НА ШЕСТОВСКОМ БУГРЕ

Атаман приказал Тишке пальнуть три раза. С пушками старик обращался умело. Выбрал Тишка пушку, отлитую на олонецком заводе, раскатистую. Зарядил. Зыкнул первый выстрел. Ошалело заметались над камышами птичьи стаи. Снова грохнула пушка — саженный сомина с перепугу вымахнул из воды у самой лодки.

— Дай-ка я еще зелья подбавлю, — проговорил Тишка, засыпая в ствол порох. Потом долго забивал пыж.

— Стой, Тимофей Игнатьевич, дай мне пальнуть, — обратился Петруха к старику. — Ни разу не доводилось из пушки бухать.

— Возьми, сынок, — протянул старик запал, впервые называя Петруху сынком.

Петруха медленно поднес запал к затравке. Рявкнула пушка, вздыбилась на станке. Заволокло все дымом. Оглушенный старик не сразу понял, что пушку разорвало. В дымной волне увидел только, как тихо осел Петруха, качнулся и перевесился за борт. Его подхватили казаки. Левое ухо у парня было раскромсано, левого рукава кафтана как не бывало, голенище правого сапога распорото сверху донизу. По ноге, по руке, по лицу, совершенно спокойному, текла алая кровь. Его стали укладывать на дно лодки.

— Полегче, черти, — выругался атаман, — у него же все кишки наружу, не видите разве?

Тишка, поняв, что случилось непоправимое, закрыл лицо шапкой. Плечи его тряслись, хриплые звуки клокотали в горле. Впервые в жизни плакал старый бродяга.

К вечеру Петруху похоронили. На небольшом бугристом острове вырыли могилу. Опустили туда тело, обернутое в кусок чистого холста. Гроб сколотить было не из чего. На могильный холм положили ствол разорванной пушки. Из двух весел сделали деревянный крест.

Потихоньку разошлись. Занялись людьми, подобранными в барханах. На пушечные выстрелы сошлось человек десять, обессиленных, отощавших. Да еще троих подобрали в песках — идти не могли, лежали и ждали смерти.

На ухвостье острова задымили костры, а Тишка все сидел неподвижно у креста, обхватив руками голову. За эти часы состарился он еще более. Клочьями торчит борода, потух огонь в зелено-серых глазах, ввалилась широкая косматая грудь. Сидит неподвижно, как старый коршун. Комары облепили лицо и руки. Сидит, не дрогнет Тишка. Чайки, кулички вокруг носятся, чуть не на плечи садятся.

Подошел к старику атаман, сказал тихо:

— Пойдем, друг, все уже повечеряли.

Глухо ответил старик:

— Лучше бы мне здесь лечь… Отжил я свое… Я ведь рядом стоял, а вот ни одной царапины. А он и не охнул даже… Словно сына, я его полюбил… Нет детей-то у меня. А у тебя есть, атаман?

— Есть, сынишка Васятка, пятнадцатый год ему.

Никому не сказывал о сыне Заметайлов, а тут стал быстро, радостно говорить. Рассказал, как сам научил его читать и писать, как вместе ходили косить сено на станичных луговицах, как нарисовал Васятка на стене кухни коня. Углем нарисовал, а кажется, будто перебирает ногами тонконогий скакун. После часто на сыром песке прутом фигуры чертил. В диковинку это было Заметайлову и сладостно, что такой дар сыну в руки вложен. Сам купил Васятке бумаги и краски достал. Еще лучше дело пошло. Всех близких перенес на бумагу Васятка. Станичный атаман просил портрет императрицы сделать. И это получилось изрядно. Тогда повез Заметайлов сына в дальний монастырь, к иконописцам. Те взяли Васятку в учение. Шел тогда мальчишке десятый год.

