Андреев В. Незваный гость. Поединок


НЕЗВАНЫЙ ГОСТЬ

На Джаман-Кум!

Вот и знакомый, да что там знакомый — родной особняк! Узкие, как бойницы в старинной крепости, окна. Над дверью — макет земного шара в географической сетке. При одном взгляде на знакомую дверь, на вывески с большими золотыми буквами у Лугового словно прибавляется сил. Он вбегает на крыльцо, рывком распахивает дверь и оказывается в длинном, узком, полутемном коридоре.

В нем тесно, шумно, как всегда весною, когда укомплектовываются и выезжают на полевые работы экспедиции и партии: геологические, геодезические, топографические. Коридор заполнен людьми. Инженеры, техники, практиканты, рабочие, одни уже в спецовках и комбинезонах, другие еще в костюмах, стоят и разговаривают, проносятся в толпе, скрываются в кабинетах и выходят из них.

Возле стен навалены связки реек, штативов, мерных лент. Стоят ящики с предупреждающими надписями:

«Верх! Не кантовать!», «Астрономический инструмент»...

Луговой окунулся в сутолоку и сразу почувствовал, будто он и не выходил из нее, будто вовсе не лежал в больнице. И знакомые, которые попадались навстречу, здоровались с ним так, как будто видели вчера. И он не обижался: люди перестали ощущать бег времени. Это чувство было знакомо ему и дорого.

На пороге приемной Лугового встретила Глафира Петровна — секретарь главного инженера Славина.

— Борис Викторович, наконец-то! — воскликнула она и схватила за рукав Лугового, словно он намеревался повернуть обратно. — Ну разве можно так долго болеть! Все уже получили назначение...

— Михаил Васильевич один? — спросил Луговой.

— Только что закончилось совещание. Идите скорее, а то опять к нему нагрянут.

На протяжении тех десяти-пятнадцати шагов, которые она сделала с Луговым до дверей кабинета главного инженера, Глафира Петровна успела нашептать кучу советов.

— Проситесь на Каспий. Икорка там, рыбка. Вам после болезни полезно свежей, с молоками. В Балаково тоже не плохо. А в Казахстан — ни-ни! Жарища, пески, безводица... Да и Кузин там, выскочка...

Глафира Петровна открыла дверь и втолкнула Лугового к Славину.

Главный инженер, Михаил Васильевич Славин, полный, румяный великан с серебристой головой, взглянул на Лугового поверх очков и засиял улыбкой.

— Выздоровел?.. Вот хорошо!

Он пожал руку, не вставая с широченного кресла, осведомился о самочувствии, настроении и перешел к делу.

— Ну, куда поедешь?.. Выбор еще есть. Так складывается обстановка, что люди нужны везде... Хочешь в Балаково? Там развертывается строительство химкомбината, ГЭС. Работы, как знаешь, государственного значения... А? Может быть, на Каспий поедешь?..

«Так я и предполагал, — с холодком на сердце подумал Луговой. — Не то говорит...»

— Мне хотелось бы не туда, Михаил Васильевич. И я буду просить вас...

— Тогда за тобою слово.

Луговой решился сразу переступить страшный для него порог.

— Пошлите к Кузину.

Славин вскинул голову.

— Что за выбор? И после болезни. У Кузина тяжелый участок работы. Во всех отношениях. Я намеревался послать туда более опытного работника.

— Я справлюсь, Михаил Васильевич...

— Там нужно не только справиться, но и... Видишь ли, самому Кузину нужна помощь. Санкевич у него больной человек, боюсь, не выдержит, сляжет... Туда должна поехать Людмила Иннокентьевна, жена Кузина. Но она еще не приняла решения: дети... Да что тебя туда тянет? Ты можешь мне сказать?..

Славин имел основания задать этот вопрос. Он знал Лугового с первого курса института, как одного из способных студентов, а потом — как исполнительного и трудолюбивого инженера. Луговой был учеником Славина, и тот мог надеяться на правдивый ответ, но Луговой, опустив голову, молчал.

— Странно, у тебя завелись тайны... — удивленно начал Славин и не договорил: дверь распахнулась, и в кабинет влетела Кузина, небольшая блондинка, похожая на шуструю девчонку.

— Не помешала? — спросила она, подходя к столу и садясь напротив Лугового.

— Наоборот, очень кстати, — обрадованно отозвался Михаил Васильевич.

Кузина, взглянув на Лугового, расхохоталась:

— Кто не получил назначения, всегда кстати. Но я должна огорчить вас, Михаил Васильевич. К мужу я не еду. И это — окончательно. Не могу же я оставить моих сорванцов на больную старуху. Итак, остается Балаково.

— Но что скажет Кузин! — воскликнул Славин. — Он уже дал мне две телеграммы...

— Отнесите их за его счет... — Кузина вдруг нахмурилась. — Мужу я, конечно, напишу и объяснюсь. Но часть греха придется взять вам на себя, Михаил Васильевич. Зная слабую струнку в характере мужа, вы сыграли как раз на ней.

— Что вы имеете в виду?

— Я думаю, об этом говорить излишне...

— Не мог же я назначить начальником Санкевича!

— А почему бы и нет?.. Он же опытнее!

— Кроме опыта, Людмила Иннокентьевна, есть другие вещи... Нельзя выезжать только на стариках. Надо же и молодых продвигать.

— Достойных.

— Не будем так беспощадны к себе. Кузин не на плохом счету.

— Но принять такую экспедицию!.. Впрочем, все ясно. Балаково, Михаил Васильевич!

Луговой слушал этот разговор молча. Прямота Кузиной ему нравилась. И удивляла. Ведь речь шла о ее муже!

— Значит, в Балаково? — переспросил Славин.

— Да. Дети, Михаил Васильевич... Я беру их с собою.

— И на Джаман-Кум? — Славин перевел взгляд на Лугового.

— Товарища Лугового вы тоже с кем-то разъединяете? — улыбнулась Кузина.

Славин рассмеялся.

— Нет. Его, кажется, соединяю.

Пока Славин писал записки в отдел кадров, Луговой, подойдя к карте, нашел район работы экспедиции Кузина. Проект проходил по пескам с названиями, сразу насторожившими Лугового: Джаман-Кум, Айгар-Кум, Кызыл-Кум... Пески, пески... В таких местах Луговому еще не приходилось работать.

Измена?..

Нина Меденцева не написала Луговому ни с дороги, ни из поселка Жаксы-Тау: у нее просто не было свободной минуты. Она ехала на самый дальний участок и должна была создать отряд на месте, в совхозе.

Кутерьма и неразбериха, стоявшие на базе возле палаток, подталкивали и Меденцеву скорее уехать из поселка, обрести самостоятельность и начать очередное кочевое лето. Сколько их будет в жизни, удастся ли ей разбить свою юрту надолго и когда, — она не знала, хотя и задумывалась над этим, особенно в последнее время, когда начинала серьезно думать о замужестве. Луговой ее любил беззаветно, она решила ехать с ним на Каспий, где уже который год шли комплексные работы, но перед самым назначением Луговой, выкупавшись в холодной реке, заболел. Его положили в больницу, а она уступила настоянию главного инженера Славина и уехала с экспедицией Кузина. Меденцева не знала, как она поступила, — хорошо или плохо, но чувствовала себя перед Луговым виноватой...

Кузин наскоро проинструктировал ее, вместе выверил универсал. Вручая письмо в совхоз с просьбой выделить подательнице сего, инженеру Меденцевой, транспорт и рабочих, вдруг с какой-то внутренней, глубокой тоской взглянул в ее притягивающие глаза.

«Да-а. Кому-то достанется», — подумал он с мужской грубоватостью и удивился, почему ему не пришла в голову мысль оставить такую красавицу ближе к поселку.

— Ну, счастливо, Нина Михайловна, — вместо этого сказал он и мотнул своей небольшой головой, похожей на птичью.

«Будто клюнул», — подумала Меденцева и про себя улыбнулась.

— Машину не задержите, пожалуйста...

Когда Меденцева пошла от него к машине, Кузин окликнул ее еще раз.

— Нина Михайловна, я совсем забыл... Через час у нас беседа о бдительности. Я обещал уполномоченному Мамбетову собрать весь инженерно-технический состав. Может быть, вы задержитесь?

Меденцева взглянула на Кузина удивленно. Неужели он надеялся, что она останется? Или это был только предлог для того, чтобы еще раз заглянуть ей в глаза?

— Я прослушаю эту беседу в совхозе. Думаю, что ваш Мамбетов и туда приедет поднимать бдительность. — Меденцева колюче прищурила глаза. — До свидания...

Вместе с шофером, парнем с нагловато выпученными глазами, она погрузила полученное со склада оборудование в кузов, забросила туда же свой чемодан, постель и, сев в кабину, сказала тоном старшего:

— Поехали.

Как только выбрались из поселка, как только остались позади клубы мелкой, едко-горьковатой уличной пыли, Меденцева облегченно вздохнула. Ей было не по себе от суеты на базе, от слишком откровенного взгляда Кузина.

Машина мчалась не по высокому грейдеру, где еще торчали вывороченные колесами грузовиков застывшие пласты весенней грязи, а по боковой дорожке, бегущей по затравевшей степи, еще не разбитой и мягкой.

— Вот я как тебя, с ветерком! — похвалился шофер, нажимая на газ. Он уже несколько раз пытался завязать разговор с Меденцевой, косил на нее по-рыбьи выпученные глаза.

— Вы на дорогу смотрите, а то как бы... — проговорила сердито Меденцева, не поворачивая к нему головы.

— С такой, как ты, немудрено! — с откровенной простотой тут же отозвался шофер. — На какой только закваске замесили тебя!

— На такой же, как и тебя.

— А вот не получился. Ты вот скажи мне, инженер, хорошо тебе, красивой такой?

Меденцева рассмеялась, и вся беспричинная неприязнь к шоферу пропала.

— Я не думала над этим... и не знаю...

— Ну, это ты брось! Вот я, например, знаю, каков, и переживаю. На все прочее не обижаюсь, а вот лицом бог обидел. Девки меня не любят, знаешь.

— Какой-нибудь приглянешься.

— Это что! Так и не выберешь.

— Разве надо выбирать? — будто удивилась Меденцева.

— Как же! Если, скажем, шалава попадется, то зачем такая. С такой, на худой конец, только посидеть в обнимку.

— Зачем же... — смутилась Меденцева. — Нужно культурно.

— Какой же интерес! Будто ты не сидела. Да что ты, не живая, что ли?.. Вон, смотри, Виднов ваш таскает Вальку Шелк в степь. Думаешь, они там только на звезды глядят? Как бы не так!..

Меденцева снова вспыхнула и отвернулась. Она не хотела думать ни о Виднове, ни о Шелк. Мимо нее неслась степь: у самой машины быстро-быстро, а дальше все медленнее и будто по кругу. Горячий ветер упруго бил в лицо, врывался за кофточку. От мотора несло жаром и запахом бензина.

— Здесь всегда так жарко? — спросила она и уже не слушала того, что отвечал шофер. Вспомнился вдруг Луговой с его бережно-целомудренным отношением к ней. Но Меденцевой всегда казалось, что в их отношениях чего-то не хватает для нее. И это что-то всегда было смутным, неопределенным, а сейчас вот шофер подвел ее к нему, и оно обрело ясность. «Да что ты, не живая?..» Луговой всегда был застенчив и скромен, этот силач. Да, она живая и полна по-земному грешных мыслей, но стыдится их и не может высказать так просто, как шофер...

В совхоз приехали во второй половине дня. Шофер сгрузил багаж Меденцевой на травку полынок возле крыльца конторы и попрощался:

— Бывай, глазастая!..

Он смело пожал белую, холеную руку Меденцевой так, что она вынуждена была приложить силу, чтобы не дать раздавить себе пальцы.

— Вот так, больше жизни! А то — «культурно»!.. — передразнил он.

— Прощайте, — ответила Меденцева без обиды и легко взбежала по ступенькам на крыльцо, не дожидаясь, пока отвалит машина. Взбежала и сразу забыла про шофера, будто и не ехала с ним вовсе. Она вообще очень легко расставалась с людьми.

— Скажите, как пройти к директору? — спросила она мужчину, быстро шагавшего навстречу ей по коридору.

Он остановился, быстро окинул ее взглядом.

— Я директор совхоза. Мой кабинет дальше. Минут через двадцать я вернусь. Вы можете подождать?

— Конечно.

— Тогда, пожалуйста.

Он пошел дальше, к выходу. В окно Меденцева увидела, как он остановился на крыльце, посмотрел на ее багаж, потом сел в подошедшую машину и уехал.

То, что она застала директора, было удачей. Ведь он мог находиться где-либо в степи, и тогда ей пришлось бы ждать долго. Меденцева медленно пошла по коридору и скоро увидела на двери табличку «директор». Но в кабинет не вошла, а вернулась к своим вещам и села на ящик с теодолитом.

Контора совхоза стояла на краю поселка. От нее не был виден порядок домов на главной улице, куда свернула директорская машина, но по новым крышам, блестевшим на солнце, по белым кирпичным корпусам домов Меденцева заключила, что поселок не так давно отстроился заново.

Одним концом улица подходила к саду. Из-за домов выступала стена тополей, между ними белели стволы берез — совсем уж диковинных для степи.

Веяло сухим, горячим ветром.

Мимо Меденцевой проходили люди, одни в контору, другие из нее. Многие кланялись ей, как знакомой.

Двадцать минут, наверное, прошло, а директор еще не показывался.

«Письмо написать Борису, что ли...» — подумала она. Блокнот и карандаш были с нею, в сумке. Еще раз взглянув в сторону, откуда, по ее мнению, должен был появиться директор, она принялась за письмо.

«Дорогой Борис! Я уже на месте... Сейчас сижу на солнцепеке возле конторы совхоза и жду директора. Не знаю, будет ли он покладистым, чтобы выделить мне транспорт, рабочих. Ты ведь знаешь, как этого всегда трудно добиться. А подкрепление — всего-навсего жалкая бумажонка от Кузина. Это наш начальник экспедиции, ты его должен знать. Он похож на индюка, у него длинная шея и небольшая голова с загнутым носом. Какую ерунду пишу!..

Я должна сказать тебе самое главное: хочу видеть тебя. Не прощаю себе того, что не могла прорваться к тебе в палату, когда приходила в больницу. Правда, было уже поздно. А отъезд назначили так неожиданно. Самое большее, что я могла сделать, — это оставить записку. Передали ли ее тебе? Если нет, то я не знаю, как оправдаюсь перед тобою. Но ты простишь меня, конечно! Надеюсь, что мы скоро встретимся здесь, где-либо на Джаман-Куме. Это так называют здесь пески. Правда, мне не придется работать на этом урочище, я буду кочевать севернее. Проси Славина понастойчивее, он человек хороший, поймет тебя и направит сюда. Пусть мы будем не так близко друг от друга, но все же сможем видеться хотя бы раз в две недели. Я верю, что ты скоро приедешь. Я жду тебя, милый Борис...»

Меденцева услышала возле себя шаги и поспешила захлопнуть блокнот. К ней подошла полная, гладко причесанная женщина.

— Вы, кажется, к директору? — спросила она.

Меденцева встала, поздоровалась.

— Дмитрий Степанович задержится. Просил вас подождать еще с полчаса. Может быть, вы пройдете? Вам там удобнее будет писать... А то что же так, на солнце...

В приемной директора женщина пригласила Меденцеву присесть и сама прошла за свой столик с бумагами.

— У Дмитрия Степановича, знаете, дочурка больна, Светка... Ему врач позвонил. Будто пищевое отравление... Известно, без материнского глаза. А со старухи какой спрос...

Женщина говорила так, будто и Меденцева была в курсе всех событий в семье директора, как все в совхозе.

— А вы к нам по какому делу?

Меденцева сказала.

— Этот канал вскружил всем голову. Только и разговоров, что про воду. Правда, что в этом году начнут рыть?

— Осенью. А мы будем готовить основу для оросительной сети совхозов. Еще приедут геологи, буровики...

Полчаса пролетели в разговоре незаметно. Несколько раз открывалась дверь. Меденцевой все казалось: директор! Но заходили другие люди, и все они спрашивали Дубкова. Наконец, появился и он, среднего роста, широкий в плечах, с бронзовым от загара лицом.

Дубков обратился не к Меденцевой, как она ждала, а к секретарю:

— Дарья Филипповна, очень прошу вас: навестите вечерком Светку. Я сейчас уезжаю на третье отделение. Вернусь к утру...

Дубков перевел взгляд на Меденцеву и жестом показал на дверь в свой кабинет.

В кабинете Меденцева предъявила свое удостоверение, письмо Кузина. Читая, Дубков нахмурил брови.

— Собственно, вы будете работать не только на землях нашего совхоза, — вдруг сказал он.

«Ну вот, начинается», — подумала Меденцева.

— Да, но мой ряд — основной. К нему привязываются...

Меденцева не договорила. Дубков повел черноватой бровью, как показалось ей, недовольно.

— Кто еще приедет?

— Инженер Виднов. Он передаст отметки на триангуляционные пункты. Знаете, это вышки такие на буграх. Мы определяем координаты их. Кроме того, Виднов поставит репера... Видели когда-нибудь выступающие из земли трубы или рельсы? Вот на верхнюю часть их и передаются высоты — отметки над уровнем моря. Без этой работы нельзя...

— Благодарю вас за консультацию, — перебил ее Дубков.

Меденцева подумала, что она, пожалуй, совсем ненужно разъясняет директору азбучные истины, ждала, что он снисходительно улыбнется, но Дубков оставался серьезен.

— А этот Виднов тоже приедет ко мне с таким же предписанием? — Дубков приподнял со стола письмо Кузина.

— Нет... Он будет комплектовать отряд в Жаксы-Тау.

Дубков вздохнул с облегчением и уже ласковее взглянул на Меденцеву.

— Если бы вы знали, Нина Михайловна, как нам нужна вода!.. Конечно, канал сразу не соорудишь... Мне вот хотя бы на Джаман-Куме колодцев нарыть. Ведь раньше там табуны паслись, на лиманах неплохие худуки были... Скорее это дело проворачивать нужно, а вы...

Да, к сожалению, ее работа далека от худуков.

— Вам откуда будет удобнее получить транспорт: с первого отделения или... Вы где намерены жить?

Дубков отодвинул от себя бумаги и взглянул на Меденцеву, теперь прямо в глаза. Она ждала увидеть на его лице отражение того впечатления, которое она должна была произвести своей внешностью. Что там говорить, она привыкла к тому, что мужчины не скрывали своего восхищения ею. Но лицо Дубкова оставалось непроницаемым. Оно ничего не выдавало, кроме служебного внимания к ней.

— Мне лучше было бы жить на центральной усадьбе. Так считает и Кузин, мой начальник.

— Ну что же, послушаемся Кузина...

Дубков позвал секретаря и попросил:

— Пригласите ко мне Бектемирова и Галкина.

Дарья Филипповна предупредила:

— К вам много...

— Пусть заходят, все.

В кабинет ввалилось человек десять. Начался тот разговор, который могут вести люди, хорошо и давно знающие друг друга и то дело, которое они ведут. Дубков с одними соглашался, других просил еще раз подумать, проверить, выслушивал просьбы, удовлетворял или отклонял их. В общении с людьми он показался Меденцевой интереснее и умнее, чем в разговоре с ней. Споря, он словно вспыхивал внутренним теплом и светом, который чувствовался в его сероватых глазах, в чуть обозначавшейся улыбке, в жесте. В Дубкове поражала необыкновенная гармония, которая редко встречалась в других. Меденцева невольно вообразила на месте этого человека Лугового, постаралась его представить в разговоре с этими людьми, но не смогла: Луговой не получался.

Вошли еще два человека, те самые, которых пригласил Дубков, — его заместитель Бектемиров и главбух Галкин. Дубков подсунул им бумаги Меденцевой и показал на нее черноватой бровью:

— Сделайте, пожалуйста, все, что нас просят... Инженер Меденцева вас введет в курс дела. Заключите договор, как положено, но предупреждаю, — Дубков перевел взгляд на Меденцеву, — по максимальным ставкам. И определите Нину Михайловну на жительство...

Вечером Меденцева сидела за столом в отведенной ей квартире в совхозе и дописывала письмо Луговому. В доме было тихо. Только слышалось, как за дверью, на кухне, хозяйка тетя Паша гремела посудой, да на стенке тикали ходики.

«Милый Борис! Продолжаю письмо... — писала Меденцева неторопливым, твердым почерком. — Меня уже «определили на жительство», как сказал Дубков. Это директор совхоза, человек очень симпатичный. Вообще здесь хорошие люди. Особенно Бектемиров, заместитель Дубкова. Он сказал, что выделит мне не верблюдов, а шайтанов. Он и меня назвал шайтаном. Наверное, это у него любимое слово. Я поселилась у тети Паши в крохотной комнатушке с двумя оконцами. Одно — на улицу, другое — во двор. Спать буду на высокой, под потолок, кровати. Как на троне. Прямо смешно. Впрочем, в совхозе мне придется бывать редко, даже не каждый выходной...»

Другой мир входил в душу Меденцевой. Она готова была еще и еще писать о своих первых впечатлениях, о тете Паше, какая она смешная в своей заботе о ней, квартирантке, о заболевшей дочурке Дубкова — Светке, о крынке молока из погреба, от которого она почувствовала холод в желудке. Вот еще тетя Паша рассказала, как три года назад жеребец «Казбек» убил жену директора. Она работала зоотехником. Конюх не справился с лошадью. Она взвилась на дыбы и подковой ударила в висок Дубкову. Будто и задела чуть, а женщина не встала. Дубков тяжело перенес смерть жены и оставался ей верен, а ведь многие женщины заглядывались на него. Но разве это напишешь Луговому? Все это для него было неинтересным, чужим, а вот она уже начинала жить этой новью.

Меденцева еще долго сидела над письмом, глядя в окно на улицу, по которой проносились машины, торопливо шли люди. Из задумчивости ее вывела Дарья Филипповна.

— Как устроились? — спросила она.

— Спасибо. Я так благодарна...

— Тетя Паша у нас первая чистюля и душевная женщина. Вам хорошо у нее будет.

Дарья Филипповна помолчала и вдруг сказала:

— Нина Михайловна, а ведь я к вам за помощью.

— Что такое?

— Да Светка вот... Хочу, говорит, чтоб новая тетя пришла — и все. Не успокоим никак, ничего в рот не берет... она едва Дмитрия Степановича отпустила. Старуха говорит, что он только и отговорился тем, что вы его ждали. А девчонке это в голову запало. Дойдите на минутку, может она из ваших рук бульон выпьет. Целый день не ест... Не далеко здесь, за углом. А Дмитрия Степановича нет...

Меденцева растерялась.

— Не знаю, удобно ли...

— К больному ребенку-то?..

Дубков вернулся домой на рассвете. Стараясь не греметь запорами и как можно тише шагать, он сразу направился в комнатку Светки, но кроватка ее была пуста. Он бросился в гостиную и... замер на пороге. На диване, к стенке лежала его Светка и улыбалась во сне. Рядом с нею, на краешке дивана и подставленных стульях — Меденцева. Светкина ручонка охватила ее шею, будто притягивая к себе.

Дубков постоял минуту, вздохнул и бесшумно вышел из дома. С болезненной складкой у губ он пошел улицей, в сторону совхозного сада, чтобы там, на копне душистого сена, уснуть хотя бы на час.

Но забыться удалось не сразу. Вокруг уже пробуждалась жизнь. Над головой, в ветвях яблонь, сновали птицы, в сторожке раз за разом прокричал петух, на улице гремели ведрами бабы. Сквозь ветки в глаза Дубкову смотрело молодое, подрумяненное близким восходом небо. Он всей грудью вдохнул пахнущий яблонями воздух и улыбнулся небу так, как будто и к его предрассветной красе были приложены его директорские руки, будто и само небо было неотъемлемой частью совхоза.

Он снова улыбнулся, но уже по-другому, поймав себя на собственническом чувстве, и закрыл глаза, чтобы уже не отвлекаться и продумать наедине, как помочь третьему отделению быстрее закончить строительство новой фермы. С этой мыслью он незаметно заснул, а вскочил с первым ударом в рельсу — сигнал начала рабочего дня. Вскочил и испугался: он проспал три часа!

«Как они там?» — подумал он о матери, Светке и Меденцевой сразу, будто они были одно нераздельное целое.

Но Меденцева в это время уже вернулась к себе. Она сидела у стола, помешивала ложечкой крепкий чай и читала свое недописанное письмо, за которое принималась дважды. Можно было еще написать Борису, что она ночевала в доме директора, возле больной Светки. Но она почувствовала, что не может написать этого, будто здесь было что-то обидное для Бориса и для нее самой. Рассердившись на себя, она вдруг схватила письмо и разорвала.

Как жить будешь, товарищ?

Поезд начал замедлять ход, затормозил и остановился. Луговой выглянул в одно окно, в другое — никаких признаков станции не было.

— Перед семафором, что ли? — спросил он проводницу, бегущую к двери.

— Станция! Жаксы-Тау! — прокричала она на ходу. — Я же предупреждала: сходить вам! Три минуты стоит...

Луговой схватил приготовленный багаж и скоро уже стоял на насыпи, дожидаясь пока прокатятся мимо вагоны. Он думал, что станция по другую сторону полотна, но когда миновал последний вагон, то и там ничего не увидел. Тот же простор, теперь открывшийся во все стороны. Впереди он различил две небольшие землянки, похожие на плашмя положенные кирпичи, да крохотный вагон возле пути. И все. Ни одного деревца, ни одного куста до самого горизонта, только крохотные фонтанчики ковыля над голубоватой полынью да вдоль дороги телефонные столбы, будто воткнутые спички. Здесь все представлялось в уменьшенных размерах, наверно, оттого, что было далеко-далеко видно. Было утро, не больше шести. На востоке небо уже утратило синеву и глядело на степь ярко-белым солнцем. От жаворонков звенело в ушах. Дышалось легко, вкусно. Степь!.. Вот ты какая!..

И из-за землянок вынырнула грузовая машина и покатила по дороге вдоль телефонных столбов.

«Не в Жаксы-Тау ли?» — подумал Луговой.

Ему стало досадно, что он промешкал и опоздал к машине. Машина отошла от вагончика. И в ней сидят пассажиры, сошедшие с поезда.

Опираясь на кабину, лицом вперед стоит девушка. Встречный ветер треплет ее косынку. Наверное, в Жаксы-Тау...

Луговой взял за спину универсал, в руки чемодан и сверток с постелью — традиционный багаж полевика — и направился к вагончику.

Дежурный по станции выслушал его удивленно.

— Конечно, в Жаксы-Тау! Но где вы задержались?

Луговой сказал, что он впервые в степи и... Словом, ему нужно как-то добраться до базы экспедиции.

— Ну что же, — сочувственно проговорил дежурный. — Попробуем попросить Сисекенова. Сегодня он на верблюде, но, может быть, возьмет вас. Пойдемте.

Завернули за угол землянки и увидели старика казаха, запрягающего в телегу верблюда. Уговаривать его пришлось долго. Стоял на своем: не положено ему возить пассажиров! Да и взять некуда: в телеге мешки с почтой, посылки... Наконец, сдался. Сверкнул коричневыми белками в сторону Лугового и махнул рукой:

— Клади багаж, товарищ...

Скоро тронулись. Луговой сидел на ящике с универсалом и возвышался над телегой, как памятник. Даже самому смешно стало. Старик сидел впереди, подвернув под себя ноги. Он дергал вожжами, взмахивал кнутом, но верблюд вышагивал важно и грациозно, как генерал на параде.

Потеряв надежду, что верблюд побежит, Луговой спросил:

— Долго проедем, отец?

— Зачем долго! Чай пить дома будем...

Луговой взглянул на часы: семь скоро. О каком чае говорил старик, о вечернем, что ли, Луговой не знал, но переспросить не решался. Чтобы не молчать, спросил:

— Вы всегда за почтой на верблюде ездите?

— Зачем всегда? Машина на ремонт встал... Ну что ж! На верблюд тоже не плоха, а? Хорошо-о! Закурим, товарищ?

— Я не курю, отец, — ответил Луговой, сожалея, что не взял на всякий случай пачку папирос.

— Не куришь? Может быть, и водку не пьешь?

— И водку не пью.

— И девчат не любишь? А?.. Что молчишь? Не любишь?.. Зачем тогда жить, товарищ?.. Или любишь? Может быть, уже есть невеста?.. Не Меденцева ли?..

— Вы ее знаете?

— Ох-хо! Я всех знаю. Меденцева самый красивый девчат у вас. Вот и назвал. И угадал. Так?.. Только ты не застанешь ее в поселке. Давно уехала.

— Куда?

— В совхоз. Там жить будет, там работать будет... Вот так! Просила меня: будут письма — пересылать... А писем не было.

Разговор оборвался. Старик начал возиться с кисетом, что-то шептал про себя, будто уже продолжал разговор сам с собою. Потом затянулся, закрыл глаза. И закаменел. Верблюд пошел еще тише и еще важнее, теперь он будто плыл, и по горизонту совсем недалеко тоже что-то плыло, серое, похожее на воду.

Старик вдруг вскрикнул и, запрокинув голову, начал петь. Луговому стало не по себе. Ему казалось, что голос почтальона вот-вот сорвется или сфальшивит, не выдержав напряжения, которого требовал мотив. Но песня набирала силы, будто поднимаясь на крыльях, парила уверенно и красиво, как гордая птица беркут. Слов песни Луговой не разбирал, да и были ли они? Неловкость и боязнь прошли, и теперь он слушал старика с восхищением. В песне уже появились новые, грустные ноты, голос старика слабел. И Луговому показалось, что орел свернул крылья, несется камнем к земле. Песня окончилась на новом взлете. Нет, птица не разбилась о землю, она вновь взмахнула широкими крыльями и поднялась ввысь, к небу и солнцу.

— О чем пел, отец? — спросил Луговой. — О чем твоя песнь?

Не оборачиваясь к Луговому, старик закачал головой.

— О чем?.. Как сказать!.. Был Сабур, красивый и сильный. Все девушки аула засматривались на него, а он видел только одну — Алиму. Во всех аулах не было краше невесты. И она любила Сабура — чабана. Узнал старый бай про их любовь — и ударил гром. Какой такой жених без калыма? Он даже пасти овец не умеет. Половину отары волки перетаскали! Гнать такого в шею! И прогнали Сабура прочь. А бай взял себе Алиму восьмой женой... Вот о чем была песня, товарищ.

— Ну, а что же Сабур? — спросил Луговой, не видя конца в этой истории.

— Сабур? — Старик нахмурился. — Он поет о своей Алиме, чтоб не забывала степь и люди...

— Кто сочинил такую песнь?

Старик рассердился.

— Никто не сочинил! Сердце само поет, товарищ!.. Почему ничего не знаешь?

Они опять замолчали надолго. Впереди что-то поднялось над горизонтом, бесформенное и зыбкое. Луговой решился спросить, что это.

— Жаксы-Тау.

И вдруг в стороне Луговой увидел кипарисы, такие, как в Сочи, и возле них озеро, и на берегу дома.

— А это поселок, отец? — спросил Луговой.

Старик вздрогнул и недовольно ответил:

— Ничего нет. Жара аул делает. Зачем веришь, товарищ? Нельзя сам себя обманывать. — Старик помолчал и сердито посмотрел на Лугового из-за плеча. — Как жить будешь, товарищ?

Кипарисы, озеро, дома — весь мираж, сотканный полуденной жарой, растаял, и на месте его по-прежнему текло густое, зыбкое марево.

Для вас у меня нет должностей

Начальник экспедиции инженер Кузин сидел в землянке и составлял объяснительную записку к месячному отчету. Ему было душно. Зной, казалось, проникал не только через кошмы, которыми были прикрыты окна, но и через самые стены. И все то, к чему прикасался Кузин, — бумага, карандаш, стакан, — было теплым, словно назло ему нагретым.

Объяснительная записка не продвигалась. Уже несколько вариантов ее полетело в корзину. Но виноватой в этом была не только жара.

Месяц тому назад Кузин отрапортовал Славину, главному инженеру треста, об успешном развертывании работ всеми отрядами и, чтобы заблаговременно получить ассигнования, показал выполненную полумесячную норму. На самом деле часть отрядов, выехавши на колесном транспорте, не пробилась через пески и вернулась в поселок. Нужно было срочно переходить на вьюк, а это означало начинать организационный период сначала. Не было ни кошм, ни веревок, ни достаточного количества верблюдов. С горем пополам снарядили и отправили только часть отрядов. А остальные ждали.

Раздражение росло и потому, что от жены не было никаких вестей. Кузин уже не верил, что она приедет, но все-таки ждал, обманывая себя, что вот-вот распахнется дверь, и Людмилка, его Людмилка, в большой войлочной шляпе, переступит порог и бросится к нему на шею... И начнет наблюдения... Ему во что бы то ни стало нужно вовремя дать геологам, буровикам и гидромелиораторам рабочие координаты, отметки и кальки. Если задержит — его разорвут на части. Да, какую он допустил ошибку, отправив отряды в пески на телегах!.. Вот тебе и затравевшие барханы! А ведь предупреждали его, но он не послушался, решил рискнуть. Какой там риск! Просто не хватило силы воли сказать: назад! Думал: как-нибудь утрясется на местах, в каждом отряде. Вот и утряслось... Теперь вывертывайся, сочиняй, ври...

Он бросил в корзинку и последний вариант отчета.

Встав, подошел к окну, приподнял кошму. На минуту зажмурился от яркого света, ударившего в глаза. Но еще больнее, уже по самому сердцу, резанула картина палаток, стоявших на берегу озера. Брезент провис, покосились стойки... Палаточный городок напоминал ему стаю обессилевших птиц. Когда-то они наберут сил и поднимутся вновь?..

За палатками вдоль берега петляет дорога. Она лениво обтекает прибрежные мары, спускается вниз, к самому озеру и, будто отведав горько-соленой воды, отбегает прочь, к самой подошве горы Жаксы-Тау. Затем она снова поднимается уже на противоположный берег, пропадает между буграми и показывается далеко-далеко, серой паутинкой на голубоватой полыни.

Второй день Кузин вглядывается в эту дорогу, поджидая из аула своего помощника Санкевича, уехавшего за верблюдами и вьючным материалом. Все, что было на счете в банке, перешло в сумку Санкевича, а вот что он добудет? Но дорога не радует Кузина. Не появляется на ней желанный караван верблюдов во главе с Санкевичем. Только миражи бродят. И злят..

Зазвонил телефон.

«Неужели Славин?» — мелькнула мысль.

Кузин не сразу взял трубку, будто она могла обжечь. Глуховатый голос спросил:

— Товарищ Кузин?

— Да, да, — радостно отозвался Кузин, довольный тем, что звонил не Славин. — Слушаю вас...

— Здравствуйте, товарищ Кузин! Говорит Омаров. Зайдите, пожалуйста, к нам...

Омаров? Кто такой? Кузин не сразу вспомнил этого человека. Он не успел ответить на приветствие, как там, на другом конце провода, положили трубку. Омаров?.. Да это же секретарь райкома!..

Вызов в райком взволновал. Совсем недавно пристал уполномоченный госбезопасности Мамбетов, выспрашивал про людей экспедиции и просил прислать список работающих со всеми «установочными данными». Мамбетову не понравилось, что на стене, открытой всем, висит проект работ, по всей комнате разбросаны схемы, журналы, каталоги... Кузин не разгадал, что на душе у Мамбетова, но внимание к экспедиции его насторожило. Ведь оно, думал Кузин, неспроста проявилось.

— Нужно быть бдительным, товарищ Кузин, — сказал на прощанье Мамбетов.

Кузин усмехнулся:

— Воду же ищем совхозу. Какая тут бдительность!

— Мы воду, а кое-кто может подумать невесть что. У страха глаза велики. — Мамбетов развел руками.

Сейчас после звонка секретаря райкома Кузин с каким-то особым беспокойством вспомнил посещение Мамбетовым базы.

Наскоро переодевшись, Кузин побежал к Омарову. На всякий случай прихватил с собой проект работ, сунув портфель под мышку. В воротах Кузин наскочил на завхоза Пономаренко и чуть не сбил его с ног.

«Никак, в райком! — догадался Пономаренко и улыбнулся. — Давно бы надо...»

Он был одним из тех, кто возражал против выезда отрядов в степь на колесах, и теперь торжествовал: Кузина он недолюбливал. Молоко на губах не обсохло, а уже начальник!

Пономаренко хотел было повернуть на склад, как вдруг увидел идущую через улицу высокую и тонкую, как тростинка, девушку. Она несла в руках большой чемодан, узел и от тяжести приседала.

«Не к нам ли? — подумал он и остановился.

Девушка, увидев его, заторопилась. Она еще больше стала приседать, и чемодан уже чертил углом по дороге.

— Дедушка, где база экспедиции? — прокричала она, опуская багаж на дорогу.

— Здесь, дочка. Здесь.

— Вот хорошо! А то я выбилась из сил.

— Да, поклажа не по коню.

— И вовсе не тяжело! — возразила девушка. — Неудобно только и руки режет...

— Вот и я говорю. — Завхоз улыбнулся. — Ну, здравствуй!

Девушка вспыхнула и виновато проговорила:

— Простите, пожалуйста. Я даже не поздоровалась. Так торопилась. Здравствуйте! А вы тоже в экспедиции работаете?

Пономаренко назвал себя.

— А меня зовут Любой. Фамилия Малинина. Из Камышина я. Практикантка.

— Вот и хорошо. Сегодня практикантка, а завтра, глядишь, начальником станешь... Ну, пошли. Дай, я тебе помогу.

Пономаренко взял чемодан и удивился.

— Что он у тебя свинцом налитый, что ли?

— Книги, одни книги!

— Ну, пошли, умница...

Пономаренко привел Малинину в комнату, из которой несколько минут тому назад вышел Кузин.

— Это квартира? — спросила Малинина, глядя на разбросанные вещи и бумаги.

— Все тут, Люба Малинина. И контора, и начальник живет. Других помещениев нет.

— А где же мне поселиться?

— Там, где и все. На берегу! — Пономаренко сбросил с окна кошму, и Люба увидела поставленные вразброс по берегу озера палатки, возле них телеги, ящики, бревна.

— Разве еще не выехали в поле? — удивилась Люба. — Мне сказали, что...

— Сказали, сказали... Выехали, да возвернулись. На вьюке нужно было, а они, видишь ли, на телегах.

— Что же так, не знали, что ли?

— А это ты спроси у своего начальника, раз ты такая смелая. Кстати, он тебе встретился.

— Это высокий такой, с портфелем?

— Он самый. Вот он и доложит тебе... А мое дело палатку выдать...

Малинина вздохнула.

— Палатку выдаст и кладовщик, а вы — завхоз, Осип Осипович. Помощник начальника.

— Спасибо за науку, дочка.

— А вы не сердитесь. Осип Осипович... — Малинина огляделась. — Я вот еще что попрошу вас: принесите мне тряпку и воды...

— Это зачем?

— Разве в такой грязи можно работать? Давайте наведем порядок.

— На это уборщица есть.

— А вот мы ей и покажем, как убирать нужно.

Пономаренко с удивлением глядел на Малинину. Появившаяся к ней неприязнь начала таять. Девчонка, видать, работяга.

Между тем Малинина движением ног сбросила тапки, повязала волосы косынкой и еще раз сердито оглядела комнату, будто собиралась вступить в бой с беспорядком. Пономаренко, увидев, что новенькая берется всерьез, спросил:

— Воды какой тебе, холодной или горячей?..

Через час комнату было не узнать. Пономаренко выбился из сил, беспрестанно меняя воду, помогая Малининой передвигать шкафы, столы. Он подчинялся ей беспрекословно, даже повесил поверх кошмы белые простыни, как она приказала. Рулоны бумаги были сложены в пустой ящик, списки с координатами пунктов положены в отдельную папку. Была прибрана и кровать Кузина.

— Ну, кажется, все... — Люба победно оглядела комнату. — Да, Осип Осипович, положите к порогу тряпку...

Пономаренко вышел. Малинина присела на табурет. Все-таки она устала. Ночью не удалось уснуть, в вагоне было тесно и душно. Потом с километр тащила свой багаж по поселку. Хотелось лечь, растянуться хоть на полу. Люба еще раз придирчиво оглядела посветлевшую комнату. Вдруг она увидела свисающую с потолка паутину. Мигом вскочила на стул, но дотянуться не смогла. Тогда, боязливо покосившись на дверь, она забралась на шкаф и, стоя на коленях, протянула руку, чтобы смахнуть паутину.

— Вам помочь? — раздался за ее спиной мужской голос.

«Кузин»! — пронеслось в ее голове. Она вздрогнула, оглянулась и, потеряв равновесие, покачнулась.

В то же мгновенье сильные руки подхватили ее и опустили на пол. Малинина протестующе оттолкнулась и увидела перед собою высокого, светловолосого парня.

— Простите, я не думал... Будем знакомы, Луговой...

Люба едва успела одернуть платье и поправить волосы, как в комнату вошел начальник экспедиции Кузин. Он с удивлением посмотрел на Лугового, Малинину, обвел серыми глазами преображенную комнату.

— Вы ко мне, товарищ Луговой? В экспедицию? — спросил он с тем же удивленным выражением на худом, плоском лице.

Луговой ответил и поздоровался.

— Людмила Иннокентьевна передает вам привет. Просила сказать, что дети здоровы... Что она едет в Балаково.

Кузин побагровел и вдруг клюнул птичьим носом в сторону Малининой:

— А вы?

Малинина представилась.

— Не знаю, товарищи, куда я вас дену... Для вас у меня нет должностей.

Кузин бросил портфель на стол и словно только в эту минуту увидел, что на нем нет груды бумаг.

— Кто это... кто хозяйничал здесь? — спросил он.

— Мы, товарищ начальник! — ответил из-за спины завхоз Пономаренко и бесстрашно вышел вперед. — Бумаги в ящике все, в порядке...

— Всегда вы делаете то, что вас не просят. Выдайте лучше палатки приехавшим... Товарищ Луговой, приходите ко мне через час, вместе со всеми. На совещание.

Малинина подняла на Кузина взгляд, словно напоминая о своем существовании.

— Товарищ Пономаренко, объявите.

— Объявлю. Пошли, товарищи приехавшие...

Малинина схватила багаж, который она примостила у порога, и вышла из комнаты первая.

— А я принял вас за... — начал Луговой, широко шагая за Малининой.

— Вы не ошиблись. Мне, наверное, придется устраиваться здесь уборщицей. Слышали, что сказал Кузин? — проговорила Малинина серьезно, без улыбки. — Впрочем, на этом поприще я имею стажировку... У меня мама уборщица в школе.

Восхождение на вершину

«Очень хорошо, что ты приехала к нам. Будешь работать на Джаман-Куме. Придется начинать с рабочего строительного отряда»... Если бы Малинина услышала такие слова! Она почувствовала бы себя счастливой: ее мечты начали сбываться. Конечно, на Джаман-Кум — и никуда больше! Пусть там жара, пески, безводица, пусть там нет ни одного аула! Она, Люба, согласна. Она не боится никаких трудностей. Скажут: рой яму — будет рыть. Тесать бревна — будет тесать. Практика — это не прогулка в степь. Она ехала не для того, чтобы целое лето просидеть под зонтом у какого-нибудь техника. Кроме того, ей нужны деньги, чтобы помогать маме. Мама больная и уже не может работать.

Но Любе никто не сказал таких слов, которых она ждала. Кузин открыто остался недоволен ее приездом. И вот — не позвал на совещание. Все ушли, даже старшие рабочие, а она осталась и ходит возле палаток, как сторож. Впрочем, не одна она. Поодаль от палаток горят костры, там рабочие пьют чай. Подсесть бы к ним. Не догадаются пригласить. Никому нет до нее дела. Плохо быть женщиной. Вот если бы она была парнем, то подошла бы к костру, присела на корточки с кружкой... Скорее бы получить спецовку, и тогда к черту эти юбки, чулки, кофточки. Она наденет шаровары, широкую блузу и обязательно отрежет косу. И будет как все. Не отличишь, парень ли, девушка. И удобнее будет работать. Ведь придется ездить верхом, на вьюке...

Размечталась! Кто тебя возьмет, такую нескладную. Вон Валентина Шелк — красавица. Глаза с блюдце, ресницы, как крылья. Цыганка! Кузин с ней без улыбки не разговаривает. Конечно, она там, на совещании. Начальник отряда!.. Нину Меденцеву Люба не видела. Шелк сказала, что это — любовь Лугового. Ну и пусть. Что ей? А интересно, какая она? Луговой — сильный, красивый. Такой не полюбит плохую. Наверное, и Меденцева такая же. И везет ей: уже работает. Совхоз выделил быстро и транспорт и рабочих. Меденцевой завидуют, о ней почему-то говорят с неприязнью, особенно Шелк. Называет ее эгоисткой и черствой.

Когда совсем стемнело, Люба присела возле палатки на ящик. Хотелось растянуться на раскладушке, закинуть руки за голову и глядеть, глядеть на звезды... Нет, спать нельзя. Ей нужно дождаться Лугового. Может быть, там, на совещании, решится и ее, Любина, судьба. Ей нужно узнать. Не может же она уснуть так, в неведении. Вдруг скажут: уезжать обратно! Ну, нет, она сейчас же пойдет к Кузину и скажет ему, что... Она найдет, что сказать.

Перед Любой, вдали, светится озеро. В нем так много звезд. Вместе с небом. Вон белое облачко, глубоко-глубоко. И гора запрокинулась вершиной вниз вместе с пирамидой. И возле пирамиды — Венера, любимая звезда Любы. Она такая светлая, заметная. Интересно бы на нее посмотреть в иллюминатор космического корабля.

Погасли костры возле палаток. Голоса утихли. Улеглись зоревать верблюды. Уже не тянет кизяковым дымком со стороны поселка. Степь дышит прохладными струями ночного воздуха и чистейшими запахами полыни.

Начальников отрядов все еще нет. Нет и Лугового. Уже подкашиваются ноги, клонится голова на грудь.

«Я только присяду на кровать», — думает Люба и направляется в палатку.

Опустившись на кровать, она касается щекой подушки. И забывает все...

— Проснитесь! Любовь Владимировна!.. Да встаньте же! — слышит она над собой голос Лугового. И чувствует, как он трясет ее за плечо. Но нет сил раскрыть глаза, приподняться. — Черт знает что такое! Разве можно так спать!

Луговой берет ее за плечи, приподнимает. А может быть, это только сон?

— Товарищ Малинина!

Люба вскочила, машинально одернула на себе майку. Луговой стоял перед ней, чуть пригнувшись. А над его головой розовел брезент. Утро!..

— Мне нужно поговорить с вами. Простите, что разбудил, выйдем из палатки.

Он выходит первым, за ним — Люба. Навстречу им из-за недалекого горизонта выплывает огромное пунцовое солнце. В одно мгновение степь порозовела, а гора Жаксы-Тау вспыхнула. И озеро налилось пламенной краской. Луговой повернулся к Любе, и она увидела на его лице, тоже озаренном солнцем, метины бессонной ночи.

— Знаете, Любовь Владимировна, мне все-таки дали этот Джаман-Кумский ряд. Я настоял на своем, — проговорил Луговой с блеском победы в глазах. — Кузин сдался. Теперь я буду вести рекогносцировку, постройку и наблюдение. Работы до января...

— Вот здорово! — воскликнула Люба, с завистью подсмотрев на Лугового.

— А сейчас я еду в совхоз за верблюдами. Передвигаться будем только на вьюке...

Люба лишь сейчас заметила оседланную лошадь, привязанную к палатке Лугового. Лошадь вскидывала голову и нетерпеливо перебирала ногами.

— Иноходец. Мой будет. Карий. Хорош?

— Очень! — улыбнулась Люба. — А вы надолго?

— Дня на три, не больше. Так вот, Любовь Владимировна. Я разбудил вас...

— Борис Викторович, называйте меня просто Любой. У меня такое нескладное имя-отчество.

— Хорошо. Так вот, Любовь... Люба. Нет, имя у вас хорошее. — Луговой покраснел. — Так вот... Вас пригласит Кузин. Он предложит вам две должности: вычислителя при базе экспедиции и начальника строительного отряда на Джаман-Куме. Если вы согласитесь на последнюю, то мы будем работать вместе. Я просил Кузина, чтобы он назначил вас ко мне.

— Но почему начальником?

— Мне нужен начальник строительного отряда. Вот и все.

— Но вам нужны и рабочие. Борис Викторович, дорогой, возьмите меня просто рабочим. Я буду делать все-все, что скажете!

— Просто рабочего я найду, а вот... Словом, вы боитесь ответственности? Так и скажите!

— Ответственности? Я просто боюсь, что не сумею. Ведь я никогда не строила...

— А думаете, я строил? Наблюдал?.. Но я же взялся, да еще выпросил, настоял. Впрочем, не будем терять времени. Решайте сами. Но если согласитесь на Джаман-Кум, то прошу вас получить к моему приезду все оборудование. Накладные у завхоза. До свидания...

Вскочил в седло, ударил плетью лошадь, поскакал и скрылся под берегом...

«Ну вот, Любка, выбирай, какой дорогой пойдешь. Либо в степь, либо в контору».

На лекциях, когда преподаватель читал курс постройки тригонометрических знаков, начальник строительного отряда представлялся здоровенным детиной с секирой в руке. Сказочный богатырь! В Любином воображении он с одного маху валил деревья, поднимал цементные монолиты... А теперь вот она в его роли, беспомощная и жалкая. Что же делать?.. Вот и растерялась ты, Любка. Из двух дорог одной не выберешь. А еще говорила, на космонавтов нужно равняться. На Венеру хотела поглядеть из иллюминатора. Вот так всегда получается: сказать — многие смелы, а сделать...

— Ты с кем разговариваешь?

Люба вздрогнула, оглянулась. Возле палатки стояла Валентина Шелк и смеялась. Глаза — что колодцы, ресницы — крылья. Надо же родиться такой цыганистой! Счастье людям!

— Я видела, как ты с Луговым прощалась. Холодновато что-то... — проговорила Шелк. — Ты уж оставь его в покое. У него невеста недалеко.

Люба вспыхнула.

— Зачем вы говорите так?

— Не будем оправдываться. И я бы не прочь с Луговым покрутить. Сказала бы ему: в степь, и он бы понес... А вообще ты надежды не теряй. Он здорово за тебя на совещании стоял. Я уж, грешным делом, подумала, не влюбился ли? Вот хочу предупредить: много на себя берет. Ведь он диплом защитил по аэрофотосъемке, а за триангуляцию берется. Завалит он ряд и тебя втянет. На молочишко не заработаете. А ведь все из-за того, чтобы быть поближе к Меденцевой.

— Да откуда вы знаете? — возмутилась Люба.

— Тут и знать нечего. Посмотри на карту. Самый ближний участок к совхозу — Джаман-Кум. Так что оставайся лучше на базе. Вернее дело. Тут тебе холодильник, радиола, и заработать можно больше, чем в степи. Сиди себе и крути арифмометр до потери сознания. И не скучно будет. Жена не едет к Кузину, ты знаешь?

Люба слушала Шелк с возрастающей неприязнью. Все в этой цыганке ей становилось противным. Она уже не могла смириться с тем, что на ней была слишком облегающая грудь майка, узкая и короткая юбка, и на ногах такие босоножки, что хоть пересчитывай пальцы.

— Знаете, уходите, — прошептала Люба. — Я не желаю этого слушать... Уходите!

Шелк передернула плечами.

— Вот чудачка. Я же от души! Разве не понимаешь! Хотела ввести тебя в обстановку.

Шелк повернулась и, не торопясь, спокойненько пошла к палатке Виднова, а уже через минуту они вышли вместе с полотенцами на плечах и направились к озеру. «Купаться», — догадалась Люба, вспомнив, что вчера завхоз делал им выговор за расход пресной воды: придя с озера, они обдавались из бочек, чтобы смыть соль. Вот к теперь пошли. Рука Виднова на плече Шелк. Вчера перед вечером они танцевали твист под радиолу. Смотреть было тошно, а им хоть бы что.

Теперь было не до сна. Люба лежала на койке с открытыми глазами, взволнованная и готовая разрыдаться. Слова Шелк будили сомнения. Вот, оказывается, из-за чего Луговой отвоевал себе Джаман-Кум. Быть поближе к Меденцевой! А она, Люба, причем здесь? Какое ей дела до этого? Она едет на Джаман-Кум работать.

В дверь палатки была видна Жаксы-Тау. На ее вершине белела крохотная пирамидка. Крохотная? Это только кажется. Настоящая пирамида. Люба вдруг представила себе, что это она построила такую громадину, далеко, со всех дорог, видную людям. Теперь она смотрела на Жаксы-Тау ревнивыми глазами, как творец.

«А не подняться ли мне туда? — подумала Люба. — Поднимусь и рассмотрю все. Может быть, не так уж и сложно... Одно дело — когда читаешь, другое — когда посмотришь сама».

Она прикинула глазом расстояние до горы и, как все, впервые оказавшиеся в степи, ошиблась. Здесь расстояния скрадывались, особенно в утреннее и вечернее время, когда все вокруг виделось четким и казалось от этого ближе, чем на самом деле. Люба ошиблась, чуть ли не вдвое, преуменьшив расстояние до Жаксы-Тау.

«Пойду! — решила она бесповоротно. — К завтраку вернусь...»

И вот она на пути к Жаксы-Тау. Воздух свеж, дышится легко. Люба бежит, как на тренировке, вначале следя за дыханием, ритмично работая локтями. Но постепенно забывается, и мысли уводят ее далеко-далеко.

Она уже представляет себя начальником строительного отряда. У нее в подчинении двенадцать человек, караван верблюдов. Она ездит на иноходце, как Луговой. У лошади подстрижена грива... Люба расхохоталась. Надо же так размечтаться! Эх, и глупая же ты, Любка! Наравне со всеми будешь работать, вот что! Рыть ямы, тесать бревна, заливать цементом монолиты. И нечего фантазировать! Для «большой воды» будешь трудиться. Как все.

Мысли о воде будто встряхнули ее. Она вдруг почувствовала, что у нее пересохло в горле. Убавила шаг, оглянулась. Палатки экспедиции, поселок остались далеко-далеко, но гора Жаксы-Тау, к которой она шла, не приблизилась. «Что за наваждение? — подумала Люба. — Не вернуться ли?»

В висках начинало стучать, подламывались колени. Хотелось хоть на минуту укрыться в тени, хотя бы спрятать от солнца голову, но вся степь вокруг обнажена и открыта немилосердному зною.

Скоро Люба потеряла ориентировку во времени. Часов у нее не было. «Нужно купить. При первой же получке», — решила она, но тут же вспомнила, что только вчера наметила первый заработок целиком отослать матери: пусть порадуется. Теперь ее зарплата будет в семье основной. Работа впервые в жизни пришла к ней. Только надо окончательно выбрать, кем быть: вычислителем или строителем. Остаться в поселке или ехать на Джаман-Кум. «Тут тебе холодильник, радиола... — вспомнились слова Шелк. — И заработаешь больше...» Шелк была рядом, нашептывала, обдавала горячим дыханием, дразнила стаканом холодной воды. Люба старалась не думать о воде, забыть, но вдруг перед ней открылось озеро, и на берегу его, отражаясь в воде, вытянулись тополя, а за ними смутно выглядывали белые, как снег, колонны высокого дома. Откуда это все? Ведь несколько минут тому назад перед ней ничего не было, только степь! Да ведь это мираж!.. Люба закрывает глаза, опускается на колени, чтоб отдохнуть. Чувствует, что должна закрыть от солнца чем-либо голову. Она машинально стягивает майку, шаровары, накручивает на голову чалму. Через две-три минуты становится легче, меньше стучит в висках. Она поднимается и идет дальше, пошатываясь и спотыкаясь. Оголенные руки и ноги начинают краснеть, кожу пощипывает. «Вернись! К чему столько мук? — вновь слышится голос Шелк. — Все равно останешься в конторе. Все люди выбирают пути полегче». — «Нет, не все, — протестует Люба. — Не все! Вот Луговой...» — «А что Луговой? Из-за Меденцевой, чтоб быть ближе к ней». — «Вовсе нет! — это же слова Шелк, разве не слышишь?»

Так, споря с воображаемой Шелк, она добрела до подножия горы, размотала чалму и, надев на себя одежду, начала подъем на вершину. Рыхлая, разогретая до тошноты земля ползла под ногами. На осыпях она утопала в песке. На кручах срывалась, ползла на четвереньках, подтягивалась. Все выше и выше, с каждым шагом, с каждым рывком вперед.

На склоне, в расщелине, ей попался куст с желтыми цветами. Люба припала к кусту и начала срывать цветы и высасывать из них теплые сладкие капли. Раздвигая ветви, она увидела гнездо и в нем два крохотных, в крапинку, яичка. Люба протянула к ним руку, чтобы взять и выпить, но в ту же минуту над ней с отчаянным писком закружила серая птичка. Она бросалась на Любу, выпустив тонюсенькие коготки и вытянув шею.

— Ах, какая ты!.. — удивилась Люба и отступила.

У нее будто прибавилось сил. Теперь уже без отдыха она достигла вершины. Приблизившись к пирамиде, Люба взглянула на нее с восхищением. И оставалась недвижимой. Только когда закружилась голова, Люба отвела взгляд и увидела, как высоко она поднялась над степью. Где-то внизу, так далеко от нее, лежало, как тарелка, озеро, рядом с ним чернел поселок. А за поселком что-то желтело, и Люба не сразу догадалась, что там начинались пески.

На вершине подувал ветерок. Любе казалось, что все ее тело пронизывают свежие струи его, просвечивает солнце, наполняют степные запахи. Она — как стебелек молодой полыни...

Отдохнув и придя в себя, Люба осмотрела пирамиду. Старалась запомнить все ее узлы, связи.

Геодезисты часто оставляют записки под пирамидой — у центра. Люба нашла выступающую из земли трубу с крестиком, стала разрывать возле нее песок. Скоро она почувствовала под пальцами овальную поверхность жестяной банки. Отрыла ее, отвернула крышку. В банке лежала свернутая в трубку бумажка. Люба вытряхнула ее, развернула. На листке было написано два слова: «Жаксы-Тау». Записка разочаровала ее. Она ждала других слов, которые могли бы сказать ей о людях, построивших эту красивую пирамиду. И притом сказать так, чтобы Люба представила себе этих людей, как живых.

