РАЗДЕЛ І. АВАНТЮРИСТЫ

Авантюризм — это понятие, которое включает в себя ряд особенностей человеческой природы. Само слово «авантюра» происходит от французского «aventure» — приключение, похождение. Авантюризм же — это, прежде всего, поведение, деятельность кого-либо, характеризующаяся стремлением именно к рискованным приключениям и похождениям, а иногда и к беспринципным поступкам ради достижения легкого успеха, выгоды. Зачастую люди, склонные к авантюрам, совершают сомнительные действия без учета своих реальных возможностей, в результате чего подобные действия обречены на провал.

Как показывает история, такие люди — авантюристы — существовали во все времена. Они являются, пожалуй, единственным интернациональным элементом в мире. Это пираты без флага и родины. Они не грабители в прямом смысле этого слова. Пользуясь человеческой глупостью и доверчивостью, авантюристы надувают тщеславных и облегчают кошельки легкомысленных.

Классическим периодом авантюристов принято считать XVIII век, особенно же его вторую половину, для которой нет более характерной приметы, чем авантюризм. Вот, например, что пишет, говоря об авантюристах того времени, Стефан Цвейг в своей книге «Казанова»:

«Это все та же отважная раса, которая переправлялась в Новую Индию и в качестве наемников мародерствовала во всех армиях, которая ни за что не хотела буржуазно скоротать свой век в преданной службе, предпочитая одним взмахом, одной опасной ставкой набить себе карманы; только метод стал более утонченным, и благодаря этому изменился их облик. Нет более неуклюжих кулаков, пьяных физиономий, грубых солдатских манер, а вместо них — благородно усеянные кольцами руки и напудренные парики над беспечным челом. Они лорнируют и проделывают пируэты, как настоящие танцоры, произносят бравурные монологи, как актеры, мрачны, как настоящие философы; смело спрятав свой беспокойный взгляд, они за игорным столом передергивают карты и, ведя остроумную беседу, всучивают женщинам приготовленные ими любовные настойки и поддельные драгоценности».

XVIII век связан с именами нескольких знаменитых авантюристов: шевалье Д’Еона, графа Калиостро, Джакомо Казановы и других. Однако всего лишь тридцать или сорок лет продолжалась эпоха этих великих талантов наглости и мистического обмана. По словам Стефана Цвейга, «она сама уничтожает себя, создав наиболее законченный тип, самого совершенного гения, поистине демонического авантюриста — Наполеона… С Наполеоном, гением всех этих талантов, авантюризм проникает из княжеских прихожих в тронные залы, он дополняет и заканчивает это восхождение незаконного в выси могущества и на краткий час возлагает на чело авантюризма великолепнейшую из всех корон — корону Европы» (Цвейг С. Казанова. — М., Книга, 1991, с. 243–244).

В данном разделе мы познакомим наших читателей с несколькими наиболее известными авантюристами той эпохи.

ГЛАВА 1. ШЕВАЛЬЕ Д’ЕОН

Личность шевалье д’Еона, его участие в разных политических интригах, которые он вел в правительственных кругах европейских государств, вызывает интерес к некоторым обстоятельствам его жизни. Кроме того, имя д’Еона, как лица, пустившего в ход пресловутое «завещание Петра Великого», получило известность в истории русской политики. Не подлежит сомнению также, что д’Еон имел влияние на участие России в Семилетней войне, стоившей много крови и денег. В своем небольшом рассказе о нем мы хотим дать общее представление об этом загадочном человеке.

Девица или господин д’Еон де-Бомон родилась или родился 5 октября 1728 года в Тоннере, главном городе Йенского департамента. В акте, составленном о его рождении, он был записан мальчиком и считался таковым у всех своих соседей. Однако один из его биографов, де-ла-Фортейль, заявлял, что будущий шевалье д’Еон был девочкой, и что ее одевали и воспитывали как мальчика потому, что отец новорожденной девицы, желавший иметь непременно сына, думал хоть этим отомстить природе, не исполнившей его заветного желания. Впрочем, относительно повода к переодеванию и воспитанию девицы д’Еон как мальчика, встречается другое, более практическое объяснение, а именно, что родители этой девицы при неимении ими сына должны были лишиться принадлежавшего им поместья. По этой причине они и решились на подлог, выдав новорожденную дочь за сына. Но некоторые вполне достоверные обстоятельства, а также официальное свидетельство английских врачей о вскрытии трупа д’Еона и надпись на его могильном памятнике (хотя д’Еон и умер, считаясь женщиной) с полной несомненностью подтверждают, что он был мужчиной, так что появление его женщиной было только мистификацией, причины которой, однако, до сих пор не вполне выяснены.

Детство, отрочество и юность д’Еон провел как и следует провести эти периоды жизни настоящему представителю непрекрасного пола. Для воспитания он был отправлен родителями в Париж, где поступил в коллегию Мазарена. В своих школьных занятиях д’Еон отличался заметными успехами. Из этой коллегии он перешел в юридическую школу и по окончании там курса получил степень доктора гражданского и канонического права.

В ранней молодости у д’Еона проявилась склонность к писательству. Его первым литературным произведением было надгробное слово герцогине де-Пентьевр, происходившей из знаменитой фамилии д’Есте. После себя он оставил обширную переписку, разные заметки и очерки своей жизни. Одновременно с призванием к литературным трудам д’Еон имел склонность к военному ремеслу. Вскоре он приобрел себе в Париже громкую известность своим искусством стрелять и драться на шпагах, а впоследствии он считался даже одним из самых опасных дуэлистов Франции.

Несмотря на воинственные наклонности д’Еона, свойственные мужчинам, внешность его отличалась чрезвычайной женственностью. В годы своей юности он поразительно походил на хорошенькую девушку как по наружности, так и по голосу и манерам. В двадцать лет он имел прекрасные белокурые волосы, томные светло-голубые глаза, нежный цвет лица. Д’Еон был небольшого роста, гибкий и стройный. Его маленькие руки и ноги, казалось, должны были бы принадлежать не мужчине, а даме-аристократке. Над губой, на подбородке и на щеках у него пробивался только легкий пушок как на спелом персике. В мемуарах о д’Еоне передавалось, что на одном из блестящих придворных маскарадах, проводившихся в царствование Людовика XV, находился кавалер д’Еон с одной своей знакомой, молоденькой графиней де-Рошфор, которая убедила его нарядиться в женский костюм. Переодетый шевалье был замечен как хорошенькая женщина королем, и когда Людовик узнал о своей ошибке, то ему пришло в голову воспользоваться женственной наружностью д’Еона для своих дипломатических целей. Возможно, однако, что весь этот рассказ не имеет под собой реальной основы. Из достоверных документов о д’Еоне нельзя узнать с точностью, почему именно явилась у Людовика XV мысль об отправке д’Еона в женском костюме тайным дипломатическим агентом ко двору императрицы Елизаветы Петровны.

Непосредственные связи России с Францией начались в первой четверти XVII столетия, а с 1702 года было учреждено постоянное французское посольство в России. В числе замечательных послов того времени был Кампредон, назначенный в 1721 году. В 1734 году место французского посла в Петербурге занял Понтон де-Етан. При нем последовало между петербургским и версальским дворами некоторое охлаждение, но дело вскоре поправилось с назначением в Париж русским послом известного князя Антиоха Кантемира. В это же время французским послом в России стал маркиз де-ла Шетарди. Его деятельность была весьма заметна при перевороте, доставившем императорскую корону цесаревне Елизавете Петровне. В августе 1742 года место де-ла-Шетарди занял д’Юссон д’Альон, не умевший, однако, сохранить влияние, приобретенное при русском дворе его энергичным и ловким предшественником. В 1743 году Шетарди снова появился в Петербурге в звании полномочного посла. Его главной задачей было воспрепятствовать императрице Елизавете заключить союз с Австрией и Англией против Франции и Пруссии. Так как при дворе императрицы главным и могущественным противником Франции считался канцлер граф Алексей Петрович Бестужев-Рюмин, то маркизу Шетарди было поручено способствовать низвержению канцлера. Маркиз был вовлечен в придворные интриги, но неудачно. Дело кончилось тем, что канцлер удержался на своем месте, а маркиз де-ла-Шетарди не только был выслан из Петербурга, но и, по повелению Людовика XV, первоначально был заключен в цитадель города Монпелье, а потом удален на жительство в свое поместье. После Шетарди 27 марта 1745 года французским послом был вновь назначен д’Альон, привезший с собой грамоту, окончательно признававшую за Елизаветой Петровной титул императрицы всероссийской.

После этого отношения России и Франции нормализовались, однако, совсем неожиданно произошел случай, расстроивший эти отношения. На одном из торжественных придворных собраний, происходивших в Лондоне, французский посол Шатле заспорил с русским послом графом Чернышовым о первенстве стран. Шатле не только наговорил ему публично дерзостей, но даже столкнул Чернышова с занятого им места. Чернышов смиренно перенес такое оскорбление, но императрица взглянула на это происшествие совершенно иначе. В результате король был вынужден отозвать д’Альона из Петербурга, где вместо упраздненного французского посольства осталось только консульство.

Между тем, Франция все сильнее и сильнее начала чувствовать невыгодность своего отчуждения от России. Людовик XV первый решился на попытку восстановить дружеские отношения с Елизаветой Петровной. Она, со своей стороны, находясь под сильным влиянием Ивана Ивановича Шувалова, была не прочь увидеть снова в Петербурге французское посольство. Но о готовности императрицы предварительно следовало хорошо осведомиться, чтобы не получить унизительного для Франции отказа. Поэтому Людовик XV приступил к сближению с Россией самым ухищренным способом.

Он решил послать в Петербург специального тайного агента.

Однако посылка в Россию в ту пору для разведок обыкновенных агентов представлялась делом нелегким, в особенности после того, как один из таких агентов, шевалье Вилькруассан, был открыт, признан шпионом и посажен в Шлиссельбургскую крепость. Поэтому выбор Людовика XV остановился на кандидатуре кавалера Дугласа-Макензи, проживавшего в ту пору в Париже. Этот кавалер был изгнан из Великобритании за свою приверженность падшей династии Стюардов и, будучи шотландцем, всей душой ненавидел англичан. Иностранное происхождение Дугласа, по-видимому, отклонило бы в Петербурге мысль о том, что он мог быть тайным агентом французского короля. Рассчитывая также на ловкость и проницательность Дугласа, Людовик XV предложил ему отправиться в Петербург для политических рекогносцировок. Вместе с тем он подумывал и о том, кого бы дать ему в помощники. Так как самая главная задача посольства Дугласа состояла в личном сближении короля с императрицей Елизаветой Петровной, то следовало подыскать в помощники Дугласу такую личность, которая, не навлекая на себя никакого подозрения, могла бы проникнуть в покои императрицы и беседовать с ней с глазу на глаз. Совершенно подходим к выполнению такой задачи представлялся переодетый в женское платье кавалер д’Еон.

Однако в отношении этой кандидатуры у короля все же возникал вопрос: сможет ли переодетый в женский наряд кавалер выполнить как следует те важные государственные поручения, которые на него возлагались? Особые обстоятельства способствовали разрешению этого вопроса в пользу д’Еона.

Среди близких к Людовику XV царедворцев был принц Конти, происходивший из фамилии Конде, которая вела свое начало от младшей линии бурбонского дома и, следовательно, считалась родственной королевской династии. Дед этого принца Конти-Франсуа-Луи (1664–1709) в 1697 году, после смерти короля Яна Собесского, был избран на польский престол. Ему, однако, не удалось покоролевствовать в Польше, т. к. его успел отстранить более счастливый соперник — Август II, курфюрст саксонский. Тем не менее, внук его, принц Конти, был не прочь от притязаний на польскую корону. Эти притязания, по-видимому, были готовы осуществиться, когда в 1745 году в Париж явились некоторые польские магнаты с поручением от значительного числа своих соотечественников предложить принцу Конти голоса в его пользу при выборе короля Польши. Людовик XV не находил для себя удобным лично вмешиваться в это дело, а потому поручил самому принцу Конти вести переговоры с польскими депутатами насчет сделанного ему предложения.

В то время в заведование принца Конти входила вся политика Франции по делам северных государств. А так как посылка д’Еона касалась России, то главным советником короля и явился принц Конти. В свою очередь, честолюбивый принц не терял надежды рано или поздно стать польским королем. Поэтому ему было очень кстати иметь в Петербурге (где главным образом должна была происходить развязка каждого возникавшего в Польше вопроса) верного и преданного человека. Таким человеком он считал д’Еона, с которым был достаточно близок. Дело в том, что принц Конти был стихотворцем, хотя и не очень хорошим. Главным его затруднением на этом поприще был поиск рифмы. Светлейший поэт находил их с великим трудом. Самым усердным его помощником в этих занятиях был кавалер д’Еон, который благодаря некоторым своим сочинениям попал в круг тогдашних лучших французских писателей, а через них познакомился и с принцем Конти. Поэтому когда Людовик XV предположил послать в Петербург вместе с кавалером Дугласом переодетого в женское платье д’Еона, он нашел со стороны своего советника сильную поддержку этому предложению.

Сохранилось известие, что на такую таинственную посылку д’Еона имела большое влияние и маркиза Помпадур, которая, изведав на своем опыте, какую силу может иметь женщина в государственных делах, внушала королю, что сближение между ним и русской императрицей сумеет лучше всего устроить женщина.

Таким образом, поездка д’Еона в Петербург была решена окончательно. При этом для конспирации Дуглас отправлялся в Россию под видом частного лица с поручением относительно закупки мехов, а сопровождавшего его д’Еона он должен был выдавать за свою племянницу. Кроме того, Дуглас мог выдавать себя и за ученого путешественника, т. к. его специальностью была геология.

При отправлении Дугласа в Петербург ему было вменено в обязанность ознакомиться с внутренним положением России, с состоянием ее армии и флота и с отношением к императрице разных придворных личностей и партий и со всем тем, «что может быть полезно и любопытно для Его Величества». О всех своих наблюдениях в России Дуглас должен был составлять только краткие, отрывочные заметки, которые он мог бы обратить в систематическое изложение не иначе, как только по возвращении во Францию. Собственно королю Дуглас мог написать из Петербурга только одно письмо и то условным языком, для чего были приняты выражения, относящиеся к торговле мехами. Так, «черная лисица» должна была означать английского посла в Петербурге кавалера Вилльямса Генбюри, выражение «горностай в ходу» означало преобладание русской партии и т. д.

Инструкция, данная Дугласу 1 июня 1755 года (ею должен был руководствоваться и д’Еон), была написана таким мелким шрифтом и с такими сокращениями, что, хотя она и была обширна по содержанию, но могла быть спрятана между стенками табакерки.

Согласно этой инструкции тайные агенты Людовика XV должны были навести самым секретным образом справки о том, до какой степени были успешны переговоры Вилльямса относительно доставки из России в Англию вспомогательного войска; разведать о численном составе русской армии, о состоянии русского флота, о ходе русской торговли, о расположении русских к настоящему их правительству; о степени кредита, каким пользовались Бестужев и Воронцов; о фаворитах императрицы и о том влиянии, какое имеют они на министров; о согласии или раздорах между этими последними, об отношениях их к фаворитам; об участи бывшего императора Ивана Антоновича и его отца принца Брауншвейгского.

Наблюдения и разведка тайных французских агентов в Петербурге не ограничивались только этим. Им поручалось узнать о расположении народа к наследнику престола, великому князю Петру Федоровичу, в особенности после того, как у него родился сын; о том, нет ли у принца Ивана Антоновича приверженцев и не поддерживает ли их тайно Англия? Дуглас и д’Еон должны были также проведать о том, расположены ли русские к миру и не имеют ли неохоты к войне, в особенности с Германией, о настоящих и будущих видах России на Польшу, о ее намерениях относительно Швеции; о том впечатлении, какое произвели в Петербурге смерть султана Махмуда и вступление на престол Османа; о причинах, побудивших вызвать из Малороссии гетмана Разумовского; о том, что думают относительно преданности малороссийских казаков императорскому правительству и о той системе, какой оно держится в отношении к ним.

Некоторые из пунктов относились исключительно к д’Еону, который, как предполагалось, должен был войти в непосредственные отношения с самой императрицей. В этих пунктах ему поручалось разведать о тех чувствах, которые Елизавета Петровна питает к Франции, и о том, не воспрепятствуют ли ее министры установлению прямой корреспонденции с Людовиком XV; о тех партиях, на которые разделяется русский двор; о лицах, пользующихся особым доверием императрицы; о расположении ее самой и ее министров к венскому и лондонскому кабинетам.

Исполнить такую обширную и разнообразную инструкцию было делом нелегким, и если Дуглас не удовлетворил полностью ожидания короля, то его помощник (или, вернее сказать, помощница) исполнил данные ему поручения к полному удовольствию Его Величества.

Кроме приведенной инструкции, Дугласу была дана еще дополнительная инструкция, которая касалась исключительно политики России по отношению к Турции. В ней излагались жалобы оттоманской Порты на русское правительство. Дугласу поручалось проверить эти жалобы и собрать самые обстоятельные сведения относительно них.

И вот, наконец, Дуглас и его мнимая племянница, совершив свое путешествие в Россию по предложенному Людовиком XV маршруту через Германию, Польшу и Курляндию, где они также собирали интересующие французскую разведку сведения, приехали в Петербург. Здесь и началась замечательная и своеобразная деятельность кавалера д’Еона, снабженного за счет принца Конти всеми принадлежностями роскошного дамского туалета. Такая щедрость принца объяснялась тем, что он, отправляя д’Еона в Петербург, рассчитывал не только на осуществление с его помощью своих видов на польский престол. В случае неудачи в этом своем намерении он дал д’Еону еще особые поручения. Не только сам принц Конти, но и покровительствовавший ему Людовик XV считали возможным брак принца с Елизаветой Петровной. Наконец, если бы такой предполагаемый брак оказался невозможным, то д’Еон должен был постараться для того, чтобы императрица предоставила принцу Конти быть главным начальником над своими войсками, или добыла бы ему небольшое княжество, например Курляндию, не имевшую в то время герцога. Попасть на курляндский трон казалось для принца Конти делом чрезвычайно важным, т. к. оттуда ему было уже гораздо легче, нежели прямо из Парижа, при первом же удобном случае перебраться на польский престол.

Тайная посылка в Петербург Дугласа и д’Еона с такими важными целями была как нельзя более в духе Людовика XV, у которого существовал так называемый «черный кабинет». В этом кабинете благонадежные чиновники вскрывали все письма, перечитывали их и снимали копии с тех, которые представляли какой-либо интерес. Каждое воскресенье лица, управлявшие почтовой частью, сообщали королю обо всех открытиях, сделанных их подчиненными в «черном кабинете». Никто не освобождался от такой инквизиции, и Людовик XV нисколько не совестился пользоваться сведениями, извлекаемыми из такого постыдного источника. Но если король знакомился таким образом с чужими секретами, то сам он хотел охранить от постороннего взгляда тайны своей дипломатической переписки, которую он вел секретно от своих министров.

У Людовика XV всюду были свои собственные корреспонденты, с которыми он переписывался сам и которые совсем не знали один другого. Относительно своих дипломатических агентов король держался следующего правила: посланником назначалось обыкновенно какое-нибудь знатное, представительное лицо, и такой официальный посланник обязан был по своим делам связываться только с министром иностранных дел, если не был особо уполномочен королем на то, чтобы вести с Его Величеством секретную переписку. Между тем в секретари к такому посланнику назначался незначительный и неизвестный человек. Ему-то и предоставлялось право держать непосредственную связь с королем или его ближайшими неофициальными советниками. При этом такому человеку, получившему право вести секретную переписку, заявлялось, чтобы он всегда считал ее главным для себя руководством, а предписания министров — делом второстепенным. Из этого видно, какое важное значение имели тайные агенты короля и какую степень доверия с его стороны к д’Еону успел внушить принц Конти, в течение двадцати лет заведовавший секретной перепиской короля и имевший свои личные виды при посылке в Петербург переодетого женщиной кавалера.

Находясь на своем посту, Конти вел особенно деятельную переписку с Константинополем, Варшавой, Стокгольмом и Берлином. Одной из главных целей этой переписки было ослабление русского влияния в Польше, вследствие чего принцу удалось подготовить конфедерацию в пользу своего избрания в польские короли. Но замыслам принца Конти был неожиданно нанесен удар (вопреки таинственной королевской корреспонденции) союзом Франции с Австрией. Союз этот, составленный против Пруссии, послужил поводом к сближению Франции с Россией, причем противодействие со стороны французской политики видам русского двора в Польше было уже неуместно. Таким образом, одно из поручений, данных принцем Конти д’Еону, совершенно упразднилось. К вступлению в брак с императрицей Елизаветой Петровной никакой надежды не было. Точно так же не было надежды и на получение должности главного начальника над русскими войсками. Поэтому принц Конти стал хлопотать о получении подобного звания в Германии, но и тут ему не посчастливилось вследствие раздора с маркизой Помпадур. Рассерженный всеми этими неудачами, Конти вовсе отказался от дел и, согласно воле короля, передал все корреспонденции и шифры старшему королевскому секретарю по иностранным делам Терсье, с которым и привелось д’Еону вести большую часть секретной переписки из Петербурга. Другим сотрудником короля по тайной переписке явился одновременно с Терсье в 1765 году граф Брольи.

В то время вести в Петербурге тайную политическую агентуру было делом нелегким, притом и сама политика русского двора ставила немало препятствий успешным действиям Дугласа и его помощника.

Хотя еще Петр Великий сближался с государствами Западной Европы по некоторым международным вопросам, но, собственно, только при императрице Елизавете Петровне Россия впервые с большим весом и уже окончательно вступила в семью европейских держав. Примкнув своими восточными и северными рубежами к местностям, лежащим вне Европы, и достаточно обеспечив свои западные и южные границы от Швеции, Польши и Турции и живя в добром согласии с Пруссией и Австрией, петербургский кабинет в отношении Западной Европы, как казалось ему, совершенно закончил программу своей внешней деятельности. Римско-немецкий император Карл VI, последний мужской представитель габсбургского дома, добившись от императрицы Анны Ивановны гарантии своей, так называемой «прагматической санкции», в силу которой владения габсбургского дома переходили к его дочери Марии-Терезии, открыл тем самым России прямую дорогу к вмешательству в европейские дела. Первым толчком к этому был сделан со стороны Англии, которая хотела установить самые тесные отношения с Россией. Со своей стороны, и Фридрих II подумывал о том же.

При таком положении дел умер император Карл VI. Известие об этом пришло в Петербург через несколько дней после смерти императрицы Анны Ивановны. Это последнее событие вдохнуло во Фридриха II решимость начать войну с Австрией, не обеспечив себя даже нейтралитетом России. Он рассчитывал на то, что с воцарением малолетнего государя Ивана Антоновича русское правительство будет слишком занято своими внутренними делами для того, чтобы оно могло энергично вмешаться в войну между Австрией и Пруссией.

Неожиданное воцарение Елизаветы Петровны не повлияло со стороны России на положение дел в Европе. Новая императрица была совершенно равнодушна к начавшейся войне между этими странами. Из близких к ней людей Лесток был за Францию, а граф Бестужев-Рюмин за Англию, т. е. за ее союзницу Австрию. В результате нерешительности петербургского кабинета Россия не приняла никакого фактического участия в войне за австрийское наследство, хотя впоследствии в числе других держав в 1748 году подписала мирный договор в Ахене, утвердивший за Марией-Терезией все области, оставленные ей в наследство ее отцом, за исключением лишь Силезии, завоеванной Фридрихом Великим.

Хотя ахенский мир и водворил спокойствие в Европе, но все очень хорошо понимали непрочность этого спокойствия, а потому английский и французский кабинеты старались заручиться поддержкой России. Англия, при содействии Бестужева-Рюмина, утвердила в Петербурге свое влияние, которое с каждым днем становилось все сильнее. Франция не могла равнодушно смотреть на это, однако она вследствие поступков де-ла-Шетарди и Шатле не имела никаких средств предпринять что-либо в свою пользу при дворе императрицы Елизаветы Петровны. Доступ французских дипломатических агентов в Петербурге сделался невозможным. Соглядатаи Бестужева зорко сторожили их на самой границе. Поэтому Дуглас и д’Еон могли пробраться туда только самым замысловатым способом.

Несколько ранее их, также в 1755 году, приехал в Петербург и английский посланник кавалер Вилльямс Генбюри. Надо полагать, что до дипломатических кругов доходили смутные слухи о посольстве Дугласа и д’Еона, потому что, несмотря на всю таинственность, которой оно было покрыто, в Париже разнеслась молва о посылке д’Еона в Россию под видом девицы. Со своей стороны, австрийский посланник в Петербурге пытался проведать о цели приезда Дугласа и успел своими расспросами поставить в тупик поверенного Людовика XV, который на вопрос посла, что он намерен делать в России, отвечал, что он приехал туда по совету врачей, предписавших ему для поддержания здоровья пребывание в холодном климате.

Не имея в виду писать историю европейской политики в середине XVIII столетия, мы отмечаем только те факты, которые по их значению и связи с общим ходом дел необходимы для разъяснения деятельности д’Еона в качестве тайного агента Людовика XV. Ему приписывают не только большое, но даже почти исключительное влияние на сближение России с Францией.

