Часть третья

Глава пятнадцатая

Время суда приближалось. Я перестал упражняться в стрельбе и стал выполнять поручения Дикси Дейвиса, который теперь жил вместе с нами на шестом этаже. Как-то утром я пришел в суд передать от него письмо какому-то судебному чиновнику, а потом через маленькие дверные окошки принялся рассматривать судебные комнаты. Там не было ни души. Никто мне ничего не запрещал, поэтому я вошел в зал № 1 и сел на лавку. По сравнению, скажем, с полицейским участком это было большое незахламленное помещение: обшитые деревом стены, большие открытые окна и круглые светильники, свисающие на цепях с потолка. Для всех участников процесса были предусмотрены свои места — для судьи, для жюри присяжных, прокурора, защиты и публики. В полнейшей тишине я слышал, как тикали за спиной стенные часы. Зал суда ждал, каким же будет мое впечатление. А впечатление мое было вот каким: ожидание таит в себе безграничное терпение. Я понял, что закон обладает пророческой практичностью.

Я представил себе, что жюри вынесло обвинительное заключение. Охранники выводят мистера Шульца, а все мы, остальные участники банды, стоим поодаль и ничего не предпринимаем. В моем воображении он испытывал в тот момент нечеловеческую ярость, в последний раз его лицо мелькнуло передо мной в зарешеченном окошке «черного ворона». Паршивое ощущение.

Здесь я должен сказать, что, куда бы ни шел мистер Шульц, он везде создавал предателей, он порождал их в любое время, он вызывал их к жизни самой своей натурой, и каждый из нас был на свой манер, вид и обычай, но лик был общий — предателя, и тогда он начинал уничтожать нас. И не то чтобы я не знал этого, не то чтобы не знал. Каждый вечер я поднимался на лифте, чтобы присоединиться к семейному ужину мистера Шульца и сидел там, замирая от любви или ужаса, трудно сказать, от чего именно.

За пару дней до суда появился человек по имени Джули Мартин, его знали все члены банды, кроме меня. Это был такой толстый тип, что у него щеки тряслись, когда он говорил; он был намного выше мистера Шульца или Дикси Дейвиса, но ходил с тростью и носил на одной ноге шлепанец. Малюсенькие глаза имели неопределенный цвет, щеки были небриты, вид неотесан и неприятен, темные волосы свисали на воротник, ногти на большущих руках были грязные, как у автослесаря.

К моему великому облегчению, Дрю Престон почти сразу же ушла. Гость оказался занудой. Мистер Шульц обращался к нему с сардоническим почтением и называл его господин Президент. Я понял смысл этого обращения, только когда вспомнил о ресторанном рэкете мистера Шульца в Манхэттене и Ассоциации владельцев кафе и ресторанов. Джули Мартин управлял всем этим, вот чего он был президентом, и поскольку большинство фешенебельных ресторанов центра — включая «Линдиз», «Брасс Рейл», «Штьюбенз Таверн» и даже «Джек Демсиз» — вошло в ассоциацию, он был в городе достаточно влиятельным человеком. Ему, конечно, не приходилось собственноручно бросать в окна ресторана химические гранаты, если хозяин оного отказывался вступать в ассоциацию, так что я не мог объяснить себе, почему у него грязные ногти, почему он не стрижется и почему вообще не производит впечатления преуспевающего подпольного бизнесмена.

Если не считать химических гранат, ресторанное вымогательство было незаметным бизнесом, даже более незаметным, чем политика, и почти столь же выгодным. Пока посетители обедали в шикарных ресторанах Бродвея, пока старики сидели в кафе за кофе или несли к своим столикам подносы с дымящейся вареной морковкой и цветной капустой, в тихих беседах людей, которые всегда приходили в эти заведения сытыми, неспешно решались большие дела.

Мистер Шульц рассказывал Джули Мартину о своем обращении в католичество и хвастался тем, кто почтил его при этом вниманием. Особого впечатления на Джули Мартина это не произвело. Человек он был грубый и вел себя так, словно где-то его ждали более важные дела. На столе, как и во все предыдущие вечера, стояла бутылка виски, гость все наливал и наливал себе по полстакана неразбавленного напитка и выпивал его так, будто это была вода. Уронив вилку на пол, он позвал официантку, проходящую мимо с подносом грязной посуды: «Эй, ты!» Девушка едва не выпустила из рук поднос. Мистеру Шульцу нравилась эта девушка, она была из тех местных жительниц, которых ни самые щедрые чаевые, ни дружелюбная болтовня не могли разубедить в том, что каждый вечер ее жизнь подвергается смертельной опасности. Мистер Шульц говорил мне, что собирается уломать ее переехать в Нью-Йорк на работу в Эмбасси-клубе, ничего себе желаньице, если учесть, что она смертельно его боялась.

— Стыдно, господин Президент, — сказал он сейчас. — Она помощью вашего союза не пользуется. Вы теперь в деревне, следите за своими манерами.

— В деревне, в деревне, — подтвердил толстяк басом. А потом чудовищно рыгнул. Некоторые ребята умеют по желанию делать такие вещи, правда, сам я никогда не пытался, это было оружие людей неотесанных, и оно предполагало похожее умение, связанное с другим концом пищеварительного тракта. — Если я наконец доем этот дерьмовый ужин и ты объяснишь, зачем мне потребовалось тащиться в такую даль, тогда я насру на твою деревню с превеликим удовольствием.

Дикси Дейвис бросил испуганный взгляд в сторону мистера Шульца.

— Джули — настоящий нью-йоркец, — сказал адвокат со своей кривой ухмылкой. — Как только они покидают Манхэттен, тотчас начинают нести чушь.

— А вы наглец, господин Президент, — сказал мистер Шульц, глядя на гостя поверх своего бокала.

Я не стал ждать десерта, хотя это был яблочный пирог, а поднялся в свою комнату, запер дверь на замок и включил радио. Вскоре я услышал, как они все вышли из лифта и проследовали в номер мистера Шульца. Какое-то время их голоса звучали одновременно, будто разные партии в хоровой песне. Потом дверь захлопнулась. В том удивительном умонастроении мне в голову пришла мысль, показавшаяся весьма правдоподобной, будто это я каким-то образом вызвал спор, будто мой тайный грех вызвал у Немца метафизический гнев и случилось так, что гнев этот оказался направлен на другого человека его окружения, и человека весьма ценного, не менее ценного, чем Бо. Это не значит, что я испытывал хоть малейшую симпатию к громадному мужлану с больной ногой. Я не знаю, о чем они спорили, но то, что спор был серьезный, я понял по громким голосам, которые слышал, когда выходил в коридор и стоял под дверью мистера Шульца. Гневная перепалка ужасала меня тем, что была так близко, словно сильный раскат грома надвигающейся грозы, и я продолжал ходить из комнаты в коридор, проверяя, закрыта ли дверь Дрю, в безопасности ли она, и каждый раз, когда в радиоприемнике трещал разряд статического электричества, мне казалось, что это пистолетный выстрел, и я снова выбегал из номера.

Так продолжалось с час или чуть больше, и вдруг — должно быть, около одиннадцати — я услышал настоящий пистолетный выстрел; когда на самом деле стреляют, сомнений не возникает, такой выстрел бьет прямо в барабанные перепонки, и, как только его эхо замерло, воцарилось молчание — кого-то вычли из жизни; страшная реальность случившегося парализовала меня, я сидел на постели не в силах встать и запереть дверь. Я сидел, сжимая в руке заряженный пистолет, который держал на коленях, прикрыв его сверху подушкой.

Зачем я езжу с этими людьми по провинциальным отелям, где они творят свои зверские дела? Неужели чтобы понять, только понять? Еще несколько месяцев назад я ничего не знал о них. Я старался убедить себя, что они делали бы то же самое и без меня. Но это уже не помогало, до чего же они странные, очень странные. Похоже, они все руководствовались одной и той же идеей, хорошо понимали друг друга и действовали слаженно, но идея эта все время ускользала от меня, мне еще предстояло ее усвоить.

Не знаю точно, сколько минут прошло. Дверь распахнулась, в проеме стоял Лулу и манил меня пальцем. Я отложил пистолет и поспешил за Лулу в номер мистера Шульца. Мебель была сдвинута, стулья перевернуты, этот Джули Мартин лежал на животе поперек кофейного столика в гостиной; он еще был жив, судорожно хватал воздух ртом; голова его смотрела вбок, под щекой было подоткнуто полотенце, еще одно полотенце аккуратно свернули за головой, оба, впитывая кровь, быстро краснели, а он все судорожно хватал воздух разинутым ртом, и кровь все текла тонкой струйкой изо рта и носа; руки его свисали со стола и искали, за что бы ухватиться; а колени лежали на полу, и он отталкивался ими и ступнями, одна из которых была в ботинке, а другая без, он словно бы старался встать, наверное, считал, что еще может уйти, уплыть, движения были похожи на медленный брасс, а на самом деле он лишь приподнимал свой толстый зад, который потом снова плюхался вниз под собственной тяжестью; а Ирвинг приносил все новые полотенца из ванной и складывал их у кофейного столика, куда на пол капала кровь; мистер Шульц стоял и глядел на это громадное черепахообразное тело с машущими руками и остекленевшими слепыми рыбьими глазами; заметив меня, он тихо и спокойно сказал:

— Малыш, у тебя острые глаза, мы гильзу найти не можем, будь добр, поищи.

Я поползал по полу и нашел под кушеткой еще теплую бронзовую гильзу тридцать восьмого калибра, которая только что вылетела из его пистолета, заткнутого теперь за пояс; пиджак его был расстегнут, галстук ослаблен, но сам он в этой мешанине крови и незавершенной смерти проявлял спокойную деловитость; вежливо поблагодарив меня за гильзу, он опустил ее в карман брюк.

Дикси Дейвис сидел в углу, обхватив себя руками, и стонал так, будто стреляли не в Джули Мартина, а в него самого. Раздался тихий стук в дверь, Лулу открыл ее и впустил мистера Бермана. Вскочив на ноги, Дикси Дейвис запричитал:

— Отто! Посмотри, что он сделал, посмотри, что он сделал со мной!

Мистер Шульц обменялся взглядами с мистером Берманом.

— Дик, — сказал мистер Шульц своему адвокату, — прошу прощения.

— Теперь еще и это! — стонал Дикси Дейвис, заламывая руки. Он побледнел и дрожал.