Люба еще раз взглянула на записку, скатала ее и положила себе за лифчик, чтобы принести в поселок. Если кто не поверит, что она поднялась на самую вершину, то эта записка будет надежным доказательством. А зарывать ее на старое место... Зачем? Кому нужно название, известное всем и без этой записки!

Пора было возвращаться обратно. Люба осмотрелась. С вершины горы ей открывался пологий склон, который не просматривался со стороны озера. По нему можно было спуститься легко и просто, но Люба взглянула на него с презрением и бросилась вниз по своим следам...

В поселок Люба вернулась во второй половине дня. Войдя в столовую, она знаком руки попросила у буфетчицы пить, и только с третьего стакана кумыса почувствовала, что к ней возвратился голос. Тогда она заказала себе обед. Здесь и нашел ее завхоз Пономаренко. Увидев ее, он просиял и схватил за руку, как провинившуюся девчонку.

— Ты что же это, Люба-Малина?.. С утра разыскиваем тебя. В милицию уже заявили... Пошли!

Так, не отпуская руки девушки, Пономаренко привел ее к Кузину.

— Вот, нашел!.. На Жаксы-Тау ходила. Пирамиду смотреть.

Кузин выскочил из-за стола, заклевал носом перед Малининой.

— На Жаксы-Тау?.. Да вы знаете, что до нее пятнадцать километров?

Кузин, округляя, прибавил, но сказал это так, будто Малинина еще не побывала на Жаксы-Тау, а только собиралась в путь.

— Что же теперь нам делать?

— Строить, товарищ Кузин. — Она намеревалась ответить как можно решительнее и тверже, но голос вновь сорвался: — Назначьте меня к Луговому...

Оглядев ее, опаленную солнцем, с ободранными в кровь ногами, Кузин пожал плечами.

— Я имею в виду другое, — проговорил он значительно. — Вас придется наказать за... нарушение дисциплины. А пока идите, приведите себя в порядок.

Комната покачнулась перед глазами Любы. Вот и рассыпались все ее мечты. А она еще записку спрятала, собиралась кому-то доказывать... Кузин поверил и без доказательств, грозил наказать. Это слово пугало. Ее, Любу Малинину, еще никогда и никто не наказывал.

Около часа она пролежала в палатке, как мертвая.. Потом встала, преодолев острую боль во всем теле. Вымылась, экономя каждую кружку воды. Надела свежее платье, еле натянула на распухшие, исцарапанные ноги туфли и пошла к Кузину с твердым намерением не сдаваться...

Кузин долго уговаривал Любу остаться на базе вычислителем, обещал хороший заработок.

— Я введу вас в курс многих камеральных работ. Это же пригодится в жизни!

А Люба стояла на своем: только в степь, только строить!

Вечером она вернулась в палатку начальником строительного отряда. Теперь она именовалась техником-практикантом. Через плечо у нее висела набитая инструкциями и чертежами пирамид сумка, большая и жесткая, как сиденье в троллейбусе. Кузин все-таки объявил ей выговор, устно. И с глазу на глаз. Она никогда не думала, что это будет так неприятно. А как чувствуют себя люди, которые получают выговоры с объявлением в приказе? Люба содрогнулась. Письменные выговоры, она слышала, снимаются, а устные? Люба решила спросить об этом у Лугового, когда он вернется в поселок.

Солнце заходило за Жаксы-Тау, и пирамида освещалась из-за горы будто прожектором. Но она была не алая, как на рассвете, а темная, словно нарисованная на небе углем. И Люба уже смотрела на нее другими глазами, глазами вдруг повзрослевшего человека.

«Только лично»

Пакет лежал сверху бумаг, поданных секретарем. Открыв папку, Мамбетов сразу увидел фиолетовый штампик «только лично». Давно не приходило таких из управления. Он взял ножницы, вскрыл, вынул сложенный вчетверо лист бумаги. Прежде всего бросилась в глаза куцая, похожая на замысловатый вензель подпись начальника отдела Соломцева. Мамбетов прочел короткий текст и нахмурился. Черт возьми, всего несколько строк, а такую тяжесть они взвалили на плечи Мамбетова!

Старший лейтенант прикоснулся к кнопке звонка, и тотчас в кабинет вошла секретарь, худая старушка в пенсне.

— Слушаю вас.

— Мария Ивановна, запишите пакет за мною, — сказал ей Мамбетов, откладывая пакет, чтобы взяться за остальную почту, но Мария Ивановна спросила:

— Где будет храниться бумага? В каком деле?

Мамбетов поморщился.

— Ну, запишите... в деле... «Незваного гостя».

— Такого дела у нас нет, — возразила Мария Ивановна.

— С сегодняшнего дня будет.

— Хорошо.

Мария Ивановна вышла, подумав о том, что пожалует ли этот «незваный гость» или нет, а хлопот ее начальнику, да и ей самой прибавит немало. Но что ж делать, такая работа.

Оставшись один, Мамбетов опять перечитал бумажку Соломцева и стал думать над тем, что же ему делать, с чего начинать. Он встал из-за стола и начал ходить по кабинету, поглядывая в окно. Ему видны были крайние мазанки поселка, за ними берег озера, а еще дальше степь и гора Жаксы-Тау с пирамидой на вершине. За этой горой, на целинных землях совхозов развертывала свои работы геодезическая экспедиция инженера Кузина. И то, о чем говорилось в пришедшей бумаге, касалось и этой экспедиции. Вернее, могло касаться, потому что из письма Соломцева не было ясно, зачем и с какой целью Линда Мартин, гид американской выставки, вдруг проявила интерес к Жаксы-Тау. Конечно, это важно, если Линда Мартин разведчица. Значит, ее интересовала какая-то информация о Жаксы-Тау. Сама собой такая информация не придет. Ее добывают и передают. Значит, в Жаксы-Тау должен прибыть агент. А может быть, он прибыл уже давно, и Мамбетов не знает? Вот будет «незваный гость»! А почему он должен быть в экспедиции? Вовсе не обязательно... А что, если Линда Мартин не разведчица? Тогда все доводы Мамбетова окажутся построенными на песке...

Мамбетов забыл о том, что обещал жене прийти на перерыв вовремя. Курил папиросу за папиросой, мерил шагами комнату, глядел в окно. Гора Жаксы-Тау упиралась вершиной в самое небо. Недавно к пирамиде поднялась техник-практикантка Люба Малинина. Отважная девчонка. Пришла вся ободранная, обожженная солнцем. А ее искали. Никому не пришло в голову, что она предпримет такой рейс. Одна. И лишь затем, чтобы посмотреть, как выглядит настоящая пирамида, как нужно строить такие вышки. Мамбетов старался вспомнить, кто это — Люба Малинина, но внешность ее не запомнилась, хотя он беседовал со всеми работниками экспедиции, когда их палатки стояли на берегу озера.

Вернувшись к столу, Мамбетов начал просматривать почту, но спокойно поработать ему не пришлось. Дверь приоткрылась, послышался расслабленный голос:

— Привет начальнику!..

Можно, не поднимая глаз, сказать, что это — Бушлин. Только он входил к Мамбетову с таким возгласом. Бушлин — старый чекист. За нарушение социалистической законности по ряду дел его исключили из партии, лишили пенсии. Он обжаловал в Москву и ждал вызова в КПК.

Мамбетов закрыл папку, пригласил Бушлина в кабинет, хотя и знал, что старика тогда быстро не выпроводишь. Но что делать, Бушлин когда-то много лет просидел на месте Мамбетова, и ему приносила почту та же Мария Ивановна, которая носит почту Мамбетову. Обидеть невниманием старика нельзя.

Бушлин протянул суховатую костистую руку, взглянул на Мамбетова слезящимися глазами.

— Не пришел вызов?

И вдруг сильнее обычного замотал головою, будто сам себе отвечал: «нет-нет...»

Мамбетов поспешил успокоить:

— Придет, Степан Фролович. Обязательно придет.

— Ох, не дождусь, не дождусь!.. Ну, я посижу у тебя, Ермен Сабирович. Ты читай себе... Вижу, почта... Ты не гляди на меня, читай! А я отдохну. Для меня эти стены будто целебные. Как же, самое трудное время провел в них. И вот тянет к тебе, Ермен...

Чтоб голова не тряслась, Бушлин подпирает подбородок палкой, поставленной между колен. Говорить в таком положении ему трудно, но молчать он не может.

— Должно быть, работенки прибавилось у тебя, — через минуту говорит он. — Понаехало в наши края всякого люда. В одной экспедиции сколько, а на канале!.. И как ты справляешься? Тут не мудрено и проморгать...

Бушлин косит глазами в окно, в сторону озера, где недавно стояли палатки экспедиции.

— Признаюсь, захаживал к инженерам, приглядывался... Один раз, знаешь, на танцы попал. Гляжу, выламываются двое под радио. Приемничек такой симпатичный у них, на ремешке... Играет. А танцуют так, что глядеть тошно. «Что за танец?» — спрашиваю. «Рок!» — говорят мне. «Откуда такой завезен? — спрашиваю. — У нас, в России, такого не заведется». Смеются: «Американский танец, папаша». — «А ну, — говорю, — прекратите безобразие!» Так на них пошумел, а им хоть бы что, еще пуще кривляются. Вот народили на свою голову! Такие ведь отца с матерью продадут.

Мамбетов закрыл папку с бумагами, улыбнулся:

— Полно, Степан Фролович! Так уж и продадут. Ну, подурачились ребята, что тут такого?

Бушлин вскочил, затряс головой.

— Как это ты так легко?.. Да скажи ты мне такие слова в наше время, я бы тебя... к ответственности за притупление бдительности... Нет, Ермен, мы не такие были. В узких брюках не ходили, шляп не носили...

Не отвлеки старика, так до ночи вспоминать будет, Мамбетов поднимает руки, делая вид, что сдается.

— Не будем спорить, Степан Фролович. Как сердечко-то?

— Знаешь ведь: два звонка было. Теперь третьего жду. Врачи говорят, нельзя мне расстраиваться. А вся моя жизнь — сплошное расстройство. А сейчас и во сне покоя нет. Проснусь — мокрый весь, и сердце стучит, будто ему тесно там, в груди. А когда-то железный был. Думал, износу мне не будет. Раньше рассвета не приходил с работы. Солнышко всходит, а я только спать собираюсь. Часа четыре продремлешь и — снова на ноги... Да разве я один так работал?.. А теперь вот расплачиваюсь. Бериевцем называют... А я же батрак, предан коммунизму по гроб. Правда, грамотенки у меня маловато, три класса всего. Ну, пусть кое-что недопонимал, кое в чем ошибался. Однако же мои дела прокуроры подписывали, суды рассматривали... Вот и скажи теперь, какое здоровье нужно, чтобы все это выдержать. Тут на место сердца стальной мотор поставь, и то вразнос пойдет...

Мамбетов, как может, успокаивает старика. Тот отмахивается:

— Вижу, что мешаю тебе... Не до моей боли... Ну, если там чего придет, дай сразу знать. Одной надеждой, можно сказать, и тяну...

Бушлин надвигает на лоб фуражку без звездочки и, стуча палкой, выходит из кабинета. Голову его будто дергает кто в стороны: «нет-нет... нет-нет».

Мамбетову жаль старика и больно оттого, что оказалось возможным время, порождавшее таких, как Бушлин. Он, Мамбетов, живет в другие, счастливые дни. Их надо беречь и ценить. Честно и самоотверженно работать. Он думает о первой ориентировке Соломцева по делу «незваного гостя», прикидывает, с чего начинать...

Любаша-Кыз

Джаман-Кум оказался не таким страшным, как представлялся Луговому и Малининой. На барханах весело шелестели длинными, жесткими листьями стебли краснотала, в низинах и по склонам песчаных увалов стражами стояли султаны кияка, ежами топорщились кустики перекати-поля и кумарчука, а по лиманам, в кольцах песчаных гряд, распластались ковры разнотравья. Между бархан попадались привеянные песком развалины мазанок, истлевшие плетни кошар, заваленные колодцы — «худуки». По всему было видно, что когда-то в песках текла бурная жизнь. Ее и хотел вернуть сюда директор совхоза Дубков.

— Борис Викторович, я представляла себе эти места иначе, — часто говорила Люба Луговому, глядя восхищенными глазами на золотисто-зеленое море. — Думала, что здесь, как в Сахаре, а тут!..

Луговой хмурился. Он и сам открыл здесь Америку, однако барханы не радовали его: они закрывали горизонт, а ему нужны были открытые дали.

Но работа ладилась. Малинина со своими строителями шла по пятам Лугового, и скоро уже много ее пирамид подняло свои головы над барханами. Луговой, глядя на них, радовался, со дня на день откладывал свою поездку в совхоз к Меденцевой.

Однажды нарочный, доставивший отряду продукты из совхоза, привез Луговому записку от Меденцевой. Он с радостью распечатал конверт и стал читать.

«Борис! Я не буду оправдываться, — писала Меденцева четким твердым почерком. — Скажу прямо, что я очень виновата перед тобой. Не сумела навестить тебя в больнице, не написала ни с дороги, ни с места. Но не только в этом моя вина. Последнее время я много думала о наших надеждах, мечтах. Представь себе, они кажутся мне наивными. Наши планы похожи на иллюзии подростков. Кочевая жизнь стала меня угнетать. Мне надоели скитания по полям, общение с грубыми людьми, пища из закоптелого котла. Я просто не могу жить так дальше. Я хочу уюта, тепла... Словом, ты меня должен понять. Можешь, и наверное, будешь ругать меня. Возможно, я этого стою, но дальше я не могу быть с тобою неоткровенна. Не пытайся искать меня, ни в совхозе, ни в степи. Не надо, Борис...»

Степь померкла для Лугового. Он сунул записку в карман и с этой минуты стал зол и замкнут. Перестал смотреть людям в глаза и обходил Малинину, будто один вид ее был для него неприятен. Недели через две он вдруг, бросив отряд, поскакал в совхоз. Пять дней его не было в отряде. Вернулся страшный: исхудавший, заросший, грязный, но никому не сказал, где был, что делал. Малинина догадывалась, что он заблудился и, видимо, не нашел Меденцеву. Проспав сутки, Луговой привел себя в порядок, проверил, что сделала Люба в его отсутствие.

Отряд снова входил в прежнюю колею.

Новое место для очередной пирамиды — высокий затравевший бархан — Луговой наметил еще издали. Он приехал на него после полудня и, не торопясь, расставил теодолит, чтобы определиться инструментально. Воздух еще плыл, очертания горизонта зыбились — видимость не наступила. Луговой отошел от инструмента, посмотрел вниз, где Самит отрывал худук, чтобы напоить верблюда и лошадь. Не мешало попить чаю и самим.

— Будет вода? — крикнул Луговой.

— Нам с тобой не достанется. Пока верблюд пьет, худук заплывет.

— Чайник набери все-таки...

Да, худуки-малютки заплывали на глазах. Вода была недалеко, на метр отроешь — и набегает мутноватая, будто молочные помои, водица. Тут и вычерпывай ее быстрее, собирай в ведра, пока песок не затянет ямы. Иной раз по пяти, десяти таких худучков приходилось отрывать в день, чтобы промочить горло самим и дать по ведру верблюдам. Но и такая вода выручала. А в солончаковой степи ее вовсе не было. Иногда отряд натыкался на выбуренные колодцы. Они пугали своим черным бездоньем. Кто-нибудь бросал камень, и люди, наклонившись над слепым оком колодца, ждали всплеска. Он раздавался не сразу. Тогда связывали все веревки в одну, опускали ведро. Но воду не пили даже верблюды — она была горькой и затхлой.

Жара начинала спадать. Наступало предвечернее время, лучшее для наблюдений, когда марево пропадало и горизонт обретал свои действительные контуры. Видимость! Пора начинать!.. И для Лугового уже ничего не существовало на свете, кроме перекрестья нитей в трубе, кроме делений лимба, градусов и минут, — ничего. Он наводил трубу на болванки пирамид, выступающие вдали над горизонтом, радовался, что они видны, брал отсчеты по лимбу и записывал азимуты в журнал, внимательно просматривал местность впереди, там, где нужно было ставить следующую пирамиду. Вот бы опять попался хороший бархан! Перед глазами движется ровная линия зеленого моря... Вот — бугор! Он так и чернеет вдали, приподнятый колебанием воздуха. Видимости приходит конец. Но времени еще достаточно, чтобы закончить рекогносцировку. Луговой отсчитывает по лимбу, накладывает направление на схему. Бугор подходит! Пирамида будет на этом бархане. Строй, Малинина! Вот тебе сразу две. Теперь ты не будешь косо смотреть в мою сторону. Остается дать название пирамиде, которая поднимется на бугре, где стоял Луговой.

— Самит, как назовем пирамиду? — кричит Луговой вниз.

— Не знай, товарищ... Я не мулла.

— Бугор как называют?.. По карте — Кунан-бай.

— Неправильный твой карта, товарищ. Кунан-бай — плохой человек был. Кунан-бай — это вся земля тут, его... А бугор вовсе не Кунан-бай. Землемер совсем неправильно писал. Не спросил.

— Как же?

— Старики называют Любаш-кыз.

— Как?.. Да ты подойди, что кричишь за версту. Это же для дела...

Самит бросает лопатку и медленно поднимается на бархан.

— Что старики говорят? — переспрашивает Луговой.

— Старики говорят: Любаш-кыз называется этот бугор.

— Что такое Любаш-кыз?

— Ой-бай, будто не знаешь. Имя...

— Чье?

— Последняя жена у Кунан-бая была... Ну, не жена, а невеста... И даже не невеста... — Самит отводит глаза.

— Ты что путаешь?

— Зачем путаю... Старики говорят. Кунан-бай выбрал себе в ауле молодую девушку, а она не захотела идти к старику в жены. Он привез ее насильно. Ну вот, когда в первую ночь он пришел к ней, она выхватила кинжал и... зарезал Кунан-бая, как барана.

— Это что, легенда?

— Спроси стариков... Говорят, здесь кибитка Любаш-кыз стояла. Вот с тех пор и называют бугор так.

— Что-то не то, — промычал Луговой, сомневаясь.

— Как не то! — Самит поднял голову. — Тебе надо так: Кунан-бай сделал Любаш-кыз женою, она не выдержал позора и сам себе кончал. Да?.. Тогда бы не назвали люди бугор Любаш-кыз. Не за что!

— Значит, Любаш-кыз?

— Сколько раз говорить!

— Ну ладно, так и запишем... Любаш-кыз. Неплохо, Что-то в этом имени есть.

— Конешна!

Самит побежал с бархана, сдвигая ногами песок. Луговой продолжал записи.

Но вот и стемнело. Не беда, рекогносцировка окончена. Снимается теодолит, складывается тренога, журналы прячутся в сумку. Луговой ухитряется весь свой скарб взвалить на себя. Он приходит к Самиту с видом победителя.

— Видишь, Самит! Сразу два пункта! Как это?

— Не хвались, товарищ. Неделю проездил туда-сюда, ничего не сделал, — говорит Самит, раздувая костер. — Еще раз пойдешь — напишу начальнику. А еще директору совхоза. Дубков сразу отберет верблюдов. Пусть, скажет, лучше в совхозе работают, если так...

— Ладно, ладно. Я по делу ездил...

— Знаем такие дела, товарищ.

— Ну, пиши.

— Конешна! Нас агитировал обязательства брать — мы взяли. А сам что делаешь?

Самита никогда не поймешь, всерьез ли он говорит, подтрунивает ли. На этот раз похоже всерьез.

За чаем Луговой молчал, обжигался. А Самит блаженствовал, опорожняя кружку за кружкой. Наверное, десятый пот сходил с Самита.

— Вот хорошо, товарищ! Чайка попьешь — быстро пойдешь. Вода какой мягкий попался, скажи, пожалуйста!

Через полчаса Луговой и Самит возвращались обратно. Луговой на своем иноходце скакал впереди, Самит раскачивался на верблюде, как в люльке. К вьюку привязаны палатка, теодолит, штатив, чайник, ведро — все хозяйство полевика. За версту слышно, кто едет. Все гремит, звонит. Да еще Самит никогда не едет молча. Вот и сейчас затянул песнь. То тянет одну ноту, то сыплет скороговоркой, то забирается к самому небу, то над барханами стелет. Песни слагает он сам, моментально. Как же не сложить песню о том, что сегодня такая удача! Они не метались по степи, как зайцы, туда-сюда. Сразу нашли хороший бугор! А впереди какой бархан разглядели! Хоть сейчас ставь пирамиду! Только вот день пришел к концу, солнце заходит... Они спешат на стан, где их ожидает весь отряд. И больше всех — Любаша-кыз!.. Ой-бай, Любаша-кыз! Вовсе ты не жена Кунан-бая... У того проклятого богатея никогда не было жены с таким именем. И Кунан-бая никто не резал, сам сдыхал, жирный черт. Любаша-кыз — это Люба Малинина, она строит пирамиды, которым Борис дает совсем не такие имена, как нужно. Вот и надул Самит, а Луговой поверил выдумке. Балашка, да и все! Ну, пусть пирамида называется так, Любаша-кыз и ее построит.

— Эй, Самит, ты что там импровизируешь?

Самит умолкает и растерянно смотрит на Лугового, Как это он оказался рядом? Или нарочно подкрался, чтобы подслушать. Неужели стал хорошо понимать по-казахски? Ой, Самит, не забывайся!

— О чем пел, спрашиваю?

— А-а! Солнце за барханы заходит, в совхозе кобылиц доят.

— Я причем?

— А-а! Разве не хочешь кумыса?

— Хочу.

— Вот об этом пел.

— А Любаш-кыз?

— Тоже хочет...

— Ты что мне морочишь голову?

— Зачем так говоришь, товарищ? — Самит обижен.

Луговой сердито взглянул на него, но уже было темно, и он не увидел той плутоватой улыбки, которая бродила на его лице.

— Раз про кумыс заговорил, завтра хоть из-под земли достань. Это тебе в наказание.

— За песню?

— За то, что много выдумываешь.

— Ой-бай, сколько лет учился, а не знаешь, что каждая песня — выдумка!..

Луговой протянул Карего плетью и поскакал вперед.

— Мал-мал потише, товарищ!.. — донеслось вслед.

Будто красная птица выпорхнула из-за бархана, взмахнув дымчатыми крыльями. Костер! Вот и палатки, вот и Люба Малинина бежит впереди всех.

— Борис Викторович, как успехи? — кричит она.

— Самит, пирамида бар?*["1] — спрашивает Кумар.

— Жаксы бик?*["2] — еще кто-то кричит.

Молчит Луговой, Самит щелкает языком.

— Джок, курдюм джок... Бик джаман*["3].

Малинина опускает плечи, рабочие отходят к костру.

Кумар, принимая от Лугового лошадь, заглядывает ему в лицо и, увидев веселый блеск его глаз, кричит:

— Есть пирамида, есть! Самит ничего не знает!..

Люба захлопала в ладоши.

— Завтра выезжаем. С утра!..

Это команда строителям.

Луговой прошел в свою палатку, снял с себя пропахшую лошадиным потом одежду и стал умываться.

— Люба, полей мне, — попросил он, протягивая ей чайник. — А то мне не хватит не только чайника, но и целой бочки.

— В качестве поощрения можем выделить вам второй чайник воды.

— Хорошее место? — спросила Малинина, нерешительно подходя к Луговому. — Пирамида нужна высокая?

Он стоял перед ней в плавках, будто отлитый из бронзы. Сверкали только глаза и губы. И она смотрела на него снизу вверх, хотя и была достаточно высока.

— Все отлично... Я даже не ждал. Треугольник... Да ты сама посмотришь. Вот только умоюсь. И впереди на нужном азимуте бархан какой! Словом, нам пока везет, Люба...

Тоненькой струйкой она лила ему воду в глубокий ковш ладоней, видела, как с малейшим движением у него на плечах бугрятся мышцы. Люба вдруг почувствовала желание прикоснуться к ним, это желание смутило ее и сделало сумасшедшей.

— Нагнитесь, я смою вам со спины, — проговорила она, протягивая руку.

И, не ожидая его согласия, Люба начала лить на спину и тереть ее горячей, шершавой ладонью.

— Возьми мыло! — сказал он, прогибаясь от боли: под ладонью Любы катался песок.

Люба не уложилась в норму, ей дважды пришлось набирать воду из бочонка.

— Придется объясняться Самиту. Он не простит такой расточительности, — сказал Луговой, растирая себя полотенцем. — Ну, будем пить чай!

Словно очнувшись, Люба бросилась к костру.

— Любаш-кыз, смотри, у нас гость! — услышала она вдруг голос Самита.

Навстречу ей шел человек, высоко взмахивая камчой. Она не сразу узнала в нем Виднова. И только когда его лицо осветилось пламенем костра, Люба протянула руку. Поздоровавшись с ним, она тут же вспомнила базу, палатки на берегу озера, Валентину Шелк, с которой он уходил в степь. И этот человек стал ей неприятен.

Приезд Виднова не обрадовал и Лугового. Прошедший день вымотал его здорово, он надеялся выпить наскоро чашку чая и завалиться спать.

— Я к вам по пути, собственно говоря, — произнес Виднов. — Еду из совхоза. Увидел огонь — и вот я у вас!

— Из совхоза?! — воскликнул Луговой, преображаясь. — Пожалуйте, как раз к чаю...

Люба была удивлена мгновенной переменой, происшедшей в Луговом на ее глазах. Куда девалась усталость, как быстро растаял холодный тон, с которым он поздоровался с Видновым. И все решили два слова: «Из совхоза»! Что стояло за ними, — Люба знала.

Луговой и Виднов уселись на кошме перед костром, Малинина взяла на себя обязанности хозяйки.

— Как ваша поездка в совхоз, успешна? — спросил Луговой.

— Пожалуй, да. Правда, я не захватил директора совхоза, он укатил на пленум. Но мне помогли договориться с заместителем. А то было — ни в какую. Короче говоря, рабочих мне выделят.

— Кто же вам помог? — удивился Луговой.

— Меденцева! Я не предполагал, что ее вмешательство окажется столь эффективным. Налицо авторитет, ничего не скажешь...

— Как она устроилась? — спросил Луговой, отворачиваясь от Любы.

— О! Нам с вами так не удастся. Я видел верблюдов, которых ей выделили: локомотивы! А сама ездит на молодой кобылице. Картинка!

Люба молча поставила чашки, чайник, положила лепешку, консервы.

— Может быть, перед чаем пропустим по маленькой? — предложил Виднов, подтягивая к себе большую сумку, отвязанную с седла. Он вытащил из нее бутылку водки и поставил среди чашек.

— В совхозе взял...

Люба запротестовала:

— Это лишнее. Мы приняли обязательство не пить на работе.

Виднов расхохотался.

— Какое там обязательство, Любочка! Бумага все стерпит... Мы в честь нашей встречи...

— Борис Викторович! — Люба с мольбой и надеждой посмотрела на Лугового.

Виднов продолжал уговаривать:

— Есть случаи, когда без рюмки, как без языка...

— Мы не предусматривали никаких случаев, — отрезала Малинина.

— Тем более. Нет правил без исключения. Как вы думаете, Борис Викторович?

Луговой опять промолчал. Любе стало обидно уже не оттого, что Виднов не послушал ее и ловкими ударами ладони в дно бутылки вышибал пробку, а оттого, что ее не поддержал Луговой.

«Это все из-за Меденцевой», — подумала она и отвернулась, чтобы не видеть, как Виднов разливает водку по чашкам, поднимая бутылку на свет и прицеливаясь на нее взглядом.

— Ну, за встречу! — провозгласил Виднов и, выпив, страдальчески сморщился, стал нюхать хлеб, теряя крошки на рыжую и тощую, как у семинариста, бороду.

«Как это все гадко!» — подумала Люба и ушла к себе в палатку.

Луговой ее не остановил.

— Хороша помощница! — воскликнул Виднов, глазами провожая Любу.

— Я доволен.

— Еще бы! У тебя не плохой вкус. Уж ты поверь: я их видел-перевидел. А эта через годок Меденцевой не уступит. Смотри-ка, наливается как! В Жаксы-Тау была совсем девчонка, а тут...

— Виднов, оставьте... Не надо.

— Я же не... я правду говорю. Как ты думаешь?

Виднов быстро хмелел. С лица его уже не сходила улыбка, глаза покраснели, язык заплетался.

«Неужели и я таков?» — испугался Луговой. Он уже почувствовал головокружение и шум в голове. Ему вдруг захотелось смеяться. Но тут же вспомнилась Меденцева, и он посуровел. Все-таки прямо спросить о ней было для него тяжело.

— Значит, не видел директора? — пошел в обход Луговой.

— Нет.

— Он живет на центральной усадьбе?

— Где же ему еще жить? Там и Меденцева поселилась. У директора, брат ты мой, несчастье: жеребец жену его копытом кокнул. Зоотехником была.

— Значит, вдовец? — спросил Луговой, сразу трезвея.

— Выходит, так. Дочка у него, еще — мать. Вот и вся семья. Без бабы живет. Ну, будто бы под твою Меденцеву казанки подбивает. Допьем?

— Наливай!

— Правильно. Пей до дна, еще есть одна...

Люба, слышавшая весь этот разговор, не выдержала и, подбежав к Луговому, из-за его плеча схватила чашку, выплеснула водку.

— Оставьте нас, Люба, — сердито проговорил Луговой. — Пить больше не будем.

Люба, опустив голову, пошла к палатке рабочих.

— Вот как, — промычал Виднов. — Не везет мне сегодня. В совхозе Меденцева отчитала, здесь эта... Эх, Вальки Шелк нет! Забрались бы мы с нею под куст, как зайцы...

Луговой перебил:

— За что отчитала Меденцева?

— А-а! Пустяки... Да что ты все на Меденцеву разговор клонишь? Ну ее к черту! Жива, здорова. Ну и красива, как бес. Таких я не видел еще. Но ты выбрось ее из головы. У нее, брат ты мой, директор ночует, Дубков. Понял?

Все поплыло перед глазами Лугового, перевернулось.

— Не может быть! Ты врешь! — крикнул он и еле сдержал себя, чтобы не ударить Виднова.

— Честное пионерское! Из верных источников и примет. Бутылочки из-под коньяка сам видел под кроватью. Уж насчет этого меня не проведешь...

— А если это клевета? — Луговой вскочил и двинулся на Виднова.

— А если, а если... Да ты поезжай к ней в гости. Может, она сама тебе скажет.

Когда через полчаса Люба вернулась к костру, Виднов уже укладывался на кошме.

— Укрой-ка меня, трезвенница, укрой... Холодно, черт! Замерзну... А завтра координаты мне дашь...

— Какие координаты? — спросила Люба.

— Тех пунктов, которые я должен занивелировать.

Он едва выговорил это длинное слово и сплюнул.

— Посмотрим, — неопределенно ответила Люба и пошла за постелью.

Вернувшись, застала Виднова уже спящим. Подсовывая ему под голову свою подушку, Люба выругалась:

— Стиляга чертов. Алкоголик...

И вдруг заплакала от какой-то смутной обиды, не относящейся ни к кому. Все люди сейчас ей казались не такими, какими они могли и должны были быть.

Смотри на мои пирамиды

— Батенька мой, три месяца как не бывало! Три месяца! А кажется, что только вчера мы с вами отбирали верблюдов в совхозе. Помните, с чабаном ругались? — говорил Санкевич, тряся загорелую дочерна и огрубелую руку Лугового.

— Как же, помню, Валериан Иванович! А потом у чабана кумыс пили, холодный-холодный, — отвечал в тон Санкевичу Луговой.

— Да, да... Будто вчера мы искали Меденцеву! Кстати, ее так вы и не увидели?.. Жаль... Быстро летят дни, молодой человек. Оч-чень быстро...

Санкевич выдохнул воздух, посмотрел вдаль, прищурив глаза. Лицо его погрустнело, но, опять взглянув на Лугового, он повеселел, заулыбался.

— А вы будто еще вытянулись, батенька мой. Метра два есть?

— Что вы! Всего один восемьдесят пять.

— Мало ли! И в плечах — косая сажень, как говорили в добрую старину. Посади вас на коня да копье с мечом дай в руки — Илья Муромец!

Санкевич хлопнул Лугового по крутому плечу, толкнул от себя.

— Нет, право же Илья Муромец!

Они стояли на полынистом бархане, возле только что поставленной пирамиды, эти два человека, почувствовавшие симпатию друг к другу с первого дня знакомства. Во все стороны от них простиралась бугристая степь, с кустами краснотала, с золотистыми плешинами песка, то гладкого, то подернутого на взлобках гофрировкой ряби.

— Сколько кормов пропадает! — воскликнул Санкевич, глядя на пестрое, зеленое море. — Воды бы сюда скорее. Тогда Дубков воспрянул бы. Он, знаете, нравится мне. Государственный ум у этого человека.

— Да... Совхоз начал строить на лиманах кошары, — поспешил сказать Луговой.

— А вода?

— Кое-где выбурили. Для небольших отар достаточно. Ведь и раньше здесь содержали скот вблизи худуков.

— Вы знакомы с Дубковым?

— Виделись... — ответил Луговой и тут же начал рассказывать об особенностях рекогносцировки в этой бугристой степи...

А вечером они сидели на кошме и пили крепкий чай, какой можно пить только в степи, после жаркого дня. Как всегда, вокруг было тихо. И в этой тишине отчетливо слышалось дыханье верблюдов, улегшихся перезоревать невдалеке за кустами. Позвякивали кольца уздечки, фыркала лошадь, да совсем рядом стрекотал кузнечик.

Санкевич рассказал, как идут дела в экспедиции. Нечего было и думать, что отряды закончат работу до наступления холодов. Вот только разве нивелировщик Виднов. Он идет с двойным перевыполнением нормы.

Луговой вспомнил приезд Виднова и рассказал о нем Санкевичу. До сего времени Борис не мог избавиться от отвращения к этому человеку. Бывают же люди, неприязнь к которым появляется с первым знакомством. И Луговой не прощал себе того, что против воли и желания пил с ним водку.

— Мне кажется, что работает он нечистоплотно, — вдруг проговорил Санкевич, будто читая мысли Лугового.

— Большие невязки?

— Нет, невязки у него хороши. Даже слишком! — Санкевич помедлил, будто не решаясь сказать прямо. — Мне кажется, что обратный ход он не делал, а просто вычислил, сообразуясь с прямым.

— Но ведь это...

— Да! — перебил Санкевич, не желая, чтобы было произнесено это страшное слово. — Но доказательства?..

— Опросить рабочих. Они скажут, проходили обратно или нет.

— А если проходили?.. В какое положение мы поставим себя и Виднова!

— Значит, вы не убеждены?

— Не совсем. Мне показались подозрительны его журналы обратного хода.

— Слишком чисты?

— Да, будто писаны не под солнцем, не на ветру...

— Может быть, он так аккуратен?

— Да, видимо, действительно аккуратно работает. — Санкевич усмехнулся. — Вот так, уважаемый Илья Муромец, вот так... А что же вы не спросите о Меденцевой?

— Да, да... Как у нее? — Луговой покраснел.

— Твердо идет Ниночка. Молодец. Закончила постройку, наблюдения развернула. Следовательно, вам придется привязываться к ее пунктам. Проект привязки разработаем здесь.

— Но у меня нет никаких данных...

Санкевич поднял руку.

— Не только данные будут, но и сама Меденцева...

— Она приедет сюда? — переспросил Луговой. Лицо его вспыхнуло.

— Да, завтра или послезавтра. Я вызвал ее. И Валентину Шелк. Вам и с нею нужно увязываться. К сожалению, у нее дело вовсе не идет. Я не знаю, что делать. Придется пробыть у нее подольше, помочь. Так что готовьтесь, Илья Муромец, к встрече наших красавиц... А что же я не вижу Малинину?

— Вы увидите ее завтра...

— Скажите, какой это счастливый день — завтра!

— Малинина возвращается с Жаксы-Тау. Ездила за продуктами.

— Разве некого было послать?.. Не жалеете вы свою Любушку.

— У нее дела в поселке. Купить что-то хочет. Деньги матери перевести...

— Ах, вот как!.. Ну, а как работает?

— Чудесно, Валерьян Иванович. Строители борются за звание отряда коммунистического труда. Признаюсь, моей заслуги здесь мало. Все Малинина. Да еще Самит — ее правая рука. Часто они обгоняют меня. Малинина уезжает вперед и выставляет вехи. Наши роли меняются: она становится рекогносцировщиком, я — строителем. А то берет в свои руки инициативу Самит...

— Вам чертовски везет, Илья Муромец!.. А вот если со стороны посмотреть, то будто ничто вас не радует. С чего бы это?..

Костерик, возле которого они сидели, едва тлел. Тонкие еще не обуглившиеся прутики краснотала, над которыми висел чайник, лежали у ног золотистой грудкой.

Луговой не ответил и стал пододвигать под чайник угли. Санкевич знал, что у Лугового разлад с Меденцевой. Любовь, любовь! Что вкладывают люди в это слово, что оно значит?.. Колодец любви открыт для всех, а вот зачерпнуть из него удается не каждому.

— Давайте-ка спать, дорогой Илья Муромец. Утро вечера мудренее.

Санкевич встал, потянулся, поглядел на небо.

— В палатку не пойдем. Пусть на нас светят звезды...

— Да, пожалуй, — согласился Луговой и тоже встал. — Вы не будете против, если утром я часа на два уеду? Мне нужно закончить рекогносцировку пункта, чтобы не задерживать строителей. Тут недалеко. И я не задержусь.


Еще не рассветало, а Луговой уже был на ногах. Он встал и оделся, стараясь не разбудить Санкевича. Пусть поспит старикан! Умывшись на скорую руку, Луговой съел, не разогревая, банку мясных консервов, запил тепловатой, не остывшей за ночь, водой и пошел к Самиту, седлавшему Карего. Верблюд уже был навьючен.

— Нам нужно торопиться, Самит, — шепнул Луговой. — Не отставай.

— Зачем отставать? — обиделся Самит. — Я когда-нибудь отстал? Зря говоришь, товарищ!

Луговой взял направление по азимуту, заметил на небе звезду и повернул на нее иноходца.

— Поехали!

Предрассветная прохлада стояла между барханами. Поднялись отдохнувшие от зноя травы, распрямились листья. Карий на ходу схватывал верхушки кияка, гремел удилами. Буйная растительность покрывала пески, и Луговой в который уже раз удивлялся обилию кормов, пропадающих впустую. А ведь когда-то здесь бродили стада. Пожалуй, этот Дубков прав, называя Джаман-Кум золотыми песками. И они такими станут — и, конечно, скоро. Уже начались земляные работы на трассе канала. Правда, пока еще далеко, где-то возле поселка. Да, Дубков может торжествовать... Пусть. Впрочем, об этом не нужно думать...

— Зачем туда-сюда идешь? — кричит позади Самит. — Прямо держи, товарищ!..

Луговой останавливается, сверяет направление и снова торопит Карего...

На бархан приехали, когда уже показалось солнце. Луговой поставил теодолит, взял азимуты на последние пункты, наложил на схему. Треугольники получились хорошими.

— Здесь строим пирамиду, — радостно сказал он.

— Как назовем? — спросил Самит, щуря глаза.

— Любаш-кыз...

Самит рассмеялся.

— Шутишь, товарищ... Наверное, Кара-бархан.

— Да, ничего не поделаешь.

— Плохой ты мулла, товарищ. Совсем...

— Вот еще посмотрим вперед. Еще один пункт — и мы должны видеть пирамиды Меденцевой. Будем привязываться к ним.

— Зачем привязываться? Меденцев джаман девчат...

— Джаман, говоришь?.. — Луговой, ведя трубку по горизонту, вдруг увидел на высоком бархане веху.

— Откуда такая? — Он повернул к Самиту встревоженное лицо. — Ты видишь? Вон на черном бархане!..

Самит сделал ладонью козырек, прищурился, вглядываясь в том направлении, куда указывала труба теодолита.

— Веха, товарищ. Самый настоящий. Кто ставил?

— Кто же? Наверное, Меденцева... А это значит, что-то не так. Там должен быть наш пункт, понимаешь, Самит? Кто-то из нас идет с ошибкой... Ничего не пойму. Неужели мы начали с ошибкой на целую сторону треугольника?..

Луговой торопливо достал схему, журналы рекогносцировки. Начал проверять углы, накладку. Пункты ложились по старым точкам. И местность, если сравнивать с картой, как будто была та. Местность! Барханы да тальник, хотя бы один ориентир. Даже ни одной мулушки не сохранилось. И названий их никто не помнил. Черт знает откуда их списали. Может быть, с карт времен Пржевальского. Кара-бархан! А может быть, Кызыл-бархан? Они как два родных брата, а между ними километров пятнадцать.

Луговой снова посмотрел на веху, и снова у него заныло сердце.

— Нужно съездить к ней, — проговорил Луговой.

— Верст двенадцать, товарищ! — испугался Самит.

— Хотя бы сто! Нужно — и все... Впрочем, ты поезжай на стан. Скажешь Санкевичу, что задержался.

— Вместе выехали, вместе и приезжать. Что я стану говорить?

Спорить с Самитом было бесполезно. Он отличался упрямством.

Через несколько минут они были на пути к загадочной вехе. И лошадь, и верблюд, почувствовав новый перегон в противоположную от стана сторону, шли неохотно. Карий все сбивал влево, к стану, а верблюд кричал протестующе и жалобно.

Луговой почувствовал голод.

— Самит, у нас ничего нет перекусить?

— Только баурсак.

— Угощай.

— Ага, а сам велел ничего не брать! Нельзя слушать тебя, товарищ!

Самит запустил руку в промасленный мешочек и вытащил горсть темных, испеченных на бараньем сале мучных шариков.

— Спасибо, Самит.

И опять путь-дорога. И опять мысли, мысли. Опять сомнения и тревога. Вот если еще веха — пункт Меденцевой! Значит, ошибка у него. Сдвиг на целую сторону. Конечно, он отошел не от проектной точки, гораздо севернее. Проклятые барханы, на двадцать километров ни одного ориентира. Как близнецы! И почему ему никогда не приходило в голову провериться? Вот что значит нет опыта. А он заверил Славина, что справится, настоял у Кузина, чтобы тот дал ему этот ряд. И, собственно, чего ради? Из-за Меденцевой, говорило ему сердце. Но разум протестовал, было мучительно сознаться самому себе, что это было именно так. И Малинину втянул с собою, и Самита, и всех. Вот привезет он радостную весть Санкевичу. «А я вас еще Ильей Муромцем называл», — скажет и отведет по-женски большие, серые свои глаза с неуходящей печалью. А Кузин, Кузин! «Вот она, самонадеянность! Я же говорил, что не справитесь». И заклюет, заклюет носом. А Малинина ужаснется: «Что же теперь делать?..» Луговому казалось, что Люба поймет, должна понять, потому что она... Что она? Как беда, так... Сволочь ты, Луговой. Только теперь, в горький час, увидел то, мимо чего всегда проходил, старался не замечать. И вот теперь надеешься на Любино отзывчивое сердце. Да, она не осудит, придет на помощь, сделает все, что может, без ропота, без возмущения. Надо будет ночи работать — не сомкнет глаз... А вот отряд. Как отряду сказать, объяснить?

Веха все ближе, ближе. Все тяжелее дышит Карий. Все чаще опускается плеть на его впавшие, мокрые бока. В ушах Лугового звон. Дышать нечем. Лицо горит. Позади кто-то кричит. Ах, это Самит. Что ему нужно?

— Не гони так! Не гони так, товарищ!.. Упадет лошадь...

Луговой приходит в себя, опускает поводья. Карий переходит на шаг, с его боков спадают на песок хлопья пены...

К вехе подъехали вместе. Поднялись на бархан. Не слезая с седла, Луговой прочел на свежем затесе

«Н. Меденцева».

— Ее пункт! — прошептал он. Перед глазами поплыли красные круги, они захватили веху и перевернули ее вершиной вниз. И вместе с вехой очень легко перевернулись бархан, Самит и сам Луговой. А затем круги разбежались, и аспидно-черная темь проглотила все...

Когда Луговой открыл глаза, то увидел над собой испуганное лицо Самита и ветки краснотала. И сразу почувствовал, что голова, грудь и лицо его мокры.

— Зачем падаешь, товарищ? — услышал он голос Самита. — Зачем чуть не помирал? Хорошо, рядом худук нашел, воды брал... Выпей-ка!..

Самит поднес к губам теплую флягу. И вода была теплая, с запахом прелого дерева. Но вместе с глотком влаги к Луговому вернулась ясность сознания, и он как-то сразу понял, почему он лежит под кустом краснотала, отчего так сильно стучит в висках.

— Во-от, не слушал... Все скакал... Куда торопился, товарищ? Теперь лежи!

Но лежать Луговой не мог. Пересиливая дрожь и слабость во всем теле, Луговой приподнял налитую свинцом голову и встал на ноги.

— Поддержи, Самит... Черт возьми, не думал, что меня может свалить так...

Опираясь на плечо Самита, он подошел к вехе и снова прочел на ней фамилию Меденцевой. Да, это был ее пункт. И фамилия, и сама Меденцева, и ее веха стали вдруг для Лугового ненавистными.

— Самит, посмотри, может быть, есть записка...

Присев на колени, Самит стал разрывать песок возле основания вехи и вскоре вытащил банку из-под консервов. Отвернув крышку, он достал сложенный в пакетик листок бумаги.

Луговой развернул и сразу узнал почерк Меденцевой.

«Здравствуй, Борис! — писала она. — Увидя этот бархан, я приказала выставить на нем веху. Кажется, здесь будет лучшее место для твоего пункта. Если так, то наши ряды увязываются прекрасно. Смотри на мои пирамиды по азимутам: 5 35′ и 36 45′. Нина».

— Самит, скорее, теодолит. Скорее! — почти закричал он. — Это веха — для нас! Меденцева выставила! Понимаешь, Самит!..

— Зачем кричишь, товарищ? Что я, глухой?..

Не дожидаясь, пока успокоятся уровни, Луговой повернул трубу по первому азимуту и сразу же увидел в трубе пирамиду Меденцевой — зыбкие в мареве очертания. Повернул по второму — и снова в трубе пирамида! Трясущимися руками он наложил азимуты на схему и закричал снова:

— Самит, здесь строим пункт! Здесь!..

— Совсем шальной стал, товарищ, — проговорил Самит, но радость передалась и ему: он понял, что веха означала что-то большое и, может быть, недоступное для него, вначале повергшее Лугового в отчаяние, а теперь в радость. Да, Луговой посветлел. Все его сомнения, все его отчаяние теперь казались уже смешными. И как это он мог потерять веру в себя? Все в порядке, товарищ Кузин! Вам не придется меня укорять. Ни в чем. И тебе, Люба, не придется из-за меня недосыпать ночей. Никто не лишит твоего отряда звания коллектива коммунистического труда. Все в порядке, Самит!

Уже казалось невероятным, что час тому назад он поддался отчаянию. Да только ради того, чтобы стоять вот так на бархане под голубоватым предвечерним небом и дышать настоем разнотравья, брать отсчеты по азимутам и видеть в трубу перевернутые вершинами вниз кусты и сознавать, что ты делаешь что-то полезное людям, — только ради этого можно одолеть самое тяжелое горе, перенести все невзгоды, забыть обиды. На то ты и человек!

Закончив наблюдения и записи, Луговой еще раз прочел записку Меденцевой. И только теперь увидел, что в ней не было ни единого теплого слова к нему. Писал далекий, чужой человек, которому нечего было сообщить, кроме обязательных азимутов.

Он сложил листок, разорвал. Мелкие клочки бумаги полетели по ветру, как живые. Луговой стал снимать теодолит.

— Конец, Самит.

— Очень хорошо, товарищ. Давно пора кончай!

— А если не кончается?

— Тогда вот так надо... — Самит рубанул ладонью перед собою.

— Ты о чем?

— А ты о чем?.. Ой-бай, два пункта в один день делал, а не рад. Вот о чем!

«Хитрый, черт», — сказал про себя Луговой.

Усталые, голодные, они возвращались на стан...

Еще не видя своих палаток, стоявших за барханом, Луговой по встревоженным голосам, донесшимся со стана, догадался, что кто-то приехал. «Наверное, Меденцева», — подумал он и с мыслями о ней, со страстным желанием увидеть ее поднялся на последний бархан и увидел возле палаток незнакомых людей. От них отделился Санкевич и, подняв над собой руки, пошел навстречу к Луговому.

— Несчастье, Борис Викторович! Валентину Шелк укусила змея...

Встречи и проводы

Всадники вскоре затерялись между бархан, но крики верблюдов и погонщиков еще долго доносились до Санкевича. Он стоял на бархане и смотрел в сторону Песчаного — поселка противочумной станции, стараясь представить себе весь путь, который проделает Луговой с больной Шелк на руках. Выдержит ли сам? Не отравится ли он, высасывая из ранки кровь?

Санкевич чувствовал себя прескверно — мучала совесть. Ведь он даже не попытался поехать с Луговым, чтобы помочь в пути. Но пятьдесят лет — это не двадцать пять. И сердце покалывает и перебивает, и одышка бьет по ногам при малейшей нагрузке. Куда ему взять на руки Шелк! А там, в Песчаном, обойдутся без него тем более. Хотя все это было очевидным, но Санкевич не мог успокоиться и еще долго топтался на бархане, как старый беркут с подбитым крылом.

Время свернуло с полудня. С пестрого разлива степи сошли миражи, ветер развеял марево. Воздух становился настолько прозрачным, что и невооруженным глазом можно было рассмотреть ближайшие пирамиды на вершинах самых высоких барханов. Вот-вот должна была установиться видимость. Санкевич распрямился, поднял голову. Стать бы возле теодолита и, не отходя до конца видимости, отсчитывать по лимбу углы, сверять невязки с допусками и всякий раз чувствовать щемящую радость удовлетворенности собой, инструментом, погодой, тем, что сумел простоять в напряжении и не потерял ни одной минуты ценного для наблюдения времени. Сколько таких счастливых минут было в жизни Санкевича! Сколько было взято отсчетов, каких только не замерено углов! На каких землях и где только не стоял Санкевич и не щурился, глядя в окуляр универсала!.. Кому только, на какие стройки не сдавал планшетов!.. Он никогда не щадил себя и любил людей, сполна отдающихся делу. И с этой неизменной и давнишней своей меркой подходил и к оценке людей своей экспедиции.

Санкевич не мог представить себе, чем окончится этот нелепый случай с Валентиной Шелк. Но он уже не сомневался, что она надолго вышла из строя, что продвижение ее отряда под большой угрозой.

Вернувшись к палатке, он взял привезенные Шелк материалы, раскрыл схему, журналы. Прикинул, сколько сделано ею, и свистнул: даже пол нормы не было. Поэтому-то Луговой и не видел ни пирамид, ни вешек Валентины. Санкевич нанес на схему отрекогносцированные пункты, сделал проект привязки к ряду Лугового и остался доволен: только бы выдержать так. Но сумеет ли Шелк? И когда?.. И опять неотвратимость зимних работ испугала Санкевича. Придется расплачиваться неделями непогоды за каждый летний день, упущенный безрезультатно.

Покончив с журналами Шелк, Санкевич принялся теперь за материалы Лугового. У него было достаточно времени до полных сумерек, чтобы разобраться с работой отряда Лугового. Да он уже и горел нетерпением узнать, что сделал этот Илья Муромец и как. И когда подсчеты были завершены, Санкевич не поверил результатам: триста процентов! Он присократил время на организационный период, снизил коэффициент на трудность рельефа (барханы, в километре — уже горизонт), повысил норму Малининой и опять — двести сорок! Это был самый высокий процент выработки в экспедиции. А качество? Что же!.. Он не знал, к чему можно придраться. Санкевич улыбнулся. Ему доставит удовольствие доложить Кузину о работе Лугового и Малининой. Он ведь был недоволен их приездом, чуть не откомандировал обратно. А теперь, пожалуй, придется ему писать приказ о награждении. А как же! Нужно добиться. Особенно для Малининой. По всему видно, что девчонка выросла в недостатке. Второй оклад ей будет вовсе не лишним. Кузин, нужно полагать, упрямиться не станет, в целом по экспедиции норма перевыполнена. Впрочем, если не брать под сомнение ход нивелировки Виднова, то... А может быть, промолчать про эти журналы и не портить настроение Кузину? Ведь у него только подозрения.

К молодежи Санкевич всегда был неравнодушен, он слишком близко к сердцу принимал их удачи и промахи. Вот эта Шелк. Санкевич взял схему и еще раз сердито посмотрел на небрежно вычерченные треугольники. Разве в них было заложено хоть сколько-нибудь любви к делу?.. А ведь эта девушка не глупа и могла быть красивой не только внешне. Но она будто нарочно мазала дегтем свою душу. Ее поведение в поселке не было примерным. Гибкая и тонкая, она по вечерам вытанцовывала с Видновым какой-то скверный танец, и рабочие, глядя на них, удивленно покачивали головами: «Ой-бай, кто научил?»

Санкевич отложил в сторону схему, распрямил уставшую спину и тут увидел Малинину, спускающуюся на лошади с бархана. Она ловко и непринужденно сидела на небольшой, упитанной кобылице. В одной руке держала повод, в другой — камчу.

Пружинисто спрыгнув на землю, Малинина подвела лошадь к коновязи, отпустила подпруги и пошла навстречу Санкевичу, приветливая и сияющая. Он в радостном порыве схватил ее за руки, притянул к себе.

— Здравствуйте, волшебница! Здравствуйте!

— Почему же волшебница? — Люба рассмеялась. Она сняла с головы соломенную шляпу, обнажив коротко подстриженные с каштановым отливом волосы. — Самые прозаические дела совершаем: строим, наблюдаем, измеряем.

— Прозаические-то, прозаические, а вот куда косу дела?

— А-а! За это мне уже досталось...

— От Лугового?

Люба взглянула в глаза Санкевичу и вдруг спросила:

— Что случилось, Валерьян Иванович?.. и где Луговой?

Санкевичу пришлось рассказать о происшествии с Шелк, но о том, что Луговой высасывал из ранки кровь, он не решался сказать.

— Как жаль, что я свернула с дороги! Ведь мы встретились бы! А теперь...

Она не сказала, что́ теперь, но Санкевич видел, что она встревожена и озабочена.

— А где же ваши люди?

— Скоро прибудут. Я обогнала их. Верблюды еле тащатся. Мы так нагрузили их: и продуктами, и материалами.

— Кузина видели?

— Да, уже ждет вас. Просил не задерживаться... И в Песчаном была, ночевали там.

— Это хорошо, что делали там привал... А знаете, Люба, я ведь не сказал вам всего: Луговой высосал кровь. Он мог...

— Что вы говорите!.. Валерьян Иванович, милый, отпустите меня. Завтра я прискачу. Может быть, ему плохо... Я должна знать...

Санкевич растерялся.

— Собственно, я...

Но Малинина уже не слушала его и бежала к лошади.

...Едва Люба скрылась за барханом, как с противоположной стороны к стану приблизился новый всадник. Это была Меденцева.

— Что за день! — воскликнул Санкевич. — Я как диспетчер...

Меденцева подъехала, озаренная неярким светом заката, на породистой тонконогой лошади. Натянув поводья, спросила:

— Я в отряде Лугового?

Голос был грудной, сочный. Взглянув на смуглое лицо Меденцевой, на тяжелые кольца темных волос ее, спадающих на плечи, Санкевич про себя ахнул: «Еще красавица!»

— Вы Валерьян Иванович Санкевич? — спросила Меденцева, будто забыла его. Санкевич ответил на оба вопроса сразу:

— Да... Прошу...

Санкевич опоздал ей помочь сойти с седла. Она спрыгнула легко и грациозно, стройная, статная.

— Простите, я не подаю руки... — проговорила она певуче и вывернула ладонями вверх свои небольшие руки. На ее недлинных красивых пальцах Санкевич увидел темные полосы от поводьев.

— У вас сейчас возьмут лошадь, — сказал Санкевич и позвал Кумара.

— Не беспокойтесь, со мною подводчик. — Она оглянулась и воскликнула: — А вот и он!

Санкевич увидел приближающегося к стану верблюда. На вьюке сидел старик в фетровой шляпе и покрикивал: — Хоч! Хоч!

— Я так рада, что мы успели добраться засветло. А то пришлось бы коротать ночь одним. Где прикажете располагаться?

— Выбирайте любую, — сказал Санкевич, показывая на палатки.

— Благодарю вас. Мы расставим свою. У меня юрта, маленькая. В ней не так жарко.

«Черт возьми, у нее даже юрта! Наверное, не зря говорят, что Дубков ей помогает всем». И Санкевич, добрый Санкевич, подумал о Меденцевой нехорошо, подумал так против воли.

Все рабочие, какие были на стане, бросились помогать устанавливать юрту. Пока возились с ней и развязывали вьюк, Санкевич успел рассказать Меденцевой о Валентине Шелк.

Меденцева выслушала пространный рассказ Санкевича терпеливо, но с болезненной гримасой на лице. Когда он умолк, она возмутилась:

— Как это глупо!.. А сколько километров до Песчаного?

«Вот и эта сорвется туда», — подумал Санкевич и нарочно увеличил расстояние вдвое.

Но инженер ошибся. Меденцева была не из тех, которые, сломя голову, летят за любимым. Слова Санкевича ее не удивили.

— Да, да... На Бориса это так похоже. Он неисправим...

Меденцева свела широкие каштановые брови, будто ей было крайне неприятно, что Луговой остался таким, каким она его знала.

— Надеюсь, что к утру мы получим сведения... Малинина поскакала туда.

— Я хотела бы увидеть Малинину. Про нее ходят легенды. В аулах ее называют Любаш-кыз.

— Это чудесная девушка! — воскликнул Санкевич. — Луговому везет на хороших людей.

— Вы думаете?

— Чего стоит одна Любаш-кыз!

— Ну что же, юрта готова... Разрешите мне покинуть вас. Ненадолго. Видите, я какая с дороги...

