Часть II

Жизнь — это путник, который волочит за собой пальто, чтобы стереть следы.

Луи Арагон «Пассажиры империала»

1

Я открываю веб-сайт кантональных архивов Во и нахожу следующий документ:

Образовательный центр Святой Марии

Открытие: 1892 г.

Закрытие: 1973 г.

Вместимость: 50–100

Пол: женщины

Тип заведения: воспитательный дом

Вероисповедание: мультиконфессиональное

Далее примерно на двух страницах следует описание истории дома. Я узнаю, что изначально это был «дом силы, задержания и дисциплины» (работный дом); в него принимали и мальчиков, и девочек, размещение и обучение которых было раздельным. Он пополнялся пансионерами с судимостью или по требованию родителей или опекунов, серьезно обеспокоенных поведением ребенка, чьи отклонения они не могли «подавить». Несовершеннолетние от восьми до восемнадцати лет получали религиозное образование и участвовали в сельскохозяйственных работах. Со временем тюремная составляющая учреждения была смягчена в пользу «психолого-педагогической» помощи воспитанникам. Во время Второй мировой войны, в результате реформы уголовного кодекса Швейцарии, учреждение стало воспитательным домом. В середине 1950-х годов в приют брали только девочек-подростков в возрасте от четырнадцати до восемнадцати лет, он перешел из-под опеки Департамента юстиции и полиции в Управление по защите молодежи. По данным сайта, в то время учреждение специализировалось на приеме девушек с поведенческими расстройствами или изъятыми из семей. Дальше информация становится расплывчатой. Я узнаю, что приют закрылся в начале 1970-х годов по бюджетным причинам и был преобразован в центр профессионального обучения.

Возвращаюсь на страницу поиска. Несколько других сайтов упоминают о доме, но вряд ли я найду дополнительную информацию. Моя самая значительная находка обнаружена на странице сайта Лозаннского университета, посвященной междисциплинарной исследовательской группе. В ней кратко рассказывается о работе экспертной комиссии, назначенной в 2007 году с целью проведения научного исследования на тему «Административные задержания и принудительные меры, принятые в Швейцарии до 1981 года».

Я все еще не могу установить логическую связь между тем, что читаю, и историей моей матери. Переворачиваю страницу: с начала XX века до 1981 года десятки тысяч людей старше шестнадцати лет были лишены свободы без санкции судьи. Интернированные простым решением администрации люди не имели возможности подать апелляцию. Я понимаю, что наткнулся на эту страницу, потому что воспитательный дом Святой Марии входил в состав учреждений для интернированных кантонов Невшатель, Во и Вале.

Я по-прежнему теряюсь в догадках. Моя мать француженка, и я не знаю ничего, что связывало бы ее со Швейцарией, кроме национальности человека, которого она пыталась убить. Пытаюсь убедить себя, что это ошибка, но фотография, лежащая на столе, не лжет: Нина действительно в какой-то момент своей жизни оказалась в этом заведении.

Упомянутый научный коллектив невелик: три научных сотрудника и два студента факультета. Я легко нахожу контактный адрес электронной почты Людовика Бертле, историка и архивариуса Лозаннского университета, который возглавляет комиссию. Недолго думая, пишу около десяти строк, объясняя, что ищу информацию о доме Святой Марии. Я не раскрываю личность матери, но указываю, что она, несомненно, находилась в этом учреждении в подростковом возрасте и могла быть подвергнута административному задержанию. Прошу Бертле связаться со мной и оставляю номер телефона.

Моя электронная почта «распухла» от посланий. Близкие знакомые хотят услышать обо мне, но я не решаюсь ответить и отправляю несколько коротких сообщений.

Вопреки всем ожиданиям, Бертле отвечает мне в течение получаса.


Уважаемый господин Кирхер!

Благодарю вас за сообщение. Комиссия, которую я возглавляю, ищет и изучает показания людей, которые подверглись со стороны государства мерам, расцениваемым как серьезное покушение на свободу. Изучая процессы и механизмы, приведшие к этим мерам принуждения, мы также ставим перед собой задачу понять, как пострадавшие люди пережили заключение, и передать их опыт в долгосрочной перспективе. Если вы живете в Лозанне, я буду рад встретиться с вами в университете в ближайшие дни. В случае если у вас есть документы, оставленные вашей матерью, мы очень заинтересованы получить возможность ознакомиться с ними или дажеконечно, с вашего разрешенияинтегрировать их в наши будущие публикации. В ожидании вашего ответа…


Очевидно, мое письмо навело Бертле на мысль, что я живу в Швейцарии, а моя мать умерла. Знаю, что должен действовать, не терзаясь вопросами, и отвечаю, что счастлив буду встретиться с ним в ближайшее время, не сообщая, что я француз и никогда не был в Лозанне.

* * *

Около часа ночи возвращается Камиль. Я не сплю, слышу скрип лестницы и выхожу на порог. Его лицо появляется в слабом луче света, падающего из моей комнаты. Я замечаю, что он с трудом идет по прямой, но совсем не удивлен, увидев меня.

— Не спишь? — спрашивает он голосом, немногим четче походки.

— Нет.

— Нормально, учитывая все, что произошло…

Камиль поднимается на последнюю ступеньку, останавливается в нескольких сантиметрах от меня, и я чувствую его пропитанное алкоголем дыхание. Он хихикает, но выглядит смущенным.

— Все, ноги совсем не держат!

— Я уезжаю завтра утром.

— Как это?

— Уезжаю.

— Но куда?

Я хотел бы сказать ему правду. Что несколько часов назад заказал билет в Швейцарию. Что отправляюсь на поиски матери, той молодой девушки, которой она когда-то была и о которой я ничего не знаю. Но мне не хочется продолжать этот разговор, пока Камиль пьян.

— Я возвращаюсь в Авиньон. Там меня ждет адвокат.

Он опускает глаза и медленно качает головой.

— Мне очень жаль Нину…

— Знаю, ты уже говорил.

Я слишком резок с ним. Он кусает губы, распознав, несмотря на мутное состояние, мою враждебность.

— Ладно, значит, до утра?

— Договорились.

Грустный и злой, я наблюдаю, как он уходит в полумрак и исчезает в своей комнате. Нет, мы не увидимся утром. Мой рейс в Женеву вылетает в восемь утра. Мне придется уехать в Ниццу пораньше, и я почти уверен, что Камиль еще не встанет, когда я покину дом Мод.

2

Кантон Во, 1967 год

В ту ночь, когда она приехала на ферму, было холодно. Кончики пальцев покалывало, губы посинели. Туфельки, слишком маленькие и легкие для этой погоды, причиняли боль. Она шла вперед, устремив взгляд на грязную дорожку, в которой увязала с каждым шагом. По небу тянулись последние отблески сумерек. Деревья по краям тропинки образовывали непроницаемый барьер. Ее опекун шел в нескольких шагах позади. Она слышала короткое, сбивчивое дыхание, периодически прерываемое кашлем, все еще ощущала табачное зловоние из его рта, которое ей пришлось выносить на протяжении всей поездки на машине. Точно так же как пришлось мириться с самодовольной ухмылкой Снейпа, которая никогда не сходила с его губ, с густыми черными волосами, торчащими из-под воротника рубашки, и с его рябой кожей, покрытой мелкими красноватыми пятнами, которые он машинально все время расчесывал до крови. Опекун предпочел оставить машину на обочине главной дороги после того, как дважды сбился с пути.

— Это здесь, — услышала она его шепот в тот момент, когда различила силуэт фермерского дома с односкатной крышей. Нина почувствовала, как сжалось сердце, и еще глубже засунула руки в карманы.

Они вошли. В воздухе пахло супом и жареным луком. Низкий потолок, массивная деревенская мебель, тусклый свет. В камине горел огонь, отбрасывая на стену янтарные отблески.

Прежде чем сесть за стол, все наскоро перезнакомились. Отец был высокого роста, с худыми конечностями и ввалившимися щеками, с такой сутулой спиной, что, казалось, он нес на своих плечах все несчастья мира. Мать была крепкой толстушкой с острым взглядом и сильными руками в постоянном движении. Маленькая девочка лет десяти стояла в стороне, опасливо поглядывая на этих странных людей.

Снейп заговорил. Родители слушали, кивали или делали односложные замечания. Здесь экономили даже слова. Опекун обращался к хозяевам так, будто Нина отсутствовала в комнате или не понимала, что его слова относятся к ней.

— Мы были с ней очень терпеливы, проявляли заботу. Никто не понимает, что с ней делать. Бог знает, где она окажется… — Отец и мать продолжали механически и слишком почтительно кивать.

Опекун говорил все быстрее и быстрее. Все в его жестах и голосе говорило о том, что он хочет покончить с делом и как можно скорее покинуть этот дом. Он вынул из кармана какие-то бумаги, положил их на стол перед отцом, протянул ему ручку и указал пальцем на место, где требовалось расписаться. Мужчина немного растерянно посмотрел на листок и неуверенной рукой поставил подпись.

Все было кончено. Опекун ушел, дав Нине последнее наставление уже на пороге:

— Самое главное — не создавай проблем, иначе окажешься в тюрьме, в компании тебе подобных.

Отец подсел к догорающему огню и раскурил трубку. Едкий дым смешался с кухонными запахами. Мать, стоявшая рядом с дочкой, задумчиво осмотрела Нину с ног до головы и, указав на жалкий чемодан, воскликнула:

— Это все, что у тебя есть?!

Нина смотрела молча, с каменным лицом и сжатыми кулаками.

— Ты ужинала или как?

Девочка покачала головой.

— Вдобавок она еще и немая… Пойдем со мной.

Мать усадила ее за кухонный стол, накрытый выцветшей клетчатой клеенкой, а затем занялась печкой.

— Анн-Мари, — проворчала она дочери, — дай ей ложку.

Малышка подчинилась, не спуская глаз со вновь прибывшей. Нина оставалась неподвижной; ее глаза были прикованы к оконным стеклам темно-синего, почти черного цвета. Мать подала ей дымящуюся похлебку и большой ломоть хлеба, намазанный тонким слоем соломенно-желтого масла.

— Ешь давай! Нужно кормить рот, чтобы руки работали. Здесь не любят лодырей…

Анн-Мари хихикнула. Мать бросила на нее грозный взгляд.

После еды — отец все еще курил у остывавшего очага — ее отвели наверх. Комната под крышей была крошечной, с темным пятном узкого слухового окна, холодной и бедно обставленной: стул, деревянный сундук и тумбочка. На железной перекладине над кроватью висел грубо вырезанный из самшита крест.

— Спать будешь здесь. Белье в сундуке.

Нина положила чемодан на кровать и почувствовала, как подступают слезы. Когда мать подошла и посмотрела ей в лицо, она собралась, чтобы выдержать холодный взгляд голубых глаз. Она будет сильной и ни за что не покажет, как ей плохо.

— В ящике есть Библия. Главное, не забудь помолиться. Тебе это нужно больше, чем другим…

Мать театральным жестом подняла руку и указала на покатую крышу, но Нина догадалась, что она призывает в свидетели Небеса.

— Запомни: от Бога ничего не утаишь!

* * *

На следующее утро Нина познакомилась с сыном хозяев, Кристианом, высоким восемнадцатилетним парнем с большими, словно колотушки, руками. Он был застенчивым и молчаливым, как отец. За завтраком Кристиан с дружелюбным сочувствием посматривал на нее поверх кружки кофе, что не ускользнуло от внимания матери, и она раздраженно фыркнула.