— Прошу прощения, — сказал мистер Шульц. — Эта сука украла у меня пятьдесят тысяч долларов.

— Я член коллегии адвокатов! — говорил Дикси Дейвис мистеру Берману, который смотрел теперь на агонию бессмысленных движений распростертого тела. — И он делает это в моем присутствии! Вынимает пистолет и, не дожидаясь конца фразы, стреляет ему прямо в рот!

— Успокойтесь, — сказал мистер Берман. — Прошу вас, успокойтесь. Никто ничего не слышал. Все спят. В Онондаге рано ложатся спать. Мы обо всем позаботимся. А вам надо пойти к себе, закрыть дверь и забыть об этом.

— Меня видели вместе с ним за ужином!

— Он уехал сразу после ужина, — сказал мистер Берман, глядя на умирающего человека. — Он уехал. Его повез Микки. Микки возвратится только завтра утром. У нас есть свидетели.

Мистер Берман подошел к окну, выглянул из-за занавесей и закрыл жалюзи. Потом перешел к другому окну и сделал то же самое.

— Артур, — сказал Дикси Дейвис, — ты хотя бы понимаешь, что через несколько часов сюда из Нью-Йорка должны приехать федеральные юристы? Ты понимаешь, что через два дня начинается суд? Через два дня?

Мистер Шульц налил себе воды из графина, стоящего на серванте.

— Малыш, проводи мистера Дейвиса в его комнату. Уложи его спать. Дай ему стакан молока или чего-нибудь еще.

Комната Дикси Дейвиса была в дальнем конце коридора, около окна. Мне пришлось буквально тащить его, он не мог унять дрожь, я поддерживал его за руку, как немощного старика, который не в состоянии ходить без посторонней помощи. Он посерел от страха. «Боже мой, Боже мой», — бормотал он безостановочно. Его шикарная прическа растрепалась, и волосы налипли на лоб. Он обливался потом, от него разило луком. Я усадил его в кресло у кровати. Стол был завален папками с юридическими документами. Бросив на них взгляд, он принялся кусать ногти.

— Член Нью-Йоркской коллегии адвокатов, участник судебного заседания, — бормотал он. — У меня на глазах. У меня на глазах.

Я подумал, что мистер Берман, видимо, прав, в отеле стояла тишина, а если бы кто-нибудь услышал выстрел на других этажах, то шум бы наверняка поднялся. Я посмотрел на улицу из коридорного окна — ни души, уличные фонари освещали полнейший покой. Обернувшись на звук открываемой двери, я увидел, что в дальнем конце коридора в снопе света стоит босоногая Дрю Престон в шелковой белой ночной сорочке, с полусонной улыбкой на губах она чесала голову; я не буду здесь распространяться о расстройстве своих чувств; я затолкал ее в комнату, закрыл дверь за нами, торопливым шепотом попросил ее не шуметь, идти спать и отвел в спальню. Без обуви она была примерно моего роста. «Что случилось, случилось что-нибудь?» — спросила она своим сонным хрипловатым голосом. Я ответил, что ничего, сказал, чтобы утром она не задавала вопросов ни мистеру Шульцу, ни кому-либо еще, а просто забыла обо всем, скрепил свои слова поцелуем в ее пухлые ото сна губы, уложил ее в постель, вдыхая чудесный дух ее естества, разлитый на простынях и подушке, как на лужайках, по которым мы гуляли; потом, пока она потягивалась и улыбалась своей, такой своей, улыбкой, я сжал ее маленькие упругие груди и тут же вышел из номера; когда на другом конце коридора открылась дверь лифта, я тихо закрывал ее дверь.

Микки, стараясь не шуметь, вышел, пятясь, из лифта, за собой он тащил тяжелую тележку, сделанную из металлических труб и досок; я решил, что сейчас появится лифтер, и спрятался за оконную портьеру; но Микки был один; вытащив тележку в коридор, он погасил свет в лифте и не до конца прикрыл бронзовую дверцу.

Банда была в своей стихии, если ты гангстер, то чужая насильственная смерть заставляет тебя действовать быстро и эффективно, как обычный человек не смог бы никогда; даже я, ученик, еле живой от страха и перевозбуждения, выполнял поручения, думал и двигался так, как того требовали чрезвычайные обстоятельства. Я не знаю, что они сотворили с телом, но теперь оно лежало совершенно мертвым и недвижным на кофейном столике; Ирвинг расстилал нью-йоркские газеты и номера «Онондага сигнэл» на тележке; кто-то скомандовал «раз, два, три», и мужчины стащили гигантский труп Джули Мартина с кофейного столика на газеты; смерть — это грязь; смерть — это отбросы; и именно так они с трупом и обращались; Лулу сморщил нос, а Микки даже отвернул голову, когда они возились с этим мешком человеческой падали. Мистер Шульц сидел в кресле, как Наполеон, опустив руки на подлокотники, он даже не удосужился бросить взгляд в ту сторону; он думал о будущем — что, интересно, он замышлял? Гениальный инстинкт подсказывал ему, что, каким бы резким и неожиданным ни был смертельный удар, он нанесен вовремя; вот почему великих гангстеров если и ловят, то только на расчетах, копиях финансовых документов, нарушениях налоговых законов, чековых книжках и других подобных абстракциях, а вот убийства к ним почти не пристают. Заметанием следов руководил Аббадабба Берман; он ходил взад-вперед своей переваливающейся походкой, шляпа заломлена на затылок, сигарета торчит во рту; именно мистер Берман догадался взять трость убитого и положить рядом с телом. Он сказал мне:

— Спустись вниз, малыш, и прикрой перевозку на лифте.

Я бежал вниз, перепрыгивая через три ступеньки, кружась вокруг стояков на лестничных площадках, и стрелой домчался до холла, где на стуле у лифта, под ветками большого змеиного дерева дремал, уронив голову на грудь, лифтер. Дежурный был чем-то занят у своего стола рядом с почтовыми ящиками. Холл был пуст, улица тоже. Я следил за указателем этажей, стрелка дрогнула, поползла вниз, дошла до первого этажа и нырнула еще ниже, на цокольный этаж.

Я был уверен, что на улице за отелем уже стоит машина и что они продумали все до мелочей; это успокаивало, я ведь тоже был соучастником; и, когда лифт снова вернулся в холл и дверь открылась, Микки поднес палец к губам, вышел из лифта, оставив в нем все как было раньше — свет горит, но бронзовые воротца полностью закрыты, — и проскользнул к черной лестнице, я, выждав минуту, громко кашлянул и разбудил лифтера, седовласого негра, он поднял меня на шестой этаж и пожелал спокойной ночи. Я мог бы поздравить себя с тем, что в сложной ситуации проявил хладнокровие и осмотрительность, если бы не последующие события. В номере мистера Шульца Лулу расставлял по местам мебель; мистер Берман принес от горничной кипу чистых полотенец; я с удовольствием наблюдал за их четкими действиями; мне пришло в голову, что преступление — это детский рисунок на специальной дощечке, который исчезает, когда поднимаешь верхнюю пленку. Наконец, словно встряхнувшись ото сна, мистер Шульц встал и прошелся по комнате, проверяя, все ли в порядке, а затем уставился на ковер около кофейного столика, где расплылось большое темное пятно с несколькими каплями рядом — луна и планеты, кровь бывшего президента Ассоциации владельцев ресторанов и кафе; подойдя к телефону, он разбудил дежурного внизу и сказал:

— Это мистер Шульц. У нас тут несчастный случай произошел, надо вызвать врача. Да, — сказал он. — Как можно быстрее. Спасибо.

Я был озадачен, обеспокоен и силился разгадать загадку, которая ничего хорошего мне не сулила. Все остальные в комнате были поглощены исключительно своими делами. Мистер Шульц смотрел из окна на улицу, потом я услышал, что к дому подъезжает машина, он повернулся и попросил меня встать у кофейного столика. Мистер Берман сел и прикурил новую сигарету от старой. Лулу подошел ко мне, чтобы показать, где точно мне надо стоять, — я, видимо, не так исполнил просьбу — и продолжал держать меня за плечи; именно в тот момент, когда я догадался, что сейчас произойдет, а может, чуточку позднее, мне показалось, что я увидел его ухмылку, в которой блеснул золотой зуб, хотя, возможно, мое тугодумие сослужило мне тогда добрую службу, ведь когда он замахнулся, мне осталось только одно — проявить полную жертвенную лояльность; в этой строго иерархической компании мужчин не пристало спрашивать — а почему я? почему я? — и тут меня настигла ослепляющая боль, колени подогнулись, из глаз посыпались искры, именно так это состояние и описывают боксеры; миг спустя я уже был на коленях, стеная и пуская слюни от шока; обе руки я прижимал к моему бедному носу, моей гордости, из которого сейчас обильно текла кровь на уже залитый ковер; вот так, смешав свою кровь с кровью мертвого гангстера и задыхаясь от ярости, я взял заключительный аккорд в прекрасном произведении банды Шульца на тему неожиданной смерти; в дверь тихо постучали — пришел деревенский доктор.

Я помню, как тот страшный удар в лицо изменил временные ориентиры: миг спустя я уже ощущал его старой раной, а вызванная им ярость превратилась в давнишнее решение отплатить им, расквитаться — и все это буквально за какое-то мгновение умопомрачительной боли. Услышав выстрел, я был внутренне готов к тому, что он мог предназначаться и мне, а вот разбитый нос простить не хотел. Огорчению моему не было предела, я почувствовал себя обманутым, вместе с яростью возвращалось и мое мужество, а вместе с ним — и мои безрассудные желания. Всю ночь я прижимал к лицу пакет со льдом, я очень боялся, что лицо мое распухнет и Дрю Престон перестанет считать меня симпатичным. Утром все оказалось не так плохо, как я ожидал, небольшую припухлость носа и синеву под глазами можно было объяснить не только побоями, но и доброй гулянкой.

Утром я, как обычно, пошел завтракать, жевать было больно, губа саднила, но я поклялся вести себя так, будто прошедшей ужасной ночи не было. Я заставил себя не думать о пытающемся встать на ноги и падающем покойнике. Когда я возвращался, дверь в кабинет мистера Бермана оказалась открытой, он заметил меня и позвал кивком головы. Под подбородком он держал трубку телефона и считывал что-то с ленты арифмометра собеседнику на другом конце провода. Закончив разговор, он указал мне на место у своего стола, где обычно сидели посетители его конторы.