— Да, да... Поговорить о деле у нас будет время. Я надеюсь, все благополучно?

Меденцева не ответила, будто не расслышала вопроса, и пошла к юрте, волоча за собой еще не снятую с руки камчу. Шла она легко, держалась прямо и независимо.

Санкевич остался сидеть у своей палатки и от нечего делать наблюдал за всем, что совершалось возле юрты Меденцевой. Он рассчитывал, что гостья быстро приведет себя в порядок и они сразу засядут с нею за журналы, но Меденцева не торопилась. Подводчик вскипятил ведро воды и отнес в юрту, затем развернул кошму на вьюке и достал большой чемодан и еще сверток в брезенте. Было похоже, что Меденцева приехала надолго и собиралась расположиться со всеми удобствами. Взяв к себе чемодан и сверток, Меденцева закрылась в юрте, а подводчик продолжал колдовать у костра, подвесив на таган чайник и ведерко. Они были такими чистыми, будто еще ни разу не висели над костром.

Санкевич опять подумал о Меденцевой нехорошо: о ее кокетливой юрте, о чистом чайнике и ведерке. Он не хотел думать плохо, но мысли набегали сами, и от них нельзя было отделаться.

Наконец полог юрты откинулся.

— Валерьян Иванович, прошу вас...

Санкевич поднялся сердитый и нехотя, больше обычного прихрамывая, направился к гостье.

В юрте уже ярко светила крохотная электрическая лампочка. Ее свет первым приласкал и успокоил Санкевича и напомнил ему о том, что людям светят не только дымные костры да далекие звезды.

— А вы неплохо устроились! — воскликнул он, оказавшись перед столом, на котором уже стоял приготовленный ужин. И тут Санкевич убедился, что, кроме сливных галушек и лепешек, испеченных в горячей золе, на свете существуют более вкусные вещи. Он глядел на бутылку вина, сыр, шпроты, яичницу с ветчиной и еще раз подумал о Меденцевой не лестно, но уже и не сердито.

— Да, я не могу обижаться, — проговорила Меденцева, приглашая садиться. — В совхозе ко мне относятся хорошо. Юрту дали, аккумулятор... Да и я полюбила совхоз. Впору остаться в нем... работать.

Меденцева сменила дорожный костюм и теперь сидела перед Санкевичем в светлом платье и сандалетах, как олицетворение красоты и свежести. Она казалась Санкевичу еще прекраснее, чем при встрече, и он терялся, как всегда, когда видел перед собою очень красивую женщину.

— Валерьян Иванович, мы будем пить чай и говорить. Хорошо?.. Жаль, что с нами нет наших друзей. Я так надеялась, что мы посидим этот вечер вместе...

— В самом деле, как было бы хорошо!

Раздражение у Санкевича проходило, и он уже дружелюбнее смотрел на Меденцеву.

— Я не представляю себе, как все это могло произойти!

Меденцева сделала ударение на слове «это» и скривила полные, резко очерченные губы, двинула широкими каштановыми бровями, будто давала этим понять, что она больше не желает возвращаться ко всему тому, что было связано с Шелк, с этой скачкой Лугового в Песчаный.

— Выпьем, Валерьян Иванович!

Она взяла бутылку, налила рюмки. И выпила первая, не предложив никакого тоста.

— Я ведь собирался к вам, Нина Михайловна, — проговорил Санкевич. — Хотелось и совхоз посмотреть. Говорят, в нем много хорошего.

— Да, это правда! — воскликнула Меденцева и с завидным знанием дела принялась рассказывать о совхозе.

Санкевич слушал ее внимательно и с удовольствием. Эта красавица была еще и умна!

— С большой водой связаны две проблемы совхоза: элитное овцеводство и корма, — говорила Меденцева, давно уже приглашая Санкевича есть и пить не словами, а жестами и своим примером. — Пастбищ много, хотя бы здесь, на Джаман-Куме, а воды нет. Совхоз прилагает все усилия, чтобы как можно больше иметь скота и в зимнее время: надо обеспечивать воспроизводство. Зимою можно содержать скот на подножном корму на этих песках, но опять — вода, вода! Сейчас поднимается другая важная проблема — увеличение стада верблюдов...

— Да, да, — соглашался Санкевич, — это короли степей! У них вкусное мясо. А молоко... Вы пробовали? А ведь это самое неприхотливое животное.

— И представьте себе — стадо верблюдов катастрофически уменьшалось. На верблюда смотрели больше как на тягловую силу. А верблюд просто рожден для Джаман-Кума. Дубков строит сейчас на лиманах загоны, кошары. Уже в этом году на песках будут зимовать и верблюды и овцы. Но пески — это не только пастбища и корма...

— Да, я слышал, в проекте — «песчаные сады»...

— И этот проект подтвержден жизнью. Вы слышали о садах на Ерусланских песках?

— К сожалению...

— Там уже замечательные сады на песках, и бахчевые растут. Близкие к поверхности грунтовые воды хорошо питают растения.

Санкевич вспомнил: в отряде Лугового никогда не было нужды в воде. Правда, в день роют по пяти худуков, но какие это колодцы! Полметра — метр глубиною — и вот тебе вода! Эти худучки быстро заплывали, но если их закрепить...

— Вот Дубков и говорит, что Джаман-Кум — это вовсе не плохие пески. Золотые! Только нужна «большая вода», канал! Но и так, смотрите, сколько зелени! Море!

В дверь юрты были видны барханы, на них густые кусты краснотала, трава.

— В таком случае выпьем за золотые пески! — предложил Санкевич. Это был первый тост, произнесенный за вечер.

— С удовольствием!.. — подхватила Меденцева. — Но вы еще ни к чему не притронулись, Валерьян Иванович, вы меня обижаете...

Меденцева наклонилась, пододвигая к Санкевичу шпроты, и в глубоком вырезе ее платья открылась приподнятая лифом грудь. Санкевич на мгновение смежил веки, будто в глаза ему ударило светом, и отодвинулся.

— Валерьян Иванович, для кого я старалась!

Он торопливо выпил свою рюмку, неожиданно для себя налил вторую.

В глазах Меденцевой сверкнула радость. Наконец-то Санкевич почувствовал себя свободно! Вот он уж и смотреть-то стал в глаза, а не в угол юрты.

Да, Санкевич смотрел в глаза Меденцевой. И кто знает, может быть, и выпил две рюмки подряд, чтобы обрести смелость. Глаза у Меденцевой хороши! Судьба не порадовала Санкевича такими. Они все стороной проносились, как огни поезда в осеннюю ночь. Да что там глаза! Самой простой ласки не знал — так несуразно прошла жизнь.

Боясь показаться жалким, Санкевич отодвинул от себя вино, закуску и, попросив у Меденцевой журналы, углубился в чтение. Даже почерк у Меденцевой был красивый, твердый. Цифры стояли рядком, аккуратно выписанные. И от журналов пахло не горьковатым запахом степи... Санкевич с удовольствием и даже радостью просматривал четко выписанные градусы, минуты, секунды, — все то, что, будучи разложено по вычислительным таблицам и прокручено на арифмометрах, даст координаты пунктов — опорные данные для съемок и изысканий... Молодец, молодец Нина Михайловна! Все так, как и должно быть.

Придерживая растопыренными пальцами края ватмана, Санкевич наконец поднял голову и встретился с глазами Меденцевой, встревоженными, ждущими.

— Лучше и не надо, Ниночка! Я доволен.

— Ну, слава богу! — воскликнула Меденцева как-то просто, по-женски. — А то смотрю на вас, а у самой на сердце холодок. Честное слово.

— Что вы! Признаюсь, вы меня обрадовали!

— В самом деле?

Санкевич пожалел, что у него вырвались эти слова... Меденцева его не обрадовала, хотя с наблюдениями у нее все было в порядке.

— Вот видите, вы и молчите, — подметила она.

Он поспешил встать.

— Пункты привязки я передам Луговому, — проговорил Санкевич. — У вас с ним ряды увязываются идеально.

— Валерьян Иванович, я, пожалуй, уеду завтра пораньше, — вдруг сказала она.

— Вы не станете ждать... вестей с Песчаного?

— Нет, — твердо ответила Меденцева.

— Впрочем, утро вечера мудренее. — Санкевич улыбнулся, не слишком веря тому, что Меденцева поднимется рано. — И вдруг сказал прямо: — На вашем месте я бы дождался.

— Незачем, Валерьян Иванович. Я уверена, что все окончится благополучно. У Лугового железный организм.

— Да, богатырь! Я зову его Ильей Муромцем.

— В самом деле?!

На какое-то мгновенье лицо Меденцевой осветилось. Но тут же она опомнилась и взяла себя в руки.

— Да, да... Покойной ночи, Валерьян Иванович!

— До завтра.

Санкевич шагнул к выходу, навстречу приглушенному шепоту кустов на барханах, свежему ночному ветру.

Он лег на свою раскладушку, не раздеваясь. Заложив руки под голову, он глядел на седое от множества звезд небо, и каждая звезда, казалось ему, смотрела на него глазами Меденцевой.

— Да-а! — Санкевич вздохнул. — Такая пройдет по жизни и не набьет ни одной мозоли. Ни на ногах, ни на сердце.

Ему тут же вспомнились Луговой, Малинина, Виднов... Какие это разные люди! Но Санкевич всем им желал добра, старался помочь, чем мог В душе же его они вызывали разные отзвуки. Санкевича оскорблял нигилизм Виднова, циничность суждений о смысле жизни. Но кто знает, кто виноват в том, что этот молодой человек, образованный и неглупый, ничему не верил, никого не уважал? Слишком мало Санкевич знал Виднова, чтобы ответить на этот вопрос.

Глубокую боль он почувствовал, когда столкнулся с эгоизмом Меденцевой. Да, она сделает Лугового несчастным. Одного ли его? Слишком она любила себя и была неспособна даже на малейшую жертву ради другого.

Санкевича восхищали чистота и самоотверженность Любы Малининой. Эта, если нужно, спокойно пойдет на подвиг. Как-то сложится ее судьба?.. Санкевич думал о том, что ей нужно будет учиться дальше, и уже строил планы, как помочь ей поступить в университет, где у него на кафедре геодезии были друзья. «Да-да, я помогу ей», — подумал он. Он любил делать людям хорошее.

Снова вспомнился Виднов. Таким, как был при отъезде Санкевича из отряда: заискивающим, с плутоватыми глазами. «Придется сказать Кузину про его журналы», — вдруг твердо решил Санкевич, и на широком лбу его вырисовалась глубокая складка страдания. Он и уснул так, с мучительным выражением на усталом лице.

«Вы будете начальником отряда»

Вот уже часа два Санкевич, Малинина и Самит в пути. Они едут верхом, друг за другом по едва заметной, узкой тропе, вьющейся между барханов. Когда, кто проложил эту змейку-дорожку, — не определить: на ней только следы зверя да птиц.

Лошади тяжело утопают в рыхлом, сыпучем песке. Он, как вода, заполняет узкое ложе тропы. Надвигается гроза, но путники не спешат. Уж если суждено попасть под дождь, то лучше переждать в песках, чем в открытой степи. А до нее уже недалеко, и Люба вглядывается в синеющую даль с тревогой. Даль пугает ее, как поначалу пугали пески...

Утром этого дня Люба еще не предполагала, что все так случится. Она вернулась из Песчаного вместе с Луговым и не скрывала своей радости оттого, что с Луговым ничего не случилось, что он здоров, завтра снова начнет работу, и так, как они договорились в пути. А проговорили они всю дорогу, начавшуюся с полуночи. Да, она была опять с Луговым!

И была так счастлива, что о тяжелом состоянии Валентины Шелк и об эвакуации ее на вертолете в областную больницу рассказала Санкевичу тоже с радостным возбуждением, будто речь шла не о несчастье.

— Позвольте, Любочка, вы говорите, что Шелк может вернуться на работу не ранее, как через два месяца? — тревожно переспросил Санкевич.

— Да, так сказали врачи. Но вы не беспокойтесь, Валерьян Иванович, все будет хорошо!..

Санкевич нахмурился.

— Как же хорошо? Два месяца проболеть!.. А кто заменит ее?

— Ну... Пришлют вам работника.

— А отряд будет ждать?.. Непроизводительные расходы будут расти?.. Нет, Любовь Владимировна, это не то...

Озабоченность Санкевича, наконец, передалась и Малининой. В самом деле, то, что казалось ей простым, теперь приобрело первостепенную важность. Да, отряд не должен простаивать... Ну что ж, Валерьян Иванович что-либо придумает, найдет выход. И Люба бросилась к рабочим, которые ждали от нее распоряжений.

Когда сели обедать, Санкевич вдруг сказал, не глядя ни на кого:

— А знаете, кто может заменить Шелк?

Луговой и Малинина перестали есть, переглянулись.

— Как вы думаете, Любаша? — спросил Санкевич, теперь поднимая глаза на Малинину.

Луговой хлопнул в ладоши и привскочил с места.

— Правильно! Валерьян Иванович, поддерживаю вашу кандидатуру!

— Я нахожу, что ты, Любаша, справишься, — продолжал Санкевич. — Ну что ж, по рукам?

Люба не ждала, что речь пойдет о ней, и всерьез.

— Вы хотите... взять меня из отряда? — спросила она, испугавшись.

— Придется, Любаша.

— А кто будет строить?

— Хотя бы Самит. Он подготовлен вами не плохо... Другого выхода я не вижу.

— Нет, нет! — Малинина отмахнулась. — Я никуда не поеду. Я так привыкла... И Борис Викторович меня не отпустит...

Она с надеждой взглянула на Лугового.

— Почему же? Если на выдвижение, то я...

— Правильно! — поддержал Лугового Санкевич. — Вы будете начальником отряда. С сего числа...

— Люба, ты только подумай: начальник отряда!.. — начал Луговой, но вдруг замолчал, увидев на глазах у нее слезы.

— Решено! — Санкевич встал, пересел ближе к Любе. Он обнял ее за плечи и продолжал: — Я поставлю тебя на работу сам. Не оставлю до тех пор, пока не увижу, что дело пошло. Слышишь?.. Пойми, нет у нас никого больше, а терять дни сейчас — преступление. За каждый летний день осенью и зимой будем платить неделями. Слишком дорогая цена, Любаша. И разве можно распустить отряд Шелк?

Люба будто не слышала, что говорил ей Санкевич, и взглянула на Лугового.

— Значит, вы отпускаете меня?

Она словно бы не верила тому, что Луговой так легко согласился с Санкевичем, будто сговорился с ним. Взгляд ее был полон недоумения и отчаяния.

Луговой пожал плечами, промолчал.

— Что ж, давайте собираться, Валериан Иванович, — сказала она Санкевичу. — Не будем терять времени.

— Да, да, Любаша. По холодку и тронемся! — просиял Санкевич, хотя от него не скрылось, как Любаша, будто невзначай, прикоснулась руками к глазам.

Где-то далеко, словно за горизонтом, глухо и мягко прогремел гром. Все обернулись на звук приглушенного раската и увидели край тучи, поднимающейся над зеленым морем урочища. Туча была похожа на черный парус.

Люба первой отвела от нее взгляд, подошла к Луговому.

— Борис Викторович, у меня последняя просьба к вам: отпустите со мной Самита...

— Ни за что, Любаша! — воскликнул Луговой. — С кем же мне прикажешь работать? Ты уезжаешь, хочешь взять с собою старшего рабочего... Нет, это на грабеж похоже! Не обижайся.

— Я не настаиваю... — тихо произнесла Люба. — Наверное, и в отряде Шелк найдутся хорошие люди...

Люба встала и пошла в палатку. Санкевич посмотрел ей вслед и, увидев, что она начала укладывать свои вещички, дал команду подводчику вьючить. А сам поднялся на бархан, чтоб побыть одному. Темнеющее на горизонте небо его встревожило: туча была похожа на грозовую. Пожалуй, нужно было переждать, отложить сборы к отъезду, но Санкевич почувствовал, что оставаться здесь не может.

Из задумчивости его вывел Самит:

— Товарищ начальник, с Любаш-кыз поеду...

Санкевич покачал головой.

— Нельзя, Самит. Луговой возражает...

— Тогда расчет, пожалуйста... В совхоз идем... С Луговым не работаем.

— Но так могут сказать все!

— Не скажут. Так сами решал...

— Во-от что! Ну, тогда собирайся.

— Вот спасибо.

Самит ринулся с бархана.

...И вот теперь они едут в отряд Шелк. Малинина так и не проронила ни слова. «Да, ты любишь Бориса! Бедная девочка моя!» — думал Санкевич и уже злился на себя, что увозил ее от Лугового. И не знал, чем помочь ей, чтобы она устояла под двойным грузом, свалившимся на ее плечи так неожиданно.

Туча все выползала и выползала из-за горизонта, будто и не было ей конца. Уже близко и резко прогремел гром. И вдруг ветер донес парной запах дождя...

Тревога

Время летело, как хороший скакун по степной дороге. Будто совсем недавно стояли на берегу озера палатки, а между тем и следов их уже не осталось. Мамбетов успел проскакать по отрядам, навестить на пастбищах чабанов, побывать на трассе канала. Перед ним открылись судьбы многих людей, но их радости и печали ничего не прибавляли к тому, из-за чего Мамбетов совершал свои поездки. Правда, он как-то ближе стал к событиям, людям.

Мамбетова не удивило теперь то, что инженер Виднов заменил всех рабочих. Мамбетову пришлось потратить немало времени на то, чтобы разыскать в аулах уволенных. Те, кого ему удалось увидеть, подтвердили подозрение Санкевича: Виднов не проходил обратного хода. Но разве это имело какое-либо отношение к делу «Незваного гостя»?...

Увидев Малинину, Мамбетов сразу вспомнил ее и поздоровался, как со старой знакомой. Оказалось, что и она помнит его и не забыла фамилии. Малинина охотно поведала Мамбетову о своей работе и людях отряда. И рассказывала так, будто интереснее постройки пирамид ничего не существовало на свете, будто люди отряда были самые преданные делу и ей, Малининой.

— В том числе и «пережиток капитализма»? — спросил Мамбетов, улыбаясь.

Малинина нахмурила брови.

Речь, конечно, шла о Кумаре, которого так прозвали за жадность.

— Не обижайте его, товарищ Мамбетов. Кумар стал другим, — проговорила Малинина. — Знаете, он талантлив. У него очень хороший голос. Мы всегда просим его спеть...

С какой-то затаенной радостью на сердце Мамбетов покинул отряд Малининой. Проезжая мимо пирамид, он сворачивал к ним и рассматривал нехитрые сооружения, в которые вкладывала столько любви эта девушка.

Вернувшись в поселок, Мамбетов написал сообщение о проделанной работе и послал начальству. Указаний по делу он стал ждать не без тревоги — оно не прояснялось.

На этот раз они, к удивлению Мамбетова, не поступили. Но зато к нему приехал капитан Лысов. Приехал без обычного предупреждения по телефону, пропыленный и обожженный солнцем.

— Что же не позвонили? — спросил Мамбетов, поздоровавшись. — Я послал бы машину.

— Не до звонка было. Собрался неожиданно и наспех. Не я должен был ехать к тебе, Мамбетов. А вот пришлось... Покажи, где умыться.

Приезд Лысова не обрадовал Мамбетова. Он недолюбливал этого человека, которого сотрудники звали «крючком».

Лысов долго брызгался водой возле крылечка, расспрашивал о делах, но вот наконец-то кончил.

— Капитан Лысов готов к исполнению своих служебных обязанностей, — вытянулся он. И рассмеялся, довольный собой.

— Позавтракаем? — предложил Мамбетов.

— Спасибо. Я перекусил в дороге. Сейчас займемся... Я ведь по делу «Незваного гостя» к тебе. Написал ты много нам, а... Впрочем об этом поговорим позже. Тебе, Мамбетов, придется браться за это дело засучив рукава...

Войдя в кабинет, он сел за стол Мамбетова, положил перед собой пачку папирос и задымил.

— Давай мне все, что относится к выполнению наших указаний по ориентировке.

— Собственно, указаний не было, Владимир Касьянович. Только письмо Соломцева...

— Я это и имею в виду. Прошу.

Приняв от Мамбетова дело, Лысов взвесил его на ладони, поморщился:

— Жидковато, товарищ старший лейтенант.

Лысов открыл дело и стал читать, не торопясь, с карандашом в руке. Мамбетов, наблюдая за ним, видел, что он делает выписки, заметки. Скоро он так вошел в работу, что вовсе перестал замечать Мамбетова. И только когда им был прочитан последний лист, разогнул спину и усиленно задымил папиросой.

— Ну, а теперь расскажи, что знаешь о работах экспедиции, о ее людях. Ты в курсе?

Мамбетов улыбнулся. Время подходило к обеду, и ему не хотелось начинать разговора.

— Может быть, сначала пообедаем?

Лысов отказался:

— Я обедаю позже.

Мамбетов начал рассказывать не только о том, что имело какое-то отношение к делу «Незваного гостя», но обо всем том, что, по его мнению, было примечательно и интересно в жизни родного ему края. Лысов слушал внимательно, изредка задавал вопросы, вполне уместные и естественные для нового человека. И мнение о Лысове вдруг поколебалось. «Вовсе он не «крючок», зря наговаривают на человека», — решил про себя Мамбетов.

— Ты давно в органах? — вдруг спросил Лысов.

— Пять лет уже...

— Уже!.. А я лет пятнадцать в одном звании вкалываю и на одной должности — опером. Каково? — Лысов вздернул кустики бровей на лоб. — А ты — пять лет! Правда, срок небольшой, но достаточный для того, чтобы правильно разбираться в обстановке и в людях. Ты же... — Лысов замычал и стал перебирать пальцами в воздухе.

Мамбетову показался этот жест обидным.

— Что я?

— Пожалуй, мы поговорим об этом позже, — вдруг отступил он. — А сейчас я хотел бы побывать у начальника экспедиции Кузина... Затем я пообедаю и... Мы встретимся часов в восемь.

Желание Лысова говорить с Кузиным без него Мамбетову показалось странным и насторожило его. «Что он, не доверяет мне!» — подумал Мамбетов.

— Шофер меня отвезет?

— Конечно! — сказал Мамбетов и стал убирать со стола бумаги. — Здесь совсем недалеко...

Время до восьми тянулось необыкновенно медленно. Мамбетов потерял спокойствие. Обед показался невкусным. К огорчению Алимы, Мамбетов почти ничего не ел.

— Тебе нездоровится? — спрашивала она.

Лучше бы нездоровилось! Черт знает, что в голове этого Лысова! Неужели он, Мамбетов, делает что-либо не так, как нужно? Лысов — человек опытный, видывал не то, что Мамбетов. Пусть сухарь, пусть «крючок», но работу знает. Еще бы! Двадцать четыре года на работе в областном управлении. Школа!.. Такие на лету схватывают недостатки, не скроешь. А зачем, собственно, скрывать? Не нужно. Наоборот, надо помочь их найти, самокритично и смело. Иначе же нельзя. И ничего страшного в этом нет. Вот так!..

Мамбетов вернулся в свой кабинет успокоенным и стал дожидаться Лысова. Он теперь сам вычитал дело «Незваного гостя», посмотрел на него как бы со стороны, глазами Лысова. Да, не сделано многое, есть за что тебя покритиковать, товарищ Мамбетов.

Лысов пришел возбужденным, сияющим.

— Кузин оказался симпатичнейшим человеком! — воскликнул он с порога. — Вам следовало с первых дней сойтись с ним поближе.

— У нас отношения неплохие.

— Они могли быть лучшими. Это помогло бы вам.

Лысов взял папиросу и, окутывая себя дымком, принялся ходить по кабинету, глядя то в окно, когда шел от дверей, то в зеркало шифоньера, когда шел от окна. В зеркале через окно отражалось синее, предвечернее небо, вершина горы Жаксы-Тау с пирамидой.

— Разговор с Кузиным подтвердил мои подозрения, Мамбетов. Ты направлял свои усилия впустую, а в поле твоего зрения должны были находиться определенные лица. Ты же... — Лысов опять зашевелил пальцами. — Мне кажется, у тебя притуплена бдительность, товарищ дорогой. Нет остроты, понимаешь? Проходишь мимо подозрительных совпадений, фактов...

— Давайте обсудим их.

— Вот к этому и перейдем теперь. — Лысов бросил окурок и закурил снова. — Не кажется ли тебе подозрительным, что инженер Луговой, не имея опыта в триангуляции и работе в песках приехал именно в эту экспедицию и отвоевал, именно отвоевал, себе участок на Джаман-Куме?

— У Лугового здесь невеста, — вставил Мамбетов.

— Невеста! Она же чуть не с первых дней сожительствует с Дубковым! Знаешь такого?

— Вы имеете в виду Меденцеву? — спросил Мамбетов, сомневаясь, что Лысов говорит о ней.

— Кого же еще!

— Видите, Владимир Касьянович, я и знать не хочу, кто с кем спит. До этого мне нет никакого дела.

— Э-ээ, Мамбетов! Жизнь есть жизнь. О людях нужно знать все, чтобы правильно разбираться в их поступках. Вот мне и кажется, что твоя причина, которой ты обосновываешь приезд Лугового, несостоятельна.

— Вы хотите сказать, что Луговой шпион?

— На данном отрезке времени сказать этого не могу. Но за ним нужно посмотреть. Вот я и считаю, что Луговым ты должен заняться в первую очередь.

— Я не согласен...

— Погоди!.. Пойдем дальше. Не кажется ли тебе подозрительным, что практикантка Малинина в первый же день своего приезда под видом наведения порядка в комнате Кузина перебирала бумаги, каталоги координат, карты, а на рассвете следующего дня отправилась одна на вершину горы Жаксы-Тау? — Лысов выбросил руку в сторону окна. Мамбетов машинально повернул голову за его жестом. В окно был виден закат. Солнце уже зашло за Жаксы-Тау, и гора вырисовывалась на золотистом небе четко и выпукло, так же виднелась и пирамида на ее вершине. Мамбетов горячо проговорил:

— Чтобы рассмотреть эту пирамиду, потому что Малининой предложили должность начальника строительного отряда.

— А может быть, еще с какой-либо целью? — стоял на своем Лысов. — Ты проверил? Не проверил! А не кажется ли интересным с нашей точки зрения такой факт: Луговой с пеной у рта отстаивает Малинину, эту девчонку, не державшую в руках топора, и берет к себе начальником строительного отряда? Или ты скажешь, что и здесь любовь? Но ведь у Лугового, как ты говорил, есть невеста. Что тогда остается подумать?

— У Лугового не было выбора...

— Разве нельзя было найти на должность строителя опытного человека из местных жителей, как это сделали другие?..

Теперь, когда Лысов раскрыл свои карты, Мамбетов вздохнул свободнее.

— Луговой, Малинина — честные люди. Я не могу подозревать их.

— Значит, ты не согласен со мною? — удивился Лысов.

— Нет.

— Тогда... — Лысов развел руками. — Тогда я вынужден доложить начальству. Кто из нас прав — увидим. Но имей в виду: Линда Мартин оказалась разведчицей. Она уже выдворена из нашей страны. И это несколько усложняет работу по делу. С этим обстоятельством и связан мой поспешный выезд к тебе.

— Кажется, вы могли бы сказать об этом сразу, — с возмущением проговорил Мамбетов.

— Разве это изменило бы ваши позиции? — спросил Лысов, иронически улыбаясь и переходя почему-то на вы.

— Не в этом дело! Вы умолчали о самом важном.

— Я сказал, неправда... А теперь посудите: Луговой, как мною выяснено, весною был в Москве. Его встреча с Линдой Мартин вполне вероятна.

— Это ни на чем не обоснованное предположение!

— Спокойнее, товарищ Мамбетов! Недавно мы только предполагали, что Линда Мартин разведчица, а сейчас... Впрочем, не будем вести дискуссии. Дайте-ка мне бумаги, и я сяду писать справку. А кто прав из нас, повторяю, разберут.

Мамбетов включил свет, подал Лысову бумаги и задернул на окнах шторы. Задернул порывисто, будто торопился отгородить Лысова от всего окружающего мира, от поселка, от горы Жаксы-Тау.

На другой день Лысов уехал. Мамбетов не стал его задерживать: пусть себе едет, докладывает. Но уже с той минуты, когда машина с Лысовым отъехала от крыльца, Мамбетов почувствовал, что все то, что произошло, было гораздо значительнее, чем казалось ему. Разговор с Лысовым взволновал, заставил как-то острее почувствовать, что он все же мало сделал для розыска «Незваного гостя». Ведь Линда Мартин оказалась разведчицей! Надо работать, вот что! В мире идет ожесточенная классовая борьба. Он, Мамбетов, стоит на самом остром участке этой борьбы. Люди верят, что он стоит бдительно и твердо. И он не может обмануть их доверия. Он не может допустить того, чтобы какой-то «Незваный гость» действовал безнаказанно. В степь, в степь! К людям! Они помогут, только они. Сам по себе Мамбетов, как не пылай бдительностью, мало что сделает. «Незваный гость» не придет к нему в кабинет представиться, не придет! Ты это запомни, Мамбетов. Заруби себе на носу. Тебе предстоит тяжелая работа. В трудном поиске ты познаешь не одну неудачу, не одно огорчение. Но запомни раз и навсегда: честные люди в твоих глазах всегда должны оставаться честными. И ты им должен верить, как самому себе.

Дома Мамбетов был рассеян и мрачен.

— Ты что такой?.. — спросила у него Алима, уже несколько дней подмечавшая перемену в настроении мужа. — У тебя неприятности?.. Из-за Лысова?

Что ей ответить, как успокоить? Конечно, есть неприятности. Как всегда. Жизнь не так гладка, работа требует напряжения, смелости и осторожности одновременно. Ведь каждый его шаг касается чьей-то судьбы. Он не может допустить того, чтобы какая-нибудь неудача, ошибка причинила кому-то вред, поставила под сомнение честь и достоинство ни в чем не повинного человека. Ведь он оберегает людей от врага! Как это все сказать Алимке, чтобы она поняла? Но только начни — она засыплет вопросами.

— Ничего, моя милая. Все уладится, — говорит вместо этого Мамбетов. — Знаешь, мне нужно ехать в степь. Завтра же...

Алима вздыхает, а он уже прикидывает маршрут, который намеревался начать с рассветом...

Выехать в степь Мамбетову, однако, не удалось. Навалилось сразу несколько дел. Омаров попросил остаться на бюро райкома, так как для кворума не хватало людей — были в разъезде. В тот же день позвонил секретарь парторганизации «Сольтреста» и сказал, что можно, наконец, прочесть лекцию о бдительности, запланированную давно и уже дважды по вине Мамбетова переносимую. А тут еще Мария Ивановна подоспела со своим финансовым отчетом, его нужно было проверить и подписать, а отчет еще не был готов. Нашлись и другие дела, тоже неотложные. Мамбетов так и прожил в поселке еще несколько дней, словно выпутываясь из паутины.

Наконец, на небе Мамбетова посветлело.

— Завтра в поход, Алима! — радостно доложил он жене. — Дней на пятнадцать уеду.

— Ой-бай! — испугалась Алима. — Может быть, на все тридцать?

— Нужно, моя милая...

Он говорил так всегда перед поездками в совхоз, в аулы, к чабанам. Что означало это «нужно»?.. Алима об этом уже не спрашивала, хотя все еще мучительно переживала то, что муж не мог с ней быть до конца откровенным. «Нужно» — и все! Алима всегда чувствовала грань, за которую перешагнуть ей не дозволялось.

— Ты и в отрядах экспедиции будешь? — решилась спросить Алима.

— Посмотрю.

— Я вспомнила чернявую эту... — Алима не хотела называть фамилии. — Как ее? Знаешь, она так нехорошо вела себя...

— Может быть, — будто согласился Мамбетов.

— Ее весь поселок знает. Она ходила по улицам, как на пляже... Она инженер?

— Я не знаю, о ком ты говоришь.

— Про ту, у которой глаза...

Мамбетов промолчал.

— Не знаешь! — возмутилась Алима. — Один ты! А все знают.

— Ну и что же?

— Ты увидишь ее?

— Если попадется... — равнодушно ответил Мамбетов.

Алима успокоилась.

— Ну ладно, не сердись. Ты рано поедешь?

— Утром.

Алима знает, утром — это часов в шесть. Будто там пожар. Когда он не побывает долго в степи, то с ним нельзя разговаривать. Его так и тянет туда. Вот и завтра поедет. «Нужно, моя милая». И ты будь довольна этим.

Зазвонил телефон. Так вызывала междугородная — звонок переливчатый, длинный. Мамбетов подошел к телефону.

— Слушаю. Да, Мамбетов... Здравствуйте! Приехать к вам? Когда? Завтра?.. Хорошо прилечу самолетом... До свидания.

— Кто это? — тревожно спросила Алима.

— Меня вызывают в кадры, — сказал побледневший Мамбетов.

Алима увидала, как изменился в лице ее муж.

— Это из-за Лысова?

Алима подумала то же самое, что и Мамбетов. Конечно, разговор будет по этой проверке. Но оттого, что Алима догадывалась, зачем его вызывают, было не по себе. И он уже пожалел о том, что рассказал ей о стычке с Лысовым. Ведь всего она не поймет.

— Наверное, — ответил он, стараясь скрыть свое волнение. — Неужели ты думаешь, что меня вызывает Караев для того, чтобы вручить медаль за выслугу лет!

— До медали тебе еще далеко, — озабоченно произнесла Алима. — Тебя будут ругать, вот что!

— У нас не ругают.

— Ну, как это... Ты однажды сказал: снимают стружку. Да? Я уже догадываюсь...

— Лучше бы ты не догадывалась, — недовольно перебил Мамбетов.

— Да, мне надоело догадываться. Когда мы женились, ты говорил, что у нас будет все пополам: радость, печаль... И так было, когда мы работали в совхозе. А сейчас?.. Что нас объединяет сейчас?.. Разве — постель? Ты слышишь?.. Ты же перестаешь меня уважать. Я не хочу, не могу так жить! Я никогда толком не знаю, что тревожит тебя... Я не уверена, что ты делаешь так, как нужно.

— Алима! — вскричал Мамбетов. — Как ты можешь!

— Нет, ты выслушай меня до конца! Уж меня-то не вызовут в кадры для объяснения... Я не хочу, чтобы с моего мужа снимали стружку. Это стыдно! Ты не имеешь ни минуты покоя. Почти не видишь детей. И вот — результат.

— Алима!

— Дай мне сказать. Так жить нельзя. Лучше опять уехать в совхоз. Мы опять будем работать оба. Ты не будешь отдаляться от меня, от детей. Наконец, я перестану думать, что ты в конце концов окажешься таким, как Бушлин.

— Откуда такие мысли? — Мамбетов вскочил, притянул к себе взбушевавшуюся жену. — Как ты можешь! Сейчас же другое время! Какое может быть сравнение. Твои опасения совершенно напрасны. Ну, успокойся! Не надо. Не расстраивай меня перед этой поездкой. И не делай сравнения с Бушлиным. Не все такие были, как он. Мне это виднее. Я знаю, есть много — их большинство — честных и самоотверженных людей, жизнь которых — для меня пример. Конечно, мне работать в совхозе было бы легче. Но разве этим определяется цена места человека в жизни? Я хочу быть там, где труднее, где больше спрос, где выше ответственность. Сознайся, Алима, ты не подумала, сгоряча сказала, а?..

Мамбетов обнял жену, приласкал.

— Не надо. Тебе никогда не придется краснеть за меня. Никогда. И с меня никто не будет снимать стружку.

Алима всхлипывала, как ребенок... Смотрела на мужа заплаканными глазами, такая смешная со своими подозрениями.

— Ты в форме поедешь или в костюме? — вдруг спросила она.

Мамбетов понял, что под всем тем, о чем они говорили, подведена черта.

Без жертв

Полковник Ларин взглянул на часы, висевшие перед ним на стене. В его распоряжении оставалось чуть побольше часа. Опаздывать на заседание бюро было нельзя. Но он все же решил не откладывать далее разговора с Мамбетовым. Ларин взял трубку и соединился со своим помощником по кадрам Караевым.

— Что будем делать с Мамбетовым? — спросил он.

— Надо бы решать, Семен Иванович. Второй день держим человека.

— Тогда заходите ко мне. Мамбетов пусть подождет.

Минуты через три в кабинет к Ларину вошли Караев, Соломцев и последним — Лысов. Ларин пригласил к столу, но не к тому, за которым сидел сам, а к другому — стоявшему вправо от него, длинному, во всю комнату, обставленному вплотную придвинутыми друг к другу стульями. За этим столом и на этих стульях размещался весь руководящий состав, когда проводились совещания. За этим столом у Ларина было свое место — впереди, с которого он видел всех сидящих справа и слева от себя — два ряда лиц, всегда обращенных к нему. На это место и перешел Ларин сейчас.

— Товарищ Лысов, доложите ваше мнение, — попросил Ларин. — Вы были у Мамбетова, докладную я вашу видел.

Лысов встал, пролистал тетрадь с черновиком докладной записки, той самой, что перешла сейчас от Караева к Ларину. Пока Лысов докладывал, Ларин еще раз пробежал ее глазами, восстанавливая детали. Он знал, что Лысов ничего не добавит к тому, что написал в докладной. А докладная была написана так, что он, Ларин, не мог не принять по ней соответствующих мер.

— Могу только еще раз подтвердить, что товарищ Мамбетов плохо знает обстановку. И почти ничего не сделал по ориентировке...

— Почему же так плохо обстоит дело? — не выдержал Ларин.

Лысов повел плечом:

— Это лучше спросить у Мамбетова. Просто привык работать безрезультатно, — неожиданно заключил Лысов.

— В этом ли причина? — Видно было, что Ларин добивался более определенного ответа.

— Он ничего не делает по сигналам! — воскликнул Лысов. — А их проверять надо немедленно...

Ларин поморщился. И в докладной Лысова и в его выступлении он чувствовал предвзятость.

— Товарищ Караев, ваше мнение? — спросил Ларин помощника.

Караев перевел взгляд на Соломцева.

— Может быть, товарищ Соломцев, как начальник отдела... Вопрос поднят не кадровиками.

— Пожалуйста! — теперь Ларин посмотрел на Соломцева.

Соломцев повел тонкими полосками губ, положил перед собою небольшие, похожие на женские, руки и начал:

— Если все то, что указано в докладной записке, соответствует действительности, мне кажется, вряд ли есть смысл надеяться, что Мамбетов...

— Может быть, мы пошлем товарища, чтобы он проверил теперь, все ли так написано в докладной? — перебил Ларин Соломцева, с досадой оттолкнув от себя докладную.

— Я не ставлю вопрос так. Но с нас спросится. Отвечать придется нам с вами. В Жаксы-Тау нужен более опытный работник...

В это время, когда решалась судьба Мамбетова, сам он сидел в приемной Ларина и ждал вызова. Время тянулось убийственно медленно. Мамбетов то и дело поглядывал на массивную дверь, обитую черным дерматином.

— А ты не нервничай, Мамбетыч! — успокаивал его дежурный в капитанских погонах, чернявый и смешливый. — Ну, доложишь... Пропесочат тебя сколько положено, и поедешь себе потихоньку на место. Только не ерепенься, признай ошибки, пообещай исправить...

Мамбетов, промолчав, косовато посмотрел на словоохотливого капитана.

— Говоришь, у тебя Лысов был? Ну, этот напишет. Он отца с матерью не пощадит... А ты все-таки держись, не вешай носа! — продолжал капитан, задорно поблескивая глазами. — Смело входи. Ныне этот кабинет не такой страшный, каким был в прежние времена. Бывало позвонят: «В приемную!» — и сразу поджилки заговорят, потому что вызов к начальству мало сулил хорошего. А теперь люди сами идут, когда надо и не надо. Вот так, Мамбетыч...

Дежурный продолжал скакать на своем коньке, пока не прозвучал звонок, тот самый звонок, который когда-то приводил в трепет всех тех, кто входил в кабинет с отчетом, с делом и просто по вызову.

Дежурный мигом согнал с лица смешливость и бросился в кабинет. Мамбетов тоже вскочил, машинально оправил на себе галстук, пиджак и устремил взгляд на дверь, за которой скрылся дежурный. Все-таки не так это просто было спокойно войти в кабинет, в котором уже обговорили твою судьбу и, может быть, приняли решение. Словом, Мамбетов волновался.

— Товарищ Мамбетов, вас просят! — торжественно и официально провозгласил капитан, показываясь в дверях и уже гладя на Мамбетова так, как можно глядеть на человека, совсем незнакомого и неведомо зачем пришедшего к начальству.

Полковник Ларин, увидев Мамбетова, поднялся, вышел из-за стола и пожал ему руку. Пригласив садиться, вернулся на свое место.

— Когда я был у вас последний раз? — спросил он, разглядывая своего смуглого, коренастого уполномоченного.

— Ранней весною, товарищ полковник, — ответил, настораживаясь, Мамбетов.

— Давно, оказывается! — словно бы удивился Ларин. — Быстро же летит время.

Он посмотрел на каждого из сидящих с виноватой улыбкой на усталом лице, будто сам он и все они были виновными в том, что время летело так быстро.

— Очень быстро! — согласился Караев. — Кажется, только вчера мы оформляли Мамбетова, а ведь, смотрите, пять лет прошло.

— Неужели пять? — удивился Ларин, хотя знал точно, что Мамбетов пять лет работает в Жаксы-Тау, из них три года уполномоченным.

— За это время он закончил нашу школу, женился, двоих сыновей нажил, — продолжал Караев.

— Смотрите-ка! — снова удивленно воскликнул Ларин, будто не знал ни жены, ни детей Мамбетова, ни того, что он уже повысил квалификацию в школе. Но это удивление не было притворным, потому что в характере Ларина было восторженно воспринимать все хорошее в жизни своих подчиненных, как и с негодованием относиться к тому, что было недостойно и чуждо чекисту.

— Детишек ему помогает воспитывать теща, Семен Иванович, — продолжал за Мамбетова Караев. — У него отец — чабан. Вот они отпаивают ребятишек в ауле. Лучше, чем в лагерях.

— Чудесно!

Мамбетов улыбнулся, вдруг так ярко представив себе детей, жену и вспомнив воинственный протест Алимы против того, чтобы с него, ее мужа, снимали стружку.

— С женою живете дружно? — спросил Ларин.

— Не ссоримся, — ответил Мамбетов уже с чувством нетерпения.

— Значит, нет причин, которые могли бы вам мешать в работе?

Вот оно, вот тот вопрос, который подведет Мамбетова к докладной Лысова, к делу «Незваного гостя»! Не затем же вызвали Мамбетова, чтобы справиться о его семейных делах!

— Таких причин нет, — твердо произнес Мамбетов.

— Вместе с тем у вас так много недостатков, товарищ Мамбетов, — Ларин быстро перелистал докладную.

— Правда, мы учитываем, что район у вас степной, животноводческий. Люди у вас хорошие, работают дружно... Но вот по ориентировке вы почти ничего не сделали. А ведь это та самая работа, ради которой нас с вами, собственно говоря, и держат сейчас. Мы же должны в зародыше пресекать попытки иностранных разведок проводить в нашей стране враждебную работу. ...К вам, возможно, заслали агента... Понимаете, что это значит? Ведь он может безнаказанно пробыть у вас, а потом перебраться в другое место. Его, конечно, разоблачат, узнают, что он жил в вашем районе. В каком свете мы будем выглядеть? Ну, мы — ладно. Вред государству будет нанесен благодаря нашей беспечности!

Ларин не мог говорить спокойно, хотя никогда не позволял себе обидеть слушателей. Эмоциональность его слов всегда усиливала убедительность, искренность. И сейчас, слушая Ларина, Мамбетову уже казалось, что «Незваный гость» бродит по степи за Жаксы-Тау, собирает шпионские сведения средь бела дня.

— Вы ознакомлены с докладной товарища Лысова? — спросил Ларин.

— Да, я читал ее.

— В ней говорится, что вы не обращаете взимания на целый ряд очень важных обстоятельств в связи с делом... как вы его назвали? Да, «Незваного гостя».

Мамбетов вскинул большую черную голову.

— Мы разошлись с товарищем Лысовым в оценке...

— В связи с этим мы и пригласили вас. Нужно же прийти к единому мнению и пониманию вещей! Вам сказали, что Линда Мартин разоблачена как агент-вербовщик американской разведки?

— Да, да, — подтвердил Мамбетов.

— И вот сегодня позвонили: она завязывала связи со «стилягами» и спекулянтами заграничным барахлом. Это нужно учесть.

Ларин замолчал, Мамбетову следовало начинать, но он вдруг растерял мысли. Линда Мартин — и «стиляги»! Он тут же вспомнил, что «стилягой» в экспедиции называли Виднова. Да, по внешнему виду, по пристрастию к водке, к извращенным танцам... А обращение с Валентиной Шелк?.. Но все это еще не давало никаких оснований подозревать Виднова по делу «Незваного гостя»...

— Ну, прошу объясниться, — поторопил Ларин. — Прошу.

Не так все обстояло просто, как можно было подумать, глядя со стороны. С чего начать?.. Все то, что было приготовлено заранее и отложилось в голове, теперь не годилось.

«Скажу, в чем мы разошлись с Лысовым, а потом уже, что сделано», — решил Мамбетов и, откашлявшись, начал докладывать.

— Лысов рекомендует проверить тех людей, в поведении которых я не вижу ничего подозрительного. С этим я не могу согласиться, — проговорил Мамбетов, напрягая всю свою волю.

С Лысовым можно было поспорить, а здесь... Здесь надо доказать правоту своих убеждений. Здесь нужны были факты. Он старался говорить, как можно спокойнее, но у него не выходило. Он терял свою мысль, возвращался к ней. Повторялся. Но говорил то, что думал, что чувствовал. Начистоту.

— Однако сигналы мы должны проверять! — сказал Соломцев, прерывая Мамбетова. — Вспомните, что говорил Дзержинский! Найти преступника, уже совершившего преступление, может и не чекист. Чекист — тот, кто предупредил преступление, анализируя некоторые, на первый взгляд незначительные, факты, явления. Помните?.. Это важно особенно сейчас, когда иноразведки применяют все более ухищренные методы...

Да, Мамбетов помнил эти слова железного Феликса. Но разве когда-нибудь Дзержинский не вставал на защиту честных людей?

— Дзержинский имел в виду сигналы в отношении действительно подозрительных людей, врагов, — произнес Мамбетов. — А Луговой — кандидат в члены партии. Товарищ Лысов почему-то не указал этого в докладной. Он забыл написать, что Малинина комсомолка, что ее отряд борется за звание отряда коммунистического труда...

— Это в самом деле так? — спросил, багровея, Ларин. Он уже обращался не к Лысову, а к Соломцеву.

— У меня таких данных не было, — теряясь, ответил Лысов.

— Как же так, товарищи? — Ларин развел руками. — Продолжайте, Ермен Сабирович.

Волнение прошло. Мамбетов теперь докладывал обстоятельно и самокритично. Конечно, он не сделал всего того, что мог и нужно сделать. Приезд Лысова помог ему увидеть свои промахи. Но работать нужно не в том направлении, на которое указывал Лысов.

— Это формальный путь. И я на него не встану, — закончил Мамбетов.

Он сел, вытирая вспотевшее лицо. Нет, не так просто отстаивать свои позиции даже тогда, когда чувствуешь себя правым.

Ларин поднял голову, посмотрев на часы, встал.

— Я должен идти на бюро, товарищи... — Он взял докладную, пододвинул ее Соломцеву. — Я попрошу вас, товарищ Соломцев, совместно с Мамбетовым, продумать, что ему нужно сделать для активизации розыска «Незваного гостя», какая ему нужна в этом помощь... Вечером мне доложите... С Мамбетовым я согласен, что нельзя без разбора и без основания подозревать людей, честных советских людей, — Ларин сделал ударение на последних словах.

Караев всегда выходил из кабинета начальника последним. Почти всегда случалось, что после подобных совещаний возникали кадровые вопросы. И на этот раз Караев не торопился выйти из кабинета. Но Ларин молчал. И когда Караев взялся за ручку двери, Ларин вдруг спросил:

— Вы не помните, сколько Лысову до пенсии?

— Около года, товарищ полковник.

Ларин еще раз бросил сердитый взгляд на Караева, будто виноватого в том, что Лысову еще так долго служить.

— Подумайте о перемещении на второстепенный участок.

— Есть.

— Тогда посоветуемся.

Караев был исполнительным и аккуратным. Раскрыв блокнот, тут же сделал пометку, чтоб не забыть приказание Ларина, и подумал, что он и на этот раз поступил правильно, не вылезая со своим мнением. Не случайно же Караев сидел на кадрах!

Будем друзьями

Уже неделя прошла, как Мамбетов вернулся домой. Вроде бы все вопросы были улажены, и даже Алима успокоилась, а вместе с тем тревога не проходила.

День был очень жарким. Плыло в безветрии марево, тяжелое и плотное. Оно искажало, уродовало предметы. Саманная могилка с острыми углами вырастала в зыбкую башню до самого неба, а гора Жаксы-Тау, на которую то и дело оглядывался Мамбетов, поднялась, оторвалась от земли и повисла над озером грозовой тучей. Призраки бродили по всей степи. Вот и впереди, на дороге, замаячило что-то — не разберешь. Мамбетов долго вглядывался, пока его зоркие глаза не различили смутные очертания скачущих навстречу лошадей. А вскоре вырисовался и тарантас. И в нем двое. Один в малахае, правил парой, другой, в войлочной шляпе, сидел позади. Кто же это мог быть?

Гремя подвязанными ведрами, тарантас подкатил к Мамбетову. В нем сидел помощник Кузина, инженер Санкевич, с подводчиком Умаргали.

«Как же ты кстати, дорогой товарищ! — воскликнул мысленно Мамбетов. — Я ведь давно ищу с тобой встречи».

Он поднял руку и прокричал:

— Селям алейкум, Валерьян Иванович! Селям алейкум, Умаргали Бекселяевич!

Лошади остановились. Санкевич, прихрамывая на затекших от долгого сидения ногах, заковылял к Мамбетову.

— Алейкум селям, товарищ КГБ.

Мамбетов спешился, пожал руку обоим.

— Откуда скачете?

— Из отрядов. У меня одна дорога, хотя и в разных концах...

— Значит, побывали в отрядах? — Мамбетов прищурился, вглядываясь в бронзовое, сухощавое лицо Санкевича. — Довольны?

— Работой-то?

— Да.

— План выполняем, товарищ Мамбетов.

— Это хорошо. И происшествий нет?

Санкевич насторожился.

— Какие происшествия? Все спокойно. Пирамиды на месте, не сбежали с барханов.

«Хитрый старик, — подумал Мамбетов. — Так, пожалуй, с ним не разговоришься».

Лошади не стояли, дергали тарантас. Умаргали поругивался и сдерживал их вожжами.

— Знаете что, Валерьян Иванович. Я подсяду к вам в тарантас. Мы поговорим дорогой, чтобы не задерживать вас. А свою лошадь я отдам Умаргали.

— Ну, если хотите... — Жестом радушного хозяина Санкевич пригласил Мамбетова рядом с собой.

Тарантас катился по заглаженной ветрами дороге мягко, без толчков. Мамбетов похвалил тарантас, на котором ныне ездят, пожалуй, только вот такие люди, как Санкевич — полевики, затем — лошадей, шляпу Санкевича. В словах Мамбетова не было лести, потому что тарантас был вместительный и на хороших рессорах, и лошади бежали резво, несмотря на жару, и шляпа надежно защищала голову от солнечных лучей.

— При такой экипировке, — Мамбетов не без улыбки показал рукой на подвешенные к тарантасу ведра и чайники, — можно путешествовать долго.

— Месяц езжу...

— И все в отрядах? — удивился Мамбетов.

— Да-а.

— Наверное, всех объехали?

— Почти.

— Значит, чепе нет?

Санкевич покачал головой:

— Нет!

— Это хорошо! Главное, чтоб чепе не было. — Мамбетов повернулся к Санкевичу и теперь уже смелее заглянул в его прячущиеся под брови глаза. Они глядели дружелюбно.

— Конечно. — Санкевич вздохнул. — Подозревать, некого и не в чем.

В голосе Санкевича послышался холодок.

— А отводить подозрения? — спросил Мамбетов, наступая.

— Но для этого нужно подозревать.

— Вовсе нет! — воскликнул Мамбетов. — Мне вот говорят: Малинина плохой человек.

— Вам этого никто оказать не мог. И почему вы вспомнили ее?

Санкевич повернулся к Мамбетову, принимая петушиный вид.

— Она мне нравится, Валерьян Иванович. Как все брюнетки. Вот и вспомнил.

— Не шутите, товарищ Мамбетов. Вы ее с кем-то путаете.... Но не в этом дело. Малинина — хорошая работница. Я только что поставил ее на самостоятельную работу. Вместо Шелк.

— А куда дели Шелк?

— Ах, вы не знаете?.. — И Санкевич рассказал печальную историю, в какую попала девушка.

— Вот видите, а вы говорите в экспедиции чепе нет, — протянул Мамбетов с укором в голосе.

— Да ведь такие чепе вас не интересуют, Мамбетов. Я знаю, что вам нужно...

— Боюсь, что вы ошибаетесь, Валерьян Иванович. Но не будем спорить. Значит, одно чепе мы все-таки установили. Может быть, и еще есть?

— Как сказать, чепе не чепе, а неприятность наклевывается. Но это еще нужно проверить. Пока у меня — только предположение.

— Что же подозреваете вы?

— Кое-что с технической стороны. У Виднова.

— Брак?

— Хуже, Мамбетов. Но если я окажусь прав, все равно вам некого будет арестовывать. Это не вашей статьи.

Помолчали. Мамбетов будто про себя проговорил:

— Я шестой год работаю в районе, Валериан Иванович, и за все это время не арестовал ни одного человека.

— Что же вы делаете тогда? — Санкевич поглядел на Мамбетова недоверчиво.

— Могу вам сказать: делаю все для того, чтобы не арестовывать.

— Не понимаю. — Санкевич замотал головою.

— Ну-у... предупреждаю аресты. Вы знаете, лекции вот читаю о бдительности. Словом, профилактикой занимаюсь.

— Может быть, это слово имеет у вас какое-то особое значение? — недоверчиво спросил Санкевич.

— Да нет! Как врач делает прививку, чтоб человек не заболел, так и я оберегаю людей, только от других бед... Вот и вас хочу предупредить, Валериан Иванович. Нам с вами нужно быть бдительными. Видите ли, вы работаете... я имею в виду вашу экспедицию для оросительной сети, но кое-кому почудилось другое. Одна из разведок заинтересовалась работами экспедиции.

Санкевич слушал Мамбетова внимательно, и недоверия к нему не стало. Не зря этот косоватый парень присел к нему в тарантас, не зря. Как будто говорит дело, только разоткровенничался уж слишком. А может быть, мобилизует просто? Да нет, не похоже. А может быть, он не знает....

— Товарищ Мамбетов, я должен вас предупредить, — вдруг решился Санкевич. — Перед вами, так сказать, бывший участник антисоветской группы, отсидевший в лагерях десять лет. Все что положено. И я не хотел бы злоупотреблять вашим доверием. Вам еще и продвигаться по службе, и звания получать.

Санкевич сидел, опустивши глаза, и будто рассматривал свои большие, припухшие в суставах руки.

Мамбетов не сразу нашелся. Этот старикан говорил всерьез, он предупреждал! Ему нужно было отвечать тоже правдой, иначе какой же разговор!

— Насчет антисоветской группы вы, пожалуй, напрасно, — проговорил Мамбетов. — Знаю, по тому делу двое вас было. Знаю, с последнего курса вас взяли. Но ведь вы реабилитированы! В моих глазах вы честный человек. И я имею основание быть с вами откровенным так же, как и с другими, кому я верю... Мне нужно разобраться в некоторых фактах, обстоятельствах, связанных с работой ваших людей и с самими людьми. Вы должны мне помочь в этом. У нас же с вами одни интересы!

Санкевич, недоумевая, посмотрел на Мамбетова, провел ладонями по лицу, будто снимал паутину, и откинулся на тюк, привязанный за спиной.

— Когда-то со мною разговаривали иначе, Ермен Сабирович...

— Тогда я еще без штанов по кибитке ползал.

— Да, в самом деле! — воскликнул Санкевич, будто удивившись этому.

— Валерьян Иванович, Жаксы-Тау — рубеж, на котором мы простимся. Он уже недалек. А у меня к вам масса вопросов. Вот вы сказали о Виднове. Что он наделал?

— Мне кажется, что он не проходил обратный ход нивелировки. Просто вычислил и отсчеты выдуманные написал.

— С какой целью?

— Побольше получить денег. Это ведь двухмесячный оклад, да еще премия за экономию...

— Вот как!.. А если в прямом ходе вкралась ошибка?

— Она останется.

— И мы не узнаем?

— Выявится, но не сразу. В процессе дальнейшей работы.

— И к чему это может привести?

— На некоторых участках отметки будут врать.

— Значит, это может сказаться на проектировании каналов орошения?

— Если ошибка окажется значительной.

— Да-а... Что же вы думаете делать?

— Доложу Кузину. Может быть, заставим пройти обратный ход, если мое предположение подтвердится.

— Значит, вы еще не уверены?

— Нет... Нужно проверить. Но это дело не горит.

— Когда загорится, тогда, пожалуй, поздно будет, Валерьян Иванович. А как вообще характеризуется этот человек?

— Крайне нетактичен. Представьте себе: схватил журнал Меденцевой и стал выписывать координаты. А когда она запротестовала, он нагрубил.

— А почему она запротестовала?

— Эти координаты ему вовсе не нужны. Для него достаточно нанести пункты схематично. Такая же стычка у него была с Малининой.

У Мамбетова даже холодок прошел по спине.

— Правда, я видел схему нивелировки у Виднова, — продолжал Санкевич. — Все пункты триангуляции, на которые он передает отметки, наложены у него точно. Может быть, здесь аккуратность?.. Малинина была возмущена, когда рассказывала мне. Он даже оскорбил ее. Каков гусь!