Ежедневный ритуал, к которому ей пришлось быстро привыкнуть, был непреложным. Подъем на рассвете и быстрые рутинные туалет и завтрак. Как только мужчины уходили на работу, а маленькая Анн-Мари — в деревенскую школу, начинались домашние дела: уборка, стирка и штопка, глажка, приготовление еды, уход за огородом.

Мать была беспокойной, много говорила, но мало работала. Бо́льшую часть времени она ограничивалась тем, что раздавала задания, обзаведясь молодой, энергичной, послушной и — главное — бесплатной рабочей силой. Основная часть слов сводилась к обвинениям, в которых Нина усматривала не столько злобу, сколько мстительность женщины, которая всю свою жизнь проводила дома одна. Она словно получала извращенное удовольствие, командуя девушкой, чье положение было ниже ее собственного. Особенно мать любила орать на нее в третьем лице — «и она не забудет вытереть пыль наверху!», — так что девочка зачастую сомневалась, к ней ли она обращается. Мать использовала расхожие выражения, как костыли, без которых не могла выразить ни одной мысли. Стоя перед Ниной, моющей пол, она притворялась, что переводит дыхание, устав от тяжелой работы, и бросала ей: «До чего же тяжело содержать дом в порядке…» А когда Нина занималась стиркой, изрекала: «Нам, женщинам, приходится много трудиться, иначе кто все это сделает?» Иногда, если работы было слишком много, а ее еще и ругали, Нина начинала плакать, но тут же жалела о слезах, катившихся по щекам. Мать смотрела на нее и говорила: «Крокодиловы слезы… Давай, нацеди ведро, пока рыдаешь!»

Мать дома была фанатично благочестива. Она вроде бы знала Священное Писание наизусть, но была при этом суеверна и ограниченна, принимая за чистую монету рассказы о Потопе, ангелах и демонах, городах, разрушенных серой и огнем. И подозревала, что Нина не получила достойного религиозного образования. Конечно, по воскресеньям семья ходила к обедне, а иногда и к вечерней службе. Все вместе посещали приходские праздники и принимали участие в благотворительных сборах. Между двумя делами, если было не слишком поздно, она заставляла девочку становиться на колени перед креслом и молится Пресвятой Деве, Отцу и Святому Духу, а в те редкие моменты, когда не слишком уставала, читала ей из Евангелия и даже отваживалась бормотать латинские фразы, из которых не понимала ни слова.

Что касается отца — Нина почувствовала это с первого дня, — он был хорошим, но слабым человеком, не позволявшим себе поспешных суждений. Когда мать после и без того слишком долгого и тяжелого дня выискивала предлог, чтобы пожаловаться на нее, он осмеливался робко сказать: «Она не такая уж и плохая девочка». На это жена отвечала, пожимая плечами: «Да что ты об этом знаешь? Не ты заперт с ней наедине весь день». Он предпочитал укрываться за трусливым молчанием и, бросив на Нину короткий виноватый взгляд, удалялся к камину и закуривал трубку. Табачный дым пах землей и сгоревшим сеном и очень нравился Нине.

Еда, хоть и была скудной, но качеством значительно превосходила все, что когда-либо пробовала Нина. За столом ей мешали только сильное чавканье и рыгание. Отец, верный себе, говорил мало, жевал медленно, окидывал долгим взглядом сидящих за столом и держал при себе мысли, которые ему внушали члены семьи. Если он брал слово, то лишь для того, чтобы затронуть денежные проблемы. Он жил в страхе промахнуться, объяснял, сколько франков потратил на ту или иную поставку, беспокоился о будущих расходах и повторял, что нужно быть осторожным, чтобы ничего не потратить зря.

Желая подать пример, отец сметал хлебные крошки в ладонь и высыпал их в рот привычным ловким жестом. Маленькая Анн-Мари смеялась, а мать бросала на Нину кислый взгляд, словно сетуя на новый рот, который приходится кормить.

Кристиан рисовал семейству планы новых начинаний, говорил о том дне, когда уедет с фермы. Получивший некоторое образование, он чувствовал себя неуютно в этом доме, где сталкивался с грубыми манерами. Молодой человек рассказывал о «проектах», ничего не уточняя, приводил в пример ровесников, менее умных и интеллигентных, но добившихся успехов в городе. Обиженный его воззрениями и планами, отец смотрел в сторону и изображал безразличие. Его жена поднимала глаза к потолку, повторяя: «В чужом огороде капуста слаще». Нину задевали эти колкости, как будто мишенью была она. Она сочувствовала Кристиану, потому что он всегда находил для нее доброе слово и не колеблясь помогал ей в некоторых изнурительных работах. Он был единственной рукой помощи в доме, единственным ухом, которому она иногда осмеливалась довериться.

Одержимость отца деньгами с коварством оспы заражала остальных членов семьи. Кристиан злился, видя в жадности отца непреодолимое препятствие для своих намерений, мать — еще одну возможность поссориться с Ниной, «позабыв», что домашние дела выполняются даром и что она получила немалую сумму за то, что приняла ее в дом.

В кухонном шкафу была спрятана металлическая коробка, где хранились деньги. Нина не могла об этом не знать, потому что отец часто доставал ее, чтобы добавить к содержимому несколько сэкономленных монет или — реже — взять, сколько требуется. Однажды, без особой причины, мать высыпала кучу монет на стол и принялась считать вслух. Закончив, воскликнула встревоженным тоном, которым пользовалась, чтобы драматизировать самую ерундовую ситуацию:

— Не хватает трех франков!

Нина только что вошла на кухню, стряхнув на пороге воду с салата.

— Ты слышала? В коробке не хватает трех франков.

Нина смотрела на столбики монет, качая головой.

— Я не брала…

— Зачем оправдываешься, если тебе не в чем себя упрекнуть?

— Я ничего не делала! Может вы… ошиблись.

Мать набросилась на нее как гарпия.

— Ошиблась?! Хочешь пересчитать? Она еще будет утверждать, что ученее меня! Я прекрасно знаю, сколько монет было в этой коробке.

— Возможно, их взял кто-то другой…

— Теперь обвиняешь других? Здесь только мы с тобой.

— Я никого не обвиняла.

— А теперь она еще и лгуньей меня называет…

Лицо матери исказила свирепая гримаса, она схватила Нину за волосы и начала трясти из стороны в сторону.

— Говори правду!

— Ой, больно!

— Ты — воровка. Деньги пропадают не первый раз. Твой опекун нас предупреждал!

— Обыщите мою комнату, если не верите! — крикнула Нина.

— Ты могла спрятать их в другом месте. Чего уж проще…

Мать вдруг задохнулась и отпустила Нину, вырвав у нее прядь светлых волос, схватила тряпку, висевшую на спинке стула, и принялась лупить девочку. Нина попыталась защититься, прикрываясь обеими руками.

— Вы сумасшедшая!

— Сумасшедшая? Да как ты смеешь?!

Удары сыпались один за другим.

— В тебе сидит дьявол! Да, дьявол, Сатана!

Нине было так смешно, что она перестала сопротивляться, и ее обидчица, ужасно удивившись, остановила экзекуцию.

— Говорят, что осознанная ошибка прощается наполовину. Но ты… ты хоть повтори Крестный путь Самого Господа, Он тебя все равно не простит. Прочь с глаз моих!

* * *

Вечером, когда ее муж пришел домой, мать рассказала о случившемся, подбавив сочных деталей, чтобы Нина выглядела еще виноватее.

— Может, она ничего и не сделала, — ответил он. — Я уже не помню, сколько там было денег.

— Такой тертый калач, как ты, не помнит, сколько их было?

— Не помню.

— «От плохого семени не жди хорошего племени». У этой девушки зло под кожей. Ее нужно наказать.

Лицо отца помрачнело. Он сразу понял, чего хочет жена.

— Я не подниму на нее руку, ты уже позаботилась об этом.

Мать хотела было запротестовать, но вспомнила, как равнодушно девочка принимала удары. Маленькая чертовка, возможно, даже получала удовольствие от того, что ее били… Кто знает, не доставит ли ей отцовский ремень еще большее наслаждение?

— Ладно, — буркнула она. — В любом случае у нас она надолго не задержится.

3

Это произошло в конце второго месяца ее пребывания на ферме. Мать в тот день ушла за покупками в деревню: со времени случая с металлическим ящиком она отказывалась доверить Нине хоть какую-то сумму денег, хотя прекрасно знала, что девочка ни в чем не виновата.

Кристиан уже два дня не выходил из дома. Он упал и вывихнул лодыжку; продолжил работать как ни в чем не бывало, но к вечеру нога увеличилась в размерах вдвое. Врач, которого, к большому огорчению отца, пришлось вызвать, уложил его в постель, опасаясь осложнений. С тех пор юноша проводил дни, читая мистические книги, которые должны были принести ему успех и богатство.

В это утро Нина должна была сменить все постельное белье в доме. Когда она вошла в спальню родителей, Кристиан появился в дверном проеме и остановился, прислонившись к косяку.

— Ты не должен вставать, — мягко упрекнула она его. — Это приказ врача.

— Никто не запрещает этому… болтать все, что вздумается.

И, прихрамывая и постанывая, он вошел в комнату, бормоча себе под нос какие-то мелкие жалобы. Нина искоса посмотрела на него и нашла мрачным — похоже, не только от боли. Не прерывая работы, она попыталась завязать разговор, чтобы немного подбодрить его, но Кристиан стоял неподвижно, молча наблюдая за ней, пока она ходила взад и вперед по спальне.

— А ведь на самом деле идти тебе некуда, — произнес он, когда она замолчала.

— Что-что?

— Что бы ты сделала, если б тебя выгнали на улицу?

Нина застыла, сбитая с толку. Никогда еще Кристиан не был так агрессивен и самоуверен.

— Да что с тобой такое? Почему ты так со мной разговариваешь?

— Ответь на вопрос.

— Я… я не знаю. Думаю, справилась бы сама.

— Сама? Ты бы оказалась на улице, да…

Нина повернулась к нему спиной, подошла к окну и распахнула его настежь. На задах фермы до горизонта простиралась зеленая равнина. Потерянно глядя на бескрайние луга, она искала предлог, чтобы выйти из комнаты.

— Говорят, у матери тебе плохо жилось, — продолжал Кристиан, — потому тебя у нее и забрали.

Нина обернулась, дрожа от ярости.

— Это враки! Никто не отнимал меня у мамы! Она честная женщина.

— Такая же, как ты, я полагаю.

— Как и ты, я думаю!

Кристиан обошел кровать, прислонился к стойке и схватил ее за запястья. Нина вскочила и уронила простыню. Ладони у парня были влажные. От него пахло вязким, прогорклым потом хворающего мужчины. Впервые со дня знакомства она не выдержала его взгляда.

— Не знаю, что на тебя сегодня нашло, Кристиан… Лучше тебе вернуться в свою комнату.

— Не приказывай мне!

— Твоя мать вернется с минуты на минуту.

Он так сильно сдавил ей руки, что она вскрикнула от боли.

— Врешь! Я только что видел, как она уходит.

Кристиан притянул ее к себе, так что их тела соприкоснулись. Она брезгливо отвернулась.

— Нина, как только ты появилась у нас…

— Перестань!