— Мы переезжаем, — сказал он. — Сегодня вечером, остаются только мистер Шульц и адвокаты. Послезавтра начнут формировать состав присяжных. Ребятам нечего здесь ошиваться во время суда, когда понаедут тучи репортеров.

— Здесь будут журналисты?

— А ты что думал? Поналетят, как комары летом. Они тут все облепят.

— И из «Миррор» тоже?

— Конечно. Все, все будут. Газетчики — это же мразь, у них нет ни чести, ни совести, они совершенно не умеют себя вести. Ты думаешь, они обратили бы на него внимание, если бы он был просто Артуром Флегенхаймером? А вот Немец Шульц имя для заголовка вполне подходящее.

Мистер Берман покачал головой и горестно всплеснул руками. Мне еще не приходилось видеть его таким расстроенным. Он был не похож на себя, передо мной сидел не одетый с иголочки денди, а небритый мужчина в пижамных штанах, рубашке, помочах и шлепанцах.

— Так о чем я говорил? — спросил он.

— О том, что мы уезжаем.

Он внимательно осмотрел мое лицо.

— Могло быть и хуже. Синяки укрепляют характер. Больно? — Я покачал головой. — Лулу увлекся. Он должен был только расквасить тебе нос, а не ломать его. Все сейчас нервничают.

— Ничего страшного, — сказал я.

— Да и вся история вышла некрасивой, это уж само собой. — Он поискал глазами сигареты на столе, нашел пачку с одной сигаретой, прикурил и откинулся в своем вращающемся кресле, положив ногу на ногу, сигарета застыла возле уха. — Иногда жизнь так закручивается, что за всем не уследить, и сейчас как раз такой период, мы здесь живем ненормально, нам надо как можно скорее разделаться с судом и возвратиться домой. Вот сейчас я и подхожу к тому, что собирался сказать. Мистер Шульц будет очень занят, как на суде, так и потом, я бы хотел, чтобы сейчас его ничего не отвлекало от дела. Тебе ясно?

Я кивнул.

— Тогда почему она этого не хочет понять? Дело серьезное, ошибок мы больше допускать не вправе, головы наши должны быть ясными. Я прошу только, чтобы она отдохнула несколько дней. Поехала бы в Саратогу, посмотрела бега, неужели так трудно?

— Вы имеете в виду миссис Престон?

— Она хочет присутствовать на суде. Тебе не надо объяснять, что произойдет, стоит ей только появиться в зале суда? Неужели ей безразлично, что ее сфотографируют и обзовут загадочной женщиной или еще что-нибудь смехотворное придумают? Что ее муж все узнает? Да и мистер Шульц человек семейный.

— Мистер Шульц женат?

— На очаровательной женщине, которая с тревогой ждет его в Нью-Йорке. Да. И что это за вопросы? Мы все, малыш, женатые люди, у каждого есть семья, которую надо кормить. Онондага стала тяжелым испытанием для каждого, и все может пойти прахом из-за этой проклятой любви. — Он смотрел на меня очень внимательно, откровенно наблюдая за моими малейшими движениями, а может, даже мыслями. Потом сказал: — Я знаю, что ты проводишь с миссис Престон больше времени, чем я или любой из наших, еще с того первого вечера, когда ты ходил в ее отель и присматривал за ней. Верно я говорю?

— Да, — сказал я с пересохшим горлом. Я боялся сглотнуть, чтобы он не заметил, как судорожно дергается мой кадык.

— Я хочу, чтобы ты поговорил с ней и объяснил — ради мистера Шульца ей необходимо уехать на несколько дней. Сделаешь?

— А мистер Шульц хочет, чтобы она уехала?

— И да и нет. Он хочет, чтобы она сама решила. Ты знаешь, есть женщины… — Казалось, он говорит сам с собой. После паузы он продолжил: — Женщины всегда были. Но за время совместной работы я его таким еще никогда не видел. Он ведь даже себе не признается, что она вертит мужчинами как хочет.

Зазвонил телефон.

— Ты меня пока не подводил, — сказал он, наклоняясь над столом, чтобы взять трубку. Потом бросил на меня знакомый взгляд поверх очков. — Смотри, не скурвись сейчас.


Я пошел в свою комнату поразмышлять об услышанном. Чтобы укрепить меня в желании освободиться от той жизни и той цели, которые я сам выбрал для себя, лучше и придумать было нельзя, и когда он сказал, что я должен поговорить с ней, я уже в точности знал, что буду делать дальше. Причем опасности я не преуменьшал. Интересно, это были мои собственные мысли о свободе или же я действовал под его влиянием? А опасность была настоящая. Все они были люди женатые, злые, непредсказуемые, дикие и необузданные, глубины их падения даже Бог не ведал, жили они тяжело, били без предупреждения. И мистер Берман всего, конечно, мне не сказал, я не знал, говорил ли он только от своего имени или же и от имени мистера Шульца тоже. Я не знал, что мне предстояло на этот раз — работать на самого мистера Шульца или же войти в сговор, чтобы наилучшим образом послужить его же интересам.

Если мистер Берман не хитрил, я мог гордиться тем, что он оценил мои способности и дает мне поручение, которое никто, даже он сам, лучше меня выполнить не сумеет. Правда, если ему было известно, что происходит между миссис Престон и мной, он все равно мог сказать то, что и сказал мне на самом деле. Если нас хотят убить, то убивать будут, скорее всего, не в Онондаге. А что, если мистер Шульц больше не может позволить себе держать ее рядом? Что, если я ему тоже больше не нужен? Тех, кто работал на него, он убивал издалека. Я понимал, раз я уезжаю, то, скорее всего, уезжаю умирать: либо он выведал мою сердечную тайну и, следовательно, убьет меня, либо мое отсутствие наведет его на мысль о моем предательстве, и финал будет тот же самый.

Впрочем, все эти размышления отражали лишь мое внутреннее состояние. Ничего подобного мне никогда бы не пришло в голову, имей я чистую совесть и не замышляй ничего. Тут я обнаружил, что готовлюсь к отъезду. Теперь я был обладателем большого гардероба и прекрасного чемодана из мягкой кожи с ремнями и бронзовыми застежками; я аккуратно складывал свои вещи — совершенно новая для меня привычка — и старался думать о том времени, когда смогу побеседовать с Дрю Престон. Появились первые признаки тошноты, я узнал страх, но все же я ничуть не сомневался, что воспользуюсь шансом, который предоставил мне мистер Берман. Я знал, что скажет Дрю. Она скажет, что не хочет расставаться со мной. Она скажет, что у нее большие планы, связанные с ее любимым чертенком. Она скажет, чтобы я передал Берману: она готова ехать в Саратогу, но только вместе со мной.


В один из последних летних вечеров, когда мистер Шульц вместе с Дрю устраивал в физкультурном зале окружной школы большой прием для всех жителей Онондаги, я и остальные гангстеры выехали из отеля; я даже не знал куда, мы разместились с вещами в двух легковых машинах и грузовике; в кузове грузовика сидел Лулу Розенкранц со стальным сейфом и кипой матрацев. За все время, проведенное в Онондаге, я так и не смог привыкнуть к ночи, такой черной она была; я даже не любил выглядывать из своего окна, потому что ночь стояла неумолимо черная; уличные фонари превращали магазины и дома в ночные тени; за городом и того хуже — бесконечная ночь была похожа на ужасное беспамятство; в нее нельзя было вглядеться, в ней не было объема и прозрачности нью-йоркских ночей; она не обещала грядущего дня, хотя бы вы и были готовы спокойно ждать его, и даже если светила полная луна, она только обнажала для вас черные контуры гор и молочно-черные пустоты полей. И самое страшное заключалось в том, что деревенские ночи и были настоящими ночами; и, как только вы переезжали мост через Онондагу и фары вашей автомашины выхватывали из темноты белую линию проселочной дороги, вы понимали, насколько тонка мерцающая ниточка вашего следа в этой непроницаемой черноте, как ничтожно тепло вашего сердца и вашего мотора для этой безразмерной темноты — это тепло не больше того, что еще живет в теле новопогребенного, которому уже все равно, открыты его глаза или закрыты.

Меня пугала моя собственная преданность Шульцу. Его власть надо мной ослабляла мой разум. Можно жить решениями других людей и вести терпимую собственную жизнь, но только до тех пор, пока первые проблески протеста не покажут вам суть этих людей, а суть эта — тирания. Мне совсем не нравилось, что Дрю осталась с ним, там, а меня, словно чемодан, увозят неизвестно куда. Как я с удивлением обнаружил, тайком взглянув на спидометр, когда мы приехали, расстояние оказалось не ахти какое, всего двенадцать миль или около того, но я чувствовал, что каждая миля ослабляла мою связь с Дрю Престон, а в надежности ее чувств я уверенности не испытывал.

Мы остановились около дома; кто его нашел, снял или купил, мне до сих пор неизвестно; вокруг этого фермерского дома фермы не было; это полуразвалившееся, покрытое дранкой строение с покосившимся крыльцом стояло на грязном склоне, выраставшем неожиданно над дорогой; с крыльца открывался хороший обзор и на запад, и на восток, оно, казалось, висело над дорогой. За домом склон шел еще круче вверх, лес на нем был темнее ночи, если это вообще возможно.

Так мы прибыли в нашу новую штаб-квартиру, которую и принялись осматривать с фонариком. Внутри очень скверно пахло; вежливые люди называют такой воздух «затхлым» — пахло старым нежилым деревянным домом; от окон остались одни прогнившие ставни; помет обитавших здесь животных успел превратиться в пыль; от входа вверх вела узкая лестница; справа от входа находилась комната, видимо гостиная, а за маленьким коридорчиком под лестницей — кухня, там была удивительная штуковина в раковине, ручной водяной насос, сначала из него слегка покапало, а потом с шумом вырвалась струя ржавчины и грязи; Лулу пришлось спасаться бегством. «Хватит болтаться под ногами, иди принеси что-нибудь», — прикрикнул он на меня. Я вышел на улицу к грузовику и помог перетащить в дом матрасы и картонные коробки с провизией и утварью. Все делалось при свете фонарика, пока Ирвинг не растопил камин в гостиной, что, конечно, улучшило дело, но не намного; на полу лежала дохлая птица, которая влетела сюда, скорее всего, через трубу, фантастично, потрясающе, я спрашивал себя, какой дурак выбирает жизнь в роскошных отелях, когда можно пожить в историческом особняке отцов — основателей Америки.