Два года проходил он сложный курс в монастырской мастерской, начиная с левкаски[15] досок и кончая сложнейшей работой по золотому фону. Научился писать и широким мазком, и приплеской. Мог на малой иконице вывести и перышки на крыльях ангелов, и кресты на ризах святителей. Однако ученья не кончил, сбежал… Как-то не удержался, нарисовал игумена за трапезой, лохматого, пучеглазого, с ложкой в руках. И очень схож ликом получился игумен, да кто-то сберег рисунок Васятки, и попался листок на глаза настоятелю. Велели посадить Васятку на цепь. Неделю сидел на цепи. А потом вновь в мастерскую — толочь алебастр для левкаса… Не выдержал, вернулся в отчий дом. Заметайлов не ругал сына, видел: не по душе ему церковное художество. Его тянуло писать не мертвые лики, а живых людей. Но где же этому ученье?

Слышал Заметайлов, что в Петербурге есть академия, где учат и лики людей писать, и море, и города разные изображать, и все выходит будто живое — оттого и живописцами кличут. Хотел видеть Васятку живописцем. Кажется, все бы отдал, любую самую тяжкую работу стал бы выполнять, лишь бы сына определить в эту самую академию. И сам понимал вздорность своих мечтаний… Никому не говорил об этом, не заикался даже. А вот тут старику, бездомному бродяге, все выложил.

Присев у могильного креста и глядя в море, Заметайлов рассказывал:

— Я, Тимоха, мимо картин спокойно пройти не могу. Обязательно загляжусь, да так, что и оторвать невозможно. Однажды был с казаками по делу в магистрате. А там в золотой раме, как на лестницу поднимаешься, — море и корабль тонет, мачты уже сломаны и оснастка вся оборвалась. А людей не видно. Стал я разглядывать. Силюсь рассмотреть в волнах головы утопающих. Дай, думаю, отойду. Вдаль я хорошо вижу. Попятился — да с лестницы кубарем… Вот ведь как оно вышло… А ты как судишь, Тимоха, важное дело быть живописцем? Или забава все это? А?..

Тишка не отзывался. Уронив голову на колени, он тихо спал, слегка посапывая. Костры уже не дымили, а искрились звездными столбами. Луна проторила по морю серебристую дорожку к самому берегу. Шелест камыша совсем смолк. Только где-то в вышине просвистели крыльями быстрые чирки.

Песчаный бугор уплывал, отдалялся. Вот и крест едва заметен. Словно две скрещенные былинки колеблются на вершине. За поворотом бугор исчез. Тишка стоял на корме шхоута, держа шапку в руках. Затем повернул к атаману голову и просительно сказал:

— Нам бы по Петрухе поминки устроить, как положено по христианской душе.

— Какие поминки, у нас и хлеба, почитай, нет, не то что вина…

— Да, сколько ни ешь в запас, а брюхо никогда старого добра не помнит, опять слюну сушит, есть просит. Давай, атаман, на Шестовский бугор завернем. Там есть государев кабак…

Заметайлов подошел к лоцману, спросил:

— Знаешь дорогу на Шестовский бугор? Самую короткую?

— Как не знать. На том бугре ватага астраханского ратмана Старцева. И кабак есть. Только мне бы уж пора и к себе. А то не ровен час…

— Тебя доставим к месту. Не опасайся. Все сделаем. Не обидим.

У Шестовского бугра атаман пересел с Тишкой в лодку. Велел перебираться и лоцману. Нужно было выведать, нет ли на бугре солдатской разъездной команды.

Из-за поворота бугор показался неожиданно. На бугре с десяток деревянных домишек. Внизу, у самого яра, ветерок трепал сети на вешалах, шевелил паруса дощаников, островских лодок, паузков…

— Разъездной, кажись, нет… И впрямь нет… Я уж эту лодчонку знаю, — прошептал лоцман и вдруг почему-то захихикал, смешно наморщив курносый нос.

— Ты чего? — удивленно глянул на него атаман.

— А ты зри, батюшка, зри, — давясь смехом, проговорил Игнат Рыбаков.

