БОГАТЫЙ КУЛТУК

Две большие лодки угонисто шли вдоль морских камышей. На передней, под овчинным тулупом, лежал атаман. Он слушал рассыпчатый шорох волн, шелест камыша, скрип уключин, птичий гомон весенних стай. Согретое тело нежилось и отдыхало на ворохе волчьих шкур. Всего несколько месяцев минуло, как стал он во главе ватажки, а кажется, всю жизнь водит людей на смерть и спасает их от смерти. Под Саратовом умножился его отряд до тысячи человек, но и отяжелел, оброс крестьянскими обозами. Оттого и развеяли его быстро регулярные войска, отсекли пеших, изрубили острыми палашами.

Понял Заметайлов: костяк армии должны составлять конница и люди, хорошо обученные военному делу. Но как ее создать, армию-то? За Пугачевым шли, потому как видали в нем Петра III, заступника от имени верховной власти. А кто пойдет за ним, малоизвестным атаманом? Хотя, грех жаловаться, идут беглые и гулящие люди, крестьяне взбунтовавшихся вотчин. Но принимал он их с оглядкой, до поры велел хорониться в глухих заливах Каспия, на островах близ Турхменского кряжа.

Всю зиму кружил Заметайлов с отрядом в заволжских займищах, а по весне подался в низовье Волги, обходя заставы и торные дороги.

На рыбных ватагах можно и ружьем разжиться. Частые нападения киргиз-кайсаков, калмыков и гулящего люда заставляли купцов иметь на рыбных станах вооруженную стражу. У ловцов всегда был запас пороху, ружей, пик. А на богатых ватагах имелись даже чугунные пушки.

В Красноярском уезде казаки отдали на время калмыкам своих лошадей и пересели в лодки. Теперь путь лежал к Турхменскому кряжу — может, и вправду соберутся там все горемыки и бедолаги.

С кормы доносился говор Петрухи. Он сетовал, что оставили лошадей и вот теперь совсем не по-казацки сгрудились в лодчонках.

— Что ты понимаешь? — сипло возразил Тишка. — Атаман правильно сделал, к нам теперь с берега не сунешься и с моря не достанешь, нырнем в камыши — поминай как звали. Да и сам Степан Тимофеевич на лодчонках ездил. Для казака — это не зазор.

— Так-то оно так, — согласился Петруха, — только уж больно плутоват тот калмык, что лошадей наших взялся пасти. Глаз так и косит. Уплывут наши кони-то.

Тишка рассмеялся и добродушно сказал:

— Эх ты, косит… Да знаешь ли ты, что этот глаз ему русский поп зашиб. Я по-калмыцки немного кумекаю, так калмык мне рассказал, как обращали их в русскую веру. Тем, кто вступал в православие, давали пособие — по рублю на душу, по иконе и медный крест. Ботхой — так зовут калмыка — и польстился на пособие. У него девять человек детей. Ежели каждому по рублю — так девять рублей. Можно новую кибитку купить и коня хорошего. Крестился Ботхой и забыл про крещение, крест под стремя приспособил. Оборвалось где-то железное стремя. А поп-то и приметил и ударил посохом по глазу… Хорошо, еще не совсем выбил…

— А я слышал, — вмешался кто-то из казаков, — будто в православную веру те калмыки переходят, которых должны судить за воровство или убийство.

— Этот слух гелюнги[7] распускают и ихние нойоны[8],— уверенно сказал Тишка. — Боятся, как бы не разбеглись от них верующие бурханам[9]. Ох и плуты эти гелюнги! Ежели заболел калмык, то, почитай, он и разорился. Ихние попы уверяют, будто могут узнать причину болезни. Почти у каждого больного оказывается какая-нибудь дорогая вещь, вредящая здоровью, и гелюнги советуют тотчас пожертвовать вредную вещь на хурул[10]. К тому же гелюнги и большие распутники…

— Русские попы тоже маху не дают, — вставил кто-то из казаков.

— Тише, чш-ш-ш… — приглушенно сказал Тишка.

Говор смолк. Гребцы перестали грести.

«Уж не солдатский ли разъезд?» — подумал атаман и, скинув с себя овчинный тулуп, поднял голову над бортом лодки.