Поздно вечером приехал мистер Шульц, в руках он держал две большие коричневые сумки, заполненные судками с китайским грибным и куриным рагу из Олбани, и, хотя это, конечно, не добрая китайская еда, которой можно полакомиться в Бронксе, все равно мы приободрились. Ирвинг нашел несколько кастрюль, в них мы и разогрели ужин; мне досталось по приличной порции всего — и куриного рагу на горке дымящегося риса, и хрустящих жареных макарон, и грибного рагу на второе, и орешков нефелиума на десерт; бумажные тарелки немного размокли, но это ничего, ужин получился сытный, только вот чая не было, я пил одну воду, а мистер Шульц и другие запивали еду виски, что их, похоже, вполне устраивало. В гостиной горел камин, мистер Шульц закурил сигару и ослабил галстук; я видел, что настроение у него поднялось, видимо, ему хорошо было здесь, в этом укромном месте, вдали от людей, от которых он вот уже несколько недель не мог скрыться нигде в Онондаге и к которым возвращался уже завтра утром; мне кажется, он находил горькое удовольствие в этом бегстве в дыру, оно напоминало ему собственное положение, которое он оценивал как осаду.

— Вы, ребята, о Немце можете не переживать, — сказал он, когда мы расселись вдоль стен. — Немец сам о себе позаботится. Выбросьте из головы Большого Джули, он ваших забот не стоит. И Бо тоже. Они оказались не лучше Винсента Колла. Все оказались гнилушками. А вас я люблю. За вас, ребята, на все пойду. Что я раньше обещал, то выполню. Если кого ранят или посадят, или, не дай бог, еще чего хуже, не беспокойтесь, о ваших семьях будут заботиться также, как если бы вы нормально работали. Вы это знаете. Это касается всех, малыша тоже. Мое слово — кремень. Надежнее страховой компании «Пруденшиал». А теперь о суде. Через несколько дней все кончится. Пока фэбээровцы все лето грели жопы на пляжах, мы тут почву удобряли. Общественное мнение на нашей стороне. Видели бы вы вчерашнюю вечеринку. Это, конечно, не то, что бы вы или я устроили, да мы еще, когда вернемся, и устроим, но этой деревенщине понравилось. Все происходило в спортивном зале местной школы, украшенном гофрированной бумагой и надувными шариками. Я нанял местный оркестрик со скрипочкой и банджо, и уж они постарались отработать свои денежки. Черт возьми, я сам пустился в пляс. Я плясал со своей красоткой в толпе мытых и чистых бедняков. Я к ним очень привязался. Умников вы среди них не найдете, здесь живут только трудолюбивые недотепы, которые безропотно вкалывают до самой смерти. Но и от них кое-что зависит. Закон не Бог придумал. Закон — это общественное мнение. Я вам многое о законе могу рассказать. А мистер Хайнс еще больше. Когда мы заимели важнейшие полицейские участки, когда мы заимели местный суд и окружного прокурора Манхэттена, где был закон? Мы раздобыли человека, который будет меня завтра защищать, так вот он меня к себе на обед ни за что не пригласит. Он по телефону с президентом разговаривает. Но я заплатил ему столько, что он будет при мне, сколько потребуется. Вот так-то. Закон — это деньги, которые я плачу за него, закон — это мои накладные расходы. Трепачи могут одно сделать законным, другое — незаконным, все эти судьи, адвокаты, политики — они ведь тоже по-своему мошенничают, только стараются ручки не замарать. Разве их можно уважать? Не советую. Лучше уважайте себя.

Он говорил тихо, играя своим звучным голосом даже здесь, в двенадцати милях от Онондаги, в доме, который почти не виден с дороги в дневное время. Возможно, именно интимность каминного полумрака так влияет на людей, что они начинают слышать только собственные мысли и видеть одни тени.

— Они мне ведь честь оказывают, — продолжал он. — В конце концов, многие давно списали Немца в утиль. И все же сюда толпы народа понаехали, будто Онондага стала районом Нью-Йорка. Начиная от моего нового лучшего друга из центра. Так что все должно быть в порядке. Видите? Я четки раздобыл. Всегда с собой ношу. И на суд с собой возьму. Приятный сегодня вечер, и выпивка добрая. Я хорошо себя чувствую. Спокойно.


Наверху было две маленьких спальни, и после отъезда мистера Шульца я отправился спать в одну из них: не раздеваясь, я лег на матрас, голова моя оказалась под шипцом, и я попытался убедить себя, что сквозь тусклое оконное стекло вижу ночные звезды. Я не задавал себе вопроса, почему из двух маленьких спален одна полностью отдана мне, возможно, счел, что мне она полагается как воспитаннику, имеющему гувернантку. Когда я проснулся утром, то обнаружил в комнате еще двоих гостей, которые тоже спали в одежде на голых матрасах, их пушки в кобурах висели на крючках, торчащих в деревянной двери. Я встал, дрожа от холода, спустился вниз и вышел на улицу; еще толком не рассвело; уверенности, что вчерашний мир вернется, не было; он, казалось, застыл во влажной колеблющейся нерешительности, но вот что-то отделилось от этой белесой черноты, и в двадцати ярдах у дороги на уровне моего взгляда я заметил человека, в котором узнал Ирвинга; он сидел на верхушке телеграфного столба и сращивал провод, тот самый провод, что шел вверх по грязному склону мимо моих ног к передней двери фермы. Посмотрев за дорогу, я увидел там, внизу, белый дом с зеленой окантовкой и американский флаг, свисающий с большого шеста во дворе, а в сосновой роще за домом среди деревьев пряталось несколько белых кабинок с тем же зеленым обрамлением; у одной из них стоял носом к дороге черный «паккард» с покрытым инеем ветровым стеклом.

Обойдя наш дом с тыла, я нашел на склоне идеальное место, где мог отлить в неспешной задумчивости. Я вообразил, что если бы жил здесь, то постепенно образовал бы ущелье, не менее впечатляющее, чем то, которое нашла на прогулке Дрю Престон. Если я правильно понял появление двух храпящих незнакомцев наверху, мистер Шульц усилил огневую мощь своей банды. Я заметил также, что местоположение нашей развалюхи на обрыве очень удобно для обзора дороги в обоих направлениях. Едва ли кто сможет безнаказанно промчаться мимо дома на машине и расстрелять обитателей из автомата. Все это интересовало меня с технической точки зрения.

Но уже несколько часов спустя я уезжал, хотя не знал, надолго ли и куда. Моя жизнь перестала зависеть от меня, я уже был достаточно большой, чтобы понимать — далеко не все определяется моими решениями. Накануне вечером, когда мы сидели при свете камина, я почувствовал себя членом банды, причем за тем ужином в пустом укромном доме, ужином взрослых людей, гангстеров, которым уже нет пути назад, чувство это, видимо, было всеобщим, для меня такой внутренний звонок был громче колокольного звона, он возвещал конец юношеской самоуверенности, бессознательного убеждения, будто я могу убежать от мистера Шульца когда захочу. Я понял, что здешняя обстановка гангстерам ближе любой другой, что им здесь лучше, чем где бы то ни было еще. Я с нетерпением ждал, когда проснутся остальные члены банды. Я слонялся без дела, страдая от голода, и с тоской вспоминал мой завтрак в кафе, «Онондага Сигнэл», которую любил читать за завтраком, я тосковал по моей большой белой ванне с горячим душем. Можно было подумать, что я всю жизнь прожил в отелях. С крыльца я заглянул в окно гостиной. На столе стоял арифмометр мистера Бермана и телефонный аппарат, над которым колдовал Ирвинг; был там и кухонный стул с высокой спинкой; а посередине комнаты на полу торжественно покоился сейф компании Шульца. Сейф виделся мне неоспоримой причиной переполоха в последние сутки. Я смотрел на него не только как на вместилище наличности мистера Шульца, но и как на средоточие числового мира Аббадаббы.

Ирвинг заметил меня и приспособил к работе, мне пришлось подмести полы и протереть оконные стекла, чтобы в них хоть что-то было видно, потом я колол дрова для печи, отчего в носу засвербило, затем сходил в местный магазин, который находился в миле от дома, и купил бумажные тарелки и минеральной воды на завтрак — сущий бойскаут на загородном слете. Ирвинг вместе с Микки уехали на «паккарде», старшим остался Лулу, который заставил меня рыть яму для отхожего места, во дворе была уборная, по-моему, вполне пригодная, она, правда, чуть покосилась, но Лулу посчитал ниже своего достоинства пользоваться таким туалетом, так что мне пришлось взять лопату и рыть яму на ровном месте в лесу, над домом, все глубже вгрызаясь в мягкую почву; руки мои заныли и покрылись мозолями; наконец меня сменил кто-то из мужчин; мне казалось, я знал все опасности, связанные с преступной жизнью, а вот смерти от устройства отхожего места я, как выяснилось, не учел. И только когда возвратился Ирвинг и решительно соорудил небольшой деревянный трон из сосновых досок над ямой, я вновь обрел уважение к достоинству труда, Ирвинг все делал классно, он во всем был для нас примером.

Приведя себя в приличный вид, насколько это было возможно в тех условиях, я вместе с Ирвингом и Микки уехал в Онондагу; мы остановились на площади против здания суда, но не вышли из машины. Почти все места для парковки на площади были заняты, а фермерские колымаги все подъезжали; из них выходили мужчины в чистых и глаженых комбинезонах и их жены в старомодных цветастых платьях и широкополых шляпках; они поднимались по ступеням и входили в двери, чтобы зарегистрироваться в качестве членов жюри присяжных. Я видел, как вверх по холму шли правительственные юристы с портфелями, видел и Дикси Дейвиса, очень серьезного рядом с немолодым дородным адвокатом, пенсне которого болталось на черной ленте; вдруг по двое, по трое стали появляться парни, у которых из карманов пиджаков торчали блокноты, под мышкой они держали свернутые газеты, а свои аккредитационные карточки заткнули, словно перья, за ленты шляп. Я очень внимательно разглядывал репортеров, пытаясь угадать, кто из них работает на «Миррор»; может, человек в роговых очках, который бежал по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки; или другой, ослабивший узел галстука и расстегнувший ворот рубашки; о репортерах никогда ничего точно неизвестно, о себе они не пишут, они для тебя просто бесплотные существа, навязывающие слова, из которых складываются представления и мнения, себя они не выдают, совсем как фокусники, только жонглирующие словами.

На площадке перед входом стояла группа репортеров с большими камерами «Спид Грэфикс», но входящих в здание людей не снимала.