Вскоре после прибытия Дугласа в Петербург стараниями сэра Генбюри, проникнувшего в цель его посольства, был пресечен для него доступ ко двору императрицы, о чем он и сообщил Людовику XV.

Не так обстояло дело с д’Еоном. Отправляя его в Петербург, и король, и принц, и маркиза рассчитывали преимущественно на вице-канцлера графа Михаила Илларионовича Воронцова, который симпатизировал версальскому двору. Ему первому представилась девица де-Бомон как племянница кавалера Дугласа. При этом представлении у нее в корсете было зашито данное ей от короля полномочие. В подошве башмака был запрятан ключ к шифрованной переписке, а в руках было сочинение Монтескье «L’Esprit des lois» с золотым обрезом и в кожаном переплете. Эта книга предназначалась для поднесения самой императрице, и в этой-то книге заключалась собственно вся суть дела. Переплет этой книги состоял из двух картонных листов, между которыми были вложены секретные бумаги. Картон был обтянут телячьей кожей, края которой, перегнутые на другую сторону, были подклеены бумагой с мраморным узором. Переплетенная таким образом книга была положена на сутки под пресс и переплет после этого получил такую плотность, что никакой переплетчик не в состоянии был догадаться, что между картонными листами были заделаны бумаги. В таком переплете сочинение Монтескье было вручено д’Еону для доставления императрице Елизавете Петровне секретных писем Людовика XV вместе с шифрованной азбукой, при посредстве которой она и ее вице-канцлер граф Воронцов могли без ведома французских министров и посланника вести секретную переписку с королем. В переплете же книги была заделана другая шифрованная азбука для переписки д’Еона с принцем Конти, Терсье и Моненом. Когда же принц Конти удалился от дел, то д’Еон, находясь в Петербурге, получил предписание исполнять не слишком усердно инструкции, данные ему принцем Конти. Затем д’Еон получил новые шифры, причем ему строжайшим образом внушалось, чтобы он хранил вверенные ему тайны как от версальских министров, так и от маршала де-л’Опиталя, который в 1757 году был назначен французским посланником при русском дворе. Кроме того, д’Еону поручено было препровождать к королю все депеши французского министерства иностранных дел, получаемые в Петербурге, с ответом на них посланника и с присоединением к этому его собственного мнения.

Бестужев и Вилльямс зорко следили за тем, чтобы французские агенты не проникли в Петербург, и хотя вследствие этого Дуглас должен был вскоре уехать оттуда, но д’Еон остался в Петербурге и, заручившись благосклонностью Воронцова, был представлен императрице.

Между тем политические дела шли своим чередом и вскоре совершилось событие, изумившее своей неожиданностью всю Европу. В течение двух с половиной веков Франция и Австрия вели между собой беспрерывную ожесточенную борьбу за политическое первенство. И вдруг 1 мая 1756 года они заключили между собой в Версале союз, направленный против Пруссии, которой еще так недавно и так заботливо покровительствовал версальский кабинет. Отчасти это объяснялось влиянием на Людовика XV маркизы Помпадур, оскорбляемой и в стихах, и в прозе злоязычным королем прусским. Со стороны Австрии заключению союза с Францией способствовал ее знаменитый государственный деятель князь Кауниц, чрезвычайно высоко ценивший этот союз при новой предстоящей императрице Марии-Терезии в предстоящей борьбе с ее гениальным противником.

Со своей стороны д’Еон не дремал в Петербурге. Он успел расположить императрицу в пользу короля до такой степени, что она написала Людовику XV самое дружелюбное письмо, изъявляя желание насчет присылки в Россию из Франции официального дипломатического агента с главными условиями для заключения взаимного союза между обоими государствами.

Этим благоприятным для версальского кабинета результатом окончилось первое пребывание д’Еона в Петербурге, и он с письмом императрицы к Людовику XV отправился в Версаль. Там д’Еон был принят чрезвычайно милостиво й, по желанию Елизаветы Петровны, кавалер Дуглас был назначен французским поверенным в делах при русском дворе, а д’Еон в звании секретаря посольства был дан ему в помощники. В этом звании он приехал снова в Россию, но уже не в женском, а в мужском платье. Чтобы скрыть от двора и от публики прежние таинственные похождения д’Еона в Петербурге, он был представлен императрице как родной брат девицы Лии де-Бомон, и таким родством вполне удовлетворительно объяснялось сходство, которое было между упомянутой девицей, оставшейся во Франции, и ее братом, будто бы в первый раз приехавшим в столицу России.

С назначением Дугласа и д’Еона в Петербург прежняя русская политика быстро изменилась. Заключенный с Англией договор, несмотря на все протесты графа Бестужева-Рюмина, был уничтожен. Императрица открыто приняла сторону Австрии против Пруссии и восьмидесятитысячная армия, расположенная в Лифляндии и Курляндии для подкрепления Англии и Пруссии, неожиданно получила повеление соединиться с войсками Марии-Терезии и Людовика XV для начала военных действий против короля прусского.

Выступая против австро-французско-русского союза, Рюмин, как ловкий дипломат, успел выдвинуть вперед одно весьма щекотливое обстоятельство, поколебавшее даже волю самой императрицы. Он стал доказывать, что означенный союз противоречит и прежней, и будущей политике России. В подтверждение этого он указывал на то, что Австрия и Франция были постоянными защитниками Турции и что теперь Россия, вступая в союз с этими двумя державами, тем самым налагает на себя обязательство поддерживать дружественные отношения со своими исконными врагами — турками. Венский кабинет сумел вывернуться из того затруднительного положения, в которое он был поставлен протестом Бестужева-Рюмина. Из Вены поспешили сообщить в Петербург, что императрица Мария-Терезия готова заключить с Россией безусловный оборонительный и наступательный союз, применение которого может относиться и к Турции. Что же касается Франции, то версальский кабинет посмотрел на это дело иначе. Он не хотел отказаться от своего покровительства Турции, и для переговоров по этому вопросу в Петербург был отправлен чрезвычайным послом маркиз де-л’Опиталь.

Его отправка ко двору императрицы Елизаветы Петровны не только не поколебала значения д’Еона как самостоятельного тайного агента, облеченного особым доверием короля, но даже, напротив, дала новый повод к подтверждению такого доверия, потому что д’Еону предписано было не сообщать маркизу о Своей тайной переписке с королем. Вдобавок к этому д’Еон был сделан как бы главным наблюдателем за действиями вновь назначенного посла. Из инструкций, данных де-л’Опиталю, следовало, что Людовик XV настоятельно требует, чтобы в заключаемом им с Россией союзе не было допущено никакой оговорки насчет Турции с тем, чтобы Франция сохранила в отношениях с ней полную свободу действий. Ввиду этого требования, с одной стороны, а также ввиду упорства России, требовавшей положительного заявления насчет Турции, Дуглас придумал среднюю меру — не делать союз Франции с Россией обязательным в отношении Турции, но ограничиться тем, чтобы составленная касательно этого особая статья оставалась в глубочайшей тайне.

Таким двоедушием в Версале были крайне недовольны. Из этого затруднительного положения вывел Дугласа его помощник — д’Еон. По его словам, он и Иван Иванович Шувалов употребили все свое влияние на императрицу для противодействия Бестужеву, и спорный вопрос был решен в пользу требования Франции. Турция была гарантирована от возможных для нее вредных последствий русско-французского союза тем, что о ней не было сделано в договоре никакого упоминания, и, следовательно, прежние к ней отношения Франции не изменились нисколько. Нельзя сказать, в какой именно степени содействовал этому д’Еон, но несомненно, что влияние его при дворе императрицы было значительно. Это доказывается письмом Дугласа, написанным 24 мая 1757 года министру иностранных дел Франции Рулье, в котором он писал следующее: «В тот момент, когда г. д’Еон готов был уехать, канцлер пригласил его к себе, чтобы проститься с ним и вручить ему знак благоволения, оказываемого Ее Величеством, а также, чтобы выразить удовольствие императрицы за образ его действий». Дуглас при этом разрешил д’Еону принять с выражением почтительной благодарности все, что будет предложено ему, и канцлер передал ему от имени императрицы 300 червонцев, сопровождая этот подарок самыми лестными отзывами насчет д’Еона.

На этот раз д’Еон уезжал из Петербурга с тем, чтобы доставить в Версаль подписанный императрицей договор, а также и план кампании против Пруссии, составленный в Петербурге. Копию с этого плана он завез в Вену для маршала д’Этре. Людовик XV был чрезвычайно доволен д’Еоном и за услуги, оказанные им в России, пожаловал ему чин драгунского поручика и золотую табакерку со своим портретом, осыпанную бриллиантами.

К этому времени относится находящийся в мемуарах д’Еона рассказ о доставке им в Версаль копии с так называемого «завещания Петра Великого», которую он, пользуясь оказываемым ему при русском дворе безграничным расположением, успел добыть из одного самого секретного архива империи, находящегося в Петергофе. Копию эту вместе со своей запиской о состоянии России д’Еон передал только двум лицам: министру иностранных дел аббату Бернесу и самому Людовику XV. Что завещание, составленное будто бы Петром Великим в поучение преемникам, подложно — не подлежит ни малейшему сомнению. Но вопрос о том, не было ли это завещание сочинено самим д’Еоном, представляется довольно спорным. Легко могло быть, что д’Еон, желая показать королю, что он провел в Петербурге время недаром и, как ловкий дипломат, сумел воспользоваться благоприятными обстоятельствами, решился помистифицировать Людовика XV завещанием Петра Великого. Отважиться на это было нетрудно, т. к. не представлялось никакой возможности проверить подлинность копии, добытой или, говоря точнее, украденной д’Еоном. Король же, со своей стороны, ни в коем случае не мог дать ни малейшей огласки такому не очень честному поступку своего доверенного лица. Поэтому д’Еон мог быть вполне спокоен, что его обман не обнаружится.

Сущность упомянутого завещания состоит в том, чтобы Россия постоянно поддерживала войну и прерывала ее только на время для поправления своих государственных финансов. Войны должны служить территориальному увеличению России. Для начальствования над русскими войсками нужно приглашать иностранцев и их же вызывать в мирное время в Россию для того, чтобы она могла пользоваться выгодами европейской образованности. Принимать участие во всех делах и столкновениях, происходящих в Европе, преимущественно в тех, которые происходят в Германии. Поддерживать постоянные смуты в Польше, подкупать тамошних магнатов, упрочивать влияние России на сеймах вообще, а также при избрании королей. Отнять сколь возможно более территории у Швеции и вести это дело таким образом, чтобы Швеция нападала на Россию, дабы потом иметь предлог к утверждению над ней русского владычества. С этой целью нужно отдалить Данию от Швеции и поддерживать между ними взаимное соперничество. Избирать в супруги членам царского дома немецких принцев, для упрочения фамильных связей в Германии и для привлечения ее к интересам России. По делам торговым заключать союзы преимущественно с Англией и в то же время распространять владения России на севере вдоль Балтийского моря и на юге по берегам Черного. Придвинуться сколь возможно ближе к Константинополю и Индии потому, что тот, кто будет господствовать в этих краях, будет вместе с тем владычествовать и над всем миром. С этой целью нужно вести беспрерывные войны то с Турцией, то с Персией, устраивать верфи на Черном море и, мало-помалу овладеть им. Ускорить падение Персии, проникнуть до Персидского залива и, если будет возможно, восстановить через Сирию древнюю торговлю с Востоком и подвинуться к Индии. Искать союза с Австрией и поддерживать его и действовать так, чтобы Германия приняла участие России в своих делах. Заинтересовать Австрию в изгнании турок из Европы и уничтожить ее соперничество при завладении Константинополем, или возмутить против нее европейские державы, или отдать ей часть сделанных в Турции Россией завоеваний с тем, чтобы впоследствии отнять их у нее. Привязать к России и соединить около нее греков, а также неуниатов и схизматиков, находящихся в Венгрии, Турции и Польше. После раздробления Швеции, завоевания Персии, покорения Польши и завладения Турцией нужно предложить в отдельности, самым секретным образом, сперва версальскому, а потом венскому кабинету о разделе между ними и Россией всемирного господства. Если один из упомянутых кабинетов примет такое предложение, то льстя честолюбию и самолюбию их обоих, употребить Австрию и Францию для того, чтобы одна из них подавила другую, а потом подавить и ту, которая останется, начав с ней борьбу, успех в которой не будет уже подлежать сомнению, тогда Россия станет господствовать на всем Востоке и над большей частью Европы. Если же и Франция и Австрия (что, впрочем, невероятно) отклонят предложение России, то надобно возбудить между ними вражду, в которой истощились бы обе эти державы. Тогда в решительную минуту Россия двинет заранее подготовленные ею войска на Германию и в то же время флоты ее — один из Архангельска, а другой из Азова, с десантом из варварских орд через Средиземное море и океан нападут на Францию, и тогда, после покорения Германии и Франции, остальная Европа легко подчинится России.

Сочинить такое завещание от имени Петра Великого самому д’Еону было нетрудно. Некоторые из статей этого завещания, которые касались Швеции, Польши, Турции и Персии могли быть позаимствованы из той политики, которой Россия действительно держалась со времени Петра Великого в отношении этих государств. Все же другое, как, например, восстановление торговли на Востоке через Сирию, разделение всемирного господства между Россией и Францией или Австрией и, наконец, нападение азиатских орд на французскую территорию могло быть собственным вымыслом д’Еона.

Надо сказать, что завещанию этому, переданному д’Еоном Людовику XV, версальский кабинет не придал никакой важности, а изложенные в нем планы и виды посчитал и невозможными, и химерическими. Однако д’Еон верно предрекал будущий образ действий петербургского кабинета в Польше. Он был настолько сметлив, что предугадать такой поворот событий ему не стоило особого труда, но между этим и теми гигантскими планами, которыми, по всей вероятности, он сам наполнил мнимое завещание Петра Великого — огромная разница. Возможно, что эти несбыточные планы заставили версальский кабинет отнестись и к правдоподобной части завещания как к произведению пылкого воображения, а не к зрело-обдуманной политической программе.

Из Парижа д’Еон отправился опять на свой прежний пост в Петербург. Здесь он нашел значительные перемены: доверие к старому канцлеру Бестужеву снова возросло, и он, как известно, был главным виновником отступления русских войск, успевших уже овладеть Мемелем и одержать победу при Гросс-Егерндорфе. Бездействие фельдмаршала Апраксина весьма невыгодно отозвалось для Франции и для Австрии. Возвращение д’Еона в Петербург было неприятно для Бестужева, который заявил маркизу де-л-Опиталю, что молодой д’Еон — человек опасный и что он не рад опять встретиться с ним, потому что считает д’Еона способным наделать смут в империи. Но именно этот-то отзыв о д’Еоне и был главной причиной, по которой маркиз де-л’Опиталь настоятельно требовал безотлагательного его возвращения в Петербург.

Вскоре после приезда туда д’Еона, в феврале 1758 года, место Бестужева занял граф Воронцов, оказывавший д’Еону особое расположение. Благодаря этому д’Еон, после своего третьего приезда в Петербург, получил предложение императрицы остаться навсегда в России. Однако он, выставляя себя французским патриотом, отказался от этого предложения и в 1760 году окончательно уехал из России. Причиной его отъезда из Петербурга было расстройство здоровья, главным образом глазная болезнь, требовавшая лечения у искусных врачей.

По приезде в Версаль д’Еон был принят с почетом новым министром иностранных дел герцогом Шуазелем. Он привез с собой во Францию возобновленную императрицей Елизаветой Петровной ратификацию договора, заключенного между Россией и Францией 30 декабря 1758 год, а также морской конвенции, к которой приступили Россия, Швеция и Дания. Людовик XV оказал д’Еону за услуги его в России, как в женском, так и в мужском платье, особенную благосклонность, дав ему частную, аудиенцию и назначив ему ежегодную пенсию в размере 2000 ливров.

Прекратив на время свои занятия по дипломатической части, д’Еон в звании адъютанта маршала Брольи отправился на поля битвы и мужественно сражался при Гикстере, где был ранен в правую руку и в голову. Оправившись от ран, он поспешил снова под знамена и отличился в битвах при Мейншлоссе и Остервике.

Окончив этим свои воинские подвиги, д’Еон захотел снова вступить на дипломатическое поприще и был назначен в Петербург резидентом на место барона Бретейля, который, оставив этот пост, доехал уже до Варшавы. Но когда в Париже было получено известие о перевороте, произошедшем 28 июля 1762 года, в результате которото на престол в России вступила Екатерина П, Бретейлю послали предписание немедленно вернуться в Петербург и, вследствие этого, посылка д’Еона не состоялась.

В то время, когда четвертая поездка д’Еона в Россию расстроилась, французским послом в Лондоне был назначен герцог Ниверне, а в секретари ему был дан д’Еон, который вместе с тем должен был исполнять обязанности тайного агента Людовика XV. Окончив свое поручение, герцог Ниверне уехал из Англии во Францию, передав д’Еону управление французским посольством до назначения нового посла, который и явился в лице графа де-Герши. Между ним и д’Еоном произошли столкновения вследствие того, что д’Еон истратил из посольских денег такую сумму на расходы по посольству, которую граф де-Герши, человек чрезвычайно расчетливый, не хотел принять на счет правительства. Одновременно с этим д’Еон предъявил к королевской казне претензию в громадных размерах (317 000 ливров). Так как он не находил покровительства короля в своей вражде с графом де-Герши и не надеялся получить от правительства удовлетворения своей финансовой претензии, то и пригрозил обнародовать имеющуюся у него в руках секретную переписку, которую он вел как с советниками Людовика XV, так и с ним самим. Вдобавок к этому маркиза Помпадур узнала, что д’Еон был в самых близких отношениях с принцем Конти, с которым в то время маркиза находилась в ожесточенной вражде. Все это привело к тому, что д’Еон потерял у короля свой прежний кредит, и от него потребовали выдачи находившихся у него секретных бумаг. Д’Еон упорствовал, почему для переговоров с ним по этому делу в Лондоне был привлечен знаменитый писатель Бомарше. После многих скандалов д’Еон за условленное денежное вознаграждение согласился выдать Бомарше секретные бумаги, но в сделке по этому вопросу кроме требования от д’Еона сохранения в глубочайшей тайне всего прошлого, было, между прочим, постановлено, что кавалер д’Еон обязуется надеть женское платье и не снимать его никогда.

Сохранилось известие, что первая мысль о таком окончательном превращении в женщину д’Еона — дипломата, писателя, храброго драгуна, кавалера ордена св. Людовика, появилась у г-жи Дюбари, новой фаворитки Людовика XV. Поводы к такому странному требованию не выяснены до сих пор, здесь есть какая-то необъясненная тайна. Однако, из всего того, что известно относительно такого странного превращения господина д’Еона в девицу Луизу д’Еон, можно сделать следующее предположение.

Король Людовик XV, боясь со стороны раздраженного д’Еона огласки вверенных ему некогда тайн, воспользовался ролью женщины, которую играл некогда д’Еон, и, одев его на старости лет в женское платье, хотел этим осмеять и подорвать таким образом в общественном мнении Франции, Англии и даже всей Европы всякое к нему доверие.

Как бы то ни было, но жребий д’Еона был решен в Версале. Что же касается его самого, то он пустился в мистификацию. Так, в одном из своих писем от пишет, что женская одежда будет несообразна с его полом, и что он сделается предметом толков и насмешек, почему и просил разрешить, чтобы женское платье было для него обязательно только по воскресеньям. Просьба эта была оставлена без внимания. В другом письме, напротив, он заявлял о своей принадлежности к женскому полу и даже хвалился тем, что, находясь среди военных людей умел сохранить такое хрупкое добро, как девичье целомудрие.

После смерти Людовика XV д’Еон надеялся, что королевское повеление о ношении им женской одежды будет отменено, но он ошибся. Людовик XVI нашел в бумагах своего деда его тайную переписку с д’Еоном и потребовал от последнего исполнения данного ему Людовиком XV повеления. Д’Еон думал отделаться хотя бы тем, что у него нет никаких средств для снабжения себя таким дамским гардеробом, какой он должен иметь по своему общественному положению. Но такая отговорка нисколько ему не помогла, т. к. королева Мария-Антуанетта приказала за ее счет экипировать кавалера д’Еона. Исполнение этого приказания было поручено королевской модистке, из рук которой д’Еон вышел самой изящной щеголихой.

Видя, что ничто уже не помогает, д’Еон начал прямо заявлять, что он женщина, но только одаренная от природы храбростью мужчины. В своем письме к графу Верженю он сообщал, что, являясь девицей, надел женское платье в день св. Урсулы, защитницы и покровительницы 11000 непорочных дев. Он также напечатал послание ко всем современным женщинам, в котором заявлял, что Бомарше, притесняя его, хотел поднять свой авторитет за счет женщины, разбогатеть за счет женской чести и отомстить за свои неудачи, подавив несчастную женщину.

В 1783 году д’Еон уехал в Англию и продолжал, согласно данному им обязательству, носить женское платье, желая пользоваться назначенной ему от короля пенсией. Когда же вспыхнула французская революция, то он в 1791 году обратился с просьбой в национальное собрание, домогаясь занять свое прежнее место в рядах армии и объясняя, что сердце его восстает против чепцов и юбок, которые он носит. Но республиканское правительство не допустило под свои знамена такого сомнительного, хотя и храброго, воина. Получив отказ на свою просьбу, д’Еон навсегда остался в Англии и хотя по-прежнему продолжал ходить в женском платье, республика не считала нужным сохранить в силе условие, заключенное между д’Еоном и Людовиком XV. Директория прекратила выдачу пенсии и вдобавок к этому д’Еон, как эмигрант, был объявлен вне покровительства законов. Денежные средства д’Еона постепенно иссякли. Он дошел до того, что должен был продать свою библиотеку, в которой обыкновенно проводил почти все свое время. Затем ему не оставалось ничего более, как пуститься в какую-нибудь оригинальность, и он, не снимая женского платья, сделался учителем фехтования. Только некоторые друзья помогали ему кое-чем на закате его печальной и превратной жизни.

Д’Еон умер в Лондоне 10 мая 1810 года.

ГЛАВА 2. ДЖИАКОМО КАЗАНОВА

Одним из наиболее известных авантюристов XVIII века является Джиакомо Казанова (1725–1798), который сам никогда и не отрицал, что он авантюрист. Напротив, Казанова хвастался, что всегда предпочитал ловить дураков и не оставаться в дураках, стричь овец и не давать обстричь себя в этом мире, который, по его мнению, всегда хочет быть обманутым. Однако он всегда решительно возражал против того, чтобы из-за этих принципов его считали ординарным представителем традиционной грабительской черни, каторжников и висельников, которые грубо и откровенно воруют из карманов, вместо того чтобы культурным и элегантным фокусом выманить деньги из рук дурака. Для него веселиться за счет глупцов, облегчать их кошельки и наставлять рога мужьям было своего рода миссией посланца Божественной справедливости, направленной на то, чтобы наказывать всю земную глупость.

И в самом деле, Казанова стал авантюристом не из-за нужды, не из отвращения к труду, а по врожденному темпераменту и благодаря влекущей его к авантюризму гениальности.

Джиакомо Казанова родился 2 апреля 1725 года в Венеции в довольно почтенной семье. Его мать, прозванная «la Buranella», была известной певицей, выступавшей во всех оперных театрах Европы. Она окончила свою жизнь в звании пожизненной камерной певицы Дрезденского королевского придворного театра. Все его родственники посвятили себя почетным занятиям. Это были адвокаты, нотариусы, представители духовенства.

Так же, как и они, Казанова получил великолепное гуманитарное образование и знание европейских языков — латинского, греческого, французского, древнееврейского, немного испанского и английского. Сотни раз он мог овладеть хорошей профессией и честно зарабатывать себе на жизнь. Так, в 18-летнем возрасте Казанова получил в Падуе докторский диплом. К тому же, он обладал немалыми познаниями в таких областях, как философия, литература, история, медицина, химия. Казанова легко справлялся и со всеми придворными искусствами — танцами, верховой ездой, фехтованием, игрой в карты. Однако ни одного из своих дарований он не развил до совершенства. Казанова был самым настоящим, хотя и универсальным, дилетантом, которому, несмотря на все его познания, не хватало воли, решимости и терпения для того, чтобы стать профессионалом хотя бы в одной области.

Казанова не хотел быть кем-нибудь конкретно, а предпочитал казаться всем, потому что это был своего рода обман, а обманывать он любил, т. к. знал, что искусство надувания глупцов не требует глубокой учености. Поэтому, какую бы задачу ни ставили перед Казановой, он никогда не признавался в том, что является новичком в данном вопросе, и всегда находил выход из любой ситуации. В этом Казанове помогали его колоссальная наглость и мошенническая храбрость.

Случайное знакомство с сенатором Брагадином навело Казанову на мысль выудить у него деньги, выдавая себя за мага. Обзаведясь необходимой литературой и приспособлениями, Казанова постепенно овладел и исполнительской техникой. Шарлатанство и карточная игра с применением манипуляций стали для Казановы источником доходов, позволявших ему разъезжать по всей Европе в погоне за бесчисленными любовными приключениями.

