношения родственные, и отношения личные, и даже интимные.

Роман «Таксопарк» всерьез утяжелил мой почтовый ящик. В основе большинства читательских писем лежал интерес к тайнам профессии. Вот, пользуемся такси и не знаем, какие человеческие судьбы таятся под «черепашьим панцирем» таксомотора. Су́дьбы! То есть самая что ни есть основа любого литературного произведения. А место действия — лишь среда, где они проявляются. Но среда особая, в которой люди раскрывают себя с определенной стороны.


Мысль создать серию книг, где главной средой обитания был бы город, меня притягивала. Город как живое действующее лицо, диктующее свои законы. И диктат этот проявляется в типичном для города учреждении. Скажем, в универмаге или на крупном железнодорожном вокзале…

Мысль, конечно, не новая. Полки ломятся от книг, где город служит средой обитания героев. И каких книг! От классики до современных авторов: Достоевский, Гоголь, Эптон Синклер с его романами «Джунгли» и «Столица» или тот же американец Артур Хейли с чередой бестселлеров… Но никто из этих знаменитых писателей не поступал на работу в универмаг, чтобы впоследствии написать роман. Никто!

Целый месяц при поддержке вождя писателей Ленинграда Толи Чепурова я добивался у заведующего отделом торговли обкома партии товарища Букина разрешения на работу в ДЛТ (Дом ленинградской торговли). А потом, вместе с Букиным и Чепуровым, осаждал Управление торговли, где начальник «над промышленными товарами» товарищ Емельянов стоял насмерть, как «крепость на Волге», чтобы не допустить писателя в систему торговли. И когда я предстал перед директором ДЛТ Анатолием Матиным с письменным предписанием в руках из Управления торговли, тот посмотрел на меня детскими голубыми глазами так, точно перед ним стояли вместе Достоевский с Гоголем или, на худой конец, Артур Хейли.


Мне везло на руководителей-умниц. Явление не частое, но встречающееся — широко мыслящий руководитель. Таким был Беглярбеков, теперь вот директор ДЛТ Анатолий Степанович Матин, в дальнейшем директор Гостиного Двора, таким окажется и Геннадий Матвеевич Фадеев, начальник Октябрьской железной дороги, в дальнейшем министр путей сообщения России.


Старинное здание бывшего Конногвардейского общества, в котором разместился универмаг ДЛТ, известно в Ленинграде. Меня определили на должность инспектора орготдела. Удобная должность, если задумал писать роман: легально вхож во все службы универмага, на склады, за торговые прилавки, во вспомогательные мастерские — хозяйство не малое; должен я был участвовать в открытии и закрытии универмага, следить за состоянием витрин и выкладкой товаров, отвечать на жалобы и просьбы трудящихся…

Работа в универмаге совпала с началом реконструкции торговых залов по финскому проекту. И мое появление многие восприняли как «подсадку» человека со спецзаданием — пресекать неслужебное общение сотрудников с иностранцами. Постепенно напряжение спало, и ко мне стали относиться как к своему коллеге, поверяя служебные интрижки, посвящая в планы.

Матин хранил мой секрет и держал меня в строгости. Работал я добросовестно — опыт подсказывал: чем лучше выполняешь работу, тем глубже познаешь материал. В таксопарке я «висел» на Доске почета и в универмаге старался держать марку. К моему мнению прислушивались, со мной советовались, и это нравилось, вызывало азарт.

В универмаг я поступал в полной уверенности, что все построено на махинациях и воровстве. Так оно и было. И спекуляция, и коррупция, и множество всяких ухищрений для личной пользы. Но! Я столкнулся и с другими людьми. Честные, высокопрофессиональные, они старались в нелегких условиях распределительной системы, порожденной «телефонным правом», сохранить совесть. Именно эти люди и убедили меня в том, что можно избежать искушения писать детектив, а копнуть настоящие подспудные причины, породившие такой феномен, как «советская торговля»: показать, как формировался социум людей, относящих себя к сфере обслуживания, их отношения внутри касты, их психологию, мировоззрение, понятие чести… Все это очень интересно. Сюжет охватывал не только людей универмага, но и тех, кого универмаг втягивал в орбиту своего влияния…

Помнится, я с трудом добился включения в оперативную группу Отдела борьбы с хищением социалистической собственности — ОБХСС. Нас пятеро — четверо оперативников и я. Предстояло ревизовать два объекта. Выявить факт обвеса и обсчета покупателей, факт утайки дефицитных товаров, продажи продуктов «второй» свежести и прочее. «Коллеги» явно недовольны включением меня в группу, цедят слова сквозь зубы, воротят скулу и морщат многодумные лбы. Я не обращаю внимания, я понимаю: ждали они, ждали своего «звездного часа» по графику, а тут меня пристегнули, да еще в такой рейд, как в Соловьевский и в магазин «Детское питание» на Невском проспекте. Соловьевский магазин, что на углу Владимирского и Невского, считался вторым по известности в Ленинграде.