— Где мистер Шульц? — спросил я.

— Он прошел туда еще полчаса назад, когда эти задрыги только завтракали.

— Его все знают, — сказал я.

— В том-то и трагедия, — сказал мистер Берман. Он вынул пачку стодолларовых банкнот и отсчитал десять бумажек. — В Саратоге не выпускай ее из виду. Плати за все, чего она пожелает. Она женщина своенравная, с ней могут возникнуть проблемы. Там есть заведение, которое называется Брук-клуб. Оно наше. Если у тебя появятся трудности, обратись к человеку, который там работает. Понял?

— Да, — сказал я.

Он протянул мне деньги.

— Сам на них не играй, — сказал он. — Если хочешь заработать несколько долларов, то… ты ведь все равно будешь мне звонить каждое утро. Я кое-что знаю. И подскажу. Понял?

— Да.

Он отдал мне клочок бумаги с секретным телефонным номером.

— Женщины и бега опасны даже в отдельности. Вместе они просто гибельны. Если ты справишься с Саратогой, малыш, тогда тебе все по плечу. — Он откинулся на спинку сиденья и закурил. Я вышел из машины, взял из багажника чемодан и махнул рукой на прощанье. Мне казалось в тот момент, что я знаю пределы возможностей мистера Бермана; он сидел в машине просто потому, что ближе к зданию суда приблизиться не смел; он не мог пойти туда, куда хотел, жалкий горбатый человечек, который любил очень ярко одеваться и курить сигареты «Олд голд», только две эти слабости он и мог себе позволить в своей строго расчисленной жизни; оглянувшись, я увидел, что он смотрит мне вслед, бедный придаток Немца Шульца, его яркое отражение, зависимое и необходимое. В каком-то смысле именно он и управлял поразительным гением сокрушающей силы, который, оступившись, уже не поднимется никогда.

Глава шестнадцатая

Мгновение спустя на площади появился красивый темно-зеленый автомобиль с четырьмя дверцами и откидывающимся верхом, я не сразу понял, что за рулем Дрю, машину она не остановила, а лишь притормозила; я закинул чемодан на заднее сиденье, вскочил на подножку и, пока она переключала скорость, перевалился через дверцу на переднее сиденье, и мы уехали.

Я не оглядывался. Миновав на главной улице отель, с которым я мысленно попрощался, мы направились к реке. Я понятия не имел, где она раздобыла такую игрушку. Она себе, конечно, ни в чем не отказывала. Сиденья были покрыты светло-коричневой кожей. Желтовато-коричневый брезентовый верх был откинут и свернут на хромированных стояках, большая его часть тонула в специальной нише. Приборная доска была облицована хорошим деревом. Я сидел, положив руку на дверцу и откинувшись на сиденье, и наслаждался теплом; она повернулась ко мне с улыбкой.

Здесь я расскажу, как Дрю Престон водила машину; она делала это как-то по-девчоночьи; переключая скорость, она вся наклонялась вперед, ее стройная ножка, закрытая платьем, нажимала резко на сцепление, плечи она опускала, губу закусывала, а руку, лежащую на набалдашнике переключателя скоростей, начинала двигать прямо от плеча. На шее у нее была повязана косынка, она радовалась, что я сидел с ней рядом в ее новой машине, мы прогромыхали по деревянному мосту и выехали на развилку, от которой одна дорога уходила на восток, а другая — на запад, она свернула на восток, и от Онондаги остался только церковный шпиль да несколько крыш за деревьями; когда мы обогнули холм, исчезло и это.

Дорога шла среди гор и озер, мы мчались сквозь сосновые рощи, мимо маленьких белых деревенек, в которых единственный магазин занимал одно здание с почтой; она вела автомобиль сосредоточенно, положив обе руки на руль, и это выглядело со стороны столь заманчиво, что мне хотелось сменить ее и ощутить эту громадную восьмицилиндровую машину в своей власти. Но единственное, чему я пока не научился в своей гангстерской школе, это водить машину, а все же я убеждал себя, будто водить машину умею, хотя и не рвусь, — а вдруг она предложит мне попробовать? — я жаждал равенства, таким абсурдным желанием обернулась моя страсть; теперь-то я понимаю, каким несносным мальчишкой я был, как ненасытна была моя гордыня, но в то утро, утро нашей поездки среди дикой девственной природы, я должен был осознать, как далеки от меня нынешнего улицы Восточного Бронкса, где естественный мир явлен только в кучках конского навоза, раздавленного автомобильными шинами, из которого городские ласточки выклевывали сухие семена; я должен был почувствовать, каково дышать воздухом этих солнцем согретых гор в полном здравии, с тысячей долларов в кармане и с копошащимися в сознании видениями самых зверских убийств наших дней. Теперь я был серьезный парень, за поясом у меня торчал настоящий пистолет, и я понимал, что благодарить мне за это некого, что я должен принимать все как должное, поскольку всему этому есть цена, и цена настолько высокая, что я имею право насладиться тем, чем сейчас обладаю; я вдруг ощутил, что сержусь на Дрю; не отрывая от нее глаз, я мысленно рисовал себе все, что сделаю с ней, и, должен сознаться, мне доставляли удовольствие гадкие садистские картинки, порожденные моим горьким мальчишеским смирением.

И, разумеется, остановились мы тогда, когда этого захотелось ей; она бросила на меня взгляд, мелодично вздохнула, дескать, она сдается; мы резко свернули с дороги и запрыгали на кореньях, лавируя между деревьями; отъехав ровно настолько, чтобы нас не было видно из проезжающих мимо машин, мы остановились под высокими деревьями и сидели, молча глядя друг на друга в полном одиночестве; сквозь пятнистые кроны солнце то грело нас, то заливало ярким светом, легкая тень сменялась зеленоватым мраком.

Надо сказать, что Дрю в сексе шла окольными путями, сначала она целовала мои ребра и белую мальчишескую грудь, гладила бедра, ласкала мой анус, обсасывала мочки ушей и рот, и все это она делала так, словно ничего другого ей и не хотелось; она издавала короткие звуки от одобрения или удовольствия, будто комментируя свои действия; я слышал вздохи, бессловесные шепотки самой себе; она постепенно пожирала меня, съедала и выпивала, и совсем не для того, чтобы возбудить меня, какого мальчишку в такой ситуации требуется возбуждать? Я разбух с того самого момента, когда она остановила машину, и ждал, что она наконец обнаружит и эту часть моего тела, но она все медлила и медлила, и мне, в конце концов, стало нестерпимо больно; я думал, что сойду с ума, занервничал и только тут осознал ее достижимость, понял, что всем этим она лишь ждала, чтобы я сам открыл ее абсолютную готовность застыть и, для разнообразия, прислушаться ко мне. Это было по-девчоночьи, на удивление сдержанно и покорно, я не был искусен, я был просто самим собой, она заговорщицки хихикнула, испытывая удовольствие от собственного великодушия, не от возбуждения, а скорее от счастья принять в себя такого вот мальчишку; она обхватила меня ногами, и я, высунув ноги из открытой задней дверцы, раскачивал нас вверх и вниз на заднем сиденье, и, когда я кончил, она обняла меня так, что я вздохнуть не мог; она всхлипывала и целовала мое лицо, будто со мной случилось что-то ужасное, словно меня ранили, а она в порыве безнадежного сочувствия старалась поправить непоправимое.

Потом я шел за ней, совершенно голой, сквозь кустарник в такую неистовую зелень — которую она выбрала намеренно, а может, и случайно, потому что умела превосходно концентрировать мир вокруг себя, — что она навсегда запечатлелась в моей памяти, я шел за мелькающим белым телом, огибая деревья под переплетенными кронами, уклоняясь от хлещущих веток; вокруг щебетали невидимые птицы, напоминая мне о том, как поздно я их для себя нашел. Земля становилась все болотистей, а воздух все влажнее; я начал шлепать себя по голому телу в месте укусов; мне захотелось догнать ее, схватить и трахнуть еще раз; зачем она привела меня в это комариное царство? Но тут я наткнулся на нее, она сидела на корточках, пригоршнями черпала грязь и покрывала ею свое тело; мы стали обмазывать друг друга грязью, а потом пошли, как дети, в сгущающуюся темноту леса, как попавшие в ужасную беду сказочные дети, держась за руки, а беда наша и на самом деле была нешуточной, и вдруг мы оказались у тихого пруда, такой черной воды мне в жизни видеть не приходилось, и Дрю, конечно, вошла в него и меня за собой потащила, Боже, ну и вонища там стояла, было тепло и пенно, ноги мои тонули во влажном ковре прудовой травы, мне пришлось переставлять их, чтобы не завязнуть, а они вязли, она проплыла на спине несколько ярдов, а затем поползла на четвереньках; тело ее покрылось невидимой слизью, мое тоже, мы легли в эту жижу, и я вонзился в нее и, вдавливая ее белокурую головку в грязь, я накачивал на нее слизистую муть; мы лежали, колыхаясь в этой грязной жиже; я кончил, схватил ее так, чтобы она не могла и пошевелиться, и остался в ней, слыша ее громкое дыхание прямо в мое ухо; подняв голову, я заглянул в ее обеспокоенные зеленые, с паническими искорками глаза, потом снова набух прямо в ней, и она начала двигаться, на этот раз все продолжалось долго, на третий раз всегда получается долго; и я услышал ее первобытный голос, похожий на смертельный хрип, пронзительный бесполый лай; я снова и снова вонзался в нее, хрипы перешли в дрожащий отчаянный плач, и вдруг она так пронзительно вскрикнула, что я решил, будто сделал что-то не так, поэтому я слегка отстранился, чтобы взглянуть на нее; губы ее в судороге обнажили зубы, зеленые глаза затуманились, они потеряли всякий смысл, словно она обезумела, впала в детство и беспамятство, и на какое-то мгновение они вообще потеряли все человеческое, превратившись в глаза бездуховного существа.

Но вскоре она уже улыбалась, благодарно целовала и обнимала меня, словно я сделал для нее что-то очень приятное, подарил цветок или что еще.

Когда мы поднялись, шатаясь, на ноги, с нас летели шматы грязи, она рассмеялась и повернулась, чтобы показать мне свою спину, которую в тени просто не было видно; тело ее словно раскололи надвое, грудь и лицо ее, напротив, по-скульптурному заливало светом. Даже золотая головка ее тоже казалась расколотой пополам. Пришлось возвращаться в пруд, она выплыла на середину и крикнула, чтобы я плыл за ней; вода становилась холодней, дно глубже; мы заплыли за излучину, я не отставал от нее, демонстрируя лучшие образцы кроля, которому учат в организации молодых христиан; мы вышли на берег на дальней стороне, смыли с себя всю грязь и, насколько возможно, болотную слизь.