Длинный песчаный мыс тянулся к морю, а там дальше — простор безбрежных вод. У мыса высокая стена камыша несколько отступала, образуя заводь. На самой ее середке плавала утка. Она плавала кругами, раскинув крылья, вытянув шею и громко, как-то хрипло покрякивая. Несколько в сторонке хорохорился селезень в брачном уборе — то бок покажет, то грудь, то хвост. Бриллиантами брызг взбудоражил он тишину и устремился к утке. Но она успела увернуться, тихонько задев его крылом, будто играя…

— Экая красота! — вздохнул Тишка.

Селезень и утка шумно срываются, круто взмывая ввысь.

Шмыгая закрасневшимся носом, Тишка добавляет:

— Ведь вот же тварь бессловесная и то о семье хлопочет, а я человек, и ни семьи у меня, ни пристанища… Раньше не думал, а вот старость пришла…

— Чего уж теперь горевать… своим говором атамана разбудили…

— Да я и так заспался. — Заметайлов поднялся, потянулся, качнув лодку. Оглядевшись окрест, спросил: — Скоро ль Богатый Култук?

— Обойдем косу и войдем в него, атаман, — ответил Тишка.

— А до рыбацкого стана далеко?

— Версты три, не более.

Заметайлов опустился на скамью, свесив голову над бортом, черпанул пригоршней воды и плеснул себе в лицо, потом еще и еще. Долго вытирал платком раскрасневшееся лицо. Легкий ветерок шевелил рыжие волосы, и, казалось, на голове его колыхалось пламя. Закатные лучи били прямо в лицо, и атаман щурил глаза, но голову не отворачивал. Резче обозначились тени у переносья и под глазами.

Жизнь оставила приметные следы на его большом загорелом лице. В детстве он переболел оспой, изрябившей ему нос и щеки. За плохо сросшейся губой белел обломанный зуб, выбитый в рукопашной драке на деревенской свадьбе. Однако за пушистыми рыжими усами этот изъян был почти невидим. На лбу змеился белый сборчатый шрам — след падения с лошади. Повязку атаман давно снял, но не выкинул. Шитое золотыми нитями изображение рыцаря на лоскутке шелка так понравилось ему, что он вырезал его и нашил на шапку. И сразу стал приметен этой шапкой среди казаков. Да и в народе дали прозвище «Метелка — Железный лоб». Впереди атамана летела молва о Метелке. Она неслась как ветер, как туча, как дымная гарь далекого лесного пожара. Крестьяне многих вотчин говорили меж собой: «Пугачев попугал господ, а Метелка придет и выметет их».

В Богатый Култук атаман входил без опаски. Место глухое, лишь птицы сюда залетают, а вести людские не скоро дойдут. Трудились здесь рыболовы-ватажники отшельниками. В весеннее время, обильное комарами и мошками, жили под пологами из грубой ткани, к осени перебирались в землянки. Пойманных осетров и белуг солили в чанах и бочках, много пластованной рыбы вялили на вешалах. Топили в огромных котлах сомовье сало. А иногда прямо в песке рыли ямы, сваливали туда усачей и солили. Сопревшая от солнца сомовина начинала гнить, за три версты дышать нечем, а рыбакам все нипочем. Зато без больших хлопот снимали отстоявшийся сверху жир черпаками и сливали его в козьи шкуры. Шел он на смазку оружия и на светильники. Покупали его туркмены да проезжие хивинские и бухарские люди. А красную рыбу раз в месяц большими партиями отправляли в Астрахань, где ее перехватывали расторопные перекупщики.

Все это хорошо знал старый Тишка. Когда-то частым был здесь гостем. Он и подговорил атамана зайти сюда и раздобыть большую лодку или расшивку. Тесно было казакам в двух лодках. Да еще одну, самую малую, оставили с больными сотоварищами на Чучиной ватаге.

К тому же, чтоб добраться до Турхменского кряжа, нужен был лоцман. Хоть и знал старый Тишка эти места, но не бывал на взморье лет пять. А черни приморские очень переменчивы. То новую косу наметет у острова морская волна, то какой-нибудь проток выкинет в море песчаную россыпь.