Явились мы скромно, затесались в покупательскую круговерть. Меня интересовала «технология» подобной ревизии, и я старался присматриваться к своим «коллегам». Выкладка продуктов скудная: крупа, колбаса «Отдельная» за два двадцать, сыр-брынза, ржавые консервные банки. Скука! Обменявшись взглядами, инспекторы прошли в подсобку, предъявлять директору свои ордера. Я замешкался в коридоре. И тут меня окликнула какая-то бабка в клеенчатом фартуке: «Милиция, а милиция, все расскажу. Он, гад директор, меня тринадцатой зарплаты лишил, паразит. Все расскажу! Глянь ящик у дверей, что под Брежневым, там лососевые банки прячут. На антресолях — масло в пачках, заграничное. У бухгалтерши, в шкафу железном, икра черная в голубых банках. От народа, гады, прячут, своим продают». — «Не милиция я, бабка, — вырвалось у меня. — Ученик я, ученик. Милиция в кабинет директора пошла, их и карауль», — отмахнулся я от стукачки в фартуке. Я чувствовал себя неуютно, да и неприязнь бригады не очень взбадривала…

Покинув магазин, мы вышли на улицу. Кислые физиономии моих напарников красноречиво указывали мое место в сфере их интересов. Я не стал бодаться, выяснять отношения. «Адью! — помахал я ручкой. — В общем, у меня сложилось впечатление о работе ОБХСС, спасибо и увольте — в „Детское питание“ без меня». Лица их просветлели, морщины разгладились. Мы сердечно распрощались… Затесавшись в уличную толпу, я боковым взглядом фиксировал четыре ладные фигуры. Убедившись, что я слинял, фигуры дружно развернулись и исчезли в дверях Соловьевского магазина. Теперь-то они погуляют, голубчики, покочегарят в директорском камине. Да и бабка в фартуке уголек подбросит в отместку за обиду…

В основе конфликта «магазин — общество» частично лежат противоречия социального характера. Магазин при социализме — учреждение государственное, и дела его хозяйственные должны решаться государством, централизованно. А решаются, как при натуральном хозяйстве. Все услуги по ремонту — хоть кассового аппарата, хоть туалета, хоть лестницы — из директорского кармана. Началось это еще со времен нэпа. Маленькие нэпманские магазинчики обслуживал хозяин, и это было естественно: магазин — его собственность. Нэп отправился на свалку истории, а отношения сохранились. Дирекция платит за все. Нет денег — крутись. Поймают — посадят, не поймают — твое счастье. Эта изуверская государственная политика — клад для писателя. А для власти — так просто «рахат-лукум»: и государственные средства сохраняются, и торговый люд в страхе держат. В тюрьмах хоть и тесновато, но нары пока найдутся всем.


Тяжелая работа. Особенно усталость наваливается к вечеру. Густой, почти осязаемый воздух, сотканный из гомона толпы, гула эскалаторов, хриплых воплей кумиров эстрады, посвиста радиоприемников, стрекота детских игрушек, воздух, пронизанный энергией, любопытством, надеждами и разочарованием, разорванный цветными пятнами тканей, бликами стекол, рябью бижутерии, улыбками кукол, одеждой, часами с разными циферблатами — словом, всем тем, что составляет материальную сущность окружающего мира, — этот воздух к вечеру как-то обмякал, растворялся, становился схожим с праздным и ленивым воздухом улицы, наполненной малоречивой толпой горожан… После рабочего дня я выходил на Невский, в толпу, в вечерний свет витрин, в гул автомобилей и троллейбусов. Усталый сорокасемилетний мужчина, желающий одного — добраться до дому, поесть и лечь спать…

Таким вот сырым вечером встречаю на Невском Бориса Рацера — репертуарного, удачливого драматурга, пьесы которого, написанные в соавторстве с Володей Константиновым, не покидают сцены театров от Мурманска до Владивостока, горячего поклонника моего романа «Таксопарк» и поэтому вдвойне приятного мне человека.

— Слышал, ты работаешь в универмаге, — говорит мне Рацер. — Что мне делать? Получил деньги, авторские, а купить нечего. Пустые полки — ни жратвы, ни товаров. Почему?

— Боря, — отвечаю я на полном серьезе, — понимаешь, международная обстановка накалилась. НАТО наглеет. Военно-промышленный комплекс лихорадит, деньги на оружие уходят.

Рацер посмотрел на меня печально-задумчивыми, оленьими глазами, вздохнул тяжело и сказал меланхолично:

— Ну, хотя бы оружие купить.


— Никогда! — проговорил начальник Управления торговли промышленными товарами товарищ Емельянов. — Никогда ваш роман не увидит читателя. Это же поклеп. Я полагал, что вы напишете как надо. А ведь я не хотел вас допускать, нет, уговорили. Матину нравится? Матин — мальчишка. Это же бомба! Никогда!

Рукопись романа насупленно лежала на краю его обширного стола…

— Те м не менее вы прочли за два дня, — промямлил я. — Пятьсот страниц.

— Не обольщайтесь, — не смутился Емельянов. — Я прочел, а народ читать не будет, не допустим. Это же прямая антисоветчина. — Его мужественное лицо пылало решительностью полицейского.

«Что он меня пугает? — думал я тоскливо. — Выискался хозяин страны. Не вернет мне рукопись? Так у меня есть еще экземпляр. Черт меня дернул дать ему почитать. Говорили мне: не суетись. И Матин не советовал, знает своего шефа — преданного рядового партии. А что, собственно, он может мне сделать? Из универмага я уволился, роман написан. Кончилась его власть».

Но, к сожалению, я ошибался. Его власть не кончилась. Не было в нашей стране власти сильнее торговли…

В журнале «Звезда» меня встретили сетованиями: и редакционный портфель у них перегружен, и большая задолженность перед авторами, и ждут паводка договорных рукописей — я все понял и спустился вниз с рукописью своего романа под мышкой по пронизанной запахом горелых котлет, тускло освещенной, неприбранной лестнице.

В журнале «Нева» секретарша Тоня посмотрела на меня узкими глазами на скуластом монгольском лице и, упреждая, спросила игриво, не приносил ли я им давеча рукопись нового романа «Универмаг»? В картотеке не помечено, а главный редактор интересовался. «С чего бы ему интересоваться? — почуял я недоброе. — Рукопись со мной, я только хочу ее оставить».