Набор его трюков не отличался оригинальностью: очерчивание «магического круга», появление и исчезновение предметов, фигуры в зеркалах, «добывание» золота…

В Париже кардинал де Берни как-то спросил его, смыслит ли он что-нибудь в организации лотерей. Казанова не имел об этом никакого понятия, однако с самым серьезным и невозмутимым видом ответил утвердительно и даже изложил в комиссии свои финансовые проекты. Находясь в Венецианской республике и выдавая себя там за химика, Казанова предложил новый способ окраски шелка. В России он появился в качестве ученого астронома и реформатора календаря. В Валенсии написал либретто для итальянской оперы. В Испании выступил как земельный реформатор. В Курляндии сыграл роль специалиста горного дела. В Аугсбурге выступил в роли португальского посланника. В Триесте написал историю польского государства, а также сделал перевод Илиады октавами. Во Франции являлся попеременно то случником королевского оленьего парка, то фабрикантом, а императору Иосифу II представил обширный трактат против ростовщичества.

И все же, это был исключительной одаренности человек. Однако он сознательно предпочитал быть никем, но свободным. «Мысль обосноваться где-нибудь всегда была мне чужда, разумный образ жизни противен моей натуре». Казанова знал, что его истинной профессией было не иметь никакой профессии, а лишь слегка коснуться всего с тем, чтобы вновь и вновь, подобно актеру, менять костюмы и роли. Перемена для него — «соль наслаждения», а наслаждение, в свою очередь, — единственный смысл мира.

Как известно, для людей, внутренне ничем не занятых (к числу которых принадлежал и Казанова), бесподобным занятием является игра. И Казанова отдавался ей всецело. Он был одним из опытнейших шулеров своего времени и всегда жил (если не считать разных мошеннических проделок и сводничества) только доходами от этого ремесла. Именно страсть к азартным играм порождала его внезапные взлеты и падения: еще сегодня он вельможа и его карманы набиты золотом, а завтра он закладывает штаны. Но именно так и хотел провести свою жизнь Джиакомо Казанова.

Вот что пишет о нем Стефан Цвейг в книге, посвященной этому авантюристу, которая так и называется — «Казанова»:

«Десять раз на дуэлях он находится на волосок от смерти, десять раз он стоит перед угрозой тюрьмы и каторги, миллионы притекают и улетучиваются, и он не шевелит пальцем, чтобы удержать хоть каплю из них. Но благодаря тому, что он постоянно всем существом отдается каждой игре, каждой женщине, каждому мгновению, каждой авантюре, именно потому он, умирая, как жалкий нищий, в чужом имении, выигрывает наконец самое высшее, бесконечную полноту жизни» (М., Книга, 1991, с. 262).

Являясь дилетантом во многих науках и искусствах, Казанова, тем не менее, был бесспорным профессионалом (если можно так выразиться) в эротике. Это был мужчина, созданный на радость женщинам. В нем все говорило об изобилии силы, которую не могли уменьшить ни мрачные годы, проведенные им в венецианской и испанских тюрьмах, ни неожиданные переезды из сицилианской жары в русские морозы, ни дюжина уколов шпагой, ни даже четырехкратный сифилис. Целую четверть века Казанова оставался легендарным господином «Всегда готов» из итальянских комедий и до сорока лет не знал о позорном фиаско в постели.

Казанова, вечно изменчивый, всегда оставался неизменным в своей страсти к женщинам, ради которых он готов был пойти на все. Подобные авантюры воспламеняли его фантазию, а вожделения его постоянно стремились навстречу неизвестному. Нигде и никогда он не мог хорошо себя чувствовать без женщин, для него мир без них — не мир. Для Казановы слово «воздержание» означало — «тупость и скука». Не удивительно поэтому, что при таком аппетите качество избираемых им женщин не всегда было на высоте. Чтобы стать его возлюбленной, совсем не обязательно было быть умной, соблазнительной, благовоспитанной или целомудренной. Для Казановы было достаточно одного того, что это женщина, vagina, противоположный пол, созданный для того лишь, чтобы удовлетворить его чувственность. Поэтому коллекция его избранниц весьма разнообразна. Здесь и знатные женщины, закутанные в шелка, и проститутки из матросских кабаков. Эротика Казановы была невыбирающей, со всеми ее яркими контрастами. Чудовищное привлекало его не менее обыденного. Однако эта эротика никогда не выходила за пределы естественного влечения.

Казанова твердо придерживался границ пола, а все его извращения находились в границах мира женщин.

Пылкость Казановы не знала границ, и именно она давала ему непобедимую власть над женщинами. Инстинктивно они чувствовали в нем горящего человека-зверя, непохожего на других мужчин, торопливых, женатых и ленивых, и отдавались ему, потому что он весь отдавался им — всем женщинам, другому полюсу, его противоположности. Для Казановы высшей точкой наслаждения было видеть женщину улыбающейся, счастливой и приятно пораженной.

Каждая женщина, которая была с ним, инстинктивно чувствовала, что он немыслим в роли мужа: Поэтому, хотя он покидал каждую, ни одна не хотела, чтобы он был другим. Пылкость Казановы не вызывала ни гибели женщин, ни их отчаяния. Все они возвращались невредимыми к своей обыденной жизни, к мужьям и прежним любовникам, т. к. эротика Казановы концентрировалась лишь в ткани тела, а не души. Казанова был гениальным мастером эпизодов в любовной игре. По словам С. Цвейга, «полнота… изумлений перед его физическими подвигами заставили наш мир, регистрирующий только рекорды и редко измеряющий душевную силу, возвести Джиакомо Казанову в символ фаллического триумфа и украсить его драгоценнейшим венком славы, — сделав его имя поговоркой. Казанова на немецком и других европейских языках значит — неотразимый рыцарь, пожиратель женщин, мастер соблазна» (Цвейг С., Казанова. — М., Книга, 1991, с. 273).

Однако, наслаждаясь жизнью, Казанова забыл о старости, с приходом которой закончились его триумфы. Все чаще он стал впутываться в аферы с поддельными векселями и фальшивыми банкнотами, все реже его стали принимать при княжеских дворах. Из Вены, Мадрида и Парижа его выселили, из Варшавы выгнали как преступника, из Лондона он был вынужден бежать за несколько часов до ареста, а в Барселоне Казанова сорок дней провел в тюрьме. Женщины также оставили своего кумира. Он был им больше не нужен без своей красоты, сверхмужественной силы, потенции и денег. И вот он, постаревший Казанова, становится шпионом инквизиции, мошенником и нищим.

Последние годы своей жизни Казанова провел в Дуксе, где был библиотекарем графа Вильдштейна. Здесь же он написал свои знаменитые на весь мир мемуары, большая часть которых — 12 томов, изданных впервые в Париже, — переведена на многие языки, в том числе и на русский (Спб., 1895). В них с исключительной яркостью обрисована картина жизни высших слоев общества Западной Европы в XVIII столетии.

Мы предлагаем вниманию наших читателей несколько отрывков из «Записок Джиакомо Казановы о его пребывании в России» (1765–1766), которые были подготовлены и опубликованы на русском языке в журнале «Русская старина» в 1874 году Д. Д. Рябининым. Эти Записки обладают несомненными достоинствами: в них есть меткие характеристики некоторых явлений русской жизни и живая обрисовка отдельных личностей.

I

Въезд в Россию и приключение на границе. — Прибытие в Митаву. — Герцог Бирон и бал у него. — Знакомство в Риге с его сыном Карлом. — Приезд в Петербург. — Французы-гувернеры из лакеев.

(Казанова ехал в Россию из Англии через Пруссию, где представлялся королю Фридриху II, который обошелся с ним несколько небрежно. Авантюрист, поистратившийся в Лондоне, не мог поправить в Берлине своих расстроенных дел, почему продолжал путешествие весьма скромно и налегке; при въезде же в варварскую Московию, «страну гостеприимства и подобострастия», путешественник вдруг оперяется и принимает вид большого барина):

«…Прусский фельдмаршал Левальд, кенигсбергский губернатор, к которому я имел рекомендательное письмо, при прощальном моем посещении дал мне такое же письмо в Ригу на имя г. Воейкова. До сих пор я ехал в публичном экипаже; но перед въездом в русскую империю почувствовал, что мне следует появиться там в виде знатного господина, и потому нанял себе четвероместную карету, шестернею. На границе какой-то незнакомец останавливает мой экипаж, приглашая меня оплатить пошлинами ввозимые мною товары. Я ему отвечаю словами греческого мудреца (увы! на этот раз вполне подходящими ко мне): «все мое со мною». Но он все-таки настаивает на требовании вскрыть мои чемоданы. Я приказываю кучеру погонять вперед; незнакомец не пускает, и мой кучер, полагая, что мы имеем дело с таможенным досмотрщиком, не смеет трогаться далее. Тогда я выскакиваю из кареты с пистолетом в одной руке и с тростью в другой. Незнакомец угадывает мои намерения и пускается бежать со всех ног. Со мною был слуга, родом из Лотарингии, не сдвинувшийся с места в продолжении всей этой сцены, несмотря на горячие мои внушения. Увидя, что дело кончилось, он мне сказал:

— «Я хотел предоставить вам, сударь, всю честь победы, которую вы одержали».

Мой въезд в Митаву произвел впечатление. Содержатели гостиниц почтительно мне кланялись, как бы приглашая остановиться у них. Кучер привез меня прямо в великолепный отель, насупротив герцогского дворца. После расплаты с кучером у меня осталось на лицо всего три червонца!

На другой день утром я представился камергеру Кейзерлингу с письмом барона Трейделя. Г-жа Кейзерлинг оставила меня завтракать. Нам подавала шоколад молодая полька, прехорошенькая собой. Я имел время налюбоваться этой мадонной, которая, с потупленными глазами, с подносом в руке, неподвижно стояла подле меня. Вдруг мне приходит в голову мысль, порядочно шальная в моем положении. Я вынимаю из жилета последние свои три червонца и, отдавая назад выпитую чашку красавице, ловко опускаю их на ее поднос. После завтрака г. Кейзерлинг уехал и, возвратясь, сказал, что видел герцогиню курляндскую, которая приглашает меня на бал нынешнего вечера. Это приглашение смутило меня; я вежливо отклонил его, сославшись на неимение зимнего костюма. В самом деле, тогда наступил уже октябрь, а у меня было только тафтяное платье.

Когда я воротился в гостиницу, хозяйка доложила, что в соседней зале ожидает меня один из камергеров его светлости герцога. Он имел поручение передать мне, что герцогский бал будет маскированный и что, следовательно, мне будет нетрудно найти себе костюм у торговцев. Вдобавок он сказал, что хотя первоначально бал назначался быть парадным, но это условие изменено ввиду того, что один именитый иностранец, приехавший накануне, не получил еще своего багажа. Затем камергер удалился, отвесив множество поклонов.

Невеселое было мое положение: как найти способ отделаться от посещения бала, по которому даже распоряжения изменены ради моей особы? Я ломал себе голову, как бы приискать выход из этого затруднения; но тут явился ко мне еврейский торгаш с предложением разменять на червонцы (дукаты) прусское золото, которое могло быть у меня.

— У меня нет ни одного фридрихсдора.

— По крайней мере, есть у вас несколько флоринов?

— Ни того, ни другого нет.

— Ну, так у вас должны быть гинеи, потому что вы, говорят, приехали сюда из Англии?

— И этой монеты я не имею: все мои деньги в дукатах.

— А у вас их изрядное количество, не правда ли?

Мой торгаш произнес эти последние слова с улыбкой, которая сперва заставила меня подумать, что ему известно истинное содержание моего кошелька. Но жид тотчас же продолжал:

— Я знаю, что вы расходуете их бережно и что при такой манере несколько сотен, которые у вас могут быть, вам здесь ненадолго хватит. Я имею надобность в четырехстах рублях на Петербург: не хотите ли доставить мне переводной билет на эту сумму за двести дукатов?

Я немедленно согласился и дал ему переводное письмо на греческого банкира Димитрия Папа-нельполо. Доверчивая обязательность жидка послужила мне единственно вследствие подарка мною трех червонцев молодой горничной. Таким образом, нет ничего на свете легче и в то же время труднее, как добывать деньги. Все зависит от приемов, с какими возьмешься за дело, да от прихоти счастья. Не будь с моей стороны хвастливо щедрой выходки, я остался бы без гроша в кармане.

Вечером г. Кейзерлинг представил меня герцогине, супруге известного Бирона, прежнего любимца императрицы Анны. Это был старик, уже несколько сгорбленный и плешивый. Всматриваясь в него поближе, видишь, что когда-то он был очень красив. Танцы длились до утра. Красавиц было множество, и я надеялся за ужином поволочиться за какой-нибудь из них, да не удалось. Герцогиня, подав мне руку вести ее к ужину, усадила меня за стол из 12 приборов, за которыми восседали все пожилые вдовствующие особы.

Я уехал из Митавы через несколько дней спустя, снабженный рекомендательными письмами к принцу Карлу Бирону, пребывавшему в Риге. Герцог был столько обязателен, что дал мне один из своих дорожных экипажей доехать до этого города. Перед моим отъездом он спросил у меня: какой подарок был бы мне приятнее — вещь или ее стоимость наличными деньгами? Я выбрал последнее и получил 400 талеров.

В Риге принц Карл принял меня с большою предупредительностью, предложив мне пользоваться его столом и кошельком. О помещении умалчивалось, потому что его собственное было тесновато, но он посодействовал мне достать очень удобную квартиру. В первый раз, когда я обедал у принца, то встретил там: танцовщика Кампиони — человека, стоявшего по уму и манерам гораздо выше своего ремесла; некоего барона Сент-Элена, из Савойи — игрока, развратника и плута; одну даму с подержанной уже наружностью; адъютанта, состоявшего при особе принца, и недурную собой женщину, лет двадцати, сидевшую по левую руку хозяина. Она имела вид грустный и задумчивый, ничего не ела и пила только воду. Кампиони сделал мне знак, что она любовница принца… А после сказал мне, что она стоит принцу пропасть денег и делает его несчастливым. Целых два года она дуется на него за отказ на ней жениться. Принц не прочь отделаться от нее и уже предлагал ей в мужья одного подпоручика, но разборчивая дама потребовала чин повыше, по крайней мере, капитанский, а из здешних офицеров, имеющих этот чин, не оказалось ни одного холостого.

(Казанова впоследствии встретился опять с принцем Карлом, уже в Петербурге…) Принц жил в Петербурге у г. Демидова, владельца богатейших железных рудников в России, построившего себе целый дом из одного этого металла: стены, двери, лестницы, окна, потолки, полы и кровля — все было из железа! В таком здании нечего бояться пожара. Худший исход для живущего в доме представляется в опасности изжариться, но не обратиться в пепел.

Принцу курляндскому (здесь кстати заметить, что когда в России царствовала Елизавета Петровна, то по Италии разъезжал какой-то авантюрист из мелкотравчатых, называвший себя именем этого самого Карла Бирона (второго сына герцога) и утверждавший, что он спасся бегством из Сибири.

В IV томе своих Записок Казанова рассказывает о его разных мошеннических проделках, жертвою которых выставляет и самого себя. Кто был этот микроскопический самозванец, неизвестно. Казанова называет его «Charles Iwanoff, le russe» — Д. P. Ему сопутствовала фаворитка; он повсюду отыскивал ей мужа, но такового не обреталось. Я виделся с нею, и она до того опротивела мне своими вздохами и стенаниями, что я дал себе зарок — к ней более ни ногой. Самый худший сорт женщин — это угрюмые, кислые личности; по нисходящему порядку педантки следуют уже за ними…

Принц должен был бы научиться моим примером, на какой ноге нужно держать при себе любовницу; но он принадлежал к числу людей, обладающих особенным умением вселять в самые приятные связи тоску и недовольство…

…Я выехал из Риги 15-го декабря на пути в Петербург, куда прибыл через 60 часов после выезда. Расстояние между этими двумя городами почти такое же, как между Парижем и Лионом, считая французскую милю (лье) около 4-х верст. Я позволил стать сзади моей кареты бедному французу-лакею, который зато служил мне бесплатно во все время моей поездки. Спустя три месяца после того я был несколько удивлен, увидев его возле себя за столом у графа Чернышова в качестве гувернера при сыне его. Но не стану забегать вперед в своем рассказе. Мне предстоит сказать многое о Петербурге, прежде чем останавливать внимание на лакеях, которых я встречал там не только гувернерами князей, но и еще лучше.

I I

Петербург. — Бал во дворце. — Знакомства: Мелиссино, Зиновьев, лорд Макартней, Лефорт-сын. — Нравы высшего общества. — Способ платить игорные долги. — Панин. — Дашкова. — Господство женщин… — Русский язык и климат… — Крещенское водосвятие… — Покупка крестьянской девочки. — Всемогущество палки в России. — Отъезд в Москву.

Петербург поразил меня своим странным видом: мне казалось, что я вижу поселение дикарей, перенесенное в европейский город. Улицы длинны и широки, площади пространны, дома просторны: все это ново и неопрятно. Известно, что этот город был импровизирован царем Петром Великим. Его архитекторам удалось подражание постройкам на европейскую стать; но все-таки эта столица высматривает пустыней и соседкою северных льдов. Нева, орошающая своими сонными волнами стены многочисленных дворцов, не река, а скорее озеро (!). Я нашел себе две комнаты в отеле, с окнами на главную набережную. Мой хозяин был штутгардский немец, сам недавно приехавший сюда. Он очень ловко объяснялся со всеми этими русскими и сразу давал им понимать себя, чему я удивился бы, если б не знал заранее, что немецкий язык общераспространен в этой стране, а туземное наречие здесь употребляется одной только чернью. Хозяин мой, видя во мне новоприезжего, растолковал мне на своей тарабарщине, что при дворе дается бал-маскарад, — огромный бал на шесть тысяч особ, долженствующий продолжаться 60 часов. Я взял предложенный им билет и, завернувшись в домино, побежал в императорский дворец. Общество собралось уже все, и танцы были в самом разгаре; в некоторых покоях помещались буфеты внушительной наружности, ломившиеся под тяжестью съедобных вещей, которых достало бы для насыщения самых дюжих аппетитов. Вся обстановка бала представляла зрелище причудливой роскоши в убранстве комнат и нарядных гостей; общий вид был великолепный. Любуясь им, я вдруг услышал случайно чьи-то слова: «посмотрите, вот императрица; она думает, что ее никто не узнает; но погодите, ее скоро все различат по ее неотступному спутнику Орлову». Я пошел вслед за домино, о котором говорили, и вскоре убедился, что то была действительно Екатерина: все маски говорили о ней одно и то же, притворяясь не узнающими ее. Среди огромной толпы она ходила взад и вперед, теснимая со всех сторон, что, по-видимому, не причиняло ей неудовольствия; иногда она садилась сзади какой-нибудь группы, ведущей приятельскую болтовню. Этим она рисковала столкнуться с кое-какими маленькими неприятностями, так как разговор мог касаться ее самой; но, с другой стороны, вознаграждалась возможностью услышать полезную для себя истину: счастье, редко выпадающее на долю царей. На некотором расстоянии от императрицы я заметил маску колоссального роста, с геркулесовскими плечами. Когда эта атлетическая фигура проходила мимо, все говорили: «это Орлов»…

(Тут следует рассказ автора о том, как он встретил на этом придворном маскараде свою старую парижскую знакомую, куртизанку т-те Ваге! бывшую на содержании у польского посланника при русском дворе, Рожевского, который в это время оставлял Россию, отправляясь в Варшаву.)…После бала, проспав ровно целые сутки, я поехал к генералу Мелессино. У меня было к нему рекомендательное письмо от прежней его фаворитки, де-Лольо. Благодаря этой рекомендации генерал принял меня как нельзя лучше и пригласил всегда бывать на его ужинах. В его доме все было на французский лад: стол и напитки отличные, беседа оживленная, а игра и пуще того. Я познакомился с его старшим сыном, женатым на княжне Долгоруковой. С первого же вечера я засел за фараон; общество состояло все из людей порядочных, проигрывающих без сожаления и выигрывающих без похвальбы. Скромность привычных посетителей, равно как и почетное их положение в обществе, ограждали их от всяких придирок административной власти. Банк держал некто барон Лефорт, сын или племянник знаменитого адмирала Лефорта. Этот молодой человек был запятнан одним дурным делом, навлекшим на него опалу императрицы. Во время коронации Екатерины в Москве он исходатайствовал привилегию на учреждение лотереи, для которой потребный фонд дало правительство. Вследствие ошибочных действий правления, заведовавшего делом, лотерея эта лопнула, и тогда вся беда обрушилась на бедного барона.

Так как я играл очень сдержанно, то мой выигрыш едва доходил до нескольких рублей. Князь*** на моих глазах спустил одним разом десять тысяч рублей, отчего нисколько не казался смущенным, и я вслух выразил Лефорту мое удивление перед подобным хладнокровием, столь редким у игроков.

— Нечего сказать, велика заслуга! — возразил мне банкир, — да ведь князь-то играл на честное слово и, стало быть, ничего не заплатит: это его привычка.

— А честь?

— Честь не пострадает от неплатежа игорных долгов: по крайней мере, так принято в здешней стране. Между двумя игроками существует безмолвный договор, по которому проигравший на слово волен платить или нет; выигравший был бы смешон, если б требовал уплаты, которую его должник не предлагает внести сам.

— Подобный обычай должен бы, по крайней мере, давать право банкиру отвергать ставку того или другого игрока.

— Ну, ни один банкомет не посмеет нанести такой обиды кому бы то ни было. Проигравшийся дотла почти всегда удаляется, не расплатившись; честнейшие из них оставляют залог, но это случается редко. Здесь есть молодые люди самых знатных фамилий, которые ведут, что называется, игру мнимую, безответственную, и смеются прямо в глаза тем, кто у них выигрывает.

В доме Мелиссино я познакомился также с молодым гвардейским офицером Зиновьевым, близким родственником Орловых. Он меня представил английскому посланнику, лорду Макартнею. Этот молодой дипломат, красивый, богатый, изящный в обращении, вздумал влюбиться в одну из фрейлин императрицы и имел неосторожность сделать ее беременной. Екатерина нашла поступок весьма дерзким; она простила девушке ее погрешность, но потребовала, чтобы посланник был отозван.

У меня было еще письмо мадам Лольо к княгине Дашковой, удаленной из Петербурга после того, как она оказала содействие своей государыне к восшествию на престол, который она надеялась разделять с нею. Я поехал засвидетельствовать ей мое почтение в ее деревню, за три тысячи верст от столицы (?!!). Застал я ее в трауре по мужу, покойному князю. Она предложила мне свою рекомендацию к графу Панину и сказала, что с этой рекомендацией я могу смело явиться к нему. Как я узнал, Панин часто посещал Дашкову, и мне казалось, по меньшей мере, странным, как императрица терпела дружеские отношения своего министра с женщиной, которую удалила от двора. Тайна объяснилась позже: мне сказали, что Панин — отец княгини (!!!); до тех же пор я упорно думал, что он ее возлюбленный. Ныне (слово «ныне» относится, разумеется, не ко времени пребывания Казановы в России, а к позднейшим годам, когда он писал свои воспоминания — Д. Р.) княгиня Дашкова, уже пожилая, является президентом петербургской академии. Кажется, Россия есть страна, где отношения обоих полов поставлены совершенно навыворот: женщины тут стоят во главе правления, председательствуют в ученых учреждениях, заведывают государственной администрацией и высшею политикой. Здешней стране не достает одной только вещи, — а этим татарским красоткам — одного лишь преимущества, именно: чтобы они командовали войсками!

…Иногла служанка обращалась ко мне с несколькими словами на своем татарском диалекте, над которым я мог бы вдоволь посмеяться при всяком другом случае. Сколько я ни бился, сколько ни ломал себе голову над русской грамматикой, — уста мои отказывались произнести внятно хоть бы одно слово этого бычьего языка. К счастью еще, что в два месяца эта девушка кое-как выучилась по-итальянски, настолько, что могла что-нибудь говорить со мной… Никогда я не мог выучиться русскому языку, о котором Ж. Ж. Руссо (невежественный великий человек!) говорит, как об испорченном наречии греческого. Русский язык, напротив того, есть не что иное, как говор, почти первобытный, сложившийся в глубине востока. Я всегда думал, что кто-либо из ученых ориенталистов путем сравнительных выводов успеет открыть коренные начала этого языка.

…Зимою иностранцы здесь беспрестанно отмораживают себе уши, носы и щеки. Одним утром, на пути в Петергоф, я встречаю русского, который, набрав в горсть снегу, вдруг кидается на меня и, крепко ухватившись, начинает тереть мне снегом левое ухо. В первую минуту я принял-таки оборонительное положение; но, к счастью, в пору догадался о причине этого поступка: мое ухо начинало отмораживаться, а добрый человек это заметил, видя, что оно побелело.

…Еще присутствовал я зимою, в день Богоявления, при особенном обряде: я хочу сказать, при водосвятии на реке Неве, покрытой в это время толстым слоем льда. Церемония эта привлекает бездну народа, ибо после водосвятия крестят в реке новорожденных и не посредством обливания, а через погружение нагих младенцев в прорубь на льду. Случилось в тот день, что поп, совершавший крещение, старик с белой бородой и трясущимися руками, уронил одного из этих бедных малюток в воду, и ребенок утонул. Встревоженные богомольцы приступили с вопросом: что значит такое предзнаменование?

— А это значит, — отвечал с важностью поп, — это значит… вот что… подайте мне другого.