Санкевич разговорился. Он был полон еще свежих впечатлений от поездки по отрядам, и они волновали его. И это волнение передавалось Мамбетову, будто он тоже отвечал за состояние работ в экспедиции наравне с Санкевичем.

— Еще один небольшой факт, — продолжал Санкевич, не спуская глаз с быстро приближающейся Жаксы-Тау. До горы оставалось километра два. — Вы, может быть, слышали, что Малинина на второй день приезда поднялась на Жаксы-Тау...

— Да, да...

— Так вот, у центра пирамиды она нашла консервную банку с запиской. Геодезисты, как вам известно, всегда оставляют под пирамидами некоторые данные о пункте: название, время рекогносцировки или наблюдения, а то и просто записки друг другу. Зная это, Малинина тогда разрыла землю у центра и нашла банку. В ней был листок, и в нем написано два слова — название пункта: «Жаксы-Тау». Тогда она не придала этому значения и взяла записку с собой. Теперь, начав работать самостоятельно, она увидела, что пирамида Жаксы-Тау никому не нужна: от нее не начинаются никакие работы. Кто же тогда и зачем положил эту записку?.. Возвращаясь недавно из базы с продуктами, Малинина вновь заехала на пирамиду. И, представьте себе, нашла на том же месте вторую записку, такую же, как прежде. Опять на ней кроме названия пункта — ни слова! Снова только «Жаксы-Тау». Тем же каллиграфическим почерком.

— Вы от кого слышали это? — спросил Мамбетов, стараясь оставаться спокойным.

— Разве я не сказал вам?.. От самой Любаши-кыз.

— Кто это?

— Да Малинина же! Ее так зовут в отряде. Я же сейчас от нее. Она не только рассказала мне об этих листках, но и отдала мне.

— Они сохранены?

Санкевич улыбнулся.

— Сейчас вы увидите.

Санкевич взял лежащую у ног большую кожаную сумку, порылся в журналах и извлек из одного сложенные вчетверо небольшие листки, вырванные из блокнота.

— Вот они.

Мамбетов стал разглядывать Любину находку: листки как листки, на обоих одно: «Жаксы-Тау». Больше ни слова.

— Смотрите, писал кто-то один, — заметил Санкевич.

— Да-а, почерк тот же.

— Рука чертежника.

— Не школьники ли туда поднимались? — проговорил Мамбетов. — Я знаю, на Жаксы-Тау ходят с экскурсиями.

— Это уж вам виднее, Ермен Сабирович, кто куда с экскурсиями ходит... Устал я что-то. Наговорил вам всего, за неделю не разберетесь. Не узнаю даже себя. Но таковы наши дела. Работы много. До холодов не закончим. Придется нам подуть на руки. Всем...

Санкевич будто говорил про себя. Мамбетов свернул листки.

— Вы можете мне их отдать?

— Пожалуйста! Не велика ценность.

— Малинина не будет против?

— Она просила меня передать их вам. Собственно говоря, я выполняю только ее просьбу.

— Но она же не знает меня?

— Помнит. Лекцию вы читали?

— Да, да!..

Эти листки сделали Мамбетова рассеянным и невнимательным к собеседнику. Он стал отвечать Санкевичу невпопад. В голове понеслись свои мысли, связанные с «Незваным гостем». Гора Жаксы-Тау была уже напротив.

— Рубеж, Валерьян Иванович! — воскликнул Мамбетов и натянул вожжи. Лошади остановились. — Спасибо вам. У меня сейчас такое чувство, будто и я возвратился из отрядов... Валерьян Иванович, бы скоро мне будете нужны, и я постараюсь тогда увидеть вас.

— Вряд ли. Ведь я все время кочую.

— Ну, если не в поселке, то встретимся где-либо на дороге. Мы ведь ходим по одним путям.

— Тогда до побаченья, товарищ КГБ!..

Через несколько минут Санкевич уже продолжал свой путь. Он доволен был состоявшимся разговором. Не только потому, что сбросил с плеч груз, который почувствовал с того момента, как взял у Малининой найденные ею на Жаксы-Тау записки. Встреча с Мамбетовым как-то успокоила его внутренне и ободрила. Ему, Санкевичу, доверяет тот, кто должен был бы глядеть за ним в оба глаза. Действительно, в жизни многое изменилось...

Выбравшись на прибрежные мары, Санкевич оглянулся назад, но Мамбетова уже не было на дороге.

Мысли Санкевича опять потекли по проторенным тропам. Он знал, что Кузин заждался. Больше всего он будет страдать из-за задержки отчета в трест. Ему будет казаться, что теперь и ассигнования не поступят вовремя, и отряды останутся без денег. А между тем ничего страшного не произошло, так как время не было упущено. А главное — экспедиция закончила месяц с большим перевыполнением нормы. И качество работы было хорошим. Санкевич гордился тем, что вез такую радостную весть, и не только для Кузина. Санкевич был доволен и тем, что удовлетворил геологов и буровиков, выдав им рабочие координаты, спешно вычисленные в палатках, и копии планшетов. А это значило многое. К экспедиции не было претензий, она справлялась с делом неплохо. Нет, Санкевич не заслуживал того, чтобы его отчитывали за опоздание.

Словом, Санкевич, как мог, успокаивал себя, подъезжая на взмыленных лошадях к поселку. Остановившись возле конторы, он молодцевато спрыгнул с тарантаса, но тут же, закинув руку за поясницу, присел от тупой боли, схватившей в клещи позвоночник. Так, не распрямившись, он и вошел в комнату.

Увидев его, Кузин вскочил из-за стола, коротким толчком пожал руку.

— Семь дней я только и делаю, что жду вас, — сквозь зубы процедил он. Неужели вы не знали, что своим опозданием вы связываете мне руки. Я... не понимаю вас, Валерьян Иванович. Извольте мне дать отчет за каждый день.

— Вы не доверяете мне?

Санкевич вдруг почувствовал, что страшно устал — устал, как никогда! Удары сердца отдавались где-то выше ключицы, голова налилась свинцом. Это все от перегрузки. Санкевич словно со стороны посмотрел на себя, и ему стало жалко преждевременно износившегося, грязного и одинокого человека.

Он опустился на стул, достал из полевой сумки бумаги.

— Вот здесь — все к отчету. Вы разберетесь... Но я бы хотел доложить о целом ряде моментов.

Санкевич налил воды, выпил. Она была теплая и от этого казалась еще более соленой. Доклад он свой начал почему-то с несчастья с Шелк, назначения вместо нее Малининой.

— Что вы наделали! — воскликнул Кузин, ужаснувшись. — И кто вам санкционировал?

— Другого выхода не было.

— Да знаете ли вы, что эта Малинина подозревается? Кого вы продвинули?

Санкевича будто толкнули в грудь. Неужели Мамбетов был неискренним с ним? Ведь он тоже заговорил было о Малининой. Странно. Неужели с Кузиным он был более откровенным? Не может быть!

— Малинина — честный человек, в этом сомневаться нельзя.

— Вы уверены?

— Как в самом себе.

— А вот работник КГБ другого мнения. У меня был Лысов, из областного аппарата. Знаете, он кем интересовался? Луговой и Малинина у него не сходили с языка. Вы думаете, это спроста? Он предложил мне навести порядок в базе, хранить материалы только в железном шкафу и под замком. Да еще опечатывать. Вы слышите?

Санкевич обвел глазами комнату и только теперь заметил произошедшие в ней перемены: со стен исчезли схемы, на столах не лежали, как прежде, рулоны чертежей. В углу стоял ободранный сейф с биркой для опечатывания.

О повышении бдительности говорил и Мамбетов. Он внимательно слушал, когда Санкевич рассказывал о людях экспедиции, об их жизни и работе. Но чтобы Мамбетов кем-либо заинтересовался особенно — этого Санкевич не почувствовал. Правда, эти записки...

— Нам следует подумать, как избавиться от таких, как Малинина, а вы ее назначаете на должность начальника отряда, — продолжал греметь Кузин, вытягивая по-птичьи тонкую шею. — Нас же ротозеями посчитают. Да еще привлекут к ответственности, если что... А как дела у Лугового?

Санкевич начал рассказывать. Но Кузин его перебил:

— Вот видите! Как нарочно! К нему нам нужно приглядываться, а вы его в первую шеренгу.

— Он сам в первой шеренге идет.

— А если это для отвода глаз?

— Откуда у вас мысли такие! — удивился Санкевич.

— Я делаю выводы из того, что слышал от компетентного лица. У меня нет основания брать его советы под сомнение... Как у Виднова?

Санкевич доложил и о делах в отряде Виднова, не скрыв своих подозрений в его нечестности.

— Вот, вот! Этого только и не хватало! — Теперь Кузин окончательно вышел из себя. — Вы задались целью подвести меня, что ли? Нет уж, давайте не фантазировать. Какие у вас факты? Тут и без выдумок хоть в петлю лезь.

Санкевич вдруг рассмеялся.

— До этого далеко. Я вот подсчитал: мы перевыполнили норму процентов на сорок...

Кузин насторожился:

— Вы не шутите?

— Какие шутки, Владимир Яковлевич. Сорок верных!

— Ну, признаюсь, это сюрприз. Я ждал, что мы едва дотянем до нормы. У нас были такие простои.

Кузин опустился на стул рядом с Санкевичем и вдруг утратил всю ершистость, которая всегда отталкивала от него людей. Теперь он уже спокойно стал вводить своего помощника в курс последних событий и вестей из треста, словно он несколько минут назад вовсе и не распекал Санкевича. А Санкевич, забыв обиду, старался не проронить ни одного слова из того, что говорил Кузин. Сто сорок процентов их помирили сразу.

Незаметно стемнело, стало легче дышать. Кузин распахнул все окна, и в комнате тотчас запахло кизяковым дымком — в поселке готовили ужин.

Вновь переключились на продвижение отрядов, теперь уже вместе, и придирчиво подсчитали процент выполнения. Оказалось 135.

— Неплохо! Идите отдыхать, Валерьян Иванович! — сказал примирительно Кузин. — Завтра дадим телеграмму Славину...

Крупный разговор с Кузиным, перенапряжение на этот раз не прошли для Санкевича бесследно: ночью у него начался приступ стенокардии, он свалил Санкевича в постель и продержал целую неделю.

Тайник или...

Мамбетов сделал порядочный крюк, чтобы сбить Санкевича с толку. Он поднялся на вершину Жаксы-Тау с противоположной стороны, не видной Санкевичу с дороги. Зачем ему выдавать свою заинтересованность всем, что он услышал от Санкевича, а особенно записками? Кто знает, во что это выльется! Сколько приходится перебирать разных обстоятельств, совпадений, версий, пока остановишься на чем-либо одном. И это одно часто бывает вовсе не тем, чем кажется.

Мамбетов уже подходил к пирамиде. Своего иноходца он оставил в расщелинке, чтоб тот не маячил вверху. Какой простор открывался с вершины Жаксы-Тау! Посмотри же, Мамбетов, как прекрасна твоя степь! Во-он видишь, кто-то оставил серебряную тарелку между марами — это ведь озеро. А на берегу стоит твой поселок, затянувшийся сейчас кизяковым дымком. Хорошо!.. Ой, Мамбетов, нашел время восторгаться. Займись-ка лучше делом. Смотри, возле центра пирамиды лежит та самая банка, из которой Малинина извлекла записку... И Мамбетов, вздохнув, внял второму голосу и поднял с земли банку. Это была банка из-под шпротов, не так уж давно открытая, с сохранившейся этикеткой. Откуда она?.. Кому нужно было нести на вершину эту записку в два слова?..

Он нашел место у центра, где была зарыта банка, — земля здесь легко поддавалась, ее можно было выгребать ладонью. Обычно в таком месте и оставляли записки геодезисты. Но на тех пунктах, на которых шла работа. А Жаксы-Тау никому не нужна.

Мамбетов опустился на бровку канавки, треугольником охватывающей пирамиду, достал и развернул переданные ему Санкевичем записки. «Жаксы-Тау»... Хорошее название... Горы или пункта? Поставлены кавычки — значит, пункта. Так написать мог только геодезист или геолог. Ладно, геодезист не был. А геолог мог забрести — гора с геологической точки зрения интересна: здесь такие четкие обнажения, складки... Поднялся, закусил шпротами и оставил записку по привычке. А вот Мамбетов теперь ломай голову. Ой, аллах! Если бы Лысов узнал, вот расписал бы!.. А что если, в самом деле, записка имеет отношение к «Незваному гостю»?

Ну вот, Мамбетов, и у тебя пошла голова кругом. А давно ли ты критиковал Лысова за подозрительность? Червь сомнения коснулся и твоей души. Вот ты и сидишь под пирамидой, надвинув на глаза свои смоляные брови. На твоем лице обозначились мучительные складки. Ты жадно сосешь папиросу. И все глядишь на листки. А они ничего не говорят тебе... Только одно слово: «Жаксы-Тау»...

Мамбетов поднялся, взял с собой банку и, уже не глядя вниз на далеко открывавшуюся степь, направился к иноходцу.

Вскоре он был на дороге. Но не продолжал прерванный встречей с Санкевичем путь, а повернул лошадь обратно, в поселок.


Несколько дней ушло на то, чтобы проверить возникшие на первых порах подозрения, но все его усилия не привели ни к чему.

Шпроты в магазинах, к огорчению Мамбетова, не переводились, и Алима принесла ему точно такие же банки.

— Ешь, милый мой. Может, тебе еще какие-нибудь консервы принести? Хочешь — сардины...

Он и сам обошел магазины, спрашивал у продавцов, хорошо ли идут шпроты, кто покупает их. Люди в ответ улыбались. Конечно, многие берут. Разве запомнишь? Не такой уж приметный товар, эти шпроты. Вот если бы Мамбетов спросил, кто покупал мотоциклы! А шпроты... Делать тебе нечего, товарищ Мамбетов, вот и ходишь по магазинам. А впрочем, кто знает, что у тебя на уме. Говоришь про шпроты, а сам думаешь о другом.

Как-то весь вечер Мамбетов просидел над бумагами экспедиции, перелистывал отчеты, объяснительные записки, табеля, но ни в одном документе не усмотрел почерка, похожего на тот, каким написано это мучающее его слово: «Жаксы-Тау». Бухгалтер, пришедшая утром за документами, взглянула на Мамбетова с обидой и недоумением. «Скажи мне, что тебе нужно, я помогу...» — прочел Мамбетов в ее глазах. «Нет, моя милая, не могу... Скажу — ведь и ты потеряешь покой», — ответил он взглядом.

Так и пролетело время впустую. И Мамбетов не знал, сколько еще пролетит так. А каждый ушедший день оставлял в душе свой след-царапину. Что-то не подтверждалось, что-то оставалось невыполненным, что-то вообще нельзя было сделать. И каждое из этих «что-то» ранило.

Недовольный собою и уже подтрунивавший над своими неудачными попытками разгадать тайну записок, Мамбетов шел на работу с намерением сразу засесть за докладную записку начальству, отписаться за все, что он делал, и уехать в степь, теперь уже надолго. Нужно было самому поговорить с Малининой, Луговым, присмотреться к Виднову, побывать в других отрядах экспедиции, в отделениях и аулах совхоза, в бригадах механизаторов. Дел накопилось воз.

Подходя к своему особняку, Мамбетов увидел на каменном порожке человека.

Незнакомец не насторожил Мамбетова. Почти каждое утро, когда он шел на работу, его встречали посетители. Они обращались к нему по самым различным вопросам, но большей частью по своим, личным. Конечно, Мамбетову хотелось, чтобы к нему приходили и с сообщениями о подозрительных лицах, появляющихся где-либо в районе или на трассе канала. Но Мамбетов — депутат, член бюро. Он должен вникать в нужды людей, обходить районное начальство, восстанавливать справедливость. И хотя все это отнимало время, Мамбетов никому не отказывал и уже не представлял своей жизни иначе.

Когда Мамбетов приблизился, незнакомец встал. Высокий, худой, с котомкой в руке. «Нездешний», — определил Мамбетов.

— Моя фамилия — Середкин. Я к вам, — проговорил человек, глядя на Мамбетова колючими, недружелюбными глазами.

— Прошу, — Мамбетов указал на дверь.

— Да у меня секретов нету. Я и тут вам скажу. А признаться, так хочу у вас попросить папиросу. Я ведь прямо со степу...

Мамбетов достал папиросы, открыл.

— Берите.

— Вот спасибочко.

Середкин закурил, затянулся дымком, и глаза его отошли, повеселели.

— Ну вот... Дело-то небольшое. Для вас оно, может, пустяк, а для меня... Видишь ли, я уже ученый. Два года, как два дня, отсидел. Не скажу, чтобы зря. Машину зерна налево пустил. И прогорел... Спасибо, отпустили досрочно, а то бы еще загорать. Так вот, работал я в отряде инженера Виднова. Может, знаешь такого? Ямки ему под репера рыл старался. Думал подработать, чтоб к отцу-матери явиться не в рваных портках. Ну, а Виднов с бухты-барахты всему отряду расчет. С чего бы это? Дел невпроворот, а он время тратит зря, новых рабочих набирает. Уж не каша ли какая им заварена? Так я не хочу расхлебывать, потому что обжегся уже раз, хватит с меня. Я рыл ямки честно, полтора метра сказал — полтора даю. Хоть проверь... Вот и все у меня. Мое дело сказать, а ты гляди, к чему что.

Середкин бросил окурок на землю, затоптал ногой.

— Может, я и не пришел бы. Да этот Виднов — дерьмо. Хвалился, как девчонок портил, снимал голяком... Ребята сказывали, что он здесь, когда в палатках стояли, какую-то Шелк в степь водил. Будто бы на цыганку похожа. Знаешь такую?

Мамбетов, слушая, вспоминал последнюю встречу с Санкевичем, его рассказ о Виднове, о несчастье с Шелк. Похоже было, что Середкин говорил дело.

— Ну, я пошел.

— Куда же?

— В «Сольтрест» подамся. Как думаешь, возьмут?

— Пойдем ко мне, позвоню.

— Ну, позвони.

Они прошли в кабинет Мамбетова мимо Марии Ивановны — постоянного и верного стража дверей Мамбетова. Она удивилась тому, что пришелец еще задержался у ее начальника, а когда он вышел, Мамбетов вскоре передал ей на машинку два документа: один по делу «Незваного гостя», другой — на какого-то инженера экспедиции. Она, как всегда, быстро отстучала оба документа, не предполагая, какую роль они сыграют в деле «Незваного гостя».

«Битая карта»

Мамбетову ничто не приносило такого удовлетворения, как поездки в аулы, села, на полевые станы, на трассу канала — туда, где жизнь кипела ключом. Всегда с чувством облегчения он вырывался из своего кабинета на волю, в степь. На час-другой заезжал в кибитку родителей, оставлял у них Алиму и, выпив чашку кумыса, катил или скакал дальше. На первых минутах пути от родительского крова на его лице нет-нет да и появлялась довольная улыбка: мать и отец были здоровы, трудились, мальчишки росли крепышами. Но постепенно эта улыбка сходила на нет, и на лице уже появлялось выражение озабоченности.

Когда на бюро райкома Мамбетова занесли в список командируемых на уборку, он не стал отговариваться занятостью. Секретарь райкома Омаров все же спросил:

— На твоих делах не отразится?

— Сочетать буду.

— Ну, сочетай. — Омаров улыбнулся. — Только что-то долго возишься с «Незваным гостем». Он уже у тебя прижился.

— Я докладывал...

— Словом, нужно будет уехать — скажешь, — подвел Омаров черту. — За хлебец насущный тоже приходится драться.

Уборка была уже в разгаре. На поселок повевало не полынком, как весною, а хлебными запахами. Они при ходили со степи сами собою и врывались с нагруженными зерном машинами. Эти запахи манили в степь, звали к полям. И Мамбетов уехал.

Дни побежали быстро, незаметно. Двойная нагрузка сводила на нет время отдыха, сна. Дни и ночи путались. Мамбетов успевал побывать в бригадах механизаторов, на токах, в отрядах экспедиции.

Меденцева удивила его незаурядным умом, трезвостью суждений. Но о столкновении с Видновым поведала скупо и с гримасой отвращения: ей был неприятен этот человек. Зато Люба Малинина — эта самоотверженная труженица, охотно рассказала о найденных на Жаксы-Тау записках, о том, как она дала отпор Виднову, когда он попытался хозяйничать в ее журналах. Малинина помогла Мамбетову лучше понять Лугового, замкнутость и отчуждение которого беспокоили Мамбетова. Таких людей нелегко было разгадывать.

Когда невдалеке от его маршрутов оказывался телефон, Мамбетов заворачивал к нему и звонил Марии Ивановне, нет ли чего срочного, не пришли ли ответы на его запросы по делу «Незваного гостя». Ответы были для Мамбетова неутешительными. «Ничего нет срочного, Ермен Сабирович», — докладывала Мария Ивановна и клала трубку.

Последние пять дней Мамбетову не удалось созвониться с нею. Он случайно наткнулся на объезжающего поля Омарова и отпросился в поселок.

Омаров посмотрел на сводку сдачи хлеба, удовлетворенно кивнул:

— Уезжай!..

А уже через сутки Мамбетов переступил порог своего кабинета. Перед ним груда накопившихся бумаг. И сверху ее, как всегда, самые важные. Он взял первый пакет и распечатал. Оказывается, сообщенные Середкиным сведения подтвердились. Так вот откуда у Виднова открытки обнаженных девиц! Виднов, оказывается, был одним из участников сборищ, устраиваемых стилягами-фарцовщиками. Они называли себя «битыми картами». Метко! Имели клички. Виднова величали Мальчик, Вытри Нос! Черт знает что! Вот откуда и рок-н-рол, и ночевки в степи с Валентиной Шелк. Милиция профилактировала молодчиков, вывела на свет божий, закрыла притон, а вот Виднов остался без возмездия «по причине выбытия на полевые работы с экспедицией». К короткому сообщению были приложены объяснения «битых карт», касающиеся Виднова...

Вторая бумага, которую прочел Мамбетов, оказалась заключением эксперта. Мамбетов не поверил своим глазам. Два знакомых листка с каллиграфической надписью «Жаксы-Тау», а ниже — проявленный текст! На одном — столбец координат, на другом — схема триангуляционного ряда инженера Лугового. У Мамбетова захватило дыхание. Найденные Малининой на горе Жаксы-Тау записки — шпионские донесения! Если не так, то зачем было наносить их тайнописью?

«Незваный гость» находился в экспедиции.

И все-таки ты дрянь!

Холода нагрянули сразу после дождей и заковали землю. Меденцеву они уже не страшили: она завершила работы и ждала Кузина или Санкевича для полевой проверки. Но ни тот, ни другой к ней не приехал. Кузин прислал телеграмму. Он предлагал немедленно выехать в Жаксы-Тау со всеми материалами и оборудованием. У Меденцевой засосало под сердцем: пришло время решать свою судьбу, а она все колебалась. В ней жили два существа, всегда противоположных и непримиримых. Одно из них Меденцева не любила, хотя оно начинало подавлять другое. Она знала, что ее «да» Дубкову явилось бы победой как раз ненавистного ей существа, потому что она все еще любила Лугового, и это чувство к нему, непогрешимое и чистое, оберегалось другим существом — ее душой и совестью. И вот теперь телеграмма от Кузина столкнула эти два существа в решительном поединке.

Конечно, все может произойти безболезненно, только скажи она о телеграмме Дубкову. Он сейчас же созвонится с Кузиным, скажет... Да, скажет, что его жена не может ехать, и тогда страшное ей «да» прозвучит само собою.

Меденцева спрятала телеграмму в журнал, стала смотреть в окно. Как незаметно подкралась осень! Давно ли Меденцева сидела на своих узлах у конторы совхоза, давно ли писала на коленях письмо Луговому под немилосердным солнцем, а сейчас вот пасмурно и сыро. Дует ветер, и люди идут против ветра головою вперед, словно хотят бодаться. А в степи, на открытых просторах, еще ветренее, еще холоднее. Скоро и к универсалу не притронешься: так и будет прихватывать пальцы. Особенно по утрам, когда ударят морозы.

Быстро, по-осеннему быстро стемнело. Меденцева включила свет и взялась за журналы. Но ей не работалось. Думала о вызове в Жаксы-Тау, о том, что сказать Дубкову.

Он пришел поздно, усталый, но возбужденный. Взглянув на него, тщательно выбритого, одетого в лучший костюм, Меденцева догадалась, что он прямо от нее поедет на станцию. А поезд проходил на рассвете. Дубков пробудет дней пять на областных совещаниях, за это время она что-то придумает. Вот и можно не говорить о телеграмме. Так легче.

Меденцева сделала удивленные глаза, будто была поражена франтоватым видом Дубкова.

— Еду, Ниночка. Еду. День — сессия, день — пленум, день — на встречи, на дорогу... Словом, с неделю не увижу тебя, — проговорил он, садясь на стул напротив ее.

— И не поторопился прийти, — с укором сказала она, хотя знала, что он был на партийном собрании.

— Итоги подводили, милая. Итоги! И переругались страшно.

Меденцева поморщилась.

— Без этого нельзя было обойтись.

Зная осведомленность Меденцевой в совхозных делах, Дубков со свойственной ему запальчивостью принялся рассказывать о своей ссоре с главным агрономом и зоотехником. Вся наука совхоза восстала против него. Каково!

Меденцева любила слушать Дубкова, когда он говорил о своих делах. Он заражал ее своим энтузиазмом, и она, сама не замечая этого, всегда была на его стороне. А на собрании вот многие коммунисты не поддержали своего директора. Ему так и сказали, что ты, мол, дорогой товарищ, хватил лишку и строишь планы, оторвавшись от трезвых экономических расчетов.

— И, понимаешь, Ниночка, с карандашом в руке доказали мне, что я зарвался.

— Ты признал поражение? — спросила Меденцева, удивляясь.

— В том то и дело, что нет.

— Но раз ты не прав.

— Какой же я буду директор, если при первой атаке подниму руки... Пусть позлятся, пусть тщательнее подсчитают, прикинут резервы. Глядишь, и примем компромиссное решение. Вот так, моя милая. А пока мне влетело. Хороши, черти!

Меденцева улыбнулась. Она не знала, как подумать о том, что услышала: хорошо это или плохо. Но она привыкла верить всему, что делал Дубков, как хорошему и необходимому, потому что совхоз числился в передовых.

— Ну, оставим эту тему. От Кузина нет известий?

Меденцева сделала легкий отрицательный жест рукой.

— И не надо. Твоему Кузину, кажется, скоро хвоста наломают. Что там назревает в экспедиции! Мамбетов все носится по отрядам, берет объяснения.

— Чаю хочешь? — спросила Меденцева, чтоб отвести неприятный разговор.

— Попозже, — сказал он и схватил Меденцеву за руку, чтобы она не ушла. — Ведь я не видел тебя два дня!

— И уезжаешь.

— Да, да! Не хотел тебе говорить, но... у меня от тебя нет секретов. На этом пленуме, возможно, решится вопрос о переводе меня на новую работу.

— Как же ты оставишь совхоз? — спросила Меденцева, хотя ей хотелось узнать вовсе не это.

— Ты лучше спроси: куда? — сказал за нее Дубков. — В облисполком! Понимаешь?

— Это лучше или...

Дубков ее перебил:

— А как ты думаешь?.. Меня рекомендуют председателем.

— Право, я не знаю. Я привыкла видеть тебя в совхозе.

— Ты не довольна?

— Ты разговариваешь со мной так, как будто я... твоя жена.

— Разве это плохо? Я ведь люблю тебя. Ты знаешь.

— Да, ты говоришь об этом часто.

— Тебе не нравится?

— Ты никогда не спросишь...

— Я не хочу спрашивать, — перебил ее Дубков. — Потому что знаю, что ты еще думаешь о Луговом. Ну что же, это пройдет. Не так давно мне казалось, что, похоронив жену, никогда и ни за что не полюблю, что всю заботу перенесу на Светлану. А жизнь корректирует чувства, клятвы... Потому что мы, Ниночка, люди. Я... не могу без тебя. Понимаешь, не могу!..

Перед рассветом в окно постучали. Первой проснулась Меденцева, толкнула в плечо Дубкова:

— Дима!

Он торопливо оделся. Умылся на кухне, наверное разбудив тетю Пашу. Меденцева поморщилась, как от боли. Да, конечно. Они говорят там. Когда Дубков вошел, Меденцева спросила, чтобы не молчать:

— Как же без завтрака?

Привычным жестом он вскинул руку, взглянул на часы.

— Перехвачу в машине. Ты не вставай.

Она следила за каждым его движением, оценивала про себя каждый его жест, будто он уже был ее мужем. И вдруг представила на его месте Лугового. Представила и зажмурилась: воспоминание о нем закружило голову...

Опять в окно постучали, и брызнули светом фары автомашины.

— Пора, — со вздохом проговорил Дубков и подошел к кровати.

Наклонившись над Меденцевой, спросил:

— Не удерешь без меня?

— Удеру, — вдруг вырвалось у нее.

— Я тебе удеру...

Дубков схватил ее голову, стал целовать...

Когда он уехал, Меденцева долго лежала, глядя остановившимся взглядом на потолок. Не заметила, как рассвело. Нужно было вставать. Она поднялась неохотно и посмотрела на себя в зеркало. И вдруг сказала, сказала громко, будто боясь, что та, в зеркале, не услышит ее:

— И все-таки ты дрянь!

И сама у себя спросила: «Почему?» — «Да потому, что любишь Лугового, а живешь с Дубковым... Станешь его женой, а Лугового не выбросишь из сердца... Будешь лгать... Из-за того, чтобы не скитаться по степи, не изнывать от жары, не мерзнуть в палатке... Чтобы всегда был свой уютный и теплый угол».

Так мысленно она хлестала себя, разглядывая свое бледное лицо и будто не узнавая его. И вдруг ей до боли стало жалко молодую, красивую женщину с усталыми глазами, которая глядела на нее из зеркала, отчужденно и осуждающе.

Меденцева отвернулась, начала одеваться.

После завтрака она собрала вещи и уехала в Жаксы-Тау...

В конторе экспедиции ничто не изменилось, если не считать, что камеральные работы стала вести Валентина Шелк. Меденцева едва узнала ее, от былой хохотушки не осталось и следа. Над арифмометром сидела худая, удрученная женщина.

Не выдавая своего удивления, Меденцева сдержанно поздоровалась, осведомилась, где Кузин.

— Он теперь не живет здесь. На квартиру переселился. К нему ведь жена приехала, — ответила Шелк, глядя пустыми глазами перед собой.

— Навестить?

— Нет, работать. Будет ставить ночные наблюдения. Вот и набирает отряд. Все, кто закончил свою работу, пойдут к ней светить фарами...

Меденцева знала, что это значит: в погоду и непогодь нужно забираться на самый верх пирамиды и устанавливать там фару, а затем, по сигналу, снимать — обычно к рассвету. Меденцеву передернуло.

— Вы зря торопились, — заключила Шелк, словно прочитав ее мысли. — Надо было позвонить. Ну, ничего, поживете здесь. Меня тоже агитируют ехать с Кузиной, но я не могу: голова еще кружится.

Меденцева вспомнила свой приезд в отряд Лугового летом, болезнь Шелк после укуса змеи. И то, что ее, больную, Луговой увез на руках в Песчаный.

— А у Лугового как дела... Не закончил?

Шелк, не глядя на Меденцеву, иронически улыбнулась. И от этой улыбки Меденцевой стало нехорошо.

— Ему еще много.

— А Виднову?

Теперь вспыхнула Шелк, почувствовав ответный укол.

— Не везет. Переделывал нивелировку — обнаружился просчет. Метр.

— Боже мой! — воскликнула Меденцева.

— Ну, его обвинили во всех грехах... И тут Кузин икру мечет. Будто кто-то список с координатами потерял. Мамбетов его вызывал. А кому нужны эти координаты? Зачем? Ракеты наводить на совхозные отары что ли? Глупо. Делать нечего этому Мамбетову.

Меденцева нахмурилась. Болтовня Шелк начинала ее возмущать.

— Ладно, что нам до этого, — прервала она девушку. — Скажите, где мне устроиться?

— Пойдемте, покажу. Я уже нашла вам жилье. Недалеко отсюда. Я ведь теперь и за квартирмейстера...

Я не собьюсь с тропы

Время не доносило до Лугового тревог, которыми жила экспедиция. Он будто не замечал и того, что лето ушло, что зима уже дышала в лицо. И только приезд Малининой несколько встряхнул Лугового, отвлекая от гнетущей мысли о Меденцевой.

...Люба протянула руки к костру, ладонями вперед, будто защищалась от пламени, а оно бросалось на нее и шипело.

— Какой холод! Не перейти ли нам в палатку? — спросил Луговой, видя, как ветер задувает костер, как треплет волосы Любы.

— Посидим так... Я люблю огонь, — сказала Люба и продолжала рассказывать, как она строила, рекогносцировала, наблюдала, как было страшно начинать работу самостоятельно, без него, Лугового. Она подробно говорила о людях отряда, о Самите, без которого на первых порах не справилась бы с новым отрядом.

Луговой слушал, прищуриваясь на пламя костра, кусал жесткий, как проволока, стебелек ковыля. Все, что говорила Люба, казалось ему неинтересным и малозначительным. Дела как дела, такие как у всех. Одно и то же. Но ему было неудобно и стыдно перед ней за то, что он ни разу не навестил ее. И в последние дни, когда видел ее отряд в бинокль, тоже не поехал, хотя такое желание появлялось. И вот Люба приехала сама. Возмужавшая, непохожая на ту порывистую девчонку, к которой он привык летом. Луговой удивился этой перемене.

— Я не могла уехать с участка, не повидавшись с вами. Вы так много сделали для меня... Ведь я — ваша ученица!

А он мог уехать, и уехал бы. Каких-нибудь дней десять-двенадцать нужно, чтобы сделать последний отсчет.

Думать хорошо о Любе не хотелось. Все они такие, как Меденцева. И эта уже не станет затягивать полотенцем грудь, чтобы не выделялась из-под мужской рубашки, не станет больше обрезать косы. Повзрослела, не глядит в глаза, как прежде. Прошло всего четыре месяца! Время что-то унесло, что-то прибавило.

Того, что унесло, было Луговому жаль, а то, что прибавило, вызывало неприязнь.

Налетел ветер, набросился на костер, на Любашу.

— Надень полушубок, Люба. Холодно! — Луговой встал, подал ей полушубок. А она думала, что он сам накроет ей плечи.

— Да, холодно...

— Такой ветер!.. — проговорил Луговой, отступая. — И, знаешь, будто становится злее... Да пей же ты чай! Бери шпроты. Я открою еще...

Он подлил ей кипятку в кружку, ближе поставил консервы. Люба поглядывала на Лугового с тоской и болью. Она надеялась встретить его другим, освободившимся от мучений, принесенных ему Меденцевой. Она разделяла их летом, но теперь, когда все знали, что Меденцева живет с Дубковым, осуждала Лугового. Да, он по-прежнему жил своей шальной любовью к Нине. Ну, а где же его мужская гордость?

Подумав так, Люба вдруг поняла, что, пожалуй, и сама чем-то похожа на Лугового. Чего там скрывать, ведь у нее не было дня, чтоб она не вспомнила о Луговом. И вот приехала к нему сама. А зачем?..

Шумел над барханами ветер, свистел в кустах краснотала. Холодное, черное небо грудью навалилось на степь.

— Как все-таки хорошо, что ты приехала, — проговорил Луговой. — Рассказала мне новости...

Люба посмотрела на него с удивлением.

— Вы же не слушаете меня, Борис Викторович!..

— Любаша, милая, слушаю. Ты сейчас рассказывала, что приехала Кузина, что она ведет ночные наблюдения, что виден уже конец завершения всех работ. И что уже по всей трассе канала идут земляные работы. Вот видишь...

— Правда, — произнесла с удовлетворением Люба. — А мне показалось...

— Часто так бывает, что людям только покажется, а они...

Недоговорил. Снова глядит на костер, бородатый, страшный великан. Что ее тянет к нему? Тянет с первого дня, как увидала. Она же знала, что у него есть невеста, что он любит ее. Да, знала и понимала его. И переживала вместе с ним ее измену. Ревновала и мучилась. Мучилась втайне. А он ничего не видел, не замечал — не хотел! Любе вдруг стало жаль себя. Она с обидой взглянула на Лугового...

Ни одного теплого слова за все время! Не видел ни стараний ее, ни... Да что там! И сейчас весь в своих мыслях.

Кусая сухие, обветренные губы, Люба перевела взгляд на костер. Она уже раскаивалась в том, что приехала сюда.

— О чем задумалась? — тихо спросил Луговой.

— Вспомнила, как уезжала от вас тогда, с Санкевичем, — с непонятным ей самой спокойствием произнесла она.

— Да! — удивился Луговой. — Чем же памятен тот день?

— Ничем хорошим.

— Вот как! Да, я тогда был виноват перед тобой и Санкевичем. Я понял это позднее.

Вот — в один ряд ставил ее с Санкевичем! Не видит, что ему принес одну боль, ей — другую.

— Дело не в обиде, Борис Викторович...

Люба посмотрела Луговому в глаза. Нет, они были холодны.

— Ну, прощайте, Борис Викторович! — вдруг сказала она и решительно встала.

— Как? Ты хочешь уехать?

— Не могу же я терять утреннюю видимость! Спасибо за чай! Отогрелась и теперь — в путь.

— Но ведь ночь!

— Ну и что ж? Ночь меня не пугает.

— Нет, нет, я не пущу тебя. Это черт знает что!

Он бросился к ней, чтобы схватить за руки, удержать, но Люба предостерегающим жестом остановила его.

— Я и так просидела у вас долго. Помогите мне оседлать Звездочку.

На ходу затягивая ремень на полушубке, она направилась к лошади, привязанной к кусту, невдалеке от палатки. Луговой снова попытался удержать ее, но в Любу словно вселился бес. Вскочив на седло, она торопливо подобрала поводья и попрощалась.

— Неужели мы еще не увидимся? — спросил Луговой, удерживая лошадь за поводья.

— Наверное. Я — в Камышин, вы — в Саратов...

— Знаешь, я провожу тебя! Я не могу так.

— Не нужно! Я не собьюсь с тропы. И ночь не так уж темна. Смотрите!

Сыпал снег, и они только сейчас заметили, что вокруг посветлело.

Люба взмахнула плетью. Лошадь рванулась, отбросила Лугового в сторону. Он побежал было вслед, что-то прокричал, но Люба не остановилась.

Схватка с Жалмауз-Кемпир

К утру видимость не восстановилась, по-прежнему дул ветер и горизонт оставался затянутым серой пеленой мглы. Днем Люба спала, укутавшись в свой полушубок. Самит не тревожил ее.

«Пусть спит товарищ... Все равно кушать нечего. Все продукты кончал, — думал Самит. — Обещала взять у Лугового, а ничего не привезла. Наверное, и там нет. К концу все!»

А ночью Любе не спалось. Каждая минута тянулась год.

Палатка ходуном ходит. Вот-вот сорвется и полетит по степи, как катун-трава. В палатке темным-темно, не видно даже собственных рук, если их поднести к глазам.

Который час? Да ночь еще, ночь! Нечего смотреть на часы. Все равно не увидишь. А спички, даже спички, — на счет. Хотя бы скорее рассвет. С утра всегда начинаются заботы, а с ними все-таки легче.

Совсем недавно Люба не знала бессонницы. Она просыпалась, когда подходил Самит и начинал упрашивать ее: «Вставай, Любаш-кыз!»

А теперь Люба часами лежит с открытыми глазами. Не плачет, нет! Только губы кусает. Борис!.. Надеялась увидеть другим, а он смотрел прежними глазами. Значит, боль еще не прошла, и Меденцева стояла между ней и Луговым, как скала — не обойти.

Ветер усиливался, все ожесточеннее бил в палатку, словно срывал на ней злобу. Люба натянула на голову одеяло, закрыла глаза. Да, ей нужно взять себя в руки, не думать о Луговом. Он совсем не такой, каким она его себе представляла. Люба стала искать недостатки в Луговом, находила их и будто радовалась этому.

Закрывай глаза, Любаша-кыз, хватит мучиться! Сердце закрывай тоже! И береги. Для настоящей любви. Большой. Она придет к тебе. Иначе не может быть. Иначе нельзя жить. А у тебя вся жизнь впереди. Интересная. Красивая...

«Ты не можешь уснуть?..» — «Кто это спрашивает? Ах, Борис Викторович. Я же знала, что вы приедете. Правда, не сознавалась себе: я ведь хитрая». — «Ты хорошая, Люба, я люблю тебя. Как же я мог не приехать. Дай я обниму тебя. Вот так!.. И не думай, пожалуйста, ни о чем».

— Вставай, Любаш-кыз! — услышала Люба голос Самита.

Она отбросила с лица одеяло. В палатке было светло.

— Зачем так крепко спишь, товарищ? — спросил Самит сердито, будто с ней вместе видел один сон. Он опустился на колено перед керосинкой и стал поджигать фитиль.

Чтобы не заплакать при Самите, Люба набросила на плечи полушубок, сунула ноги в валенки и выбежала из палатки.

Серая мгла набросилась на нее. Вокруг все неслось и кружилось. Ветер, хлопья снега, ударившие ей в лицо, осушили слезы и быстро привели в себя.

— Самит, буран! — закричала она, будто Самит не знал, что делается в степи.

— Жалмауз-Кемпир мал-мал играет, — откликнулся из палатки Самит. — Ничего, скоро перестанет.

— «Перестанет», — передразнила она Самита. — Опять нельзя наблюдать, опять простой. А что есть будем?

Люба взглянула в сторону коновязи. Лошадь и верблюд, уже прикрытые кошмами, жались к телеге и беспокойно вскидывали головой.

Люба подбежала к ним, кинула по клочку сена. Животные с жадностью набросились на него. Кормили их скупо, сено, взятое с зимних кошар на Джаман-Куме, подходило уже к концу. Люба вспомнила, что совхоз уже начал перегонку овец на лиманы среди песков. Ей вдруг четко представился Дубков, которого она видела всего один раз, Меденцева, Луговой... Люба улыбнулась, вспомнив свой глупый сон. Приснилось, о чем думала. А наяву вот — буран. Метет и сечет. Леденит. Рвет палатку, того и гляди, унесет.

— Самит, надо укрепить палатку!.. Как бы не сорвало.

Самит подал топор, и они вместе начали глубже заколачивать колья, натягивать брезент.

— Нужно еще вбить пешню и привязаться, — сказала она Самиту.

— Ой-бай, как боишься!

— Совсем нет. Но меры предосторожности нужно принять, чтобы наш скарб не разнесло по степи.

— Глаза, руки есть — соберем!

— Какой же ты!..

Они кричали друг другу, так как из-за ветра не слышали своих слов.

— В песках сейчас хорошо — там затишок! — прокричал Самит.

— Да! — согласилась Люба.

В песках — это значит у Лугового, на Джаман-Куме. Забился между бархан и сиди, как тушканчик. А тут, как на ладошке. Со всех сторон метет, дует...

— Ничего, Самит. Нам и Жалмауз-Кемпир не страшна, вот только окопаем еще палатку, присыплем края землей.

— Ой-бай, зимовать собираешься, что ли?

— Чтоб Жалмауз-Кемпир не поддувала!

— А-а!

— А какая она, Жалмауз-Кемпир? — В глазах Любы сверкала хитринка.

— Разный. Но всегда плохой. Джаман. Вот сейчас разгулялся как!

— Пусть, мы сильнее, Самит.

— Канешна! Только курсак нет... Холодно как!..

— Морозит... Ты говоришь, в песках лучше?

— Там буран поверх барханов гуляет. Краснотал туда-сюда крутит, дарман скоро кончает.

— Потри щеку, она у тебя белая!

— Зачем белая!

Самит хватается за щеку, что-то шепчет по-своему.

— Не ругайся, Самит. Нехорошо.

— Мал-мал ничего: Жалмауз-Кемпир пугать надо.

— Ты же не веришь! Жалмауз-Кемпир — в сказках только.

— Когда в сказках, когда наяву...

Палатка укреплена. Взявшись за руки, они тянут друг друга в палатку, закрывают полог на петли, вешают кошму, чтобы не продувало. Через полчаса начинают пить чай — сплошное блаженство, если б еще был сахар и хлеб. У них нет даже банки консервов. Только сухари. Ничего, как-нибудь они протянут еще день-два, а там и работе конец. И можно сматывать удочки. Вот только буран так некстати. Но ничего. Буран уляжется. Не будет же эта Жалмауз-Кемпир неделю носиться по степи. Надоест.

— Ай, Любаш-кыз, зачем не брал у Лугового мал-мал продуктов? Граммов пятьсот сахарку, две-три банки консервов...

— Да у него нет, Самит!

— А ты просила?

— Как же.

— И он сказал нет?

— Ну да.

— Зачем неправду говоришь? Знаю, что не просила!.. Ладно. Ты одна больше не поедешь. Не пущу.

— Теперь уже некуда ехать, Самит. Только в Песчаный, когда закончим.

— Правда, что канал начали рыть?

— Да! Большая вода будет, Самит.

— Совсем хорошо! Значит, мы с тобой не зря мерзнем.

— Вот только буран некстати.

Кругом свистит, стонет... Еще один порыв посильней — и все полетит к черту. Но палатка не поддается... Если бы зажечь керосинку, но в бидоне на донышке. Нельзя, нужно тянуть. Все подходит к концу, все на исходе. Только неисчерпаем энтузиазм да безгранична любовь...

Пушкин, самый несчастный человек в любви, как воспел ее!

Я помню чудное мгновенье,

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье,

Как гений чистой красоты.

Нет, так почувствовать может только человек счастливый. Какая была эта Керн? Как богиня, наверное!

— Что шепчешь, Любаш-кыз?

Самит часто выводил ее из мечтательности. Он не переносил, когда Люба становилась грустной.

— Стихи, Самит.

— Опять Пушкин?

— Ага.

— Говори вслух.

— Какие?

— Все равно.

Люба прочла:

В тот год осенняя погода

Стояла долго на дворе,

Зимы ждала, ждала природа.

Снег выпал только в январе...

— Это про нас! — воскликнул Самит и тут же замер, насторожившись.

За палаткой раздался лошадиный топот, потом — голос:

— Эй, кто там? Выходи!

Люба вскочила, за нею Самит. Выглянув из палатки, они увидели перед собой всадника в черной бурке на высоком поджаром коне.

— Здравствуйте, товарищи! Случайно увидел вас. Я директор совхоза Дубков, — прокричал всадник. — Прошу помочь, чабаны не справляются с отарой. Перегоняем в пески...

Он не договорил и махнул рукой в сторону, откуда уже доносились крики чабанов, лай собак и блеяние овец.

— Самит, поехали! — скомандовала Люба.

Вскоре они вместе с чабанами уже обскакивали отару, стараясь вести ее наперерез ветру к пескам, а овцы все норовили повернуть по ветру и катиться в сторону. Крики чабанов, лай собак, острый запах животных, движение широкой, как лавина, отары возбуждали Любу. Она носилась на разгоряченной лошади, всецело отдавшись влекущему ее движению, борьбе с бураном.

— Люба, милая, левый фланг поддержи! Левый фланг! — прокричал кто-то рядом.

Она обернулась и увидела Дубкова. Он тоже был возбужден, лицо его было красно от мороза, и глаза сверкали. Он указал ей, где этот левый фланг, и сам тоже поскакал туда. «Как на войне!» — подумала Люба и поскакала за ним.

А буран все усиливался. Метель связала небо и землю сплошной кисеей снега, и эту кисею ожесточенно трепал и волочил по степи ветер, запутывал в нее людей, животных. Скоро уже Люба не видела соседних чабанов, ей казалось, что она осталась одна со всей отарой. Но чабаны появлялись и исчезали в метели, как призраки. Они делали свое, не отступая перед бураном, и отара медленно, но уверенно приближалась к спасительным пескам. До них теперь было уже недалеко. Это радовало девушку и придавало сил.

И вдруг на глазах Любы край отары накатился на мулушку — саманную могилку на холмике. И эта мулушка, как нож отрезала от отары край. Отбивавшихся овец тут же подхватил ветер и погнал в сторону. Люба обогнала стадо, заехала с головы, остановила обезумевших овец, и, наезжая лошадью, стала отжимать их пескам. Но овцы обтекали ее и снова катились по ветру. Люба снова заезжала в голову своего стада, и все повторялось сначала.

«Что делать?» — думала она, уже не только не видя, но и не слыша ни одного звука со стороны основной отары. И чабаны, и овцы словно провалились сквозь землю...

Когда Люба поняла, что осталась одна с горсткой овец, чувство страха не сковало ее. Она знала, что люди не могут бросить отару и сразу прийти ей на помощь. Поэтому она должна держаться одна и сберечь это небольшое оторвавшееся стадо. И она справится, вот только бы немного утихло. А утихнуть должно.

Пригнувшись в седле, Люба продолжала кружиться возле овец и направлять их к пескам. Она нагоняла на животных лошадь, стегала их плетью, кричала, как кричат чабаны, и ругалась, смешивая русскую брань с казахской, как это делал Самит, когда у него что-либо не ладилось.

А буран все набирал силу, все злее становилась Жалмауз-Кемпир. Люба все ниже склонялась к гриве, уже трудно было держаться в седле. Да и лошадь, ее умница Звездочка, плохо слушалась, норовила идти по ветру, уже не вздрагивала под ударами плетки и поворачивалась, как деревянная. Но все-таки стадо подвигалось к пескам, толчками, зигзагами...

Теперь, когда Люба не могла скакать, когда она меньше двигалась, холод стал чувствоваться острее. Самит был прав: ей следовало надеть поверх полушубка плащ. Как бы он спасал от ветра! Но разве можно предвидеть все! Плащ мешал бы ей, сковывал, а она так хорошо и ловко поработала с чабанами. «Люба, милая, поддержи левый фланг!» — вспомнила она слова Дубкова. Какой он!.. И вдруг на какое-то мгновение вспомнилась Меденцева с ее притягивающим взглядом и Луговой. А потом снова Дубков. Люба не могла подумать о нем ни хорошо, ни плохо, она просто не знала его. Но то, что он находился с чабанами в буран, поднимало его в глазах Любы. Она вспомнила и его черную бурку. Хорошо бы сейчас завернуться в такую. Полушубок уже не греет. Люба никогда не испытывала такой внутренней дрожи. Холод пробирал ее до костей, растекался по всему телу. Она ощущала ледяное дыхание бурана самим сердцем, легкими, будто ветер обнажил и разворотил ей грудь. Сухая, снежная пыль забивала рот и глаза, сыпалась за воротник. Ветер бил в спину упругим, колючим крылом. Коченели ноги, руки, лицо, смерзались ресницы. И уже подкрадывалась ночь...

Вместе с темнотою Жалмауз-Кемпир обнаглела еще более. Она налетела на Любу, подхватила и, сорвав с седла, бросила на землю. Не выпуская поводья из рук, Люба несколько минут пролежала недвижимо. У земли ей показалось теплее, ветер не стегал ее холодными крыльями, не рассекал ледяной дробью лица. Прижавшись к земле, можно было отдышаться. Но вдруг поводья натянулись. Лошадь поволокла ее по степи.

— Стой! Стой, Звездочка!

Не закричала — сил не хватило, а только подумала Люба. Вот и сорвалась уздечка. Люба совсем одна. Вскочила на ноги, хватала руками вокруг себя черную пустоту, бросалась из стороны в сторону. Звездочки не было.

— Люба-а! — вдруг донесся до нее крик Самита. — А-а-а...

— Я здесь! — попыталась она подать голос, но губы не слушались. Тогда она начала ожесточенно бить себя по лицу, пока не почувствовала боли.

— А-а-а! — где-то рядом кричал Самит.

— А-а-а! — раздавались вокруг голоса.

— Люди, я зде-есь! — отозвалась Люба. — Зде-есь!..

Ей показалось, что своим криком она заглушила свист бурана, что ее голос разнесся по степи, как звук трубы. И будто бы в этот миг свершилось чудо: над степью взметнулось оранжево-голубое солнце и, ослепленная его ярким светом, злая Жалмауз-Кемпир сложила у бархан свои холодные крылья. На какой-то счастливый миг Люба увидела все свои пирамиды, они стояли на самых высоких буграх и, как люди, смотрели вдаль.

На рассвете

Мамбетов едва добрался до райкома: ветер так и валил с ног, в глаза мело жесткой снежной пылью. Под ногами скрипело.

— Кто у секретаря? — спросил Мамбетов у дежурного.

— Бушлин. Но вы заходите, Омаров просил...

Бушлин? Кажется, он совсем недавно уехал в Москву по своему делу. Не отказали ли? Но когда Мамбетов перешагнул порог, сразу понял, что ошибся. Перед Омаровым стоял не тот Бушлин, которого привык видеть Мамбетов. Бушлин словно помолодел, был побрит, опрятно одет и почти не тряс головой. В одной руке он держал партбилет, в другой — какую-то бумагу.

— Ермен Сабирович, поздравь товарища Бушлина: его восстановили в партии.

— Восстановили! — воскликнул и Бушлин. — Понимаешь, Ермен Сабирович, восстановили! И партбилет вернули... Тот самый, мой... Вот он, гляди!..

Бушлин протянул Мамбетову партбилет, на котором была наклеена карточка молодого Бушлина: бравого, с пышной шевелюрой. Мамбетов пожал руку Бушлину с радостью.

— Восстановили... Понимаешь, Ермен Сабирович, восстановили! — повторял без конца Бушлин. — Спасибо партии, простила... Да я разве... Эх, кабы здоровье сейчас!.. Кабы здоровье!.. Да я...

Бушлин вдруг зарыдал, голова его затряслась, и он, опираясь на палку, поспешил из кабинета.

— Запомни этот миг, Ермен! — Омаров вскинул на Мамбетова строгие глаза. — Запомни это накрепко! Сердце партии и народа отходчиво, но это ценить надо вовремя... Ну ладно, я ведь не затем тебя пригласил, чтобы читать нравоучения. Однако к слову, спрошу твой «незваный» у нас зимовать будет, что ли?

Мамбетов улыбнулся.

— Не так просто, товарищ Омаров. За это дело уже не я один отвечаю и не один работаю по нему. Многие обстоятельства нужно проверить не только в Жаксы-Тау...

Омаров перебил:

— Ой, Ермен, только ли дело в обстоятельствах? Не заржавел ли твой карающий меч, не притупился ли? Только и слышу, что лекции читаешь. Смотри, как бы я тебя не стал рекомендовать в штатные пропагандисты...

Омаров даже погрозил пальцем. Такой человек: не всегда поймешь, когда шутит, когда всерьез говорит. Но всегда за шуткой такое, что заставляет задуматься.

— Мне не верите — поговорите с Лариным. — Мамбетов обиделся и отвел глаза.

— Эх, Ермен! Ты же понимать должен: лектора легче найти, чем хорошего чекиста. А с Лариным я говорил. Кстати, он неплохого мнения о тебе... Но я не об этом. Носит нас из крайности в крайность, понимаешь? Будто золотой середины не видим... Так вот, разбирайтесь побыстрее с этим «Незваным», нечего ему здесь землю топтать... — Омаров помолчал и уже другим тоном, поласковее, продолжал:

— Я к чему спрашиваю? Хочу, чтобы ты проехал в совхоз, на Джаман-Кум. Сможешь? Там много скота в степи. Часть овец перегоняют в новые кошары, ближе к кормам. А тут такая погода. Сколько лет не было такого.

Мамбетов спросил:

— Когда выезжать?

— Сейчас, конечно! У тебя на ходу машина?

— Машина новая.

— Правда, я и забыл. На твоем газике никакой буран не страшен — выберешься...

В полночь Мамбетов был далеко за горой Жаксы-Тау. Теперь уже так пошло, что всякий раз, взглянув на громаду с пирамидой на вершине, Мамбетов вспоминал свое дело. За условным названием, вырвавшимся когда-то экспромтом, стоял определенный человек, принесший Мамбетову столько хлопот и огорчений. И не только ему — всей экспедиции, многим людям, даже тем, которые раньше не знали о его существовании, не видели его и не увидят.

...Когда Мамбетов впервые прочел проявленные листки, взятые Малининой из тайника на Жаксы-Тау, его охватило смятение. Он почувствовал себя так, будто кто-то без предупреждения бросил его в невесомость, что земля уходит из-под ног, а он ничего не в силах предпринять для того, чтобы встать.

Но так продолжалось недолго. В панику нечего было вдаваться. Эти записки теперь должны направить его по верным следам. Мамбетов составил план своих действий, созвонился с Лариным.

— Занимайтесь обычным делом, — сказал начальник. — Мы скоро получим еще одно заключение по почерку. Тогда подумаем, что предпринимать дальше.

Мамбетов после этого разговора каждый день ждал звонка от Ларина или пакета. В то же время он получил новые важные сведения: «битые карты» совершали спекулятивные сделки с иностранцами. Среди них была и гид американской выставки Линда Мартин. Это имя не выходило из головы Мамбетова все лето! Теперь было ясно: о Жаксы-Тау она могла узнать только от Виднова. Ведь только он один из «битых карт» ехал в экспедицию. Теперь все становилось на свои места. Виднов — вероятный агент Линды Мартин, поскольку она оказалась разведчицей. Теперь Мамбетов на верном пути.

Еще пролетела неделя, другая. Мамбетов не удивился, когда к нему приехал следователь Сергеев, уже немало сделавший для документации преступления по делу «Незваного гостя».

— Знаешь, кто писал тайнописью записки? — спросил он, входя в кабинет к Мамбетову. Этот вопрос прозвучал для Мамбетова лучшим приветствием.

— Знаю, — твердо произнес Мамбетов, — Виднов.

— Да, Виднов! — подтвердил Сергеев. — Ты правильный курс держал, Сабирыч! Только медленно вел свой корабль. Есть важные обстоятельства, для полного выяснения которых придется еще потрудиться. Затем я и приехал к тебе. Ну, и расскажу, что мне довелось получить из разъездов по Московской области. Ты знаешь, что после разоблачения притона «битые карты» разлетелись, словно по ветру...