Тоня пожала пышными плечами и прошла мимо, пронося свою легендарную грудь, едва усмиренную тканью свитера. Авторы цепенели при виде ее соблазнительной фигуры, Тоне это нравилось. Оцепенел и я, но только от мысли о странном интересе к новоиспеченному моему роману со стороны руководства журнала… Мелькнула мысль о зловещей роли всесильного начальника Управления торговли, который через услужливых ребят из спецотдела дал знать руководству журнала, как реагировать на мое появление в редакции…

Опять стучаться в московские журналы? Опять начинается долгая и нудная дорога романа к читателю…


Дорога и впрямь оказалась долгой, но с на редкость удачливым концом — роман принял журнал «Новый мир».


Как-то петербургская газета «Натали» поместила мое интервью. Фразу из текста журналистка ввела в заголовок: «Я испытанный „Ленинец“. Женщины, которых я любил, носили имя Лена». Истинная правда! Лена для меня — роковое имя. Увлекали и другие имена, но Лена почему-то чаще. При новом знакомстве, заслышав имя Лена, я вздрагиваю и напрягаюсь, как пес при хозяйском оклике. И не напрасно, оклик этот нередко и оказывается хозяйским, хоть и временно. Какое-то наваждение, да и только.

Как и многие «особи мужского пола», я душевно пронзен существами, составляющими прекрасную половину человечества. С самого раннего возраста. С тех пор, как, подзуживаемый приятелями, заглянул в дырку, что образовалась на месте выдавленного сучка деревянной перегородки, отделяющей девчоночий туалет. Тогда я и погиб для суровых мужских деяний. Я стал бабником. Все мои увлечения — драматический кружок при Доме пионеров, секция гимнастики и бокса, эстрадно-джазовые выступления на институтских вечерах, литературные потуги — замыкались на желании «козырнуть» перед девчонками моего детства, отрочества и юности. Близость этих существ пьянила. В те далекие годы я не пропускал ни одного вечера в женской школе. Приходил раньше всех и уходил последним, подгоняемый крикливой уборщицей, и не задумывался о том, что мымра-уборщица тоже когда-то была тем самым существом, к которому меня так влекло… Словом, жизнь моя текла под магией женских глаз. То они светились блекло и лениво, то с подозрением и недоверчивостью, то с предательским прищуром, то — реже — ярко, радостно и открыто. Семейные годы помечали все стадии свечения, но в обратном порядке. Случайные знакомства освещались по-разному, но в основном завершались равнодушием. Возможно, оттого, что женщины знают нас лучше, чем мы их и чем мы сами знаем себя.

Но в чем я упорствовал, так это в уникальности личного опыта каждого в такой тонкой сфере, как интимные отношения. И удивлялся, когда слышал категорическое: «Так не бывает»… Мой «новомировский» редактор Игорь Бехтерев — добрейший человек и опытный профессионал — это понимал, он доверялся авторской исповеди в «интимных сценах», в то время как завотделом прозы, вероятно, оценивала подобное своим личным опытом. «Вы в этом ничего не понимаете, — говорила она мне. — Уберите. Так не бывает. Роман от этого выиграет. И цензура не пропустит». Последнее решало все. Я «со слезами» убирал. Завотделом была дама достаточно жесткая по натуре, ей собственный опыт казался эталоном. Но все равно я благодарен ей за участие в судьбе романа… Кстати, именно в романе «Универмаг» — единственный из женских образов моих сочинений, носящий имя Елена. Вообще подбор имени героев для меня — один из самых важных и мучительных этапов работы над рукописью. Имя — это решающая составная образа, толчок, запал, от которого зависит весь «взрывной механизм» характера и даже развитие сюжета. Елене мне хотелось придать черты «своей» женщины. Субъективный и достаточно эгоистический эксперимент оказался вещим, подобно вещему сну. Такая женщина прошла через значительный отрезок моей жизни — Елена Л. Познакомились мы на моем выступлении в Клубе авиаторов, где она работала. Наделенная особой, изысканной и в то же время открытой красотой, она была из тех женщин, когда по внешности прочитываются качества души. Мы встречались тайком — я хоть и был формально свободен, но как-то не решался огорчить живущую со мной под одной крышей женщину, с которой связывали долгие годы. И Е. Л. была тогда несвободна — муж, двое детей.

………………………………………………………………….

Почему же мы не стали семьей, когда каждый из нас оказался в одиночестве?

………………………………………………………………….

Я гордился ее внешностью, как ребенок гордится игрушкой. И я любил ее лицо, фигуру, как ребенок игрушку. Она казалась мне моей собственностью, я привык к ней, как привыкают к своей фотографии. Когда я уезжал, порой на полгода кряду, она ждала меня преданно, как мать. Ее письма обжигали любовью в каждой строчке, пробуждая в памяти неповторимый тембр ее голоса. В них была тоска, желание свидания, желание близости. Но время сурово. Любовь, как огонь, требует кислорода, я этим пренебрег в своем спесивом самодовольстве, я не брал в голову, что любовь женщины, если это настоящая любовь, отличается от любви матери, любви, к которой привыкают. А к Любви нельзя привыкать. И когда в вестибюле метро «Гостиный Двор» я услышал фразу: «Все!

Я устала. Я больше тебя не люблю», — мне показалось, что я ослышался. Жалкий, беспомощный, я валился с пьедестала. Я физически ощутил утрату. Как? Мне не хватало воздуха, я задыхался. Я уже испытывал такое состояние, когда ставил подпись под бракоразводными бумагами в далеком уже восьмидесятом году. Воистину нет для человека большего недоброжелателя, чем он сам… Или в наши отношения вмешалось третье лицо? Полезно вспомнить бабелевскую фразу: «Босяк! Сколько может ждать женщина?!»