— Не играй со мной, не забывай, кто ты и откуда… Уверен, ты и сама хочешь.

Он уткнулся лицом ей в шею. Нина почувствовала его влажный рот, жесткая щетина царапала кожу. Она рефлекторно вцепилась в его запястье и прокусила руку до крови. Он завопил и разразился ругательствами.

Она рванулась к выходу, но Кристиан одним движением перемахнул через кровать и поймал ее, зашипев от боли: вывихнутая ступня застряла в прутьях спинки. Он швырнул Нину на кровать, рухнул на нее, как на матрас, придавил всем своим весом и грубо дернул вверх юбку, которую она безуспешно пыталась натянуть на колени.

Девочка посмотрела в сторону открытого окна. Если закричать, кто-нибудь может услышать… Кристиан проследил ее взгляд и, словно прочитав мысли, поднял руку и отвесил пощечину, да такую сильную, что у нее зазвенело в голове. Вторая оплеуха пришлась в скулу, и перед глазами замелькали черные точки. Нина отпустила полы юбки, не в силах сопротивляться. Во рту появился металлический привкус крови.

Закончив, Кристиан одернул холщовую рубаху и молча встал. Нина лежала неподвижно, уставившись в отсыревший потолок. На белой простыне между ее бедрами растеклось красное пятно.

С порога он обернулся к ней и бросил:

— Тебе лучше все убрать, пока мать не вернулась. Если кому-нибудь расскажешь, мы отправим тебя в сумасшедший дом. И уж поверь, ты останешься там до конца дней.

Вечером за ужином — Кристиан предпочел поесть в своей комнате, отговорившись болью в ноге — отец внимательно взглянул на Нину и, немного поколебавшись, приложил руку к своей щеке.

— Что это ты с собой сделала?

Нина машинально повторила его жест. На ее правой щеке расплывался большой темный синяк. К счастью, губа больше не кровоточила.

— Ничего, — ответила она, опустив глаза в тарелку. — Я просто ударилась, когда заправляла кровати.

Мать, вернувшись из магазина, не могла не заметить ее состояния, но не задала ни одного вопроса. Она шумно фыркнула и процедила с издевкой:

— Она еще и неуклюжая вдобавок ко всему…

* * *

В детстве Нина усвоила из Катехизиса, что человек подвержен скверне первородного греха, и даже самые добродетельные существа виновны перед Богом, потому что каждый был частью человечества, а все человечество произошло от Адама.

В альбоме хромолитографий, одной из немногих книг, которыми она когда-либо владела, была изображена змея, обвившаяся вокруг дерева и направившая свой раздвоенный язык в сторону обнаженной Евы, целомудренно спрятавшейся за кустом. Подпись, взятая из Евангелия от Матфея, гласила: «И не введи нас во искушение, но избавь нас от лукавого». Эта картина в ярких тонах, призванная привлечь внимание детей, долгое время приводила Нину в ужас. Ей иногда снился кошмар: она в школе, совершенно голая, как червяк, вынуждена укрываться под партой. Одноклассники улюлюкают, а учитель, который в глубине души терпеть ее не может и ругает за малейший пустяк, кричит, указывая на нее пальцем: «Бесстыжая! Признай свои грехи! Господи, помоги тем, кто без Бога!»

Хотя она не была уверена в существовании упомянутого Господа, Нина всегда жила в страхе, который в последние недели усугубили постоянные угрозы матери. В следующую субботу она пошла на исповедь. Преклонив колени в исповедальне перед благочестивым образом, испросив благословения, пересказала сцену голосом, полным ужаса, не зная, как в приличных выражениях достойно описать нападение, которому она подверглась, и даже сомневаясь, что в поведении Кристиана было что-то предосудительное или ненормальное для мужчины. В конце концов, что она знала о жизни? Только то, что происходило в животном мире!

Священник выслушал ее, прерывая лишь вздохами, напоминавшими звук прибоя. Нина умолчала лишь про унизительную сцену, когда ей пришлось в отчаянии отстирывать кровь с простыни, чтобы успеть до возвращения матери. Когда она закончила, мужчина за перегородкой долго молчал. Нина ждала, что он объявит: «Оба будете гореть в адском огне за такой великий грех!» — но вместо сакраментальной фразы священник прошептал усталым голосом:

— Соблазн плоти — враг опаснее дьявола, дочь моя…

Лаконичные слова священника повергли ее в сильное смятение. Не слишком ли она растерялась? Разве не из своего рода покорности, свойственной людям, привыкшим к несправедливости, она преуменьшила роль Кристиана и приумножила свою собственную, подразумевая, что, возможно, не сопротивлялась так сильно, как должна была?

В доме наступило странное затишье. Мать издевалась над ней не так агрессивно, как будто ее садистское наслаждение притупилось, и Нина по великой наивности не предполагала, что эта перемена может иметь какую-либо связь с тем, в чем был признан виновным Кристиан. Они никогда больше не оставались наедине — или мать находилась рядом, или Нина была настороже. Дверь в ее спальню не запиралась, и она придвигала к ней на ночь большой деревянный сундук, чтобы заблокировать доступ, но все равно не засыпала допоздна, натянув одеяло до подбородка, в ужасе прислушиваясь к малейшим подозрительным шумам в доме.

* * *

Затем пришла буря. Однажды вечером, вернувшись из деревни, мать будто сошла с ума. Нина никогда не видела ее такой: бледная как смерть, она дрожала, плюясь ядовитыми словами.

— Ты шлюха, я знала это с самого начала! Такие, как ты, отмечены печатью порока. Я ни за что не должна была впускать тебя в мой дом!

Ошеломленная, Нина отшатнулась, чтобы защититься от ударов, которые могли вот-вот обрушиться на нее.

— Что я такого сделала?

— Что сделала? Ты еще смеешь спрашивать?! Священник мне все рассказал, ясно? Он сделал это, чтобы предостеречь нас и, возможно, в надежде, что ты все еще сумеешь искупить свою душу.

Нина разразилась рыданиями.

— Он заставил меня… Он бросился на меня и ударил. Я не вру, вот, смотрите сами! — Она указала на побледневший синяк на щеке.

— Значит, ты соврала в тот раз?

— У меня не было выбора.

— Бог сделал нас свободными в выборе между добром и злом. Правда в том, что ты соблазнила Кристиана. Воспользовалась его слабостью, когда он был болен. Неужели кто-то поверит, что в его состоянии он мог принудить тебя к такой грязи?

— Клянусь, я ничего не делала!

— Ты никогда ничего не делала! У тебя всегда виноваты другие! И не клянись больше… Скольких мальчиков ты развратила за свою короткую жизнь? А теперь решила навлечь позор на наш дом?

Возбужденная собственной яростью, она потащила сына на первый этаж. Не пытаясь выслушать его версию, изложила свою, которую, должно быть, обдумала после разговора со священником. История писалась сама собой: Кристиан спокойно отдыхал в своей комнате, когда вошла Нина под предлогом смены простыней — она уже имела опыт, эта уличная девка — и легко развратила его. Да, Лукавый снова торжествует победу…

Сын согласно кивал, испытывая облегчение от того, что ситуация обернулась в его пользу, несмотря на едва заметный проблеск раскаяния во взгляде. Нина продолжала плакать, и слезы, катившиеся по ее щекам в ответ на вопли матери, делали ее совершенной раскаявшейся грешницей.

Чуть позже отец попытался заставить жену прислушаться к голосу рассудка:

— Успокойся! Думаешь, он невинный ягненок? Никогда не видел мужчину, которого принуждают силой делать такое! Он ударил ее, это точно. Видела след на лице?

— Ты усомнился в собственном ребенке? Я выносила его, я вырастила его и верю ему. Он не злой. В любом случае синяк ничего не доказывает! Тебе показать все мои синяки? У женщин есть тысяча возможностей нанести их себе во время работы! В теле мерзавки сидит дьявол. Потребовался бы сам Иисус, чтобы избавить ее от семи демонов, как он это сделал с Магдалиной. Мы приняли ее в наш дом из христианского милосердия, и вот как она благодарит нас!

Мать щелкала бусинами четок, распаляясь все сильнее. Маятник больших часов в столовой отмерял установившуюся тишину. Отец почесывал щеку — этот привычный жест помогал ему думать.

— Священник нарушил тайну исповеди, он не Божий человек.

— Так вот о чем ты беспокоишься? Думаешь, если он поговорил со мной, он мог бы пойти и рассказать в другом месте о тех мерзостях, что она натворила? Конечно, может, но кто же поверит в такую историю?

— Точно, никто не поверит! Люди вообразят, что… Все будут смеяться над нами, будь уверена, женщина!

Мать стиснула руки. Серебряный крестик на конце четок качнулся.

— Мы не можем больше держать ее у себя, — заключила она. — Я не вынесу позора.

Отец вздохнул, уже смирившись.

— Ты знаешь, в какое место они могут ее отправить…

— Это не наша проблема. Пусть отправляют куда угодно!

На следующий день они позвонили опекуну, который не особо удивился. Договорились, что Нина проведет на ферме еще неделю, пока решается ее судьба. Мать, опасаясь, что девочка снова пойдет на исповедь или откажется продолжать работать, запретила сообщать ей об этом.

Нина была постоянно начеку, но поверила, что все наладилось. Она работала не покладая рук, не жалуясь, всегда с беспокойством поглядывая на мать, чтобы предвосхитить ее требования и не вызвать гнева. Вполне оправившийся Кристиан теперь смотрел на нее с презрением.

Наступило воскресенье. В десять утра мать, дочь и сын ушли, ничего не объяснив. Остался только отец. Он ходил по комнате, высматривал что-то в окне, нервно размахивая потухшей трубкой. Этот человек никогда не внушал ей страха, но она не осмелилась задавать вопросы и приготовила завтрак на кухне.

В одиннадцать к ферме подкатила машина опекуна.

— Что он здесь делает? — испугалась Нина.

Отец нахмурился и отвел взгляд.

— Мне очень жаль, но мы не могли поступить иначе после того, что произошло. В другом месте будет спокойнее… Тебе следует подняться в свою комнату и собрать вещи.

Нина почувствовала, как земля уходит у нее из-под ног. Невыразимая паника овладела всем ее существом. Здесь, по крайней мере, у нее было собственное место и не приходилось жить в страхе перед неизвестным. Она вспомнила слова, которые часто повторяла ее родная мать: «Мы знаем, что теряем, но не представляем, что найдем». Эта присказка бедняков, никогда не казавшаяся ей такой уж верной, теперь обрела смысл.

Опекун злился из-за того, что пришлось так скоро возвращаться за Ниной. Он не поздоровался с ней, схватил маленький чемодан и поспешил к выходу. Слезы девушки заставили его раздраженно покривиться.

— Хватит тебе! Ты достаточно натворила? Пошли!

Нина бросилась в объятия отца. Вдохнула в последний раз землистый запах трубки, почувствовала щекой грубую, но такую успокаивающую вязку свитера. Смущенный, отец не знал, куда деть руки.

— Тебе пора идти, — сказал он, мягко отстранив ее.

Так закончилась жизнь на ферме. Машина тронулась. Стая птиц рассекла небо над домом. Вдалеке залаяла собака.

Отец остался стоять на пороге. Сквозь заднее стекло машины Нина видела, как фермерский дом медленно отъезжает вниз по дороге, и ей казалось, что он тоже плачет.