Мамбетов привык перебирать думы в дороге, а они набегали быстрее, чем встречный ветер, чем километры пути. Новый газик его пробивался сквозь пелену бурана безостановочно, с ходу брал навеянные на дороге гребни сыпучего снега, но они попадались не так часто: дорогу как подмело, и она четко выделялась среди белой степи. К рассвету стало холоднее, но ветер начал быстро стихать, и снегопад прекратился.

Мамбетов знал, что в степи еще работает отряд Кузиной. Может быть, еще не приехали в Песчаный Луговой, Малинина? Как-то они пережили буран? А вдруг они уже в Песчаном! Мамбетов слышал, что Виднов давно уже в Песчаном, помогает Санкевичу по хозяйству. Поездка эта оказалась кстати для Мамбетова: в Песчаном у него было много дел.


Поселок противочумной станции показался неожиданно, как всегда. С последнего увала песков Мамбетов увидел постройки и поднимающийся дымок над домами.

Въехав во двор, огороженный забором, Мамбетов сразу увидел Санкевича. Одетый в полушубок, плащ и валенки, старый инженер неуклюже топтался возле оседланной лошади, пытаясь сесть верхом.

Мамбетов вышел из машины и, прихрамывая, побежал к Санкевичу. Радостный возглас приветствия уже готов был сорваться с уст Мамбетова, как вдруг Санкевич предостерегающе распростер руки.

— Ермен Сабирович, беда! — глухо произнес он. Губы у него дрожали, дергалась щека.

— Что случилось?

— Малинину не нашли...

— Как не нашли? — Мамбетов вздрогнул и схватил Санкевича за плечи. — Где она?

— Не бережем людей, Мамбетов. Дешевле овцы... — Санкевич махнул рукой, глаза его заблестели.

Не глядя на Мамбетова, Санкевич стал рассказывать о поисках Любы.

— Чабаны ищут с ночи... Отбилась с горсткой овец. А хватились не сразу, уж когда вогнали отару в пески.

— Как же ее оставили одну?

— Вот так и оставили... Дубков там был.

— С чабанами?

— Да. Он и попросил Любу, чтоб помогла...

Теперь уже Санкевич с непривычной суровостью взглянул на Мамбетова, будто тот был виноват, что Малинину оставили одну с отколовшимся стадом.

— Вот так, Ермен Сабирович...

Через полчаса они уже обогнули пески и неслись на вездеходе по заснеженной целине. Машина подпрыгивала. На кочках, промоинах колесила от бугорка к бугорку. Мамбетов выпрыгивал на снег, разбивал ногами сугробчики, опять залезал в кабину.

— Наверное, у пастухов где-нибудь отогревается. Сейчас ведь по всем пескам кошары, да и землянок много... Не может она заблудиться, — говорил он. — Искать нужно по аулам.

И Мамбетов принимался рассказывать случаи, когда люди, попав в буран, выходили победителями и спасали других. Да и буран был уж не такой сильный.

— Здесь мело страшно, — откликнулся Санкевич.

Теперь они уже видели на горизонте пирамиду, возле которой стояла палатка Малининой. Они не спускали с нее глаз. Со стороны песков показалась цепочка всадников на верблюдах.

Мамбетов попытался рассмотреть всадников в бинокль, но машину трясло, бинокль прыгал перед глазами, да и руки дрожали.

Вскоре стала видна палатка и уже спешившиеся возле нее люди.

— Что они делают там? Вы Малинину видите? — спросил Санкевич, вытянувшись вперед.

Все ближе, ближе палатка. Теперь видно, что люди, заметив машину, повернулись лицами к ней и ждут.

Когда машина затормозила, Мамбетов первый выскочил из нее. Кто-то обмороженный, страшный, зажестикулировал перед ним, указывая руками в стороны песков и палатки.

— Кто он? Немой, что ли? — спросил Мамбетов.

— Это Самит! Он сорвал голос. Кричал в буран...

Мамбетов едва узнавал обступивших его чабанов из совхоза. Обмороженные лица их были страшны. Глаза слезились. Люди не приветствовали Мамбетова, как обычно, да и он забыл отдать им салям, как старшим.

— Где Малинина?

Чабаны молчали. Мамбетов посмотрел на палатку: она была занесена снегом, брезент висел на ослабевших растяжках.

— Где Любаша? — прокричал Санкевич.

Чабаны расступились, и Мамбетов увидел разостланную на снегу кошму. На ней кто-то лежал, покрытый брезентом, небольшой, свернувшийся в комок.

— Возле песков нашли. Еще бы немного — и вошла в пески. А овец вогнала в барханы...

И еще что-то говорили люди. Что-то мычал Самит, истошно и не по-человечьи. Но слова уже не доходили до сознания Мамбетова. Он будто закаменел, утратил способность двигаться, соображать. Самит подбежал к кошме, отвернул угол брезента. Малинина лежала на боку, спиной к Мамбетову, и он не увидел ее лица. Словно не веря тому, что это Любаша, Мамбетов зашел с другой стороны, нагнулся над телом, но лица Любы опять не увидел. Она лежала уткнувшись в кошму, колени ее были поджаты, руки сведены на груди. Только прядь навсегда запомнившихся Мамбетову волос, — пушистых, с каштановым отливом, — сказала, что эта Люба... Закостеневшая рука ее цепко держала поводья уздечки.

— У нее вырвалась лошадь.

— Лошадь не оставит человека.

— Ее люди оставили, что там лошадь! — проговорил Санкевич. — Люди оставили!

Мамбетов обернулся и увидел, как Санкевич дрожащими руками пытался развернуть таблетку валидола. И вдруг он швырнул от себя прочь весь тюбик с голубоватой наклейкой. Швырнул и зарыдал, не стыдясь своих слез.

Кто-то вспомнил, что давно нужно подать условный сигнал о прекращении поисков Любаш-кыз. Чабаны натаскали травы, выплеснули на нее из бидона остатки керосина, и через несколько минут кудловатый столб черного дыма потянулся к светлеющему небу. На этот дым спешили еще два человека: Луговой и Кумар, не предполагая, какую весть разносил по всей степи этот дым, — дым последнего костра в отряде Малининой.

Звезды не гаснут

Непогода задержала в степи Лугового. Ему пришлось донаблюдать пункты Малининой. Он жил и работал, как во сне, не прощая себе того, что был к Малининой подчеркнуто безразличен.

Все еще держались морозы. Дул порывистый северный ветер. Казалось, что он добирается до самого сердца. Обледенелые ветки краснотала позванивали на барханах, как стекляшки. Каждая травинка в степи оделась в ледяной панцирь... В последние дни небо стало затягиваться зыбкими, спешно бегущими за горизонт облаками. Они припудривали землю сухой снежной пылью. Ветер подхватывал ее, кружил, гнал по дорогам, по взлобкам, как будто не мог во всей степи выбрать места, где бы ее уложить. Однако все забелело, и возле примерзших к земле шаров перекати-поля, возле кустов полынка, суслиных бугорков нарастали сахарно-белые конуса снега. И если всмотреться, то может показаться: бегут по степи волны с белыми гребнями, только не шумят по-речному, а свищут...

Вторые сутки пошли, как Луговой тянулся на верблюде в базу экспедиции. Подводчик Кумар уже не стегал верблюда кнутом, не торопил: все равно не прибавит шагу. Луговой мог дождаться машины из Жаксы-Тау. Ему же казалось, что он был лишним здесь — так трудно ему было определить себя в глазах Славина, судьи строгого и проницательного. Славин принимал работы теперь один, без Санкевича, отвезенного в больницу. Он встретил Лугового холодно и отчужденно, проверял его журналы придирчиво, словно не доверял. И ни слова ни о Меденцевой, ни о Малининой. Луговой понимал: это не случайно. Славин чувствовал, что какая-то доля вины в гибели Любы лежит и на Луговом. Это было так, хотя никто не мог сказать этого в глаза.

Когда акт приемки был подписан, Славин спросил:

— Не останешься на полмесяца? Помочь мне?

— Если можно, разрешите уехать, — попросил Луговой.

— Что ж, не держу. Только машины сейчас не дам. Нужна.

— Меня отвезет Кумар.

— Смотри.

Они стояли друг против друга, учитель и ученик. Человек, проживший жизнь, и только начинающий жить, В последнюю минуту они взглянули друг на друга как-то по-другому, чем до прощанья, и сказали глазами все то, что было у них на душе, понятное лишь им двоим. И это понятное было связано с гибелью Малининой, с изменой Меденцевой.

В тот же день Луговой выехал в Жаксы-Тау

Сидя на телеге, Луговой все вглядывался вперед, в снежную засинь. Вот-вот должна была выплыть на горизонте гора Жаксы-Тау, но она словно провалилась. Луговой знал, что и в поселке ничто и никто не обрадует его. Там усилится боль, все будет напоминать о Малининой: берег озера, где они в первый день поставили палатки, комната Кузина, в которой он подхватил Любу на руки, громада Жаксы-Тау... На него многозначительно будет поглядывать Кузин, и, конечно, с откровенным осуждением — Пономаренко, завхоз.

— Эх, — скажет, — не сберегли Любу-Малину!..

Ветер будто усилился. Он дул навстречу так, что в глазах Лугового двоилось.

— Кумар, расскажи что-нибудь, — попросил Луговой.

В высокой заячьей шапке, похожей на гнома, Кумар сердито скосил глаза:

— Как говорить будешь? Губы замерз, скоро язык кончай. Курсак совсем пустой...

Луговой вспомнил, что они не ели с утра, что Кумар уже несколько раз просил остановиться.

— Пьем чай, Кумар.

Не съезжая с дороги, они развели костерик, подвесили помятый и дочерна закопченный за лето чайник. Луговой подсел к огню, протянул руки и тут же вспомнил, что Малинина любила сидеть вот так у костра, смотреть на причудливую игру огня. И в ту последнюю ночь она все протягивала руки к пламени, ладошками вперед и все зябла, зябла. Нет, он не мог оставаться у огня.

— Кумар, напьешься чаю — догоняй! — сказал Луговой и, подняв воротник полушубка, зашагал по дороге, длинный, сгорбившийся, чем-то похожий на верблюда.

Вот так в пути было легче. Пусть ветер бьет в грудь, пусть слезятся глаза, а он будет пробиваться вперед, как пробивался все это знойное лето... Он шел и шел. Уже стемнело, и дорога лишь угадывалась под ногами. Вдруг яркий свет ударил его в глаза и будто опрокинул навзничь. Луговой зажмурился и остановился, закрываясь рукою.

— Пьяный, что ли? — раздался рядом с ним сердитый окрик. — Прешь на машину. Не видишь, что ли? Кто такой?

Луговой открыл глаза и увидел перед собой Дубкова. Он стоял перед ним в желтом кожаном реглане, в серой каракулевой шапке, а за спиной у него чернела машина.

— Куда идешь? — снова спросил Дубков, вглядываясь в Лугового и не узнавая.

— Проезжайте, товарищ директор, — проговорил сквозь зубы Луговой и сошел с дороги.

Щелкнув, открылась дверца машины, и Луговой услышал возглас Меденцевой:

— Дима, это же Луговой!

Меденцева вышла из машины, подбежала. Ветер распахнул ее шубку, сорвал с головы платок.

— Борис!

— Нина! — воскликнул Луговой, вновь почувствовав, что он любил, любит и может любить только одну эту женщину, что он готов простить ей все, что она сделала, что еще может сделать ему плохого.

— Ну здравствуй же! — Она стояла теперь от него так близко, что он почувствовал ее дыхание. — Ведь мы не виделись целое лето! Подумать только!..

Меденцева протянула руку и глядела на Лугового с искренней радостью, словно с ней ничего не произошло, словно она была та же, что прежде, весной.

И оттого, что она так просто и невинно глядела, он не взял ее руку и отступил.

— А я не узнал вас, — сказал Дубков, бросив озабоченный взгляд на Меденцеву. — Честное слово! Такую бородищу себе отпустили...

Луговой не повернулся к Дубкову и продолжал всматриваться в глаза Меденцевой, но они, скрытые сумраком, ничего не сказали.

— Мы подвезем тебя, Борис. Это нам ничего не стоит, — проговорила Меденцева, опуская руку.

«Не стоит! — мысленно повторил ее слова Луговой. — Как это верно сказано».

Минутная вспышка радости погасла, и он как-то сразу почувствовал, что может говорить с Меденцевой спокойно. Но говорить было не о чем.

— Значит, ты удираешь? — проговорил Луговой, зная, что отряд Кузиной еще ведет наблюдение.

— Вынужденно, товарищ Луговой, — сказал, как бы оправдываясь, Дубков. — Мы переезжаем в город.

— Ну, счастливо! — Луговой поклонился и широко, торопливо зашагал дальше.

Вскоре Лугового нагнал Кумар.

— Гляди, Борис! Жаксы-Тау!

Луговой вскинул бородатую голову. Над степью начинало светлеть. Облака прорвались, и в синих разводах между ними стремительно неслись звезды. А на светлой полосе горизонта, над которой где-то за облаками тоже бежала луна, чернел силуэт Жаксы-Тау. Луговому даже показалось, что он видит и пирамиду, к которой поднималась Люба Малинина, человек с бескорыстным и самоотверженным сердцем. И в эту минуту он впервые подумал о том, что эта девушка была необыкновенной и могла принести ему счастье.

Как это было

Солнце примеривалось еще раз показаться земле, прежде чем уйти за гору Жаксы-Тау. Наконец его лучи, с трудом пробившись сквозь толщу многослойных облаков, упали на озеро, посеребрили сухой берег, осветили и пирамиду на вершине горы, упирающуюся почти в самое небо.

Мамбетов, сидевший у окна, уловил этот момент и погрустнел: слишком короткой была удивительно красивая вспышка покрытой молодым снегом степи. Сергеев по-своему расценил задумчивость своего коллеги.

— Что приуныл, Ермен Сабирович? — спросил он, улыбаясь. — Жаль расставаться с «Незваным»? Все разно завтра увезу. Ты свое дело сделал, теперь моей голове болеть... Ну, что молчишь?

Сергеев, конечно, прав, но Мамбетову казалось странным остаться без этого дела, без хлопот и забот, которые заполняли каждый день. Будто и делать уже нечего станет. Но признайся Сергееву — засмеет, пожалуй. Какой ты чекист, скажет, если скорбишь так!

Была и другая причина, заставляющая Мамбетова чаще обычного хмурить брови: это гибель Любы Малининой — свежая рана в его душе. Перед глазами то и дело возникал черный столб дыма и возле него — недвижимое тело, покрытое старым в зеленых травянистых пятнах брезентом.

— Ну? — наступал Сергеев, подзадоривая Мамбетова смешинкой в голубоватых глазах, странно молодо выглядевших на усталом лице.

Мамбетов, вспомнив, о чем говорил Сергеев, нехотя отозвался.

— Завтра не увезешь.

— Ну, послезавтра.

— Посмотрим.

— Чего смотреть! Преступление совершено, и статья налицо.

— Не в статье дело! — возразил Мамбетов. — Понимаешь, Василий Иванович, Виднов этот — сопляк! Мне кажется, что на каком-то рубеже просмотрели его. И преступление можно было бы предупредить.

— Правильно! — согласился Сергеев, но тут же обезоружил Мамбетова. — Как и всякое. Но что же делать, если они совершаются! На что надеялся этот «Незваный?» К чему шел? И почему?.. Конечно, не из-за враждебных побуждений, мы в этом уже убеждены. Посмотри на психологию этого человека, на его моральный облик. И на дела! Только твоя Алима может охать: «Ой-бай, как это мой Ермен арестовал человека!» А когда прочтет в газете, что он натворил, пожалуй, изменит мнение, да еще возгордится, что такого гуся ее муж вывел на чистую воду.

Мамбетов недовольно повел плечами и посмотрел на дверь. Вот-вот должен был появиться вахтер с Видновым. Скорее бы!

— Боюсь, уничтожит он средства тайнописи! — воскликнул Сергеев, нервно поднявшись из-за стола.

— Василий Иванович, не нагоняй тоски. Я же сказал тебе: лежат в планшетке, между фотографиями «битых карт». А придет с планшеткой. Он же не выпускает ее из рук.

— Дай бог! Или как говорят у вас, когда обращаются к аллаху?

— Не знаю... Аллах нам плохой помощник.

Сергеев рассмеялся. Нет, этот черноглазый черт ему нравился. Такой спокойный, невозмутимый. Настал решающий день, а он, как железный, будто ему все равно, как поведет себя Виднов.

— Кстати, что будем делать с Шелк? — спросил Сергеев.

— Тебе же сказал Омаров. Пусть сама экспедиция решает.

— Ее выгонят вон.

— Нет, оставят. Кому же тогда заниматься ее воспитанием? — Мамбетов поднял черные брови.

— Да, такая находка для подлеца. Вся на распашку... Тут еще Кузин оказался простофилей. Поручал ей работы, давал каталоги, схемы.

Дверь распахнулась. Вошел Виднов, следом за ним вахтер.

— Мы вас пригласили, Виднов, для того, чтобы выяснить некоторые обстоятельства, — сказал Мамбетов, отпустив вахтера. — Раздевайтесь и присаживайтесь к столу.

Перед Мамбетовым сел невзрачный человек с трусоватым и блудливым взглядом. Мамбетов глядел на него разочарованно, будто игра не стоила свеч, будто он нашел не того, кого искал все это знойное лето. Он знал уже каждый шаг Виднова, всю его жизнь. И впрямь Мальчик, Вытри Нос.

— Так вот, Виднов. Нам стало известно, что вы храните, мягко выражаясь, неприглядные открытки. Рабочим будто показываете. Так это?

— Было дело! — неожиданно подтвердил Виднов. Лицо его оживилось. — Шалость, знаете.

— Где же вы наснимали таких кадров?

— Не я, не я, — заторопился ответить Виднов. — Это мне дали.

— Кто?..

Вот и пошел путать следы заяц, метаться от куста к кусту, хотя и нельзя уже было скрыться за ними.

— ...Я знал многих из компании «битых карт». К сожалению, фамилий не помню. Ведь мы называли друг друга по кличкам, — говорит Виднов срывающимся от волнения голосом.

— Назовите так, — просит Сергеев.

Черт знает что! Мамбетов привык называть людей по именам, фамилиям, а тут посыпались клички, будто речь пошла о собаках. Султан, Борзой, Шилохвостка, Губан... А вот еще: Ребята, Не Надо!

— Вы тоже имели кличку? — спросил Мамбетов.

— Да...

— Какую?

Виднов опускает глаза, ломает пальцы.

— Мальчик, Вытри Нос звали.

— Да-а, приятно, — замечает Сергеев. — Еще кого знали?

— Как будто всех назвал.

— Не всех, Виднов.

— Может быть, не ручаюсь.

— Тогда напомним: Левушкин, — помогает ему Сергеев.

— Левушкин? — Виднов закусывает губы, но он уже выдал себя. — Н-да. Знал. Его кличка была «Попка-попугай». Он всегда одевался пестро. За это и прозвали.

— Как его имя?

— Звали Джеком, а вот по отчеству... Отчества у нас не в ходу были.

— И не Джеком, Виднов. Так действительно его называли в ваших кругах. Его имя — Георгий Иванович. Вспомнили?

— Да. У меня где-то и адрес его записан.

— Вот, вот. А зачем понадобился адрес?

— Все-таки друзья... — Виднов улыбается.

— Вы как будто собирались перевести ему деньги?

— А-а!.. — Виднов колеблется, но договаривает. — Двести рублей.

— А не больше? Прибавьте триста, — замечает Сергеев.

Виднов вскинул голову, побледнел.

— Говорите, Виднов, — просит Мамбетов.

— Да, вы правы. Я был должен пятьсот. Двести послал...

— Откуда вы сделали перевод?

— С центральной усадьбы совхоза, когда ездил к Меденцевой.

— Почтовые отделения совхоза, в том числе, и на центральной усадьбе, дали нам справки, что переводов от вас не поступало. Мы не можем вам верить.

— Перевод я действительно не сделал. Почта всегда была так далеко от меня.

— Допустим. Чем вызван долг Левушкину?

— Вынудили меня... Обидел я одну девчонку, она подняла скандал, стала грозить, что выдаст нас милиции, подаст в суд. «Битые карты» предложили мне заткнуть ей горло нейлоновой шубкой. Их слово было закон.

— Левушкин вам денег дал или принес шубу? — спросил Мамбетов.

— Дал денег.

Сергеев не вытерпел.

— Должен сказать вам, что Левушкин опрошен по этому поводу и говорит другое.

С минуту длится молчание.

— Я сказал вам неправду, — наконец признал Виднов. — Он принес шубу.

— Где он достал ее? У кого?

— Купил у кого-то. Еще раньше. У него всегда было в запасе.

Опять ход в сторону, опять Виднов кривит душой. Наверное, не теряет надежду, что самое страшное для него пока осталось неизвестными для этих людей, от которых он не ждал пощады.

— Может быть, вы расскажете о своем знакомстве с Линдой Мартин? — спросил Сергеев. — Помните такую?

Вопрос — как удар. Виднов еще ниже опустил голову.

— Я познакомился с ней в ресторане.

— Неправда, Виднов. Вас познакомил с ней Левушкин на американской выставке. Она там работала гидом. Так?

Молчание и опять выдох:

— Да.

— Где была вторая встреча?

— За городом.

— И третья?..

— Там же....

— Кто назначал эти встречи?

— Линда.

— С какой целью?

— Я должен был принести ей деньги за шубу.

Как было бы трудно восстанавливать истину, если бы Мамбетов не имел проверенных данных. Виднов говорил неправду всегда, когда был не уличен. На последней встрече Линда Мартин поставила ему условия: деньги или услуга. Денег у него не было, они были пропиты в компании «битых карт». Он просил ее обождать, он вышлет их обязательно, месяца через два. Линда была непреклонна. Никаких переводов: или сразу пятьсот, или услуга! Услуга!.. Какая?.. Совсем ерунда! Она не потребует чего-то необычайного. Он едет кажется, в экспедицию?.. Будет иметь дело с координатами тригонометрических пунктов? Так вот нужно выписать их на листок и спрятать на ближайшей к населенному пункту пирамиде. Положить в банку, хотя бы из-под консервов. Геодезисты всегда оставляют записки... А если прочтут?.. Не прочтут. Она даст средства тайнописи. Обычным способом нужно написать только название пирамиды, а остальное... Она скажет, как это сделать. Конечно, сейчас. Зачем же подвергаться риску и лишний раз встречаться!.. Только отнести на пирамиду, а об остальном ему нет заботы. Ну, а если он захочет получить от нее больше, то осенью они поговорят об этом. Она не останется в долгу перед ним. Если Виднов за лето соберет все данные о работе экспедиции и передаст ей, то будет неплохо. Словом, ему нечего раздумывать, раз он попал впросак. Чего доброго, вместо поездки в экспедицию, он может предстать перед судом. Девчонка из таких, что слово сдержит. Да и «битые карты» мстят. Итак?

Заокеанская мисс, признающая только законы купли и продажи, на этот раз не промахнулась. Мальчик, Вытри Нос оказался покладистым.

Рассказать об этом не так легко даже такому, как Виднов. Но куда денешься: факты — упрямая вещь.

— Облегчим признание? — спросил Мамбетов, взглянув на Сергеева.

— Да, пожалуй, что же тянуть.

Сергеев раскрыл папку и положил перед Видновым листки, которые были заложены им в тайник. Но теперь текст был проявлен, все буквы выступали четко.

Виднов взглянул на него и отшатнулся.

— Ваша работа? Вы даже не изменили почерка, Виднов.

Виднов закрылся руками и стал раскачиваться.

— Я спрашиваю, вы писали? — строго проговорил Сергеев.

Виднов поднял голову, глаза его заблестели.

— Значит, это не попало... туда? — спросил он.

— Как видите.

— И... никто не приходил?

— Некому было... Ведь на удочку Линды попались только вы, Виднов. Вторая ее попытка оказалась менее удачной. Эта дама выдворена из нашей страны.

Виднов вдруг всхлипнул, ударил себя кулаком в грудь.

— Спасибо, ребята... Спасибо! Если бы вы знали, как тяжело было! Как тяжело!.. Ведь я хотел прийти к вам. Хотел!

Мамбетов и Сергеев переглянулись: «Как верить ему»?

Все то, что рассказывал теперь Виднов, не было новостью ни для Мамбетова, ни для Сергеева, но они слушали его до конца и с напряженным вниманием. Виднов начинал говорить правду.

— Может быть, вы сдадите средства тайнописи? — спросил Сергеев.

— Рад бы. Но давно сжег! Давно!..

— Ну вот, опять... Выньте их из вашей планшетки и положите на стол! — приказал Мамбетов, едва сдерживая вдруг охватившую его злобу.

Виднов растерянно взглянул на него и повернулся к вешалке за планшеткой...

* * *

Вот и зима накатила, да еще какая! Снега насыпала столько, что сугробы поднялись вровень с окном. И Мамбетову видно, как играют блестки поверх снежного покрова. В кабинете холодновато, надымлено. Мамбетов подшивает последние бумажки, оставшиеся от следствия по «Незваному гостю». Нехитрую эту работу теперь уже можно было поручить секретарю, но Мамбетов, словно еще ревнуя всех к своему первому делу, делает все сам до конца. Тихо в кабинете, никто не мешает. Мамбетов, перебирая бумаги, прочитывает их, задумывается. Каждая фамилия, которая попадается на глаза, знакома, и перед ним вновь встают люди экспедиции, оставившие свой след не только в делах и душе Мамбетова.

Секретарь райкома Омаров сказал Мамбетову, что он должен разобраться во всех обстоятельствах гибели Малининой и доложить на бюро. Ну что ж, он разберется, хотя жизнь и переплела их судьбы. Нужно об этом поговорить с Санкевичем... Старик все еще лежит в больнице, покинутый всеми. Врачи не теряют надежд, что поставят его на ноги.

Звонит телефон. Мамбетов берет трубку и слышит голос жены:

— Ты еще сидишь? Неужели и сейчас...

— Иду, иду.

— Тебе завтра ехать в степь. С утра. Не забыл?

— Помню, Алима.

— Ну, иди.

Скоро темнеет окно в домике КГБ — последнее светившееся окно в поселке. Мамбетов идет по заснеженной улице, кособочит, чтобы ветер не бил в лицо. Идет и еще раз прикидывает, что предстоит ему сделать в совхозе, на трассе канала, в аулах как уполномоченному, члену бюро, депутату... И просто как человеку.

ПОЕДИНОК

НА ОКРАИНЕ ГОРОДА

Я возбуждаю дело

Звонок. Беру трубку и слышу голос Леонова:

— Зайдите, Николай Алексеевич!

Убираю документы в сейф и бегу. Леонов не любит, когда задерживаются.

— Садитесь, — говорит он, едва я показываюсь в дверях, а сам еще не отрывается от бумаг, которые лежат перед ним на столе.

«Предстоит разговор», — догадываюсь я и опускаюсь на стул. Минута, другая. Леонов, наконец, поднимает голову и спрашивает:

— Вы, кажется, обижались, что вам не дают самостоятельно поработать?

— Не обижался, а...

Леонов перебивает.

— Вот я и думаю, что не все же вам сидеть практикантом. Возьмите-ка эти материалы! — Он подает мне бумаги, только что прочтенные им, улыбается. — Хорошенько изучите и, если окажется достаточно оснований, напишите постановление о возбуждении уголовного дела. А план расследования составим вместе... Ясно?

— Значит, дело будет в моем производстве? — нерешительно спрашиваю я своего начальника, принимая бумаги и еще не веря тому, что буду, наконец, вести расследование.

— Конечно! — восклицает Леонов. — Придется выехать на место совершения преступления — в Белогорск.

В Белогорск! Я готов ехать хоть на Северный полюс! Леонов, наверное, видит это: недаром на лице у него такая улыбка.

Материалов, которые мне вручил начальник, оказалось не так много: письмо прокурора с поручением провести расследование, рапорт сержанта милиции Савочкина, объяснение работницы швейной фабрики Веры Лозиной, справка из больницы — вот и все документы, которые теперь легли на мой стол.

На письме прокурора две резолюции. Одна, начертанная размашистым почерком, гласила:

«Тов. Леонову В. В. Поручите опытному следователю» —

это указание начальника. Пониже твердым и четким почерком Леонова стояло:

«Тов. Иванову Н. А. Возбудите дело».

Я не считался опытным следователем, все еще носил эпитет «молодого»; он приклеивался ко мне на всех служебных совещаниях и партийных собраниях, когда нужно было меня похвалить или указать на мои недостатки. Правда, на последнем собрании секретарь партбюро встал на мою защиту. Он сказал, что давно пора предъявить мне требования по-настоящему. Какой я молодой, когда два года, как из института! Замечание это мне пришлось по душе. Юношеский период в работе был закончен. И вот теперь — дело!

Рапорт сержанта Савочкина лежал сверху. Когда я прочел его, то не поверил своим глазам. Происшествие показалось мне невероятным. Но о том же, только более обстоятельно, писала в своем объяснении и работница фабрики Вера Лозина. Сомнений не могло быть: в Березовой балке возле города Белогорска совершено преступление. Это подтверждалось и белогорской больницей.

Медлить было нельзя. Я взял бумагу и не без волнения, несколько раз переписывая, составил постановление о возбуждении уголовного дела — первое в своей жизни.

Затаив дыхание, я понес постановление Леонову и положил перед ним. Я ждал, что он похвалит меня и тут же подпишет, но Леонов взял ручку и... начал беспощадно зачеркивать и дописывать. В одну минуту от моего творчества остались лишь заголовки.

— Многословно, — недовольно проговорил он. — Постановление должно быть кратким и ясным. Дайте перепечатать!

С обидой на сердце я направился в машбюро. И машинистки еще поглядят, какой я «опытный» следователь.

Через четверть часа постановление было подписано. Леоновский текст был лаконичнее, проще. Сознаться в этом было нелегко, хотя об этом меня никто и не спрашивал. Первый шаг на моем самостоятельном пути следователя был сделан...

Белогорск

Березы, березы, березы!.. Кажется, что их кто-то выталкивает из леса, из-за бугров. Взмахивая зелеными косами, они пускаются во весь дух наперерез машине, замирают у самой дороги, на опушке. День от белизны стволов кажется еще светлей. Я никогда не видел так много берез. А под самым Белогорском, по склонам раскидистой балки, они пошли сплошной стеной.

— Красота-то у вас какая, Иван Федорович! — обращаюсь я к шоферу, который везет меня со станции.

— Да-а! — соглашается он. — Бугры, леса...

— Не от берез ли название городу?

— Не-ет, — тянет шофер. — Город наш подле меловых гор стоит. Отсюда и Белогорск. А вот балка, точно, от берез название повела.

— Это Березовая балка? — спрашиваю я, вспомнив название ее из рапорта Савочкина и объяснения Лозиной.

— Она самая, — подтверждает шофер. — С виду красавица. А по делам в ней... Лучше и не говорить... Вот родник там знаменитый, вода сладкая, всегда холодная, ключом бьет. Ведро выпей такой воды — ничего не будет. А что только не делали, чтобы завалить этот родник! 3емлю срывали, сваи заколачивали...

— Зачем же? — возмутился я. Впервые приходилось слышать такое. Люди про родники да криницы песни слагают, а тут...

— Видите ль, дорогой товарищ, родник этот с давних пор стал приманкой для всяких святош. Каких только басен не сложили они о чудотворной силе этого родника! Как же, святая водица! Вот и текут к роднику богомольцы, а с ними и мастаки разные зашибать деньгу на людской темноте. Навешают на березы иконок и ну молитвы гнусавить, каждый на свой лад. А то целый аналой поставят, лампадки развешивают. Всем буграм библейские названия дали, куда ни плюнь — на святое место угодишь: Афон, Голгофа, Елеон... А что ни суслиный бугорок, то могилка какого-нибудь праведного старца либо пророчицы...

— И сейчас есть в балке богомольцы? — спрашиваю я, глядя, как проплывают в стороне нераспаханные бугры, про которые говорит шофер.

— Были бы! Да вот, спасибо, Василий Иванович выручил. Привез цистерну мазута и разлил по всему роднику. Вода стала припахивать, и, знаете, схлынули богомольцы.

— Кто такой Василий Иванович? — Я не совсем разделяю его методы борьбы с религиозными предрассудками.

— Разве не знаете? Начальник милиции нашей, товарищ Росин. Ему житья не стало из-за этих святых мест. В прошлом году в кустах возле родника нашли задушенную девчонку. Лет шестнадцати. Шла из бригады и забрела, наверное, водицы испить. Дело в самую жару было. Ну, и «напилась...»

— Нашли преступника?

— Найдешь ветра в поле. В эту Березовую балку каких только бродяг не наведывалось. Однажды даже «царевич Алексей» объявился.

Березовая балка остается позади. Белизна деревьев, так удивившая меня вначале, будто померкла. И я уже не восторгаюсь и гляжу на лес настороженно.

— Что же вы такую волю дали мракобесам? — спрашиваю шофера. — Смотрите-ка, что они творят! Где атеисты ваши?

Иван Федорович смеется.

— Атеисты! Они делают, что положено: лекции читают, в газете статейки печатают. Одним словом, просвещают нас, неверующих. Год-два назад я знать не знал, кто такие, к примеру, сектанты-пятидесятники или старообрядцы, а теперь сам могу беседу провести на эту тему. Но до верующих слово наших атеистов не доходит. Про главарей сект и говорить нечего: в ус не дуют. Закон нужен, чтобы эти мракобесы отвечали за свои дела. Сам молись, кому хочешь и на что хочешь, хоть лоб расшиби, а других в свое болото не тяни. Совратил — отвечай!

— Такой закон есть, Иван Федорович, — говорю я шоферу. — Статья 227-я.

— Правильно, есть такая, — согласился Иван Федорович. — А давно ли она? В новом кодексе только что появилась. Мы с товарищем Росиным на этот счет уже спорили не раз, потому что святоши нам поперек горла встали. За их безобразия в Березовой балке Росин уже два выговора схватил, а теперь строгача ждет. Могут и вовсе снять с должности. Каково? Так вот, под эту 227-ю статью можно подвести такого главаря секты, который вовлекает в секту несовершеннолетних, наносит изуверскими обрядами вред здоровью верующих. Так?

— Так.

— А вот у нас есть баптистский проповедник Шелкоперов. Препаскуднейший старичишка. С детства инвалид, будто ему еще в утробе хребет переломило. Этот сын божий не один уже год крутит голову своему стаду, а в стаде человек пятьдесят, есть молодые. Им бы рекорды ставить на производстве, а они — тише воды, ниже травы. Нормы не переработают, на собрание не останутся, общественной работы не ведут. В кино пойти — грех, газетку почитать — грех, радио послушать — тоже грех. Остается одно — читать библию. И читают! На молениях у Шелкоперова детей не увидишь, в обмороки никто не падает, никому рук и ног не отрубили. Однако разберитесь: враг он нашего общества или нет? Самый настоящий вражина. А вот подступитесь к нему с этой 227-й статьей! Не тут-то было! Нет, товарищ лейтенант, существенная недоработка в этом вопросе налицо. Вы меня не переубеждайте!..

Иван Федорович был не таким невозмутимым, каким показался мне в начале пути. Я пожалел, что не разговорился с ним сразу. Не во всем он был прав, но его непримиримая воинственность по отношению к святошам мне нравилась. Действительно, мы уже коммунизм начали строить, а какие-то шелкоперовы ставят палки в колеса.

Разговор наш мог продолжаться, но вот под машиной загремел настил моста, и она выскочила на высокий глинистый берег. Перед нами открылась улица — широкая, обсаженная деревцами.

— В милицию?

— В гостиницу, Иван Федорович, — попросил я. Нужно было почиститься, напиться.

Минут через десять мы уже были в центре города. Витрины магазинов, вывески, палатки с газированной водой и мороженым, газетные киоски. На кинотеатре громадная афиша: «Путь к звездам». Над трибуной портреты передовых людей. Через улицу протянуто красное полотнище, белые аршинные буквы:

«Мы будем жить при коммунизме».

Город как город, даже радостно стало. Горькие слова Ивана Федоровича забылись.

Проехав мимо парка, свернули на боковую улицу и сразу остановились возле крыльца белого двухэтажного дома.

Я простился с шофером и взбежал на второй этаж. Навстречу мне вышла пожилая женщина, пригласила:

— Проходите, пожалуйста. Товарищ Росин звонил... Ваш номер десятый, одноместный.

Мы познакомились. Мария Ивановна, так звали дежурную по гостинице, взяла у меня командировочное удостоверение для прописки, проводила в номер.

Номер небольшой, чистый. Я открыл окно, чтобы впустить свежего воздуха, и вдруг услышал колокольный звон. Редкие, клямкающие удары падали плоско, бескрыло. Я высунулся в окно, чтобы взглянуть в ту сторону, откуда неслись эти звуки, как вдруг увидел Марию Ивановну. Она спустилась с крыльца и засеменила по улице, торопясь на угол, где стояла подвода сборщика утильсырья. Мне видно было, что и сборщик-старик глядит в ее сторону, ждет.

— Клям, клям, клям... — все падали звуки.

Из-за верхушек тополей, кварталах в двух от меня, выступала кирпичная колоколенка церкви.

— Клям, клям, клям... — будто дразнилась она.

— Черт знает что! — выругался я и окинул взглядом улицу.

На углу, где перед этим стояла подвода сборщика утильсырья, уже никого не было.

Я захлопнул окно, вышел в коридор к телефону и попросил соединить меня с начальником милиции. Нужно было, не теряя времени, выехать на осмотр места происшествия, хотя я и не надеялся, что там сохранились какие-либо следы...

Майор Росин прислал машину тут же. Не успел я выпить чашку чаю, как под окном раздался сигнал. Я выглянул и увидел Ивана Федоровича. Очень хорошо: с ним мы уже были знакомы.

Я стал собираться, но в дверь вдруг постучали.

— Заходите! — крикнул я, думая, что пришел шофер.

Но в дверях появилась светловолосая девушка.

— Вы товарищ Иванов? — спросила она.

Мой утвердительный кивок вызвал на ее лице удивление. Наверное, девушка представляла меня каким-то другим, может быть, более солидным и строгим.

— Вы ко мне? — спросил я.

— Да! — Она назвала себя: — Вера Лозина.

Вместо того чтобы поздороваться, я подхожу к следственной сумке и перекладываю ее с одного стула на другой.

— С нами должен быть еще сержант Савочкин. Но он остался, чтобы взять понятых. Мы заедем за ним.

Лозина говорила по-деловому, спокойно, не сводя с меня светлых глаз.

Минут через двадцать мы были уже за городом. Я сидел рядом с Иваном Федоровичем, а на боковых сиденьях газика — сержант Савочкин, Лозина и двое парней-дружинников.

Савочкин — богатырь лет тридцати с усами-пиками в стороны. На полных щеках его, как у ребенка, играл румянец.

— Конечно, не захватили мы ни одного участника. Что там говорить — виноваты... — проговорил он, когда машина тронулась. В его голосе были сожаление и досада.

— Не до них было, — заметила Вера.

— Потерпевшая была такой, что напугала не на шутку. Думали, мертва. Не глядит, не дышит. Клади в гроб, да и все. Если признаться, оторопь взяла. Всякое приходилось видывать, а тут как взглянул — мороз по коже!

— Не тужите, все выяснится! — сказал я авторитетно, будто такие дела мне приходилось вести не впервые.

— Не сомневаемся, однако хлопот прибавилось...

Насколько прибавилось хлопот, я не представлял, но на сердце было тревожно. А в самом деле, сумею ли я все выяснить?

Место происшествия оказалось на поляне среди сплошных берез. Сержант Савочкин подвел меня к выгоревшей на краю поляны плешине и, ткнув ногою в едва приметную ямку, сказал:

— Здесь стоял крест...

Я подозвал понятых, разъяснил их обязанности и права. Начался осмотр места происшествия.

Прежде всего нужно было осмотреть яму. Лопатой я стал выбрасывать из нее землю, перекидывать пожелтевший дерн. Вскоре попались две спички, за ними — обрывок веревки.

— Первый трофей! — воскликнул Иван Федорович.

Сержант Савочкин тут же подхватил обрывок, стал рассматривать. Все насторожились, ожидая, что он скажет.

— Точно такая веревка была на потерпевшей! — наконец проговорил он.

«Вот тебе и не окажется следов! — подумал я. — Вот тебе и прошла неделя». И спички, и обрывок веревки становились вещественными доказательствами.

«Первые трофеи» осмотра были сфотографированы, описаны и завернуты в бумагу по всем правилам криминалистики.

Вскоре мы углубились в рощу. Если бы кто-нибудь посмотрел на нас со стороны, то принял бы за грибников. Мы заглядывали под каждый куст, раздвигали ветви, траву.

Вдруг крик:

— Товарищ Иванов!

Это зовет меня Иван Федорович. Я бегу к нему. Иван Федорович стоит на коленях возле тропы и разворачивает руками траву, высвобождая что-то.

— Что вы нашли? — спрашиваю подбегая.

— Смотрите-ка, пробка от канистры!

Подходит Савочкин, наклоняется над находкой шофера и говорит:

— Не зря эта пробка здесь! Они ведь бензин в костер подливали. А в чем приносили? В канистре!.. Я еще тогда почувствовал, что бензинцем потягивает, а откуда — не разобрал. Теперь вот стукнуло в голову!..

Да, пробка могла стать вещественным доказательством, если версия Савочкина подтвердится. Пришлось спросить Лозину, не чувствовала ли она запаха бензина, когда прибежала к костру. Нет, она не чувствовала. Ей и в голову не приходило подумать об этом.

С четверть часа мы провозились с пробкой. Фотографировали ее положение возле тропы, сделали схему. Потом я опылил ее порошком алюминия. Предчувствие не обмануло: на верху пробки выступил отпечаток пальца, правда, очень слабый, однако достаточный для того, чтобы снять на дактилоскопическую пленку.

Я старался работать спокойнее, но слишком много глаз наблюдало за каждым моим движением. Я нервничал.

Едва успел я закончить процедуру со снятием следов пальца, как из лесу позвала Вера Лозина:

— Товарищи, сюда, сюда!

Все бросились к ней.

Вера Лозина стояла возле срубленной березы.

— Здесь делали крест, — показала она на лежащие в траве щепки.

Я обошел высокий пень, стал рассматривать ветки с завядшими листьями, щепки. На одной щепке я увидел две параллельные бороздки. Показал их Лозиной.

— След топора. На лезвии зазубрины, — догадалась она.

— Совершенно верно.

— Значит, по ним можно найти топор, а по топору...

— Конечно!.. Можете подавать в юридический. Рекомендация будет, — пошутил я.

Вера улыбнулась, отвела глаза.

— Не-ет. Юриста из меня не получится. Я уже выбрала специальность.

— В театральный или в кинематографический?..

— В текстильный! — гордо произнесла она.

Я вспомнил, что Вера работает на швейной фабрике.

— На будущий год поступать буду.

— Почему не в этом? Стажа не хватает?

— Нет, два года как раз... Но я подожду.

Протокол осмотра места происшествия я составлял на поляне. Напротив меня уселись Савочкин, Иван Федорович, понятые. Вера Лозина устроилась позади. Я чувствовал, что она смотрит из-за плеча, как я пишу, может быть, даже читает.

— Как у вас получается!.. — вдруг сказала она.

Когда я повернул голову, она отодвинулась и добавила:

— Наверное, следователем интересно работать.

Савочкин, сделав свирепое лицо, прикрикнул:

— Лозина, не мешай человеку!

Вера встала и пошла по поляне, медленно, срывая цветы. Я углубился в записи.

Протокол осмотра места происшествия мы подписали уже при свете фонарика.

Без радости

Начальник милиции выделил мне кабинет, небольшой, но светлый, с широким окном, выходящим в палисадник. Плотная стена сирени надежно предохраняла от зноя и уличного шума.

Я пришел на работу рано. Ночью спалось тревожно и плохо. И во сне я составлял протокол осмотра места происшествия, и во сне Вера Лозина спрашивала, интересно ли работать следователем...

Допрос свидетелей я решил начать с Веры Лозиной. Она пришла, как мы договорились, ровно в девять. Села возле окна, еще более красивая в своем светлом платье, насторожилась. Я предупредил ее об ответственности за дачу ложных показаний и за отказ от показаний, попросил расписаться. Она написала свою фамилию четко, букву за буквой, и поставила точку. Сделала она это торжественно.

— Скажите, свидетельница, что вам известно по делу? — спросил я.

Это был первый в моей жизни вопрос свидетелю, который я задал. Торжественный и официальный тон его испугал Лозину: она растерялась и не сразу нашлась, что ответить.

— Что мне известно по делу? — переспросила Вера. — Очень многое. Вам все рассказывать?

— Конечно!

И Вера начала свои показания с рассказа о событиях того дня, когда ее вызвали в отдел кадров фабрики и предложили взять в свою бригаду новую работницу.


Начальник отдела кадров, указывая глазами на сидящую в стороне высокую и худую девушку, сказал Вере:

— Понимаешь, помочь придется Вороновой. Жизнешка у нее... того, не совсем ладно складывается...

Вера окинула глазами девушку и смутилась, встретившись с ее взглядом. Что-то непривычно страдальческое было в ее продолговатом лице, необычное.

— Надо посоветоваться с бригадой, — сказала Вера.

— Ну, что же. Веди Воронову в цех, представь девчатам. Поговорите... Не понравится — переведем в другую бригаду. Но мне хотелось, чтобы к вам...

Кадровик говорил так, что новенькая слышала, и Вера не могла отказать. Она позвала Воронову и повела с собой.

Бригада — молоденькие девчата, комсомолки — встретила Симу Воронову, как хорошую знакомую. Сразу рассказали о себе, стали ее расспрашивать. А Сима, отвечая односложно, дичилась и смотрела на них отчужденно и как бы свысока.

— Ну что же, работать и жить будем вместе, как одна семья, — сказали ей. — Ты согласна?

Новенькая молча кивнула головой и опять посмотрела на девчат непонятно и гордо. Тихо, будто про себя, сказала:

— Приду завтра.

— Приходи, — ответила Вера за всех. — Начинаем в восемь!

Когда она ушла, одна из девушек — Левитан (так ее звали за сильный, почти мужской голос) — сказала:

— Воображалка! Мы с ней горя хлебнем...

— Левитан, как не стыдно! — воскликнула Вера. И больше ничего в защиту Вороновой сказать не могла. Девчата ручались друг за друга во всем. А теперь в их жизнь входил новый человек. Какие радости, заботы он принесет? Этого никто не знал, даже прозорливая Левитан, редко ошибавшаяся в людях.

Но опасения оказались напрасными. Сима Воронова не опаздывала на работу, выполняла норму, никому не противоречила, но после работы сразу уходила домой — сосредоточенная, замкнувшаяся в себе. Девушки старались привлечь ее к общественной работе, но не смогли.

— Что за человек, не понимаю! — возмущалась Левитан.

Однако скоро все выяснилось. Наступил тот день, когда Сима открылась. Как-то утром, вбегая в цех, Левитан прокричала:

— Товарищи! Человек в космосе! На корабле «Восток».

Она выходила из цеха в местком, куда ее вызвали по поводу выступления в театре на концерте, и принесла эту ошеломившую всех новость. Нужно еще представить, как прокричала Левитан, не сдерживая голоса.

Минут через пять ни одного человека не осталось на своем месте — все бросились к репродукторам. Лишь одна Сима как сидела за мотором, так и осталась, будто ничего не случилось.

— Не слышишь разве? Космонавт в небе! — Подбежала к ней Вера и положила на плечо руку.

Сима дернула плечом, освобождаясь от руки, спросила:

— Ну и что же?

Лозина растерялась: на лице Симы не отражалось никакой радости, будто эта весть вовсе не касалась ее...

В тот же день на фабрике состоялся митинг. Не было такого человека, который бы не торопился в клуб, чтобы узнать последние сообщения о полете вокруг Земли. А Сима пробивалась к выходу, отчаянно работая локтями и боясь, как бы людской поток не захватил и не увлек ее в клуб.

Уже за дверью ее нагнала Вера, спросила:

— Сима, что с тобою? Почему тебя не радует это?

Она поглядела на Веру снисходительно, улыбнулась:

— Меня радует только бог.

— Бог?

Вера не сразу поняла, что это значит, а Сима, ответив ей, вскинула голову и пошла прочь.

После митинга Вера Лозина сказала девчатам, что Сима Воронова верит в бога.

— Ты что мелешь? — грубовато набросилась Левитан.

— Сима ве-рую-щая!.. — повторила Лозина.

— Верующая? Она ходит в церковь?.. У нее иконы?.. — посыпались вопросы.

— Видите!.. Я же говорила вам... — начала Левитан, но ее перебили.

— Ты лучше скажи, что теперь делать?

— Что делать? — повторила Вера. Ей казалось, что не только Сима, но вся бригада попала в страшную беду, из которой никто пока не видит выхода.

Левитан не успокаивалась:

— Кто же теперь мы? Коммунистическая бригада или нет?

Ей никто не ответил. Им просто казалось, что верить в бога так же стыдно, как в домовых и чертей. Вернее, не казалось, а только сейчас стало казаться, потому что они никогда не думали о боге, хотя иногда слышали звон надтреснутого колокола церкви да читали статьи о сектантах. Все это было очень далеким от них и, казалось, никогда не могло их коснуться. Они не нуждались ни в какой вере, любили жизнь и не сомневались в том, что никакого бога нет. И вдруг...

— Пусть она уходит из нашей бригады, — сказала Левитан. — Есть же бригады некоммунистические.

— В самом деле. Почему мы должны из-за нее страдать!

— Нас еще из комсомола исключат...

— Мы должны рассказать об этом всем!

Что же получается? Только одна она, Вера, за Симу? Только она не решается произнести слов, которые уже у всех на устах?

— Девочки, одумайтесь! — почти прокричала Вера. — Сима же человек! А что мы знаем о ней? С кем она живет, с кем дружит?..

В эту ночь в общежитии уснули поздно. Спорили, мирились, опять спорили. Говорили то о Гагарине, то о Симе. Так ни к чему и не пришли. Условились подождать, не торопиться с решением.

Секретарь комсомольской организации фабрики выслушал Веру внимательно и с тревогой. Ему искренне было жаль лучшую на фабрике бригаду, которую теперь, пожалуй, нельзя ставить в пример. Однако согласился с Верой, что ей следует ближе сойтись с Вороновой, разузнать, как она живет, кто на нее оказывает влияние.

— Если в церковь ходит, — беда, а если сектантка... — Секретарь махнул рукой и не договорил.

Лозина поняла его жест и опустила глаза. Она тоже думала об этом и почему-то решила, что Сима связана с сектой. Она знала, что в городе существовали две группы сектантов: пятидесятники и старообрядцы. Какая разница между ними? Ее одинаково пугали и те и другие.

Утром, войдя в цех, она стала отыскивать глазами Симу, но та еще не пришла. На столе, где работала Сима, белел клочок бумаги. Что это? Вера подошла и увидела записку. Размашистым почерком Левитан было написано:

«Сима, уходи из нашей бригады!»

Зажав записку в кулак, Вера возвратилась к своему месту. Она чувствовала, что Левитан поступила дурно и самовольно. Об этом нужно поговорить с девчатами. А что, если и они?.. Нет, этого не могло быть.

Левитан пришла как ни в чем не бывало и сразу метнула взглядом в сторону стола Симы. Вера сделала вид, что не замечает ее, и продолжала работать. Нужно было сосредоточиться, обдумать.

Сближение с Симой неожиданно для Веры оказалось не таким уж трудным делом, как она представляла. Сима сама пошла навстречу этому и перестала сторониться Веры. Чем объяснить столь неожиданный перелом в поведении Симы, Вера не знала и не догадывалась. Это стало для нее ясным позднее.

Однажды они вместе вышли с фабрики.

— Тебе в какую сторону? — спросила Сима, останавливаясь.

— Мне сегодня по пути с тобою. — Вера улыбнулась.

— Ну, пошли...

Несколько минут они прошли молча, потом перекинулись несколькими словами о бригадных делах.

— С нормой у нас хорошо, опять процентов сто пятьдесят будет, а вот живем недружно, — заметила Вера.

— Почему? — В вопросе Симы послышалось удивление. — Мне кажется, вы очень дружны, всегда вместе.

— Но ведь ты никогда не бываешь с нами, — поправила ее Вера.

— Обо мне нечего говорить.

— Почему? Разве ты не в нашей бригаде?

— Я не в счет.

— Как ты можешь так говорить? — Вера рассердилась. — Оттого, что ты всегда в стороне, мы переживаем.

— А я переживаю за вас, — вдруг призналась Сима.

— Переживаешь? За нас? — Веру удивили эти слова.

Сима вздохнула:

— Заблуждаетесь вы... Не знаете истины.

— Истины? Какой? Сима, ты говори прямо. Что-то у тебя все туманно.

— Вот видишь, ты не понимаешь того, что я говорю, а для человека верующего мои слова были бы ясны. Я говорю об одной истине для всех: вере в бога.

— Почему ты считаешь это истиной? — удивилась Вера. — Большинство людей, наоборот, считает веру в бога, религию пережитком прошлого.

— Ты говоришь не своими словами, книжными, — перебила ее Сима.

— Но и твои слова об истине чужие и тоже книжные.

— Они восприняты моим сердцем. Стали моими...

— Ну и у меня тоже!..

— Я не чувствую этого. Твои слова холодны... Трудно разговаривать нам. А вот наши братья и сестры понимают друг друга с полуслова и ведут беседу в согласии. Мы же чуть не поругались и уже согрешили перед богом.

— Кто это ваши братья и сестры? Те, что ходят в церковь?

— Мы в церковь не ходим...

«Сектантка!» — догадалась Вера, и у нее даже потемнело в глазах. Она глядела на Симу с сожалением и болью. Вот почему эта девушка замкнута, вот почему с ее лица не сходит печаль! Да, вера в бога никогда не приносит радости никому.

— Вот мы и дошли, — проговорила Сима, останавливаясь возле добротного дома с новыми воротами. Вера спросила:

— Ты здесь живешь, в этом доме?

Сима улыбнулась.

— Нет, это дом брата Коли...

— У тебя есть брат?

— Нет же! Брат по вере. У меня, кроме матери, никого нет. Мы живем с ней в... бане. Когда наш дом сгорел, брат Коля отдал нам баню. Мы не могли купить себе дом... — Сима замолкла и вдруг предложила: — Давай посидим здесь...

Жестом руки она указала на скамью возле калитки и опустилась на нее первая. Вера присела к ней, догадавшись, что Сима стыдится пригласить ее в свое жилье.

Впереди, в прогалах между домов, были видны горы, покрытые лесом, и над ними — предвечернее небо с неподвижным облаком, вобравшим в себя все цвета пылающего заката. С гор подувало ветром, он нес запахи соснового бора, полыни.

— Как у вас тут хорошо... — начала Вера и не договорила: из-за угла выехал на средину улицы сборщик утильсырья и прокричал:

— Эй, бабки, давайте тряпки!.. Эй, детки, берите конфетки!

Вера улыбнулась. Какой забавный старик. Ей хорошо было видно его загорелое морщинистое лицо, бородка с проседью, его голос звучал звонко, весело. В задке телеги, на которой ехал старик, возвышалась куча тряпья, сверху лежал помятый медный самовар. В передке стоял открытый сундук, из которого выглядывало что-то пестрое, яркое.

— Несите тряпки, берите «гусиные лапки»!.. Ленты для молодух, платки для старух!.. Всякий товар даром отдам!.. — припевал сборщик, подворачивая лошадь к дереву напротив Веры и Симы.

— Вот балагур! — улыбнулась Вера. Старика уже окружили дети, слышно было, что они просили каждому по крючку, а сборщик не давал и требовал еще яиц или денег. Торг не состоялся, и ребята припустились обратно.

Из ворот дома, возле которого сидели Вера и Сима, торопливо вышла женщина, повязанная темным платком. Высокая, худая, она чем-то напоминала Симу. Женщина оглянулась по сторонам, будто проверяя, не глядит ли кто на нее с улицы, и, увидев Веру, смутилась.

— Это Вера, — проговорила Сима.

Женщина кивнула головой и направилась к сборщику.

— Мама? — догадалась Вера.

— Да.

— Как ее зовут?

— Сестра Паша. — Сима вспыхнула и поправилась: — Прасковья Семеновна.

Мать Симы подошла к сборщику, поздоровалась. К удивлению Веры, они стали говорить, как знакомые. Видно было, что сборщик говорил что-то назидательное, а мать Симы словно оправдывалась и стояла перед ним, скрестив на груди руки и опустив глаза.

— Вы знакомы с ним? — спросила Вера.

— Да... Это брат Иосиф. Он молится вместе с нами.

— Странно. Он так весело зазывает, что нельзя и подумать... — проговорила Вера и вдруг спросила: — Сима, а вас, верующих, много?

— Да...

— Сколько?

— Мы сильны не числом.

— Чем же?

— Крепостью веры.

— Вот как! Во что же вы веруете?

— В пришествие Христа на землю.

— Ведь Христа не было!

— А вот ты приди к нам, послушай брата Иосифа, тогда скажешь, — не согласилась Сима.

— Брат Иосиф у вас проповедник? Этот сборщик утиля? — удивилась Вера.

— У нас все равны. Брат Иосиф хорошо знает писание и всегда разъясняет, как понимать святое слово. Поэтому мы его уважаем.

К сборщику утиля опять подбежали дети, с их ручонок к старику перешли яйца. Еще минута, и стайка улетела куда-то в проулок, может быть, к речке, чтобы попробовать, как будут ловиться ерши на новые крючки. Старик, продолжая свои наставления, посмотрел в сторону Веры.

— Он что-то говорит про меня, — сказала Вера.

— Может быть. Он знает, что мы работаем вместе, я рассказывала про тебя.

— Что же ты рассказывала?

— Какая ты... Ему жалко тебя!

— Почему?

— Тебя ждут муки... Как и всех грешников.

— Это говорил брат Иосиф?

— Это знают все, жаждущие прихода Христа.

— Ну, а я не жажду. Мне и бояться нечего, — как можно беззаботнее ответила Вера, сдерживая и возмущение, и гнев.