………………………………………………………………….

Наши отношения не прервались — слишком я виноват, чтобы их прервать. Наши отношения стали иными, близкими к состоянию неустойчивого равновесия…

………………………………………………………………….

«Каждый писатель, даже самый посредственный, хранит в себе отшельнический скит», — писал Ян Парандовский. Вероятно, он прав. Думается, даже «фундаментально-семейные» писатели в душе одиноки — мир искусственно созданных образов смягчает суровость реальности, позволяет им смириться, укротить гордыню. Но те, кто познал упоение одиночеством, вряд ли стремятся укрыться в клетке, даже золотой.

Перо спотыкается о бумагу, перо просит не касаться этой темы. Не вспоминать и другую Лену, светловолосую, юную, с собачкой-пуделем на поводке. Давно и трогательно увлеченную «повзрослевшим» уже писателем. Почему я упомянул ее в этих записках? Так легла карта? Вероятно. Так легла карта.

Существует неписаный закон — произведение со страниц журнала попадает в книгу. А не наоборот… Уверенный в таком порядке, я передал роман «Универмаг» в издательство «Молодая гвардия», что в свое время с успехом выпустило «Таксопарк». Но не тут-то было… Месяц, второй, третий — никакого ответа. Надо ехать в Москву.

Унылое огромное здание издательства, точно сданный в аренду приют. Ломаные, слепые коридоры, множество мелких комнатенок, набитых сотрудниками и начальством. Один из начальников носит фамилию Мошавец.

— Видите ли, Илья Петрович, — говорит тихо Мошавец, — на ваш роман сплошь отрицательные рецензии. Да, читают все, сам читал не отрываясь. Но рецензии? Неужели вы не можете договориться о положительной рецензии? Мы ведь издательство комсомольское.

У Мошавца тощее болезненное лицо и невыразительные глазки над остреньким носиком.

— Стучитесь выше, Илья Петрович, мы люди подвластные…

«Может, взятку хочет? — думал я. — „Взятку хочешь? — спрашивал я мысленно. — Скажи. Я дам. Водку принесу. Пьешь водку?“ Пьет, пьет, — думал я, глядя, как Мошавец тихой мышкой похрустывает бумагой на столе. — А может, не берет? Может, честный комсомолец? Нет, не встречал я честных комсомольцев в подобных учреждениях. Карьерист, стало быть, взяточник. Иначе зачем карьера, если нельзя побольше хапнуть».

— Ну и что? — спрашивает Мошавец.

— Ничего, — отвечаю я. — Буду ждать… («Надо дать?!»)

— Илья Петрович, — останавливает он меня в дверях, — вы известный писатель. Постучитесь в «Большой ЦК», может, они нажмут на «Малый ЦК». «Новый мир» напечатал? Именно поэтому наши и остерегаются, неужели вам не ясно? Пришли бы вы из «Сибирских огней», как с «Таксопарком». Или из «Октября»…

«Вот оно что, комсомольский „Малый ЦК“ бдит, — думал я, поджидая лифт. — Зря я на Мошавца. Человек он зависимый. В каждой комнате здесь сидят люди добрые, но зависимые. И Яхонтова, завпрозой, похожая на классную даму. И Коновалова, редактор, похожая на бухгалтера ЖЭКа, все они люди добрые, но зависимые…» Впоследствии я узнал — все они лукавили, все отпихивали «ненадежный» роман, а Мошавцу еще мешал и «пятый пункт» в паспорте автора — уже тогда издательство «Молодая гвардия», как многое, из чего торчали комсомольские уши, затягивалось мхом шовинизма и национализма. А я, наивный, сваливал все только на «подводное течение», на платформу журнала «Новый мир»…

«Черт бы вас всех побрал!» — злился я тогда, спускаясь в лифте. — Почему роман, который читают, о котором говорят на читательских конференциях, за которым выстраиваются очереди в библиотеках, замалчивается прессой, а если она его и вспоминает, то с непременным вопросом: где автор увидел таких героев?! Почему этот роман надо проталкивать? На встрече с космонавтами в Доме литераторов на вопрос, что сейчас она читает, космонавт Светлана Савицкая ответила: «Как все — „Универмаг“». Подобный отклик на роман мне важнее, чем спесивые усмешки сонма критиков.

Поэт Олег Шестинский, мой приятель, очень похож на киску. Человек не злой, помнящий добро. В свое время он служил начальником ленинградских писателей. А вожди, известное дело, обрастают врагами, явными и скрытыми. И его сместили. Шестинский переехал в Москву. Вождь писателей всего Советского Союза, лауреат всех премий — Георгий Марков — пригрел опального ленинградца и назначил его малым вождем: Шестинскому выделили кабинет в приплюснутом особняке на улице Воровского, куда я, будучи в Москве, и заходил поболтать о том о сем. Узнав про мои невезения, Шестинский предложил обратиться к самому «сильному» человеку Союза писателей — Юрию Верченко. Он из бывших комсомольских начальников, когда-то командовал издательством «Молодая гвардия» и вообще человек, с которым считаются ТАМ.

Юрий Верченко, человек необъятной ширины при высоком росте, весил, на первый взгляд, тонну, не меньше. В любом помещении рядом с ним было тесно, тем более в кабинете, заваленном всяким хламом: грамотами, кубками, призами, переходящими знаменами, дарственными томами наших и зарубежных писателей, портретами вождей народа. Не кабинет, а ломбард. И все это как бы выплывало из сизого марева — Верченко превращал в дым по две пачки в день, особенно быстро он расправлялся с ментоловыми сигаретами «Салем» и «Мальборо», что по тем временам являлось признаком особого успеха.