Вскоре потянуло рыбьей гнилью, показалась над камышами крытая дранью крыша. Еще немного, и стали видны сгрудившиеся у отмели лодки и серый низкий сарай на сваях. Заметайлов велел казакам повернуть к расшиве, стоявшей на якоре саженях в сорока от берега.

— Куда это мы? — удивился Петруха, когда увидел, что гребцы отворачивают от берега.

— Закудакал, — недовольно проворчал Тишка. — Нельзя спросить по-людски: далеко ль, мол, пойдем? А то: куда, куда? На кудыкину гору.

Казаки заулыбались. Они знали, что старик всегда любил осечь, одернуть Петруху, и всегда Петруха попадал у него впросак. Но Петруха не обижался, он лишь сводил на переносье белесые брови и, отводя взгляд, прятал хитрую усмешку.

Лодки с двух сторон подошли к расшиве. Работные люди только глаза таращили, когда увидели на палубе казаков с ружьями и пистолями.

— Мир на стану! — Атаман поклонился и снял шапку.

— Слава богу, — ответили мужики.

— Есть тут лоцман? — спросил Заметайлов сбившихся в кучу ловцов.



— Есть, Игнат Рыбаков, лоцман первейший, — робко произнес кто-то и указал на низенького, плотного и гладкого, как колобок, мужика. Высокий войлочный колпак был у лоцмана надвинут на левое ухо, а рваный полушубок распахнут на груди, как дорогой кафтан. На ногах высокие, до колен, шерстяные чулки и поршни[11] из кабаньей кожи.

Заметайлов подошел к лоцману вплотную и положил ему руку на плечо:

— Ты уж, Игнат, выручи нас, доведи до Турхменского кряжа, а мы в долгу не останемся.

Лоцман сдвинул колпак на правое ухо и, наморщив курносый облупившийся нос, с расстановкой сказал:

— И рад бы я, мил человек, удовольствовать вас, но по поручной записи значусь в наймах у купца Попова. Завтра расшиву загрузим и тронемся в Астрахань. Да боюсь, не дойдем, течет расшива-то.

— Купчишка обождет, — коротко бросил Заметайлов.

И была в этих двух словах такая властная сила, что лоцман, немало повидавший на своем веку, вздернул одну бровь, оглядел работных людей и подчеркнуто твердо произнес:

— Как прикажете, батюшка.

Ночью казаки отдыхали на берегу у ватажников. Ловцы угощали прибывших наваристой ухой из красной рыбы. Для казаков распластали на берегу живого осетра, вынули икру, протерли с солью сквозь сито и еще теплую поставили в деревянной чашке перед атаманом.

— Еда у вас царская, да житье собачье, — заметил атаман, оглядывая землянку, почти вросшую в землю, с обвалившейся крышей. От жиротопных котлов тянуло смрадным духом давно застоявшегося рыбьего жира.

Под ногами хлюпал вонючий тузлук[12]. Руки многих рыбаков кровоточили от язв, на желтых осунувшихся лицах при свете костра лихорадочно мерцали глаза.

— Жизнь-то она наша и вправду хуже собачьей, — сказал пожилой рыбак, зябко кутаясь в суконный драный армяк, — целый день то в тяге неводной, то у посольных чанов. Бахилы все истрепались, воду пропускают. Почитай, весь день ноги в мокрости. Вот тело и корежит… В прошлый месяц больше десяти человек померло… Ладно бы одна беда, а то и комар есть.

— Так чего не уйдете? — спросил атаман, хотя и догадывался, что заставляет их держаться этих пустынных мест.