Более всего удивила меня радость родителей бедной жертвы. Потерять жизнь при самом крещении, говорили они с восторгом, значит, прямо войти в рай.

Не думаю, чтобы православный христианин мог сделать какое-нибудь возражение на подобный аргумент (очевидно, повествователь жестоко завирается: он не мог быть свидетелем невозможной небывальщины и баснословит с чужого голоса других иностранцев-сказочников. — Д. Р.)…

Далее Казанова рассказывает не совсем правдоподобную, по обстановке, историю о том, как с содействием Зиновьева он купил себе за сто рублей тринадцатилетнюю девочку у ее родного отца. Он называет ее Заирой:

…Прогуливаясь близ Бкатерингофа вместе с Зиновьевым, мы встретили очень молоденькую, еще неразвившуюся девушку, поразительно-хорошенькую, но дико-застенчивую; при нашем приближении она бросилась бежать; а мы по ее следам вошли в избушку, куда она скрылась и где мы нашли ее отца со всей семьей. Девочка спряталась в углу и глядела на нас с тоскливым выражением испуга, как горлица, попадающая на зуб волку.

Зиновьев вступил в разговор с отцом ее. Сколько я понял, речь шла о девочке, потому что она, по знаку своего отца, послушно подошла к нам. Через четверть часа мы вышли из хижины, подарив несколько рублей детям. Тут Зиновьев мне сказал, что он предложил хозяину купить у него дочь себе в служанки, на что тот согласился.

— Сколько же он хочет за это сокровище?

— Цену непомерную: сто рублей… Вы видите, что тут ничего не поделаешь.

— Как ничего не поделаешь? Да это просто даром!

— Так, значит, вы не прочь дать сто рублей за девочку?

— Еще бы. Только согласится ли она следовать за мной и принадлежать мне?

— Она обязана будет, как только поступит в ваше владение, и если рассудок не вразумит ее, то вы в полном праве пустить в ход палку.

— Следовательно, несмотря на ее нежелание, я могу заставить ее быть при себе, сколько мне угодно?

— Без всякого сомнения, — по крайней мере, покуда она не возвратит назад сто рублей.

— Если я ее возьму, какое жалованье должен ей давать?

— Ни полушки: только кормить ее да отпускать, по субботам, в баню, а по воскресеньям — в церковь.

— При окончательном выезде моем из Петербурга дозволено ли мне будет увезти ее с собой?

— Да, только нужно получить на это разрешение, со взносом денежного обеспечения, ибо эта девушка, прежде чем она раба ваша — есть царская.

— Вот и все, о чем я хотел знать. Теперь угодно вам будет взять на себя труд договориться о сделке с ее отцом.

— Хоть сейчас, коли хотите, — и вздумай вы набрать себе целый гарем, так стоит лишь молвить одно слово; в красивых девушках недостатка здесь нет.

…На другой день утром мы с Зиновьевым опять направились туда; я отдал своему спутнику сто рублей, и мы вошли в избу. Предложение, которое от моего имени заявил хозяину Зиновьев, привело доброго человека в немой восторг и удивление. Он стал на колена и сотворил молитву святому Николаю, потом дал благословение дочке и сказал ей несколько слов на ухо; девочка, посмотрев на меня с улыбкой, проговорила: «Охотно»…

Зиновьев выложил сто рублей на стол; отец взял их и передал дочери, которая тотчас вручила деньги своей матери. Покупной договор был подписан всеми присутствовавшими; мои слуга и кучер вместо рукоприкладства поставили на акте кресты, после чего я посадил в карету свою покупку, одетую в грубое сукно, без чулок и рубашки.

…Я одел ее в платье французского покроя. Однажды я повел ее, наряженную таким образом, в публичную баню, где 50 или 60 человек обоего пола, голых как ладонь, мылись себе, не обращая ни на кого внимания и полагая, вероятно, что и на них никто не смотрит. Происходило ли это от недостатка стыдливости или от избытка первобытной невинности нравов — представляю угадать читателю.

…Кажется, эта девушка (Заира) сильно привязалась ко мне и вот отчего: во-первых, потому, что я всегда обедал с нею за одним столом, что очень ее трогало; во-вторых, за то, что я иногда ее водил к ее родителям, — льгота, которой рабы редко пользуются от своих господ; а наконец, если уже все высказать, так и за то, что я, время от времени, поколачивал ее палкой — действие, общераспространенное в России, но большей частью применяемое без толку. Этот обычай, не всегда удовлетворительный в своем практическом приложении, в принципе превосходен, как местная насущная необходимость. От русских ничего не добьешься путем убеждений, коих и понимать они, кажется, неспособны; словами от них не сделаешь ровно ничего, а колотушками — все что угодно. Побитый раб всегда так рассуждает: «барин мой мог бы прогнать меня долой, да не сделал этого; следовательно, он хочет держать меня при себе, потому что любит; итак, мое дело любить его и служить ему усердно»…

Пора теперь сказать о моей поездке в Москву, бывшей в исходе мая…

III

Москва. — Отношение старой столицы к новой. — Московское радушие и барское хлебосольство. — Отсутствие щепетильности. — Любезность дам. — Опять Петербург… — Чужестранные ловцы счастья. — Братья Лунины… — Отъезд автора из России в Варшаву…

В Москве я остановился в очень хорошей гостинице. После обеда, особенно для меня необходимого с дороги, я взял извозчичью карету и отправился развозить рекомендательные письма, в числе четырех или пяти, полученных мною от разных особ. Промежутки между этими визитами дали мне время показать Москву моей Заирочке. Она была очень любознательна и приходила в восторг от каждого здания; для меня же в этой прогулке памятно одно лишь обстоятельство: неумолкаемый звон колоколов, терзавший ухо. На следующий день мне отдали все визиты, сделанные мною накануне. Каждый звал меня обедать вместе с моей питомицей. Г. Демидов в особенности был внимателен к ней и ко мне. Я должен сказать, чтобы оправдать эту любезность. Во всех обществах, куда я ее возил, раздавался постоянно хор похвал уменью ее держать себя, грациозности и красоте. Мне было очень приятно, что никто не хлопотал разведывать, точно ли она моя воспитанница или просто любовница и служанка. В этом отношении русские самый нещепетильный народ в мире и практическая их философия достойна высокоцивилизованных наций.

Кто Москвы не видал, тот не видал России, и кто знает русских только по Петербургу, тот не знает русских чистой России. На жителей новой столицы здесь смотрят как на чужеземцев. Истинною столицею русских будет еще надолго матушка-Москва. К Петербургу относится с неприязнью и отвращением старый москвич, который, при удобном случае, не прочь провозгласить против этой новой столицы приговор Катона старшего за счет Карфагена. Оба эти города — соперники между собой не вследствие только различий в их местном положении и назначении: их рознят еще и другие причины, причины религиозные и политические. Москва тянет назад, к давно прошедшему: это город преданий и воспоминаний, город царей, отродье Азии, с изумлением видящее себя в Европе. Я во всем подметил здесь этот характер, и он-то придает городу своеобразную физиономию. В течение недели я обозрел все: церкви, памятники, фабрики, библиотеки. Эти последние составлены весьма плохо, потому что население, претендующее на неподвижность, любить книги не умеет. Что до здешнего общества, то оно мне показалось приличнее петербургского и более цивилизованным. Московские дамы отличаются любезностью. Они ввели в моду премилый обычай, который желательно бы распространить и в других краях, а именно: довольно чужестранцу поцеловать у них руку, чтоб они тотчас же подставили и ротик для поцелуя. Не сочту, сколько хорошеньких ручек я спешил расцеловать в течение первой недели моего пребывания. Стол здесь всегда изобильный, но услуживают за столом беспорядочно и неловко. Москва — единственный город в мире, где богатые люди держат открытый стол в полном смысле слова. Не требуется особого приглашения со стороны хозяина дома, а достаточно быть с ним знакомым, чтобы разделять с ним трапезу. Часто случается, что друг дома зовет туда с собой многих собственных знакомых и их принимают точно так же, как и всех прочих. Если приехавший гость не застанет обеда, тотчас же для него нарочно опять накрывают на стол. Нет примера, чтобы русский намекнул, что вы опоздали пожаловать; к подобной невежливости он окончательно не сроден. В Москве круглые сутки идет стряпня на кухне. Повара там в частных домах заняты не менее, чем их собратья в парижских ресторанах, и хозяева столь далеко простирают чувство радушия, что считают себя как бы обязанными лично подчивать своих гостей за каждою трапезой, что иногда следует, без перерыва, вплоть до самой ночи. Я никогда не решился бы жить своим домом в Москве; это было бы слишком накладно и для моего кармана, и для здоровья.

…Русские — самое обжорливое племя в человечестве…

(За сим автор говорит о своем возвращении в Петербург, к которому и относятся дальнейшие его воспоминания.)

…Однажды явился ко мне с визитом молодой француз, по имени Кревкер, в паре с миловидною и молоденькою парижанкой, мамзель Ларивьер, и вручил мне письмо от принца Карла курляндского, который усердно рекомендовал мне его.

— Потрудитесь сказать, в чем же могу я быть вам полезен?

— Представьте меня вашим друзьям.

— У меня здесь их очень мало, потому что я сам иностранец. Бывайте у меня, я, со своей стороны, стану посещать вас; а что касается до знакомств, которые я могу иметь здесь, то обычай не дозволяет мне ввести вас в эти знакомства. Под каким именем должен я представить даму, которая пожаловала вместе с вами? Супруга ли она ваша? Кроме того, ведь меня непременно спросят, какая причина вашего приезда в Петербург? Что же буду я отвечать на все это?

— Что я дворянин из Лотарингии, путешествующий для своего удовольствия. Девица Ларивьер — моя подруга.

— Признаюсь вам, подобные основания для рекомендации не покажутся удовлетворительными. Впрочем, вы, может быть, хотите изучать страну, ее нравы, обычаи; может быть, имеете единственную цель — развлечение; в таком случае, для вас нет и надобности в частных знакомствах; к вашим услугам театры, гулянья, балы общественные, даже придворные балы. Чтобы пользоваться всеми этими удовольствиями, нужны только деньги.

— А их то именно и нет у меня.

— Вы не имеете денег, а решились без них приехать на житье в иностранный столичный город? (Выражая благоразумное удивление безденежной отваге путешественников, Казанова забывает, что сам приехал в Россию с тремя монетами в кармане! — Д. Р.)

— Мамзель Ларивьер склонила меня пуститься в это путешествие, уверив меня, что тут мы добудем средства жить со дня на день. Мы выехали из Парижа без копейки, и вот до сих пор еще очень удачно выпутывались из затруднений.

— Вероятно, сама мамзель Ларивьер и хозяйничает вашим общим кошельком?

— Наш кошелек, — перебила она меня смеясь, — в карманах наших друзей…

Тут разговор наш был прерван входом некоего Бомбакка, гамбургского уроженца, который бежал от долгов из Англии, где жил прежде, и поселился здесь. Этот господин устроил себе в Петербурге известное положение: он занял место по военному ведомству, довольно видное; жил на широкую ногу, и так как был большой любитель игры, женщин и лакомого стола, то при настоящем случае я и подумал, что в его особе как раз подоспевает готовое знакомство для оригинальных странствователей, которых кошелек находится в карманах их друзей. Бомбакк тотчас же растаял от смазливой дамочки, что ею принято было весьма благосклонно, и через четверть часа пригласил их на завтрак к обеду, так же, как и меня с Заирой.

Когда я к нему приехал, Кревкер и мамзель Ларивьер были уже за столом с двумя русскими офицерами, братьями Луниными (ныне генерал-майорами, а тогда еще в самых первоначальных чинах). Младший из них, белокурый, нежный и хорошенький, как барышня, слыл любимцем кабинет-секретаря г. Теплова… Вечер закончился оргией.

…По возвращении моем из Москвы в Петербург, первою для меня новостью была весть о побеге Бомбакка и аресте его в Москве. Беднягу засадили в тюрьму; дело его было важно, как усложнившееся бегством. Однако же его не осудили на смерть и даже не лишили прежнего звания, но назначили на постоянную службу в камчатском гарнизоне. Что касается Кревкера и его подруги Ларивьер, то они скрылись с кошельками друзей в своих карманах…

(Вскоре после встречи Казановы с императрицей Екатериной II он вместе с актрисой-француженкой Вальвилль выехал из России в Варшаву. Приключения продолжались. До печальной и бесприютной старости было еще далеко…)

ГЛАВА 3. ГРАФ КАЛИОСТРО

Из числа авантюристов XVIII века, сумевших широко эксплуатировать легковерие своих современников, Иосиф Бальзамо, называвший себя графом Калиостро, отличался весьма ограниченным запасом духовных сил и невысокой степенью умственного образования. Внешняя сторона жизни этого человека давно уже выяснена, особенно трудами парижской полиции, римской инквизиции и изысканиями писателей, из числа которых достаточно упомянуть имя Гете. Тем не менее, до сих пор не удалось дать правильное освещение всем загадочным обстоятельствам жизни знаменитого шарлатана.

Все, что сообщает о себе сам Калиостро, резко противоречит официальным сведениям о нем. Но при внимательном сравнении нетрудно заметить, что и собственные рассказы авантюриста не составляют сплошной выдумки. Зерна правды сохранены им, хотя и разукрашены множеством фантастических подробностей, безусловно вымышленных в соответствии с преследуемыми им целями.

Так, Калиостро утверждал, что первые воспоминания детства приводят его на Восток. Воспитывался он в Медине мудрым Альтатасом, который окружал его царской роскошью. Многочисленные рабы служили ему. Сам муфтий часто посещал его, носившего в то время имя Ахарата. На двенадцатом году в сопровождении воспитателя и слуг переселился юный Ахарат в Мекку. Здесь он прожил три года у своего родственника, шерифа, который отправил «несчастного сына природы» в дальнейшие путешествия. В Египте, куда раньше всего направился молодой путешественник со своими спутниками, Ахарат познакомился с мудростью жрецов, хранивших в глубине пирамид тайну древних знаний, недоступных современному человечеству. Покинув Египет, путешественники посетили многие азиатские и африканские государства, пережили несколько удивительных приключений, пока не очутились, наконец, в 1766 году на острове Мальте. Гроссмейстер местного ордена принял их с великой честью.

В таинственных разговорах с ним Калиостро будто бы услышал намек, что его матерью была какая-то принцесса из Трапезунда. Впрочем, никаких определенных разъяснений относительно своего происхождения он не получил; не открыл ему тайны и умерший на Мальте воспитатель и духовный отец его — Альтатас. В сопровождении кавалера д’Аквино, приставленного к нему гроссмейстером, отправился Калиостро в Неаполь, но предварительно побывал в Сицилии, где был представлен всей местной знати. Из Неаполя Калиостро уехал один, оставив здесь своего спутника д’Аквино.

Вот, вкратце, содержание тех рассказов, которые сообщал о себе знаменитый шарлатан. В действительности же обстоятельства его жизни были далеко не так блестящи и романтичны. Прадедом его матери был некто Маттео Мартелло, что и дало повод авантюристу производить себя от Карла Мартелла. У Маттео Мартелло было две дочери. Младшая из них, Винченца, вышла замуж за Иосифа Калиостро, имя которого с прибавлением графского титула и принял впоследствии авантюрист. Старшая дочь Мартелло вышла замуж за Иосифа Браконьера и имела от него трех детей. Одна из ее дочерей, Феличита, была выдана за Петра Бальзамо, сына палермского книготорговца Антонио Бальзамо. От этого брака и родился Иосиф Бальзамо — будущая европейская знаменитость. Петр Бальзамо кончил свои дела банкротством и умер на сорок пятом году жизни. Все заботы о содержании семьи упали на его вдову, Феличиту.

Иосиф Бальзамо, впоследствии граф Калиостро, родился 8 июля 1743 года в Палермо. Первоначальное образование получил в местной семинарии св. Рокка. Вскоре, однако, он убежал оттуда, но был пойман. После этого мальчика поместили в монастырь св. Бенедетто около Картаджироне. Здесь на него обратил внимание монах, который заведовал аптекой. От этого монаха Бальзамо и заимствовал основы тех медицинских знаний, которыми он так ловко умел пользоваться в дальнейшем для своих целей. В этих науках, в особенности в химии и ботанике, Калиостро для того времени обладал, по-видимому, значительными сведениями. Поведение его, однако, доставляло немало хлопот и беспокойств добрым монахам. Во всяком случае, он вернулся в Палермо и стал жить там самостоятельно, добывая себе пропитание собственными силами.

Уже в этот ранний период своей деятельности Калиостро занимался преимущественно обманом людей, пользуясь их легковерием. Средства к жизни он добывал посредством разных магических проделок, подделкой театральных билетов и всяких свидетельств, а при случае — сводничеством. Так, при помощи одного из своих родственников — нотариуса, он подделал завещание в пользу маркиза Мориджи. Другой, более ухищренный поступок Бальзамо заключался в том, что он обобрал дочиста золотых дел мастера Марано, которому обещал найти в окрестностях Палермо богатейший клад.

Таким образом жил он в Палермо в течение нескольких лет, занимаясь мелким жульничеством.

Затем Бальзамо отправился в Мессину, где и принял фамилию Калиостро, прибавив к ней графский титул, о котором, однако, впоследствии сам говорил, что титул этот не принадлежит ему по рождению, однако имеет особое таинственное значение.

В Мессине Калиостро встретился с тем самым таинственным Альтатасом, о котором в дальнейшем рассказывал, как о своем воспитателе, и которому был, действительно, обязан всеми своими познаниями. Как выяснилось впоследствии в ходе изысканий, этот Альтатас был, однако, не кто иной, как Кольмер — лицо, происхождение которого остается неизвестным до сих пор. Кольмер долгое время жил в Египте, где познакомился с чудесами древней магии. Свои знания он, по-видимому, передал Бальзамо. К этому времени надо отнести также знакомство Бальзамо с восточными языками, употреблением которых этот шарлатан так импонировал своей публике.

Вместе с Альтатасом Калиостро посетил Египет, был в Мемфисе и Каире. Из Египта они проехали на остров Родос, откуда снова хотели пуститься в Египет, но ветры пригнали корабль, на котором плыли путешественники, к острову Мальте, где им пришлось иметь дело с гроссмейстером Мальтийского ордена Пинто.

Пинто имел большую склонность к таинственным наукам. Он предоставил свою лабораторию Альтатасу и его молодому спутнику. Их совместные с гроссмейстером занятия в этой лаборатории, поглощавшие громадные суммы, продолжались до тех пор, пока внезапно не исчез Альтатас (более вероятно, что он просто начал действовать под другим именем). Бальзамо же, сумевший заручиться полным доверием гроссмейстера, покинул Мальту с хорошим запасом денег и с рекомендательными письмами от Пинто к разным лицам в Риме и Неаполе.

Сначала Калиостро отправился в Неаполь к рыцарю Аквино де-Караманика. Из Неаполя он хотел пробраться в Палермо, однако побаивался, что с его появлением там поднимется дело о его прежних плутнях. Между тем он свел знакомство с одним сицилийским князем, страстным охотником до химии, и, по его приглашению, поехал в поместье князя, которое находилось около Мессины. После различных проделок с князем-алхимиком в свою пользу Калиостро явился в Неаполь с целью открыть там игорный дом, но, заподозренный неаполитанской полицией, перебрался в Рим.

В Риме Калиостро влюбился в молодую девушку Лоренцо Феличиани, дочь слесаря, которая прельстила его своей поразительной красотой. Вскоре (в 1770 году) он женился на ней. Впоследствии он выдавал ее за благородную калабрийскую девицу Серафиму Феличиани. Весьма возможно, что авантюрист связал свою судьбу с молодой красавицей, рассчитывая широко эксплуатировать прелести своей жены. По крайней мере, он совершенно спокойно относился к ее многочисленным впоследствии связям с другими мужчинами, пользуясь своей женой в трудные минуты жизни как хорошей доходной статьей. Между тем Лоренца охотно следовала за мужем до последней катастрофы, случившейся с ним в Риме, и являлась почти всегда лучшим орудием всех его спекуляций.

Вскоре после женитьбы, находясь в Риме, Калиостро сошелся с двумя личностями: с Оттавио Никастро, окончившим потом свою жизнь на виселице, и с маркизом Альято, умевшим подделывать всякие почерки и составившим при помощи этого искусства для Калиостро патент на имя полковника испанской службы. Этим чином впоследствии в Петербурге он и именовал себя. Никастро, повздорив с Альято, донес на него, и маркиз поспешил скрыться из Рима, увлекши за собой и Калиостро с Лоренцей. В Бергамо маркиз, которому угрожал арест, бросил Калиостро, захватив с собой все деньги. Оставшись, вследствие этого, в бедственном положении, молодая чета под видом пилигримов, идущих на поклонение св. Иакову Кампостельскому, отправилась в Антиб, и здесь началась скитальческая жизнь Калиостро и Лоренцы.

Достигнув Мадрида и поторговав там прелестями своей жены, Калиостро приехал с ней в Лиссабон, а оттуда в 1772 году пустился прямо в Лондон.

Первый приезд Калиостро в столицу Англии не был блестящим. Здесь опять главным источником добывания средств явились прелести Лоренцы, которая сумела завлечь в свои сети богатого квакера, откупившегося от неприятностей со стороны накрывшего их супруга солидной суммой в 100 фунтов стерлингов. Правда, не сидел сложа руки и сам Калиостро, успевший в течение своего первого пребывания в Англии побывать в тюрьме за мошеннические проделки не менее десяти раз. Кончилось тем, что приглашенный одним англичанином на дачу для каких-то работ Калиостро соблазнил его дочь. После этого ему пришлось немедленно покинуть страну.

Следующим местом пребывания Калиостро и Лоренцы стал Париж, в который они приехали вместе с неким Дюплезиром, человеком весьма богатым. Калиостро пользовался его кошельком. Со своей стороны, Дюплезир, увидев, что благодаря этому человеку он сильно разорился, сумел убедить Лоренцу бросить мужа. Она, действительно, бежала от него, но Калиостро успел выхлопотать королевское повеление, в силу которого Лоренца была посажена в крепость Сен-Пелажи, откуда ее выпустили 21 декабря 1772 года.

В Париже Калиостро до некоторой степени повезло, т. к. он начал там пользоваться известностью алхимика, заставив многих французов поверить, что у него есть и философский камень, и жизненный эликсир, т. е. два таких блага, которые могли составить и упрочить земное блаженство каждого человека.

В Париже Калиостро удалось собрать со своих легковерных адептов порядочные деньги. Но в это время его начали беспокоить успехи Месмера, открывшего животный магнетизм, и Калиостро отправился из Парижа в Брюссель, оттуда пустился странствовать по Германии, вступая в связь с тамошними масонскими ложами.

В Германии Калиостро был посвящен в масоны, и тогда он увидел возможность применить свои знания и опыт к более обширной деятельности.

Странствования Калиостро продолжались: из Германии он поехал в Палермо, но был там арестован по делу Марано. Кроме того, там ему еще угрожала и другая беда: хотели поднять затихнувшее дело о подложном завещании в пользу маркиза Мориджи. Калиостро удалось, однако, обмануть палермскую полицию. Вскоре после этого он вновь очутился на острове Мальте, где был принят с большим почетом свои прежним знакомым — великим магистром Пинто.

Оставив Мальту, Калиостро перебрался в Неаполь. Отсюда он собирался выехать в Рим, но, убоявшись бдительности папской инквизиции, пустился в Испанию, где, впрочем, не имел никакого успеха. Из Испании Калиостро уехал в Лондон. Именно с этого его приезда в столицу Англии и началась громкая слава этого авантюриста, которая на некоторое время сделала его имя популярным во всей Европе.

Чем же обусловливались необыкновенные успехи Калиостро в Лондоне, а впоследствии и в Париже? Дело в том, что, вступив в орден масонов, он открыл для себя доступ в такие кружки английского общества, в которых не мог бы иметь особого значения как эмпирик, духовидец или алхимик. В нашу задачу не входит рассказывать всю историю масонства, и потому мы заметим только, что оно не представляло ничего особенного до своего преобразования, т. е. до конца XVII и начала ХУШ века, когда, с упадком мистического значения зодчества, стали выделяться из правил древнего масонского братства правила чисто нравственные с применением их и к политическому строю общества. В таком направлении масонство явилось впервые в Англии, где политическая свобода давала возможность возникать всевозможным обществам и братствам, не навлекая на них преследования со стороны правительства. В Англии масоны были приверженцами Стюартов. По этой причине Калиостро, явившись в Лондон последователем масонства, при своей решительности, твердости воли и умении обольщать людей, мог найти для себя обширный круг адептов. Особенной надобности в шарлатанстве при этом не требовалось, т. к. английские масоны не гонялись за осуществлением несбыточных вещей, презирали пустые внешние обряды, пышные церемонии, тщеславные титулы и не допускали высоких степеней масонства. Исходя из этого, образ действий Калиостро среди английских масонов заметно отличался от того, как он поступал среди французских масонов, которые по обстановке своего ордена составляли как бы совершенную противоположность английскому масонству. Подлаживаясь в своих действиях, смотря по надобности, и к обстановке английского, и к обстановке французского масонства, Калиостро был вообще одним из самых усердных и полезных членов этого братства, а его таинственные знания служили ему средством для приобретения себе известности вне масонских кружков, для которых такой человек, как Калиостро, имевший большое влияние на людей, был весьма ценной находкой. Все денежные средства, которые он мог употреблять на свою роскошную жизнь, а отчасти и на дела благотворительные, доставлялись ему масонскими ложами. Между тем богатство Калиостро заставляло многих верить, что он владеет философским камнем.