Шестинский ввел меня в кабинет и представил как самого близкого друга, почти брата. Искренно представил, без подвоха. И Верченко подхватил: «Друг моего друга — мой друг», выпустив между пельменями губ упругую струю ментолового дыма. Он объявил, что давно следит за моим творчеством, а журнал с «Универмагом» зачитан до неприличия. Я не упустил наживку и рассказал, как меня водят за нос в издательстве…

Верченко набрал номер телефона и, утопив половину трубки в тесте щеки, изложил суть дела своему абоненту, которого звали Альберт. Слова он говорил хорошие, но больше слушал, подмигивая мне в знак благополучного хода переговоров.

«С ЦК разговаривает, — подсказал Шестинский. — С Беляевым, заместителем Шауро», — и он поднял палец вверх, как бы указывая место обладателей этих фамилий в мировом порядке.

Я кивнул в знак понимания исторической важности минуты и благоговейно прикрыл глаза, хотя толком не знал, кто же они такие, эти Шауро и Беляев.

Затем разговор пошел о какой-то писательской тяжбе — явно не для посторонних ушей. Шестинский это уловил и вытянул меня из кабинета…

В дальнейшем события развивались на грани детектива, я еще об этом поведаю. А не так давно я вновь повидал Шестинского в Переделкине. Подарил ему свою повесть — результат двухмесячного пребывания на земле Господа Бога, в государстве Израиль — «Взгляни на дом свой, путник». Олег прочел и обиделся, разглядев в повести то, чего там не было. Решил, что я пытаюсь упрятать Иисуса Христа в его босоногое детство, проведенное в Назарете, отнять Иисуса у человечества, оставить его навсегда иудеем. Таков, мол, пафос повести. Я думал, что Олег шутит, но он, увы, был серьезен до уныния. И сказал важно: «Я всю жизнь был верующим христианином!» (что меня удивило — что-то я не примечал его у Врат Божьих на земле), но тут же добавил веско: «Мысленно!»

Я развел руками…


Ожидание — не самое благостное состояние души. Ожидание растягивает дни в месяцы, делает человека нервным, крикливым, провоцирует на скандал и углубляет обиду. Словом, тягостная штука ожидание. Но есть панацея — работа. Или новое сердечное увлечение…

На сцене она была неотразима. Свет прожекторов оттенял каждую черточку ее тонкого лица. Она была актрисой. В тот вечер Литературно-драматическая студия под руководством Владимира Рецептера ставила в Доме-музее Достоевского пушкинскую «Русалку». И М.В. играла главную роль. На спектакль я пришел с Граниным. Даниил Александрович, как более искушенный и опытный мужчина, толкнул меня локтем в бок: обрати, мол, внимание, какая красивая женщина. И актриса с будущим, удачное сочетание… Женщина и впрямь была хороша, ничего не скажешь, а вот мэтр ошибся, актрисой она оказалась никакой, только что голосистой. Кстати, Гранин дал маху и со знаменитым сейчас бардом Розенбаумом, когда тот только начинал свою карьеру. Розенбаум пригласил меня на концерт во Дворец культуры им. Капранова, а я пригласил Гранина. Пришли, заняли ложу на виду, у самой сцены. Слушаем. В антракте Гранин ушел, сказал, что скучно, неинтересно, с претензией, без будущего. Я не согласился, остался до конца, чувствуя себя неловко — Розенбаум знал, что я пришел с Граниным, волновался. А тут, во втором отделении концерта, я сижу, точно одинокий кукиш… Все это я припомнил мэтру через несколько лет, в расцвете славы Розенбаума. Мэтр признал, что да, ошибся, не разглядел, такое случается и с мэтрами…

Впрочем, красивой женщине не обязательно быть хорошей актрисой. Красота сама по себе — прекрасная роль, но в спектакле под названием «Жизнь» плохое исполнение роли может омертвить любую красоту, данную природой. И наоборот… После представления я спустился в метро и на пустующей платформе увидел молодую женщину. В сером неприметном плаще она обликом походила на воробушка, случайно попавшего в подземелье. С беспокойством я распознал в бледном лице черты той красавицы, что привораживала на сцене Дома-музея Достоевского. Я заговорил, и сразу о спектакле, чем и вызвал ее расположение. Выяснилось, что мы живем поблизости — мое провожание не выглядело назойливо. Особую остроту в наших дальнейших отношениях мне доставляло то, что ее не звали Лена. Ха! Вот вам и «ха»! Был разорван мистический круг.

Запретные свидания сладки до того момента, как исчезает прелесть новизны и подступает рутина. М. В. обнаружила множество достоинств при одном недостатке: уверенности в том, что она — великая драматическая актриса. Тягостно, когда человек уверен в том, чего нет. Она неплохо исполняла романсы, аккомпанируя себе на гитаре, что в дальнейшем и стало ее ремеслом. Ее достоинства? Скромность. Что при красоте встречается редко, но бывает зато органичным. И еще — активное участие в чужих судьбах. Что меня как человека достаточно эгоистичного угнетало. М. В. принимала это за ревность. Так появилась трещина. А скрытые свидания, с оглядкой, не прибавляют энтузиазма. Они приглушают страсть, подобно воде, усмиряющей пламя. В итоге горький дымок тлеющих головешек…