К тому времени, что мы добрались до машины, мы уже обсохли, но одеваться было все равно неприятно, будто надеваешь одежду на сильные солнечные ожоги; от нас пахло болотной тиной и лягушками, несколько миль мы ехали, не откидываясь на спинки сидений; добравшись до мотеля, мы сняли номер и вымылись вместе под душем, намыливая друг друга большим куском белого мыла, потом легли на кровать, и она свернулась калачиком около меня, положив мою руку себе на плечо, и этим уютным жестом создала, быть может, миг самой проникновенной интимности между нами, будто каким-то сказочным образом она стала моей ровесницей, подружкой, столь же страстно, как и я, мечтающей о повзрослении; нас отделяли друг от друга только телесные оболочки да длинная, полная ужасных сюрпризов жизнь впереди. Меня охватило чувство боязливой гордости. Я знал, что никогда не смогу обладать женщиной, которой обладал мистер Шульц, точно так же, как он сам не обладал женщиной Бо Уайнберга, потому что она маскировала свои следы, не оставляла после себя никакой привычки, приспосабливалась к обстановке, меняя свои настроения с каждым новым гангстером или мальчишкой; она никогда не напишет воспоминаний, даже если и доживет до глубокой старости; она никогда не расскажет о своей жизни, поскольку не нуждается ни в чьем обожании, поклонении или симпатии, поскольку все суждения, включая и суждения о любви, выражаются на языке самодовольства, который она так и не удосужилась освоить. Вот почему в том номере мотеля я чувствовал себя ее истинным защитником; она дремала на моей руке, а я следил за мухой, метавшейся под крышей нашего коттеджа; и вдруг понял, что Дрю Престон могла даровать только отпущение грехов, именно это вы получали от нее, а не совместное будущее. Было совершенно ясно, что такая проза, как спасение наших жизней, ее заинтересовать не могла, так что мне придется заниматься этим одному и за двоих.


Остальную часть дня мы ехали по Адирондакским горам; наконец горы пошли на убыль, земля стала приобретать более обжитой вид, и ближе к вечеру мы въехали в Саратогу-Спрингс и покатили по улице, которая имела наглость называться Бродвеем. Но, присмотревшись, я заметил и кое-что утешительное, город был похож на старый Нью-Йорк, а точнее, на то, как, по моим представлениям, должен был выглядеть старый Нью-Йорк; были там приличные магазины с нью-йоркскими названиями и полосатыми тентами, закрывающими витрины от косых лучей заходящего солнца; пешеходы на улицах не чета онондагцам; фермеров среди них не было вообще, машины на дорогах тоже были классными, некоторыми управляли водители в униформах; люди, вполне определенно принадлежащие к зажиточным классам, сидели на длинных верандах отелей и читали газеты. Мне казалось ужасно странным, что никто не нашел лучшего занятия на вечер, чем читать газету, но только до тех пор, пока мы не поселились в своем отеле «Грэнд Юнион», самом красивом, с самой длинной и широкой верандой; один мальчишка-посыльный отнес в номер наши сумки, другой отогнал на стоянку машину, и тут я увидел, что все читают газету под названием «Программа скачек»; на стойке около администратора лежала целая кипа этих газет с завтрашней датой и тотализаторным бланком. И никаких новостей, кроме лошадиных, в этой газете не было, — в августе в Саратоге никто ничем, кроме лошадей, не интересуется, и газеты с этим считались, публикуя исключительно статьи о лошадях и лошадиные гороскопы, будто землю населяли только лошади да горстка эксцентричных чудаков, собравшихся вместе с единственной целью — почитать о лошадиных делах.

Оглядев холл, я обнаружил парочку человек, интерес которых к лошадям был, скорее всего, притворным; эти двое плохо одетых людей сидели на соседних креслах и лишь поглядывали в газеты. Дежурный узнал мисс Дрю и обрадовался, что она наконец приехала; они уже начали беспокоиться, сказал он с улыбкой, и я понял, что у нее здесь заказан номер на весь месяц лошадиных бегов, причем не важно, приезжает она на бега или нет; сюда в это время года она бы явилась и без разрешения мистера Шульца. Мы поднялись в грандиозные многокомнатные апартаменты, которые сразу показали мне, насколько скромные и скудные услуги предоставлял нам отель «Онондага»; на кофейном столике стояла корзина фруктов с карточкой от администрации отеля, а в баре — поднос с бокалами и бутылями белого и красного вина, ведерко со льдом, четырехугольная бутылка с небольшой цепью, на этикетке которой было написано БУРБОН, еще одна такая же бутылка с надписью ШОТЛАНДСКИЙ и бутыль синего стекла с сельтерской водой; из длинных окон на пол почти отвесно падал свет, большие, медленно вращающиеся лопасти вентилятора, свисавшего с потолка, охлаждали воздух, кровати были необъятные, а ковры — толстые и мягкие. Как ни странно, но эта обстановка уронила мистера Шульца в моих глазах, потому что от него она никак не зависела.

Дрю наслаждалась, видя мой восторг, особенно когда, проверяя пружины кровати, я прыгнул спиной на постель, а она упала на меня, и мы стали кататься по кровати в шутливой борьбе, хотя и на самом деле испытывали силу друг друга. Она была достаточно ловкая, но я все равно быстро распял ее, так что ей пришлось сказать:

— Нет, нет, не сейчас, пожалуйста. На сегодняшний вечер у меня есть планы. Я покажу тебе кое-что совершенно замечательное.

Мы оделись в светлые летние наряды, я — в мой слегка измятый полотняный двубортный костюм, который она заказала для меня из своего магазина в Бостоне, она — в красивый голубой полотняный блейзер и белую плиссированную юбку. Мне нравилось, что мы одевались в своих комнатах, хотя двери между нами оставались открытыми, нравились мне и такие тщательные приготовления перед совместным появлением на людях. Мы прошли по холлу, где шаталось немало зевак, включая и пару моих обтрепанных приятелей; мостовые на улице отдавали тепло прохладному небу, и она предложила пройтись пешком.

Мы перешли улицу, я заметил, что полицейский регулировщик был в белой рубашке с короткими рукавами. К полицейскому управлению, которое столь легкомысленно одевало своих сотрудников, серьезно я отнестись не мог. Я не знал, в какое замечательное место она вела меня, но решил, что пора возвращаться из страны грез на землю. Было бы великолепно снова оказаться с ней в глухом лесу, но мы шли мимо аккуратных лужаек, в тени высоких деревьев прятались роскошные дома; это был ухоженный и солидный курорт, мне не хотелось замечать ничего, кроме нее; она была так ослепительна, что заставляла забыть обо всем; не нашлось ни одного прохожего, который не обратил бы на нее внимания; я этим по-дурацки гордился, но мы держались за руки, и тепло ее руки тревожило меня, оно напоминало о том, что она из плоти и крови, порождая в моем мозгу картины жестокого возмездия.

— Не подумайте, что я невежа, — сказал я, — но мне кажется, что мы не должны забывать, в каком положении находимся. Я сейчас отпущу вашу руку.

— А я не хочу.

— Это же только на время. Пожалуйста, отпустите. Я вам кое-что хочу сказать. На мой профессиональный взгляд, за нами следят.

— Зачем? Ты уверен? Как интересно, — сказала она, оглядываясь. — Где? Я никого не вижу.

— Не оглядывайтесь, пожалуйста. Вы ничего не увидите, поверьте мне на слово. Где находится то место, куда мы идем? Полицейским в этом городе, учитывая, что деньги они получают из Нью-Йорка, доверять нельзя.

— В чем?

— В том, что они сумеют защитить законопослушных граждан, которыми мы с вами хотим казаться.

— А от кого нас надо защищать?

— От таких же, как мы. От толпы.

— А я толпа? — спросила она.

— Да нет же, это я просто так говорю. Вы — любовница гангстера.

— Я твоя любовница, — сказала она подумав.

— Вы — любовница мистера Шульца, — сказал я.

Стоял тихий вечер.

— Мистер Шульц — очень посредственный человек, — сказала она.

— Вы знаете, что ему принадлежит Брук-клуб? У него хорошие связи в этом городе. Вам не кажется, что он вам не доверяет?

— Конечно, он тебя прислал. Ты за мной следишь.

— Вы же сами об этом попросили, — сказал я. — Значит, они будут следить за нами обоими. Вы знаете, что он женат?

Немного подумав, она ответила:

— Да, пожалуй, знаю.

— Ну и что из этого следует для вас? Вы хотя бы представляете? Я считаю, он совершил смертельную ошибку, когда вытащил Бо из ресторана вместе с вами.

— Подожди, — сказала она. Дрю дотронулась до моей руки, и мы остановились, глядя друг на друга, в тени высокого кустарника.

— Вы считаете, что он посредственный? Так думали все, кто сейчас в могиле. Помните ночь, когда вы вышли из своей комнаты? А я снова уложил вас спать?

— Ну?

— Они избавлялись от трупа. От толстяка с тросточкой. Он украл какие-то деньги. Он, конечно, не вы. Я хочу сказать, мир без него ничего не потерял. Но ведь это было.

— Бедняжка ты мой. Так вот в чем дело.

— А помните, что было с моим носом? Так это мистер Шульц приказал Лулу расквасить мне его, чтобы оправдать кровь на ковре.

— Ты меня защищал. — Я почувствовал на щеке ее холодные мягкие губы. — Билли Батгейт. Мне нравится это имя, которое ты выбрал для себя. Ты знаешь, как сильно я люблю Билли Батгейта?

— Миссис Престон, я так в вас втюрился, что уже ничего вокруг не вижу. Но говорить об этом я не могу. Я даже думать об этом не решаюсь. Сюда приезжать не следовало. Может, нам уехать? Этот человек убивает постоянно.

— Мы еще поговорим об этом, — сказала она, взяв меня за руку, мы повернули за угол и, миновав высокие кусты, оказались у ярко освещенного павильона, в который стекались потоки людей, машины подъезжали, словно на концерт.