Во время своего второго пребывания в Лондоне, Калиостро значительно изменился против прежнего: из пройдохи, искателя приключений он превратился в человека необыкновенного, изумившего вскоре всю Европу. Нельзя, однако, не сказать, что и здесь в нем билась прежняя жилка — шарлатанство, но уже далеко не мелочное. Из пустого говоруна Калиостро сделался человеком молчаливым, говорил исключительно о своих путешествиях по Востоку, о приобретенных там глубоких знаниях, открывших перед ним тайны природы. Но даже и такие серьезные разговоры он вел не очень охотно. Большею же частью, после долгих настоянии собеседников — объяснить им что-нибудь таинственное или загадочное, Калиостро ограничивался начертанием усвоенной им эмблемы, которая представляла змею, державшую во рту яблоко, пронзенное стрелой, что указывало на мудреца, обязанного хранить свои знания втайне, никому недоступной. В свою очередь, изменилась и Лоренца, переименованная в это время в Серафиму. Она оставила прежнюю нецеломудренную жизнь, стала теперь вращаться в среде почтенных квакеров, ведя между ними пропаганду в пользу своего мужа.

Действуя подобным образом, Калиостро весьма быстро достиг громадной власти над душами людей, в особенности женщин и женоподобных мужчин. Портреты Калиостро и Лоренцы изображали на веерах и кольцах, носили в медальонах; ставили у себя в домах мраморные бюсты авантюриста с надписью «божественный Калиостро» и т. д. Он же нигде не оставался подолгу, чтобы не дать исчезнуть впечатлению новизны, чтобы не успел проснуться дух критики в одурачиваемых им людях. Случалось, что кто-нибудь из его учеников начинал жаловаться на долгое ожидание результатов в магических опытах Калиостро. На это шарлатан отвечал, что успех зависит, главным образом, от нравственной чистоты обращаемых.

Именно со времени своей второй поездки в Лондон Калиостро стал деятельным масоном, понимая ту выгоду, какую он может извлекать из своих познаний, приобретенных им на Востоке, находясь в составе таинственного общества, имевшего ложи во всех частях Европы.

Не устояли против всеобщего увлечения авантюристом и трезвые голландцы. Так, гаагские масоны приняли его, как товарища, устроив в его честь блестящие празднества. Калиостро вынужден был даже, уступая бесчисленным просьбам основать здесь новую масонскую ложу — для дам. Лоренца стала председательницей этой ложи. Сам же Калиостро готовился к более крупной роли: он изобрел собственное учение, назвав его «египетским масонством». Основную идею этой системы он почерпнул из рукописи какого-то Георга Копстона. Это не мешало ему считать родоначальником своего учения Еноха и пророка Илию, от которых оно будто бы перешло к египетским жрецам, а от них к нему, Калиостро, научившемуся древней мудрости в египетских пирамидах.

Сначала основатель нового масонства выставлял себя посланником великого Кофты; но спустя немного времени он сам назвался этим именем, обозначавшим верховного главу всех египетских масонов. Свою особу он произвел от союза ангела с женщиной. Послан он был человечеству для того, чтобы довести верующих до высшего совершенства посредством физического и духовного перерождения.

Чем же занимался в своих ложах «египетских масонов» великий шарлатан? Ни более, ни менее, как связью с ангелами и ветхозаветными пророками. Вот как происходили эти знаменитые заседания. В комнату, куда собирались масоны, приводили мальчика или девочку, получавших на этот случай наименование «голубя». Калиостро возлагал руки на ребенка, затем мазал ему голову и руки «елеем премудрости». Надлежащим образом подготовленного ребенка заставляли смотреть на руку или в сосуд с водой и говорить, что он там видит. В то же время собравшееся общество занималось продолжительной молитвой, после которой все предавались полному молчанию. В присутствии самого авантюриста ребенок-оракул обыкновенно видел ангела или кого-нибудь из пророков, с которыми и вступал в продолжительный разговор. Диалоги тщательно записывались и служили для рекламы шарлатана.

Впрочем, можно предположить, что в своих операциях с детьми Калиостро не всегда действовал одним обманом. Как впоследствии он утверждал перед судом инквизиции, основой ясновидения детей являлась какая-то особенная, Богом данная сила. Такое утверждение, конечно, только вредило ему в глазах иезуитов; однако, сознавшись перед судом в большинстве своих мошеннических проделках, Калиостро в этом вопросе твердо стоял на своем.

Из Гааги Калиостро отправился в Венецию, где появился под именем маркиза Пелегрини, но, не поладив с тамошней слишком зоркой полицией, перебрался в Германию, в среду германских масонов. Из Германии Калиостро, посетив предварительно Вену, проехал в Голштинию, где свиделся с жившим там на покое знаменитым графом Сен-Жерменом. От него он отправился в Курляндию с целью проехать в Петербург. Вполне могло быть, что поездку в Россию посоветовал ему граф Сен-Жермен, который, по свидетельству барона Глейхена, был в Петербурге в июне 1762 года и сохранил дружеские отношения к князю Григорию Орлову, называвшему Сен-Жермена «саго padre».

В столице Курляндии, Митаве, Калиостро нашел хорошую для себя работу: там были и масоны, и алхимики, и легковерные люди, принадлежавшие к высшему обществу. На первых порах, в феврале 1779 года, он встретил самый радушный прием в семействе графа Медема, где занимались магией и алхимией. Тогдашний курляндский обер-бургграф Ховен считал себя алхимиком, как и майор барон Корф. В Митаве Калиостро выдавал себя за испанского полковника. Он сообщил местным масонам, что отправлен своими начальниками на север по важным делам и что в Митаве ему поручено явиться к Ховену, как к великому мастеру местной масонской ложи. Он говорил, что в основанную им масонскую ложу будут допущены и женщины. Лоренца, со своей стороны, всячески способствовала своему мужу. В Митаве Калиостро явился проповедником строгой нравственности в отношении женщин. Свою неловкость в обществе он объяснял своей продолжительной жизнью в Медине и Египте.

На первых порах Калиостро не обещал ничего такого, чего бы, по-видимому, не мог сделать. Относительно своих врачебных знаний он сообщил, что, изучив медицину в Медине, дал обет странствовать некоторое время по свету для пользы всего человечества и безвозмездно отдать обратно людям то, что сам получил от них. Лечил Калиостро взварами и эссенциями. Своей самоуверенностью он придавал больным надежду и бодрость. По его мнению, все болезни происходят от крови.

Одновременно с этим он постепенно стал пускаться в таинственность. Так, он обещал Шарлотте фон-дер-Рекке, занимавшей высокое положение в обществе (ее родная сестра, Доротея, была замужем за Петром Бироном, герцогом Курляндским) и написавшей впоследствии книгу «Описание пребывания в Митаве известного Калиостро на 1779 год и произведенных им там магических действий» (С.-Пб, 1787 г.), которая сначала ему сильно верила, что она будет иметь наслаждение в беседе с мертвыми, что со временем она будет употреблена для духовных путешествий по планетам, будет возведена на степень защитницы земного шара, а потом, как испытанная в магии ученица, вознесется еще выше. Калиостро уверял легковерных, что Моисей, Илия и Христос были создателями множества миров и что то же самое в состоянии будут сделать его верные последователи и последовательницы, доставив этим людям вечное блаженство. Он говорил, что тот, кто желает иметь сообщение с духами, должен постоянно противоборствовать всему вещественному.

Освоившись несколько с курляндскими немцами и увидев, что и их можно морочить по части магии и алхимии, Калиостро принялся и за это. Так, своим ученикам высших степеней он стал преподавать магические науки и демонологию, для чего объяснительным текстом избрал книги Моисея. При этом он допускал, по словам Шарлотты фон-дер-Рекке, самые безнравственные толкования.

Состоятельных и легковерных людей Калиостро привлекал к себе обещанием обращать все металлы в золото, увеличивать объем жемчуга и драгоценных камней. Он говорил, что может плавить янтарь как олово, для чего прописывал состав, который, однако, был ничем иным, как смесью для курительного порошка. Когда же нашлись смельчаки, объявившие об этом Калиостро, он, не растерявшись нисколько, заявил, что такой выдумкой хотел только выведать склонности учеников и что теперь, к крайнему своему сожалению, видит, что у них больше склонность к торговле, чем стремления к высшему благу. Вероятность добывания Калиостро золота поддерживалась тем, что он во время своего пребывания в Митаве ниоткуда не получал денег, не предъявлял банкирам никаких векселей, а между тем жил роскошно и щедро платил не только в сроки, но и вперед. Вследствие этого исчезала всякая мысль о его корыстных расчетах.

Находясь в Митаве, Калиостро стал производить разные чудеса. Так, например, он показывал в графине воды то, что делалось на больших расстояниях. Он обещал также открыть в окрестностях этого города необъятный клад.

Заговаривая о своей предстоящей поездке в Петербург, Калиостро входил в роль политического агента и обещал многое сделать в пользу Курляндии у императрицы Екатерины П. Он предлагал Шарлотте фон-дер-Рекке поехать в столицу России вместе с ним. Ее отец и члены всей этой семьи, как истинные курляндские патриоты, старались склонить Шарлотту к поездке в Россию. Для самого же Калиостро было выгодно явиться в Петербург в сопровождении девицы одной из лучших курляндских фамилий, которая к тому же совершала бы такую поездку по желанию родителей, пользовавшихся в Курляндии большим почетом. Со своей стороны Шарлотта фон-дер-Рекке (как она сама пишет) соглашалась отправиться в Петербург с Калиостро только тогда, когда императрица Екатерина II сделается защитницей «ложи союза» в своем государстве и «позволит себя посвятить магии», и если она прикажет Шарлотте Рекке приехать в свою столицу и быть там основательницей этой ложи. Но и эту поездку она хотела предпринять не иначе как в сопровождении отца, «надзирателя», брата и сестры.

Надо сказать, что расположение курляндцев к Калиостро было так велико, что, по некоторым известиям, они хотели избрать его своим герцогом вместо Петра Бирона, которым были недовольны. Трудно, впрочем, поверить, чтобы курляндцы в своем увлечении Калиостро дошли до такой степени, но тем не менее, подобного рода известия намекают на то, что Калиостро вел в Митаве небезуспешно какую-то политическую интригу, развязка которой должна была произойти в Петербурге.

Шарлотта фон-дер-Рекке в своей книге называет Калиостро обманщиком, «произведшим о себе великое мнение» в Петербурге, Варшаве, Страсбурге и Париже. По ее рассказам, он говорил на плохом итальянском и ломаном французском языках, хвалился, что знает по-арабски. Однако проезжавший в то время через Митаву профессор упсальского университета, Норберг, долго живший на Востоке, обнаружил полное неведение Калиостро по части арабского языка. Когда заходила речь о таком предмете, на который Калиостро не мог дать толкового ответа, он или засыпал своих собеседников нескончаемой, непонятной речью, или отделывался коротким уклончивым ответом. Иногда он приходил в бешенство, махал во все стороны шпагой, произнося какие-то заклинания и угрозы, между тем как Лоренца просила присутствующих не приближаться в это время к Калиостро, т. к. в противном случае им может угрожать страшная опасность от злых духов, будто бы окружавших в это время ее мужа.

Не совсем сходный с этим отзыв о Калиостро находится в записках барона Глейхена (Souvenirs de Charles Henri baron de Gleichen, Paris. 1868). «O Калиостро, — пишет Глейхен, — говорили много дурного, я же хочу сказать о нем хорошее. Правда, что его тон, ухватки, манеры обнаруживали в нем шарлатана, преисполненного заносчивости, претензий и наглости, но надобно принять в соображение, что он был итальянец, врач, великий мастер масонской ложи и профессор тайных наук. Обыкновенно же разговор его был приятный и поучительный, поступки его отличались благотворительностью и благородством, лечение его никому не делало никакого вреда, но, напротив, бывали случаи удивительного исцеления. Платы с больных он не брал никогда».

Другой современный отзыв о Калиостро, несходный с отзывом Шарлотты фон-дер-Рекке, был напечатан в Gazette de Santé. Там, между прочим, замечено, что Калиостро «говорил почти на всех европейских языках с удивительным, всеувлекающим красноречием».

При тогдашних довольно близких отношениях между Митавой и Петербургом пребывание Калиостро в первом из этих городов должно было подготовить ему известность в последнем. Калиостро употреблял все свои хитрости для того, чтобы Шарлотта Рекке поехала с ним. Он говорил ей, что примет в число своих последовательниц императрицу Екатерину П, как защитницу масонской ложи, учредительницей которой станет Шарлотта. В семействе фон-дер-Рекке Калиостро открылся, что он не испанец, не граф Калиостро, но что он служил великому Кофту под именем Фридриха Гвалдо. При этом он заявлял, что должен таить свое настоящее звание, но что, возможно, он сложит в Петербурге не принадлежащее ему имя и явится во всем величии. При этом он намекал, что свое право на графский титул основывает не на породе, но что титул этот имеет таинственное значение. Как замечает Шарлотта Рекке, все это он делал для того, чтобы, если в Петербурге обнаружится его самозванство, то это не произвело бы в Митаве никакого впечатления, т. к. он заранее предупреждал, что скрывает настоящее свое звание и имя.

Из Митавы в Петербург Калиостро отправлялся уже как проповедник, в качестве масона, филантропо-политических доктрин. По этой причине он мог, по-видимому, рассчитывать на благосклонный прием со стороны императрицы Екатерины, которая считалась в Европе смелой мыслительницей и либеральной государыней. Как врач, алхимик, обладатель философского камня и жизненного эликсира Калиостро мог рассчитывать на то, что в высшем петербургском обществе у него найдется пациентов и адептов не менее, чем их было в Париже или в Лондоне. Наконец, как маг, волшебник и чародей он, казалось, мог найти себе поклонников и поклонниц в громадных и невежественных массах русского населения. Наконец, Калиостро предполагал, что даже ограничиваясь только деятельностью масона, он мог встретить в Петербурге много сочувствующих ему лиц.

Согласно исследованиям Лонгинова «Новиков и мартинисты», масонство было введено в России Петром Великим, который, как рассказывали, основал в Кронштадте масонскую ложу и имя которого пользовалось у масонов большим почетом. Положительное же свидетельство о существовании в России масонов относится к 1738 году. В 1751 году их немало было уже в Петербурге. В Москве они появились в 1760 году. Из столиц масонство распространилось в провинции. В это время масонские ложи уже существовали в Казани, а с 1779 года — в Ярославле. Петербургские масоны горели желанием быть посвященными в высшие степени масонства. Поэтому, как предполагал сам Калиостро, его появление не останется без сильного влияния на русское масонство.

При таких условиях Калиостро прибыл в Петербург в сопровождении Лоренцы. Здесь он, прежде всего, хотел обратить на себя внимание самой императрицы. Однако он не смог не только побеседовать, но даже увидеться с ней. По этому поводу Шарлотта фон-дер-Рекке пишет следующее: «О пребывании Калиостро в Петербурге я ничего верного сказать не могу. По слуху же, однако, известно, что хотя он и там разными чудесными выдумками мог на несколько времени обмануть некоторых особ, но в главном своем намерении ошибся». В предисловии к ее «Описанию» говорится, что «всякому известно, сколь великое мнение произвел о себе во многих людях обманщик сей в Петербурге». И далее, в сделанной, по-видимому, переводчиком сноске указывается, что «у сей великой Монархини, которую Калиостру столь жестоко желалось обмануть, намерение его осталось втуне. А что в рассуждении сего писано в записках Калиостровых, все это вымышлено и таким-то образом одно из главнейших его предприятий, для коих он от своих старейшин отправлен, ему не удалось; от этого-то, может быть, он принужден был и в Варшаве в деньгах терпеть недостаток, и разными обманами для своего содержания доставать деньги».

Из других сведений, почерпнутых из иностранных сочинений о Калиостро, оказывается, что он явился в Петербург под именем графа Феникса. Сразу после своего приезда Калиостро заметил, что известность его в России вовсе не была так громка, как он полагал прежде. Он, как человек чрезвычайно сметливый, понял, что при подобных обстоятельствах ему невыгодно было выставлять себя напоказ с первого же раза. Поэтому Калиостро повел себя чрезвычайно скромно, без всякого шума, выдавая себя не за чудотворца, не за пророка, а только за медика и химика. Жизнь он вел уединенную и таинственную. Между тем это обстоятельство еще более обращало на него внимание в Петербурге, где известные иностранцы были постоянно на первом плане, причем не только в высшем обществе, но и при дворе. В то же время он распускал слух о чудесных исцелениях, совершенных им в Германии никому неизвестными способами, и вскоре в Петербурге заговорили о нем, как о необыкновенном враче. Со своей стороны и красавица Лоренца успела привлечь к себе мужскую половину петербургской знати и, пользуясь этим, рассказывала удивительные вещи о своем муже, а также о его почти четырехтысячелетнем существовании на земле.

Существовал еще и другой способ, пущенный Калиостро в Петербурге в ход для наживы денег. Красивая и молодая Лоренца говорила посетительницам графа, что ей более сорока лет и что старший ее сын уже давно находится капитаном в голландской службе. Когда же русские дамы изумлялись необыкновенной моложавости прекрасной графини, то она замечала, что против действия старости изобретено ее мужем верное средство. Нежелавшие стариться дамы спешили покупать за огромные деньги склянки чудодейственной воды, продаваемой Калиостро.

Многие, даже если и не верили ни в это средство, ни в жизненный эликсир Калиостро, зато не сомневались в его умении превращать всякий металл в золото. Даже это одно искусство должно было доставить ему в Петербурге немало адептов. В число таких адептов, как оказалось, попал даже статс-секретарь Елагин, который, несмотря на то, что был одним из самых образованных русских людей своего времени, поверил выдумке Калиостро, который обещал научить его этому искусству в короткое время и при небольших издержках.

Могущественный в то время князь Потемкин оказал Калиостро особое внимание. Тот, со своей стороны, сумел до некоторой степени отуманить князя своими рассказами и возбудить в нем любопытство к тайнам алхимии и магии. Однако, по словам г. Хотинского («Очерки чародейства», С.-Пб., 1866 г.), «обаяние этого рода продолжалось недолго, т. к. направление того времени было самое скептическое, и потому мистические и спиритические идеи не могли иметь большого хода между петербургскою знатью. Роль магика оказалась неблагодарною и Калиостро решился ограничить свое чародейство одними только исцелениями, но исцелениями, чудесность и таинственность которых должны были возбудить изумление и говор».

В отношении петербургских врачей Калиостро действовал весьма политично. В начале своего пребывания в Петербурге он отказывался лечить являвшихся к нему разных лиц, ссылаясь на то, что им не нужна его помощь, т. к. здесь и без него находятся знаменитые врачи. Но такие, по-видимому слишком добросовестные, отказы еще более усиливали настойчивость являвшихся к Калиостро пациентов. Кроме того, на первых порах он не только отказывался от всякого вознаграждения, но даже сам помогал деньгами бедным больным.

Надо иметь в виду, что Калиостро не явился в Петербург врачом-шарлатаном наподобие других заезжавших туда иностранцев, промышлявших медицинской профессией и печатавших о себе самые громкие рекламы в «С.-Петербургских Ведомостях». Калиостро не снисходил до таких реклам. Он держал себя врачом высокого полета, считая унизительным для своего достоинства прибегать к газетным объявлениям и рекламам.

Между тем время для этого было благоприятное. В ту пору в России верили в возможность самых невероятных открытий по части всевозможных исцелений. По рассказу г. Хотинского, Калиостро недолго ждал случая показать «самый разительный пример своего трансцендентного искусства и дьявольского нахальства и смелости».

У князя Г., знатного барина двора Екатерины П. опасно заболел единственный сын, грудной младенец, которому было около 10 месяцев. Все лучшие петербургские врачи признали этого ребенка безнадежным. Родители были в отчаянии, как вдруг кому-то пришла мысль посоветовать им, чтобы они обратились к Калиостро, о котором тогда начинали рассказывать в Петербурге разные чудеса. Калиостро был приглашен и объявил князю и княгине, что берется вылечить умирающего младенца, но с тем непременным условием, чтобы дитя было отвезено к нему на квартиру и предоставлено в полное и безотчетное его распоряжение так, чтобы никто посторонний не мог навещать его и чтобы даже сами родители отказались от свидания с больным сыном до его выздоровления. Как ни тяжелы были эти условия, но крайность заставила согласиться на них, и ребенка, едва живого, отвезли в квартиру Калиостро. На посылаемые о больном ребенке справки Калиостро в течение двух недель отвечал постоянно, что ребенку делается день ото дня все лучше и, наконец, объявил, что так как опасность миновала, то князь может взглянуть на малютку, который еще лежит в постели. Свидание продолжалось не более двух минут. Радости князя не было предела, и он предложил Калиостро тысячу «империалов» золотом. Калиостро отказался наотрез от такого подарка, объявив, что он лечит безвозмездно, из одного только человеколюбия. Вместо всякого вознаграждения Калиостро потребовал от князя только строгого исполнения прежнего условия, т. е. непосещения ребенка никем из посторонних, уверяя, что всякий взгляд, брошенный на него другим лицом, исключая лишь тех, которые ходят теперь за ним, причиняет ему вред и замедляет выздоровление. Князь согласился с этим. А между тем весть об изумительном искусстве Калиостро как врача быстро разнеслась по всему Петербургу. Имя графа Феникса было у всех на языке. Больные из числа самых знатных и богатых жителей столицы начали обращаться к нему. Он же своими бескорыстными поступками с больными успел снискать себе уважение в высших кругах петербургского общества.

Ребенок оставался у Калиостро более месяца, и только после этого отцу и матери было дозволено видеть его — сначала мельком, потом подольше и, наконец, без всяких ограничений. После столь успешного лечения ребенок был возвращен родителям совершенно здоровым. Благодарный отец предложил Калиостро уже не тысячу, а пять тысяч империалов. Калиостро долго, но постепенно все слабее и слабее отказывался от такой весьма значительной суммы. Князь, со своей стороны, замечал графу, что если он не хочет принять денег собственно для себя, то может взять их для того, чтобы употребить по своему усмотрению для благотворительных целей. Калиостро отказывался и от этого любезного предложения. Тогда князь Г. оставил эту сумму в его квартире как будто бы по забывчивости, а Калиостро, со своей стороны, не возвращал ему ее.

Прошло несколько дней после возвращения родителям их ребенка, как вдруг в душу его матери запало страшное подозрение: ей показалось, что ребенок был подменен. Г. Хотинский, который имел по этому делу какую-то секретную рукопись, замечает, что «подозрение это имело довольно шаткие основания, но, тем не менее, оно существовало и слух об этом распространился при дворе; он возбудил в очень многих прежнее недоверие к странному выходцу».

В книге, составленной будто бы по рукописи камердинера Калиостро, сын знатного петербургского вельможи заменен двухлетней дочерью, которую будто бы Калиостро действительно подменил чужим ребенком, и весь Петербург заговорил об этом. Когда же началось следствие, Калиостро не отпирался от сделанного им подмена, заявив, что т. к. отданный ему на излечение ребенок действительно умер, то он решился на обман для того только, чтобы хотя на некоторое время замедлить отчаяние матери. Когда же его спросили, что он сделал с трупом умершего ребенка, то Калиостро ответил, что, желая сделать опыт возрождения (палингенезиса), он сжег его.

В заключение рассказа о пребывании Калиостро в Петербурге г. Хотинский говорит, что Калиостро, не будучи ревнивым к Лоренце, заметив, что князь Потемкин теряет прежнее к нему доверие, вздумал действовать на князя посредством красавицы-жены.

Потемкин сблизился с ней, но на такое сближение очень неблагосклонно посмотрели свыше. К этому времени подоспела и история о подмене младенца. Императрица Екатерина II тотчас воспользовалась ею для того, чтобы вынудить Калиостро к безотлагательному отъезду из Петербурга, тогда как настоящим поводом к этому будто бы была любовь Потемкина к Лоренце. Калиостро и его жене приказано было немедленно выехать из Петербурга, причем он был снабжен на путевые издержки довольно крупной суммой денег.

Можно, впрочем, предположить, что неудаче Калиостро содействовали главным образом другие причины. По мнению Е. П. Карновича, подробно описавшего пребывание этого авантюриста в Петербурге в книге «Замечательные и загадочные личности XVIII и XIX столетий» (Издание А. С. Суворина, С.-Пб., 1884 г.), «одно то обстоятельство, что он явился в Петербург не просто врачом или алхимиком, но вместе с тем и таинственным политическим деятелем, как глава новой масонской ложи, должно было предвещать ему, что он ошибется в своих смелых расчетах. Около того времени императрица Екатерина II не слишком благосклонно посматривала на тайные общества и приезд такой личности, как Калиостро, не мог не увеличить ее подозрений».

Существовали и другие обстоятельства, которые были не в пользу дальнейшего пребывания Калиостро в Петербурге. Независимо от того, что он, как масон, не мог встретить благосклонного приема со стороны императрицы, она должна была не слишком доверчиво относиться к нему и как к последователю графа Сен-Жермена, который находился в Петербурге в 1762 году и которого Екатерина считала шарлатаном.