Ожидание продолжалось. Я ждал, когда редакция «Невы» получит добро КГБ, куда на консультацию передали рукопись моего романа «Утреннее шоссе», — это раз. Я ждал, когда вмешательство Беляева, человека из ЦК, изменит отношение к роману «Универмаг» со стороны издательства «Молодая гвардия», — это два. В-третьих, я ждал, чем закончится ситуация, которая могла изменить всю мою жизнь, — я узнал, что стал вдруг… отцом. Новость-нокаут! Я смотрел в светлые, удивительно красивые глаза Л., и странные чувства обуревали меня. Такое чувство неуверенного восторга вперемежку со страхом испытываешь, когда не решаешься нырнуть в неспокойное море, хоть и знаешь, что неплохо плаваешь. «Да, — говорила мне Л., — я не решалась тебе в этом признаться, ты был тогда женат, а теперь ты остался один, все твои тебя покинули. А у тебя есть дочь, моя девочка, ты не один. Нам ничего не нужно, я вполне могу обеспечить себя и своего ребенка. Но просто ты должен это знать… Как это произошло? Как происходит у всех. После нашей последней встречи прошло более трех лет, детали не восстановишь, да и зачем они тебе». — «Как же, как же, — бормотал я, — помню, как между нами возникла размолвка. Это было в Комарове. Я проводил тебя на электричку, и ты уехала в город. Потом я звонил тебе домой, хотел повиниться, но тебя дома не было». — «Да, — ответила она, прямо глядя в мои суетливые зрачки, — наша та размолвка меня обидела, я домой не поехала, я поехала к нему, он всегда находил нужные слова, когда мне было горько». — «К нему?! — вскричал я. — Хорошенькое дело. Может быть, и ребенок его?!»

Л. презрительно опустила кончики губ, повернулась и ушла. Гордая, красивая, на высоких каблуках.

Я остался один со своим смятением. О чем только я не думал тогда! О том, что на мою устоявшуюся холостую жизнь вновь могут накинуть узду. О том, как это воспримет та, к кому я уже стал привыкать, и как воспримет эту новость моя дочь там, за океаном… А главное, меня не покидала мысль о том человеке, к которому ушла разгневанная на меня женщина.

…Никогда я не встречал столь поразительного сходства. Девочка, которую я видел в детском скверике, и этот статный, чуть прихрамывающий мужчина, казалось, скалькировали друг у друга черты лица: высокоскулого, со вздернутым носом, характерным разлетом бровей над геометрически схожей конфигурацией глаз. Просто поразительное сходство…

Прошло время. Она вышла замуж. И все равно при наших случайных встречах я слышал в ее голосе упрек.

А через много лет я повстречал Л. и ее дочь. Высокая темноволосая девочка смотрела на меня черными глазами дяди Жени, погибшего на фронте брата моей матери. Сходство казалось поразительным. Не только глаза, но и форма носа, лоб, чуть скошенный подбородок, отличающий род Штемлеров…

Пристальный взгляд не делал чести моей персоне, но трудно было себя перебороть.

………………………………………………………………….

Л. вновь посрамила меня своим великодушием и мудростью, оставив наедине с совестью. Хотя совесть успокаивало то, что дочь носила отчество того чуть прихрамывающего «искусителя». Запутанная история, в которой нет виноватых… А темные девичьи глаза ее дочери глядели на меня подозрительно и наивно, не догадываясь о своем сходстве с глазами моего дяди Жени…


Михаил Заславский — старший из трех сыновей бабушки, тянул срок в бухте Ногаево, под Магаданом. Упрятали его туда по статье за мошенничество в 1934 году. И был ему от роду двадцать один год. В отличие от своих братьев и сестры мой юный дядя Миша очаровался красивой жизнью ночного Баку с жаркими карточными играми, красным вином и девочками. (О, как я его понимаю!)

Бабушка на суд не пошла — позор прослыть матерью мошенника был для нее невыносим. Только после суда она узнала, что ее сын стал жертвой коварства. Он по-крупному обыграл в карты какого-то заслуженного артиста, и тот, чтобы не отдавать проигрыш, подставил милиции моего юного дядю. Того отправили поначалу на строительство Беломорско-Балтийского канала. Потом загнали в бухту Ногаево, близ Магадана. Где дядя и прожил пятьдесят восемь лет. Первую половину заключенным, вторую — вольноотпущенным. Там же обучился почтенному ремеслу парикмахера и стриг на свой вкус суровых золотоискателей и мужественных летчиков в парикмахерской магаданского аэропорта…

Однажды он приехал в Баку. Высокий, статный, обликом похожий на джеклондоновского героя с берегов легендарной речушки Юкон. Приехал не один, а с женой Марусей и сыном Евгением, названным так в честь погибшего брата. Сноха из Магадана с наколкой на руке, утомленными в жизненных передрягах губами и золотой фиксой произвела на бабушку эффект электрошока. Бабушка бросилась в бой, позабыв, что ее сын тоже не ангел и подругу выбрал из цеховой солидарности.

Бой она выиграла — Маруся, собрав пожитки, переехала на постой к соседям, а дяде Мише подсунули полногрудую красавицу Соню из порядочной семьи дамского закройщика. Прихватив новую жену, дядя Миша вернулся в столицу Колымского края, где и выпустил на свет нескольких детей… до развода с полногрудой красавицей.

Он по натуре был вольным орлом. И умер в одиночестве, не пометив в Скорбном листе точную дату ухода из жизни: его обнаружили в закрытой холостяцкой квартире спустя много дней после кончины…


Главный редактор журнала «Нева» — Дмитрий Терентьевич Хренков, напуганный своими сотрудниками Вистуновым и Курбатовым, решил подстраховаться: проконсультироваться в КГБ, нет ли в романе «Утреннее шоссе» какой крамолы. Он-то сам ее не видит, но люди знающие бдят, говорят, что в романе начисто нет советской власти…

Я убеждал Хренкова, что отсутствие советской власти в романе и есть советская власть. Но такая позиция еще больше настораживала Хренкова. Он-то был на моей стороне, но черт его знает, а вдруг?!