— Да куда подашься-то? Лучше мне сесть здесь, в пустыне, по соседству с кабаном и волчицей, чем пропасть, как псу, в расправочной… под батогами, — усмехнулся пожилой рыбак. — Здесь более половины в бегах. Купец это знает, поэтому и платит нам по рублю в месяц. Куда пойдешь жалиться-то? Закуют в колодки и пошлют в вечную каторгу. Я сам-то из посадских. Промышлял рыбной ловлей, а потом достались мне, на грех, от умершего брата деньги — двести рублей… Звонарь соборной церкви подговорил меня купить амбарец в Астрахани у Косых ворот. Амбарец тот сдавали в откуп от архиерейского дома, а затем и вовсе решили его продать. Купил я амбарец, торговать начал скобяным товаром… Но через год случился пожар в доме, и сгорела моя купчая. Проведал это звонарь и заявил в Духовном приказе, что я самовольством завладел архиерейским строением. Мне бы свидетелями заручиться, а я сдуру встретил на паперти в церкви звонаря да и давай его трясти. На груди у него висел крест кипарисовый. Я его и обломал. Так меня обвинили в надругательстве над святым крестом, в богохульстве и посадили в острог. А я сбежал… Думал, возьмет Астрахань государь-батюшка, я ему в ноги бух и обскажу все, как дело было… А вишь, не пришлось. На деле-то и не государь он вовсе…

— Да разве дворяне нашему брату правду скажут? — прохрипел лежащий поодаль от костра рыбак. Лица его не было видно. Только всклокоченная борода торчала из-под накинутого балахона. Огромная, заляпанная смолой ладонь лежала поверх, будто весло. Борода задвигалась, и вновь раздались хриплые слова: — Правда, она, брат, упрятана за семью замками. Может, и не казак он совсем, а всамделишный царь… Кто его видел-то? Ты видел его, батюшка?

Бородач сбросил с себя балахон, приподнялся. Лицо было трудно разглядеть, буйно заросло волосами. Лишь острый нос выдавался вперед, да бросался в глаза страшный клейменый лоб.

Атаман с минуту помедлил, оглядел притихший стан и тихо произнес:

— Видел. И многие мои сотоварищи видели…

— Ну и как, царь он? — Из-под суровых бровей глаза колодника смотрели остро и жгуче.

— Нет, не царь, говор донской и писать не умеет. Поначалу я тоже думал, что он настоящий император, а когда пригляделся, понял: император за народ никогда голову класть не будет. Вот тебя когда клеймили? — спросил колодника Заметайлов.

— Да лет тринадцать прошло…

— Значит, при императоре Петре Третьем или Елизавете императорским именем.

— Так, может, они того и не ведали. Дворяне от их имени зло творят, — прохрипел колодник.

— Должен бы знать, коли царь. А коли и не знал, можно ли таковому царством править? Державе нужна голова умная…

— Истину говоришь, батюшка. Так и есть оно, — раздались голоса рыбаков.

Кто-то, осмелев, не удержался и спросил:

— А самого-то тебя как величать, батюшка?

— Я атаман Метелка — Железный лоб.

Заметайлов достал из-за пояса шапку и надел ее, надвинув на самые брови.

Клубился и таял над костром белесый дымок, взлетали и гасли красноватые искры.

Свитые кольцами волоски рыжей бороды точно кружились в затейливой пляске. Золотистые блики дробились на латах, на мече рыцаря, нашитого на шапку. Теперь на эту простую баранью шапку ватажники смотрели с не меньшим почтением, чем на царскую корону.

Молчание длилось только мгновение, а затем зашумел, загомонил стан:

— Батюшка, желанный ты наш!

— Не ждали тебя в такой глухомани!

— Пушчонки чугунные возьми!

— Веди нас на господскую погибель!..

Многие плакали.

Заметайлов встал, растерянно вглядываясь в радостные лица ловцов. Всего он ждал, но не думал, что и сюда, в этот Култук, долетит о нем народная молва.

Ночью атаман долго возился на камышовой подстилке, не мог уснуть. Вот ведь сколько дней, и все больше идут со слезами. Он не любил слез. Но они лились неудержимо, и каждая слеза была требованием. Со смутным чувством близкого ужаса Заметайлов понимал, что он не столько атаман над ними, сколько их слуга и раб. Блестящие глаза мужиков ищут его, приказывают ему, зовут.

Тревожно перебирал в памяти все сказанное ловцами и дивился, что люди верят в удачливую судьбу удалого Метелки. А если назвался бы просто собой — казаком Григорием Касьяновым? Пошли бы тогда за ним? Выполняли бы с величайшим радением его указы?