Не сумев достигнуть блестящих успехов в высшем петербургском обществе как масон, врач и алхимик, Калиостро не мог уже рассчитывать на внимание к нему толпы в Петербурге, подобно тому, как это было в многолюдных городах Западной Европы. Для русского простонародья Калиостро, как знахарь и колдун, должен был казаться неподходящим.

Он, по отзывам современников, отличался прекрасной и величественной наружностью. По словам барона Глейхена, Калиостро был небольшого роста, но имел такую наружность, что она могла служить образцом для изображения личности вдохновенного поэта. Одевался Калиостро пышно и странно, часто носил восточный костюм. В важных случаях он являлся в одежде великого кофта, которая состояла из длинного шелкового платья, схожего по покрою со священнической рясой, вышитого от плеч и до пяток иероглифами красного цвета. При такой одежде он надевал на голову убор из сложенных египетских повязок, концы которых падали вниз. Повязки эти были из золотой парчи и на голове придерживались цветочным венком, осыпанным драгоценными камнями. По груди через плечо шла лента изумрудного цвета с нашитыми на ней буквами и изображениями жуков. На поясе, сотканном из красного шелка, висел широкий рыцарский меч, рукоять которого имела форму креста. В своих пышных нарядах и при своей величавой внешности Калиостро должен был казаться простому русскому народу скорее важным барином-генералом, чем колдуном. Как известно, наш народ всегда предпочитал в качестве колдуна «ледащего мужичонка», и чем более он бывал неказист и неряшлив, тем более мог рассчитывать на общее к нему доверие. К тому же, для приобретения славы знахаря необходимо было уметь говорить с русским человеком особенным образом, чего, конечно, не в состоянии был сделать Калиостро, несмотря на всю свою чудодейственную силу.

Кроме всего прочего, несмотря на все свое старание избежать столкновения с петербургскими врачами, Калиостро все-таки подвергся преследованию с их стороны. Так, по сообщениям барона Глейхена, придворный врач великого князя Павла Петровича вызывал Калиостро на дуэль.

Вынужденный наскоро выехать из России, Калиостро не успел побывать в Москве. По всей вероятности, он и там не встретил бы особенного успеха, т. к. московские масоны оставались совершенно равнодушными к его приезду в Россию. Событие это не прошло, однако, без неблагоприятного влияния на русское масонство, т. к. Калиостро вселил в Екатерину II еще большее нерасположение к масонам.

Из Петербурга, проехав тайком через Митаву, Калиостро явился в Варшаву, где столкнулся с одним из самых сильных своих противников, графом Мощинским. Не задержавшись надолго в Варшаве, Калиостро очутился во Франкфурте-на-Майне, затем в Страсбурге. Пышные встречи, устроенные ему в этих городах, послужили вознаграждением за испытанные неприятности. В Страсбурге Калиостро сумел приобрести себе расположение католического духовенства, и дела его пошли великолепно. Жил он роскошно.

Прожив довольно долго в Страсбурге, Калиостро побывал потом в Лионе и Бордо и, наконец, в конце 1782 года очутился в Париже, где слава Калиостро как алхимика, врача и прорицателя возрастала все более и более. Лоренца также с большим успехом начала подражать занятиям своего мужа: она открыла магические сеансы для дам. Сам Калиостро публично объявил об учреждении им в Париже ложи египетского масонства. Число мастеров этой ложи ограничивалось тринадцатью, а поступление в это звание было трудновато, т. к., кроме полной веры в главу ложи, от поступающих в нее требовалось: иметь видное положение в обществе, пользоваться безукоризненной репутацией, получать по крайней мере 50 000 ливров годового дохода и не быть стесненным никакими семейными и общественными отношениями. Все это сделало ложу египетского масонства чрезвычайно привлекательной для людей богатых и знатных и доставило Калиостро самую сильную поддержку в парижском обществе.

Почти три года прожил Калиостро в Париже, занимаясь распространением египетского масонства, вызывая тени умерших и устраивая свои знаменитые ужины, на которых присутствовали в качестве первых гостей Генрих IV, Вольтер, Руссо и другие, давно умершие лица.

Никогда — ни раньше, ни после того не пользовался Калиостро такой славой и такой громадной популярностью, как во время своего последнего пребывания во Франции и, в особенности, в Париже. Среди таких успехов Калиостро разыгралась история с ожерельем королевы Марии-Антуанетты, в которую он и его жена были замешаны. В августе 1785 года Калиостро был арестован и посажен в Бастилию, однако вскоре был оправдан, что послужило поводом к шумным манифестациям, быть может, не столько из расположения к нему, сколько из ненависти ко двору, для которого эта скандальная история была жестоким ударом. Тем не менее Калиостро стал подумывать об отъезде из Франции и через Булонь уехал в Англию. Здесь, в 1787 году, он напечатал свое знаменитое послание к французскому народу, враждебное королевской власти. В нем он резко нападает на существовавший тогда во Франции политический строй, требует разрушения ненавистной ему Бастилии, уничтожения произвольных арестов и предсказывает скорое наступление революции.

Но в Лондоне счастье недолго сопутствовало Калиостро. Бойкий журналист Мораенд, с которым он вступил в полемику, разоблачил всю его прошлую жизнь. Тогда прежнее обаяние его исчезло, а вместе с тем явились кредиторы, и Калиостро стало так плохо в Лондоне, что он счел нужным убежать в Голландию. Отсюда он перебрался сначала в Германию, а потом в Швейцарию. Ему, однако, помнилась его некогда блестящая жизнь в Париже, но попытка вернуться во Францию не удалась. Тогда Калиостро поехал в Рим и, по убеждению Лоренцы, жил там некоторое время спокойно. Однако вскоре он связался с римскими масонами и успел даже учредить в папской столице ложу египетского масонства. Один из его адептов донес на него. За Калиостро стали следить и вскоре открыли его переписку с якобинцами. По этой причине он, в сентябре 1789 года, был заключен в крепость св. Ангела. Римская инквизиция собрала самые подробные сведения о его жизни, и Калиостро 21 марта 1791 года был под своим настоящим именем Джузеппе Бальзамо приговорен к смертной казни как еретик, ересеначальник, маг-обманщик и франк-масон. Но папа Пий VI заменил смертную казнь вечным заточением в крепости св. Ангела, где Калиостро и умер спустя два года после произнесения над ним этого приговора.

ГЛАВА 4. ГЕРЦОГИНЯ КИНГСТОН

В 1738 году при дворе принцессы уэльской, матери будущего короля Великобритании Георга II, появилась 18-летняя фрейлина — дочь полковника английской службы мисс Елизавета Чэдлей, родом из графства Девоншир. Была она необыкновенной красавицей, обладавшей к тому же острым и игривым умом. Молва гласила, что во всем Соединенном королевстве не было ни одной девицы, ни одной женщины, которая могла бы сравняться красотой с пленительной Елизаветой. Поэтому неудивительно, что вскоре у нее появились восторженные и страстные поклонники. К числу таких поклонников принадлежал и молодой герцог Гамильтон. Неопытная девушка вскоре влюбилась в него. Герцог воспользовался этим, а затем, несмотря на свои прежние обещания и клятвы жениться, обманул ее, уклонившись от брака с обольщенной им девушкой.

Жестоко разочарованная в своей первой любви, Елизавета Чэдлей в 1744 году обвенчалась с влюбившимся в нее капитаном Гарвеем, братом графа Бристоля. Этом брак был совершен против воли родителей Гарвея. К тому же мисс Елизавета не хотела потерять звание фрейлины при дворе принцессы уэльской, что неминуемо последовало бы, если бы она вступила в брак. По этим двум причинам молодые люди сохранили свой брак в непроницаемой тайне. Связь же Елизаветы с герцогом Гамильтоном также не была никому известна, а потому самые богатые и знатные женихи Англии продолжали по-прежнему искать ее руки. Все удивлялись, почему мисс Елизавета, не имевшая никакого наследственного состояния, отказывается от самых блестящих предложений.

Между тем, тайные супруги жили между собой не слишком ладно. С первого же дня супружества у них начались размолвки, а потом ссоры, вскоре перешедшие в непримиримую вражду. Миссис Елизавета решила разлучиться с мужем и, чтобы скрыться от него, отправилась путешествовать по Европе. Во время этого путешествия она побывала в Берлине и Дрездене. В столице Пруссии король Фридрих Великий, а в столице Саксонии курфюрст и король польский Август III оказали мисс Чэдлей (или миссис Гарвей) чрезвычайное внимание. Фридрих Великий был так сильно увлечен ею, что в течение нескольких лет вел с ней переписку.

Вскоре, однако, недостаток денежных средств принудил ее отказаться от дальнейшего путешествия по Европе. Вернувшись в Англию, она поняла, что здесь ей невозможно было оставаться, т. к. разгневанный муж стал с ней дурно обращаться. К тому же он грозил ей, что об их тайном браке сообщит принцессе уэльской, под покровительством которой находилась Елизавета, считавшаяся по-прежнему, как незамужняя девица, в числе фрейлин принцессы. Однако при этой угрозе капитан встретил в своей молодой жене ловкую и смелую противницу.

Мисс Елизавета узнала, что пастор, который венчал ее с Гарвеем, умер и что церковные книги того прихода, где она венчалась, находились в руках его преемника, который был человеком доверчивым и беспечным. Она решила отправиться к нему, что и сделала. Встретившись с новым пастором прихода, мисс Елизавета попросила у него позволения просмотреть церковные книги на предмет выяснения какого-то незначительного факта или события, якобы необходимого ей. Не подозревая в такой просьбе ничего дурного, пастор охотно разрешил посетительнице просмотреть эти книги. В то время, когда ее приятельница занимала пастора разговором, сама она вырвала тайком из церковной книги ту страницу, на которой был записан акт о ее браке.

Возвратившись домой, мисс Елизавета спокойно объявила мужу, что никаких следов их брака не существует, что она считает теперь себя совершенно свободной, что он, если желает, может заявить об их браке кому угодно, но никакими доказательствами не сможет подтвердить своего заявления. К этому она добавила, что при таких условиях он, вероятно, согласится отказаться от тяжести лежавших на нем брачных уз. Гарвей, не желавший дать свободы Елизавете только из ненависти к ней, после некоторого колебания принял эту сделку, тем более, что в это время сам влюбился в другую женщину. Таким образом, Елизавета получила право жить где и как ей вздумается.

Спустя некоторое время после описанных событий мистер Гарвей, после смерти своего старшего брата, унаследовал титул графа Бристоля, а вместе с тем получил и весьма значительное состояние. Вскоре он сильно заболел. Врачи считали, что не было никакой надежды на его выздоровление. Тогда мисс Елизавета Чэдлей задумала сделаться графиней Бристоль, хотя бы и формально. При этом она имела бы право на вдовью долю из состояния умирающего. С этой целью она начала, находясь в разных домах, заявлять о своем тайном браке с капитаном Гарвеем, а теперь графом Бристолем. Она рассказывала также, что от этого брака у нее есть сын. Однако граф Бристоль, вопреки всем предсказаниям медиков, вскоре поправился. Он узнал о слухах, распускаемых его женой, и теперь, в свою очередь, хотел начать процесс для того, чтобы доказать, что тайного брака между ним и мисс Елизаветой никогда не существовало. Это дело, впрочем, приняло другой оборот.

Еще в ту пору, когда мисс Елизавета не уничтожила акта о своем браке с Гарвеем, она влюбила в себя старого герцога Кингстона, а когда ее проделка с больным графом Бристолем не удалась, смогла убедить этого старика жениться на ней. Супруги жили мирно. Старый добродушный герцог был вполне счастлив, получив в жены такую красавицу и находясь в полной ее власти. Умер он в 1773 году. После смерти герцога оказалось, что, согласно завещанию, все его громадное состояние должно было перейти к его вдове. Недовольные таким посмертным распоряжением герцога, его родственники завели с герцогиней сразу два процесса — уголовный и гражданский. Они обвиняли леди Кингстон в двоебрачии и оспаривали действительность духовного завещания в ее пользу. Противники ее находили, что завещание герцога не могло быть применено к ней, как к вдове завещателя, потому что она, как вступившая с ним в брак при жизни первого мужа, графа Бристоля, не может быть признана законной женой герцога Кингстона. Однако, оказалось, что это завещание было составлено очень ловко: старый герцог отказывал свое состояние не графине Бристоль, не герцогине Кингстон, а просто мисс Елизавете Чэдлей, тождественность которой с лицом, имевшим право получить после него наследство, никак невозможно было оспаривать.

Как бы то ни было, но уголовный процесс грозил герцогине страшной опасностью. Суд мог прибегнуть к старинному английскому, не отмененному еще в ту пору, закону, в силу которого ей за двоебрачие грозила смертная казнь. Даже в самом снисходительном случае ей, как двумужнице, следовало наложить через палача публично клеймо на левой руке, которое выжигалось раскаленным железом, после чего должно было последовать продолжительное тюремное заключение. Избавиться от такого приговора было очень трудно, т. к. совершение ее брака с Гарвеем было доказано при помощи служанки мисс Елизаветы, присутствовавшей свидетельницей при заключении этого брака.

Противникам герцогини удалось выиграть затеянный ими уголовный процесс. Мисс Елизавета была признана законной женой капитана Гарвея, носившего потом титул графа Бристоля, а потому второй ее брак с герцогом Кингстоном, как заключенный при жизни первого мужа, был объявлен недействительным. Однако, ввиду разных уменьшающих вину обстоятельств, она была освобождена от всякого наказания и только по приговору суда была лишена неправильно присвоенного ею титула герцогини Кингстон. В дальнейшем, впрочем, по неизвестным причинам, та часть судебного приговора, которая гласила о лишении Елизаветы герцогского титула и фамилии Кингстон, не была приведена в исполнение, т. к. Елизавета повсюду продолжала пользоваться во всех официальных актах титулом герцогини Кингстон без всякого возражения со стороны английского правительства.

Несмотря на неблагоприятный исход уголовного процесса, в силу завещания покойного герцога все его громадное состояние было признано собственностью Елизаветы, и она сделалась одной из богатейших женщин в Европе.

В то время повсюду уже гремела слава императрицы Екатерины II. О ней начали говорить в Европе как о великой государыне и о необыкновенной женщине. Герцогиня Кингстон задумала не только обратить на себя внимание русской царицы, но и, если представится такая возможность, добиться ее особого расположения. Герцогиня Кингстон, обесславленная в Англии уголовным процессом, надеялась, что ласковый прием при дворе императрицы Екатерины восстановит в общественном мнении англичан ее репутацию. Поэтому она повела дело так, чтобы до своей поездки в Петербург заручиться вниманием Екатерины.

В числе разных редких и драгоценных предметов, доставшихся герцогине по завещанию ее второго мужа, было множество картин знаменитых европейских художников. Через русского посланника в Лондоне она изъявила желание передать эти картины, как дань своего глубочайшего и беспредельного уважения, в собственность императрицы, с тем, чтобы выбор из этих картин был произведен по непосредственному личному усмотрению Екатерины. По этому поводу велась продолжительная дипломатическая переписка между русским послом в Лондоне и канцлером императрицы Екатерины П. По всей вероятности, недобрая молва о герцогине делала разрешение вопроса о таком подарке чрезвычайно щекотливым. Между тем герцогиня вступила в переписку с некоторыми влиятельными при дворе императрицы лицами, прося их оказать содействие для исполнения ее намерений. Надо сказать, что картинная галерея герцогини Кингстон пользовалась большой известностью не только в Англии, но и во всей Европе, а императрице очень хотелось иметь в своем дворце замечательные произведения живописи. Поэтому она все-таки решилась принять предложение, сделанное ей герцогиней в такой почтительной форме.

Получив из Петербурга уведомление о согласии императрицы, герцогиня Кингстон отправила из Англии в Россию корабль, нагруженный картинами, выбранными из галереи ее покойного мужа. Екатерина II осталась весьма довольна присланным ей из-за моря подарком. Она через своего посланника в Лондоне поблагодарила за него герцогиню в самых благосклонных и лестных выражениях, после чего та могла рассчитывать на радушный прием со стороны императрицы.

Вскоре после этого герцогиня стала готовиться к поездке в Петербург, для чего заказала великолепную яхту, отличавшуюся необыкновенной роскошью и изяществом отделки, а также всевозможными удобствами и приспособлениями для морских путешествий. На этой яхте она и прибыла в Петербург.

Появление леди Кингстон в Петербурге возбудило общее внимание к ее особе со стороны знатных особ. Герцогиня, принимая на своей яхте посетителей, рассказывала каждому из них, что она решилась предпринять такое дальнее путешествие единственно для того, чтобы хоть раз в жизни взглянуть на великую императрицу. Такие речи доходили до Екатерины, которой были приятны восторженные отзывы о ней богатой и знатной иностранки, пользовавшейся дружбой Фридриха Великого и не имевшей, по-видимому, никакой надобности заискивать перед русской государыней. Предрасположенная этим в пользу герцогини Кингстон Екатерина II принимала знаменитую путешественницу чрезвычайно приветливо. Русские вельможи следовали ее примеру. Все они желали представиться герцогине и старались обратить на себя ее внимание. Они приглашали леди Кингстон к себе в гости, устраивая в ее честь блестящие праздники. На эти почтительные приглашения герцогиня отвечала тем, что, в свою очередь, давала на яхте обеды и балы. Вскоре она сделалась самой желанной и видной гостьей высшего крута Петербурга. В торжественных случаях и на дворцовых выходах она являлась с осыпанной драгоценными камнями герцогской короной на голове, следуя в этом случае существовавшему тогда среди английских дам обычаю — надевать вместо модных головных уборов геральдические короны, соответствующие титулам их мужей.

В Петербурге герцогиню Кингстон считали владетельной особой. Говорили, что она близкая родственница королевскому дому, а в официальных русских актах давали ей титул не только светлости, но и высочества. Императрица приказала отвести для нее один из самых лучших домов в Петербурге. Вообще, герцогине жилось в русской столице отлично: все ей угождали, все рассыпались перед ней в любезности и ей недоставало только сердечных побед. Но пора таких побед для нее уже миновала: в ту пору герцогине было 56 лет. Тем не менее все находили, что она была красивая для своих лет дама.

Можно предположить, что леди Кингстон, не пользовавшейся никаким влиянием среди слишком щепетильного аристократического общества в Англии, была чрезвычайно польщена той встречей, которая была ей оказана в Петербурге. Она решила расстаться со своей неприветливой родиной и поселиться в гостеприимной России. Особенно ей хотелось получить звание статс-дамы при императрице Екатерине П, т. к. звание это, даваемое государыней с большой разборчивостью, должно было возвысить ее в общественном мнении и если не окончательно уничтожить, то все же, по крайней мере, хоть несколько ослабить ту оскорбительную молву, которая была распространена на ее счет в Англии в связи с уголовным процессом.

Когда герцогиня Кингстон заявила близким к ней лицам о своем желании сделаться статс-дамой русского двора, то эти лица заметили, что ей, как иностранке, прежде чем пустить в ход подобную просьбу, необходимо приобрести недвижимое имение в России. Она послушалась этого совета и через несколько недель купила на свое имя в Эстляндии имение, за которое заплатила 74 тысячи серебряных рублей. Имение это, по ее родовой фамилии Чэдлей, было названо Чэдлейскими или Чудлейскими мызами. Сделавшись, таким образом, владелицей, судя по цене, довольно значительного имения в России, леди Кингстон стала домогаться получения высокого придворного звания, которое ей так хотелось получить. Однако, несмотря на то расположение, которое Екатерина II постоянно оказывала своей гостье, она, по каким-то своим личным соображениям, отклонила домогательства герцогини под тем благовидным предлогом, что, по принятым ею правилам, звание статс-дамы никогда не предоставляется иностранкам.

Разочарованная леди Кингстон приняла отказ императрицы с крайним огорчением. Вдобавок к этой неудаче оказалось, что купленное ею имение в действительности не стоило той суммы, которая была за него заплачена. К тому же, в этом умении можно было только рубить лес да ловить рыбу. Тогда один прожектер предложил герцогине устроить в Чудлейских мызах винный завод, уверив ее, что она с этого завода будет получать огромные доходы, в которых, кстати, при ее богатстве, герцогиня вовсе не нуждалась. Тем не менее, эта мысль ей понравилась, и она приняла сделанное ей предложение. И вот графиня-герцогиня, пэресса Великобритании по обоим мужьям, блестящая и чествуемая всеми гостья императрицы, желавшая занять при дворе высокое положение, обратилась вдруг ни с того, ни с сего в содержательницу винного завода! Это новое промышленное заведение она поручила надзору какого-то английского плотника, служившего на ее яхте.

После этого герцогиня, хотя расставшаяся с Екатериной II самым дружественным образом, но в душе недовольная испытанной ею неудачей, отправилась на своей яхте из Петербурга во Францию и высадилась в приморском городе Кале. Жители этого города встретили ее с необыкновенной торжественностью. Толпа народа поджидала на берегу появление яхты герцогини. При ее выходе на пристань молодые девушки поднесли ей цветы, и она, при радостных криках населения, вступила в приготовленный специально для нее отель, где ее ожидали представители города и роскошный завтрак. Такая общественная демонстрация по случаю приезда герцогини Кингстон объяснялась тем, что ее агенты пустили слух, будто бы она намерена навсегда поселиться в этом городе и использовать свои огромные средства для пользы ее жителей.

На следующий после приезда день к герцогине Кингстон начали являться с визитами знаменитые горожане, поздравляя ее с благополучным прибытием в их город и благодаря за оказанную их городу честь. Она же, умалчивая, конечно, о своем водочном заводе, пустилась перед явившимися к ней посетителями в пространные рассказы о своем пребывании в Петербурге, с восторгом вспоминая о той почетной встрече, которая была ей оказана и со стороны императрицы Екатерины II, и со стороны русских вельмож, а также о том внимании, какое выказывал ей даже простой народ. В этих рассказах упоминалось и об обширных, приобретенных герцогиней в России поместьях и владениях, обитатели которых сделались ее верноподданными и, являясь перед нею, не смели приблизиться к ней иначе, как только поклонившись ей несколько раз до земли и поцеловав раболепно край ее одежды. Она хвалилась необыкновенным расположением к ней императрицы, с которой (по словам герцогини) она свела самую тесную дружбу и которая считала скучно проведенным день, если она не была вместе с леди Кингстон. Герцогиня рассказывала и о блистательном празднестве, устроенном ею в честь императрицы. На этом празднестве, затмившем, по ее словам, все, что до того времени было видано в Петербурге, находилось одной только прислуги сто сорок человек.

Жители и жительницы Кале слушали эти рассказы, развесив уши, а англичане, которые приезжали в этот город и бывали у герцогини Кингстон, возвращаясь в Англию, не только повторяли ее рассказы, но еще и приукрашивали их. Поэтому вскоре в Англии заговорили о той необыкновенной благосклонности, которую удалось английской леди приобрести у могущественной русской государыни.

Несмотря на почет, оказанный герцогине Кингстон жителями Кале, однообразная жизнь в этом городе вскоре ей наскучила. Хотя постоянство не было свойственно ей, но, тем не менее, мысль о сближении с императрицей Екатериной II и о появлении при ее дворе в блестящем положении не покидала герцогиню, хотя однажды она и испытала там неудачу. Она думала также, что ее владения, хотя и не приносящие пока никакого дохода, заслуживают все же, чтобы еще раз лично их осмотреть и узнать на месте о причине их неудовлетворительного состояния. При рассмотрении отчетов, присланных герцогине от управляющего ее эстляндским имением, ей пришла в голову мысль, что имение это будет совершенно в ином положении, если ввести там систему сельского хозяйства, применяемую в Англии, и что тогда это имение сделается образцовым, а его владелица приобретет себе этим громкую известность.

Кроме этого эстляндского имения, у герцогини Кингстон был великолепный дом в Петербурге и большие участки земли вблизи столицы. Эти честолюбивые стремления, а также хозяйственные соображения и побудили герцогиню снова, в 1782 году, предпринять путешествие в Россию.

На этот раз герцогиня Кингстон отправилась туда в сопровождении многочисленной свиты сухим путем через Германию и Австрию с тем, чтобы, проехав через Эстляндию и осмотрев там свои поместья, провести некоторое время в полюбившемся ей Петербурге. К этому времени она свела близкое знакомство с князем Потемкиным и надеялась на его содействие у императрицы.

После того, как герцогиня Кингстон побывала при блестящем дворе Екатерины, дворы тогдашних немецких мелких владетелей казались ей уже настолько ничтожными, что на них не стоило обращать никакого внимания. Она быстро миновала Германию и приехала в Вену, где ее поразила роскошь тамошних вельмож и где она была принята императором Иосифом II не особенно благосклонно.

Из Вены герцогиня написала письмо одному из сильнейших в ту пору литовско-польских магнатов — князю Карлу Радзивиллу, в котором извещала его о том, что она намерена побывать у него в гостях. Князь Карл Радзивилл жил не в ладах с польским королем Станиславом Понятовским, а следовательно, и с императрицей Екатериной П, которая покровительствовала посаженному ею на престол Понятовскому. С Радзивиллом герцогиня Кингстон познакомилась в Риме в те времена, когда он, изгнанный из своего отечества, готовился выставить против Екатерины известную самозванку княжну Елизавету Тараканову, выдавая ее за дочь императрицы Елизаветы Петровны от тайного брака с графом Алексеем Григорьевичем Разумовским.