4

Мой самолет приземляется в Женеве ясным утром, в начале десятого. В магазине в зале прилета я покупаю пачку сигарет и три газеты, которые прочту позже, чтобы узнать, пересекло ли «дело» границу.

Я арендую сити-кар в агентстве аэропорта, чтобы ни от кого не зависеть. Вместо кольцевой дороги выбираю главную, вдоль озера. Я не тороплюсь: моя встреча с Бертле в Лозаннском университете назначена на два часа дня. Накануне я спал всего пару часов, продолжая думать о фотографии, о доме, пытаясь представить, какой могла быть жизнь Нины до того, как она встретила моего отца. Как ей удавалось скрывать эту часть своей биографии от всех близких больше сорока лет? Непостижимо! Я разузнал недостаточно и не хочу мучить Мод без нужды, поэтому не рассказал ей о сделанных выводах.

Светло-молочное озеро появляется по правую руку и тут же скрывается из виду за домами и длинными аллеями. Дорога, соединяющая разбросанные по берегу городки, очень живописна. До Лозанны я добираюсь за пятьдесят минут, паркуюсь на стоянке в порту Уши и иду гулять по причалам. Воздух мягкий и прозрачный. Озеро напоминает полированный стальной диск. Стая облаков плывет над горами, силясь заслонить солнечные лучи. На причалах многолюдно: родители с детьми, парочки, велосипедисты, подростки на роликах… Я сажусь на скамейку возле фонтана, пытаюсь понежиться на солнышке и на мгновение забыть обо всем, что меня беспокоит, но все-таки достаю из кармана куртки фотографию. В голове крутятся вопросы. Моя мать была швейцаркой? Жила в Лозанне до того, как попала в тот дом? Ходила там, где сейчас брожу я? И, самое главное, что могло привести ее в дом Святой Марии?

На дисплее телефона всплывает номер Геза. Я сразу чувствую — у адвоката плохие новости. Утром моя мать предстала перед судьей, и, как он и ожидал, ей предъявили обвинение. На допросе она продолжала хранить молчание и не ответила ни на один вопрос. Гез тоже ничего не смог от нее добиться. «Если ваша мать продолжит молчать со мной, своим адвокатом, все еще больше осложнится». Спрашивать не пришлось: Гез сам сообщил, что мать отказывается говорить со мной. «Пока», — добавляет он, чтобы утешить меня, хотя на самом деле ничего об этом не знает. Несмотря на ее состояние, следственный судья распорядился о предварительном заключении, а это означает, что ночь она проведет в тюрьме — правда, под наблюдением врача. Я знаю, что моя мать не станет защищаться, не объяснит, что связывает ее с Далленбахом или что толкнуло ее на насилие. Если я ничего не нарою в Лозанне, никто другой не поможет ей спастись от долгих лет в тюрьме.

* * *

Университет расположен в западной части города, рядом с озером. Я решил ехать туда на метро. Кампус огромен: здания разбросаны по зеленым парковым зонам и соединены между собой небольшими дорожками, иногда кажется, что оказался в сельской местности.

Несмотря на объяснения Бертле и множество указателей, мне потребовалось некоторое время, чтобы найти отдел истории факультета искусств. Спросив дорогу, я оказался перед длинным зданием в форме полумесяца, где на втором этаже находился кабинет профессора.

Бертле, колосс, на целую голову выше меня, выглядит очень радушным. Его письменный стол, хоть и заваленный книгами и папками, не ужасает беспорядком. Сразу объясняю, что я француз, а моя мать все еще жива, но находится в больнице. Далленбаха пока упоминать не хочу.

— Вы приехали из Франции ради свидания со мной? Я немного сбит с толку: надо было предупредить, мы могли бы поговорить по телефону…

— Мне очень хотелось побывать в Лозанне. Обещаю не злоупотреблять вашим временем. Вы, должно быть, очень заняты…

Он хмурится, без сомнения, понимая, что дело не в простом любопытстве.

— Вы меня совсем не беспокоите… Итак, вы француз, но ваша мать швейцарка, верно?

— Не уверен. Моя мать француженка, но я не могу исключить, что она родилась в Швейцарии. В Лозанне или где-то еще…

— Понимаю. Так это не она рассказала вам о доме Святой Марии?

— Нет. Честно говоря, я почти ничего не знаю о молодости матери. Она никогда ничего не рассказывала. Это сделала моя тетя — очень уклончиво, и она же дала мне вот это фото.

Я протягиваю ему старый черно-белый снимок. Склонившись над столом, Бертле полминуты внимательно его разглядывает.

— Очень интересно, — говорит он, покивав. — Вы, должно быть, думаете, что попали в исключительное положение, но… — Откидывается на спинку стула. — Очень часто люди, пережившие трудное детство или отрочество, не могут говорить об этом с родственниками, в особенности с собственными детьми. Что касается учреждений, с которыми я разбираюсь, большинство интернированных десятилетиями скрывали это от своих семей, а может, и до сих пор скрывают… Но таковы все семейные тайны, верно? — Делает паузу. — Могу я отсканировать фотографию?

— Конечно.

Бертле встает и включает сканер. На стене рядом с книжным шкафом я замечаю большую карту Швейцарии, усеянную мириадами цветных точек. В некоторых кантонах точки образуют компактные скопления, в то время как другие остаются почти нетронутыми.

— На этой карте перечислены все учреждения, которые приняли административно интернированных, — говорит Бертле, проследив за моим взглядом. — Есть тюрьмы, психиатрические лечебницы, дома труда или образования, в которых могут разместиться от двадцати до двухсот человек.

— Цвета обозначают типы заведений?

— Да, еще я составил карты по принципу вместимости или религиозной конфессии. Мы идентифицируем их уже год, чтобы составить полный список, опираясь в основном на реестры, которые велись с тридцатых годов по восемьдесят первый. Наша команда работает преимущественно с кантонами франкоязычной Швейцарии, но мы на связи с коллегами из других университетов — чтобы охватить всю страну.

— Почему некоторые кантоны выглядят… девственными?

— Только исправительные центры были распределены равномерно. Открытие и содержание таких заведений обходилось чрезвычайно дорого. Не все кантоны имели средства, поэтому власти могли интернировать людей далеко от дома, куда хотели. Некоторые учреждения были многофункциональными и содержали как осужденных, иногда действительно опасных, так и интернированных по простому административному решению.

Мне трудно сосредоточиться. Я думаю только о звонке Геза и о том, что ждет маму в ближайшие дни, хотя все, что сообщит Бертле, будет иметь решающее значение.

Профессор возвращается и садится напротив меня.

— Что именно натворили все эти люди? — спрашиваю я.

— Иногда ничего. Совсем ничего. В архивах мы находим и регистрируем кучу общих формулировок: «аморальное поведение», «лень», «алкоголизм», «разврат», «попрошайничество», «склонность ко всем видам пороков»… Правда в том, что принудительные меры позволяли властям изолировать от общества людей, чье поведение было неприятным или отклонялось от нормы. Все предлоги были хороши. В большинстве случаев то, в чем обвиняли людей, не было правонарушением как таковым и не должно было закончиться осуждением. Нередко они месяцами не знали о причине своего интернирования.

Он открывает ящик стола и достает толстую серую папку, перетянутую ремешком.

— У меня здесь сотни писем, которые интернированные писали семьям, руководству учреждений, представителям правосудия. Во всех — замешательство, боль, обида и стыд.

Бертле расстегивает ремешок и начинает листать папку.

— Вот, например, письмо, отправленное заключенным в пятьдесят пятом году: «Меня арестовала полиция во Фрибуре, где я в то время находился, и отвезла в тюрьму в Берне. Я провел там две недели и был интернирован в тюрьму в Хиндельбанке без предъявления обвинения. Я уже два месяца сижу, сам не знаю за что. Я протестую против этой меры и прошу вас рассматривать мое письмо как апелляцию на поражающее меня в правах решение, являющееся чистым произволом».

К некоторым страницам приклеены цветные стикеры.

— Вот это другое письмо, от заключенного из тюрьмы Сиона: «8 февраля меня бросили за решетку. Я не видел ни родственников, ни друзей. Не знаю, проинформировали моего работодателя на фабрике о моем положении или нет, что он думает обо мне, ушедшем с работы две недели назад. Я не знаю, кто меня осудил и как долго я пробуду в тюрьме. За пятнадцать дней мне не дали возможности оправдаться. Меня оставят томиться в застенке до самой смерти? Или переведут в еще более темное подземелье?»

Бертле на мгновение умолкает и смотрит на меня, чтобы увидеть мою реакцию.

— Некоторые письма просто душераздирающие — например, призыв матери о помощи: «Я растеряна — мою дочь забрали, не позволив ей сообщить мне, где она находится. Теперь она может работать у моей сестры швеей. Я полна решимости позаботиться о ней, дать ей возможность прийти в себя. Пожалуйста, дайте моей дочери шанс».

— Ужасно!

— Да. Самое жестокое, что именно родственники иногда инициировали интернирование, но почти все потом ужасались несоразмерности ответной реакции. Одна женщина бьет тревогу из-за того, что спровоцировала задержание, обратившись за помощью к властям… «Мой брат много пил несколько месяцев. В феврале шестьдесят второго года я вмешалась, искренне полагая, что его отправят в реабилитационный центр. К сожалению, через несколько дней я узнала, что брата увезли в Кретлонг. Передать вам наше горе невозможно. Могу сказать, что мой брат никому не причинил вреда, кроме самого себя. Он самый миролюбивый человек, которого только можно встретить».

Бертле захлопывает папку.

— Перед нами скандал на государственном уровне, растянувшийся на десятилетия. То, как власти обращались с людьми, выходит за рамки любых наших представлений. Если б то, о чем я вам рассказываю, происходило только до войны, мы еще могли бы это понять, но такой была реальность во всех кантонах до восемьдесят первого года, когда отменили административные аресты.

— Как это возможно? Почему никто не отреагировал раньше?

— Это мы и пытаемся выяснить. Кажется невероятным, что общество не сопротивлялось, но иногда, увы, проще закрыть глаза и не обращать внимания. Трусость, равнодушие, конформизм… многие факторы объясняют, как мы до этого докатились. Никто не хотел видеть, что происходит. Не следует забывать, что большинство интернированных были выходцами из бедных и неблагополучных семей. Немногие оспаривали решения о задержании. Как правило, они предпочитали сотрудничать в надежде смягчить приговор или облегчить условия содержания. После освобождения всем было слишком стыдно открыто говорить о том, через что они прошли. Эти формы содержания под стражей наносили душам невообразимый урон.

Я в шоке. Чем оправдать то, что мою мать-подростка заперли в одном из этих страшных заведений? Я вспоминаю «диагнозы», перечисленные Бертле: разврат, алкоголизм, безнравственность… Не могу поверить, что хоть один может касаться Нины.

Профессор снова берет в руки фотографию с неровными краями.

— Можете ее датировать?

— Думаю, она была сделана между шестьдесят пятым и шестьдесят седьмым годами — во всяком случае, не позже.

— У вас есть хоть какая-нибудь информация о пребывании вашей матери в доме Святой Марии?

— Нет, и никаких других документов тоже нет. К сожалению, моя мама сейчас не говорит. Не думаю, что она сказала бы мне, даже если б могла. Я мог и не увидеть эту фотографию.