Он указал рукой правее яра. Там, на пологом песчаном берегу, толпились мужики. Некоторые голышом стояли в воде и плескали водой на человека, сидящего верхом на коне. Тот тоже был гол и походил на Бахуса[16]. Дородное белое тело его колыхалось и радостно ухало, когда тугие брызги обдавали его с головы до ног.

Атаман оторопело глядел на эту удивительную картину.

— Ишь день-то сегодня жаркий, вот и решил он искупаться, — пояснил Игнат.

— Да кто он-то? И почему на коне? — спросил атаман.

— Это целовальник шестовский. Сомов боится. Их тут пропасть. С плота бросают кишки, головы рыбьи, усачу только того и надо. Позалетось мальчонку малого сожрали, в реке купался. С тех пор целовальник боязлив стал, всегда верхом на лошади купается… Дозволь, атаман, я пугну его?

— Как пугнешь?

— Разденусь, тихонько подплыву ближе, а затем нырну… Под самым брюхом лошади вынырну и целовальника за пятки. Вот будет потеха…

— К чему пугать-то? — строго спросил Заметайлов.

— Да уж больно лют и хитер целовальник, всех в округе в руке держит. Раз подрядил меня вина привезти. Я привез по уговору. А вместо трех рублей он заплатил мне два. Я к целовальнику без робости — говорю, отдай, а то хуже будет. А он как стал меня бесчестить…

— Да чего пугать-то его, гада, — вмешался Тишка, — его прихлопнуть. — Старик стал поднимать ружье.

Атаман быстро отвел ствол в сторону.

— Обожди! Стоит ли руки марать? Убьешь одного, другой на шею сядет, да, может, похлеще первого. Надо целить в голову, а эта нечисть сама поотстанет. Ты лучше сигнал подай на шхоут. Пусть следуют сюда без опаски…

Узнав, что прибыл Метелка, на Шестовском бугре всполошились. Ватажные рабочие поспешили к атаману с поклоном и встретили его хлебом-солью. Видя, что некоторые промысловые рабочие испуганно жмутся в сторонке, Заметайлов успокоил их:

— Не бойтесь, братцы! От меня обижены не будете. Пойдемте, я вас угощу! А после и разговор поведем.

Насмерть перепуганный целовальник думал отсидеться за поленницей дров, прикрывшись лубьем. Но его отыскали, полуодетого приволокли в кабак и поставили за стойку.

Несмотря на купание, целовальника бросало в жар, на широком носу выступили капельки пота. Мокрые черные волосы прилипли ко лбу, отчего голова казалась круглой, похожей на морской буй. Бритый подбородок мелко дрожал.

— Плохо же ты гостей встречаешь, — проговорил атаман с укоризной, приближаясь к стойке.

— Да я… да я… государь мой, переодеться хотел, чтоб лучше встретить… — лепетал целовальник.

— А что, у тебя одежонка-то на заднем дворе хранится? — съязвил Тишка. — Ты давай нам лучшего вина. Знатного казака поминать будем.

На середину кабака выкатили бочку. Заходили по кругу чарки и ковши.

— Помянем душу раба божия Петра! — выкрикнул Тишка и поднял ковш над головой.

— Помянем! Помянем! — поддержали казаки. — Добрый был парень… Да, видно, на роду так написано. Сгиб не в бою и не дома…

— А ты полагай, что в бою, — горячился Тишка, — в походе ведь сгиб, от огненного боя. Правду я толкую, атаман?

— Верно! Выпьем теперь, чтоб в нашей ватаге прибыло. Глядите, мужики, у нас все поровну. В народе наша сила и в народе правда. Так и порешили: душегубов народных в воду! Ежели советы мои не по нраву, делайте, как знаете.

— Да мы, надежа-атаман, разве перечим, — вскинув лохматую голову, закричал высокий неводчик, — мы их, иродов, всех к ногтю… — И он повернул голову к целовальнику.

Скрипнула стойка, звякнула какая-то скляница. Целовальник помертвело смотрел вокруг. Ему хотелось вжаться в стену, да податься было некуда: позади полки с посудой, залитой хмельным зельем.