Все, что происходило у нее на глазах, все, что она слышала от Симы, казалось ей несуразным, похожим на бред. Это раздражало ее, но она чувствовала себя бессильной вступить в борьбу, разбить убежденность Симы в незыблемости религиозных догм.

В эти минуты Вера ненавидела себя за беспомощность. Когда уехал сборщик и мать Симы подошла к воротам, где сидели девушки, Вера ничего не могла сказать ей, а ведь на сердце кипел протест, страшное желание обрушиться на подругу, И впервые она почувствовала, что ей не хватает знаний. «Одними утверждениями, что бога нет, сделаешь мало, — думала Вера. — Сима вот тоже утверждает, что бог есть, ссылается на библию. А я даже не знаю, откуда взялась эта книга...»

— Мама, когда? — услышала Вера Симин голос.

— В ту пятницу.

— Он передал?

— Да, возьми вот...

Воронова протянула дочери сложенный в несколько раз листок бумаги. Сима, приняв, тут же спрятала его в кармашек, не разворачивая.

«Вот и тайны у них свои», — подумала Вера и вдруг почувствовала здесь себя неловко. Она торопливо простилась и пошла домой.

Солнце уже село, улица быстро заволакивалась сумерками. Теперь они почему-то пугали Веру. Девушка побежала к остановке трамвая, не разбирая дороги...

Вот те события, о которых рассказывала мне в первый день допроса Вера Лозина. Я передал их так, как представлял себе из ее показаний.

В пятницу

Не все то, что мне рассказывала на допросе Вера Лозина, имело прямое отношение к расследованию преступления, но я не перебивал ее. Передо мною начинали постепенно раскрываться судьбы людей, оказавшихся в орбите «белогорского дела». Не один раз я возвращался к показаниям Лозиной, перепроверял показания других свидетелей, делая очные ставки. И как-то само собой так получилось, что показания Веры явились костяком всего расследования...

Разговор матери Симы со сборщиком утильсырья, переданный им листок бумаги для Симы, назначенный срок какого-то события — в пятницу — все это взволновало и насторожило Веру. Ко всему этому Сима почему-то стала сторониться ее, избегать разговора наедине и уже всегда торопилась первой выйти из цеха в конце работы. И вдруг Сима перестала приходить на работу вовсе.

— Ну вот и прогулы пошли, — пробасила Левитан. — Только этого не хватало.

Вера предположила:

— А может быть, Сима больна?

— Мы с тобой ее не вылечим, — недовольно буркнула Левитан.

Вера решила навестить Симу в первый свободный вечер. Она быстро нашла Меловой переулок, сразу увидела тот дом, возле которого сидела с Симой.

Не без робости Вера толкнула калитку и вошла во двор.

Двор был просторный, с трех сторон огороженный забором, а с четвертой его отсекал овраг. Возле самого обрыва, запрокинувшись к ручью, стояла баня с крохотным оконцем, которое можно было закрыть ладонями рук.

Вера прошла мимо грядок, небольших и аккуратных, как могилки на городском кладбище. Пройдя к бане, постучала в окно, словно боясь войти в низкую дверь. В окне показались глаза Симы.

— Заходи, — сказали ее губы беззвучно.

Вера, пригнувшись, переступила порог предбанника и увидела Симу, державшую в руках гитару. Сима была здорова! Она даже играла!.. Не стоило так беспокоиться. И внутри бани, в крохотной комнатушке, оказалось светлее и чище, чем Вера предполагала. Она думала, что попадет в сумрачный погребок, с запахом мыла и веников, а оказалась в чисто выбеленной комнате с двумя кроватями, столом и цветами возле окошка.

Вера облегченно вздохнула.

— У тебя неплохо, Сима, — воскликнула она, оглядывая комнату. — Ну, здравствуй!

Сима сдержанно ответила на приветствие, положила гитару на стол, сверху лежащего на нем листка бумаги.

— А мы думали, что ты заболела... — проговорила Вера. — Все беспокоятся. Ведь не показываешься сколько дней. Что случилось?

Вера пододвинула к столу табуретку и присела напротив Симы. Разговор не вязался. Сима отвечала односложно, как очень усталый человек, взгляд ее пугал.

— В самом деле, что с тобой? — переспросила Вера.

— Не понять тебе...

— Почему же? Думаешь, я уж такая...

— Да нет!.. Ты — умная, Вера. Но глухая к слову... К святому слову.

— Ах, вот что! — воскликнула Вера. — А я думаю... Святое, правда, не признаю. И не хочу признавать. Оно исходит не от умных людей.

— Оно — от души! — Сима взяла гитару и поправила рукой открывшийся листок бумаги. Вера увидела, что он исписан стихами. Ей показалось, что это тот самый листок, который передала ей от сборщика утиля мать.

— Кто тебе стихи пишет? — спросила Вера, надеясь вызвать девушку на откровенность.

— Это наш гимн, — ответила Сима значительно. — Я читаю его, и мне проясняется, как жить...

— Жить нужно по-коммунистически, Сима.

— Не говори так. Эти слова от сатаны.

Вера вспыхнула. Ее возмутило спокойствие, с которым были произнесены эти слова. От сатаны! Сима говорит, как столетняя старуха-колдунья.

— Разве плохо то, что мы решили трудиться и жить по-коммунистически? К этому стремятся все люди!

— Не будем говорить про это, — попросила Сима. — Не надо... А если тебе хочется знать, почему я не выходила на работу, то скажу: молилась.

— Целые дни?

Сима не ответила.

Было похоже, что она говорит правду. У нее такое измученное лицо, лихорадочный блеск в глазах.

— У тебя какое-нибудь горе?

— Когда я обращаюсь к господу с горячей молитвой, то всегда получаю дар прощения и опять чувствую, что господь со мной.

— Но какие у тебя могут быть грехи? — недоумевала Вера.

— Дела и мысли мирские — всегда грешны. Вот и находит отчаяние, что господь не простит. И за тебя молилась... — Сима вытерла платочком глаза, голос у нее задрожал. — Мы всегда молимся друг за друга. Вот и сегодня у нас будет моление. Мы будем петь свой гимн. — Сима показала на листок. — Послушай, нравится тебе мотив?

Тронув струны, она взяла несколько аккордов и пропела:

В этот час благоприятный,

Боже, душу мне открой,

Чтобы ближе и понятней

Был мне твой призыв святой.

У Симы был голос! Еще одно открытие! Но что такое? Мотив песни показался Вере знакомым. Она вспомнила.

— Симка, это же... Слушай:

По долинам и по взгорьям

Шла дивизия вперед...

— Ну и что же? — перебила Сима. — Знаю. Мы свои песни на мотив мирских поем. Это разрешается. Разве плохо?..

— Знаешь, под этот мотив плясать впору. Попробуй другой. Хотя бы «Из-за острова на стрежень», — посоветовала Вера.

Сима прошептала про себя несколько фраз, сделала радостные глаза:

— А получается ведь!.. Попробуем на два голоса. Подпевай, Вера... — И она, глядя на листок, вновь пропела первый куплет.

— Ну что ты?.. — Сима вопросительно взглянула на молчавшую Веру. — Боишься?

Вера сидела, прикусив губу. Ей было и больно, и стыдно за Симу. Еще хорошо, что она удержалась, чтобы не пропеть вместе с Симой эти глупые, обманывающие слова!

— Гадко, Сима... — проговорила, наконец, Вера. — Дурман какой-то.

Сима снисходительно улыбнулась.

— Тебе недоступен смысл. Истина закрыта для твоих глаз. Мне жалко тебя.

Сима встала, сложила листок со стихами вчетверо, опустила в кармашек кофточки.

— Мне нужно идти...

Вера вспомнила: сегодня пятница. И, не задумываясь, решила:

— Я пойду с тобой!

Сима вздрогнула, посмотрела на свою подругу испуганно.

— Сегодня нельзя. Брат Иосиф не разрешил.

— Это сборщик утильсырья? Почему ты слушаешься его? Я хочу идти с тобой.

— В следующий раз, сестра... Вера. — Сима улыбнулась.

— Не называй меня так!

Сима пожала плечами.

— Разве это обидно?.. У нас все называют друг друга братьями и сестрами. А ты бываешь со мной. Слышишь слово о вере. Истина начинает проникать в твою душу. Этого пока достаточно.

Вера почувствовала, как у нее пробежал по спине холодок. Она никогда не думала о том, что Сима рассчитывала приобщить ее к секте. Но этому никогда не бывать!

Они вышли из комнатушки вместе. Сима повесила на дверях замок, положила ключ в тайник — в расщелину колодки, заменяющей порог, и молча направилась к воротам. Вера последовала за ней.

— Не думай убежать, — предупредила Вера, сдерживая улыбку. — Я позову милиционера, дружинников...

Сима обернулась. Лицо ее пылало гневом.

— Какие вы... настырные все! — Она вздохнула и замолчала.

Трамвай привез их на противоположную окраину, когда уже стемнело. От остановки до места собрания оказалось недалеко.

— Кто здесь живет? — спросила Вера, когда они остановилась возле дома, обнесенного глухим забором.

— Шомрин... брат Иосиф, — прошептала Сима, дернув за проволоку. Тотчас где-то в глубине двора звякнул звонок.

Минуты две они ждали, пока им откроют. Вера со страхом глядела на закрытые окна, на высокий забор. Ее знобило. Наконец за воротами раздались шаги, загремел засов, и калитка приоткрылась. В образовавшейся щели блеснули глаза.

Кто с тобой? — спросил молодой голос.

— Вера. Брат Иосиф знает...

Их впустили. Следом за Симой Вера поднялась на крылечко, миновала темные сени с запахом сбруи и дегтя, как во сне переступила порог небольшой двери и остановилась. Комната, в которой она очутилась, была заполнена людьми.

Как только она вошла, сразу увидела устремленный на себя взгляд седого человека, сидящего за столом рядом с другим, черным. У седого было широкое, бабье лицо, небольшая бородка веником с проседью посредине. Черный тоже взглянул на Веру, но взгляд его не пронизывал ее, как взгляд седого.

— Сестра Сима, кто пришел с тобой? — громко спросил седой.

Веру удивил его чистый и сильный голос. И она сразу вспомнила: брат Иосиф! Шомрин! И тут же подумала: «Нет, здесь не равны друг перед другом. Шомрин сидит за столом, руководит».

Сима ответила подобострастно:

— Девушка с нашей фабрики... Я рассказывала вам о ней. Ее зовут Вера.

— Хорошее имя — Вера. Но, может быть, сестра Вера придет к нам в другой раз?

Черный махнул перед собой ладонью, будто отгоняя от лица муху, сказал хриплым, простуженным голосом:

— Пусть останется. Мы не обсуждаем сегодня проступков наших братьев и сестер, значит, могут присутствовать и приближающиеся. Пусть молодое деревце укрепляет свои корни в вере.

— Она помогла мне подобрать мотив к новому гимну, — заступилась и Сима.

— Пусть останется. Помолится вместе с нами, — послышались голоса.

— Но я пришла к вам не молиться! — произнесла Вера, задыхаясь от волнения.

— А ты посиди, сестра, послушай, что будут говорить старшие братья и сестры.

— Я не сестра вам. Пришла, чтобы...

— В том, что мы называем друг друга братьями и сестрами, нет ничего плохого. Но ты не мешай нам, если хочешь остаться, — предупредил черный. — А мы, брат Иосиф, помолимся, чтобы бог вразумил сестру Веру.

— Помолимся, брат Иван, — согласился Шомрин.

Теперь она знала имя человека с темным лицом. Брат Иван! Он тоже занимает руководящее положение в секте. Недаром его так слушаются: у него тон наставника, властный голос.

Вокруг Веры зашептали: началось моление. Молились все, но каждый про себя и по-разному: одни — закрыв глаза и запрокинув голову, другие — опустив голову на грудь. Все чаще повторялись обращения к богу, к Христу. Вера услышала и свое имя. Молились за нее, чтобы она прозрела, чтобы ее просветил Христос. Вначале это показалось Вере смешным, но потом растрогало ее: незнакомые ей люди молились горячо, со слезами, Прасковья Семеновна, мать Симы, стояла у стены рядом с пожилыми женщинами. Все они были в платках, несмотря на то, что в комнате стояла банная духота. На глазах у многих были слезы, а стоявшая возле нее высокая и очень худая женщина с острым птичьим лицом вдруг разрыдалась. Позже Вера узнала, что это Сарра Бржесская, от которой ушел муж, не смирившийся с ее фанатизмом. Бржесская обнимала двоих девочек-школьниц. У них были бледные, болезненные лица. Девочки тоже что-то шептали, но глядели не на потолок, как их мать, а на Веру. И от кроткого взгляда детских глаз Вере делалось не по себе.

Возле другой стены сидели на лавках парни и девушки. Молились они тихо и сдержанно. Вера пробилась к ним и села на край лавки возле полной девушки в черном платье. Сима же устроилась среди пожилых женщин. Она была без обуви, как и другие, молилась тяжело, со слезами и этим обращала на себя внимание.

Среди собравшихся было несколько мужчин, из них выделялся рослый с рыжей бородой старик. Это был брат Коля, хозяин бани, в которой поселилась с матерью Сима. Он сидел возле стола и смотрел на брата Ивана тупым, ожидающим взглядом.

— Господи, помоги!.. Очисти!.. Царь, царь, вразуми!.. Отпугни сатану!.. Спаси!.. — нарастали крики, вопли. Бржесская, вздрагивая, начала говорить что-то быстро, невнятно.

— Что с нею? — спросила Вера, пугаясь.

Соседка Веры, девушка в черном платье, повернулась к Вере, прошептала с улыбкой, прикрывая рот ладонью:

— Сестра Сарра одарена духом.

Веру удивила улыбка. Эта девушка сомневается?

Наклонившись к ней, Вера осмелилась спросить:

— Как вас зовут?

— Татьяна... Таня, — прошептала она и толкнула Веру.

Сигнал был вовремя. Из-за стола на них уже смотрел Шомрин. Вот он поднялся, выражение лица его изменилось. Теперь оно стало ласковым. Он оглядел молящихся, поднял руку. Гул голосов начал стихать. Люди вздыхали, вытирали мокрые глаза, потные лица, будто тяжело потрудившись. Вере было стыдно и невыносимо больно смотреть на них, не поднимавших друг на друга глаз.

Шомрин, откашлявшись, заговорил:

— В наш виноградник возвратился брат Семен. Давайте спросим его, не отошел ли он от Христа? Не поселился ли в его душе сатана?

С той же скамьи, на которой сидела и Вера, поднялся невысокий парень в военной гимнастерке и, сильно картавя на букве «л», волнуясь и глядя почему-то в угол комнаты, быстро проговорил:

— Не было силы, чтоб совратить меня с истинного пути. Я по-прежнему считаю вас братьями и сестрами своей души.

Шомрин довольно закивал головой:

— По заветам Христа, брат Семен. А как же с оружием?

Еще более картавя, мешая «л» и «р», Семен сказал:

— Оружия я не брал в руки, за что претерпевал гонения и был переведен в стройбат.

Семен был отвратителен. «А может быть, этот картавый лицемерит? — подумала Вера. — Может быть, и Шомрин тоже? И этот черный, Иван?»

Словно оправдываясь перед ней, Иван захрипел:

— Хорошо поступил, брат Семен. Мы не должны быть воинами по плоти, а только воинами Христа. Нам чуждо плотское оружие. Мы должны иметь меч духовный для борьбы со злобой поднебесной. Иначе Христос отвернется от нас, как отвернулся от пяти неразумных дев.

— А если война? — не выдержала Вера.

Шомрин и брат Иван взглянули на нее осуждающе.

— Война не коснется нашего сердца, — отвечал брат Иван. — Американцы не будут нас убивать. Они тоже веруют в Христа, как и мы. Так, брат Иосиф?

— Истинно! — подтвердил Шомрин. — Нас, христиан веры евангельской, не трогали и немцы. Однажды во время войны привели в комендатуру женщину. Она молилась в душе о себе и сыне, который вопреки ее воле ушел в партизаны. Женщина стояла, стояла перед комендантом и вдруг опустилась на колени и начала молиться «на языках». Комендант смутился и, когда женщина встала, спросил: «Ты немка?» — «Нет, я русская». — «А как же ты молилась по-немецки?». — «Я не знаю, что говорила». — «Ты молилась по-немецки, и я отпускаю тебя за это». И отпустил. Вот видите, женщину спасла вера в Христа, языки...

«Вот ты куда повернул! — удивилась Вера. — Вот на каком языке говоришь!»

— Бог знает, где совершить чудо, — хрипнул Иван, перебив ее мысли. — Христос говорил: люби врагов своих, молись за них, да простит господь грехи им, которые они творят по незнанию своему и заблуждению. И еще сказано в евангелии: тех, кто будет говорить «мир» и «безопасность», — постигнет пагуба. Нас же никакой микроб, никакая атомная бомба не коснется, если мы верой в господа будем жить. Будут поражены только люди неверующие, грешные, с сатаной в душе.

Иван говорил долго. Каждое его слово, тяжелое и фальшивое, будто западало в самое сердце Веры и обжигало, как расплавленная капля свинца. Были моменты, когда ей хотелось вскочить, крикнуть во весь голос, что Иван обманывает. Нужно было разбудить в людях сознание, вызвать протест против шарлатанства, но она чувствовала, что не сумеет этого сделать, что ее никто не поддержит.

— У кого будут вопросы? — спросил Шомрин, совсем как на собрании.

Встала Татьяна, соседка Веры.

— Как принимать газеты, радио, кино? И как быть, если хочется пойти на танцы или в кино?

— Хорошо, сестра. Вопрос твой ясен, — торопливо начал Иван. — Святое слово учит об испытании всего, о принятии только угодного богу. Газеты, радио, кино, театр, танцы — все это от сатаны. Нам же до́лжно принимать только слово и читать только его. Неугодное богу не до́лжно брать в руки, не до́лжно зреть очесами. Дадут нам пшеницу, например. Неужели мы, чтобы отведать злак, станем есть ее с корня, с соломы? Нет. Так не станем мы засорять и наши умы тем, что идет не от бога. Молись, сестра, и искушения будут оставлять душу твою...

«Так вот почему Сима стала такой!» — подумала Вера. Она не жалела, что пришла на моление, хотя у нее уже кружилась голова от духоты и спертого воздуха.

После беседы опять молились, но уже не все сразу, а по очереди и недолго. Читали библию, растолковывая смысл. Иван тоже молился, холодно и грубо, слова его молитвы были невнятны. Он хрипел все сильнее, словно кто-то невидимый душил его. За ним стала молиться Сима, не громко, но четко произнося слова.

— Господи! Проверь еще раз мое сердце, — взывала она, закрыв глаза и приподняв к потолку худые руки. — На правильном ли я пути стою? Если есть что неугодное в сердце моем, то, прошу тебя, очисть, удали, ибо только чистые сердцем бога узрят...

По впалым порозовевшим щекам Симы катились слезы. Вера видела, что молитва Симы подействовала на молящихся, многие плакали, да и сама она глотала схватывающие горло спазмы. Что-то больное присосалось к сердцу, тянуло. Сарра Бржесская, вдруг оттолкнув девочек, упала на колени, возвела на Симу безумные глаза и зашептала:

— Невеста!.. Невеста Христа!

Кто-то выкрикнул:

— Откровение! Дар божий!..

Брат Коля, будто проснувшись, гаркнул:

— Невеста Христа!

Люди попадали на колени.

— Вижу господа! — изрекла Бржесская, зажмурив глаза. — Небо голубое, на нем звезды...

Шомрин, покрывая высоким тенором голоса, протянул:

— Поблагодарим господа за откровение, дарованное нам. Помолимся за невесту Христа.

Его обращение вызвало новый прибой воплей и стоков. Но вот опять встал Шомрин, раскрыл библию. Что-то сказал матери Симы и брату Коли. Они тут же вышли в сени и, когда Шомрин окончил чтение, вернулись с тазами, до половины наполненными водой. Началось омовение ног. Мать Симы мыла ноги женщинам, брат Коля — мужчинам. Потом вытирали полотенцем. Опять читал библию Шомрин, а Иван разламывал лепешку на мелкие кусочки и раздавал молящимся. Затем он достал из-под стола бутылку виноградного вина и дал всем по небольшому глотку. «Тайная вечеря!» — вспомнила Вера, и ей снова стало стыдно за всю комедию, которая разыгралась на ее глазах. Начали петь, заглядывая в одинаковые тетрадки, в которых под одними и теми же номерами были написаны от руки одинаковые тексты. Псалмы и гимны пели на мотив мирских песен. Вот зазвучал гимн на мотив «Из-за острова на стрежень...» Это тот самый, который разучивала Сима. Она аккомпанировала на гитаре. Пели слаженно, с подголосками, и эта слаженность опять больно отозвалась в Верином сердце.

После пения Иван говорил проповедь, читал о вечере Христа со своими учениками, разъяснял прочитанное, призывал к отречению от земных радостей.

— Близок час суда господнего. Земля и все, что на ней есть, будут господом сожжены, — устрашал он простуженным голосом. Если верить его словам, то только избранные господом, верные его закону будут взяты на небо, где получат вечный покой.

— Просите святого духа снизойти на вас, как он сошел на апостолов, просите Христа крестить вас святым духом.

— Крести, господи, крести!..

Иван напрягал голос, на темной шее его вздувались толстые жилы. Глаза налились кровью.

— Крести, господи, крести!.. — вдруг подхватил Шомрин.

Сарра Бржесская завизжала:

— Крести-и-и!..

— Дай, господи! Дай! — неслось уже со всех сторон.

Вере казалось, что люди посходили с ума. Скоро нельзя уже было разобрать слов. Судорожные выкрики превратились в сплошной стон. Сарру Бржесскую корчило на полу. Девочки старались поднять мать и тоже голосили навзрыд. Мать Симы, как заведенная, твердила «крести» и не двигалась. Брат Коля бухал как в колокол: «Бог! Бог! Бог!»

— Громче просите! Громче! — подхлестывал тенором Шомрин.

Кто-то выключил свет. Вера почувствовала, что сейчас должно случиться самое страшное, и она, не помня себя, закричала:

— Остановитесь!..

Кто-то сзади зажал ей рот, отбросил к стенке. Ощупью она нашла дверь, навалилась на нее всем телом. Дверь подалась. Падая через порог, она услышала чей-то вопль:

— Вижу! Вижу!

Крики как ножом срезало.

Вера выползла в сени, поднялась и, шатаясь, вышла на крыльцо. Светало. Над забором поднималась алая полоска зари. Казалось, что это от нее исходил пахнущий небом ветер. Вера подставила ему лицо, жадно вздохнула. И вместе с ним в нее влились новые силы.

Из открытой двери доносился голос Ивана. Он поздравлял с крещением святым духом. Шомрин призывал к пожертвованиям для покупки билета брату Ивану на обратный путь.

«Значит, Иван приезжал откуда-то?» — подумала Вера, сходя по косым ступенькам на землю. Очутившись за воротами, она вдруг потеряла самообладание и побежала от страшного дома, от всего того, что пережила в нем за ночь...

«Христова невеста»

Мне и не думалось, что люди могут так тяжело и изуверски молиться. Я прослушал рассказ Веры с волнением, и мне стало больно оттого, что они так заблуждались.

— Мне прямо не верится, что это все было, — говорила мне и Вера. — Порою кажется, что был просто сон, тяжелый и вздорный. А ведь Сима молилась так постоянно. И я не удивилась тому, что на следующий день после моления она по-прежнему не работала. Мне уже казалось, что она не вернется к нам...

Нет, Вера Лозина была не только свидетелем по делу. Судьба Симы стала для нее судьбой человека, оказавшегося в тяжелой беде. Она не могла ее оставить без помощи. Нельзя было допустить, чтобы Сима стала такой же, как Сарра Бржесская.

...На заседании бюро комсомола швейной фабрики рассказ Веры о молении в секте прослушали, затаив дыхание. Прений не открывали и сразу перешли к предложениям. Единодушно создали атеистический штаб, решили начать индивидуальную работу с верующими.

— Как же начинать? Ведь мы ничего не знаем! — оглушила всех Левитан.

— Нужен семинар, — сказала Маша Миронова, первой записавшаяся агитатором.

С ней согласились. Решили обратиться с этим в партбюро. Вере пришлось сделать информацию на партбюро, затем в отделе агитации и пропаганды райкома, в отделении Общества по распространению научных и политических знаний. Вера сделалась популярным атеистом в городе. Ей пришлось накупить книжек про сектантов и засесть за них.

За несколько дней комсомольский штаб сумел подготовить небольшую лекцию об антиобщественной деятельности сектантов, проинструктировал первых добровольцев, идущих в дома к верующим. В газете появился фельетон о Шомрине, написанный по заявлению соседей.

Кто-то, увлеченный наступлением на проповедников, до этого действовавших беспрепятственно, предложил продемонстрировать в день моления кинокартину. Эта идея понравилась всем. Левитан заранее торжествовала:

— Воображаю: идут на моление, а попадают в кино. Мы же прямо на воротах повесим экран!

— А если Шомрин...

— Дружинников пригласим. Что нам этот фанатик!..

Однако с демонстрацией фильма ничего не вышло. Кинотеатр запросил такую сумму, что Левитан, забывшись, присвистнула.

— Да ведь мы не для себя! Для пропаганды!.. Для воспитательной работы!.. Для борьбы с невежеством!..

— Знаю, знаю, — перебил ее директор. — Не могу бесплатно картины показывать.

Разговаривать было бесполезно. Возвращались ни с чем. Левитан всю дорогу возмущалась:

— Нам лекции читают бесплатно, спектакли ставят бесплатно, да мало ли какие блага мы получаем от государства бесплатно! А тут захудалую картинешку нельзя показать на улице для просвещения темных людей. Ведь они, эти сектанты, наверное, никогда в жизни картины те видели!..

Она расходилась все больше, на нее уже стали обращать внимание прохожие.

— Перестань, Левитан! — одернула ее Вера, не во всем согласная с ее доводами. Да и не верила она в то, что сектанты станут смотреть кино. С фанатизмом этих людей она столкнулась вплотную.

Наконец выпал свободный от всех мероприятий день, и Вера пошла после работы к Симе. Та сидела у окна, держала на коленях девочку лет десяти и читала. Вера поздоровалась.

— Христос спасет! — ответила Сима.

— Христос спасет! — пролепетала вслед за ней девочка.

Сима похвалила:

— Умница. Навещает меня...

— Вот и я пришла, — сказала Вера. — Не ждала?

— Почему же! Господь положил мне на сердце, что ты придешь...

Вера улыбнулась, присела к столу.

— Ты что? — Сима насторожилась.

— Выдумщица ты! Как же я не приду к тебе? Я подруга твоя, товарищ по работе. Причем здесь господь? Да еще несуществующий.

— Для меня существует, Вера. Не говори так. И для Надюши тоже. Правда? — Она прижала девочку к груди, погладила по головке. — Умница, уже внимает святому слову. Мы вот читали с ней о праведном пустынножителе Варлааме.

Вера ее перебила:

— Не надо бы... Наденька маленькая, не смыслит. Это чья дочка?

— Брата Коли...

— Не следует отравлять ее сознание.

— Отравлять? А может быть, я проясняю! Ты вот послушай, что мы прочитали, а потом говори... — Раскрыв тетрадку, Сима начала читать, растягивая слова, как в песне. — Жил один пречестный человек по имени Варлаам. Он томим был душевным гладом, день и ночь пребывал в молитвах и псалмопениях. Однажды в келью Варлаама вошел престарый странник. Кто он был — неведомо, откуда взялся — никто не видел.

— Он с неба спустился, — прошептала Наденька, взглянув на Веру.

«Не первый раз читает ребенку», — подумала Вера, возмущаясь.

— И вот благословил пречистый странник пустынножителя Варлаама огненной смертью живот свой скончати, чтоб благочестные люди сходились поклониться святому пеплу Христа ради сожженного, — продолжала Сима. — Не бойся, говорит, отче Варлаам, сего временного огня, помышляй же о том, како бы вечного избежати. Малое время в земном пламени потерпи, вечного же царствия достигнешь. Егда же вступишь во огнь, самого Христа узришь и ангелов с ним. Емлют они, ангелы, душу из телес горящих и принесут ее к самому Христу, царю небесному...

Вера слушала, напрягая свою память, чтобы вспомнить, где она читала про этого пустынножителя Варлаама. Именно читала, потому что никто из ее друзей и подруг не мог рассказать такую историю.

— Варлаам догадался, что перед ним святой в образе странника, и пал ниц, — продолжала Сима. — А когда встал, странника нигде не было. Тогда пустынножитель Варлаам поджег свою келью, взошел на костер и сгорел телесами. Душу же его, блаженного страстотерпца, ангелы божий взяли и в небеса ко Христу понесли. Тако и обрел пречистый Варлаам царство вечное...

Сима закрыла тетрадку и положила на стол.

— Вот какая крепость веры была у людей! — воскликнула она.

— То было в далекие времена, когда человек очень мало знал. А теперь мы летаем вокруг земли, — ответила Вера. — Вместо того чтобы рассказать Надюше о полете Гагарина, ты ей рассказываешь басню о Варлааме...

Сима обиделась.

— Не басня это... Брат Иван привез из тюрьмы.

— Он был осужден?

— За веру.

— Какая наивная ты! В тюрьму попадают за преступления, а не за веру. Каждый человек может верить во что угодно. И вер этих не пересчитать. И так ведется издавна. Вот ты можешь верить в Христа, но нарушать законы не должна.

— Разве я нарушаю? — удивилась Сима.

— Внушаешь ребенку религиозные предрассудки. С малых лет втягиваешь в секту. Это — преступление. Пусть Надя вырастет и тогда решает сама: верить ей или нет. А сейчас она глупенькая...

— Я не глупая, — серьезно возразила девочка и, протянув ручонку, разжала кулачок. На ладони лежала звездочка.

— Ты октябренок?

— Да.

— А почему не носишь значок?

— Ношу. В школе. А дома снимаю. Папенька не велит. И еще тетя Сима.

— Вот! Твое влияние, — проговорила Вера.

Сима ссадила девочку с колен, подтолкнула к двери.

— Иди домой, Наденька. Тебя мама ищет.

Проводив девочку за дверь, Сима недовольно взглянула на Веру и спросила:

— Ты зачем ко мне?

— Пришла спросить, когда выйдешь на работу, — как можно дружелюбнее ответила Вера.

— Я решила не работать, посвятить себя Христу.

— А жить на что будешь? — удивилась Вера.

— Мне немного нужно... Главное — молитва. Хочу предстать перед Христом чистой и непорочной. Только тогда можно светить людям...

Сима зашла далеко. Убежденность, с которой она говорила это, поразила Веру. Вот до чего закрутили ей голову проповедники. В невесты Христа готовится! Срам! Уж не такая темная, не чета Сарре Бржесской. Все-таки восемь классов окончила. А блажь на себя напустила.

— И не верится, что вспоминали обо мне, — вдруг сказала Сима дрогнувшим голосом. — Поди, только рады. Особенно Левитан...

Вера принялась убеждать ее, что она ошибается. Девочки искренне обеспокоены ее судьбой.

— Обеспокоены? Наверное, нет. Все вы живете грешно: каждый для себя. А забота о других — на словах.

— Ты не справедлива, Сима, — решительно возразила Вера. — Откололась от людей, замкнулась, а говоришь...

— Ну ладно, не будем спорить... Ты рассказала девушкам о молении у нас?..

— Рассказала.

— Напрасно. Они же не поймут. Ведь и ты не поняла ничего.

— Не думай так, Сима. Я еще более убедилась, что ты и твои братья и сестры в страшном заблуждении. Вы сами себе уродуете жизнь. А ведь жить хорошо...

— Хорошо? — Сима усмехнулась. — Не знаю. Я не чувствую этого.

— Еще бы! После таких молений разве будет радость? Вы истязаете себя. Кому нужно это? И зачем?

— Чтобы достойно встретить Христа.

— Христа не было. Я принесу тебе книг...

— Все книги от сатаны, — перебила ее Сима.

— Но и библия — тоже книга.

— Это святая книга.

— Ерунда. Ее писали такие же люди, как и мы с тобой. Ее набирали в типографиях, печатали, продавали, как любую другую книгу. На ней даже цена стоит.

Вера принялась рассказывать историю создания библии, говорила горячо, убедительно. Она прочла об этом недавно и хорошо запомнила интересовавшие ее моменты.

Сима вдруг перебила ее:

— Не нужно. Один грех...

— Вот видишь, ты закрываешь глаза на правду, — заметила Вера.

— Такой правды не принимает душа.

— Меня удивляет, почему твоя душа принимает ложь? Убедили проповедники? Но кто такой Шомрин, этот сборщик утильсырья? Думала ли ты когда-нибудь об этом?

— Он служит Христу...

— Разберись. Кому он служит, очень хорошо сказано в фельетоне.

— В каком? — удивилась Сима.

— «С миру по нитке — брату Иосифу... дом» называется. В нашей газете. В самом деле, на какие средства он выстроил дом? Почему ты, живя в этой халупе, не выстроила себе дом? Или ты деньги в кубышку откладываешь? Почему ты не огородилась таким забором, как Шомрин?..

— Постой, постой... — Сима схватилась за голову. Так никто не говорил с нею. — Брат Иосиф праведный человек....

— Иуда он самый настоящий, — доказывала Вера. — Десятину с верующих собирает? Собирает. А отчет вам дает? Про то бог знает. Твоя мать у него на огороде батрачит? Батрачит. Кто пасеку Шомрина сторожит? Брат Сидор. Кто бахчу Шомрину посеял? Опять-таки братья по вере да сестра Виталия...

— Откуда ты знаешь? — удивилась Сима.

— Про это весь город знает. Прочитай в фельетоне. Там написано и про тебя, как ты у него на дворе тряпье разбирала, а на фабрику не пришла. Стыдись, Сима! Как ты могла так опуститься, стать безропотной! Что скажет проповедник, то и делаешь.

— Уйди, Вера... Уйди сейчас, — попросила Сима.

— Я принесу завтра газету и книжку про сектантов. Ты прочитаешь сама... — Вера ушла взволнованная, готовая разрыдаться.

У ворот она столкнулась с каким-то стариком. Белая борода его, мелькнувшая в темноте, показалась Вере знакомой.

«Шомрин?»

Сомнений не оставалось: невдалеке под деревом стояла подвода. На телеге горой возвышался утиль.

— Он! — прошептала Вера. Она обругала его, ненавистного, Варлаамом и вдруг вспомнила, откуда она знает о сожжении пустынножителя. У Мельникова-Печерского вычитала! В книге «На горах»! Так вот откуда брат Ивам извлек «святое слово». И Сима верит! Надо сказать ей. Сейчас же!

Вера вернулась. И когда вбежала в избушку, увидела Симу, стоявшую перед Шомриным на коленях. А он простер над ней руки и что-то внушал проникновенно, неторопливо.

Увидев остановившуюся на пороге Веру, он выпрямился. Вере показалось, что он сейчас бросится на нее, вытолкает за дверь. И она закричала, чтобы успеть сказать то, ради чего вернулась:

— Сима, не верь Шомрину! История про Варлаама взята из книги Мельникова-Печерского «На горах»... Не верь Шомрину! Тебя обманывают!..

Шомрин, к удивлению Веры, не двинулся с места. Он поднял руки к потолку, закатил глаза и произнес:

— Господи, прости ей согрешения...

В Березовой балке

Новая встреча с Шомриным обозлила Веру. В его лице она видела врага не только для Симы. Это был страшный человек для всех сектантов, для всех окружающих. С каждым днем и особенно после бесед с Симой Вера наполнялась к нему неприязнью.

И под влиянием этого чувства к Шомрину она пошла в редакцию, чтобы рассказать о нем все, что уже знала. Два вечера она помогала сотруднику редакции писать статью, разоблачающую Шомрина. Прищуривая, серые глаза, сотрудник расспрашивал Веру о всех деталях крещения святым духом. Ей нравилось, что он старался передать все правдиво, выделить роль Шомрина и брата Ивана — черного гостя, как он его называл. Вера с интересом наблюдала, как отшлифовывается строка за строкой, как все острее становится мысль.

Закончив работу в редакции, Вера отвезла Симе обещанные книги, роман Мельникова-Печерского, но Сима ее встретила холодно. Разговора не получилось вовсе. Сима ссылалась на нездоровье и все глядела в крохотное окно, в котором видна была только одна ветка вишенки, стоявшей неподалеку на грядке.

Настроение у девушки было подавленное.

— Скажи, что с тобою, Сима?

— А зачем?

— Будет легче. Всегда так: поделишься с другим своим горем — и будто камень с сердца.

— Не понять тебе.

— Вот заладила: не понять, не понять... Чего?

— Того, что жить страшно.

Вера была поражена. Она уже хорошо знала Симу: раз говорит так, значит чувствует страх.

— Что же страшит тебя, Сима?

— Все... Куда ни кинь глазом — обман, заблуждение.

— Мне кажется, что ты скрываешь что-то от меня. Большое, важное... Почему же не пойму?

— Ну, скажу вот тебе: люди не те. Поняла?

— Не по Христу живут? — Вера улыбнулась.

— Давай скажем так: не по совести. Это для тебя доступнее будет.

Сима подняла на подругу печальные, наполненные скорбью глаза.

— Хорошо. Такие люди есть, согласна. Но ведь не все.

— Все! — убежденно сказала Сима.

— Значит, и я?

— Разве ты исключение?

— Ты обижаешь меня, Сима. Я, например, считаю, что совесть у меня чиста. Я стараюсь хорошо работать, наша бригада на фабрике передовая, я учусь. Ну... никогда не вру, не делаю зла другим.

— Не делаешь?.. А кто в редакцию ходит?.. Пишешь про нас, зарабатываешь!..

Веру будто ударили по лицу.

— Сима, как не стыдно!.. Да, я ходила в редакцию. Да, я рассказывала про вас. Но не из-за денег. Я ничего не получала. Какие деньги, опомнись! Я хочу помочь тебе. Понимаешь, брата Иосифа нужно разоблачать.

— Какое злое слово...

— Да, именно разоблачать. И я не скрываю этого от тебя. А когда напечатают, сама принесу статью. Зло — от проповедника. Он же нечестный человек. Помнишь, как он фашистов расхваливал? А они твоего отца убили... Вот тебе и совесть брата Иосифа. А совесть по Христу — рабская совесть. Я такой не хочу. Не приму. Моя совесть другая, человеческая.

Сима закрыла глаза руками, стала раскачиваться, как от головной боли.

— Кто бы понял, как тяжело... Господи, кого слушать, кому верить?.. Почему так все запутано?.. Тяжело, тяжело. Даже среди своих братьев и сестер по вере. И они не совершенны. И они лукавствуют... Нищие духом!.. Я же хочу, чтоб люди были такими, как Христос. С открытым сердцем! Чтоб каждому верить. Как себе!.. Чтоб жить без обмана, без лжи...

Сима плакала. Вера обняла ее, притянула к себе.

— Сима, ты хорошая!.. Даже сама не знаешь, какая хорошая... — и, не договорив, тоже разрыдалась.

...Вскоре вышла газета с новой статьей о проповеднике. В ней всех сектантов называли мракобесами. И Симу тоже. Это возмутило. Вера помчалась в редакцию.

— Не понимаю, что вас волнует, — удивился сотрудник, выслушав ее. — Статья написана не вами, подписана не вашей фамилией. За помощь редакция благодарна. После того как я написал статью и читал вам, она подправлена редактором. И правильно: статья стала острее, действеннее. Она бьет по цели.

Он долго убеждал Веру в том, что сектанты действительно мракобесы, что о них все так пишут. И что в этом ничего нет особенного.

Но Сима, Сима! Разве и она мракобес?

Нет, она просто жертва мракобесов, таких, как Шомрин, Бржесская. Сима никому не сделала зла. Никому? А вот Наденьке внушает. Примером ревностного моления действует на других. Перестала работать. Возомнила себя невестой Христа...

Сомнения в душе Веры улеглись после заседания штаба атеистов. Статью зачитали вслух и признали правильной. Решили использовать ее в беседах с верующими. Много говорили о том, что сектантка Татьяна Назарова начала отходить от секты и уже была со своим агитатором-комсомолкой в кинотеатре. «Это же победа, победа!» — радостно выкрикивал секретарь комсомольской организации. — «Так вот нужно работать всем, и дело пойдет». Он спросил, как дела у Веры. К сожалению, она не могла похвалиться. Это огорчило всех. И больше всех Веру.

— Ты, Верка, хуже сектантки, — сказала ей Левитан по пути в общежитие. — Не улыбнешься. Вижу, что и готовиться к экзамену перестала...

— Только тебя ничего не касается. Ты по-прежнему весела, — уколола ее Вера.

— Если бы не касалось, так не спрашивала бы. Уговор же был — все пополам: радость,-неудачи...

— Вот ты и делишь.

— И делю. А коситься на людей от этого не стану. И не зареву белугой.

— А разве я реву?

— Недалеко до того... Если и дальше так пойдет, то мы запретим тебе ходить к Симе, — наступала Левитан.

— Кто это вы?

— Знаешь ведь, а спрашиваешь. Бригада, вот кто! Сегодня мы идем в клуб, и если ты не пойдешь с нами, то...

— Сегодня я иду в читальню. Мне подготовили литературу.

— Все про сектантов?

— Неужели про любовь?

— У тебя и для любви не остается времени...

В воскресенье рано утром Вера направилась к Симе.

Последние вечера Вера не заставала дома ни Симу, ни ее мать. Сегодня думала застать их, но надежды не оправдались.

На дверях баньки висел тот же замок, повернутый боком. Казалось, что эти дни к нему никто не притрагивался. Вера постучала в дверь к брату Коле. В сенях залаяла собака, загремела цепью. Здесь тоже никого не было. Выйдя на улицу, Вера с полчаса посидела у ворот, делая различные предположения о том, где могла быть Сима.

«Может быть, у брата Иосифа? На молении?.. Или разбирает тряпье?»

Последняя мысль показалась ей вероятнее.

Через полчаса Вера была на другом конце Белогорска. Она удивилась, что так хорошо запомнила дом Шомрина. Впрочем, он выделялся забором, высоким, доска в доску, без щелей. Ставни на окнах были раскрыты — верная примета того, что моления не было. На стук в калитку никто не вышел, не отозвался.

«Где они все? — Вера увидела на земле след колес телеги. — Значит, Шомрин уехал. Собирать тряпье?.. Куда же еще?.. А причем здесь Сима?..»

Вера терялась в догадках. Отойдя от дома, она присела на первую лавочку у чьей-то калитки, чтобы принять какое-либо решение. В самом деле, нужно же было узнать, где Сима. Взглянула на часы. Было одиннадцать. Как быстро летит время! Час за часом, день за днем. Вот уже и лето к концу. На фабрике готовили бригаду для поездки в колхоз на уборку. Ее, Веры, не было в списке. Может быть, люди думают, что она поедет на экзаменационную сессию? Ведь вызов в отделе кадров. А правильно ли она поступает, что не едет без совета с другими? Разве у нее не с кем посоветоваться? Может быть, ей так и не удастся выручить Симу?

— Сестра Вера! Здравствуйте! — раздался возле нее голос, показавшийся знакомым.

Вера вскочила и увидела Татьяну Назарову — ту самую девушку, с которой она сидела рядом на молении у Шомрина. Это про нее говорили, что она начала отрываться от секты и уже ходила в кино. Татьяна была без платка. Значит, про нее говорили правду. Вера обрадовалась этой встрече.

— Вы кого-нибудь ждете? — спросила Татьяна.

Вера рассказала, почему она здесь.

— В Березовую балку надо идти. Они последнее время там собираются. У родничка. Помолитесь, если хочется. А я не хожу... — Татьяна улыбнулась. — И вы бросьте, а то привыкнете. Засосет незаметно. И стыдно. Сейчас в газете вон как расписывают. Читали?.. В общем, правильно пишут. Хотя бы о языках. Почему богу угодно разговаривать с русскими только на иностранных языках?.. Вначале мне в голову не приходил такой вопрос. Ваша комсомолка, Маша Миронова, втолковала. Прилипчивая такая: подумай да подумай... Смешно сейчас. И я пыталась выкрикивать невесть что... Что-то есть, конечно, над нами. Мне, например, понравился бы бог веселый, чтобы я от веры в него радовалась, возвышалась, — тут все наоборот. Одни слезы...

— Да, Маша Миронова запомнится мне. Правда, мы с ней не сдружились, однако встречаемся, спорим. Вот бы такую прилипчивую Симке! — Татьяна рассмеялась. — А то у нее от святого писания ум за разум зашел. Хочет, чтобы все люди как одна семья жили, чтобы равны были. Во всем.

— Как при коммунизме! — подтвердила Вера.

— Она-то по Христу кладет. Понимаешь?..

Татьяна рассказывала с подкупающей искренностью, отчего на душе Веры стало легче. Вот бы так заговорила Сима!

— Конечно, я никогда не верила твердо, — продолжала Татьяна. — Меня мама приучила молиться. Вы знаете ее? Как же, ее весь Белогорск знает. Сейчас она работает дежурной в гостинице. Не успел следователь порог переступить, как Шомрин уже узнал об этом. От нее. Она еще кассир в секте, десятину собирает. Сколько соберет, сколько передаст, никому неведомо. Вот это меня беспокоит. — Татьяна задумалась и вдруг спросила: — А вы хотите крепко уверовать?

Вера рассказала, почему она оказалась на молении, почему ищет Симу.

— Значит, и вы? А я думала!.. — Татьяна расхохоталась. — Так идите к роднику. Отсюда совсем недалеко. Я слышала, что они собираются принести кого-то в жертву...

— В жертву? — переспросила, испугавшись, Вера. По спине у нее пробежал холодок.

— Словом, подурачатся и разойдутся. Какая там жертва... — Татьяна махнула рукой. — Ну, до свидания, сестра Вера!

Татьяна улыбнулась, сверкнув белыми зубами, и пошла, небрежно вынося вперед полные, загорелые ноги. Вера глядела ей вслед, статной и красивой, созданной для радостей жизни, а не для помыслов о Христе.

От дома Шомрина до Березовой балки было километра два. Нужно было выйти на грейдерную дорогу, перевалить за бугор — и вот тебе раскидистая балка, в верховьях покрытая березняком. Там и родник. Там и сектанты.

«Неужели они будут приносить жертву? Как это они будут делать?..» В воображении Веры представилось когда-то вычитанное из приключенческих книг о жертвоприношениях, и она содрогнулась. Но что она сделает одна?.. Вера повернула назад, в город.

В отделении милиции ее сбивчивый рассказ выслушал дежурный. Ничего не сказав ей, он вызвал по телефону старшего сержанта Савочкина. Явился здоровенный детина с усами-пиками.

— Поезжай с девушкой в Березовую балку. Шофер тебе на помощь. Сектанты чудят там, посмотри...

— Есть! — козырнул Савочкин и весело, ласково посмотрел на Веру. — Пошли! Мы не позволим им чудить...

Вере показалось, что Савочкин шутит, а ей хотелось плакать.

— Скорее, там человека приносят в жертву!


Поехали на вездеходе. Юркая машина мчалась, не разбирая дороги, а через несколько минут, выйдя за город, она уже побежала по мягкому проселку. Подуло запахами скошенной травы. Но вот и лес, машина стала петлять между березами. Сбавили скорость.

— Где же мы найдем их? — спросила Вера, не видя никаких примет моления.

— Куда им деться, кроме полянки, — спокойно отозвался Савочкин. — В шалашах сейчас сидеть не будут.

Полянка показалась неожиданно. И так же неожиданно они увидели спины стоящих на коленях людей и возвышающийся над ними березовый крест. На кресте был распят человек в белом. По ногам его вился синеватый дымок.

— Стой! — закричал Савочкин, бледнея. — Стой!.. — Он вывалился из машины и побежал к кресту.

Следом за ним побежала Вера. Но когда она выскочила из машины, поляна уже была пуста. Только по лесу раздавался топот разбегающихся во все стороны людей.

Очутившись перед крестом, Вера взглянула на привязанную к нему женщину и отшатнулась:

— Сима!..


Еще тогда, в первый день, когда я прочел присланные прокурором материалы, случай в Березовой балке показался мне невероятным. Неужели есть такие люди, которые в наши дни так невежественны, что могут распять на кресте человека? Кто они? Эти вопросы не давали мне покоя. Ответ на них я получил от уполномоченного по делам православной церкви и культов.

Выслушав меня, Семен Иванович (так звали уполномоченного) сказал:

— Это дело пятидесятников. В Белогорске существует нелегальная община. Пресвитер ее, Иосиф Шомрин, делал попытку зарегистрировать общину и открыть молитвенный дом, но разрешения не получил.

— Давно это было? — спросил я.

— Два года назад.

— Почему отказано?

Семен Иванович улыбнулся.

— Вы должны знать, товарищ следователь. Секта пятидесятников запрещена законом как изуверская и реакционная. Также запрещены секты хлыстов, скопцов.

— Шомрин возбуждал ходатайство письменно?

— Конечно. Я могу разыскать вам всю переписку.

Я поблагодарил Семена Ивановича, но уйти от него так быстро не мог. У меня возникло много вопросов. Я не знал, например, является ли жертвоприношение характерным обрядом для пятидесятников.

Семен Иванович прошел к шкафу, взял папку с бумагами и, раскрыв ее, прочитал некоторые выдержки из документов.

— «Во время проведения моления пятидесятников в доме Клавдии Макаренко по указанию «пророчицы», якобы полученному свыше, участники моления обнажились донага, схватили восьмилетнего сына Макаренко и начали его душить, так как якобы бог велел им принести его в жертву». Семен Иванович взглянул на меня. — Это на Украине. А вот еще: «В деревне Шатрово Минской области сектантка-пятидесятница Бабченок на почве религиозного фанатизма дошла до невменяемого состояния и отрубила топором голову своей дочери Ларисе, 13 лет, а себе кисть правой руки...»

— И таких фактов много? — спросил я.

— Сколько угодно. Случай в Белогорске — не исключение.

— Откуда же появилась секта?

Семен Иванович охотно рассказал мне ее историю.

Я узнал, что в Россию пятидесятничество проникло двумя путями: в 1913 году — через бывших проповедников Иванова и Смородинова (откуда течение «смородинцев») и в 1922 году — из США через приехавшего в Одессу Воропаева (откуда течение «воропаевцев»). Обрядность у «воропаевцев» особенно изуверская: здесь бытуют пророчества, исцеления, разговор на «иных языках»... Пятидесятники верят, что «святой дух» может сойти на верующего человека, как он сошел на апостолов на пятидесятый день после воскресения Христа. Только надо молиться ревностно, отказаться от всех радостей жизни. Вот и молятся они до экстаза, их начинает трясти, они кричат нечленораздельно. Иногда такое моление заканчивается обмороком. Пятидесятников еще называют трясунами...

Семен Иванович рассказал мне и о второй сектантской общине в Белогорске — баптистах. Но это была зарегистрированная община, и действовала она официально. Пресвитером ее был некто Шелкоперов, но он не интересовал меня.

Другое дело — Шомрин. Этот «братец» не таил того, что пользовался благосклонностью немцев. Нужно было начинать проверку деятельности Шомрина во время войны, но случившееся в Березовой балке отвлекало меня.

Сима Воронова все еще находилась в больнице. В который уж раз я звоню главврачу Нине Ивановне и справляюсь о состоянии здоровья потерпевшей. Каждый раз Нина Ивановна мне отвечает:

— Опасность для жизни миновала, но психика не пришла в норму. Сима плачет, бредит... Но мы сделаем все, чтобы девушку как можно быстрее поставить на ноги.

Я поблагодарил Нину Ивановну и обещал терпеливо ждать ее звонка. А хотелось побыстрее допросить Симу — основную виновницу всего процесса.

С ГЛАЗУ НА ГЛАЗ

«Пусть каждый отвечает за себя»

Когда я слушал и записывал показания Веры Лозиной, то думал, что и другие свидетели будут так же искренни, как и она, и расскажут все, что им известно по делу. Но я ошибся. И почувствовал это на допросе второго свидетеля — матери Симы.

— Расскажите, Прасковья Семеновна, что вы знаете о случае в Березовой балке? — спросил я ее. Воронова взглянула на меня с откровенной неприязнью и будто окаменела.

— Вы слышали вопрос? — спросил я.

— Слышала.

— Отвечайте, пожалуйста.

— Пусть каждый отвечает за себя, — вдруг проговорила она и отвернула в сторону лицо, продолговатое, очень худое.

— Конечно, каждый за себя, — поддержал я ее, не догадываясь еще, что стоит за этими словами. — Расскажите то, что знаете. Сима Воронова ваша дочь?

— Моя.

— Как она оказалась на кресте?

— Это вы спросите у нее.

Вот так мать! Ее ответ удивил меня.

— Разве вы не были на молении в Березовой балке в тот день, когда вашу дочь хотели принести в жертву?

Воронова ответила без колебаний:

— Не была.

— А где вы были?

— Дома.

Я вспомнил показания Веры Лозиной.

— К вам заходила Вера Лозина, но ни вас, ни Симы она не застала.

— Я не знаю Веры Лозиной.

— Это подруга Симы, они вместе работали. Так где же вы были?

— На базаре.

— А Сима?

— Пусть каждый отвечает за себя.

Воронова второй раз отговаривалась этой фразой. Теперь я насторожился и подумал о том, что мне, пожалуй, постановкой общих вопросов не отделаться. Я спросил:

— Вы знаете Иосифа Шомрина?

— Как не знать? Его весь Белогорск знает.

— Кто он такой?

— Сборщик утильсырья.

— Вы знакомы с ним?

— Знакома. Тряпье сдавала ему.

— А дома у него были?

— Была. Тряпье помогала разбирать.

— Еще зачем ходили?

— Не помню.

Вот это допрос! Я вытираю лицо платком, наливаю из графина стакан воды и выпиваю с такой жадностью, будто не пил со вчерашнего дня.

— Вы верующая?

— Верующая.

— В церковь ходите?

— Нет, не хожу. В церкви — обман. Там открыто молятся и делают угодное властям, — выпалила Воронова. — А это нельзя называть истинной верой. Мы должны служить не власти, а богу. Вот апостолам тоже не разрешали собираться для молений, однако они тайно собирались. И мы должны тайно собираться, несмотря ни на какие запреты.

— О ком вы говорите? Кто должен тайно собираться? — перебил я ее.

— Мы, верующие. Христиане веры евангельской.

— Сектанты-пятидесятники?

— Мы так себя не называем.

— А кто называет?

— Другие.

Я решил подвести черту.

— Значит, вы принадлежите к секте христиан веры евангельской, или иначе пятидесятников?

— Принадлежу, — подтвердила Воронова.

Естественно, я тут же задал вопрос:

— Кто еще состоит в этой секте?

— Пусть каждый отвечает за себя, — последовал тот же ответ.

— А дочь ваша Сима состоит в этой секте? — спросил я, делая вид, что пропустил мимо ушей последние слова Вороновой, хотя они начинали меня бесить.

— Я отвечаю за себя. За других не отвечаю.

— Но Сима — ваша дочь! — не вытерпел я.

— Она взрослая, скажет сама.

И это говорила мне мать девушки, распятой и чуть не сожженной заживо! Как же затуманили проповедники твою голову, бедная женщина, если ты отдала на поругание дочь! Я не стерпел и сказал ей это, но мои слова не тронули ее.

— А как же Авраам принес в жертву богу своего единородного сына? — спросила она.

— Значит, вы Симу хотели принести в жертву богу, как Авраам своего сына?

Воронова потупила глаза.

— Святое дело. Нечего про него говорить.

Не много я получил от допроса Вороновой. Бился с нею часа два, а написал в протоколе полстранички. Воронова ушла от меня, не простившись.

И вот — другая свидетельница, сразу удивившая меня своим видом. Это была очень высокая и очень худая женщина, с острым птичьим лицом, лет сорока пяти. Глаза ее сидели глубоко и метались в орбитах: вверх, вниз, по сторонам. Я ее немного представлял уже по описанию Веры Лозиной, но не думал, что она выглядит такой изможденной.

— Бржесская... Сарра Николаевна... 1915 года рождения... Не работаю... Замужем... С мужем не живу. Бросил... Трое детей, — отвечала она на вопросы, следя за тем, как я пишу. Мне казалось, что ее удивил сам процесс письма. И я не ошибся: свидетельница была неграмотная.

— Почему вы разошлись с мужем?

— Я верующая, а он нет.

— Вы сектантка?

— Сектантка, — без колебаний ответила Бржесская. Мне показалось, что она готова говорить все, что знает. И я задал вопрос прямо:

— Вы были в Березовой балке, когда...

— Была, — перебила меня свидетельница.

— Что вы там видели?

— Все видела.

— Расскажите, кто привязывал Симу Воронову к кресту.

— Никто не привязывал. Ее святой дух поддерживал.

— А кто костер разжигал?

— Огонь с небес снизошел.

Я взглянул на Бржесскую. Мой взгляд встретился с ее глазами, кроткими до беспомощности. Я думал, что она смеется надо мною, но Бржесская была серьезна.

— Что вы делали в это время?

— Молилась.

— На иноязыках?

— Да.

— Каких?

— На всяких.

— Вы разве знаете языки?

— Когда молюсь, они открываются мне.

— С кем же разговариваете на молении?

— С богом.

— Вы его слышите?

— Слышу, а бывает — вижу.

— Каким же?

— В разных видах. Последний раз телком представился.

— Как же-вы с теленком на иностранных языках разговариваете? — возмущаясь уже, спросил я.

— Голос-то у него человечий...

Я положил ручку, вытер выступивший на лице пот.

— А в Березовой балке он в образе серой пичужки представился, — добавила Бржесская. — Сел на ветку возле креста, глядит...

— Вы давно верите в бога? — спросил я свидетельницу.

Мой вопрос был совершенно лишним для дела, но я не мог удержаться, впервые беседуя с так фанатично настроенным человеком.

— С детства. Отец меня водил в церковь.

— Значит, вначале вы были православной христианкой?

— Была. А потом к баптистам ходила.

— Где это происходило, в Белогорске?

— Нет, на Украине.

— Когда вы в Белогорск приехали?

— Во время войны эвакуировалась.

— И здесь к пятидесятникам попали?