Мы умолкаем; про такую паузу говорят: «Ангел пролетел». Бертле задумчиво рассматривает снимок, а я пытаюсь возобновить разговор:

— Что вы знаете о доме Святой Марии?

— Был год, когда я в основном занимался пенитенциарными учреждениями латинских кантонов: Во, Женевы, Фрибура, Невшателя и Вале… Объем работы непомерный. Я сведу вас с нашей коллегой, которая работает в общежитиях и учебных заведениях для девочек; от нее вы узнаете гораздо больше.

Бертле улыбается и возвращает мне фотографию.

— Я уже сообщил доктору Дюссо о вашем визите. Его кабинет дальше по коридору, вы легко найдете. Ко мне приходите в любое время, моя дверь для вас всегда открыта. Планируете остаться в Лозанне надолго?

Я колеблюсь всего мгновение.

— Пока не знаю. Это будет зависеть не от меня…

5

Дверь в кабинет доктора Дюссо приоткрыта. Молодая женщина лет тридцати пяти, темноволосая, миниатюрная, сидя на стремянке, убирает толстые папки на последнюю полку книжного шкафа. Я тихонько стучу.

— Извините, я ищу доктора Дюссо.

Женщина поворачивает голову.

— Уже иду. Дайте мне только время, чтобы…

Она несколько секунд борется со своими записями, потом спускается и распахивает передо мной дверь.

— Господин Кирхер?

— Именно так, — мысленно усмехнувшись, отвечаю я.

Доктор протягивает мне руку. У нее чудесные сине-зеленые глаза, мелкие веснушки усеивают щеки, от угла рта к «ложбинке ангела» тянется небольшой шрам.

— Марианна Дюссо, приятно познакомиться. Людовик предупредил меня о вашем визите. Входите.

Я все еще слегка ошарашен, потому что ожидал увидеть мужчину, ровесника Бертле, и, как умею, пытаюсь скрыть удивление.

Кабинет Марианны намного у́же профессорского. На стене висит репродукция Шагала — влюбленная пара, летящая над городом, — милые безделушки украшают шкафы, на тележке для книг стоит ваза с цветами из дутого стекла.

— Вы ищете информацию о доме Святой Марии, если я правильно поняла.

— Верно.

Не обращая на меня внимания, Марианна начинает перебирать бумаги, навалом лежащие на столе.

— Куда я его засунула, будь он неладен?! Все время теряю… Ага! — Я вижу, как она достает из-под бумаг свой мобильный телефон. — Как насчет кофе? Я сегодня без ланча, и мне нужна хорошая доза кофеина, чтобы продержаться весь день.

— С удовольствием.

— Единственная кофемашина на этаже сломана; не возражаете, если мы пойдем в кафетерий? В этот час там пусто, и мы сможем спокойно поговорить.

Я следую за ней и по пути рассказываю о причинах моего приезда в Лозанну. Марианна слушает с интересом, идет быстро энергичным шагом: все в ней свидетельствует о решительном характере.

Кафетерий находится в дальнем конце здания. Мы пьем кофе у стойки, а потом садимся за столик в скандинавском стиле рядом с эркером, выходящим на террасу и большую зеленую лужайку.

— Кампус просто великолепен.

— Работать здесь — удача и удовольствие. Я окончила этот университет, для меня он своего рода второй дом…

— Значит, вы историк, как и профессор Бертле?

— Да, но специализируюсь на социальной антропологии. Людовик был моим научным руководителем. Год назад я попросилась в экспертную комиссию по расследованию случаев административного задержания. Как он, вероятно, уже сказал вам, я работаю в основном с архивами учреждений, принимавших девочек-подростков и молодых женщин.

Я киваю, открываю пакетик с сахаром и высыпаю в кофе. К курению я уже вернулся, теперь настал черед сладкого.

— Он объяснил мне цель работы комиссии. Перед приездом я посидел в интернете, но не представлял себе масштабы явления.

— Как вам удалось? Административные интернирования никогда не попадали в заголовки газет, даже историки уделяли им мало внимания. Мы своего рода пионеры, работы у нас на годы… И все же интернирования — лишь часть темного прошлого нашей страны. Можно много говорить о тысячах детей, которых заставляли работать на фермах в ужасных условиях… Значит, ваша мать прошла через дом Святой Марии?

— Да, и я только недавно это узнал. Собственно, с этого снимка все и началось…

Я снова вынимаю бесценную добычу. Марианна Дюссо рассматривает ее, механически помешивая в чашке пластиковой ложечкой.

— Да, это Святая Мария. Я узнаю окна. Они напоминают мне…

— Да?

— Нет, ничего. Придется кое-что проверить. Это очень интересный документ — у нас мало фотографий того времени. Которая из девочек ваша мать?

— Та, что справа.

— Очень красивая… Сколько ей было лет?

— Около семнадцати.

— Полагаю, вы не знаете, кто другая девушка?

— Понятия не имею.

Марианна делает глоток кофе.

— Этот дом я знаю особенно хорошо. Присоединившись к комиссии, я сосредоточилась на кантонах Во и Женева; это около десяти заведений, в которых размещали молодых девушек. Святая Мария была воспитательным домом… эвфемизм для обозначения тюрьмы.

— Я прочел об этом в тех немногих документах, которые нашел.

— До пятидесятого года в изоляторе содержались даже дети от шести до четырнадцати лет, которых уголовная палата по делам несовершеннолетних считала, цитирую, «заведомо опасными и извращенными». Вы представляете? Шестилетки! Впоследствии их отправили в отдельное учреждение в нескольких километрах от Лозанны, и дом Святой Марии превратился в центр для «трудных молодых людей», у которых не было надежды добиться справедливости. Людовик объяснил вам, что эти задержания не имели судебного решения? И что речь идет не о наказании за преступления, а об интернировании людей, считающихся подозрительными или заслуживающими морального осуждения?

— Да, он читал мне письма интернированных, которые не понимали, что с ними происходит.

— В швейцарских кантонах функционировало более шестисот заведений самого разного размера. Дом Святой Марии никогда не был крупной структурой, хотя и располагался в нескольких зданиях. После пятидесятого года там вряд ли проживали больше тридцати человек. Не скрою, архивы подобных учреждений часто находятся в плачевном состоянии. Значительное число документов было намеренно уничтожено или сокрыто.

— Намеренно?

— Ради права на забвение, противоречащего долгу памяти, во имя которого мы сегодня работаем, иногда уничтожались дела несовершеннолетних, находившихся на попечении Службы защиты молодежи, но я уверена, что за этим стояло желание похоронить позорное прошлое. С семидесятых годов в стране усиливалась критика мер по интернированию, и тогда руководство тюрем пыталось очистить и стереть то, что могло их серьезно скомпромитировать.

— Даже в доме Святой Марии?

— Да, и там тоже. С виду это место ничем не напоминало тюрьму. Говорили о приюте, который мог бы направить молодых девушек на правильный путь, дать им домашнее и религиозное образование, чтобы сделать респектабельными домохозяйками.

— Целая программа…

— Верно — для того, чтобы скрыть от чужих глаз истинные условия содержания. Воспитанницы, все несовершеннолетние, не имели никаких прав, над ними постоянно издевались, они были отрезаны от мира, отстав от остального общества на добрых тридцать лет. Излишне говорить, что протесты, возникшие в шестьдесят восьмом году, никогда не проникали за порог этих учреждений.

Я залпом выпиваю кофе и яростно сминаю в кулаке бумажный стаканчик.

— Как я уже сказал вам, у меня нет информации о молодости моей матери. Ни малейшей зацепки, которая может объяснить, как она оказалась в доме Святой Марии. Откуда вообще брались девушки?

— Схема классическая, встречается повсеместно. Как правило, это были очень бедные подростки, некоторые осиротели и прошли через множество приемных семей. Короче говоря, как и в учреждениях для взрослых, это люди, до которых никому нет дела, которых общество предпочитает видеть запертыми, а не выпущенными в «дикую природу». Бывало так, что девушки происходили из привилегированных семей, которые пытались избавиться от них по целому ряду причин: из-за отношений со взрослым мужчиной, бунтарского поведения или легкомыслия, попытки сбежать… Они предпочитали отказаться от всяких прав на ребенка и положиться на кантональные или федеративные власти. Некоторые документы и свидетельства говорят о том, что молодые девушки попадали сюда беременными.

— Беременными?

Марианна мрачно кивает.

— И иногда очень молодыми. Чтобы избежать позора и слухов, родители отправляли свою дочь в дом Святой Марии во время беременности. Как только ребенок рождался, его силой забирали для усыновления, если только семья не предъявляла на него права… чего, как вы сами понимаете, почти никогда не случалось.

Из какой среды вышла моя мать? Была ли она сиротой, с которой общество не знало, что делать? Или маленькой богатой девочкой, чья семья, бог знает почему, так ее стыдилась, что предпочла запереть? Как я мог никогда не задумываться о бабушке с дедушкой по материнской линии? От меня многое скрывали, но и я не проявлял ни малейшего любопытства и не пытался заставить Нину поговорить со мной.

Марианна Дюссо, должно быть, уловила мое смятение, но не захотела вторгаться в личное пространство и продолжила:

— Дом Святой Марии испытывал финансовые трудности с конца шестидесятых годов; сюда принимали только девочек-подростков из кантона Во, а их было слишком мало для структуры, которой так трудно управлять. Но это только вершина айсберга. В семьдесят первом году власти назначили комиссию по перестройке дома…

— В связи с чем?

— Официально — чтобы оценить финансовое положение. Неофициально — для расследования слухов о жестоком обращении и сексуальных надругательствах над молодыми девушками.

Должно быть, у меня изменилось лицо. Марианна смотрит не мне в глаза, а на свою чашку. Молчание затягивается.

— В двадцатом веке в кантоне Во действовали четыре закона, разрешающие интернирование в административном порядке. Когда в начале семидесятых Федеральный совет захотел ратифицировать Европейскую конвенцию о правах человека, эти принудительные меры стали проблемой и начали привлекать к себе внимание. То, что происходило в доме Святой Марии, как и во многих других местах, дошло до властей. Как именно, мы не знаем: возможно, были жалобы от некоторых семей, или молодые девушки, покидая заведения, открывали правду. Факт в том, что дом Святой Марии закрылся в семьдесят третьем году, а два года спустя был преобразован в профессиональный центр, предлагающий обучение молодым людям, оказавшимся в трудной ситуации.

Моя мать… Далленбах… Я невольно строю гипотезы, одна отвратительнее другой. Все постепенно становится на свои места.

— Кто в доме Святой Марии мог творить насилие?

— Мы этого не знаем. Не секрет, что во многих учреждениях сексуальное насилие было рядовым явлением: его совершали начальники и надзиратели, да и сами интернированные… Мы не нашли практически ни одного описания акта насилия ни в досье, ни в письмах, что легко объяснимо. С одной стороны, интернированные не сомневались, что их переписка контролируется и подвергается цензуре; с другой — многих женщин подозревали в испорченных нравах и развращенности. Они знали, что их слово не воспримут всерьез и сурово накажут за доносительство. Мы сталкиваемся с классическими случаями возложения вины на потерпевших, что было очень легко сделать, поскольку уязвимые люди не могут себя защитить… — Марианна Дюссо снова берет в руки фотографию. — Как зовут вашу мать?

— Нина. Нина Кирхер. Это фамилия по мужу. Моим отцом был Йозеф Кирхер.