Страшное смятение охватило душу. Хватит ли сил таить это ото всех, свое настоящее имя? А если кто признает его? Могут ведь попасться и станичники. Да и в Астрахани признать могли бы многие. Три года там в колодниках ходил. И почему так устроен человек? Какому-то Железному лбу поклоняются и готовы за ним идти на смерть, а узнают, что беглый колодник, и отвернутся, отступятся, предадут… Испокон веков человеку важно имя. И дела — тоже. Видимо, они и составляют звучные прозвища. Может, шапка возвысила его больше? Какие там у них дела!.. Ни одного большого сражения. Так, мелкие сшибки. И после каждой сшибки должен уходить, заметать следы. Сражение можно давать, имея войско, а будет ли оно? Кабы знать наперед…

Утром Заметайлов велел лоцману сниматься с якоря. Часть казаков пересела на расшиву. Поплыли к Чучиной ватаге. Там оставалось еще шестеро сотоварищей. В лодке при них было семь чугунных пушек: три большие на станках, две средние и две мелкие на вертлюгах, ввернутых в борта.

Пугачевцы соединились вместе и целой флотилией отправились к устьям Урала. Рыбаков указывал им путь. Около Гурьева-городка Заметайлов присмотрел себе среди рыбачьих судов морской шхоут[13] купца Орлова. Он захватил шхоут вместе с бывшими на нем людьми и одной чугунной пушкой. Атаман приказал перенести на шхоут из своей лодки все припасы, пушки и бочки с водой. Теперь путь лежал к Турхменскому кряжу. Места становились все пустынней. Рыбацкую лодку и то не встретишь. Зато птицам и зверью раздолье. Крики уток, гусей, куликов будоражили воздух, на песчаные косы белыми лавинами оседали стаи лебедей. Большие белые птицы с огромными клювами хлопали крыльями по мелководью. Указывая на них, Тишка сказал:

— Это птицы-бабы.

— Бабы? — переспросил Петруха. — А как они кричат?

— Известно, кричат по-своему.

— Да как же?

— Так-таки и кричат.

— На чей же крик похоже?

— Ни на чей. Известно: баба кричит. Видишь, под клювом у нее кожаный кошель? Там она рыбу хранит.

— Зачем хранит?

— Про запас. Фунтов[14] до семи может держать. Но лететь уже с грузом не может.

Петруха крутил головой, радостная улыбка блуждала на его губах — никогда не видывал такого простора.

— И все вода, вода, — шептал он. — Где ее надо людям, в степи, там нету. А тут — сущий потоп.

— Тут же море, глупый, — любовно поглядывая на Петруху, сказал Тишка. — Водится в этом море зверь-тюлень. Детенышей зимой на льдинах рожает. Пушистые такие, на медвежат похожи.

— Медведей я видел много, — вздохнул Петруха. — У нас в селе Ключищах Сергацкого уезда леса дремучи. Мужики часто ловят медвежат, а потом приручают их. Ох и потеха! Обрядят такого в кафтан, в лапы дадут балалайку и водят из деревни в деревню.

— Уж не ты ли водил? — захохотали казаки. — Не зря тебя Поводырем прозвали. Ты нам расскажи про прозванье.

Парень не обиделся и стал рассказывать:

— Это я еще мальчонкой был. Голодный был год. В доме ни крохи. А тут слепцы забрели в село. Поводырь их в нашем селе умер. Они и упросили меня водить, посулили рубль в месяц. Ходил я с нищей братией долго и всяких див навидался. Из убогих кто сказками, кто пением промышлял. Знающий больше песен и больше выклянчивал. У одного к тому ж горло широкое, заливистое было, тот всех богаче… — Петруха недоговорил, осекся. Его зоркий глаз приметил у ближайшей косы черное пятно, над которым тучей кружило воронье. Он указал пальцем на черный комок, приткнувшийся у самой воды.

Тишка повернул голову, сощурил глаза и сказал:

— Это человек. Надо подать сигнал на шхоут. Они не видят, идут мористее.

Старик вынул пистоль из-за пояса, и гулкий выстрел раскатился над прибрежными зарослями. Гусиная стая серым облаком взмыла вверх, черными пулями юркнули в камыши кашкалдаки.