— До этого еще к скопцам ходила, там же, на Украине. Готовилась воспринять царскую печать, да нашего проповедника заарестовали.

— За что?

— За веру.

— А может быть, за преступления? За эти вот царские печати. Ведь оскопление человека — это преступление.

— Святое дело, — не согласилась со мной Бржесская.

— Хорошо. Кто еще присутствовал в Березовой балке?

— Другие сами скажут. Пусть каждый отвечает за себя.

Знакомые слова, черт бы их побрал!

— Назовите ваших детей.

— Надька, Люська... и Василек.

— Они бывают на молениях?

— Бывают.

— Сами приходят или вы их приводите?

— Привожу.

— Зачем?

— Молиться.

— Они тоже на иноязыках говорят?

— Надька, умница, говорит.

— Сколько лет Наде?

— Двенадцать.

— Шомрин доволен, что они ходят?

— Привечает их. Когда конфетку, когда пряник даст.

— А как относится отец к тому, что дети молятся?

— Будто в суд на меня подал.

— Правильно сделал, — говорю я.

— Не суд земной, а суд божий нас рассудит, — замечает Бржесская.

— Вы Иосифа Шомрина знаете? — продолжаю допрос.

— Знаю. Сборщик утиля.

— Он же пресвитер в секте?

Бржесская опускает глаза.

— У нас все равны.

— Но Шомрин пресвитер. Так?

— Спросите у него. Пусть каждый отвечает за себя.

Я никогда так не уставал. Мне казалось, что я допрашиваю неделю, а не полдня.

Бржесская поставила под своими показаниями крест и ушла, прямая, плоская, на тонких, как ходули, ногах.

Другие свидетели были вызваны на вторую половину дня. Я поспешно собрал бумаги, закрыл в сейф и вышел на улицу, чтобы подышать свежим воздухом и успокоиться. Вот когда я почувствовал, что такое фанатизм сектантов.

Нужно менять тактику

После допроса Вороновой и Бржесской я был в отчаянии. Мне уже казалось, что я не справлюсь с делом, что нужно, пока не поздно, позвонить Леонову и сказать об этом.

Вечером, услышав о моих сомнениях, эксперт-криминалист Хадин, приехавший в Белогорск следом за мною, сказал:

— Не отчаивайтесь, Николай Алексеевич. Неудачи на первых порах расследования — обычное дело. Подумайте-ка о том, как поскорее пустить в ход вещественные доказательства. Вот мой совет: нужно провести у Шомрина тщательный обыск. И дело пойдет.

Признаться, я уже думал об этом, но мне хотелось побольше получить улик против Шомрина. Чтобы не сделать ошибку, я решил посоветоваться с районным прокурором Снежковым, с которым познакомился у начальника милиции. Снежков выслушал меня внимательно, пробежал глазами протоколы допроса свидетелей.

— Шомрин будет довлеть над свидетелями сектантами. Это ясно, — сказал он, прищуриваясь. — У вас достаточно оснований для избрания меры пресечения. Статья 227-я налицо. Шомрин — пресвитер изуверской секты. Допросите его.

Я принял этот совет и попросил прокурора присутствовать на допросе Шомрина. И вот Шомрин сидит перед нами, положив тяжелые руки на колени, глядит уверенно, спокойно, только подергивает пальцами серую бороду.

— Ваш паспорт? — прошу я.

Шомрин поднимает голову, моргает и, не торопясь, достает из бокового кармана паспорт, помятый, с загнутыми краями.

— Ваша фамилия?

Шомрин хмурится.

— Там же написано! — говорит он, повышая голос.

— Вам нужно отвечать на вопросы следователя, — предупреждает его прокурор. — Ваша фамилия?

Шомрин обдумывает каждое слово, словно вспоминает.

— Вы не изменяли фамилию? — спросил прокурор.

— Нет...

Мне показалось, что Шомрин вздрогнул. Он закатил глаза и помолился:

— Господи, укрепи мои силы и веру в тебя.

Пришлось разъяснить Шомрину, что кабинет следователя — неподходящее место для моления.

— Вы верующий? — спросил прокурор.

— Христианин веры евангельской.

— Пятидесятник?

— Называют и так.

— Какое положение вы занимаете в секте? — продолжал наступать прокурор. — Вы пресвитер?

Помолчав, Шомрин сказал:

— Мы все равны перед богом.

— А много вас?

— Не считал.

— Ну, пять, десять, сто?

— Не числом мы сильны, а крепостью веры, — увернулся Шомрин от ответа.

— Однако вербуете в свою секту и старых и малых, — сказал прокурор. — Кто же является в секте пресвитером: вы или кто другой?

— Я равный со всеми...

Пришлось достать из портфеля и показать Шомрину его заявление уполномоченному по культам с просьбой зарегистрировать сектантскую общину. Там стояла подпись: пресвитер Шомрин.

— Это ваша подпись? — спросил прокурор.

— Нет, не моя, — не глядя, ответил Шомрин.

— Вы отказываетесь от своей подписи? — Наглый тон Шомрина меня возмутил. — В таком случае мы сделаем экспертизу. Почему вы отрицаете тот факт, что являетесь пресвитером?

— Среди братьев и сестер я равный...

— Шомрин, — остановил его прокурор, — если вы на какой-либо вопрос не желаете отвечать, то можете сказать об этом, и мы не будем терять времени. — Вы пресвитер?

Шомрин молчал.

— Еще раз: вы пресвитер или нет?

— На этот вопрос я не желаю отвечать, — сказал, наконец, Шомрин.

— Вот это другое дело. — Прокурор вздохнул. — Мы так и запишем. Еще вопрос: что вам известно о том случае, когда сектанты намеревались принести в жертву Симу Воронову?

— Ничего не известно, — ответил Шомрин, глядя себе на ноги. — В тот день я находился на работе: ездил по городу и собирал утиль. Можете опросить жителей.

— Хорошо. У вас в доме брат Иван проводил крещение святым духом?

Шомрин протяжно вздохнул.

— Про это статья написана. А я никакого брата Ивана не знаю.

— Пойдем дальше. — Прокурор будто торопился. — Сарру Бржесскую знаете? Ту, которая на моления детей водит?

— Знаю Бржесскую. Водит ли она детей на моления и куда, вы спросите ее... Пусть каждый отвечает за себя.

— Мы уже спросили, — говорю я и зачитываю ему показания Бржесской.

— Человек не в своем уме, разве можно ему верить! — говорит Шомрин.

Я уже глядел на Шомрина, как на своего врага, а вместе с тем я должен был быть беспристрастным и объективным. Человек говорил неправду, увертывался от ответов на прямые вопросы. На что надеялся он? На помощь с небес? Я не думал, что Шомрин верит в бога так фанатично, как, может быть, Сарра Бржесская, неграмотная и забитая женщина. Но как он опутал Симу? Все же она в школе училась, ее не сравнишь с Бржесской. Сима казалась загадкой. Как-то не верилось, что она могла думать о загробной жизни. Какой же страшный у нее должен быть разлад с действительностью! Какая же нужна сила, чтобы вселить в нее новую веру — веру в человека, в жизнь...

Еще одна загадка

Арест человека! Что может быть ответственнее этого? Я вылетел к Леонову, предварительно созвонившись.

— Давайте ваши материалы, — сказал он, когда я вошел к нему в кабинет.

Мы просидели с ним часа два.

— Основание просить санкцию у прокурора на арест и обыск у Шомрина есть, — сказал Леонов, внимательно прочтя все бумаги. — Виновность Шомрина из показаний свидетелей очевидна. Но вы мало сделали для выяснения обстоятельств самого преступления в Березовой балке...

— Организатор его — Шомрин, — перебил я Леонова.

— Это предстоит доказать, одного убеждения мало.

На другой день я вернулся в Белогорск и тут же, взяв понятых, направился к Шомрину.

Прочитав постановление, Шомрин перекрестился.

— Перед богом я не виновен.

— Вот бы и перед людьми так, — заметил один из понятых, постарше.

Шомрин опустил голову и присел к столу, положив на него руки.

Я приступил к обыску. Шомрин наблюдал за мною исподлобья. Он деланно усмехнулся, когда я взял с телеги канистру и конец веревки. Видимо, он не предполагал еще, какую роль суждено сыграть этим предметам. Однако когда я записал их в протокол, на лице Шомрина появилась тревога. К концу обыска он окончательно потерял самообладание, стал молиться и плакать. Его слезы не трогали ни меня, ни понятых: на столе рядом с другими вещественными доказательствами лежали брошюры реакционного содержания, выпущенные в США, старый, без карточки паспорт на некоего Хмару Иллариона Кузьмича, чулок, набитый десятками. Все это хранилось в тайнике под доскою пола.

Канистру, веревку и снятые после обыска отпечатки пальцев Шомрина увез в тот же день на самолете эксперт-криминалист Хадин. Перед экспертами были поставлены вопросы: не являются ли куски веревки, найденные возле места происшествия в Березовой балке, частью веревки, изъятой при обыске у Шомрина, не является ли там же найденная пробка пробкой от канистры, изъятой у Шомрина, а отпечатки пальцев, снятые с найденной в лесу пробки, — отпечатками его пальцев?

Вызвав после обыска Шомрина на допрос, я не стал задавать ему вопросов ни о канистре, ни о веревке — рано. Я спросил Шомрина о другом.

— Иосиф Васильевич, вчера при обыске у вас был обнаружен в тайнике паспорт на имя Хмары Иллариона Кузьмича. Скажите, кто такой Хмара, и как попал к вам его паспорт?

— Почему не сказать? Скажу, — отозвался Шомрин. — Хмара — это полицай немецкий из села Кабанихи. Он, вражий сын, выдал меня немцам. А когда конвоировал меня в районную полицию, я сбежал. Чтобы не отвечать за меня, Хмара сказал немцам, что застрелил меня при попытке к бегству. Там, в Кабанихе, меня убитым считают.

— Разве с тех пор вы не были там?

— Не пришлось. А родственников там не осталось. Кого немцы перевели, кто на фронте закрыл глаза. Так что один...

На этот раз Шомрин казался мне другим, чем прежде, совсем мирским, непохожим на того пресвитера-мракобеса, которого я ненавидел всем сердцем. Но слова его настораживали.

— За что же вас арестовали немцы?

— Партизанам помогал я. Оружие доставал и относил учительнице.

— Вот как!.. — невольно вырвалось у меня. Это казалось неправдоподобным. — А паспорт Хмары как оказался у вас?

— По пути Хмара зашел в одной деревне к знакомому. Выпили они самогону. Хмара и захрапел с хозяином. Я воспользовался моментом. Вытащил паспорт — да и был таков!..

— А куда карточка с паспорта делась?

— Отвалилась. Давно уже...

— С какой целью вы похитили паспорт у Хмары?

— Скрывался по нему. Меня-то искали...

— Убитого?

Шомрин заморгал глазами, его узловатые руки заерзали по коленям.

— Я ведь того... опосля узнал об этом.

«Странно, — подумал я. — А может быть, Шомрин говорит правду? Чего не случалось в страшные дни немецкой оккупации! Но — пятидесятник?»

— Какую веру вы исповедовали? — спросил я.

Ответил старик не сразу. Подумал, вздохнул:

— Баптистскую...

Что-то тяжело отвечает Шомрин. Конечно, баптист не пятидесятник, хотя разница между ними невелика. Перехожу к выяснению следующих вопросов.

— При обыске у вас обнаружены брошюры реакционного содержания, изданные в США. Где, когда и от кого они получены вами?

Шомрин начинает кашлять. Трет ладонями колени.

— Отвечайте, Шомрин.

— Не помню точно, — тянет он. — Будто кто-то из братьев принес.

Хитрит Шомрин. Растолковываю ему, что так вести себя на допросе нельзя. Он слушает молча.

Спрашиваю дальше:

— На молении в вашем доме брат Иван выступал с проповедью?

Шомрин кашляет.

— Про это говорить не буду... Святое дело.

— В проповедях в вашем доме брат Иван выступал не только по вопросам веры и культа, — говорю я. — Если бы это было не так, то вам не задавался бы этот вопрос. Я зачитываю показания свидетельницы Веры Лозиной, гляжу на Шомрина.

— Вы подтверждаете эти показания?

— Лозину я не знаю. Она говорит неправду. Брат Иван внушал святые дела.

— На предыдущем допросе вы говорили, что не знаете брата Ивана вовсе и что на вашем молении его не было. Сейчас вы дали показания другие. Каким показаниям верить?

— Я говорю так, как мне внушает господь.

— Но вы допускаете противоречия. Как только вас уличают в этом, вы ссылаетесь на бога. Прежде вы говорили, что, находясь на временно оккупированной немцами территории в селе Кабанихе, вы исповедовали баптистскую веру. Так это?

— Так.

— А вот на молении, на котором брат Иван крестил сектантов святым духом, вы говорили о том, что вас, пятидесятников, не трогали немцы, даже поощряли за молитвы. Далее, вы рассказали о случае, когда одна женщина стала молиться на немецком языке, не зная его, и офицер отпустил женщину, хотя ее сын был партизаном. Рассказывали вы об этом?

— Рассказывал.

— Значит, во время оккупации вы были не баптистом, а пятидесятником?

— Кем я был по вере — это мое личное дело.

Не впервые слышу от Шомрина и эту фразу. Она появляется всякий раз, когда он запутывается. Приходится вновь разъяснять, что если бы вопрос касался только веры, то мы с Шомриным не встретились бы.

— Вы говорили о том, что вас даже арестовывали за помощь партизанам. Сколько противоречий!

— Для господа бога, для суда небесного противоречий нет. А вы судите, как хотите.

Допрос Шомрина прекращаю. Зачитываю протокол.

— Все правильно записано?

— Правильно.

— Прошу подписать.

— Подписывать не стану — грех.

Не надо. Пишу справку, по какой причине Шомрин отказался от подписи.

Шомрина уводят.

Не намного я продвинулся в расследовании, не намного. Если так и дальше пойдет, то... Что же делать? Заказываю срочный разговор с Леоновым. Жду. Звонок. Беру трубку. Голос дежурного:

— Белогорск, Белогорск!

— Пригласите Леонова, — прошу, поздоровавшись.

— Леонов в командировке, — доносится издалека. — Самолетом улетел... По вашему делу...

По моему делу! Значит, открывались какие-то новые обстоятельства...

Крушение веры

— Николай Алексеевич?! Здравствуйте! — слышу я в трубке знакомый голос. Нина Ивановна, главврач больницы, звонит мне каждый день после обхода больных. Вот и сегодня.

— Здравствуйте, Нина Ивановна! Что нового?

Сколько раз я задавал этот вопрос, надеясь услышать от нее то, чего жду с первого дня приезда в Белогорск: разрешения допросить Симу Воронову.

— Новое есть! — раздается в трубке. — Сегодня вы можете поговорить с Симой. Но не допрашивать. Вы слышите?

— Слышу и слушаюсь, товарищ главврач! — кричу я слишком радостно.

— Приезжайте. Мы вас ждем.

Мы — это, значит, она и Сима. Положил трубку, а у самого сердце вдруг застучало. Предстоящая встреча с Симой взволновала меня. Еще бы! Показания Симы будут очень важны по делу.

Через четверть часа я уже поднимаюсь по деревянным, выскобленным до желтизны ступенькам больничного крыльца. Под мышкой у меня коробка конфет. Передаю нянечке и прошу вручить Симе после того, как уйду. Самому отдавать почему-то неловко.

Няня, как все няни в больницах, — с добрым лицом, накинула на меня халат и повела по ковровой дорожке к главврачу.

— Только, прошу вас, не настаивайте на допросе Симы, — сразу же после приветствия начинает Нина Ивановна. — Ее нельзя волновать. Психика крайне шатка. Но уже не плачет. Каждый день я удлиняю свидания с ней.

— К ней ходят сектанты? — У меня похолодело на сердце. Они могли повлиять на нее, заставить дать неверные показания.

— Вы думаете я ничего не понимаю, — успокоила меня Нина Ивановна. — Ее навещают девчата с фабрики. Вера Лозина, Левитан... Эти свидания идут на пользу: Сима начала расспрашивать о фабрике, принимает передачи... А главное, начинает прислушиваться к тому, что говоришь ей о религии. Знаете, Симу заинтересовали результаты кумранских раскопок. Она была удивлена, что у кумранцев задолго до появления христианства устраивались братские трапезы и ночные бдения со вкушением хлеба и виноградного сока после освящения старейшиной общины. Она не сразу уяснила, что все эти обряды, такие же, как сейчас у пятидесятников, существовали до создания легенды о Христе, до того, как они были вписаны в евангелие. Ее очень поразило то, что в раннем христианстве образ Христа не имел человеческих черт, что он создан был из самых фантастических представлений о богах различных религий. Она стала шептать молитвы, когда я рассказала об образе Христа с семью рогами...

Признаюсь, рассказ главврача заинтересовал и меня. Я ничего не знал ни о кумранских раскопках, ни о Христе с семью рогами. И вместе с тем я почувствовал, что это убедительные факты для подтверждения вымысла о Христе. Кроме того, Сима вряд ли пошла бы на крест, зная о рогатом женихе.

Я пообещал Нине Ивановне сказать в штабе атеистов о ее познаниях, но она меня обрадовала: ей уже поручили лекцию на атеистическую тему.

— Ну что же, пройдемте к Симе. Она ждет.

В небольшой палате, в которую мы вошли, стояли три койки. Возле одной, у окна, сидела на белой табуретке худая, высокая девушка.

— Вот наша Сима, — сказала Нина Ивановна, подводя меня к ней.

— Здравствуйте, Сима Владимировна! — Я слишком некстати назвал ее так. Она поморщилась.

Как и Нина Ивановна, я присел на табуретку. Первая минута прошла тягостно. Поглядывая на девушку, я старался подавить в себе жалость к ней, а из головы не выходили чудовищные слова: «Христова невеста».

— Скажи, Сима, как ты себя чувствуешь? — спросила Нина Ивановна. — Товарищ Иванов беспокоится о твоем здоровье.

Сима нахмурилась.

— Вовсе не беспокоится, — вдруг возразила она. — Ему нужно допрос снять...

— Ты не права, — сказала Нина Ивановна. — И обижаешь товарища Иванова.

— Разве я обижаю? Я просто не верю ему. Он враг нашей веры.

— Да, Сима, я враг религиозных предрассудков, — подтвердил я, вспыхивая, — но не враг тебе. Лозина, твоя подруга, тоже не верит в Христа, она знает, что его не было и нет, а между тем спасла тебе жизнь. Разве Лозина тебе враг? Вот и Нина Ивановна не признает никаких богов, но ты не можешь сказать, что она тебе враг. Наоборот, она для тебя лучший друг.

— Правда, — прошептала Сима, не поднимая головы.

— Значит, нужно разбираться, кто враг: тот ли, кто тебя на кресте распял, тот ли, кто с креста снял.

— На крест меня привела молитва, — возразила Сима. — А про вас я сказала так потому, что не люблю лукавства. Вам нужно снять допрос.

— Конечно, Сима. Для этого я и приехал в Белогорск, — снова подтвердил я. — Но это сделаю тогда, когда получу разрешение от Нины Ивановны. Пока же она не разрешает. Сегодня я приехал только навестить...

— Навестить? — Сима горько улыбнулась. — Зачем?

— Так... Ты знаешь: человек человеку друг, товарищ и брат.

— На словах. Вот вы, например, арестовали брата Иосифа.

— Арестовал, веду следствие. Он нарушил закон, совершил преступление. Кроме того, он мешал проводить расследование.

— И вы не отпустите его?

— Это будет решать суд. Если признает виновным, не отпустит.

— А если я прощаю его? — спросила Сима, вскидывая на меня глаза и не подозревая того, что уже сказала мне, как следователю, своим вопросом многое. Значит, Шомрин был перед нею виновен.

— Я не уверен, что ты простишь его, — ответил я Симе. — А если бы и простила, ему не простит закон.

Нина Ивановна слушала наш разговор очень внимательно, особенно ответы и вопросы Симы. Я не догадывался о причине и решил, что ее интересует уже то, что касалось взглядов Симы. Но я ошибся.

— Сима, ты устала, — вдруг сказала она.

— Нет, я не устала. Пусть товарищ Иванов говорит. На устах его обозначилась правда. Наверно, его вразумляет Христос.

Мы с Ниной Ивановной рассмеялись. Слишком неожиданным было заключение Симы. Чуть наметилась улыбка и на губах девушки. Я решился спросить:

— Раз вспомнила о Христе, скажи, Сима: тогда, на кресте, ты надеялась увидеть Христа?

— А как же! — созналась Сима.

— И он явился тебе?

— Нет.

— И ангелы не прилетели, чтобы взять твою душу?

Сима отрицательно качнула головой:

— Наверное, я грешна.

— Нет, не грешна! — воскликнул я. — Ты сделала все, что могла, чтобы доказать свою любовь к Христу. Ты пошла на смерть. Если говорить словами библии, ты, Сима, святая... Но тебе не явились ни ангелы, ни Христос. Почему? Да потому, что являться нечему. Нет их! Подумай об этом еще.

Я взглянул на часы и встал.

— До свидания, Сима.

Девушка тоже встала, растерянно посмотрела на меня, потом на Нину Ивановну.

— Ты что, Сима? — спросила она.

— А допрос?..

— Тебе же сказали...

Сима опустилась на койку, закрыла лицо руками. Очевидно, до последней минуты она не верила тому, что я приехал к ней не для допроса.

Я пошел к двери, за мною раздавались шаги Нины Ивановны. В коридоре она поравнялась со мною.

— Николай Алексеевич, сознание у Симы ясно! — Голос ее звучал радостно, и она смотрела на меня сияющими, повлажневшими глазами. — Вы слышите?

Я понимал ее радость, радость врача, поднявшего на ноги человека, и тоже думал о Симе. Да, кризис, начавшийся на кресте в Березовой балке, у нее миновал.

Новые обстоятельства

Придя из больницы, я позвонил в управление. Разговор с начальником был интересным. Оказывается, пришли ответы, частично подтверждающие показания Шомрина. Как это ни удивительно, он действительно помогал партизанам, а Хмара — немецкий пособник.

Это и вынудило Леонова срочно вылететь на проверку этих данных. Были готовы и заключения экспертизы. Концы веревки, найденные на месте преступления в Березовой балке, были частями веревки, изъятой при обыске у Шомрина. А пробка принадлежала той самой канистре, которая обнаружена в доме Шомрина. Только вот отпечатки пальцев, снятые с крышки, были отпечатками пальцев не Шомрина, а кого-то другого.

Начальник подбодрил меня, сказал, чтобы я продолжал расследование настойчиво и ни в коем случае не оскорблял религиозные чувства верующих. Он посоветовал начать допросы с тех сектантов, которые находятся в секте недолгое время и не так фанатичны. Если есть отошедшие от секты, то с ними нужно поговорить в первую очередь.

Едва я закончил разговор по телефону, как открылась дверь и показались усы старшего сержанта Савочкина.

— Здравия желаю, товарищ Иванов, — бодро приветствовал меня Савочкин. Правой рукой он отдал честь, а левой бережно держал что-то завернутое в газету.

Я вышел из-за стола, пожал широченную руку сержанта и не удержался от того, чтобы не спросить:

— Что это у вас?

— Вещественное доказательство! Разрешите развернуть?

Я взглянул на Савочкина с недоумением.

Он снял газету, потом лист картона, и я увидел... топор!

«Настоящий топор принадлежит мне, гр. Цыганкову Николаю Сидорову, и отобран при задержании с краденой толью», —

прочел я в протоколе, который положил передо мной Савочкин.

— Прочитали?.. А зараз поглядите на эти зазубринки! — сказал Савочкин и приблизил палец к лезвию топора. — Бачите? Эти зазубрины у меня с того вечера, как мы побывали в Березовой балке, сидят в башке, как гвозди. К каждому топору присматривался...

Я догадался, к чему клонит Савочкин. Здесь меньше всего надо было говорить. Я бросился к сейфу, достал из него одну из поднятых в Березовой балке щепок и поднес к лезвию топора.

— Точно! — закричал Савочкин. — Тут и никакая экспертиза не требуется. Этим топором крест тесали.

— Кто такой Цыганков?

— Сейчас расскажу. А зараз давайте того самого порошку, которым вы посыпали пробку от канистры. На топоре должны быть отпечатки пальцев.

Савочкин говорил дело. Через пять минут мы уже упаковывали выявленные и снятые с лезвия топора отпечатки пальцев.

Потом Савочкин рассказал историю задержания с толем сторожа дровяного склада Цыганкова, известного мне под именем брата Коли.

— Но толь — это близир один, — говорил Савочкин. — Со старой крыши, а прижать на этом деле можно. Цыганков расскажет, как было дело в Березовой балке. Без него там не обошлось. У нас теперь есть свидетель. — Савочкин посмотрел на топор.

— Где же сейчас Цыганков?

— Сидит у нас.

— В КПЗ?

— Нет, что вы! Разве я не понимаю. Возле дежурного гарненько так отдыхает. Я даже газетку ему дал почитать...

— Вы задержали его ночью?

— Известно. Он, как все воры, промышлял ночью.

Допрос Цыганкова пока не входил в мои планы. Он намечался позднее. Но теперь дело менялось. Я поблагодарил Савочкина за инициативу и бдительность и позвонил Росину.

— Знаю, знаю, — откликнулся начальник милиции. — Я не мог лишить Савочкина удовольствия доложить вам лично. Сработал он грамотно и попал в точку.

— Что же делать?

— Тут и думать нечего. Зовите прокурора и допросите Цыганкова.

Я позвонил Снежкову. Минут через двадцать он приехал.

Просмотрев щепки со следами зазубринок, топор и прикинув расстояние между зазубринами и следами их на щепках циркулем, Снежков проговорил:

— Этот топор! Сомнения нет. Зовите старика. Я его немного знаю.

Вошел Цыганков. Лысина во всю голову, впавшие, малюсенькие до неприятности глаза без белков, рыжая бороденка. Думалось, протянет тенорком приветствие, а он бухнул, как в колокол:

— Дра-аст!

И мне вспомнилось: «Бог! Бог! Бог!..

— Здравствуйте, гражданин Цыганков! Здравствуйте, — отозвался прокурор первым. — Что же это вы делаете? Мы вам государственное добро доверили, а вы...

— Добро! — Цыганков покрутил головой. — Гниль одна. Со старой крыши толь...

— Гниль, а навалили тележку — конь не потащит. Как же так?! В прошлом году на вас заявления были, что вы Шомрину на молельню лес отпускаете сверх ордеров. Себя тоже не обидели. Дом и баню построили...

— Все по закону, гражданин прокурор. Бог свидетель...

— А топор этот ваш? — спросил прокурор.

— Мой.

— А кто же склад сторожил, когда вы толь повезли?

— Приживалка моя, Прасковья Воронова...

— Та самая, что в бане с дочерью живет? — спросил я, вспомнив показания Веры Лозиной.

— Та. Вы уж ее не трогайте, ради Христа, — попросил Цыганков. — Она и так не в себе. Дочь от нее отказывается...

— Почему же?

Цыганков взглянул на меня.

— Будто не знаете... Когда крестом и молитвой ограждала себя от искушения, то близка была к богу и к матери. Теперь же...

— Вы тоже пятидесятник? — спросил я.

— Про это все знают. Про меня в фельетоне прописано.

— Говорят, вы заместитель Шомрина, проповедник в секте?

— Называют и проповедником, — согласился Цыганков. — Только какой я проповедник, когда прочитать прочитаю, а растолковать святое слово не могу. Не дано мне. Я больше топориком. Здеся я мастер.

— Мастер, а топор с зазубринами, — заметил прокурор.

— Для чистой работы у меня другой есть. Тот я берегу. — Цыганков поглядел на меня, потом на прокурора и дернул свою рыжую бороденку. — Гляжу я на вас и замечаю про себя: что вас интересует больше, толь эта, пропади она пропадом, или этот случай в Березовой балке? Спросили бы прямо.

— Нас интересует и то, и другое, — прервал Цыганкова прокурор. — И всему будет свое время. А если вам не терпится, то прошу ответить на такой вопрос: кто делал крест, на котором была распята дочь вашей приживалки Сима?

Вопрос был поставлен рискованно. Цыганков мог ответить на него отрицательно, и тогда...

— Крест вытесал я. И вот этим топориком. Зазубрины вы подметили правильно, — быстро заговорил Цыганков. — А вот для чего крест — не знал.

— Ну, расскажите, как это происходило, — попросил прокурор.

— Тут и рассказывать нечего, — начал Цыганков. — В субботу заехал ко мне Шомрин напомнить, что в воскресенье моление в Березовой балке, попросил сделать крест и поставить его на поляне. Я спросил, для чего крест. Мол, обходились и без него, а тут канитель такая. Шомрин на меня рассердился, сказал, что во мне нет радения ко Христу. Еще раз сказал, чтоб крест был часам к девяти. Будем молиться. Ну, молиться, так молиться. Не впервой. Сестры, те с господом на иноязыках говорят, а мне даже писание не открывается. Мое дело сполнять. Вот и пошел я в воскресенье пораньше в лес и поставил крест. Поставил, а сам присел невдалеке от дороги, отдыхаю. Вдруг слышу: кто-то на телеге едет. Выглянул — Шомрин. Подошел я к нему, поздоровался: «Где тут у тебя?...» — спрашивает. Догадываюсь, это он про крест. Повел, показал. Шомрин остался доволен. «После моления, — говорит, — крест нужно будет сжечь. Возьми-ка в телеге канистру с бензином да облей его. И сучьев нужно собрать поболе...» Я сходил за канистрой, облил и крест, и кучу хвороста, которую мы сложили невдалеке от креста. После этого я отнес канистру на телегу, засунул в сено...

— Канистра была пустая? — спросил я, чувствуя себя на пороге разгадки.

— Пустая.

— Почему это вам запомнилось?

— Пробку от нее я потерял.

— Что же было дальше?

— Да ничего. Сели мы с Шомриным и поехали в город. Он стал скупать тряпки, а я подался домой: Шомрин сказал, что молиться будут одни сестры.

С минуту мы молчали. Показания Цыганкова обрывались на самом важном.

— Кто же был в тот день на молении? — спросил я больше для того, чтобы записать этот вопрос в протокол.

— Я никого не видел.

— А как оказалась на кресте Сима?

— Не знаю. И слыхом не слыхал.

Я зачитал Цыганкову протокол. Он подписал, и мы отпустили его домой.

— Ну, как вы относитесь к показаниям старика? — спросил меня прокурор и тут же ответил: — От такого можно ожидать всего. Хитер. И, кажется, он рассказал так, как ему велел Шомрин.

Еще свидетели

Почти каждую ночь, перед тем как уснуть, я читаю атеистическую литературу — все, что могу достать в Белогорске.

Очень интересны высказывания людей, которые ранее занимали высокие посты в церковной иерархии, а впоследствии порвали с верой и церковью. Вот некоторые.

Е. К. Дулуман:

«Мои горькие ошибки и шатания должны многих научить и предостеречь. Знаю, что не без пользы для слушателей проходят мои атеистические выступления, которые я провожу с 1954 года».

А. А. Осипов:

«Ни бога, ни какого бы то ни было духовного потустороннего мира не существует, а любая религия является иллюзорным, надуманным отражением в человеческом сознании не познанных еще тайн природы, законов общественных отношений, психических и физических особенностей самих людей».

Вот как говорят бывшие профессора богословия! К ним бы нужно прислушаться верующим. Но, как ни странно, на них большее влияние часто оказывают такие люди, как Шомрин, Цыганков — неучи, а подчас и преступники. Дела их нередко противоречат законам секты, однако верующие почему-то прощают своим наставникам злобу, корысть, чревоугодие, обман — все пороки.

Вот и Мария Ивановна, дежурная по гостинице. Когда я заговариваю с ней о Шомрине, она никогда не отзывается о нем плохо. В ее глазах он — праведный человек.

Однажды, когда она вошла ко мне с чайником (она всегда ночью приносила мне чай), я попросил ее присесть.

— Говорят, что вы кассиром у Шомрина, — спросил я прямо. — Правда это?

Мария Ивановна стала как кумач.

— Каким там кассиром, — прошептала она. — Ну, дадут люди на нужды веры, приму...

— У вас учет есть какой-нибудь?

— Пожертвования совершаются тайно. Христос видит, сколько кто дал. Перед ним отчет держим...

Откровенным ответом Марии Ивановны я был удивлен.

— Сколько же вы собираете в месяц?

— Не подсчитываю. Грех... Кладут мне под салфетку, а кто сколько — не знаю... И отдаю так — в салфетке. А брат Иосиф знает, куда и на что израсходовать...

Верить или не верить Марии Ивановне? Правду она говорит или нет?

— А вы лично жертвуете на веру?

— Когда как... Бывает, даю.

— Сколько?

— Когда десятину внесешь, когда меньше...

— Сколько это, десятину?

— Десятую часть заработка...

— У вас, наверное, деньги лишние?

— У кого они, товарищ Иванов, лишние?.. Вера требует.

— На какие же нужды?

— Это вы спросите брата Иосифа. Может, он и скажет...

В коридоре раздался стук — кто-то из запоздавших колотил в дверь.

— Я пойду? — робко спросила Мария Ивановна.

В душе я ругнул человека, который неожиданно оборвал нашу беседу.

...Утром у меня состоялся еще более интересный разговор. Едва я успел расположиться за столом, чтобы на свежую голову перечитать протоколы допроса свидетелей, как услышал из-за двери робкое: «Можно?» Упитанный молодой человек в хорошем костюме нерешительно перешагнул порог. Посетитель мне не понравился. Бородка и волосы были как у стиляги, выражение глаз — преподлое, смотреть в них было неприятно. Я пригласил присесть, спросил, по какому он делу.

— Поговорить к вам... — Молодой человек стал мять в руках коричневую шляпу, сам глядел на угол письменного стола, где ничего не лежало. Странный тип. Да и не так молод он был, как показалось с первого раза. Молодил его румянец да юношеская бороденка, смешная и жалкая. А вот у глаз морщинки, тени.

— Слушаю вас.

— Видите ли, я... служитель культа. Настоятель местной церкви священник Коротков.

Поп! Первый раз в жизни приходилось разговаривать с человеком столь редкой и неприятной профессии. Невольно мне вспомнились карикатуры на попов. Нет, этот поп был другой. По облику его можно принять за художника-модерниста.

— Сколько вам лет?

— Тридцать шесть.

Вот тебе и молодой человек! Наверно, живется батюшке неплохо. Как бы угадав мои мысли, Коротков оправдался:

— Жизнь веду праведную, не пью, не курю, обязанностями не перегружен, а общественной работы не несу.

Он еще острил!.. Как его называть? Гражданин? Товарищ? Просто Коротков? По имени-отчеству?..

— Семья есть? — спрашиваю.

— Как же! Жена (заметьте: не матушка!), дети. Трое...

— И давно вы?..

— В пятьдесят пятом закончил духовную семинарию. И вот с того времени... А в Белогорске три года.

— Жена работает?

— Нет. С третьего курса медицинского за меня вышла. И не окончила.

— Так это вы звоните: клям-клям-клям?..

— Да! Колокол треснул, а новый — где возьмешь?..

Помолчали.

— Что же вы хотели сказать? — спросил я.

— Желаю списочек передать. — Коротков достал из кармана тетрадь. — Здесь у меня все сектанты Шомрина наперечет. С адресами.

— Нет, батюшка, список мне не нужен. Я преступление расследую, а не религиозную деятельность секты, — говорю ему.

Коротков будто удивился:

— Вот как!.. А мы с Шомриным идейные враги.

— А может быть, идейные братья? — уколол я батюшку.

— Нет, враги, товарищ Иванов. Он проводит изуверскую деятельность, а я служу по правилам, официально установленным церковью. Он фанатик, я же...

— Он верит во второе пришествие Христа, вы верите...

— Откуда вы знаете, что я верю? — вдруг ощетинился Коротков, пряча тетрадку. — А если не верю?

Задело попа за живое!

— Тогда уходите из церкви, работайте как все.

— А кто меня примет на работу? По специальности я агроном, сельскохозяйственный техникум окончил...

— Как же вы попали в семинарию?

— Ка-ак? Бывают в жизни крутые повороты. Короче сказать — сидел я за кражу зерна. Познакомился там с одним подлецом, он и сосватал меня в семинарию. Я вначале ему не верил, что прямо из тюрьмы можно идти в семинарию, а когда меня приняли, то увидел, что и другие семинаристы с подмоченной репутацией. И кого только не было! Вот, думаю, попал. А отступать некуда. Так и закончил... Словом, агрономом меня не возьмут, конечно. Да и сам я не пойду — одни нарекания будут. А землекопом идти, признаюсь, страшновато. Отвык от физического труда. Мне бы должность бухгалтера в какой-либо артелишке. Я ведь за заработком на первых порах не погонюсь. Есть сбережения...

Культурный поп, нечего сказать!

— Приходится о детишках подумать, — продолжал Коротков. — Им-то при коммунизме жить. Каково будет в анкетах писать: отец — священник. Стыд. Не оправдаешься.

Коротков спохватился, извинился, что отнял у меня столько времени, и встал.

— Не приглашаю к себе: знаю, что не придете, — сказал он, протягивая мне руку.

— А может быть, и приду. — Я засмеялся.

— Не верю, — твердо сказал Коротков. — Нашего брата обходят. — Он поклонился и скрылся за дверью.

Весь день я работал под впечатлением разговора с Коротковым. Этот поп вызвал новые размышления. Заподозрить его в неискренности было нельзя. К своим выводам он пришел без всякого влияния извне. Вернее, на него влияла сама жизнь, и вот у него заговорили совесть и, конечно, беспокойство за будущность детей. В самом деле, как они отнесутся к отцу — попу, когда вырастут? Беспокойство Короткова я понимал. Я не простил бы своему отцу, если бы он был служителем церкви. Я не уважал бы его.

Днем, по заранее составленному плану, я допрашивал учителей тех школ, в которых учились дети сектантов. К сожалению, я не мог записать в протокол возмущения, с которым они рассказывали о детях, забитых религиозными предрассудками. Особенно тяжело было слушать об отрыве от школы девочек Сарры Бржесской, о том, как старшая из них, Надежда, пыталась на переменах украдкой читать подругам евангелие.

Из милиции я выбрался поздно. Пошел не торопясь, чтобы подышать перед сном воздухом. А он в Белогорске был хорош, особенно вечером. Свернул ближе к парку. Видно было, как светят между деревьями разноцветные огни. Доносится музыка. Люди танцуют, не думая ни о попах, ни о сектантах. И мне вдруг захотелось побыть среди шума и света, потанцевать.

Я уже чуть не свернул в парк, как около меня появился хромой человечек. Он зашагал рядом со мной бесшумно, как тень.

— Вы товарищ Иванов? Я давно иду за вами. Не решаюсь.

— Что вы хотите? — спрашиваю строго.

— Мне нужно сказать вам...

Я перебиваю его:

— Приходите завтра в милицию. Я работаю там.

— Не могу-с. Не позволяет сан. Я пресвитер местной общины баптистов Шелкоперов, — зашептал человек, преграждая мне дорогу. — Я должен сказать вам. О Шомрине... Он организовал группу пятидесятников в селе Сосновке, Яковлевке, Пустыши. Вы запомнили? — Шелкоперов повторил название сел. — Весною там проведено водное крещение...

— А ваших групп там нет? — вырвалось у меня.

— Не обижайте меня, молодой человек. Моя община зарегистрирована, а Шомрина...

Он не договорил и будто провалился сквозь землю.

Я повернул от парка к гостинице, уже не слыша музыки, не видя огней. Сосновка, Яковлевка, Пустышь...

Я чувствовал, что одному справиться будет трудно. В самом Белогорске дел хоть отбавляй, а тут еще три села. Приближался день выписки из больницы Симы Вороновой. Нужно было допрашивать Шомрина. Словом, я, как никогда, нуждался в совете, в помощи.

ПРЕДАТЕЛЬСТВО «БЕЛОГО ГОЛУБЯ»

Немецкий агент

Изо дня в день я ждал возвращения Леонова. И вот он приехал. Увидев его в дверях кабинета, я не мог сдержать радости:

— Наконец-то! Как вы нужны...

Я бросился бы ему на шею, если бы он не нес впереди себя чемодан и объемистый фельдъегерский портфель.

— Ну, как у вас с делом? — спросил он, садясь к столу и закуривая папиросу.

Леонов слушал меня внимательно. Усталое, небритое лицо его было сосредоточенным.

— Антиобщественная деятельность Шомрина задокументирована вами как будто неплохо, — заметил он, когда я перечислил допрошенных свидетелей и вкратце передал их показания, — но по жертвоприношению сделано еще мало. А ведь это главное... Ладно, мы еще обменяемся по этому поводу мнениями. Сейчас я пойду в парикмахерскую, искупаюсь. А вы тем временем познакомьтесь с теми материалами на Шомрина, которые я привез. Вот они.

Леонов открыл портфель и вынул из него две папки.

— Шомрин, оказывается, разыскивался. Читайте!..

Едва Леонов захлопнул за собой дверь, как я начал знакомиться с привезенными им документами. Здесь были запросы, протоколы допросов, объяснения очевидцев, письма, выписки из дневников. Передо мною развернулась цепь событий, о которых я расскажу так, как они мне представились. Воображение перенесло меня на много лет назад, к тяжелым дням борьбы против немецких захватчиков.

...За окном синяя ночь. Уже в третий раз над селом взвивается осветительная ракета. Ее мертвенный свет серебрит морозное окно, заливает на несколько секунд комнату.

— Все! — произносит вполголоса Лесной, отстраняясь от приемника и снимая наушники. — Все...

Щелкает выключатель, гаснет глазок индикатора. Тихо.

— Связь будем держать на этих волнах, Елена Павловна. И теперь по второму расписанию... Хорошо?

Он спросил тоном, будто договаривался с ней о свидании. Котина улыбнулась.

— Хорошо.

Они быстро убрали и спрятали в подпол рацию, поставили на свое место сундук — над лазом — и сели. Елена Павловна — в угол дивана, Лесной — на стул против нее. Оба знали: еще несколько минут, и они снова расстанутся на неделю, на две, может быть, насовсем.

— Расскажите, как вы там? — шепотом попросила Елена Павловна. — Если можно...

— Трудно нам. Очень трудно. Один из наших отрядов немцы разбили. Нашелся предатель, выдал. Теперь мы настороже...

Простуженный голос Лесного звучал глухо. Она вслушивалась в его слова, видела горячий блеск глаз и старалась сдерживать охватывающее волнение.

— Но самое трудное прожито. Сейчас отряд значительно пополнился, есть у нас и оружие. Мы установили связь с партизанами соседних районов. Появился координирующий центр — оперативная группа. Во главе ее стоит брянский чекист. Во многих районах уже восстанавливается Советская власть, колхозы. Скоро в партизанском крае не останется ни одного немца.

Она готова была слушать Лесного сколько угодно, могла задавать ему вопросы без конца. Но уже вот-вот должна прийти с моления сторожиха школы бабка Авдотья. Она жила в крохотной комнатушке рядом. Это была безвредная женщина, пристрастившаяся к молениям у сектантов. Она не пропускала ни одного собрания и слепо верила в пришествие на землю Христа, о чем всегда говорил проповедник.

Загремела дверная щеколда. Лесной вскочил. Надо было спрятаться.

— Это сторожиха, — старалась успокоить его Котина, видя, как он высвобождает гранату.

Они действовали быстро и четко. Не прошло и минуты, как Лесной опустился в тайник. Елена Павловна закрыла лаз доской, придвинула на место сундук и побежала открыть дверь.

За дверьми оказалась не одна сторожиха. Вместе с нею перешагнул порог проповедник, брат Илларион, как она называла его, рассказывая Котиной о молениях.

— Я пришел навестить вас, Елена Павловна, — проговорил он вкрадчиво. — Здравствуйте.

У Котиной оборвалось сердце. Ей ничего не оставалось делать, как пригласить проповедника в комнату. В то же время она почувствовала, что ненависть к этому человеку вновь поднялась у нее. С чего это он зачастил? Что ему надо? О, если бы это было не при немцах! Она показала бы ему от ворот поворот!

Бабка Авдотья прошла в свою комнатушку, а проповедник, уверенно и твердо двигаясь по темному коридору, направился в комнату. Елена Павловна зажгла каганец.

Вдруг мертвенный свет снова полыхнул в окно. Елена Павловна вздрогнула.

— Не беспокойтесь, это попугивают партизан, — успокоил Илларион.

— Господи! — вырвалось у нее непроизвольно. — И как вы не боитесь!

Проповедник усмехнулся.

— Мне ничего не страшно, Елена Павловна! Я почитаю бога, молюсь. Веруйте, молитесь, чаще прибегайте к господу и вы. Он откроет и укажет, что надо делать... Жизнь сразу пойдет другая.

Она боялась возразить ему и сидела не шевелясь.

— Зашли бы на моление к нам, хоть бы раз... Вам станет сразу легче и покойнее. Собираемся мы по субботам. В другие дни я хожу по селам.

— И вас не трогают? — спросила она.

— Они знают: я человек безобидный, оружия не возьму в руки. А в том, что я проповедую слово Христа, плохого нет.

Они — это немцы, фашисты, принесшие горе и смерть.

И он так говорит про них, иуда. Мерзкая религиозная ханжа! Нет, он неспроста начал приходить. Его глаза бегают по всем углам, ощупывают каждый предмет.

— Илларион Кузьмич, — она впервые, не без содрогания, называет проповедника по имени-отчеству, — почему вы поселились в нашем селе? Разве в райцентре хуже?

Проповедник ответил не сразу. Пожевал губами, хрустнул пальцами.

«Мерзкая привычка! — подумала она. — Как и все в нем».

— Видите ли, — протянул он, — в городе беспокойно. Каждый может спросить, кто ты, откуда. На каждой улице — патруль. А здесь тишь, отсюда легче уходить в села.

— Вы настоящий миссионер! — проговорила Елена Павловна, удивляясь тому, что она в состоянии управлять собою, сдерживать гнев, прятать презрение.

— Мы с вами оба миссионеры. Вы просвещаете науками, я — священным писанием. Мы с вами, Елена Павловна, коллеги.

— Коллеги! Второй месяц я не занимаюсь. Кое-кто из ребятишек придет ко мне, к кому я схожу — только и отрада.

— В городе начали школы топить. Но, признаться, меня это интересует мало. Для меня главное — духовная жизнь человека. Я жажду крепких убеждений. А это приходит только в молитве. Молитва помогает служить Христу всем сердцем, всей душой, отводит преходящее, мирское.

— Как же отводит, если кругом...

Елена Павловна не договорила, ей вдруг стало тяжело дышать: на глаза попался заячий треух Лесного. Он лежал на табурете у стола, как копна. Елену Павловну бросило в жар. Она бегло осмотрела всю комнату, проверяя, не оставлено ли на виду еще что-либо из одежды Лесного. Перебрала в памяти все то, что могло остаться на виду: меховые рукавицы, шарф, ремень от полушубка, кобура... Нет, ничего нет. Только шапка! Елене Павловне кажется, что шапка растет, светится, что ее не может не видеть проповедник. Что же делать?.. И вдруг, как гром, — стук в дверь. Так стучат только немцы: ногами, прикладами автоматов, плечом. Елена Павловна набрасывает на плечи платок, нащупывает у пояса гранату. Проповедник срывается с места, бежит в темный коридор. А она, рывком забросив шапку за сундук, спешит открыть двери. Немцы не терпят, когда им открывают не сразу.

Вваливаются офицер и два солдата. Они обыскивают комнату. Офицер требует паспорт.

— Муж есть?.. Нет? Кто сейчас был здесь? Кто сидел здесь? Никто? Очень хорошо!

Офицер замахнулся и ударил Елену Павловну по лицу. Второй удар сбил ее с ног.

— Как не стыдно! Бить женщину! — задыхаясь от обиды и гнева, крикнула Елена Павловна. Но офицер уже отошел от нее. Солдаты втащили в комнату проповедника и, как мешок, швырнули к ногам офицера.

— Встайт! Документы!

Проповедник с поразившим Елену Павловну самообладанием протянул паспорт.

— Арестован! — лязгнул металлической челюстью офицер.

— На все воля божья, — ответил ему проповедник.

Елена Павловна глядела на проповедника уже с сочувствием. Вот тебе и не трогают! Вот тебе и терпеливо относятся к вере!

— Марш! Марш! — скомандовал офицер.

Солдат толкнул проповедника в спину, к дверям.

После ухода немцев, арестовавших проповедника, приползла трясущаяся от страха бабка Авдотья. Но Елена Павловна выпроводила ее спать. Старуха еще долго шелестела в своей каморке, как мышь. Каждый звук, доносившийся через стену, ранил Елену Павловну. Но вот за стеною стихло. Она подошла к сундуку и стала отодвигать его медленно, осторожно.

— Мне нельзя больше появляться здесь, — прошептал Лесной, когда тайник был снова замаскирован. — Нельзя.

«Нельзя», — согласилась в душе Елена Павловна, но сказала другое: — О тайнике не знает никто.

Он будто не расслышал ее слов.

— Мне пора, — сказал Лесной и встал.

Держа друг друга за руки, стараясь ступать бесшумно и не дышать, они прошли темный коридор.

Шагнув с крыльца, пригнувшись, Лесной побежал в сторону леса, к Десне.

Не раздеваясь, Елена Павловна упала на постель, высвободила из-под кофты и положила под подушку гранату. Минуты предельного напряжения воли и нервов миновали. Ей казалось невероятным все то, что произошло. Она уже не верила, что несколько минут назад могла бросить гранату, подорвать себя и немцев, если бы они начали обыск и сдвинули с места сундук. Да, она бы сделала это, потому что жизнь Лесного была значительнее и дороже своей. Елена Павловна закрыла глаза и почувствовала себя счастливой от сознания, что и она служила тому же делу, что и Лесной, и многие другие люди, которых она не знала в лицо, но уже была связана с ними невидимыми крепкими нитями.


В это же время обер-лейтенант Фриц Шульц сидел у себя в кабинете и ждал возвращения с операции своего помощника Карла Дортмана, старика с металлическими челюстями. Шульц был спокоен: на помощника можно было положиться, да и операция сама по себе не представляла опасности. Вот только разве партизаны... Но и с партизанами скоро будет покончено. Не случайно же его, Фрица Шульца, шеф забросил в эту дыру.

Перед обер-лейтенантом лежала записная книжка. Она была развернута на той странице, на которой значились его агенты: «Дипломат», «Соколиный глаз», «Белый голубь»... Агентов для выявления партизанских связей было явно недостаточно. Они годились более для того, чтобы пустить пыль в глаза шефу. Агенты были дрянью. Но разве завербуешь лучше? На него, Фрица Шульца, шеф возлагал надежды. На кого же возлагать надежды ему, Шульцу? Обер-лейтенант еще раз уставился на свой список и выругался. Вот разве «Белый голубь»... Вербовку этого агента одобрил и шеф. Еще бы, на первой же встрече получить такое сообщение! Правда, Шульц верил ему мало. Какой-то там старой сектантке почудилось ночью невесть что. Все это нужно проверить. За три дня он разработал тщательный план использования нового агента в проверке им же сообщенных сведений о связи с партизанами учительницы Елены Павловны Котиной из села Кабанихи. За две недели три пункта этого плана были выполнены успешно. Сегодня вечером помощник Шульца выехал на выполнение операции, записанной в пункте четыре. Мнимый арест проповедника должен был отвести все подозрения Котиной. Шульц с нетерпением ждал возвращения Дортмана. И когда увидел тяжело переступившего порог «Белого голубя» с подбитым глазом и за его спиной своего помощника, довольно воскликнул:

— Зеер гут!

На следующий день утром обер-лейтенант продиктовал машинистке Каролине Августовне очередное донесение по делу на Котину и свои дальнейшие соображения.

* * *

Митя, лучший ученик Елены Павловны, пришел к ней перед вечером. Уселся за стол, вынул из сумки и разложил перед собой тетрадки, учебники.

— Бабушки нет? — спросил он. Лицо его стало серьезным. С этого вопроса всегда начинался урок.

Бабки Авдотьи дома не было. Митя поднял полу истрепанного пиджака, вытащил из тайничка свернутый в трубочку листок бумаги и подал Елене Павловне.

Это была очередная радиограмма для передачи в лес. Елена Павловна развернула ее и обомлела. В радиограмме было несколько слов, но они прыгали в глазах, перемещались.

«Немцы завербовали проповедника Хмару... Кличка «Белый голубь»... Заподозрена учительница из села Кабанихи Котина... В карательный отряд прибыло пополнение».

Стараясь подавить волнение и не выдать своего состояния Мите, Елена Павловна зашифровала текст, вынула из подпола рацию и передала его, нервно перебивая ошибки. Тот, кто сообщал, не знал, что его будет передавать Котина, как не знала Елена Павловна, от кого получает сообщения Митя. Оставалось несомненным, что сообщал человек, пользующийся доверием и имеющий доступ к самым секретным материалам немцев. И оттого, что такой человек был, опять становилось на сердце легче.

Ответ на радиограмму последовал незамедлительно. Елена Павловна расшифровала его и сказала Мите как можно спокойнее:

— Митенька, я должна передать тебе рацию. Ты знаешь, кому... что с нею делать?

— Знаю.

— И ты не должен больше приходить ко мне. До распоряжения из леса.

— Знаю.

Митя продолжал стоять у окна и наблюдать за стежкой, которая шла к крыльцу. Он отвечал, не поворачивая головы:

— Завтра утром я приду к вам с санками. Мы поедем за водой и увезем рацию...

На другой день Митя пришел рано. Молча и осторожно, как бомбу, они вынесли в бочонке рацию. Бочонок поставили на санки, покрыли холстиной и привязали веревкой. Наверх бросили ведро. Митя впрягся в санки, Елена Павловна пошла сзади, придерживая бочонок на ухабах.

В больших латаных валенках, в пиджаке, подпоясанном концом веревки, в вытертой шапке-ушанке, Митя тянул санки, не оглядываясь, не спеша. Сколько было выдержки и мужества в этом мальчонке, на первом году войны потерявшем всех родных! Он жил с бабушкой невдалеке от колодца. До вросшей в землю хатенки не более трехсот метров, но расстояние в глазах Елены Павловны удесятерилось, и ей казалось, что они не дойдут до нее за час. Митя должен повернуть к дому, взять из бочонка рацию, спрятать и быстро, очень быстро вернуться, чтобы продолжать путь к колодцу, не вызвав ничьих подозрений! Хотя бы никто не встретился, не помешал... И вдруг:

— Елена Павловна, здравствуйте! Вы за водичкой?

Она повернулась в сторону голоса. Возле ворот стоял проповедник. Из воротника полушубка выглядывали ненавистные ей глаза. Митя остановился, и Елена Павловна наткнулась на санки. Она взмахнула руками, удерживая равновесие, и чуть не упала. Минутное замешательство выручило ее, скрыло испуг и растерянность. Она ответила на приветствие и с нескрываемым удивлением спросила:

— Вас отпустили? Без последствий?

Проповедник хихикнул:

— Как видите. Бог за меня.

Он приблизился к санкам, положил руку на край бочки.

— Вам помочь?

— Что вы!.. — воскликнула Елена Павловна и продолжала: — А я думала о вас, беспокоилась. И даже молилась. В душе... Вы мне очень нужны, Илларион Кузьмич. Я должна вам сказать... — Елена Павловна взглянула в сторону Мити.

— Пройдемте ко мне, — предложил проповедник. — Я ведь живу здесь.

Елена Павловна посмотрела на Митю, сказала:

— Я сейчас, Митенька. Догоню...

Вслед за проповедником она прошла в избу, миновала кухню, где сидел за столом хозяин дома, и очутилась в теплой комнате с рушниками на окнах. Она взглянула в окно и чуть не вскрикнула: отсюда хорошо просматривался подход к школе, тропинка к крыльцу, окна ее комнатки и бабки Авдотьи.

Елена Павловна опустилась на скамью, ослабила узел платка.

— Илларион Кузьмич, я нуждаюсь... в духовной поддержке, — едва проговорила она, думая о том, что ей нужно пробыть здесь не менее пяти минут. Эти пять минут нужны Мите.

Проповедник посмотрел на нее с удивлением.

— Просите бога, чтобы он ниспослал вам духа святого для утешения. И к вам придет мир, покой и любовь.

— Какой же мир, какой покой? — перебила его Елена Павловна, но проповедник не дал ей договорить.

— Знаю, что скажете, — сказал он с раздражением. — Я говорю о мире, покое и любви в душе.

Она все еще не набралась сил, чтобы поднять на проповедника глаза, и боялась, что он может заподозрить ее в неискренности.

— Духовное, а не мирское должно заполнить наши помыслы, — продолжал он, сверля Елену Павловну испытующим взглядом, — ибо мы — только странники, идущие в страну мира и чистоты. Духовная жизнь, как огонь расплавляющий и как щелок очищающий. Недостаток же веры и силы божьей в нас задерживает пришествие Христа.

«Сколько же в нем лжи и ханжества! — подумала Елена Павловна. — Как земля носит такого?»

Сдерживая гнев и неприязнь, она попросила почитать что-либо духовное.

— Евангелие! Только евангелие! — сказал он твердо и подал ей со стола небольшую книгу в коричневом замаранном переплете.

Елена Павловна стала листать ее, пыталась сосредоточиться хотя бы на одной фразе, но не могла. В висках стучало. Сколько прошло времени? Две, три минуты, а может быть, все пять? Никогда в ее жизни минуты не были такими долгими.

Очутившись за воротами, Елена Павловна сразу посмотрела в сторону колодца и облегченно вздохнула. Митя уже стоял возле сруба, привязывал ведро к журавлю.

Морозный воздух с горьковатыми запахами дыма, которым были окутаны крыши, пронизал ее. Она вздрогнула от озноба и тотчас подумала о том, что проповедник, пожалуй, глядит ей вслед. Оглянуться она не посмела, против воли зашагала быстрее, спотыкаясь на неровной стежке.

Когда она подошла к колодцу, Митя уже вытащил ведро и, проливая себе на валенки, одним махом вылил воду в бочонок.