— Чего буркалы выставил, кисло стало? — зло хихикнул неводчик. — А ты давай сюда что покрепче, нечего нас травить астраханским чихирем.

На стол поставили водку, и сбивчив, нестроен стал гул голосов. Каждый толковал свое, жгучее, наболевшее:

— Выпьешь, так вроде и отойдет душа. И кажется тогда, что под другими лед ломается, а под тобой лишь трескается…

— Эх вы, комариного писка боитесь. Плюю я на всех, хоть на губернатора, хоть на царицу… А чего молчать? Хватит, намолчались… Кто она? А?.. Тайком многие говорят… У нас привыкли на Руси тайком. Блудница коронованная — вот кто она!

— Перестань, Тимоха, зря горло драть. На, выпей лучше.

— Я-то пью, а другие? Ты чего не пьешь, парень? Ведь Петруху поминаем. Не пьешь чего?

Шатаясь, Тишка протянул через стол чарку сидевшему напротив здоровенному парню с коротко остриженными волосами и остроносым лицом. Из-под коротких рукавов засаленного зипуна нехотя потянулась огромная рука с глиняной кружкой. В кружке водка плескалась едва на донышке.

— Вот ведь, пью я… Зря шумишь, старик… — не поднимая глаз, оправдывался парень. Голос звучал опасливо…

Сквозь слезную муть Тишка плохо различал лицо сидящего. И потому одобрительно закивал седой головой.

— Ну, пей, сынок, пей… Выпьешь — душа петухом запоет…

Никто в кабаке не приглядывался к этому верзиле с военной выправкой и отрывистым голосом, привыкшим отдавать воинские команды. Да и появился он здесь недавно, перед самым приездом казаков. Никому и в голову не могло прийти, что человек в засаленном, не по росту зипуне и рваной рубахе — поручик Климов.

Его послали соглядатаем по указанию губернатора. Из Астрахани до Шестовского бугра добирался с рыбаками на кусовой лодке. Говорил, что отпущен своим хозяином, нижегородским помещиком, на оброк. Показывал и отпускной билет. Боялся, как бы не показать по ошибке и другой лист, с памяткой от губернатора: «Долго ли были казаки в Богатом Култуке и у Гурьева-городка? Какая им была встреча? Где точно стояло, коим числом людей морское судно шхоут? Какой величины и как сильно вооружены пушками? Почему работными людьми сопротивления чинено не было? Почему по уезде Заметайлова разъездной команде да на брандвахты для скорейшей помощи знать не дают?!»

«Кто уж здесь заскорбит о скорейшей помощи — целовальник, а сопротивление чинить и вовсе некому. Ишь дорвались на дармовщину…» — зло думал Климов, перебирая в уме пункты памятки. Шумное застолье оглядывал украдкой, исподлобья. Сел спиной к лоцману Игнату Рыбакову, которого приметил давно. Из всех бывших в кабаке один он и мог признать его. Год назад провозил его команду до Бирючьей косы. Хотя вряд ли и помнит. Сколько за год-то люду перевозит — числа нет. Да и наряд таков — отец родной не признает. А все же береженого бог бережет.

И сидел, покусывая кончики тонких усов, которые отпустил нарочито для этой поездки. Бросал зоркие взгляды, все подмечал, и бессильная злоба мутила голову. Он видел, с каким почтением казаки и работные люди относились к атаману, как предупреждали каждое его движение, на лету схватывали его приказания. А ведь немудрящ, не чета Разину и Пугачеву. И было в его неловкой фигуре, коротких и крепких руках что-то простое, мужицкое, надежное. «Видно, этим и берет, — недобро думал поручик, — вот и лоцман под его дуду пляшет». Он заметил, как Заметайлов передал Игнату наполненную доверху чарку. Рыбаков выпил, утер ладонью усы и, смешно наморщив нос, запел низким, надтреснутым голосом:

Как во славном было городе, во Вастракани,

Появился там детинушка незнаем человек,

Как незнаемый детинушка, неведомый откуль…

Песню сменила балалайка. Тут, мелко постукивая каблуками по деревянному полу, вышел на пляс есаул-запорожец.