На шхоуте приспустили паруса и стали заворачивать к мелководью. Затем спустили на воду юркую лодчонку. Человека с отмели подобрали быстро. Был он высок и худ. На скуластом лице запавшие глаза и черные длинные усы. Дорогая сабля красовалась на его боку. Обведя мутным взглядом подобравших его людей, он еле прошептал:

— Благодарю вас, Панове, спасли от смерти… Век не забуду…

Это был запорожский казак Наум Черный. Подкрепившись, выпив кумыса и узнав, что перед ним казаки, он рассказал о своих странствиях.

В начале октября 1774 года из Коша Запорожского в Петербург была отправлена высылка из двадцати рядовых казаков и войскового писаря Антона Головатого. Посланным наказали хлопотать о возврате Запорожью за его заслуги всех прежних вольностей, прав и земель. Кроме подарков, везли казаки в Петербург списки с поземельных актов, гетманских универсалов и царских грамот. В Москву казаки добрались в декабре, как раз туда со всем своим двором и генералитетом прибыла Екатерина II. Антон Головатый, одевшись в лучший наряд, стал добиваться аудиенции у императрицы. Он ожидал, что им займутся быстро. Но в Москве было не до запорожцев. Там в это время вершился суд над пойманным Пугачевым. Неделю ожидали, и другую, и третью, а все не дают встречи с государыней, не могли повидать и Григория Потемкина. Головатый возвращался в свой стан, в Новоспасский монастырь, злой и хмурый. На чем свет стоит ругал фаворита императрицы. Вспоминал Головатый недавнее прошлое и недоумевал: давно ли Потемкин переписывался с Сечью? Записавшись в войсковой реестр, он тогда титуловал кошевого «милостивым батьком» и заверял его вельможность «в неуклонной и всегдашней своей готовности служить войску», которое он «любит по совести». Теперь, в Москве, Потемкин был не тот. Привезенные дары — мороженую рыбу, сушеные плоды, греческое масло, лимонный сок и двух скакунов — принял через своего поверенного и встретиться обещал. Лишь обещал…

Рассказ Наум Черный прервал — устал очень. Ему вновь дали кумысу, немного дичины. Поев, запорожец глянул веселее и продолжал:

— Стою я раз на часах у стана своего, в монастыре. Стою, каблуками пристукиваю. Мороз лютует, а я напеваю:

Из-за горы витер вие,

Жито половие,

На козака худа слава,

Що робыть не вмие…

Гляжу, подкатил в санках важный пан в черной медвежьей шубе, в рысьих сапожках. Лицо белое, брови соболем выгнуты. Был то Потемкин, позже узнал.

«Чи дома писарь?» — крикнул он из саней.

«А вы кто будете, пане?» — спрашиваю и не кланяюсь даже.

«Дома батько Головатый?» — опять кричит Потемкин.

«Поскакал до генерал-прокурора».

«Ну, кланяйся, — сказал Потемкин, — передай, что приезжал благодарить за подарки, а особенно за коней, как за цугового, так и верхового».

А я ему:

«Да, гарные кони. Довезут, может, до сената наши бумаги».

Потемкин захохотал. После говорил мне Головатый, что ту мою думку Потемкин передал Екатерине II. Говорят, императрица решила Сечь разогнать. Когда смотрели казнь Пугачева, шепнул мне писарь: «Беда, братцы, вот так же усекут нашу неньку-Сечь». Когда поставили у нашего стана караул, я бежал. Знал, несдобровать мне за слова про сенат и бумаги. Потемкин — пан памятливый. Всем он верховодит, и оттого сидят все в потемках. Орлам крылья урезаны… Решил я к донским казакам бежать, да у Саратова услышал о Заметайле. Сказывали мне добрые люди, что в Каспий-море он ушел, к Турхменскому кряжу. Вот и подались многие сюда, многие и гибель нашли. И у меня кончились пули. На косах птичьи яйца искал… А некоторые и сейчас по пескам бродят… Где он, Заметайло, не слышали?

— Да вот он, Заметайло, — указал Петруха на атамана.

— Ты?! — Наум с любопытством воззрился на Заметайлова, потом протянул ему свою саблю. — Повелевай моей саблей, батько атаман.

— Я рад тебе, брат Наум. Будешь у нас есаулом.


Загрузка...