Герцогиня была также близка и с другой личностью, подготавливавшей смуты в России, с одним из весьма известных в XVIII столетии авантюристов — со Стефаном Зановичем, который странствовал по Европе под разными именами, а в 1773 году пытался в Черногории выдать себя за покойного императора Петра III. Не преуспев на этом поприще, Занович уехал из Черногории и жил в Польше, приняв фамилию Варт, которую с графским титулом носила и герцогиня Кингстон по купленному ею в курфюрстве баварскому имению. Проживая в Польше, Занович сблизился с местными магнатами, в особенности с князем Карлом Радзивиллом, с которым он также познакомился в Риме перед появлением там княжны Таракановой и, по всей вероятности, был в этом деле деятельным пособником Радзивилла, т. к. сам уже пускался в самозванство.

При первом знакомстве с герцогиней Кингстон Занович, явившийся к ней в богатом албанском костюме, расшитом золотом и украшенном бриллиантами, выдал себя за потомка древних владетельных князей Албании. Она увлеклась его смелым умом и находчивостью и делала ему драгоценные подарки. По словам самой герцогини, Занович был «лучшим из всех Божьих созданий» и до того пленил ее, что заставил забыть Гамильтона. Она даже намеревалась выйти за него замуж. Из сохранившихся о Стефане Зановиче биографических известий трудно сказать, был ли он из числа братьев графов Зановичей, которые, поселившись в Шилове у известного любимца Екатерины и игрока Зорича, были признаны виновными в подделке ассигнаций и, после нескольких лет заключения в Шлиссельбургской крепости, были посажены в Архангельске на корабль и отправлены оттуда за границу.

Занович, о котором идет речь, родился в 1752 году в Албании. Отец его, Антоний Занович, в 1760 году переселился в Венецию, где нажил большое состояние, торгуя туфлями восточной выделки. Сыновья его, выросшие в Венеции, получили впоследствии хорошее образование в Падуанском университете. В 1770 году Стефан Занович и его брат Премислав отправились путешествовать по Италии и, встретив во время этого путешествия какого-то молодого богатого англичанина, обыграли его шулерским образом на 90 000 фунтов стерлингов. Родители проигравшегося юноши не захотели платить Зановичам такой громадный карточный долг. По их жалобе возникло уголовное дело, которое кончилось тем, что братья Зановичи, как игроки-мошенники, были высланы из великого герцогства Тосканского с запрещением появляться туда когда-либо. После этого Зановичи, гоняясь за счастьем на игорных столах, в 1770–1771 годах странствовали по Франции, Англии и Италии. В 1773 году братья расстались, т. к. старший из них, Стефан, отправился в Черногорию и там пытался выдать себя за императора Петра III. В 1776 году он странствовал по Германии под именем Беллини, Балбидсона, Чарновича и графа Кастриота-Албанского. В это время, неизвестно для каких целей, он получал значительные суммы от польских конфедератов, старавшихся побудить Турцию к новой войне с Россией.

В 1783 году Стефан Занович появился в Амстердаме под именем Царабладаса, но там за долги был посажен в тюрьму. Поляки выкупили его из тюремного заключения. Тогда он под именем князя Зановича-Албанского начал принимать деятельное участие в восстании Голландии против императора Иосифа II. Инсургенты щедро снабжали его деньгами, а он обещал им подбить черногорцев к нападению на австрийские владения. Вскоре, однако, над ним разразилась беда: по заявлению турецкого посланника из Вены в Амстердаме он был заподозрен в самозванстве и посажен в тюрьму. Его обвиняли в мошенничестве и обманах, и ему готовилось слишком печальное будущее, когда 25 мая 1785 года он был найден в тюрьме мертвым на своей койке. Оказалось, что он каким-то острым орудием перерезал себе жилу на левой руке. По рассказу герцогини Кингстон, Занович умер, приняв яд, находившийся у него в перстне. Перед смертью он написал герцогине письмо, в котором сознавался в том, что он жил под чужими именами и что он был вовсе не то лицо, за которого его принимали. Как самоубийца, Занович был предан позорному погребению и похоронен без совершения над его телом похоронных христианских обрядов.

Вообще относительно Зановичей в биографии герцогини Кингстон отмечается значительная путаница. Очевидно, что Стефан Занович, умерший в 1785 году, не мог быть тем Зановичем, который гостил в Шилове у Зорича и потом до 1788 года сидел в Шлиссельбургской крепости.

Продолжим дальше наш рассказ о леди Кингстон. Получив ее письмо, Радзивилл поспешил ответить на него самым любезным приглашением и приготовил к ее приезду такие великолепные празднества, которые должны были затмить чуть ли не все прежние пиры, даваемые князем. Местом свидания с герцогиней Кингстон князь назначил одну принадлежавшую ему деревеньку, называвшуюся Берг, расположенную недалеко от Риги, через которую она должна была проезжать, направляясь в Петербург. В этой деревеньке, по распоряжению Радзивилла, был наскоро построен великолепный дом для приема герцогини. Когда она приехала туда, то явившийся к ней один из шляхтичей, состоящих на службе при дворе Радзивилла, доложил ей, что наияснейший князь желает встретить свою знаменитую гостью без всякого церемониала, как старый и искренне преданный ей друг, а потому он представится ей запросто на следующее утро.

Действительно, на другой день на рассвете Радзивилл приехал в Берг. Поезд его состоял из сорока различных экипажей, в каждый из которых была запряжена шестерня превосходных коней. В этих экипажах сидели дамы и девицы, заранее приглашенные Радзивиллом на предстоящее празднество и собравшиеся накануне в назначенное место. За длинной вереницей экипажей следовало шестьсот лошадей. На одних из них ехали конюхи, пикинеры, ловчие, стремянные, доезжачие и шляхтичи, служившие у Радзивилла, других лошадей они держали в поводьях, а на сворах было при них до тысячи гончих псов. Сам Радзивилл был на кровном арабском скакуне, в сбруе с золотой отделкой, украшенной драгоценными камнями. Князя со всех сторон окружали его надворные казаки и гусары.

Представившись герцогине, Радзивилл пригласил ее проехаться в сопровождении всего поезда в особо приготовленной парадной карете за несколько миль от деревни Берг в то место, где среди леса на специально расчищенной поляне было построено за несколько дней нечто вроде небольшого чистенького городка, посреди которого находился назначенный для нее особый домик со всеми удобствами панского жилья.

Княжеский поезд прибыл на эту поляну под вечер, поэтому празднество началось великолепным фейерверком, после которого на расположенном неподалеку озере происходило примерное сражение двух кораблей. По окончании фейерверка и морской битвы князь повел леди Кингстон по городку, домики которого оказались ярко освещенными лавками, наполненными самым дорогим и разнообразным товаром. Радзивилл предложил герцогине выбирать все, что ей понравится, и таким путем преподнес ей множество ценных подарков. После этого гостья, хозяин и сопровождавшее их многочисленное общество отправились в обширное помещение, занятое князем, где он среди самой роскошной обстановки открыл бал с герцогиней, как с царицей праздника. Как только по окончании танцев гости оставили залу, ее охватило яркое пламя, т. к. наружные стены этой постройки были смазаны легковоспламеняющимся составом, и гости Радзивилла при таком неожиданном освещении оставили место увеселения, чтобы ехать в замок князя, где их ожидал роскошный ужин и удобный ночлег. На одно это празднество, как передает герцогиня, Радзивилл истратил до 50 000 фунтов стерлингов.

Герцогиня Кингстон провела у Радзивилла две недели, в течение которых она посетила и его знаменитый родовой замок, находившийся в местечке Несвиж. Невдалеке от этого местечка, окруженного тогда густыми дебрями, Радзивилл для потехи герцогини устроил охоту на кабанов. Охота происходила ночью, при свете факелов. На нее, по приглашению Радзивилла, съехались все соседние паны с их семействами, и каждый из них имел при себе множество слуг. Вся эта ватага кормилась сытно и вкусно в течение нескольких дней за счет князя. По ночам, во время проезда герцогини по владениям Радзивилла, которые с малыми перерывами тянулись через всю Литву, дороги были освещены пылавшими кострами и смоляными бочками, а около ее кареты ехали провожатые с зажженными факелами. Во всех местечках, принадлежавших князю, местные власти являлись приветствовать герцогиню, о приближении которой возвещали жителям пушечные выстрелы. В свою очередь, и мелкая шляхта, раболепствовавшая перед Радзивиллом и готовила его гостье если не такие пышные, то все же чрезвычайно радушные встречи.

Сама леди Кингстон, рассказывая в своей краткой биографии, помещенной в «Записках» баронессы Оберкирх, о том приеме, который ей сделал Радзивилл, прибавляет, что он, страстно влюбленный в нее со времени знакомства в Риме, просил ее руки, но она отказалась вступить с ним в брак, не желая оставаться «в дикой стране, среди сарматов, которые одеваются в звериные шкуры».

Из этой «дикой страны» герцогиня Кингстон, дружески расставшись с Радзивиллом, отправилась в Петербург, где несколько лет тому назад ее встретили с таким почетом и где теперь ее ожидало горькое разочарование. Прежний чрезвычайно благосклонный прием, оказанный герцогине со стороны императрицы Екатерины II, сменился теперь вежливой и сдержанной холодностью. На этот раз Петербург показался герцогине совсем не тем городом, каким он показался ей в 1776 году. Она была теперь в нем совершенно незаметной личностью. Отношения ее со двором ограничились сухим официальным представлением. Императрица не приглашала ее в свой избранный круг, а петербургская знать не устраивала в ее честь никаких праздников. Вскоре, при такой неблагоприятной обстановке, герцогиня убедилась в том, что ей нечего было ожидать и искать в Петербурге и что получить желаемое ею звание статс-дамы она не может. Вдобавок к этому, ее надежды на получение огромных доходов с купленных в Эстляндии Чэдлейских мыз оказались также несбыточными. Принадлежавший ей водочный завод не приносил никаких прибылей. Кроме того, казна, ввиду разных упущений в ведении дел на этом заводе, наложила на герцогиню штрафы, так что сразу после ее приезда в Петербург к ней явился полицейский офицер, который представил ей документы о платежах, которые ей необходимо было сделать в соответствии с указом казенной палаты. Независимо от этого, занятие по водочной части сильно уронило в общественном мнении прежнюю знаменитую петербургскую гостью. Теперь на нее уже не смотрели как на знатную иностранную путешественницу, сорящую деньгами, а скорее как на заезжую промышленницу, желавшую разжиться посредством надувания казны и за счет спивающихся простых людей. Обаяние, окружавшее герцогиню Кингстон в первый приезд, совершенно исчезло. Вследствие этого ее вторая поездка в Россию прошла без всякого шума и по своим результатам была для нее гораздо неприятнее, чем первая, после которой герцогиня увезла все-таки с собой хоть какие-то воспоминания, льстившие ее ненасытному самолюбию.

Побыв несколько дней в Петербурге и не застав здесь Потемкина, на покровительство которого она рассчитывала, герцогиня Кингстон вернулась в Кале на нанятом французском коммерческом судне.

По возвращении во Францию герцогиня Кингстон окончательно избрала местом своего постоянного жительства город Кале, жители которого не переставали пользоваться ее необыкновенной к ним щедростью. В 1786 году она задумала было поехать в Англию, но, узнав, что английские газеты снова в неприязненном тоне заговорили о ней и что на ее счет в Лондоне стали появляться самые оскорбительные и грязные пасквили и памфлеты, она отказалась от своего намерения посетить родину и решилась навсегда остаться во Франции, поселившись в Париже. Там она наняла на улице Кокрон великолепную гостиницу, а недалеко от Фонтенбло купила замок Сент-Ассиз, заплатив за него 1 400 000 ливров. В этом роскошном замке герцогиня прожила только одну неделю. Она умерла в Сент-Ассизе скоропостижно от разрыва сердца 28 августа 1788 года на шестьдесят девятом году жизни.

Баронесса Оберкирх, видевшая герцогиню Кингстон за несколько дней до ее смерти, писала о ней следующее: «Она действительно женщина необыкновенная; она поверхностно знала чрезвычайно много, т. к. проводила время с людьми умными, образованными, бывшими в ту пору знаменитостями во всей Европе. Хотя она только слегка могла касаться того или другого ученого или вообще важного вопроса, но говорила превосходно и картинно». При большом знакомстве с практической стороной жизни она имела слишком пылкое воображение и была горда и упряма. Несмотря на старость, герцогиня Кингстон, по словам баронессы Оберкирх, еще сохраняла следы поразительной красоты.

После смерти герцогини ее состояние, по самой умеренной оценке, оценивалось до трех миллионов фунтов стерлингов, хотя она и тратила доставшееся ей от мужа наследство без всякого расчета, бросая пригоршнями деньги куда ни попало. Следует заметить, что, несмотря на неудачи, испытанные ею в обеих поездках в Петербург, герцогиня Кингстон чувствовала к нему какое-то особое влечение, которое было высказано ею в завещании. В нем леди Кингстон говорит, что в случае, если она умрет поблизости от Петербурга, то чтобы ее непременно похоронили в этом городе, т. к. она желает, чтобы прах ее покоился в том месте, куда при жизни постоянно стремилось ее сердце. Некоторую часть своего состояния она предоставила тем лицам, с которыми познакомилась в бытность свою в России, и между прочим завещала императрице Екатерине II драгоценный головной убор из бриллиантов, жемчуга и разных самоцветных камней.

ГЛАВА 5. ЭЖЕН ФРАНСУА ВИДОК

Эжена Франсуа Видока, начальника охранительной полиции, по праву можно назвать легендарным героем французского народа. Ему были присущи телесная сила, храбрость и тонкий, хитрый ум. Это был актер социальной комедии, воспоминание о котором свежо в народе до сих пор, тогда как множество эфемерных знаменитостей предано забвению. Правда, известностью своей он частично обязан тому, что в ряду злоумышленников вел борьбу с обществом. Его необыкновенные приключения, смелые поступки, хитрости и многочисленные побеги могли бы заполнить не один роман. Но если бы дело ограничилось только этим, то известность его не превзошла бы известности других подобных злодеев, имена которых, неразрывно связанные с тюрьмой и острогом, заклеймены позором и служат только предметом нездорового любопытства. Видок же несравненно выше этих героев уголовного суда, быстро кончавших свою блистательную карьеру виселицей, тем, что он захотел восстановить свое почетное имя, вооружась против своих соучастников, и использовал свои исключительные способности, свою дорого приобретенную опытность и неустрашимую энергию на службу обществу. Вследствие этого вторая половина жизни Видока еще более богата приключениями, еще интереснее первой. Это целая история погони за ворами. Охота на воров представляет весьма сложную игру, и трудно представить себе, какого умственного напряжения, каких замечательных способностей она требует.

Видок обладал исключительными качествами, обычно принадлежащими порознь различным личностям. Он соединял их в себе и в высшей степени. Ни один актер не мог сравниться с ним в искусстве гримироваться и разыгрывать какую угодно роль. Для него было игрушкой мгновенно изменить возраст, физиономию, манеры, язык и произношение. Даже при дневном свете, переодетый, он бесстрашно подвергался опытному глазу жандармов, полицейских комиссаров, тюремных сторожей и даже прежних соучастников — людей, с которыми жил и от которых ничего не имел тайного. Несмотря на свой высокий рост и дородность, он умел переодеваться даже женщиной. Кроме того, этот странный человек при железном темпераменте имел в своем распоряжении весьма терпеливый желудок, который позволял ему переносить продолжительный голод и предаваться всевозможным излишествам. Он мог после обильного обеда с притворной жадностью истреблять самые крепкие напитки и самые неперевариваемые кушанья.

Что бы ни думали о Видоке, который, впрочем, никогда и не метил попасть в святые, но нельзя отрицать того, что в качестве главы охранной бригады он оказал громадные услуги, очистив Париж более чем от двадцати тысяч злодеев всевозможных категорий. Для достижения такого результата ему нужно было ежедневно и течение двадцати лет составлять комбинации утонченнее любого дипломата, постоянно и хладнокровно подвергать свою жизнь опасностям.

Понятно, что жизнь столь знаменитого в своем роде человека, как Видок, рассказанная им самим, не могла не быть приманкой, на которую бросилась толпа, жадная до ощущений. И действительно, записки Видока, изданные им в 1828 году после его отставки, имели невероятный успех. Основываясь на фактах биографии Видока, изложенных им самим в этих записках, мы предлагаем читателям рассказ о его полной удивительных приключений жизни.

Эжен Франсуа Видок родился 23 июля 1775 года в Аррасе, близ Лилля, в семье пекаря. В ночь его рождения дождь лил ручьями, гремел гром, и родственница, исполнявшая роль акушерки, заключила из этого, что судьба его будет весьма бурной.

Видок рос сильным и красивым парнем. Отец хотел сделать из него булочника, поэтому мальчишкой он разносил хлеб по домам. Однако перспектива спокойной жизни обывателя его не прельщала. И вот в один прекрасный день он, прихватив из кассы родителя две тысячи франков, отправился в Остенде. Видок хотел сесть там на корабль и отправиться в Америку. Однако уехать ему не удалось: его, доверчивого в ту пору молодого человека, обобрал случайно встретившийся проходимец. После этого происшествия Видок поступил в бродячую труппу кукольников. Здесь впервые проявился его талант подражателя, который неоднократно выручал его впоследствии.

После кукольного театра он поступил в услужение в бродячему лекарю, у которого ему приходилось зазывать покупателей, носить и раскладывать товар. Однако вскоре это занятие ему надоело, и он решил вернуться в родной Аррас. Это произошло в неспокойном 1791 году, когда молодая Французская республика переживала тяжелые дни. До жителей Арраса доходили из Парижа призывы отстоять отечество. Поэтому нет ничего удивительного в том, что склонный к приключениям Видок однажды вечером отправился в столицу в качестве избранника города в Генеральные штаты. В Париже он вступил добровольцем в армию, где был зачислен в егеря благодаря своему бравому виду, осанке и умению владеть шпагой. В день битвы с австрийцами при Вальми его произвели в капралы гренадеров. Казалось, что все для молодого человека складывается хорошо. Однако его подвел буйный нрав. Он то и дело затевал ссоры и за полгода успел несколько раз подраться на дуэлях, убив при этом двух противников. После по единка с унтер-офицером Видок вынужден был скрыться и перейти к австрийцам, которые зачислили его в кирасиры. Но Видок не захотел сражаться со своими и поэтому притворился больным. Так он оказался в госпитале, где пробыл некоторое время. После выхода оттуда Видок предложил гарнизонным офицерам обучаться у него фехтованию. Вскоре он приобрел множество учеников и неплохо на этом зарабатывал. Однако и тут его подвел несдержанный характер: из-за ссоры с бригадиром Видока приговорили к двадцати ударам. После этой экзекуции, приведшей его в ярость, Видок отказался давать уроки фехтования и поступил денщиком к генералу, который вскоре должен был отправиться в действующую армию. При первой возможности Видок бежал от своего начальника. После этого он стал выдавать себя за бельгийца и поступил в кавалерию. Хотя служба в кавалерии проходила сравнительно спокойно, Видок постоянно испытывал чувство страха, т. к. боялся быть узнанным своими сослуживцами по французскому полку, в котором он служил до своей измены. На его счастье вскоре подоспела амнистия, после которой он оставил службу и вернулся в Аррас.

Это был период разгула массового террора и расправ над аристократами, названный периодом «гильотинад». Казни совершались тогда по всей стране. Свидетелем таких казней стал Видок и в своем родном городе. От греха подальше он предпочел вновь вступить в армию. Но и тут ему пришлось встретиться в гильотиной, т. к. Конвент не нашел лучшего средства, чтобы укрепить верность офицеров и солдат своих армий, как демонстрировать им орудие казни, которое ожидало изменников Отечества. Однажды Видок, ершистый характер которого ничуть не изменился, угостил пощечиной одного из своих командиров. За этот проступок он мог бы дорого поплатиться, однако, на его счастье, вскоре произошло сражение с австрийцами. В этом бою Видоку пулей оторвало два пальца, и он попал в госпиталь. Оттуда он бежал, т. е. стал дезертиром. А дезертирство, как известно, считается воинским преступлением, поэтому Видоку в случае поимки грозило суровое наказание (в лучшем случае — каторга).

После побега Видок отправился в Брюссель, где был задержан полицейскими, потребовавшими у него паспорт. Так как паспорта у него не оказалось, то он был арестован и отправлен в тюрьму. Боясь быть опознанным, Видок совершил побег из тюрьмы. Переждав погоню у одной своей подружки, он облачился в шинель, наложил на глаз черную тафту с пластырем и в таком виде, неузнанный, покинул город Брюссель и направился в Амстердам, но пробыл там недолго.

Весной 1796 года Видок добрался до Парижа и поселился в гостинице «Веселый лес». Тут его снова подвел неспокойный нрав. Поссорившись с одним офицером и боясь ареста, Видок покинул столицу. Теперь он решился направиться в Лилль — пограничный город, который представлял многие преимущества для тех людей, которые, подобно Видоку, надеялись найти там полезных знакомых.

В Лилле Видок встретил девушку Франсину, в которую влюбился. Ему казалось, что и она его любит. Однако вскоре его ждало горькое разочарование. Оказалось, что эта девушка встречается еще и с другим мужчиной — инженерным капитаном. Застав их как-то вместе, Видок избил счастливого соперника. За этот проступок он был приговорен к трем месяцам тюрьмы и посажен в Башню Святого Петра. Здесь и произошло то роковое событие, определившее всю его дальнейшую судьбу.

Среди сокамерников Видока находился крестьянин Севастьян Буатель, осужденный на шесть лет за кражу хлеба. Этот крестьянин, у которого была большая семья, глубоко переживал свою разлуку с женой и детьми. В отчаянии он говорил, что хорошо заплатит тем, кто поможет ему освободиться. Такие доброхоты нашлись. Это были некие Гербо и Груар, осужденные за подлог. Желая получить обещанную Буателем награду, эти мошенники через несколько дней сделали необходимый для освобождения крестьянина документ. Вскоре явился вестовой и передал тюремщику пакет, в котором находился сфабрикованный мошенниками документ — приказ об освобождении. Когда же на другой день для осмотра камеры пришел инспектор и тюремщик показал ему приказ, тот сразу увидел, что это фальшивка. По этому делу привлекли к ответственности обоих мошенников, тюремщика и Буателя. Все они показали, что в подлоге замешан и Видок. Таким образом, эта авантюра, не имевшая к Видоку никакого отношения, закончилась для него весьма плачевно: он за участие в подлоге был приговорен к восьми годам содержания в кандалах.

В этот драматический для Видока момент, как нельзя кстати, появилась Франсина, раскаивающаяся и горько сожалеющая о своем легкомыслии. С ее помощью Видок и совершил свой побег из этой тюрьмы. По указанию Видока, Франсина принесла ему мундир, точно такой же, какой носил тюремный инспектор. Загримировавшись и переодевшись так, чтобы походить на инспектора, Видок, не узнанный охранниками, вышел из Башни Святого Петра. Однако вскоре его опознали, и он вновь оказался в этой тюрьме. Но мысль о побеге не покидала его.

Однажды Видока вызвали на допрос вместе с несколькими другими заключенными. В том помещении, где производился допрос, находились двое жандармов. Один из них вышел, оставив около Видока свою шинель и шляпу. Другого в это же время вызвали звонком и он также ушел из комнаты. Тогда, недолго думая, Видок надел шинель и шляпу жандарма, взял за руку одного из заключенных и решительно пошел к двери, делая вид, что сопровождает того в туалет. Солдаты его пропустили.

Оказавшись снова на воле, Видок направился к Франсине. Там его и поймали полицейские, верно рассчитавшие, что после побега его можно будет найти у подружки, которая не раз навещала в тюрьме своего возлюбленного. После этой поимки Видока сначала ожидала отправка в парижскую тюрьму Бисетр, а оттуда на каторгу в Брест.

Прибыв в Бисетр с партией каторжан, скованных во время пути попарно толстым железным обручем и тяжелыми ножными оковами, Видок, немного освоившись там, познакомился с кулачным бойцом Жаком Гутелем, у которого он брал уроки его искусства, пригодившегося ему впоследствии.

Надо сказать, что жизнь в этой французской тюрьме не отличалась строгим режимом. Арестанты, находящиеся в ней, вели довольно свободный образ жизни. Они могли свободно передвигаться по территории тюрьмы и заниматься своими делами. Многие получали с воли инструменты и деньги, чтобы организовать побег.

В Бисетре Видок пробыл недолго. Вскоре арестантов стали готовить к отправке на каторгу, В их одежде отрезали воротники, в шляпах — поля. Затем всех попарно сковали цепью, прикрепленной к общему железному пруту для двадцати шести арестантов, при этом они могли двигаться только все вместе. К этой цепи каждый арестант был прикован от ошейника, закрепленного заклепкой.