Взмахнув откидными рукавами кунтуша, он пустился в такую с выкрутами и топотом присядку, что и другие не удержались — будто неистовый вихрь втянул их в свою круговерть. После пляски вновь затянули песню, которую внезапно прервал крик:

— Опять табак в водку подмешан!

К стойке, опрокинув скамью, шел высокий неводчик. В руке дрожала скляница. Он бережно поставил ее на стойку и обратился к Заметайлову:

— Атаман, на прошлой неделе у нас в кабаке двое окочурились. Хозяин говорит, облились. А много ли на пятак обопьешься?

— Это поклеп… — прохрипел целовальник. — Брешешь ты спьяну, дьявол…

— Я брешу? — сощурил глаза ловец. — Пусть отведает батюшка-атаман и скажет свое слово. С этой водки на стену полезешь.

Заметайлов тяжело поднялся со скамьи и произнес рассудительно:

— Ну, выпью я, а как докажу правоту твою? На слово мне не каждый поверит. Нет ли у вас ремезиного гнезда?

В кабаке зашумели:

— Гнездо сюда!

— Чай, поди, у целовальника есть!

— Завсегда должон быть.

У целовальника гнезда не оказалось, хотя он и знал старый обычай — цедить подозрительную водку, наливая в ремезиное гнездо. Табачное зелье сразу оседало на гнезде-рукавичке желтым налетом.

Но вскоре гнездо принес со своего двора какой-то мужик. Держал для нужного случая. При беде гнездо поджигали и дымом окуривали больную скотину.

Атаман сам вылил водку из скляницы в мягкое белое гнездышко. Все смолкло. Лишь жаркое дыхание было слышно в сгрудившихся телах. Целовальник побледнел, голова его ушла в плечи, руки сами собой сотворяли крестное знамение. Он знал за собой грех и понимал, что ему несдобровать. Мужики загудели и потянулись к кабатчику. Атаман остановил их властным криком:

— Не троньте его! Мы лучше его деньжонки тронем. В походе пригодятся.

Бросились к ларю, окованному железом. Сбили замок. В кожаной кисе лежали деньги. Тут же, в ларе, битком набиты лисьи малахаи, зипуны, рукавицы, нательные рубахи… Все это было взято в залог или в обмен на водку. Многие, приметив свои вещи, тут же забирали их. Вдруг один мужичонка пронзительно закричал:

— Миколкина сорочица!

Он держал в руках белую рубаху, ворот которой был заляпан сгустками засохшей крови.

Целовальник прикрыл глаза и тихо застонал — понял: пощады не будет.

А мужичонка, захлебываясь, рассказывал:

— Ден десять, как брат мой, Миколка, пропал. Уговорили его и других двух парней везти турхменам в обмен на шкурье и мерлушки — жир, ножи, ружья… И деньги русские дали. На серебряную мелочь льстятся турхмены… Идут те деньги на отделку кинжалов и седел… Потом далеко на берегу нашли наших посыльщиков мертвыми… Целовальник говорил тогда — убили их турхмены, обобрали, сняли даже портки и рубахи… А вот рубаха-то Миколкина… Не турхмены же тебе ее принесли…

Дикий крик разорвал тишину. В кабатчика вцепились десятки рук. Ломая стойку, швырнули на пол. Запорожец выхватил из ножен саблю:

— Ах ты, собачий сын, да у нас на Сечи…

— Обожди марать саблю! — гаркнул Тишка. — Я его сомам на съеденье брошу.

— В воду! В воду! — раздались одобрительные голоса.