Мы стояли под тентом, освещенным голыми лампочками, и смотрели, как по грязному кругу водили лошадей, на каждой была небольшая бархатная попонка с номером, так что люди, стоявшие с напечатанными программками в руках, могли познакомиться с ее родословной и другими данными. Молодых лошадей, которые еще не участвовали в бегах, выставили на продажу. Дрю объясняла мне все это тихим голосом, как в церкви. Я был чересчур взволнован и почти ненавидел ее за то, что она привела меня сюда. Она не умела концентрировать внимание на важном. Ум ее работал ненормально. Я отметил, что шкуры лошадей лоснились, а хвосты были заплетены в косички, одни задирали головы и пытались сдернуть уздечку, или недоуздок, или как там это еще называется, другие вышагивали, опустив морду к земле, но все были невероятно тонконогие и двигались очень красиво. Их водили по кругу, кормили, тренировали и натаскивали для дела, жизнь их им не принадлежала, но они обладали природной грацией, как обладают мудростью, и я проникся к ним уважением. От них исходил приятный соломенный дух, что было под стать их величавому животному естеству. Дрю разглядывала их внимательно; когда при виде какой-нибудь лошади у нее от восторга перехватывало дыхание, она молча указывала на нее. По какой-то странной причине я начал ее ревновать.

Я заметил, что люди, рассматривающие лошадей, были одеты в аккуратные костюмы для верховой езды; мужчины носили шелковые галстуки; многие держали в руках длинные мундштуки, как у президента Рузвельта, вид у них был такой надменный, что я поневоле расправил плечи. Таких красивых, как Дрю, среди них, конечно, не было, но всех отличали длинные шеи; прямые и поджарые, они выделялись врожденной уверенностью, и я подумал, что было бы неплохо раздобыть программку с их родословной и другими данными. Как бы то ни было, но я стал понемногу расслабляться и, наконец, успокоился. Я находился в недоступном королевстве избранных. Человек из преступного мира тут сразу выдавал себя. По нескольким малозаметным взглядам, брошенным в мою сторону, я понял, что, несмотря на мой костюм, выбранный Дрю со свойственным ей большим вкусом, и фальшивые очки, которые я сподобился посадить на нос, они с трудом выдерживают меня. Мне пришло в голову, что Дрю бессознательно, но столь же уверенно, как и мистер Шульц, создавала вокруг себя свой мир.

После одного-двух кругов по рингу лошадей уводили через специальный проход в то, что с того места, где я стоял, казалось амфитеатром со зрителями и распорядителем. Дрю вывела меня на улицу и через освещенный парадный вход, где около своих машин стояли водители, мы вошли в амфитеатр и увидели сверху тех же самых лошадей под яркими светильниками аукционного ринга, распорядитель или аукционист расписывал их достоинства. А потом их брали под уздцы и подводили к возвышению, с которого аукционист руководил торгом; в торге, как я заметил, участвовали не те, кто сидел в креслах, а их агенты, они стояли там и сям в толпе и выкрикивали ставки, незаметно назначаемые их патронами. Все выглядело очень загадочно, ставки поражали воображение, поднимаясь скачками до тридцати, сорока, пятидесяти тысяч долларов. Такие суммы пугали даже лошадей, многие из них, появившись на ринге, роняли катыши дерьма. Тут же выходил негр в смокинге с граблями и совком убирал следы конфуза.

Вот такой был спектакль. Через три минуты я уже насмотрелся, а Дрю все никак не могла насытиться. Прямо над тем местом, где мы стояли, постоянно сновали люди, чем-то напоминая лошадей на ринге. Дрю встретила своих знакомых — супружескую чету. Потом к ним подошел мужчина, и вскоре она уже стояла в небольшой группе беседующих людей, не обращая на меня никакого внимания. Это настроило меня на соглядатайский лад, чего, впрочем, от меня и ожидали. Я был полон презрения, женщины здоровались, целуясь в щечку, но на самом деле они лишь слегка соприкасались щеками и целовали воздух около уха подруги. Все были рады видеть Дрю. У меня возникло ощущение какой-то органической инородности. Они захихикали, и я решил, что они смеются надо мной, совершенно невероятное предположение, что я и сам понимал, но все же отвернулся и, облокотившись на перила, начал рассматривать лошадей внизу. Я перестал понимать, что здесь делаю. Мне стало очень одиноко. Мистер Шульц смог удержать Дрю на несколько недель, меня ей хватило на пару дней. Зачем я рассказал ей о своих опасениях? Опасения ее не интересовали. Я открыл ей, как убили Джули Мартина, а она отреагировала так, словно я говорил об ушибленном пальце.

Но вот она подошла ко мне и обняла меня за плечо, и мы вместе стали смотреть вниз на новую, только что выведенную лошадь, и через тридцать секунд я уже снова любил ее без памяти. Недовольство мое рассеялось, и я уже корил себя за сомнение в ее постоянстве. Она сказала, что надо поужинать, и предложила поехать в Брук-клуб.

— Вы думаете, это хорошо? — спросил я.

— Будем играть свои роли, — сказала она. — Любовница гангстера и ее филёр, ее тень. Я умираю от голода. А ты?

До Брук-клуба мы доехали на такси; клуб оказался вполне элегантным заведением, большой навес, двери из цветного стекла, обитые кожей стены, темно-зеленая мебель, маленькие затененные лампы на столах и фотографии знаменитых скачек на стенах. Он был побольше Эмбасси-клуба. Хозяин взглянул на Дрю и без лишних слов провел нас к столу рядом с небольшой танцевальной площадкой. Это был тот самый человек, к которому я в случае чего должен был обратиться, но посмотрел он так, словно меня и не было, заказ делала Дрю. Она заказала креветки, холодный ростбиф, черный хлеб и салат с анчоусами, я и не подозревал, насколько проголодался. Заказала она и бутылку красного французского вина, которую я пил вместе с ней, хотя большую часть выпила она. В клубе было так темно, что если бы даже ее друзья с бегов пришли сюда, то в этой полутьме они, скорее всего, не узнали ее. Мне снова стало хорошо. Вот она сидит за столом напротив меня, мы завернуты в свой кокон света, и мне приходится напоминать самому себе, что я был с ней, что я знаю ее физически, что она кончила, когда была со мной, потому как я хочу, чтобы это повторялось снова и снова, но с тем ощущением, будто все это в первый раз, с теми же вопросами, ожиданиями и игрой воображения, будто она была актрисой кино. В этот момент я начал понимать, что человек не способен помнить секс. Можно помнить сам факт, антураж, даже детали, но собственно секс, его субстантивную правду запомнить нельзя, он по природе своей самостирающийся; можно помнить его анатомию и суждение о том, насколько он понравился, но, что он из себя представляет как вспышка бытия, как потеря, как доказательство любви, от которой сердце останавливается, будто от казни, — этой памяти в мозгу нет, только вывод, что это произошло, да силуэт, который снова хочется наполнить деталями.

А затем на эстраде появились музыканты, это оказались мои друзья из Эмбасси-клуба, та же самая группа, с той же самой костлявой хмурой солисткой, которая поверх вечернего платья без лямочек накинула пелерину. Она сидела на стуле сбоку и кивала в такт первой инструментальной пьесы; заметив меня, она улыбнулась и махнула рукой, но кивков не прекратила; я был очень горд, что она узнала меня. Каким-то образом она сообщила обо мне другим оркестрантам; саксофонист повернулся ко мне и мотнул своей трубой; ударник рассмеялся, увидев мою спутницу, и повращал палочками; я снова почувствовал себя дома.

— Это мои старые друзья, — сказал я Дрю, перекрикивая музыку, я был рад показать себя бывалым человеком, сунув руку в карман, я убедился, что не потерял тысячу долларов мистера Бермана, и тут меня осенило, что в паузу следовало бы купить выпивку для оркестра.

К концу ужина Дрю немного окосела, она сидела, положив локти на стол и подперев щеку рукой, и глупо улыбалась мне. Я уже перестал волноваться; темнота ночного клуба успокаивала, такая темнота служит убежищем, не то что обнаженная темнота настоящей ночи с неимоверным весом непредсказуемого неба; музыка была понятной и глубокой; они исполняли свои обычные песни, одну за другой, каждая казалась значимой и своевременной; каждая сольная мелодическая линия обладала ясностью истины. И так получилось, что они спели песню «Я и моя жизнь»; услышав ее, мы рассмеялись. Мы с те-е-енью идем по проспе-е-ек-ту вдвоем — пелось в этой хитрой песне; мне почудилось, что в ней содержится какое-то послание о нашей общей тайне, я бы не удивился, если бы сейчас в зал просеменил Аббадабба Берман, как всегда, я не мог чувствовать себя в безопасности, находясь вдали от мистера Шульца; Дрю хорошо придумала прийти сюда; если за нами следят, то мы правильно сделали, ужиная в его клубе; как лояльные люди мы возвращаем ему деньги, это было его владение, здесь я чувствовал себя ближе к нему, потому и перестал бояться.

Я решил впредь не волноваться и препоручить нашу судьбу импульсивным желаниям Дрю, подчиниться ей как радетельнице интересов мистера Шульца; она знала больше меня — оно и понятно, — и то, что мне представлялось ее непрактичностью, было проявлением силы ее натуры. Она на самом деле неплохо ориентировалась в этом мире и, несмотря на все свое безрассудство, была пока еще жива. И в Саратоге ей на самом деле ничего не угрожало. Да и присматриваю я за ней по заданию мистера Шульца. Я не знаю, кто предложил поездку сюда — к примеру, она могла делать вид, будто не хочет уезжать из Онондаги, а мистер Берман все же настоял на своем.

Затем около нашего столика начались танцы, и, когда она захотела потанцевать со мной, я решительно заявил, что нам пора домой. Счет я оплатил, следуя ее совету о чаевых, а уходя, оставил деньги для оркестрантов. До отеля «Грэнд юнион» мы доехали на такси и демонстративно вошли в разные двери своих сообщающихся номеров; оказавшись же внутри, с хихиканьем открыли разделявшую нас дверь.


Но спали мы каждый в своей кровати; проснувшись утром, я обнаружил на подушке записку: она уехала завтракать с друзьями. Она написала, чтобы я купил пропуск в клуб и ждал ее в полдень на ипподроме. Там же она указала номер своей ложи. Мне нравился ее почерк, она писала ровно, круглыми буквами, с почти типографской аккуратностью, точки обводила маленькими кружками.