Вистунов — зам. главного редактора — тоже воротил скулу при встречах со мной и ссылался на Маркова, главного цензора города, мол, это его распоряжение: без положительного ответа из КГБ цензура не пропустит. И без того в романе сплошь жулики и проходимцы, давно, мол, такого Марков не читывал. А что касается двусмысленности отношений отца со своей взрослой дочерью, так это лишь говорит о нравственном облике автора. «Так отец же не знал, что это его дочь. Он ее сроду не видел!» — ярился я, невольно вспоминая свою собственную историю. «Отцы всегда чувствуют — его ли это дочь или нет! — веско отвечали мне. — Незнание закона не избавляет от наказания». Я молчал, пряча в кармане большую фигу, — много вы понимаете, чувствуют отцы или нет!

Три месяца роман «Утреннее шоссе» томился в Большом доме, как величали в Ленинграде КГБ. Сие редакцию смущало, надо подстраховаться, и роман вычеркнули из плана — все! Я встретил эту весть мужественно, как матрос при Цусиме, даже где-то радуясь концу унижений, что испытывал при каждом визите в редакцию. И тут, надо же, в приемную входит стройный молодой человек с портфелем и вручает под расписку секретарше Тоне пакет. Точно по моему любимому кинофильму «Тимур и его команда». Тоня расписывается. Молодой человек, озадаченный размером и формой груди Тонечки, хмельно выходит из приемной, явно борясь с искушением обернуться и еще раз взглянуть на эту грудь.

Хренков вскрыл пакет и просиял. Ответ из КГБ был положительный при четырех пустяковых замечаниях. А в конце стояла подпись: «Начальник подразделения — Р.И. Полозюк». И я вспомнил, что разрешение на посещение закрытого города Лиепая, которое я получил в канун премьеры своей пьесы «Старая пластинка» на сцене Лиепайского драматического театра, подписал начальник подразделения — Б. К. Тарасюк. Что их там, по фамилиям подбирают?

Я засмеялся и шепнул своему редактору, славному Василию Цехановичу: «Самое забавное в этой комедии, что человек по фамилии Хренков держит в руках циркуляр, подписанный человеком по фамилии Полозюк».

— Так что, Дмитрий Терентьевич? — нагловато спросил я. — В набор?

— К цензору, к цензору, — вставил Вистунов. — Сам повезу.

— Марков хоть и мерзавец, но против ГБ не пойдет, — заключил Хренков. — Будем планировать роман в девятый номер.

Я с облегчением вздохнул. Не знал я тогда, что рановато радуюсь, что ожидания не закончились, что впереди еще встретятся любопытнейшие «комиссии»…


Политическая культура России издавна зиждется на системе запретов. Что, в свою очередь, подчинило себе все общество и в конечном счете приучило сознание человека.

Российский человек не удивляется запретам, как снегу, он живет в этом климате. В России один из авторитетов — страх. Основа страха — незнание истины, основа незнания истины — запрет. Выходит, что запрет — основа основ. Система запретов доведена до абсурда. На заводе «Геологоразведка», где я проработал много лет, под строжайшим секретом от сотрудников хранили технологию изготовления некоторых блоков магнитометров, в то время как эта технология была взята разработчиками из открытых зарубежных источников. Бред? От кого секреты? От вахтера завода бабы Нюры? Хотя в этом случае некоторая логика и была — запрет оберегал факт воровства чужой технологии. Но нередко и собственные разработки, известные во всем мире, охранялись от своих же граждан. Например, в шестидесятые годы секретные инструкции по автомату Калашникова хранились в библиотеке Военной академии и требовали спецдопуска, в то время как сами автоматы расползлись по миру, пополняя казну.

Так о каких же цензурных послаблениях могла идти речь в литературе, в этой пороховой бочке, как считали власти? Вот и корпели бедолаги, мои коллеги, в своих кабинетах, изыскивая возможность объегорить цензоров, сочиняя предисловия, послесловия, комментарии и прочие «норы», в которые, как правило, читатель не заглядывает. Так что это, как и многое другое в нашем «надутом» государстве, превращалось в пар для свистка, в навар от яиц, принося источник дохода лишь армии чиновников. Выпускались забавные инструкции. В стране алкашей нельзя писать о водке, в стране жуликов и взяточников нельзя упоминать этот способ личного обогащения. Нет у нас и хозяйственно-партийных дураков, приведших страну к пустым прилавкам, как и самих пустых прилавков. А что же есть? «Вечная музыка», как поется в песне.

Поэтому книги, в которых проскальзывала усеченная, обглоданная цензором правда, считались сенсацией, читались со страстью, обсуждались на конференциях. А что ускальзывало от цензурных сетей, нередко подлавливали рецензенты, эти рыцари фановых труб. В нормальной стране рецензенты формируют вкус, в нашем «Зазеркалье» все, что критиковалось, вызывало интерес.

Послесловие к роману «Утреннее шоссе» я сочинил. И кстати, остался доволен — оно было выдержано в логике романа и выражено одной лишь короткой фразой. Ее произносил старик— сосед самоубийцы, человек «общенравственной морали», поэтому в его устах фраза: «Нельзя в нашей стране человеку жить неправдой!» — звучала вполне лояльно, не вызывая сопротивления.