Атаман было хотел остановить остервеневшего Тишку, но старику уже помогали неводчики, волоком таща целовальника с крыльца на горячий песок. Припомнились все старые обиды. Ловцы обвиняли целовальника во всех грабительствах и напрасных взятках. Он брал деньгами и скотом, разной рухлядью, хлебными запасами… У одного взял за долг гнедого жеребца, у другого — лисьи шкуры…

Целовальника подтащили к краю плота. Он бился головой о деревянный настил и глухо мычал. Ловцы, раскачав, бросили целовальника с трехсаженной высоты. Плюхнулось тело, несколько раз белым пятном мелькнуло в суводи и исчезло. Лишь всплески огромных рыб колебали водную гладь.

Вскоре плот опустел. Казаки и ловцы ушли дуванить добро целовальника. И никто не заметил, как с плота спрыгнул в лодку высокий человек. Загнав ее под настил плота, залег на днище. Это был поручик Климов. Ночью он решил бежать. Вначале он думал ехать вместе с казаками и при удобном случае сообщить о Заметайле на ближайшую брандвахту. Но, увидев казнь целовальника, не мог сдержать в теле жуткую дрожь. С берега ветер доносил разудалую песню, а поручик, прижавшись щекой к смоляным сланям, сбивчиво читал молитву.



Через день добрался поручик на лодке до брандвахты, стоявшей у Песчаной косы. На его счастье, там оказалась разъездная команда на четырех лодках с одним офицером. Климов рассказал о происшествии на Шестовском бугре и предложил офицеру свой план. По обрывкам разговоров, слышанных в кабаке, заметайловцы должны обойти морские косы и нагрянуть на ватагу купца Бодрова. Взять там сухари, крупу и другой провиант.

— На приверхе острова, верстах в двух от ватаги, поставим на якорях большую кладную расшиву, — говорил Климов, — уж злодеи ее не обойдут, мимо будут ехать, так обязательно первым делом на нее сунутся. На палубе мешки с сеном укроем рогожами, будто товары богатые. А сами всей командой схоронимся в трюмах и за теми мешками человек пять спрячем. Вот будет встреча. А Метелку бы взять живым…

Офицеру план Климова понравился. Одно смущало его — где взять расшиву?

— Да расшива есть на ватаге, сам купец на ней приехал неделю тому назад. Быстро она с ватаги не уйдет, — заверял поручик.

И действительно, расшива оказалась на месте. Ее перетянули к приверху острова и поставили на якоря.

На палубе сложили мешки, рогожами их укрыли, солдаты тоже укрылись, зарядив ружья и пистоли.

Казаки огибали морские косы к вечеру. Лодки шли еле-еле. Гребцы с трудом поднимали весла, истомленные дальним переходом.

— Смотри, батюшка, — закричали казаки атаману, — кладнушка-то какая! Не грех и остановку тут сделать.

Тишка из-под руки долго глядел опухшими глазами на маячившую вдали расшиву. Потом остерег атамана:

— Обожди, батюшка. Не след туда тыркаться…

— Почему же, старик?

— Вишь, воронье кружит над ей, а сесть птицы опасаются.

— Истину баишь. Береженого и бог бережет. Подождем, когда солнце сядет. А пока — к берегу! Есть у нас котелок смолы, пропитаем смолой тряпье, паклю к палкам привяжем. Светильники будут знатные… И комара поразгоним…

Когда солнце окунулось в синие камыши и стала сгущаться тьма, шестивесельные лодки с четырех сторон стали быстро скользить к расшиве. Пламя факелов, словно лезвия острых мечей, трепетало на глади сумрачных вод. Не доезжая до расшивы взмахов пять весел, лодки остановились. И тут, чертя огненные дуги, с них полетело в замершее судно горящее смолье.

Рогожные кули зашевелились, и на палубу стали выскакивать ошарашенные солдаты. Но дружный ружейный залп с лодок опрокинул их вновь в трюмы. Тишка пальнул из старинного кремневого ружья, заряженного медными пуговицами. Невообразимо свистя, чудные пули пронеслись над горящим судном.

Все же разъездная команда опомнилась и начала ответную пальбу. Но заметайловцы были уже далеко. На фоне жаркого пламени видели казаки, как бросались в темную воду солдаты. Слышались истошные крики…


Загрузка...