Ни один мускул не дрогнул на его лице, когда она посмотрела ему в глаза, только взгляд его посветлел, выдавая недавно миновавший страх и пришедшее за ним ликование.

В этот же день обер-лейтенант Шульц принимал «Белого голубя». Выслушав его, он занес в свою записную книжку еще одну кличку. Собственно говоря, давать кличку бабке Авдотье не было никакого смысла: «Белый голубь» не вербовал ее, но таков уж был обер-лейтенант Шульц, что не мог устоять от соблазна окрестить и бабку Авдотью. И он начертал со всей немецкой аккуратностью прямым, твердым почерком: «Святая».

Теперь бабке Авдотье приходилось выслушивать от брата Иллариона не только проповеди, но и наставления другого порядка. Как-то вечером после моления, на котором бабка привела себя в небывалый экстаз и «говорила на иноязыках», ее нагнал по дороге домой проповедник и, прилаживаясь к коротким и неверным шагам старухи, вкрадчиво заговорил:

— Молилась ты, сестра Авдоша, ревностно. Бог наградил тебя откровением... Но если не совершишь богоугодного дела, то Христос может и разгневаться, не простить греха и в урочный час не прислать по твою душу ангелов. Тогда навеки обречена ты в преисподнюю...

Бабка, стараясь не проронить ни слова, забегала вперед. Преисподняя, которой часто пугал верующих брат Илларион, казалась ей страшнее немцев. «Богоугодное дело» состояло в том, что бабка Авдотья должна была выставить на подоконник каганец, если в комнате учительницы Котиной появится посторонний. Проповедник передал это ей, как повеление неба.

С этой ночи бабка Авдотья потеряла сон. Просыпалась даже от шума ветра. Прислонялась ухом к стене, за которой спала Котина, выходила в коридор, к двери, и на ощупь проверяла, стоит ли перед порогом метла — ее помощница.

Однажды, придя к Елене Павловне в комнату, бабка Авдотья увидела на столике знакомое евангелие и просияла:

— Никак от брата Иллариона?

Елена Павловна вздохнула:

— От него, бабушка.

— А я вижу: знакомое!.. Это хорошо, что тебя к святому слову влечет, — похвалила бабка. — Ты бы пришла к нам на моление. Хотя бы разок. Послушала бы, как брат Илларион святое слово глаголет.

— О чем же он, бабушка?

— Обо всем внушает. О том, что Христос прощал своим врагам. И нам, видишь ли, велел. О том, что враги наши не ведают, что делают. Слепы, мол... А в покорности и всепрощении — святость, мол...

Елена Павловна не выдержала:

— Бабушка, он же обманывает вас! Он... он плохой человек! Он немцам служит!

Бабка Авдотья замахала руками.

— Не греши! Не греши! Брат Илларион — святой человек. Он слуга богу, живет по Христовым заветам.

Бабка Авдотья увидела, как вдруг на глазах Котиной выступили слезы. Учительница отвернулась и уже глядела в окно на пустую, мертвую улицу.

Бабка вздохнула.

— И чего ты, Елена Павловна, все убиваешься! — проговорила она. Ей было жалко Котину, которую она очень любила. Бабка знала, что у Котиной был жених. Он остался в городе, и теперь от него не было никаких вестей: воюет ли он, убит ли.

— Чего тосковать? Был бы муж — дело другое... Вокруг тебя и сейчас неплохие люди. Хотя бы брат Илларион. Ревнует тебя. Наказал мне поглядывать за тобой. Как придет кто, так, говорит, поставь каганец на подоконник. Вот видишь! Только не выдавай меня, Христа ради. Строго-настрого наказал молчать про это. А я ведь знаю, никто к тебе не придет, потому что соблюдаешь себя...

Елена Павловна, побледневшая и встревоженная, с удивлением глядела на бабку.

— Напрасно он... — еле выговорила она. — У меня же...

— Ну и он, брат Илларион, неплохой. Ты приглядись.

Когда старуха ушла, Елена Павловна достала из тайничка крохотный блокнотик и записала мелким, убористым почерком:

«За мною ведет наблюдение и бабка Авдотья. Проповедник дал ей такое поручение. Она может выдать каждого, кто придет ко мне. Я должна немедленно предупредить Лесного. Как это сделать? У меня только один путь — это М. Я могла бы уйти в лес, попытаться пробиться к отряду, но мое бегство насторожит немцев, поставит под удар тех, кто, может быть, находится вне подозрений. Да, я должна ждать указаний. Меня не могут забыть. Теперь я догадываюсь, почему меня не отправили в Германию вместе с девушками села. Меня уже подозревали. И этот проповедник поселился здесь из-за меня. Я мучаюсь тем, что выключена из общей борьбы, что сделала еще так мало...»


...Дочитать за один присест привезенные документы мне не удалось: вошел Леонов.

— Николай Алексеевич, идемте в райком, — предложил он. — Секретарь просит доложить о ходе расследования. Вы сумеете?

Я не сразу отдал отчет своим словам, отвечая утвердительно. Я был слишком взволнован всем тем, о чем рассказывали документы.

— Конечно, — повторил я почти механически и спросил, мысленно возвращаясь к прочитанному: — Но причем здесь Хмара, какое он имеет отношение к делу?

— А вы посмотрите-ка вот этот протокол, и вам все станет ясно, — сказал Леонов и, взяв папку, нашел протокол опознания Шомрина. — Его карточка предъявлялась учительнице Яблочкиной.

— А это кто такая? — спросил я.

— Каролина Августовна? — переспросил Леонов. — Машинистка. Вы же читали! Она была разведчицей штаба партизанского движения. Немцы всерьез приняли ее за немку и верили ей.

— Так что она говорит?

— А вот читайте!

Три фотокарточки, наклеенные на листе. Фотокарточка под номером два — Шомрин. Ниже показания Яблочкиной:

«На фотокарточке под номером два я опознаю Иллариона Кузьмича Хмару, проповедника секты пятидесятников в селе Кабанихе и других селах района...»

— Значит, Шомрин — не Шомрин, а Хмара? — удивился я. — Значит, мы нашли при обыске у него на квартире его старый паспорт?

— Да. Шомрин полагал, что мы ограничимся запросом. Нам действительно сообщили, что Хмара — немецкий пособник, а Шомрин — партизан. Это и вынудило меня срочно вылететь на место. И, как видите, не напрасно.

Читаю дальше:

«Мне известно, что Хмара являлся агентом немецкой разведки под кличкой «Белый голубь». Я знаю его лично, а также по документам, которые я печатала обер-лейтенанту Фрицу Шульцу. Кроме того, я присутствовала в качестве переводчицы на встречах Шульца с Хмарой, как с агентом...»

— Агент германской разведки! — воскликнул я. — «Белый голубь»! Вот так пресвитер!..

Перед моими глазами стояло заснеженное село. Я видел Елену Павловну то в ее комнате перед радиостанцией, то на улице, идущей вслед за салазками с бочкой, то в минуту прощания с Лесным. Представлял себе отважную разведчицу Яблочкину, мальчика-партизана Митю... Я никогда не думал, что далекое и чужое горе так больно может отозваться в сердце...

В райкоме мы просидели часа два (о нашей беседе я расскажу ниже). Вернувшись же в милицию, я сразу засел за показания партизанской разведчицы Яблочкиной. Леонов не мешал мне: он углубился в материалы дела.

Комбинация «Треух»

...Шульц доверял мне вполне, — писала женщина. — Он всерьез принял меня за немку фрау Думлер, хотел сразу завербовать агентом немецкой разведки, но я, следуя указаниям штаба партизанского движения, уклонялась и водила Шульца за нос. «Зачем это, Шульц? — спрашивала я, прикидываясь простячкой. — Ведь я и так вам печатаю документы».

Я ненавидела этого немца, наиболее опасного из всех, кого знала. Он всегда был начинен самыми коварными планами проникновения в партизанские тылы, только не имел возможности осуществлять их. Но он уже напал на след связи партизан через учительницу Котину, правда, напал совершенно случайно, с помощью проповедника кабанихинских пятидесятников и сектантки — сторожихи школы бабки Авдотьи. Под угрозой провала оказался наш лучший связной — ученик Митя (теперь он Дмитрий Николаевич Кияшко — председатель колхоза) и, может быть, многие другие, кого я просто не знала.

В то время начало уже доставаться Шульцу от шефа. В лесах, за Десною, образовался партизанский край. Село за селом освобождалось от немцев. Уже были целые районы, изгнавшие фашистов. Там восстанавливалась Советская власть, колхозы. Шульц был в отчаянии: он не мог дать шефу никаких точных сведений ни о дислокации партизанских отрядов, ни об их намерениях.

Однажды он влетел в комнату, в которой я работала, точно на крыльях. «Фрау Думлер, вас ист дас «дреух»? — спросил он, размахивая перед своим тонким носом клочком бумаги. С подобными вопросами он приходил ко мне часто, произношение у него было ужасное. «Такого слова в русском языке нет», — ответила я ему.

Шульц поднес бумажку к близоруким глазам и воскликнул:

— Дреух, дреух! Вас ист дас?

Я пожала плечами, не проявляя интереса к бумажке, которую он вертел перед носом и явно не желал показать мне. Но вот он положил ее на клавиши машинки. «Читайте, фрау Думлер!» Я взглянула на бумагу и сразу узнала почерк «Белого голубя». Это было его последнее донесение. Проповедник сообщал, что он видел в комнате учительницы Котиной заячий треух, но видел не сейчас, а в тот день, когда его арестовал у Котиной Карл Дортман. Я прочла донесение одним взглядом, каждая строчка его врезалась в память навечно.

— Не дреух, а треух, Шульц! — сказала я, снимая донесение с машинки. — Возьмите.

— Вас ист дас?

— Головной убор, Шульц.

Шульц наморщил свой лоб с белой, очень подвижной кожей.

— Головной убор?

— Ну да, женщины любят меха.

— Женщины? — разочарованно переспросил Шульц. Он подумал, лицо его заострилось.

— А мужчины?

— И мужчины! — ответила я сквозь зубы. — Не мешайте, Шульц!

Отвести внимание Шульца от заячьего треуха мне явно не удалось. Не было сомнения в том, что у Котиной кто-то был из леса. Об этом думал и Шульц.

Бумаг для перепечатывания было много, в тот день я задержалась, но не столько из-за них, сколько из-за надежды выведать что-либо о новых замыслах Шульца. Часов в восемь меня вызвали к нему.

Войдя в кабинет, я увидела Хмару. Он стоял перед столом и виновато мял в руках шапку. Шульц был взбешен. «Спросите у этого олуха, куда мог спрятаться тот человек, шапку которого он видел у Котиной. Меня он совсем перестал понимать», — сказал мне Шульц, двигая кожей лица.

Я перевела вопрос, перевела и сбивчивый ответ Хмары: да, он видел заячий треух, очень большой, такой, какие шьют в лесу партизаны. Тот человек, который приходил к Котиной, мог спрятаться где угодно, так как обыска Карл Дортман не производил. Его солдаты вытащили из-за парты Хмару, только и всего.

Шульц приподнялся с места. «Почему же эта паршивая свинья не доложила моему помощнику сразу? Почему он молчал об этом столько времени?» Хмара в свое оправдание пролепетал что-то невнятное. Он чувствовал теперь, что совершил промах, и обещал сделать все, чтобы поправить дело. «Гут!» — резюмировал Шульц и отпустил меня. Уходя, я взглянула на лист бумаги, лежащий перед Шульцем, и прочла написанный на нем крупными буквами заголовок: «Комбинация «Треух». Ниже шел обычный рукописный текст, неразличимый на расстоянии.

Над Котиной нависала беда, а я была бессильна что-либо предпринять. Я знала, что положенная в тайник моя информация будет передана в лес только к рассвету. Но что могут сделать там, в штабе?

А между тем (как я узнала впоследствии) комбинация «Треух» проводилась в жизнь Шульцем настойчиво. Котина была вызвана на биржу, в ее отсутствие Хмара обыскал квартиру. Он обнаружил тайник, в нем — втоптанную в земляной пол листовку, такую, какие появлялись в городе. Хмара доставил листовку Шульцу, и судьба Котиной была решена: она была арестована.

Ее должны были допрашивать, а раз допрашивать, то, значит, мучить и бить. Хватит ли у нее сил выстоять? Что будет с ней?

Несколько дней прошло в напряженном ожидании. В полиции уже только и говорили об аресте и допросах Котиной, ждали какого-то большого события, которое неминуемо должно было последовать если не сегодня, то завтра.

Как-то вечером я услышала, что по коридору мимо моей комнаты пробежали люди. Я выглянула и увидела у окна, выходящего на площадь, столпившихся служащих полиции. Они были возбуждены. «Что случилось?» — спросила я у них и протиснулась к окну. «Котину повесили», — сказал кто-то мне. И в тот же миг я увидела на площади толпу людей, цепочку немецких солдат с автоматами и повешенную на столбе Котину. На груди у нее висела доска с надписью: «Партизан».

...Вот что я знаю о гибели учительницы Котиной и причастности к этому проповедника пятидесятников Хмары. О дальнейшей судьбе Хмары мне не известно.

После освобождения нашего района от немцев мне пришлось участвовать в разборе архива тюрьмы. Я нашла там и протокол допроса Котиной. Она не выдала партизан, на второй день пыток сказала, что она коммунистка. Котина же была беспартийная. Даже в комсомоле не состояла...

ОБСТОЯТЕЛЬСТВА ПРОЯСНЯЮТСЯ

Разговор в райкоме

При выезде в Белогорск мне давали наказ, чтобы я информировал райком о результатах расследования. Признаюсь, я делал это плохо. А вот Леонов в первый же день приезда в Белогорск познакомился с секретарем и вытащил меня к нему. Леонов советовал мне, как лучше построить информацию о деле, но я едва улавливал его мысли, все еще находясь под впечатлением показаний Яблочкиной.

В райкоме я оказался на переднем плане. Слушало меня четверо: секретарь Еремин, заведующий отделом пропаганды и агитации Чалышев, председатель райисполкома Филимонов и Леонов.

Я рассказал подробно. При всех обстоятельствах статья 227-я была налицо да плюс еще ответственность за преступления, совершенные в период войны. Я высказал также соображения, как использовать материалы дела и будущего процесса для атеистической пропаганды в районе.

— Да, в этом деле все мы выглядим неважно, — проговорил Еремин, когда я закончил. — Шомрина мы предупреждали, однако на разговорах с ним и покончили. А он на нашей лошадке разъезжал по своим сектантам. Работенку себе подобрал куда лучше. Проглядели. Волю мракобесу дали большую — это надо признать. Однако своих промашек бояться не следует. Нужно поправлять дело.

— Налаживать работу с верующими... — поддержал его Филимонов. — Разоблачение Шомрина поможет нам... А Симу Воронову заботой окружить бы. Восстановить на работе, жилплощадь выделить.

— Да, в баню ей возврата нет! — воскликнул Еремин. — В исполком Вороновы обращались после пожара? Просили квартиру?

— Обращались, но мои фонды райкому известны, — проговорил Филимонов. — А директор и слушать не хочет. У меня, говорит, кроме сектантов, на очереди хватает.

— А общежитие?

— В общежитие, говорит, сектантскую заразу не пущу.

— И правильно говорит, — вмешался Чалышев. — Она же там начнет вербовать в секту, библию проповедовать!

— Не начнет, товарищ Чалышев! — не выдержал я.

— Вы ручаетесь? — Чалышев посмотрел в мою сторону.

— Ручаюсь, — горячо ответил я, а сам подумал: «Зря сказал».

— Опрометчиво. Нельзя Воронову в общежитие! — уже категорически произнес Чалышев.

Филимонов, двинувшись на стуле, заметил как бы про себя:

— Да-а, тут нужно прикинуть... И в баню ей, правда, нельзя. Такое пережила девка! С кем бы ее поселить?

— Да с Верой Лозиной! — вырвалось у меня. — Девчата будут держать Воронову под контролем.

— А что вы думаете! — Еремин обвел нас глазами. Может быть, в самом деле, не нужно бояться? Воронова одна, а... Федор Карпович, займитесь устройством Вороновой. Нужно решить этот вопрос в два-три дня. Посоветуйтесь с директором фабрики, в месткоме... Речь идет о человеке! Других вопросов нет?

Я решил рассказать о своем разговоре со священником Коротковым и передал его во всех подробностях, чем неожиданно развеселил всех.

— Думаю, что попу можно будет помочь, — сказал Еремин, обращаясь к Малышеву. — Павел Иванович, побеседуйте-ка с Коротковым. Сошлитесь на Иванова, вот вам и зацепка. Только легкой жизни не обещайте. Никаких условий. Хочет порвать с церковью — мы приветствуем. Отречется — поможем, как каждому гражданину. Вот так! — Еремин встал, протянул руку. — Желаю успеха, товарищи. К вашему сведению: дом атеиста у нас будет возглавлять Нина Ивановна, главврач больницы...

На этом и закончилась наша беседа в райкоме.

По дороге в гостиницу я продолжал развивать свои планы о приобщении сектантов к труду и к общественной жизни. Я говорил, а Леонов молчал. Мне подумалось, что он не разделяет моего мнения. Я спросил об этом.

Леонов улыбнулся.

— Прав-то прав... Однако, Николай Алексеевич, не забывайте, что вы следователь и прибыли сюда не для того, чтобы заниматься всем тем, о чем говорите. Ваше дело — разоблачить Шомрина, агента германской разведки и изувера...

— Да, но ведь мы с вами коммунисты! — запальчиво возразил я. — Не чиновники от ведомства...

— Смотрите, чтобы этим нечиновникам хвоста не наломали за то, что они не своим делом занимаются...

Леонов засмеялся. Я не знал, что подумать: шутит он или говорит всерьез...

«Белый голубь» теряет перья

Сегодня мы с Леоновым начали рабочий день раньше обычного: предстоял допрос Шомрина. Леонов тщательно готовился к этому допросу и ждал приезда важного свидетеля.

— Предвижу необходимость очной ставки, — сказал мне Леонов.

И вот, наконец, свидетель приехал. Я волновался, не был спокоен и Леонов.

Допрос он начал обычно:

— Ваша фамилия, имя, отчество?

Шомрин покрутил головой и, будто делая одолжение, ответил с улыбкой:

— Ну, Шомрин, Иосиф Васильевич.

— С каких пор вы начали носить эту фамилию?

— С рождения. Отец Шомрин, и я Шомрин.

Леонов продолжал:

— Под какой фамилией вы проживали при немцах?

— Под той же, как Шомрин... Меня и арестовывали там.

— Значит, в Кабанихе вы значились Шомриным?

— Шомриным.

— Хорошо. Кого вы знали в селе Кабаниха?

— Многих знал...

— Например?

— Знал учительницу Котину. Немцы ее повесили. Умница была...

— Где жила Котина?

— В школе же. Комнатенка у нее была рядом с комнатой сторожихи.

— И сторожиху вы знали?

— Знал сестру Авдотью, как же...

Мне показалось странным, что Шомрин отвечал правдиво. Однако в этом не было ничего удивительного: ни Котиной, ни бабки Авдотьи уже не было в живых. Вопросы Леонова пока не настораживали Шомрина. Он считал, что нам неизвестно его сотрудничество с немцами.

— Когда вас арестовывали немцы?

Шомрин подумал.

— В сорок втором. Зимой.

— За что?

Шомрин усмехнулся.

— Да ведь второй раз об одном и том же...

— За связь с партизанами? Так?

— Совершенно верно.

— Какую же вы работу проводили?

Шомрин задвигался на стуле, опустил глаза:

— Ну листовки, например, разносил.

— Кто вам их давал?

— Котина давала.

Ложь и правда переплетались в устах Шомрина — Хмары. Я следил за тактикой допроса и уже догадывался, что Леонов решил постепенно подвести допрашиваемого к признанию. Удастся ли ему это?

— Немцы вас спрашивали о листовках?

— Не спрашивали, — поспешно ответил Шомрин — Хмара. — Интересовались, почему я не в армии, зачем хожу по селам.

— Что вы отвечали?

— Я им отвечал, как и вам. Это, мол, святое дело.

— Какое святое дело? Мне непонятно.

— Известно, вам непонятно будет, раз вы неверующий.

— А немцам понятно было, когда вы отвечали так?

Шомрин замялся.

— Что вы им сказали?

— Сказал, что хожу по селам проповедовать слово Христа.

— Вот это другое дело. Это понятно. Вы и там проповедником были?

— Приходилось. Просили люди...

— Скажите, где вас арестовали немцы в сорок втором?

— В Кабанихе же...

— Вас взяли из дому?

— Нет, я был у Котиной. Поэтому, наверное, и взяли. Она ведь на подозрении состояла.

— Откуда вы знаете?

— Откуда? — Шомрин задумался. — А повесили ее за что?

«Вывернулся, гадина», — подумал я. Допрос меня взволновал. Вопросы ставились остро. Я видел, как наращивались объективные данные для обличения Шомрина.

— Кто вас арестовывал?

— Офицер и двое солдат. Вытащили меня из-за парты. Я туда спрятался.

— Значит, они искали только вас?

— Выходит, так! — Шомрин даже повеселел. — Ежели, скажем, Котина нужна была, то они взяли бы и ее. А ее не тронули.

— Кто вас допрашивал?

— Офицер.

— Кто был при допросе? Переводчик был?

— Переводчица. Опосля пришла.

— Как офицер называл ее?

— Давно дело было...

— Вспомните?

— Кажись, фрау Думлер.

— А она как называла офицера?

— Шульцем называла... Без чина.

— Значит, фамилия офицера, который вас допрашивал, была Шульц, а переводчицы — Думлер?

— Так.

— Кем работала фрау Думлер в полиции?

— Машинисткой.

— Вы могли бы опознать фрау Думлер по карточке?

— Должен бы. Личность ее вроде бы запомнилась.

Леонов достал из стола протокол опознания с тремя наклеенными женскими фотокарточками и подал Шомрину.

— Посмотрите!

Шомрин прищурился. Мне показалось, что у меня остановилось сердце.

— Вот она... Фрау Думлер! — проговорил Шомрин и показал на карточку Яблочкиной. — Тогда моложе была...

— Придется опознание оформить, — сказал Леонов.

— Она, что же, разыскивается или как?..

Леонов сделал вид, что не обратил внимания на вопрос Шомрина, и быстро заполнил графы протокола, кратко записал показания Шомрина. Прочитав, Леонов попросил расписаться.

Шомрин поставил подпись. Заметно было, как неуверенно движется его рука. Видимо, он не мог сообразить, правильно поступил или нет, опознав немецкую машинистку, не кроется ли здесь подвоха.

— Пойдем теперь дальше, — сказал Леонов, когда Шомрин положил ручку. — Будем надеяться, что вы покажете правду и впредь. Я несколько облегчу ваше положение, Шомрин. Я зачитаю собственноручные показания одной свидетельницы...

Шомрин поднял голову, насторожился.

Леонов тем временем перелистывал дело. Это была напряженная минута. Я видел, как мой начальник вдруг побледнел.

— Вот, слушайте, Шомрин, что пишет партизанская разведчица Антонина Михайловна Яблочкина.

— Я не знаю такую.

— Сейчас узнаете. — И Леонов зачитал показания Яблочкиной.

Шомрин слушал, будто окаменев. Глаза его расширились, руки подрагивали.

— Вы подтверждаете эти показания? — спросил Леонов.

Шомрин отозвался не сразу.

— Если это про Хмару, то я причем?..

Леонов посмотрел в мою сторону. «Я так и предполагал», — прочел я в его глазах.

— Николай Алексеевич, пригласите свидетеля...

Дальше произошло вот что: в комнату бодро вошла седоволосая женщина и по приглашению Леонова опустилась на стул, стоящий напротив Шомрина. Они взглянули друг на друга одновременно.

— Фрау Думлер! — воскликнул Шомрин и отшатнулся, будто перед ним был пришелец с того света.

Яблочкина (это была она) глядела на Шомрина с ненавистью.

— Свидетельница, вы знаете сидящего напротив вас человека? — задал Леонов обычный вопрос.

— Да, и очень хорошо. Это Хмара, Илларион Кузьмич... Проповедник и агент Шульца. Тот самый, который выдал партизанскую радистку, учительницу Котину... Я его на всю жизнь запомнила.

— Обвиняемый, вы знаете сидящую напротив вас женщину?..

— Знаю... Это фрау Думлер...

Все стало на свои места. Я облегченно вздохнул. Еще несколько стандартных вопросов и ответов на них — и очная ставка закончена...

Яблочкина ушла побродить по городу — ей очень понравился Белогорск, а мы продолжали допрос Шомрина — Хмары.

— Вы подтверждаете зачитанные вам показания Яблочкиной? — еще раз спрашивает Леонов.

— Поступал по божьему промыслу, — отвечает теперь Шомрин — Хмара.

— Значит, ваша настоящая фамилия...

— Хмара. Илларион Хмара. Кузьмич по отчеству

— При каких обстоятельствах вы присвоили фамилию партизана Шомрина?

— Немцы его расстреляли на дороге. Ну, а паспорт его мне отдали.

— Где отдали и зачем?

— В штабе разведки. А про меня слух пустили, будто убит я...

— Значит, ваши прежние показания о связях с партизанами не соответствуют действительности? — спросил майор Леонов.

Я едва успевал записывать.

— Ложны. — Шомрин схватился за грудь. — Прошу перерыв, граждане следователи...

— Вашу просьбу удовлетворим, но еще два-три вопроса. Вы в состоянии ответить?

— Отвечу... Может, за правду милости вашей снищу...

Вот как заговорил Шомрин — Хмара!

— Скажите, куда вас направили после казни Котиной?

— В штаб разведки направили. По тылам ходил я...

— Что делали?

— Проповедовал слово Христа...

— И еще что?

— Задания мне давали немцы...

— Последний вопрос: какую цель вы имели, организуя жертвоприношение Серафимы Вороновой?

— Угодить Христу.

— Мы условились говорить по существу...

— Ну... веру чтоб укрепить.

— Почему в качестве жертвы была избрана Серафима Воронова?

— Она... того... легче внушению поддавалась... слову сполна верила.

— А вы обманывали ее.

— Ноне кто не обманывает. Все норовят...

Э-э! Не так прост был Шомрин — Хмара, как мне вначале думалось. Он мне казался фанатиком, а это было не так. Все более я убеждался, что душа этого человека темна и мерзка.

Леонов взглянул на часы и объявил перерыв. Впереди был не один допрос предателя.

Дорога на крест и с креста

Кого-кого, а Сарру Бржесскую я не ждал. Она пришла вдруг, рано утром, может быть, следом за мною, длинная и плоская, как линейка. Переломилась надвое, присела в сторонке на край стула.

— Вы ко мне? — Я не был уверен, что она попала в мой кабинет не по ошибке.

— К вам.

— Слушаю.

— А писать не будете?

— Не желаете — не буду. — Я отодвинул авторучку, бумагу.

— Посоветоваться с вами послали сестры. Иди, говорят, сестра Сарра, спроси, можно ли нам к шелкоперовским присоединяться или нет. Не заберут ли и Шелкоперова? Да и какова вера у него, правильная или нет?

На лице посетительницы смирение и кротость. Я поверил тому, что она действительно пришла, чтобы получить на эти вопросы ответы, которые волнуют не только ее.

Но поймет ли она, если я пущусь в рассуждения? Не будет ли это тратой времени и сил? И вдруг у меня возникла мысль: если сектантки хотят знать мое мнение, то я могу прийти к ним побеседовать. Пусть соберутся хоть сегодня. Я сказал об этом Бржесской.

Она встала, вновь выпрямилась в струну и вышла, не попрощавшись. Странная женщина. Ее приход вывел меня из равновесия. К обстоятельному разговору с женщинами-сектантками я не был готов. Отказаться было нельзя. Такая аудитория — находка для атеиста. Я пожалел, что со мною нет Леонова. Он находился в селах района, где Шомрин — Хмара проводил крещения.

Я пошел в библиотеку, чтобы подготовиться к беседе, и просидел там полдня.

Возвращаясь, я еще издали заметил сидящих на скамейке возле райотделения милиции Веру Лозину, Симу Воронову и Левитан. Левитан, как всегда, улыбалась, а Вера и Сима о чем-то переговаривались, и лица их были озабочены.

— Вы почему не на работе, девушки? — спросил я с шутливой строгостью.

— Вот! Сразу начальника видно! — пробасила Левитан и вдруг покраснела. Я вспомнил, что она всегда старалась сдерживать голос, а тут забылась.

— У нас перерыв, Николай Алексеевич, — сказала Вера. — Мы к вам на минутку.

Я пригласил их в кабинет, а Симе сказал, что сегодня хотел бы поговорить с ней.

— Я давно уже жду. — Сима вздохнула. — Но...

Она не договорила и, смутившись, умолкла.

— Вам не придется сегодня допрашивать Симу, — сказала Вера. — Вы будете читать... Она написала. Сима, давай!

Девушка подала мне тетрадь. Я отвернул обложку и увидал четко выведенные ученическим почеркам слова:

«Я решила написать вам, потому что мне трудно говорить об этом...»

Я закрыл тетрадь, положил на стол и обратился к Симе:

— Прочту, но разговора не избежать, Сима.

— Сегодня? — спросила она.

— Когда прочту. Может быть, завтра, послезавтра.

— А сегодня вы с нами пойдете в кино! — Это сказала Левитан и оглядела подруг, будто ища у них поддержки.

— Билеты мы уже взяли. На 8.30, — сказала Вера.

Левитан не унималась:

— И вы не откажетесь.

— Откажусь. — Я рассказал о разговоре с Бржесской.

— Тогда и мы придем, — вдруг заявила Вера. — Где собираются?

— А как же билеты? — испугалась Левитан.

— Подумаешь! Продадим, — ответила Вера и взглянула на часы. — Девушки, пять минут осталось!

Подруги вскочили и помчались к выходу.

Я взял тетрадь Симы.

«Я решила написать вам, потому что мне трудно говорить об этом, — еще раз прочел я первую фразу. — Боюсь, что у меня просто не хватило бы сил говорить о себе перед вами, человеком счастливым и чистым. Я не была бы откровенной, если бы мне пришлось давать показания тогда, когда я лежала в больнице. Наверно, я и отвечала бы так, как нас научал Шомрин: «Пусть каждый отвечает за себя», «Это святое дело». Но теперь я уже не смогу повторить этих чужих слов.

Мой отец погиб в Берлине в апреле 1945 года. Мне тогда было восемь лет, а брату — десять. Гибель отца в последние дни войны страшно повлияла на мать: она начала пить и забросила нас. Летом утонул братишка. Мать пыталась повеситься, но ее спасли соседки. Одна из них, тетка Палашка, была сектанткой-пятидесятницей. Женщина кроткая, ласковая, она умела утешить, облегчить душевные страдания святым словом. Тетка Палашка часто говорила матери, что если бы она уверовала в бога, то муж ее не погиб бы, что его смерть — наказание за неверие. К нам стали приходить и другие женщины, которые называли друг друга сестрами. Мать уверовала. Приходил теперь и проповедник — брат Елизар. Он рассказывал мне поучительные истории из священного писания, говорил о страданиях и чудесах Христа. Я как-то быстро поверила ему. Стала бояться Христа. Это меня вынудило молиться, заучивать молитвы и псалмы. Почувствовав себя верующей, я потеряла страх перед Христом, потому что мне не грозила кара, как неверующим.

С восьмого класса я бросила школу. И в колхозе перестала работать, как и мать. У нас был небольшой огород. Какие от него доходы! Не проживешь. Тогда мы взяли бросовую полоску земли и увеличили огород вдвое. Нас вызывали с матерью в правление, предупреждали, звали работать, обещали аванс в счет будущих трудодней, но мы стояли на своем, считая все это коварством сатаны, желающего обратить нас в неверующих. Брат Елизар на каждом молении внушал нам, чтобы мы не поддавались уговорам, не выходили на работу.

Однажды к нам на огород пришел бригадир колхоза с двумя колхозниками, промерил наш огород и составил акт об излишках земли. Скоро состоялся суд. Нам с матерью дали по одному году исправительно-трудовых работ. И направили ее в одну колонию, меня — в другую.

Теперь я почувствовала себя страдалицей за веру и очень возгордилась этим. Я готова была на муки. Однако в колонии я не нашла их. Тогда я начала придумывать муки сама.

Помню, мне выдали чистое белье, пригласили в баню. Оставшись в одной сорочке, я забилась под нары и кусалась, когда женщины пытались вытащить меня из-под них. Я делала все наперекор тому, что мне предлагали, что от меня требовали, думая, что этим я борюсь с сатаной, служу Христу.

Но постепенно ласка и внимание ко мне победили. Особенно на меня повлияла женщина, койка которой стояла рядом с моей. Она всегда мне рассказывала, на какой работе была, с кем работала, сколько сделала бригада. Если она бывала в клубе, то обязательно передавала содержание картины. Вначале я старалась не слушать ее. Натягивала на голову одеяло и молилась. Потом начала прислушиваться, не подавая виду. Хотя я и считала, что в нее вселился сатана и искушает меня, но противостоять уже не могла, тем более, что никаких предупреждающих знамений мне не было. А главное — не было тех общих молений с говорением на иноязыках, что всегда настраивали на бога. Наступил день, когда я сдалась окончательно: пошла в клуб.

Полгода не прошло, как меня освободили. Все радовались, а я нет. Возвращаться в село, в секту уже не хотелось. Собрали нас, освобожденных, напутственное слово сказали. Потом спросили, не желает ли кто остаться работать в колонии по вольному найму. Я обрадовалась этому предложению и осталась. Была еще одна причина, которая удержала меня в колонии: мне нравился солдат из конвоя — Алеша. Высокий, белочубый. Скоро я его полюбила, да так, что и про бога забыла. Женщины предупреждали меня, чтобы я головы не теряла, потому что Алеша дослуживал срок и должен был демобилизоваться. А чего меня было предупреждать, когда мы договорились ехать в его село и пожениться.

Но обманул меня мой Алеша, один уехал. Тайком. А я уже беременна была. Когда заметили люди, то дали мне адрес его. Одни советовали писать, другие — ехать к нему, третьи... Много было советов. А меня опять потянуло к молитвам, к Христу. И опять стало мне казаться, что Алеша — не Алеша, а дьявол в его образе, искуситель.

Потом пришло письмо от матери. Она вернулась домой и звала меня. Раздумывать было нечего: я поехала.

Тяжелые то были дни в родном доме. На глаза людям я уже не показывалась, только на моления ходила, потому что братья и сестры знали все обо мне со слов матери. Да и видели, какова я. На каждом молении брат Елизар призывал молиться за меня, а я сама молилась до истерики, до обморока. Изводила себя постами, не спала ночи. Ну и домолилась: на восьмом месяце родила мертвенького. Родила, а сама закаменела: не молюсь уже, не плачу, только гляжу в потолок, будто меня ничего не касается.

С месяц я пролежала, как в дурном сне. А когда прояснилось в голове, сказала матери, что хочу уехать отсюда.

В Белогорск мы приехали, списавшись с сестрами по вере. Они подыскали нам хатенку на окраине за недорогую цену. Мы купили и поселились. Город нам сразу понравился. Но и здесь не повезло нам. Однажды в грозу молния ударила в соседний дом, запалила его. Огонь перекинулся на нашу крышу. Где там отстоять было! Едва успели на улицу выбежать. Вот тут и подобрал нас Цыганков, поселил в баньку. А мне пришлось на фабрику идти, потому что остались ни с чем. Жизнь моя в Белогорске раздвоилась: на фабрике одно, в секте — другое. Я видела, что люди без веры живут лучше, счастливее, интересней. Но их жизнь, по словам Шомрина, была кратковременной, а впереди их ожидали муки, страдания. Шомрин был сильнее в проповедях, чем брат Елизар, он мог толковать самые трудные места библии. Ко мне он относился с большим вниманием, чем к другим. Заезжал домой, беседовал наедине. Он скоро внушил мне мысль о том, что только молитвой можно приблизить себя к богу, что только молитва спасет от наваждения греха. И я молилась все больше, все ревностнее. После двух трех часов непрерывного моления я начинала заговариваться, дрожать. От меня отделялось все земное. Я даже не чувствовала своего тела. Но Христос по-прежнему не являлся мне ни голосом, ни ликом. Тогда по совету Шомрина я решила уйти с фабрики, чтобы оборвать последние нити, связывающие меня с миром. Теперь я молилась по суткам, с небольшими перерывами. Земная жизнь становилась мне не мила, я избегала людей. Я спрашивала Шомрина, что нужно еще, чтобы приблизить себя к Христу. Он приводил мне много примеров, когда люди во славу Христа не только испытывали мучения, но добровольно лишали себя живота и получали святость, бессмертие.

В начале лета к нам в секту приезжал брат Иван из Актюбинска, он провел крещение святым духом и благословил меня на подвиг во имя Христа. Я поняла, что Шомрин рассказал обо мне и он одобряет мои устремления к богу. С тех пор на молениях мне оказывался почет: сажали на лучшее место, к моему слову прислушивались. Меня стали называть невестой Христа.

Однажды я сказала Шомрину, что готова. На нескольких молениях молились только за меня, просили Христа принять меня в дар за все прегрешения братьев и сестер по вере.

Последнюю неделю я прожила в шалаше Березовой балки. Постилась. В день мне давали сухарь и кружку воды. В шалаше меня посещали только твердо уверовавшие сестры, такие, как сестра Сарра. Наконец, наступило то воскресенье. Я не знала, что со мной сделают, для меня уже было все равно. Чувства мои притупились. Я очень ослабела, не могла встать на ноги. Меня одели в белый халат и повели на поляну. Сестра Сарра и мать. На поляне я увидела березовый крест и павших передо мною сестер. Потом Шомрин поднял меня на крест, привязал веревкой, зажег спичку и бросил под ноги. Я еще видела, как он быстро пошел прочь. Я закрыла глаза и ждала тот миг, когда случится чудо. Сестры, окружавшие меня, молили об этом Христа с таким рыданием, которого я еще никогда не слышала... Что было дальше, вы уже знаете.

Вера Лозина сделала для меня многое. Я знала в те дни, что из-за меня она не поехала держать экзамен, что из-за меня она перестала дружить с парнем, который запрещал ей общаться со мною. Я видела, что она чуткая, самоотверженная. Шомрин поручил мне приблизить ее к секте. Я старалась выполнить его поручение, но не могла. Чистую любовь Веры я почувствовала только теперь, когда многое мне открылось. Нина Ивановна лечила не только ноги мои, но и душу. Однако много ли таких людей вокруг меня?.. Я не скажу вам, что верю теперь людям. Может быть, только начинаю. Но и старая вера уже не принесет мне радости, умиротворения. Теперь я уже не скажу, что Шомрин — воплощение дьявола для испытания крепости моей веры. Не был сатаною и Алеша. И от этого, знаете, еще больнее на сердце. Если бы вы знали, как мне хочется, чтобы все люди любили и берегли друг друга, делали бы только добро! Неужели это так трудно?.. Впрочем, я уже пишу не о том, что, может быть, вам нужно для дела. Но вы спросите меня, и я расскажу».

Серафима Воронова».

Я закрыл тетрадь, поднял голову. За окном качались ветки акации, сквозь них просвечивалось синее безоблачное небо. С улицы доносился шум грузовиков — уже возили с полей хлеб.

Так вот ты какая, Сима! Теперь я начинаю тебя понимать. Мне думалось, ты сильнее. Ты не устояла под ударами жизни, слишком легко поддалась обману. Но не думай, что я осуждаю тебя, нет. Так сложились обстоятельства, ты стала их рабой. Ты искала правды в обмане, света во тьме. Не разбиралась в людях, смешала всех в одну кучу неправедных. Нет, Сима! Свет не без добрых людей. Ты это уже испытала на себе. Я рад, что ты начинаешь видеть людей такими, как они есть. Человек не нуждается в лакировке. Тебе станут открываться добрые начала, заложенные в человеке и в тебе самой. Тогда ты начнешь любить жизнь, такую, как она течет вокруг: противоречивую, со взлетами и падениями, с бурями и затишьем, с ночью и днем... И в такой жизни не окажется места Христу — смиренному, скорбному, безвольному непротивленцу.

Как, чем помочь еще тебе, Сима? Я знаю, тебя не оставят теперь Лозина, Левитан, Нина Ивановна. Это настоящие твои друзья. Твое сближение с ними меня радует и успокаивает. Ты никогда не вернешься на крест, Сима!..


Часов в семь дверь в кабинет приоткрылась, и я увидел Левитан.

— Можно?

Она подлетела к столу, в нарядном платье, в туфельках на каблучках-иголочках, и затараторила.

— Николай Алексеевич, женщины собираются! Вера и Сима уже там! Меня послали за вами! Знаете, мы договорились с кино! Дня через два покажем сектантам картину!

Левитан была возбуждена и каждой фразе придавала восклицательное выражение. Она словно боялась, что я могу перебить и не дать ей высказаться до конца.

— «Тучи над Борском». Про сектантов-пятидесятников. И деньги заплатим! Теперь мы стали богаты!..

Я знаю: мы — это дом атеиста. Участники художественной самодеятельности дали два платных концерта. Сбор отчислили в распоряжение дома атеиста для антирелигиозной работы. Эти концерты принесли славу не только дому атеиста, но и Левитан. Она никогда так хорошо и так много не пела.

Вот и Левитан зажглась атеистической работой! И главврач больницы Нина Ивановна, вылечившая Симу, стала во главе дома атеиста! Как все изменилось!

— Что же вы молчите? — спрашивает Левитан. — Нам пора!..

С гордо поднятой головой, стуча каблучками, она проходит мимо дежурного, я иду следом за нею. Дежурный по милиции козыряет Левитан, потом мне и говорит:

— Товарищ Иванов, слышали?..

Я останавливаюсь.

— Священник Коротков отрекся от веры! — На лице дежурного торжество. — И прямиком из церкви в парикмахерскую. А тут народ повалил, все поздравляют, будто с престольным праздником. Каждый на работу к себе зовет, содействия обещает...

Я вспомнил разговор с Коротковым. И новость, переданная мне дежурным, обрадовала меня и значением того, что произошло, и тем, что я не ошибся, поверив в искренность исповеди Короткова.

— Мы теперь обязательно Короткова лектором сделаем! Обязательно! — говорит мне дорогой Левитан. — Ведь он все знает... И в самодеятельность его нужно привлечь. Говорят, у него голос есть!.. Как вы думаете? Пойдет он?

— Если сумеете... — Я улыбаюсь.

— Уж постараюсь! — серьезно говорит Левитан. В ее голосе звучит победа.

Какая она сегодня красивая, эта Левитан! Идет, гордо неся голову, глядя вдаль спокойно, уверенно...

Сравниваю ее с Симой. На одной земле выросли, под одним солнцем грелись, одним воздухом дышали, а такие поразительно разные. Одна переполнена радостью, как солнечным светом, другая...

— Николай Алексеевич, вот мы уже и пришли! — слышу я голос девушки...

У ворот дома, во дворе которого собрались женщины, нас встретили Вера и Сима, теперь неразлучные. Вслед за ними я вошел в калитку и увидел собравшихся. Женщины сидели на скамейках, вынесенных из дому, и прямо на траве у забора. Я поздоровался. Ответили не все: одни, сделали вид, что не расслышали мирского приветствия, другие едва шевельнули губами. Только девочки Бржесской отозвались дружно. Я вспомнил, что у меня в портфеле лежат конфеты, купленные к чаю. Достал. Девочки заупрямились, но все-таки взяли по конфетке и тут же отправили в рот. Женщины заулыбались. Хорошо! Цыганкову я пожал руку особо. И он пришел, оказывается. Старик он хитрый: старается показать свое расположение ко мне. Я прощаю ему этот «подхалимаж» — все же он дал правдивые показания по делу. И не изменил их на очной ставке с Шомриным. Начинаю говорить.

— Сарра Николаевна передала мне, что вы пожелали побеседовать со мной...

— Да, пожелала, — смело говорит молодая женщина.

— В начале нашей беседы я хочу сказать вам об одном событии. О нем я узнал по пути к вам: священник Коротков отрекся от бога и церкви...

Мои слова будто не дошли до сознания слушательниц, на лицах — самое неопределенное выражение.

— В парикмахерской сейчас, стрижется, — добавил я и этой фразой будто внес всю ясность. Женщины зашумели. Сарра Бржесская воскликнула:

— Что же теперь будет?!

— А ничего. Не первый Коротков...

Рассказываю о видных деятелях религиозных культов, отрекшихся от веры в бога и возвратившихся к мирской жизни, — о Дулумане, Осипове и других. Слушают внимательно. И вдруг вопрос:

— За что взяли брата Иосифа?

Спросила старушка и сразу спряталась за спину впереди сидящей женщины.

Вот, оказывается, весь Белогорск знает, за что арестован Шомрин, а сектантка не знает. Про себя отмечаю слабость антирелигиозной работы и, ухватившись за этот вопрос, разъясняю отношение нашего государства к религии, рассказываю о постановлении Центрального Комитета КПСС о научно-атеистической пропаганде.

— Видите, партия заботится о том, чтобы религиозные чувства верующих не оскорблялись, чтобы каждому человеку была предоставлена свобода вероисповедания, но при этом партия заботится и о том, чтобы люди освобождались от религиозных предрассудков, от цепей веры в несуществующего бога и жили бы радостями земными, становились активными и полноценными членами общества. Советские законы, однако, запрещают использовать религиозные убеждения людей для насилия и надругания над личностью, тем более для совершения каких-либо преступлений. Шомрин нарушал советские законы, стал преступником. Вот за это он и предстанет перед народным судом. Он — ваш враг.

— Брат Иосиф — слуга Христа, — робко шепнула Бржесская.

— Истинно! — поддержала ее соседка.

Выходит, мои слова пролетели впустую.

— Ну что же, давайте разберемся, — говорю я и начинаю перечислять преступления Шомрина.

Женщины опускают глаза. Молчит Бржесская.

— А некоторые из вас помогали Шомрину, стали участниками его преступления.

— Кто же это? — испуганно вскинула глаза Бржесская.

— Хотя бы вы, Сарра Николаевна, — говорю я прямо. — Вы повели Симу Воронову на крест...

— Не одна я, все вели! — закричала она. — Все! Чего там?..

— Нет, не все! — Смотрю, поднимается Мария Ивановна, дежурная по гостинице, машет в сторону Бржесской руками. — Не все, сестра Сарра! Не впутывай кого не следует! Грех! Ты скажи лучше, кто пришел тогда на поляну, кого позвал Шомрин?.. Молчишь? Многие и не знали о вашей затее. Тайно делали!

— А ты, сестра Маша, помолчала бы!.. Сама — первая помощница Шомрину. Копеечку с нас выколачивала вон как! Казначей! — отпела Марии Ивановне молодая женщина.

— Да будет вам! — прикрикнул Цыганков. — Совестно.

— А крест стругать было не совестно?

Сестры по вере словно забыли заповеди Христа и начали такую перепалку, что прохожие стали останавливаться возле ворот и стучать. Сознаюсь, я дал сектанткам выговориться и слушал их с удивлением. Мое представление о секте как о чем-то едином рассыпалось в прах. Нет, я плохо знал сектантов, вовремя не разобрался в людях. Не случайно первые допрошенные оказались самыми закоренелыми фанатиками. Не с них надо было начинать допросы. Вот тебе и «опытный следователь».

Пришлось успокоить разошедшихся сестер. И Цыганков вышел из себя:

— Будет вам! — бухнул, как в колокол.

— Что ж нам теперь, к Шелкоперову подаваться? — спросила Сарра Бржесская.

— Не вам это спрашивать, Сарра Николаевна, — отвечаю не без иронии. — Вы академик по сектам. Второй заход начинаете делать...

Я начинаю рассказывать, как Сарра Бржесская в поисках лучшей веры побывала во многих сектах, как чуть не подверглась оскоплению... Пример с Бржесской оказался кстати. Я рассказал об изуверской обрядности многих сект, об обмане верующих проповедниками.

— Порывать нужно с сектантством, уходить от проповедников — невежд и преступников, не искать лучшей веры, лучшей секты. Их нет.

Беседа продолжается долго. Спрашивают, спорят, грозятся карой господней. Но слушают меня, и я вижу, что мои слова заставляют их призадуматься, будят в душе сомнения.

Я говорю, что им нужно прослушать несколько бесед о том, как устроен мир, как произошел человек, кто и когда написал библию. Забегая вперед, я говорю, что раз в неделю к ним будет приходить кто-либо из лекторов. Они могут позвать того, кого хотят.

— В следующий раз к вам может прийти главврач больницы Нина Ивановна. Я передам ей вашу просьбу... Передать?

Ни да ни нет.

— Зови, Миколай Лексеич! — вдруг говорит Цыганков. — Послушаем про болезни...

— Разве про болезни только...

— Про болезни пусть...

— Договорились. Нина Ивановна придет!

Вдруг вопрос:

— Шелкоперова заарестуют или нет?

Разъясняю, что никто Шелкоперова арестовывать не собирается. Но это не значит, что он хороший человек. Он тоже сеятель предрассудков, тоже лишает людей радости. Он — мракобес.

Когда уже кончились вопросы, Цыганков провозгласил:

— Дорогие сестры! Не без провидения свыше мы прослушали беседу. Теперь поразмыслим о словах умного человека. Поблагодарим бога за приятно проведенный вечер.

Женщины сложили на груди руки и зашептали.

— Расходитесь, дорогие сестры, по домам. Молиться сегодня не будем...

Женщины как бы нехотя покидали двор. Не мог и я сразу подняться и уйти так, будто не сделал всего, что требовалось.

Смотрю, Левитан подводит ко мне Веру и Симу, загадочно так поводит бровью.

— Николай Алексеевич, у нас просьба...

Сима вспыхивает и с укором смотрит на Левитан.

— Ты всегда торопишься...

Это говорит Сима. Хорошо! Начинает проявлять характер. Воцаряется неловкое молчание.

— Мне хотелось бы... — почему-то шепчет Сима, — прочесть протоколы... как Шомрин предал партизан...

— Ну что же, приходите, — говорю.

— Николай Алексеевич, какой вы... — кричит Левитан, но ее дергает за руку Вера.

— Спасибо. — Это уже говорит Сима, опустив глаза.

— Может быть, и нам можно? — спрашивает Левитан по-детски наивно.

— Приходите вместе, — соглашаюсь я.

К нашему разговору прислушиваются. Женщины на меня глядят так, будто видят впервые. Недоверие их ко мне обижает, но что я могу сделать еще?

* * *

Вернулся из поездки по районам Леонов.

— Паук оплетал сетями не только Белогорск, — проговорил он, тяжело опускаясь на стул. — В трех районах создал группы пятидесятников, провел водные крещения. И там вел такую же пропаганду.

Затянувшись папиросой, Леонов сказал:

— Завтра с утра мы примемся за допрос Шомрина — Хмары. Думаю, что это будет последний допрос... Нам еще нужно установить, откуда у Шомрина реакционная литература, кто такой брат Иван... Словом, дел еще много, а сроки подпирают.

— Значит, дня через два-три мы уедем отсюда? — спросил я.

— Да-да... Мы и так задержались.

В полдень, когда устроили перерыв, начальник милиции Росин принес нам свежий номер газеты.

— Прочтите, товарищи! — сказал он. — Вам тоже будет полезно...

Мы развернули газету и увидели шапку, набранную большими буквами:

«Изменника Родины и мракобеса — к ответу!»

Ниже, на двух полосах, заголовки:

«Это — человеконенавистник!», «Судить немецкого прихвостня!», «Сима, ты будешь счастлива!», «Жертвы мракобесов».

— Читайте, читайте! Это выступления трудящихся! — говорил Росин.

Мы с Леоновым склонились над газетой и не заметили, когда вышел из кабинета начальник милиции.

После обеда допрос Шомрина продолжался. Казалось, что он теперь ничего не скрывает. Он уже был подведен к тому рубежу, с которого обвиняемый начинает давать признательные показания. В руках следствия были неопровержимые улики.

Впервые я видел Леонова таким суровым на допросе. Я понимал: он допрашивал врага. Вот таким нужно быть каждому из нас, когда мы имеем дело с преступником.

«Мы выходим в мир»

Вот и опять я в Белогорске.

Три дня продолжался процесс над агентом немецкой разведки, главарем нелегальной сектантской группировки пятидесятников, Шомриным — Хмарой.

Три дня толпы людей осаждали Дворец культуры города Белогорска. Зал не вмещал желающих послушать разоблачение изменника Родины и мракобеса. Люди сидели в скверах, обратившись лицом к репродукторам, будто они не только слышали, но и видели все, что происходило в зале заседания суда. А там допрашивались свидетели, выступали эксперты, прокурор, общественный обвинитель, защитники.

Приезд в Белогорск Антонины Михайловны Яблочкиной — партизанки-разведчицы — и Дмитрия Николаевича Кияшко — Мити, партизанского связного — взбудоражил весь город. Комсомольцы, пионеры, школьники ходили за ними по пятам и приглашали к себе.

Их показания на суде выслушивались при напряженнейшем внимании.

Более откровенные показания, чем на допросах у меня, дали Цыганков, мать Симы, другие сектантки. Мария Ивановна и на суде признала, что являлась кассиром Шомрина — Хмары, и назвала суммы, собранные с верующих и переданные проповеднику без отчета об израсходовании. Было доказано, что Хмара подготавливал и проводил жертвоприношение Симы. Да и он не отрицал этого. «Делал, как внушал господь», — постоянно говорил он.

Только одна Сарра Бржесская твердила по-старому: «Пусть каждый отвечает за себя», — чем вызывала смех и осуждение в зале. Суд вынес частное определение о лишении ее родительских прав и направлений детей в интернат. Это решение суда приветствовалось горячими аплодисментами.

Сима Воронова говорила мало, но на все вопросы суда дала правдивые ответы. Меня радовало, что на суде она была без платка — традиционной приметы сектантки. От нее не отходили парни, они атаковали ее в перерывах. Она не обижалась на назойливое предложение дружбы, но старалась уходить от ребят, прятаться. Иногда ее выручали дружинники.

А между верующими и неверующими в перерывах затевались целые диспуты. Страсти иногда достигали такого накала, что требовалось появление сержанта Савочкина.

Суд получил более двух десятков писем с просьбами о суровом наказании Шомрина — Хмары, о расследовании антиобщественной деятельности Шелкоперова.

Три дня каждое слово, произнесенное в суде, отдавалось в моем сердце то радостью, то болью, то негодованием. Я сидел обычно на задних рядах, с виду не причастный к процессу. Никто не догадывался о моем состоянии. Ведь суд — это и проверка качества следствия.

Три дня прошли. Вынесен приговор. Кажется, что теперь нечего волноваться. Но я знаю, что Шомрин — Хмара будет писать кассационную жалобу, будет просить смягчения наказания. Это право осужденного. И дело вызовут в Москву, будут изучать там, чтобы определить законность приговора. И я буду ожидать решения Верховного Суда, все еще волнуясь и переживая.

Вот уже я и распрощался с белогорцами. Около часа просидел у начальника милиции Росина, прокурора Снежкова, зашел в райком. По душам поговорил с Цыганковым. Навестил мать Симы — Прасковью Семеновну. Она меня не обрадовала. Попрощался с сержантом Савочкиным.

У Нины Ивановны я задержался. Она словно бы родилась атеистом.

— Давайте порадуемся, Николай Алексеевич, — сказала она, блестя глазами. — Старуху Воронову переводим из баньки. Ордер на комнату получила.

«Давайте порадуемся!» Как это хорошо сказано! Будто мы тоже переселяемся в новый дом.

Нина Ивановна возглавляет теперь белогорских атеистов. Она рассказывает о работе в каждой семье сектантов, кто где трудоустроен и как начал работать, у кого прочитана первая мирская книжка.

— Дел много! Я, знаете, не ждала, что меня так захватит эта работа!

И я не ждал, что так близко приму к сердцу все то, что будет связано с белогорским делом. Я сказал это Нине Ивановне. На прощанье мы пожали друг другу руки, как равные, хотя она была намного старше меня.

Только к вечеру добрался до общежития, чтобы попрощаться с Симой, Верой и Левитан. Но не застал их. Написал записку, пригласил к себе в гости, если будут в городе.

В воскресенье в полдень Иван Федорович повез меня на станцию. Мы проехали по площади, и я, уже в который раз, посмотрел на портреты передовых людей района, прочел кумачовые лозунги, протянутые через улицу. Вот уже и окраина, вот уже и лес пошел, и открылся вид на Березовую балку. Я знаю: на месте «святого» родника теперь сооружена колонка, и колхозники берут из нее воду на полевые станы.

Вдруг шофер затормозил. Я взглянул вперед и увидел девушек: Симу, Веру и Левитан. Они стояли на дороге, поджидая нашу машину. Остановились, я вышел к ним, протянул руку.

— Как это вы уезжаете, не простившись с нами? — пропела Левитан. — Нехорошо!

Пытаюсь оправдаться, но неудачно.

— Ладно, верим вам, — перебила Вера. — Симочка, передай письмо, а то забудем.

Сима протягивает мне листок, сложенный вчетверо.

— Да вы не смущайтесь, — говорит Левитан. — Письмо деловое. Только прочитаете после. Сейчас давайте прощаться...

Я прячу листок в карман, пожимаю девушкам руки. Расставаться с друзьями всегда тяжело.

Но вот машина тронулась. Они машут мне. А дорога относит, относит их от меня все дальше и дальше. Вот они пошли, взявшись за руки, по дороге, залитой солнцем, запорошенной желтыми листьями. Они уже еле видны...

Я достаю из кармана листок, разворачиваю и читаю:

«Миколай Лексеевич, не думай про нас плохо. Мы выходим в мир, будем жить как все...»

Буквы прыгают у меня перед глазами, заволакиваются туманом. Я едва разбираю подписи. Их не так много. Нет фамилий Сарры Николаевны, матери Симы, многих других... Но кто знает, может быть, уже недалеко то время, когда и они выйдут в мир. Тогда и перед ними жизнь откроет другие пути.

Я оглядываюсь назад. Белогорска уже не видно. Путь-дорога несет меня к новым местам, к новым встречам с людьми, к их радостям и печалям.

Загрузка...