Марианна удивленно вздергивает брови, и я решаю, что она уже слышала о деле, но дело оказывается не в этом.

— Йозеф Кирхер… фотограф?

— Да.

— Вот как… Я и подумать не могла… Я восхищаюсь работами вашего отца, была на выставке его фотографий несколько лет назад в Женеве… Огромный талант.

— Благодарю… — Я немного смущен. — Девичья фамилия моей матери Янсен. Но я не уверен, что она настоящая.

Марианна хмурится, на этот раз еще выразительнее.

— Почему вы так говорите?

Отступать некуда. Желая скрыть истинные причины приезда в Лозанну, я рискую упустить главное, а этой женщине я доверяю. У меня нет абсолютно никаких оснований ее подозревать.

— Буду с вами откровенен: я здесь потому, что мою мать арестовали два дня назад за попытку убийства.

Марианна даже не пытается скрыть изумление. Я вытаскиваю телефон, открываю сохраненную статью и даю ей просмотреть.

— Вы, возможно, слышали об этом… Средства массовой информации широко освещали это дело.

Она качает головой, глядя на газетную статью.

— Нет, последние несколько дней я была ужасно занята и не следила за новостями… Расскажите, что случилось?

Я излагаю ей события с того момента, как узнал новость по телефону, до моего визита в полицейский участок в Авиньоне.

— Я очень вам сочувствую. Но зачем вы здесь? Как все это связано с домом Святой Марии?

— Человек, которого она хотела убить, — швейцарский врач. От нашего адвоката я узнал, что он работал в этом доме, когда там была моя мать.

— Невероятно…

— Больше никто не в курсе. Даже полиция не знает, что может связывать мою мать с этим человеком. Его зовут Грегори Далленбах, он из Лозанны.

Лицо молодой женщины застывает.

— Это имя вам что-то говорит?

— Я… Может быть. Кажется, оно мне где-то попадалось — возможно, в одном из досье, — но я не уверена.

— Далленбах уже на пенсии, он старик… Врачи не знают, выкарабкается ли он, а моя мать рискует провести остаток жизни в тюрьме.

Дюссо качает головой, вид у нее растерянный.

— Не знаю, что и сказать…

— Мне неизвестно, как мама оказалась в одном отеле с этим человеком, но я уверен: сорок лет назад в доме Святой Марии что-то произошло. И я должен выяснить, что именно. Я знаю, вы заняты работой, но очень прошу помочь мне. Никто лучше вас не знает этот дом. Без вас я ничего не добьюсь.

— Обещаю сделать все, что смогу. — Марианна бросает взгляд на часы. — У меня через четверть часа занятие, и нам придется расстаться, но я обещаю, что покопаюсь во всех архивах, которыми мы располагаем на дом Святой Марии, и попытаюсь что-то найти. Я уже сейчас могу отправить вам некоторые документы, которые мы отсканировали. Напишите мне адрес вашей электронной почты, и я пришлю вам все как можно скорее.

Она протягивает мне свой мобильный. Я ввожу адрес в контактную карточку, которую Марианна только что создала, а заодно указываю и номер телефона.

— А что стало со зданиями Святой Марии?

— Они были заброшены на десять лет, потом их купила гостиничная группа и превратила в довольно популярное заведение. Все было полностью восстановлено. Трудно представить, что отель мог когда-то быть воспитательным домом…

— Я бы очень хотел взглянуть на него собственными глазами. Расскажете, как туда добраться?

Марианна колеблется, прикусив губу.

— Вы не против, если мы поедем вместе? Я свободна завтра после полудня. Мы могли бы пообедать там — я забронирую столик, а заодно воспользуюсь возможностью и расскажу вам все, что мне покажется интересным.

— Отлично, с удовольствием.

— Не хочу давать вам ложную надежду… Все это дела далекого прошлого… Как я уже говорила, много архивов уничтожено.

— Не беспокойтесь. Все, что вы делаете, очень важно для меня.

Марианна встает и убирает телефон в сумочку.

— По-моему, вам следует рассказать полиции все, что вы знаете; это поможет вашей матери.

— Спасибо за совет, но я предпочитаю немного подождать… С сегодняшнего дня она в марсельской тюрьме. Правосудие не станет участвовать в поиске истины, для них важно одно — найти виновного. Подозреваемая у них уже есть.

— Я понимаю.

Она улыбается, протягивает через стол руку. Мне спокойно с этой женщиной, хотя я редко теряю бдительность с едва знакомыми людьми.

— Вы правда верите в месть спустя столько лет?

— До сегодняшнего дня не верил. Но, после всего услышанного сегодня, убежден, что это возможно, если человек разрушил вашу жизнь…

6

Как будто желая продлить агонию и без того слишком долгого пути, опекун ехал медленно — с тех пор как они пересекли ворота заведения. Прежде всего Нину поразил контраст между ухоженными садами и уродливым серым фасадом с зарешеченными окнами. На лужайке она заметила трех девушек своего возраста, половших сорняки. Через грязное стекло на мгновение встретилась с ними взглядом, но ничего не смогла прочесть в их глазах.

— Тебе повезло, что они приняли тебя так быстро, — сказал опекун, паркуясь. — У тебя не будет другой возможности искупить свою вину.

С чемоданом в руке Нина поднялась по массивным ступеням. Посмотрела на небо — как в последний раз. Они вошли в большой холодный холл с голыми стенами.

— Подожди здесь, — приказал он и направился по коридору направо.

Нина ждала стоя, держа чемодан двумя руками, застывшая, как статуя, и чувствовала себя одинокой, как никогда. Через пять минут вбежали девушки, которых она только что видела, все в серых платьях, белых фартуках и черных чулках. У той, что выглядела старшей, были угольно-черные волосы, заплетенные в косички, контрастировавшие с прозрачно-голубыми глазами. Она была явным лидером группы.

— За что ты здесь? — спросила девушка, выдвинув подбородок, с горькой складочкой у рта.

Нина была застигнута врасплох. Что она могла ответить? Что ее обманули и выставили виновной в низости мужчины?

— Они не знают, что со мной делать, — ответила она, чтобы не молчать.

Девушка хихикнула, и ее немедленно поддержали остальные.

— Тогда ты попала куда надо. — Указав на чемодан, она добавила: — Он тебе не понадобится.

Нина ждала добрых десять минут, прежде чем за ней пришли. Опекун быстро ушел, сказав напоследок, что она не увидит его снова «в ближайшее время». Нина услышала в этом «никогда».

Женщина средних лет с суровым лицом, представившаяся как мадемуазель Кох, вывела ее в коридор.

— Мы любим порядок и дисциплину. Не важно, что ты натворила в прошлом; значение имеет, что ты будешь делать, начиная с сегодняшнего дня. Подчиняйся, и все будет хорошо.

Она ничего не добавила и провела ее в кабинет, такой же унылый, как и пустой холл. Директором оказался мужчина с большими бакенбардами и широкой грудью.

— Садитесь, — сказал он, глядя в бумаги, возможно, в ее досье.

Она подчинилась.

— Вас зовут Нина Янсен?

— Да.

— Родились в Эпаленже в тысяча девятьсот пятидесятом году?

— Да.

Он наконец соизволил поднять глаза.

— Наш дом — респектабельное заведение, мадемуазель. Наша миссия — помогать молодым девушкам, попавшим в беду, которых не пощадила жизнь, или тех, что пошли по неверному пути. Вы видели наш сад?

Нина кивнула, не понимая, почему он вдруг сменил тему.

— Человек подобен молодому побегу: для спасения ему нужен опекун. Если у растения появляются почки-паразиты, которые его ослабляют, их удаляют. Сама природа порождает только хаос, ей требуется рука человека. Вы понимаете? Мы — эта рука, а вы — молодая поросль. — Он снова уткнулся носом в папку. — Ваша мать дала согласие на то, чтобы вы оставались у нас столько, сколько потребуется; значит, мы имеем над вами полную власть. Я узнал, что ваше пребывание в сельской местности не обошлось без проблем. Вы отдаете себе отчет в том, что не смогли прожить даже двух месяцев в доме благодетелей, которые приняли вас как свою собственную дочь?

Нина опустила голову.

— Знайте, что в жизни все усилия напрасны, если не начать с признания ошибок. Вы признаете их?

— Да, — робко протянула она, — признаю.

— Это только начало. Мадемуазель Кох позаботится о вас. Она научит вас всему, что вам нужно знать.

Женщина, ожидавшая в коридоре, увлекла ее за собой. Она забрала чемодан — черноволосая девушка оказалась права, все, что приходило извне, оставалось у дверей холла — и повела ее на второй этаж. Нина подумала, что они идут к спальне, но мадемуазель Кох провела ее в большую ванную комнату с полом, выложенным плиткой с геометрическим рисунком: справа — ряд раковин; слева — ванны почти вплотную друг к другу, рядом с которыми стояли маленькие круглые табуретки.

— Мы уделяем особое внимание гигиене. Некоторые девушки прибывают к нам в ужасном состоянии, и первое, что мы требуем, это чтобы вы вымылись с головы до ног.

— Я чистая.

— Может, это и так, но все мы в одной лодке. Раздевайся.

Пока мадемуазель Кох открывала кран, Нина сняла жилет, затем платье и осталась в нижнем белье. Плитки пола были ледяными. Она начала дрожать.

— Снимай все! Разве можно мыться в белье?

Нина почувствовала, как к лицу приливает жар стыда. Даже перед зеркалом она никогда не осмеливалась посмотреть на себя полностью обнаженной. Под настойчивым взглядом мадемуазель Кох Нина медленно стянула нижнее белье и прикрылась руками. Женщина нахмурилась, пожав плечами.

— Не строй из себя ханжу. Я тут многих повидала! Убери руки!

Нина не пошевелилась.

— Убери немедленно! — закричала женщина, схватив ее за запястья. — Мы приходим в мир нагими. Считаешь, в этом есть что-то унизительное? Давай, залезай в ванну!

Все еще прикрываясь руками, Нина ступила в ледяную воду. По ногам словно пробежал электрический разряд.

— Холодная вода оживляет тело, она сделает из тебя крепкую девушку. Поверь, малышка, мы тебя закалим!

* * *

После унизительной сцены в ванной мадемуазель Кох дала ей казенную одежду и белье, потом в общих чертах объяснила распорядок жизни. Нина, погруженная в свои мысли, не слушала.

В тот день она почти не общалась с другими интернированными, а те и не подумали завязать разговор. На нее смотрели либо равнодушно, либо насмешливо. Только девушка с черными косичками, которая разговаривала с ней в холле и чье имя, как она вскоре узнала, было Эдит, смотрела на нее внимательно. Когда Нина совсем терялась, мадемуазель Кох, вздыхая, раздраженным жестом или короткой репликой указывала, что делать дальше.

В 18:00 все собрались в столовой. Три девушки обслуживали остальных. Ели молча, как того требовал устав. Пища была простая и скудная. Нина была не голодна, но с тоской вспомнила о кормежке на ферме.

Дортуар представлял собой длинную комнату, в которой было около пятидесяти идеально застеленных кроватей. Мадемуазель Кох отвела ей место в конце комнаты, под высоким зарешеченным окном. Ее соседкой оказалась худенькая девушка с печатью вечного испуга на бледном лице. Она не сразу решилась заговорить с новенькой.

— Меня зовут Даниэль. А тебя?