И вот партия из пятисот каторжан двинулась в путь. Это путешествие длилось 24 дня. По прибытии в Брест всех одели в красные куртки с буквами GAL, зеленые колпаки с железными бляхами и номерами, на плечах каждого выжгли клеймо TF (каторжные работы) и одели ножные кандалы. Несколько раз Видок пытался бежать отсюда, но неудачно. Наконец, одна такая попытка ему удалась. Переодевшись в платье монахини, которая за ним ухаживала в тюремном лазарете, Видок бежал, подпилив кандалы. Оказавшись после побега в Нанте, он раздобыл крестьянскую одежду и в этом новом обличье продолжил свое путешествие, направляясь в свой родной город Аррас. По дороге ему вновь пришлось пережить немало приключений.

Вернувшись домой, Видок, чтобы хоть немного успокоить родителей, которые переживали за непутевого сына, сочинил для них рассказ о своей жизни, мало соответствовавший действительности. Однако из этого рассказа родители все же заключили, что он находится в бегах и ему грозит опасность. Посоветовавшись, они решили поместить его у одного бывшего кармелитского монаха, который жил в маленькой деревеньке и тайно совершал богослужения. Так Видок стал помощником этого монаха. Заодно он помогал монаху и в обучении деревенских детей. С этой ролью Видок справлялся отлично и никто из окрестных жителей не подозревал, что молодой монах — беглый каторжник. Однако тут его подвела страсть к женщинам. Однажды ночью, на сеновале, Видока схватили местные ревнивцы. Его раздели и высекли крапивой, после чего голым вытолкали на улицу. Через несколько дней, выздоровев, Видок навсегда покинул свое безопасное пристанище.

После этого происшествия он решил отправиться в Роттердам.

Прибыв в этот город, Видок нанялся матросом на корабль. Паспорта у него никто не потребовал, поэтому он назвался вымышленным именем — Огюстом Дювалем. Судно, на которое устроился Видок, было обыкновенным капером, поэтому ему пришлось участвовать в абордажных схватках при захвате английских торговых судов, т. к. Франция в то время находилась в состоянии войны с Англией. За это он получал свою долю с захваченной добычи. Скопив порядочную сумму, Видок уже стал подумывать о каком-нибудь честном занятии, как вдруг на судне появилась полиция для проверки. Случилось это в Остенде. Так как у Видока не было документов, ему предложили сойти на берег и подождать в участке, пока закончится проверка его личности. По дороге в участок Видок решил сбежать от полицейских, но это ему не удалось. После этого Видока вновь отправили в тюрьму Бисетр, а оттуда с партией приговоренных к каторге ему пришлось проделать тяжелый сорокадневный путь до Тулона.

В Тулоне Видоку вновь выдали одежду каторжника и заковали в ручные кандалы. Личность его идентифицировали и, соответственно, срок каторжных работ, к которым он был приговорен ранее, увеличился за побег на три года. Видока, оказавшегося в числе «оборотных лошадей», т. е. беглых и вновь пойманных преступников, освободили от работы, чтобы исключить возможность побега. О тулонской каторге в народе шла дурная молва. По сравнению с брестской каторгой содержание здесь было намного хуже. Поэтому неудивительно, что через некоторое время Видок приобрел жалкий вид. Он испытывал недостаток пищи, спал на досках, был прикован к скамье и страдал от жестокого обращения. Однако, несмотря на пристальный надзор в этой тюрьме, Видока не покидала мысль о новом побеге. Он решил прибегнуть к испытанному методу — притвориться больным с тем, чтобы оказаться в госпитале. Это ему удалось, ну а дальше все зависело от случая. Вскоре такой случай представился. Однажды фельдшер по неосторожности оставил свой сюртук, шляпу и трость у кровати Видока. Воспользовавшись этим и переодевшись в чужое платье, а также изменив внешность с помощью заранее припрятанного парика, Видок благополучно бежал из тюрьмы. Однако и на этот раз его поймали (до следующей попытки бежать).

За все совершенные побеги, а также за смелость и отвагу Видока прозвали королем риска. Говорили, что он оборотень, способный проходить сквозь стены, что он даже в огне не горит и в воде не тонет. И это, действительно, было так. Однажды Видок прыгнул в реку из окна тюрьмы. Наступили сумерки, плыть было трудно. Он продрог, и силы начали ему изменять, однако он все-таки спасся. В другой раз он с моста бросился в реку, спасаясь от полицейских. Его преследователи были уверены, что он утонет, т. к. это произошло зимой, а течение в реке было бурное. Однако и на этот раз удача сопутствовала Видоку.

Местом очередного ареста Видока был город Мант, где он был опознан как беглый каторжник. Его отправили в Париж в сопровождении жандармов, имевших при себе инструкцию, в которой говорилось, что «Видок (Эжен Франсуа) заочно приговорен к смертной казни. Субъект этот чрезвычайно предприимчив и опасен». До самого Парижа с него не спускали глаз. Он понимал, что на этот раз положение его более чем серьезно, поэтому выход был один — несмотря ни на что, снова бежать. Прибыв в Париж, Видок очутился в тюрьме, расположенной в Луврской колокольне. В первую же ночь по прибытии сюда Видок бежал, перепилив решетку на окне и спустившись по веревке, сплетенной из простынь.

После этого последовали новые приключения. Сначала Видок скрывался, переодевшись пленным австрийцем. Затем служил на пиратском судне, ходил со знаменитыми пиратами Поле и Жаном Бартом на абордаж, тонул во время бури. Затем он вновь вступил в армию, где получил чин капрала морской артиллерии. И тут судьба свела его с членами одного тайного общества, которые тогда существовали в армии. Невольно он оказался посвященным в секреты этого тайного общества, которое называлось «Олимпийцы».

Тайное общество «Олимпийцы», как сообщает Видок, впервые возникло в Булони. Оно было организовано по образцу масонских лож. В него допускались моряки от гардемарина до капитана корабля, а из сухопутной армии — от унтер-офицера до полковника. Видок слышал на собраниях олимпийцев, как они провозглашали принципы равенства и братства, произносили антиправительственные речи. Всех членов общества связывала клятва «взаимного содействия и покровительства». О политической направленности этого общества говорят принятые им знаки — рука с мечом в окружении облаков, внизу опрокинутый бюст Наполеона. Чтобы быть принятым в общество, требовалась проверка на мужество и скромность. Достойных и отличившихся на военном поприще, а также недовольных воцарением Наполеона на троне принимали особенно охотно. Хотя о свержении узурпатора из осторожности предпочитали не говорить вслух, однако цель руководителей была именно такова.

Тем не менее, деятельность общества «Олимпийцев», по свидетельству Видока, не вызывала особого беспокойства у властей. Так, генеральный комиссар полиции в Булони регулярно доносил министру полиции Фуше о сборищах заговорщиков. Он полагал, что олимпийцы — всего лишь горстка идеалистов, мечтателей, одержимых масонскими фантазиями. Тем не менее, хитрый и осторожный министр полиции заслал в ряды заговорщиков своего агента. Действовал этот агент весьма успешно. Он близко сошелся с некоторыми олимпийцами и, завоевав их доверие, добился того, что был даже посвящен в члены. Разумеется, все, что говорилось на их собраниях, тут же становилось известно министру полиции.

Об олимпийцах и агенте, засланном в их ряды, Видок узнал от него самого при следующих обстоятельствах.

Однажды он стал свидетелем поединка двух военных — вахмистра и сержанта. Во время этой дуэли сержант поскользнулся и упал в канаву. Вахмистр стал насмехаться над своим поверженным противником. Видока это возмутило, и он бросился на вахмистра со шпагой в руках, причем ранил того в грудь, а затем, из сострадания, сам перевязал ему рану. Для этого Видок разорвал на нем рубашку. Тут он увидел на теле раненого клеймо, которое свидетельствовало о том, что его обладатель — бывший обитатель галер. Оказалось, что и тот узнал в Видоке бывшего каторжника. Оба пообещали хранить молчание. После этого вахмистр пригласил обоих своих недавних противников скрепить мировую у «Золотой пушки». К вечеру, после изрядной попойки, Видок вызвался проводить домой захмелевшего сержанта, которого, как оказалось, звали Бертран. Очутившись у него дома, Видок был поражен роскошной квартирой, в которой тот жил. А новоявленный друг с ходу предложил Видоку заработать столько же, сколько имеет и он. Бертран признался, что является членом тайного общества «Олимпийцы». На вопрос Видока, кто такие эти олимпийцы, он пояснил, что это люди, которые поклоняются свободе и проповедуют равенство, и тут же предложил своему новому другу сделаться их приверженцем. Поблагодарив, Видок отказался. Он объяснил свой отказ тем, что это тайное общество обязательно обратит на себя внимание полиции, а он не хочет иметь с ней ничего общего. Одобрив осторожность и благоразумие Видока, Бертран, расположенный к откровенности выпитым, поведал ему, под строгим секретом, что выполняет в рядах заговорщиков особую миссию, иначе говоря, является тайным агентом полиции.

Вскоре Бертран исчез из поля зрения Видока, однако эти сведения об олимпийцах он хорошо запомнил. Вскоре многие олимпийцы были арестованы, по-видимому, по доносу Бертрана.

Хотя Видок и отказался от предложения стать осведомителем, но эта мысль запала ему в голову, ведь он был изгнан из общества, хотя и готов был исправиться. Лучшим доказательством этого было то, что всякий раз после очередного бегства он отличался примерным поведением и редкой добросовестностью в выполнении своих обещаний. Не раз Видок проклинал свою судьбу, погубившую его молодость. Теперь он твердо решил исправиться, сделаться честным человеком, заработать право вернуться в мир добропорядочных людей и навсегда порвать с прошлым. Но как искупить вину? Как заставить поверить, что он готов исправиться?

Недолго думая, Видок написал письмо жандармскому полковнику о том, что ему известны имена тех людей, которые совершили одну кражу, которую в то время расследовала полиция. Он описал внешность участников этой кражи, и благодаря этому они были схвачены. Правда, письмо это Видок написал пока анонимно. О нравственной стороне своего поступка в то время он мало задумывался.

Вскоре после этого Видоку стало известно о плане ограбления и убийства, которое задумали его дружки. Ни минуты не раздумывая о грозившей ему опасности в случае разоблачения доноса, Видок отправился в парижскую полицейскую префектуру к шефу ее Первого отделения господину Анри, ведавшему борьбой с уголовными преступлениями. Господин Анри принял его благосклонно, но заявил, что не может предоставить ему никаких гарантий. Он сказал Видоку, что это не помешает ему сделать разоблачения, которые, после обсуждения, может быть, и заслужат внимания…

Видок попытался возразить господину Анри. Он заявил, что подвергает свою жизнь опасности и что тот, возможно, не представляет, на что способны преступники, которых он хочет выдать. Если же его вернут на галеры, то там его также будет ждать жестокая кара, если станут известны его контакты с полицией. Разговор этот так и закончился ничем. Сделка не состоялась. Видок покинул полицию, не назвав своего имени.

После этого Видок оставил на некоторое время мысль о сотрудничестве с полицией. Он, как и прежде, скрывался, жил под чужим именем. Он не сомневался в том, что над ним тяготеет проклятие и напрасно бежать от порока, который с удивительным постоянством настигал его.

Как он и предугадывал, какую бы маску он ни надевал на себя, правосудие в конце концов настигло его и на этот раз. Вскоре он вновь очутился в Бисетре. Здесь его встретили как признанного главаря уголовного мира. Его авторитет был непререкаемым. Преступники ему подчинялись, старались во всем угодить. Слава Видока росла, однако мало утешала его самого. Он вновь решил предложить свои услуги полиции, причем с условием освобождения от каторги и отбывания срока заключения в любой тюрьме. Вновь Видок написал господину Анри, сообщив важные сведения. При этом он уверял, что и впредь будет поставлять подобного рода информацию. Господин Анри доложил обо всем префекту полиции Паскье. Предложение Видока, наконец-то, было принято.

После этого Видока перевели в тюрьму Форс, в которой был более легкий режим. За двадцать один месяц, что он находился в этой тюрьме, благодаря его доносам полиции удалось разоблачить и арестовать много преступников. Уже тогда Видок принес большую пользу для безопасности всей Франции. Господин Анри доложил префекту полиции о многочисленных разоблачениях и арестах, сделанных благодаря помощи Видока. Вскоре он был освобожден. Для этого был разыгран спектакль побега для того, чтобы никто не мог заподозрить Видока.

Таким образом, произошло одно из самых неожиданных и поразительных превращений Видока. Из преследуемого и гонимого обществом преступника он становится его рьяным защитником. Своими спасителями и благодетелями он считал Анри и Паскье. «Они возвратили мне жизнь, если не более, — говорил он. — Для них я готов был подвергнуть себя тысяче опасностей, и мне поверят, если я скажу, что часто рисковал собой, чтобы добиться от них одного слова похвалы».

Господин Анри руководил первыми шагами Видока на поприще сыска. Это был хладнокровный человек с твердым характером, к тому же очень наблюдательный, прекрасный физиономист. В уголовной среде его называли «Сатаной» или «Злым гением». И он заслужил эти прозвища. Прирожденный полицейский, он обладал истинным талантом сыщика и как никто другой был предан своему делу. У Анри было два способных помощника — следователь Берто и начальник тюрем Паризо. И вот эти трое решили искоренить разбой в столице. Видоку в их планах отводилась едва ли да главная роль. Было решено поручить Видоку возглавить борьбу с преступностью. Так бывший каторжник оказался в роли охранителя закона.

Перед Видоком была поставлена задача непосредственного осуществления замысла по очищению Парижа от преступников. Задача эта была сложной хотя бы по той причине, что в подчинении у новоявленного шефа уголовной полиции было всего четыре помощника — таких же, как он бывших заключенных. Первый крупный успех Видока на новом поприще был связан с именем знаменитого фальшивомонетчика Ватрена, за поимку которого он получил денежное вознаграждение.

Разоблачениям Видока способствовал не только его талант сыщика и знание преступного мира, но и искусство трансформации. Так, во время охоты на преступников он появлялся на парижских улицах, в притонах и трущобах под видом слуги и ремесленника, угольщика и водовоза. Причем он мог одинаково ловко носить костюм бродяги и аристократа. В борьбе с уголовниками он избрал способ личного наблюдения. Посещая под чужим именем злачные места, Видок притворялся, что его преследует полиция и тем самым входил в доверие. Воры, бандиты и мошенники были убеждены, что он такой же, как и они, ведь он свободно изъяснялся с ними на воровском жаргоне арго, знал законы уголовного мира и такое рассказывал о своих похождениях, что самых закоренелых преступников брала оторопь. Ежедневно Видоку удавалось кого-нибудь изловить, но никто из арестованных даже не мог и помыслить, что угодил за решетку по его милости.

Контора Видока располагалась на улочке Святой Анны, неподалеку от префектуры полиции. Своих помощников он набирал из бывших уголовников, прошедших тюрьмы и каторги. Он руководствовался принципом, согласно которому «побороть преступление сможет только преступник». Вначале, как мы уже говорили, бригада Видока, которую в шутку стали называть «бандой», состояла из четырех человек. Потом их стало двенадцать. С такой горсткой людей Видок умудрялся арестовывать по несколько сотен убийц, воров и мошенников в год. Ему удавалось обезвреживать целые шайки бандитов, насчитывавшие до двадцати человек. Уголовники стали его люто ненавидеть. Они грозили Видоку расправой и не раз покушались на его жизнь. Невзлюбили Видока и полицейские. Они завидовали его ловкости и удачливости, не раз пытались оклеветать, распускали слух, будто он действует заодно с ворами и получает от них свою долю. В то же время сами вступали в сговор с преступниками, выдавая им планы Видока.

Между тем его авторитет у начальства продолжал расти. Видоку поручали самые сложные и опасные дела, с которыми он всегда успешно справлялся. Однако, несмотря на все успехи, он продолжал числиться тайным агентом. Ему все еще не было даровано помилование, хотя его должность вроде бы и гарантировала свободу. Однако такая свобода была относительна, т. к. в любое время его могли этой свободы лишить. Не забывал он и о том, какое презрение питали к занимаемой им должности. Однако, по зрелому размышлению, он решил, что тяготившие его мысли — не более как предрассудок, т. к. совесть его была чиста и вину свою он искупил. Сознание этого помогло Видоку переносить несправедливость и неблагодарность. И все-таки, только тогда, когда его назначили руководителем всего сыска, т. е. когда он стал начальником Сюртэ — криминальной полиции, — он мог считать, что, наконец-то, добился признания и благодарности.

Вообще говоря, Видок был полон благих намерений и всерьез думал не только очистить город от уголовников, но и перестроить всю систему карательных мер и наказаний, до этого (по его мнению) нелепую и малоэффективную. Так, он хотел улучшить режим в тюрьмах и на галерах, т. к. по себе знал, как тюрьма уродует и озлобляет людей, особенно тех, кто оказался там впервые, причем часто за ничтожную провинность.

Некоторые завистники говорили, правда, о том, стоит ли доверять «банде Видока», т. к. она состоит из бывших карманников и уголовников. Тогда Видок, решивший положить конец этим подозрениям, приказал своим сотрудникам постоянно носить замшевые перчатки, и что первого из них, кого увидит без перчаток, немедленно уволит (было хорошо известно, что «работать» в перчатках никакой карманник не сможет).

Между тем слава Видока росла. На его счету было уже более семнадцати тысяч задержанных преступников. Среди них не только безвестные воры и мошенники, но и уголовники, чьи имена наводили ужас на весь город. Ему удалось раскрыть несколько краж, совершенных в апартаментах принца Конде, у маршала Буппо, в музее Лувра, где был задержан граф де Руссийон, карманы которого оказались набиты драгоценностями, и в других домах аристократов и банкиров.

В 1827 году префектом полиции был назначен Делаво. У Видока с ним сразу не сложились отношения. Шеф стал придираться, упрекать Видока в том, что его сотрудники вне службы ведут себя неподобающим образом (например, отказываются посещать церковь). Все это говорилось таким тоном, что Видок, в конце концов, не выдержал и заявил, что подает в отставку. В своем заявлении он писал: «Восемнадцать лет я служу в полиции и никогда не получал в свой адрес упреков со стороны Ваших предшественников. После Вашего назначения мне уже второй раз приходится выслушивать от Вас нарекания по поводу поведения моих агентов. Могу ли я отвечать за их поведение вне службы? Конечно, нет. Чтобы лишить Вас возможности, месье, и в будущем обращаться ко мне с подобными претензиями, которые мне неприятно слышать, имею честь просить Вас принять мое прошение об отставке».

Через пару дней в прессе появилась короткая заметка о том, что полицейский комиссар посетил Видока и сообщил ему, что по приказу префекта полиции его на посту шефа Сюртэ заменит мсье Лакур, до этого являвшийся заместителем Видока. В тот же день Видок уехал в свой загородный дом. Пенсии он не получил. Ему выплатили лишь компенсацию в размере трех тысяч франков.

Почти сразу после получения отставки Видок стал писать свои воспоминания. Издатель Тенон поспешил сразу закупить их (ведь это были мемуары сыщика!), заплатив за них 24 тысячи франков. Благодаря этим воспоминаниям слава Видока-мемуариста быстро превзошла ту, что он заработал, будучи сыщиком. Его переводят на многие языки, и вскоре он становится европейской знаменитостью.

После выхода воспоминаний в свет (в 1827 году) Видок прожил еще целых тридцать лет. Годы эти были столь же насыщены приключениями, как и первая половина его жизни.

В Сент-Манде, где Видок поселился, он стал вести образ жизни сельского хозяина: приобрел землю, построил новый дом, создал фабрику по производству бумаги. Рабочих Видок нанимал из бывших каторжников, которые, освободившись, не могли заработать себе на хлеб.

Многие в то время, когда мемуары Видока вышли в свет и он достиг пика популярности, стали интересоваться его личной жизнью. Но эта сторона его жизни так и осталась неизвестной широкой публике. Правда, за отсутствием достоверных сведений, как это обычно бывает, стали распускаться всякие слухи. Видоку приписывались всевозможные похождения, а его дон-жуанский список включал имена сотен женщин. Но это были всего лишь домыслы. Одно не вызывает сомнений: Видок был в этом смысле обычным человеком и не раз переживал любовные драмы. Он предпочитал общаться с актрисами и модистками, чьи притязания не очень обременительны. В 45 лет Видок женился на Жанне-Виктуар Герен, 30-летней вдове. Четыре года спустя жена умерла. Следующей его привязанностью стала 30-летняя кузина Видока Флерид-Альбертин Манье. Он женился на ней шесть лет спустя. Вторая жена стала его настоящим помощником и другом. Она разделила с ним все невзгоды и горести последних лет жизни.

В 1830 году во Франции произошла Июльская революция, в 1832-м — опять восстание. В это смутное время власть Луи-Филиппа висела на волоске. Именно тогда Видоку вновь предложили возглавить Сюртэ. Подумав, он согласился. Под началом Видока вновь оказались его двадцать сотрудников из бывших уголовников. Этот маленький отряд успешно действовал против восставших. Позже про Видока скажут, что он спас королевство. Но не успели пройти тревожные дни, как на Видока обрушилась оппозиционная пресса, что совсем не устраивало префекта полиции Жиске. Чтобы под благовидным предлогом избавиться от Видока, он объявил о своем решении слить Сюртэ с муниципальной полицией. Естественно, Видок не мог этого стерпеть и попросил об отставке.

После этого он решил создать свою, частную полицию. И вот на улице Нев-Сент-Юсташ появилась его контора «Бюро расследований в интересах торговли». Задачей новой организации (первой такого рода в мире) была защита предпринимателей от аферистов. Каждый заинтересованный должен был подписаться на услуги бюро и уплатить взнос — 20 франков в год. «Подписывайтесь на наши услуги, — призывал Видок, — и вы никогда не станете жертвой аферистов и прочих мошенников. Мы вовремя предупредим вас об опасности и позаботимся, чтобы поймать вашего обманщика».

Год спустя у него было уже 4 тысячи подписчиков. Ими были коммерсанты, банкиры, промышленники. Отделения бюро возникли в провинции и за рубежом. Доходы Видока в то время исчислялись миллионами. Такой успех не остался незамеченным в префектуре. И вот однажды, 28 ноября 1837 года, четыре полицейских комиссара и двадцать агентов появились у дверей Бюро Видока и ворвались в помещение. Видок не сопротивлялся. Он уже знал, кто стоит за спиной полиции — те самые аферисты и мошенники, с которыми он боролся. В руках полиции оказалось около 6 тысяч документов, включая сюда личный архив Видока.

Видок стал протестовать, писать в газеты. Он направил даже жалобу королевскому прокурору. Затем Видок нанял знаменитого адвоката Шарля Ледру и подал в суд на префекта полиции и действия его подчиненных. После таких шагов в свою защиту Видок был брошен в тюрьму Сент-Пелаги. Судебное следствие привлекло 350 свидетелей. Дело Видока вели знакомые Видоку судьи, на беспристрастность которых он рассчитывал. В результате судебного процесса Видок был признан невиновным и освобожден из тюрьмы.

В то время ему уже было 63 года. Но, несмотря на уже довольно преклонный возраст, он не думал еще об отдыхе и продолжал возглавлять свое Бюро, в котором всегда было много клиентов, среди которых знатные особы — принцы королевской крови, графы, бароны и министры. А у Видока в это время были все те же двадцать человек. Среди этих сотрудников оказался и некий Улисс Перрено, который был подослан полицией для того, чтобы следить за Видоком.

Летом 1842 года к Видоку обратились несколько человек, ставшие жертвами афериста Шемпе. Видок с ним встретился и склонил к тому, чтобы тот исполнил требования обманутых им людей. На другой день Шампе был арестован. Вместе с ним был задержан и Видок, которого полицейские обвинили в превышении полномочий. Его обвинили также в том, что он якобы арестовал, а потом похитил Шампе. К удивлению Видока Шампе подтвердил это несуразное обвинение и подал на него в суд. И снова Видока арестовывают и заключают в Консьержери, где он провел более года. И снова — суд. На этот раз Видока приговаривают к пяти годам тюрьмы, пяти годам строгого надзора и трем тысячам штрафа. Видок подал апелляцию. Известный адвокат Ландриен произнес на повторном слушании дела блестящую речь в защиту своего подопечного, которая в немалой степени повлияла на решение суда, вынесшего оправдательный приговор.

Шли годы, и хотя Видок был в прекрасной форме, последнее заключение в тюрьме Консьержери не прошло для него бесследно. Он лишился своих клиентов, и доходы его совсем упали. Внезапно он узнал, что находится на грани разорения. Это случилось во время революции 1848 года. С приходом к власти Наполеона III Видок отошел от всех дел и удалился в свое поместье. Власти оставили его в покое, он был больше не страшен им. Очутившись в конце жизни в плачевном материальном положении, Видок решает похлопотать о пенсии. Сначала с этой целью он написал письмо президенту, напоминая о своих заслугах. Ответа на его письмо не последовало. Спустя два года он сделал еще одну попытку. Результат — тот же. Видок оказался «за чертой бедности», он ютится в маленькой комнатке, принадлежащей его другу. Только тогда власти назначили ему «ежемесячное вспоможение» в размере ста франков.

Умер Видок в 1857 году в возрасте восьмидесяти двух лет. До своей последней минуты он жил, не зная страха, рискуя и надеясь. Говорят, в предсмертном бреду он шептал о том, что мог бы стать Клебером, Мюратом, добиться маршальского жезла, но слишком любил женщин и дуэли…

Загрузка...