Цензор, должно быть, останется удовлетворенным…


Опыт преподал мне еще один универсальный урок— не лезть в бутылку, не торопиться забирать рукопись из редакции. Так было в издательстве «Современник», где годами не издавался ни один писатель «моей группы крови». Многие удивились, увидев, что я выпустил там свой роман «Обычный месяц» — плохо изданный полиграфически, на желтой бумаге, — но выпустил, дожал верного «есениеведа» товарища Прокушева Юрия Львовича, директора издательства. Три года мурыжили, поменяли шесть редакторов, в том числе вполне порядочных людей — Владимира Крупина и Константина Евграфова. Последний особенно не давал мне пасть духом: держись, старик, не сдавайся. И я не сдавался, видя, как в зеркальной черноте ночного оконного стекла отражается кувшинная мордочка главного «есениеведа» страны, с издевкой подмигивающего своему помощнику, мол, не пустим нехристя в русскую литературу, заставим забрать свой оперханный роман, пусть печатает его в хоральной синагоге, а не в издательстве «Современник». На меня же Прокушев глядел честными светлыми глазами навыкате, эталоном порядочности и доброжелательства. А впоследствии в издательстве вскрылись какие-то разборки, связанные со взятками.

Так было и в «Лениздате», когда мой бывший товарищ по ЛИТО, заведующий редакцией издательства Толя Белинский доставал меня просьбой уйти от греха и забрать сборник «Признание», который обругал с высокой партийной трибуны глава ленинградских коммунистов товарищ Зайков. Сердцем я Белинского понимал — куда ему податься, если турнут из издательства, — а ум сопротивлялся, не дал забрать рукопись, заставил выстоять. И правильно сделал. Книга вышла в мягком и, частично, в твердом, «подарочном», переплете…

Нет, не заберу я рукопись «Универмага» из «Молодой гвардии», буду ждать. Пусть утешением мне будет предложение Театра им. Моссовета инсценировать роман «Таксопарк», если разрешит… «Ленфильм»: те собрались экранизировать роман и заключили договор на исключительное право распоряжаться экранно-сценическим воплощением романа в течение года. Директор «Ленфильма» Аксенов дал разрешение, директор Театра им. Моссовета Лосев подобрал инсценировщика, драматург Саша Ремез написал инсценировку… На этом все и закончилось — планы театра изменились…

Зато дни рождения возникают ровно через год, не меняя планов, с точностью швейцарских часов. Так наступил мой «полтинник». После творческого вечера в Центральном доме литераторов в ресторане ЦДЛ организовали скромное застолье, которое вел Миша Жванецкий. Он и мой приятель, певец Артур Эйзен, соревновались в острословии. Но кто может сравниться со Жванецким, у которого на локте висела новая пассия — стройная красавица с удивленными глазами на детском личике? Такая близость взнуздывала Мишу, он становился горячим, хоть прикуривай. Какое блаженство испытывает застолье, если рядом горячий Жванецкий! Я жутко напился и, возвращаясь в ту же ночь в Ленинград, уснул в тамбуре вагона. Пока меня обнаружили, подхватил радикулит, но благодаря домашней «скорой помощи» — Эмме Вершловской — обошлось: ведь предстояло основное торжество, среди друзей и товарищей в родном питерском Доме писателей, о каком радикулите могла идти речь…

Прошли вечера, банкеты, встречи. Начались будни раскупоренного шестого десятка, и вновь начались ожидания…


— Что ты переживаешь? — Старый, испытанный мой друг Яша Длуголенский мусолит пальцами леску. — Куда они денутся? Напечатают.

Серое небо роняет на воду дождевые пятаки, разгоняющие тихие правильные круги. Яша — в рыбацком балахоне, из-под которого выползают старенькие джинсы, что скрывают самые тощие ноги из всех встреченных мной за минувшие пятьдесят лет. Его библейские глаза с усталостью и добротой глядят то на меня, то на поплавок, лениво лежащий на зеленой воде, то на далекий абрис дворцов вдоль набережной на противоположном берегу Невы. Рыбная ловля — его страсть и промысел после всех невзгод, постигающих писательскую братию. Друзей, что заходят в дом Яши, в любое время года ждет корюшка, которую изумительно маринует жена Яши — добрейшая Люба.

Удивительно трогательная пара, вместе со своими дочерьми, внуками, собаками и котом. Их квартира на Петроградской стороне, находящаяся в хроническом ремонте, утверждает в мысли, что ты жив, что наступит завтра, наступит и послезавтра, даже при самом унылом состоянии души. Мне у них хорошо, как и у других моих друзей, Эммы и Семена Вершловских…

Яша — талантливый детский писатель. В чем заключен талант детского писателя? В том, что его книги с интересом читают и взрослые…

Книга Яши «Я играю в шахматы», написанная в соавторстве с Заком, по своей природе — бестселлер. Она должна быть в каждом доме, как огонек, что освещает с неожиданной стороны такое увлекательное занятие, как шахматы. Подобную книгу мог бы написать товарищ моих юношеских бакинских лет Ким Вайнштейн — отец чемпиона мира по шахматам Гарри Каспарова. Ким по натуре был чем-то сродни Якову. Его одаренность проявлялась не только в обучении сына первым шахматным ходам — Ким впоследствии стал одним из соавторов знаменитой бакинской команды КВН, протуберанцем взметнувшейся на фоне телевизионных острословов шестидесятых годов. А сколько шуток Кима слышали лишь его товарищи да маленький Гарик, типичный бакинский мальчуган, ставший выдающимся шахматистом мира.

…Рыбы слушались Яшу. Когда коллеги-рыболовы ворчали, что, дескать, даже рыба при такой власти не клюет, у Якова рыба клевала. Кошки в нем души не чаяли. В прохладную погоду, обернувшись шалью хвостов, они терпеливо ждали своей доли улова.

— Так вот, — успокаивал меня Яша, выуживая из судка мелочь для кошек, — напиши письмо этому, как его… Беляеву. Что он на самом деле себе думает? — искренне негодовал наивный детский писатель.

Загрузка...