— Нина.

— Где ты жила раньше?

— В семье… на ферме. Но дела пошли плохо.

Даниэль улыбнулась и обвела взглядом большую спальню, где девочки болтали до отбоя.

— У таких, как мы, никогда ничего не ладится, не важно, здесь или где-то еще… Ничего, со временем привыкнешь. Иногда я говорю себе, что мне здесь лучше, чем дома.

— Давно ты здесь?

— Шесть месяцев. А кажется, целую вечность…

Нина посмотрела в окно.

— Зачем там эти решетки? Неужели они и правда боятся, что мы попытаемся сбежать?

— А, это… Говорят, раньше здесь была тюрьма, но я не знаю, правда ли это. Все равно никто не пытается. — Она пожала плечами. — Куда нам бежать?

Девушка с соседней кровати, подслушавшая их разговор, сказала насмешливым тоном:

— Для того чтобы чувствовать себя, как в тюрьме, не нужны решетки!

Внезапно в дверях возникла мадемуазель Кох. Свет погас, и она гаркнула на всю комнату:

— Отбой, девушки!

Послышались хихиканье и шепот, потом наступила тишина. Нина продолжала смотреть на окно с решетками, а когда привыкла к темноте, различила две приближавшиеся к кровати фигуры и не успела шевельнуться, как на ее лицо упали две подушки. Нина пыталась сопротивляться, но девочки удерживали ее руки. Она запаниковала, вспомнив нападение Кристиана, услышала смешки; давление усиливалось, она почти не могла дышать. Когда ей удалось высвободить одну руку, на грудь и живот посыпались удары. Сумев перевести дыхание, она издала стон, который тут же заглушили подушками. Секунд через тридцать мучительницы скрылись в темноте, продолжая хихикать. Нина приподнялась на локте и сделала глубокий вдох; все ее тело ныло от боли. Она была в ужасе, боясь, что опять нападут. Спала она в ту ночь мало. В тишине спальни звучали сдавленные рыдания и хриплые стоны других девочек, словно выныривавших из жутких кошмаров.

7

Ранним утром, еще до восхода, в спальне зажегся свет. Нина видела, как девочки вскакивают с кроватей, похожие на маленьких солдатиков, и бегут в ванную, чтобы плеснуть в лицо водой. Даниэль воспользовалась моментом, чтобы поговорить с ней.

— Знаешь, вчера ночью… Эдит так поступает со всеми новенькими. Я тоже удостоилась. В этот раз она немного переборщила. Не знаю, что на нее нашло. Это место сводит с ума, но в глубине души она не такая уж плохая…

— Всё в порядке, уже забыла, — соврала Нина.

После завтрака, такого же скромного, как и ужин накануне, мадемуазель Кох сказала Нине, что она должна пойти к доктору на осмотр.

Его кабинет на первом этаже, недалеко от кабинета директора. Мадемуазель Кох постучала, и секунд через десять из-за двери раздалось: «Войдите!» У мужчины, лет за тридцать, были худое, с тонкими чертами, лицо и высокий лоб с залысинами.

Нина вошла в комнату вместе с мадемуазель Кох, державшейся чуть сзади. Доктор помолчал, потом, увидев, что она и не думает удалиться, сказал раздраженно-вежливо:

— Спасибо, мадемуазель, вы можете оставить нас.

Нина испуганно посмотрела на мадемуазель Кох, и ей показалось, что та совсем не хочет покидать кабинет. Тем не менее она подчинилась, едва слышно произнеся: «Хорошо, месье…»

— Вы привыкаете к новой жизни?

— Я приехала только вчера, месье.

— Другие пансионерки хорошо вас встретили?

Нина вспомнила ночное нападение.

— Да.

Врач задал ей несколько общих вопросов, чтобы заполнить открытое на столе досье. Он писал быстро, большой черной авторучкой. Когда она подумала, что допрос наконец окончен, он поднял глаза и спросил:

— Были ли у вас в последнее время интимные отношения с мужчиной?

Низ живота пронзила боль, причиненная фермерским сыном, — она осталась при ней, как печать скверны.

— Нет… — Нина опустила глаза.

— Были ли у вас когда-нибудь подобные отношения?

Она покачала головой.

— Очень хорошо. Попрошу вас раздеться.

Нина застыла на месте, вспомнив вчерашнее купание. Эта новая просьба, исходившая от мужчины, пусть и доктора, оскорбила ее сильнее вчерашней, но одежду она сняла. Оказавшись в нижнем белье — том самом, которым снабдила ее мадемуазель Кох, поскольку она не знала, куда делись ее собственные вещи, — Нина испугалась, что доктор прикажет снять и его. Он посмотрел на нее сверху вниз, едва заметно улыбнулся уголками губ, потом по его лицу пробежала тень то ли разочарования, то ли отсутствия интереса.

— Вы хорошо сложены.

Мужчина осмотрел ее. Нина вздрогнула, когда он положил руку на ее обнаженное плечо и прижал стетоскоп к спине. Она закрыла глаза. Ей хотелось оказаться где-нибудь в другом месте, пусть бы ее лупили товарки — все лучше, чем находиться в кабинете наедине с незнакомцем. К счастью, осмотр был поверхностным и быстрым.

— Вы здоровы, — заключил доктор, возвращаясь за стол, — можете одеваться.

* * *

Дом функционировал как узкое общество, отрезанное от остального мира. В течение большей части дня пансионерки должны были выполнять обязанности прислуги. Обычно мадемуазель Кох формировала группы из трех девушек, редко больше, чтобы не тратили время на болтовню. Работа была механической и изнурительной, но по сравнению с той, которую ей приходилось выполнять на ферме, Нина считала ее почти сносной.

В первые дни мадемуазель Кох показалась ей женщиной суровой, но справедливой. Однако это впечатление очень быстро развеялось. Никогда еще Нина не встречала человека с таким переменчивым настроением: она могла перейти от покровительственного, почти материнского отношения к ужасной жестокости. Когда у нее был один из плохих дней и она замечала девушку, которая тихо плакала или работала медленнее положенного, то подходила сзади и яростно дергала виноватую за ухо, а могла протащить метр или два, если та сидела на корточках, вытирая пол. Даниэль однажды показала Нине ужасный шрам, который остался у нее за ухом после подобного наказания. Если результат работы оказывался не на высоте или просто не нравился воспитательнице, она с удовольствием грязнила пол, раскидывала постели, разбрасывала стопки белья и приказывала все начать с нуля. Если девушку уличали в краже хлеба на кухне или в грубости, мадемуазель Кох без колебаний запирала ее на несколько часов в каминном котле, тесной комнате, полной перегретых паров, где можно было получить серьезные ожоги. Когда она была в благодушном настроении, ее место занимали надзирательницы и пользовались своей мимолетной пьянящей властью. Хотя каждую ночь в дортуаре звучали рыдания, Нина никогда не видела, чтобы днем какая-нибудь девушка плакала открыто. Мадемуазель Кох повторяла, что слезы заразительны, и девочки знали: те, что они прольют во время наказания, приведут к гораздо худшим последствиям.

За домом располагались садовые сараи, фруктовый сад и большой огород, за которыми активно ухаживали во второй половине дня, но обильный урожай никогда не попадал на столы пансионерок. У Нины никогда не было аппетита, а многие девушки страдали от голода и не раз тайком делили на всех какой-нибудь сырой овощ. За кражу могли лишить обеда или ужина.

Обучение воспитанницам давали самое элементарное. Исключение составляло домоводство, бесконечные скучные уроки трижды в неделю. Уткнувшись в учебник, от которого пахло духотой никогда не проветриваемых старых комнат, пансионерки вновь и вновь слушали наставления на тему о том, что правильное ведение домашнего хозяйства, будь то богатое или скромное, должно быть приоритетом каждой молодой женщины и что без порядка нельзя надеяться ни на безопасность, ни на то, что в доме будет тепло. Процветание необходимо в семье так же, как и в обществе: сохранение в должном виде мебели, выбор и уход за одеждой и тканями, стирка, обезжиривание, рецепты косметики, изготовленной в соответствии с предписаниями гигиены… Все это казалось Нине тем более абсурдным, что проповедовалось девушкам из хороших семей, которые никогда не держали в руках ни корзину для белья, ни швабру.

Контакты с внешним миром были редкими, если не сказать несуществующими. Каждую неделю приходил священник, чтобы отслужить молебен и исповедовать воспитанниц в комнате, голой и унылой, как тюремная камера. Не зная, в чем признаваться, но боясь, что ее обвинят в утаивании, Нина каялась в мнимом богохульстве и придумывала нечистые мысли, вдохновляясь теми, в которых в спальне тайком признавались другие девушки.

Продукты в большом белом фургоне доставлял по пятницам молодой парень лет двадцати по имени Маркус. Он был красив, и его появление вызывало смешки и перешептывания со стороны многих девушек. Надзирательница, бывшая монахиня родом из Цюриха, заметила его фокусы и строго отчитала на смеси немецкого и плохого французского, заставив отойти подальше от здания и покурить в глубине парка, пока девушки разгружают машину.

Большинство пансионерок никогда не принимали посетителей. А когда это случалось — только в назначенный день, два раза в месяц, — семьи переживали этот момент либо как рутину, либо как психодраму. Мадемуазель Кох по утрам раздавала румяна всем, кого она находила плохо выглядящими. «И самое главное, не забывайте улыбаться», — говорила она всем. В комнату, примыкающую к столовой, где встречались семьи, приносили карты и домино, заводили бравурные народные песни. Однажды мать, пришедшая в отчаяние от разлуки с дочерью, на коленях умоляла директора вернуть ей ребенка. Ее пытались успокоить, как могли, но она не уходила, пока директор не пригрозил сообщить властям о ее поведении, которое может иметь «серьезные психологические последствия» для пансионерок. Сталкиваясь с подобными сценами, Нина испытывала облегчение от того, что ее не навещали.

Дни текли медленно и однообразно. Нина смирилась со своим новым существованием. Поглощенная бытовыми делами и ритуалами, она не успевала ни о чем подумать. Ей казалось, что общественная жизнь, ранее ей не известная, лишала ее возможности уединиться, стирала ее индивидуальность. Она почти забыла о пребывании на ферме. За повседневными заботами старые раны ощущались не так остро: мать и сын казались ей теперь персонажами из снов.

Остальные девочки были такими же покорными, но Нина быстро заметила, что Эдит, избившая ее в первую ночь, выделялась среди других. Мадемуазель Кох даже проявляла к ней что-то вроде уважения, как будто тот факт, что она нашла достойную соперницу, избавил ее от скуки повседневной жизни. Она никогда не поднимала на Эдит руку, но постоянно наблюдала за ней, провоцировала, бросала резкие замечания, единственная цель которых заключалась в том, чтобы сбить воспитанницу с толку, а потом унизить и наказать. Несмотря ни на что, Нина начала испытывать к этой девушке жалость.

Однажды вечером, когда Эдит дежурила в столовой, она споткнулась, поднимаясь по ступенькам, и упала. Вареная картошка разлетелась по полу. Раздался взрыв смеха. Гвалт привлек надзирательницу; следом в дверях столовой появилась мадемуазель Кох, которая ужинала, как и остальной персонал, в небольшом смежном помещении. Она медленно двинулась между столами, каждый ее шаг эхом отдавался в гулкой тишине. Эдит начала подниматься и никак не могла придумать, куда деть блюдо. Нина заметила, что у нее кровоточит губа. Мадемуазель Кох встала перед Эдит и так сильно грохнула кулаком по столу, что тот покачнулся.

— Ничего не собирайте, мадемуазель. То, что лежит на земле, остается на земле. Вы будете обслуживать других воспитанниц, а потом угоститесь сытной порцией, лежащей у ваших ног. Вам не нужно будет занимать место за столом. Вы знаете, как я ненавижу расточительство. Я позабочусь о том, чтобы вы съели всё до последнего кусочка.

Несколько секунд Эдит выглядела убитой, потом что-то промелькнуло в ее взгляде. Нина думала, что она проглотит унижение и выполнит приказ, но ненависть и отвращение взяли верх над стыдом. Девушка опустилась на колени, схватила упавшую картофелину и швырнула ее в сторону мадемуазель Кох. «Выстрел» с двух метров пришелся той прямо в лицо. Ослепленная раздавленным клубнем, женщина громко вскрикнула. По столовой волной прокатился ошеломленный ропот.

Эдит держалась прямо, чуть выпятив грудь, на ее губах играла дерзкая улыбка. Как и большинству других девушек, Нине хотелось аплодировать ей и с триумфом пронести через зал. В последний момент ошарашенная надзирательница бросилась к мадемуазель Кох, чтобы помочь ей вытереться, но та оттолкнула ее, беспорядочно размахивая руками.

Эдит увели. Вечером она не появилась ни в столовой, ни даже в спальне. В качестве меры возмездия всем за проступок одной свет погасили раньше обычного.

— Ей это дорого обойдется, — сказала Даниэль, ложась в постель.

— Как ты думаешь, что они с ней сделают?

— Не знаю, но старуха наконец получила по заслугам. Знаешь, когда я приехала сюда, одна девушка была больна, и ее вырвало едой в тарелку: Кох приказала, чтобы на следующий день ей снова подали эту же тарелку. Если б у всех нас хватило смелости, как у Эдит, возможно, все сложилось бы иначе…

На следующий день Нина и еще несколько девушек увидели в окно незнакомую машину, припаркованную у крыльца, и догадались, что это как-то связано с Эдит. Через несколько секунд она вышла в сопровождении директора. На ней была одежда, в которой Эдит когда-то приехала в дом Святой Марии.

— Куда она отправится? Домой? — спросила Нина.

Одна из девушек пожала плечами.

— Домой? Пф-ф-ф! Держу пари, ее отвезут в исправительную колонию в Ролль. Она будет не первой и не последней, а нам после того, что произошло, придется быть настороже.

Эдит подняла глаза на окно, за которым стояла небольшая группа пансионерок. Даниэль и Нина помахали ей рукой. Выглядевшая растерянной, она едва успела шевельнуться, как директор втолкнул ее в машину. Эдит исчезла.

* * *

Нина сидела лицом к врачу. Мужчина смотрел на нее неодобрительно. Даниэль, обнаружив ее второй раз за день над унитазом, уговорила Нину пойти на осмотр. Хотя та боялась переступать порог этого кабинета, но последние несколько дней чувствовала себя такой уставшей, что повседневные дела стали для нее слишком утомительными. Она рисковала навлечь на себя гнев мадемуазель Кох. Однако теперь, оказавшись в этой комнате, пожалела, что пришла.

— Давно у вас началась рвота? — спросил мужчина, теребя завязки халата.

— Чуть меньше недели назад.

— Какие-нибудь другие симптомы?

Нина поерзала на стуле и нерешительным жестом указала на свою грудь.

— Здесь что-то вроде покалывания и зуда, — сказала она, не смея признаться, что груди неестественно увеличились и она испытывает боль, прикасаясь к ним.

Лицо врача омрачилось. Он вздохнул и прищурился, как будто его беспокоила серьезная проблема.

— Начало аменореи?

— Что, простите?

— Когда прекратились месячные? Ведь у вас больше нет выделений, и это беспокоит вас больше всего?

Нина покраснела и опустила глаза.

— Ответьте, пожалуйста!

— Они должны были прийти две недели назад…

— Так я и думал. Мне придется вас осмотреть. Снимите трусы и сядьте на смотровой стол.

* * *

Двадцать минут спустя Нина перешла из кабинета врача в кабинет директора после того, как мужчины поговорили наедине. В голове ее был густой туман. Слова доктора после осмотра показались ей нереальными. Нет, она не могла в это поверить. Это было невозможно. Она вспомнила застывшее в ухмылке лицо фермерского сына, пыхтящего на ней, кровать, которая тряслась под их телами, нестерпимую боль внизу живота. Это случилось один раз, всего один раз…

Сидя за письменным столом, директор пребывал в полном смятении. От гнева его лицо стало пунцовым, как пион.

— Вы отдаете себе отчет в сложившейся ситуации? Судя по вашей небрежности, не похоже.

Нина совершенно лишилась сил. Какой смысл защищаться? Ущерб нанесен. Ей никто никогда не верил, и уж точно не поверит этот мужчина. Почему он должен стать исключением…

— Разврат не бывает без последствий! За все ошибки, которые мы совершаем, рано или поздно приходится расплачиваться. Что нам с вами делать? Что, скажите на милость?

Он то и дело качал головой, как китайский болванчик, беспокойно барабаня пальцами по столу. Несмотря на усталость, Нина больше не хотела опускать глаза и нести груз вины, который все и всегда взваливали на ее плечи. Она с вызовом посмотрела на директора и, не успев подумать, выпалила:

— Я позабочусь об этом ребенке, я сумею его воспитать.

Гнев директора перешел в оцепенение.

— «Воспитать»! Да вы сами ребенок! Кем бы вы стали, не прими мы вас в дом Святой Марии? Вы хоть представляете, какой зрелой и ответственной нужно стать, чтобы растить новорожденного?

— Я смогу. В любом случае у меня не будет выбора.

Мужчина постучал кулаком по столу.

— Молчите, мадемуазель, не усугубляйте свою вину! Вы — обуза для общества, а этот ребенок будет несчастным, останься он с вами. Вы действительно хотите, чтобы он пошел по вашему пути? Чтобы был обречен на порочное существование?

Нина прикусила задрожавшую нижнюю губу. Она чувствовала себя запачканной и не имела сил возражать.

— Вам не придется принимать никаких решений, что бы вы там себе ни нафантазировали. Ваша мать никогда не согласится забрать вас с этим ребенком. Жизнь несправедлива. Многие пары мечтают о наследнике, но им мешает природа, а вы… — Его лицо скривилось в отвращении. — Мы найдем этому ребенку семью. Лучшее, что может случиться, если его увезут очень далеко от вас, даже не дав подержать на руках…

8

Из современного функционального номера моего отеля открывается прекрасный вид на озеро и площадь Старого порта, затененную платанами. Я почти ничего не видел в этом городе, но ценю его простую, спокойную и теплую атмосферу, и хотел бы приехать сюда при других обстоятельствах. Разобрав сумку и разложив вещи, я выпил в баре, не отрывая глаз от экрана мобильника в ожидании сообщения от Марианны Дюссо.

Ближе к вечеру я получил электронное письмо с досье на воспитательный дом Святой Марии во вложенном файле. Я сажусь за маленький письменный стол перед ноутбуком. Через окно доносятся отголоски ночной жизни с набережных Уши.

В досье около тридцати отсканированных документов. Сначала я обнаруживаю шесть фотографий гораздо лучшего качества, чем та, которую я нашел в интернете. Все то же массивное строгое здание из тесаного камня с овальными чердачными окнами «бычий глаз», которые будто сверлят вас взглядом. На одном из снимков — пансионерки, группа примерно из двадцати девочек разного возраста в униформе, собравшихся на задах дома. Снимок не датирован, но, если верить тому, что сказала мне новая знакомая, это наверняка 1950 год, когда детей перестали принимать в дом Святой Марии.

Самый объемный документ — скан «Общих правил». Я перелистываю около двадцати пожелтевших страниц, останавливаясь на отрывках, которые привлекают мое внимание. «За время своего пребывания интернированные приучаются к труду, дисциплине и воспитываются в духе честности и порядочности. Мы будем уделять особое внимание несовершеннолетним. Работая над изменением их характера, мы озаботимся их будущим, предоставляя всем религиозное, гражданское и профессиональное образование». Далее следует бесконечный список обязанностей: проявлять уважительное отношение, избегать шума, проявлять здравомыслие, отказываться от любых попыток «побега», которые компенсируются единственным правом — подать жалобу директору на товарищей или персонал в случае нападения, оскорблений или несправедливых выговоров.

Внутренний регламент состоит из пятидесяти статей, касающихся одежды, питания, работы, религиозных служб, посещений, переписки… Что касается последнего пункта, в статье говорится, что два воскресенья в месяц отводятся для написания писем на бумаге, «предоставленной учреждением», а те, что окажутся «не соответствующими инструкциям», будут внесены в досье отправителя, который будет уведомлен о причинах этого решения. Я вспоминаю о цензуре, о тех письмах, которые, как говорил мне Бертле, так и не дошли до адресатов, о тех, которые никогда не писались или не отправлялись из-за страха репрессий и санкций.

В другом досье хранятся отчеты, составленные в период с 1940-х по 1960-е годы: бухгалтерский учет дома, общее управление, документы, касающиеся защиты несовершеннолетних или реформы швейцарских учреждений для молодежи… Эти документы слишком общие, чтобы из них можно было что-то почерпнуть. Я разочарован. Возможно, Марианна Дюссо права и эта история слишком стара, чтобы мы могли надеяться однажды узнать правду…

Обескураженный чтением и сломленный накопившейся усталостью, я ложусь на кровать, включаю телевизор, машинально щелкаю пультом и в конце концов останавливаюсь на повторе фильма «Близкие контакты третьей степени», который мы с Камилем любили смотреть на видеокассете, когда бывали у Мод. Меня одолевает ностальгия.

Телефон звонит около 23:00, когда я уже начинаю засыпать. Хотя номер неизвестен, предпочитаю ответить, опасаясь плохих новостей.

— Господин Кирхер? Это Марианна Дюссо. Извините, что звоню так поздно…

Я вспоминаю, что оставил ей свой номер, в отличие от нее.

— Вы меня нисколько не беспокоите, рад вас слышать. Кстати, можете называть меня Тео…

— Идет.

— Спасибо за материал, документы очень интересные.

Я с трудом скрываю разочарование полным отсутствием конкретики. Встаю и подхожу к окну подышать.

— Я привезла домой документацию, которой мы располагаем на дом Святой Марии. На то чтобы все скопировать, ушло два часа…

— Извините, не хотел портить вам вечер. У вас наверняка были дела поинтереснее.

— Вы ничего не испортили. Я была права, приступив к делу незамедлительно: я не прикасалась к этим папкам несколько месяцев и далеко не все помнила. — Она говорила куда более серьезным тоном, чем днем.

— Вы что-то нашли?

— Да. Я нашла в архивах следы Нины Янсен.

Наступает тишина. Я стою неподвижно, устремив растерянный взгляд на темную громаду озера, не зная, радует меня эта новость или пугает.

— Вы нашли мою мать?

Я слышу ее вздох.

— Нет, Тео. Нина Янсен не может быть вашей матерью: она умерла в доме Святой Марии в декабре шестьдесят седьмого года…

Загрузка...