Я принял душ, оделся и бегом спустился вниз. Два соглядатая исчезли. В гостиничном киоске я купил утренние газеты, вышел с ними на галерею, сел в плетеное кресло и прочитал их все. Жюри присяжных было уже отобрано. Защита ни разу не воспользовалась своим правом отвода. Сам суд начнется сегодня, прокурор, по свидетельствам журналистов, сказал, что суд продлится не более недели. «Дейли ньюс» опубликовала фотографию мистера Шульца и Дикси Дейвиса, беседующих голова к голове в коридоре суда. На снимке в «Миррор» мистер Шульц спускался по ступеням здания суда с широкой деланной улыбкой на лице.

Выйдя из отеля, я нашел на Бродвее аптеку с телефоном. Разменяв пригоршню мелочи, я попросил телефонистку соединить меня с номером, который я получил от мистера Бермана. До сего дня не знаю, как ему удавалось добывать телефонные номера, о которых не подозревала даже телефонная компания, но на мой звонок он ответил сразу. Я рассказал ему, что мы добрались до города в намеченное время, посетили аукцион лошадей-однолеток и что нынешний день собираемся провести на скачках. Я сказал ему, что миссис Престон встретила здесь своих друзей, глупцов, с которыми и ведет глупые разговоры. Я сказал, что накануне мы ужинали в Брук-клубе, но я решил не раскрывать себя хозяину, поскольку все шло нормально. Я говорил ему только правду, зная, что он все и так уже знает.

— Хорошо, малыш, — сказал он. — Хочешь заработать немного денег?

— Конечно, — сказал я.

— В седьмой скачке обрати внимание на лошадь под третьим номером. Выигрыш будет неплохой, и вероятность его весьма велика.

— Как ее зовут?

— Откуда я знаю? Посмотри в программку, но главное, запомни число три, ты ведь можешь запомнить три? — Он говорил раздраженно. — Весь выигрыш можешь оставить себе. Возьми его с собой в Нью-Йорк.

— В Нью-Йорк?

— Да, поезжай поездом. Ты нам потребуешься. Отправляйся домой и жди там.

— А как быть с миссис Престон? — спросил я.

В этот момент вмешалась телефонистка, попросила доплатить пятнадцать центов. Мистер Берман узнал, с какого номера я звоню, и приказал мне повесить трубку. Я так и сделал, и почти тотчас телефон зазвонил.

Я услышал, как он зажигает спичку, а затем выдыхает полные легкие дыма.

— Ты уже дважды назвал людей по имени.

— Виноват, — сказал я. — Но что мне с ней делать?

— Где эта птичка сейчас?

— Завтракает.

— Два твоих приятеля сейчас в дороге. Ты, возможно, увидишь их на ипподроме. Может, один из них подвезет тебя до станции, если ты хорошо его попросишь.

Вот что я думал, бродя по улицам Саратоги вокруг одного и того же квартала, но делая вид, будто куда-то иду: они дали мне все эти деньги не на один-два дня, их вполне хватит на самые щедрые недельные траты — отель, рестораны, ставки на бегах, если Дрю Престон вдруг захочет поиграть. Но что-то изменилось. Либо я им действительно нужен в Нью-Йорке как авангард, либо они усылают меня туда, где я не буду им мешать, но что-то изменилось. Может, оставшись без Дрю, мистер Шульц дал уговорить себя, что она опасна для него, а может, его охлаждение всего лишь отражало ее равнодушие; мистер Берман считал, что мистер Шульц безоглядно влюблен, но, подумав, я понял: уже через неделю, что я провел в их обществе, мистер Шульц перестал замечать Дрю; она превратилась во что-то вроде витрины, украшения; она перестала быть возлюбленной, по которой вздыхают и которой жмут ручку, с которой ведут себя трогательно и глупо, как и подобает влюбленным. Какое бы решение они ни приняли, естественно было ожидать худшее. Я горжусь тем мальчишкой, которым был, горжусь тем, что не потерял головы, несмотря на весь ужас своего положения; как известно, быстрее всего соображает тело, тело соображает уверенно, безошибочно; оно, в отличие от мозга, не зависит от характера, и счастливая догадка моего тела состояла в том, что должно случиться наихудшее; я не помню, как вошел в отель, пересек холл, но осознал себя уже в своей комнате, рука моя сжимала заряженный пистолет. Так мне стала ясна моя догадка. Наихудшее означало, что он изменил к ней отношение, что ему требовались новые смерти, он так быстро теперь насыщался очередной смертью, что следующая была ему нужна все быстрее и быстрее. Что Дрю может ему сказать или сделать, если он не способен защитить себя самого, если он не в ладах с законом, если его банда разлетается, словно осколки разорвавшейся бомбы, а он остается один, как те плачущие китайчата после бомбежки, и вокруг него все рушится?

Интересно, что мистер Шульц знал о предательстве все, кроме того, как оно творилось в той радостно-плотоядной атмосфере, в которой жил каждый из нас, иначе зачем бы его Аббадаббе было подсказывать мне номер лошади? Мистеру Шульцу не хватало воображения, ум у него был обычный; Дрю права, он посредственность. Но как бы то ни было, на мне теперь лежала невообразимая ответственность, я должен все организовать, заставить людей действовать по моему разумению, хотя способов влияния на них у меня не было никаких. Обдумывая свое положение, я вспомнил, что в кино влиятельные люди имели помощников и секретарей. Карточка, лежавшая прямо перед моим носом, предлагала список услуг отеля «Грэнд юнион», включающих массажиста, парикмахера, цветочника, представителя «Вестерн юнион» и много чего еще другого. Весь отель был в моем распоряжении. Успокоившись, я снял трубку телефона и самым своим низким и тихим голосом, чуть гнусавя на манер друзей Дрю Престон, сообщил телефонистке отеля, что хочу связаться с мистером Харви Престоном из «Савой-Плаза» в Нью-Йорке, а если он там не живет, то выяснить его новый номер телефона, возможно, в Ньюпорте. Когда я повесил трубку, у меня, непревзойденного жонглера, дрожали руки. Рассудив, что Харви найдут не сразу, а если найдут, то непременно в постели с компаньоном по его вкусу, я позвонил в отдел обслуживания, где мой заказ выслушали с почтением; я заказал сладкую дыню, кукурузные хлопья со сметаной, яичницу с ветчиной, колбасу, тосты, повидло, пирожки с мясом, молоко, кофе — больше в меню ничего не было. В ожидании завтрака я сел в кресло у открытых окон и сунул пистолет под подушку. Мне казалось очень важным сидеть не шевелясь, будто в очень горячей ванне. Машину, конечно, поведет Микки, а с ним, скорее всего, будет Ирвинг, ведь любое дело в Саратоге потребует точности, а возможно, и терпения, тут важнее сосредоточенное умение, а не дикая ярость. Мне они оба нравились. Тихие мужчины, которые никому не желали зла. Они не любили жаловаться. Даже внутренне противясь, задание они все равно выполнят.

Я обдумывал, что скажу элегантному Харви. Я очень надеялся, что его отыщут по телефону. Сказать ведь можно и правду. Он, конечно, выслушает меня, хотя безопасность жены, похоже, все это лето его мало занимала; наверняка неоплаченные счета и погашенные банковские чеки лились на него потоком. Я буду говорить сугубо по-деловому. В тот момент у меня никакого личного интереса к миссис Престон не было, и уж заведомо я не испытывал ничего, что бы окрасило мой голос любовью или виной. Да и вообще перед Харви я вины чувствовать не мог. Но, помимо этого, я, кажется, потерял в тот момент всякую способность к сексуальному влечению, ужас убивает его, я не только не помнил, как ласкал Дрю, но теперь и вообразить этого не смел. Она меня не интересовала. В дверь постучали, в номер въехал мой завтрак, тележку под белой скатертью превратили в обеденный стол. Все блюда были сервированы на массивном серебре. Дыня лежала в ведерке со льдом. Предыдущим вечером я узнал от Дрю, что платить большие чаевые не принято, и отослал официанта надменным жестом. Я сидел, чувствуя, как мне в зад упирается дуло пистолета, и смотрел на этот грандиозный завтрак так, словно на моей тарелке лежали все яства Батгейт авеню. Я скучал по матери. Где мой черно-белый клубный пиджак «Шэдоуз»? Как хорошо воровать продукты с тележек, слоняться около пивных складов и ждать появления великого Немца Шульца.


В полдень, уложив вещи в сумку и оставив ее внизу у портье, я выяснил, где находится ипподром, и отправился туда пешком. До него было около мили пути по широкому бульвару, застроенному темными трехэтажными зданиями, каждое из которых имело большое крыльцо, здания стояли впритык друг к другу. В передних двориках висели объявления ПАРКУЙТЕСЬ ЗДЕСЬ, обитатели домов стояли на обочине и взмахом руки зазывали проходящие машины к себе. В Саратоге каждый пытался заработать, даже владельцы таких больших островерхих домов. Большинство водителей направлялось к стоянке ипподрома, на перекрестках полицейские в рубашках с короткими рукавами жестами подгоняли машины. Никто, казалось, не спешил, черные автомобили двигались с респектабельной медлительностью, никто не сигналил и не пытался обогнать друг друга, такой чопорной автомобильной кавалькады мне еще видеть не приходилось. Я высматривал «паккард», хотя и знал, что его здесь быть не может. Если они выехали рано утром, то даже с Микки за рулем раньше чем к трем часам дня им все равно сюда не добраться. Неожиданно, будто башня замка с вымпелом, среди деревьев появилась зеленая крыша трибун, и вот я на ипподроме; множество людей в панамах и под зонтами придают дню праздничность; они идут через ворота, в руках у них бинокли, мужчины набрасываются на программки, ипподром поменьше стадиона «Янки», но все равно значителен; в этом деревянном строении, выкрашенном в белые и зеленые цвета, было что-то от старого заслуженного парка с клумбами вдоль дороги. Я встал в очередь за билетами, но выяснилось, что мне, несовершеннолетнему, без взрослых билет не продадут, парню, который сообщил мне об этом, я хотел сунуть в рожу дуло пистолета, но сдержался и попросил пожилую чету купить для меня билет и провести меня на ипподром, что они любезно и сделали, как это унизительно для близкого сообщника одного из самых жестоких гангстеров страны.

Потом, когда я поднялся по лестнице на трибуны и впервые увидел большой зеленый овал внизу, я тотчас же успокоился; приятно было смотреть из глубокой тени на зеленое, залитое солнцем поле, мне было знакомо это чувство, оно возникало и на бейсболе, и на футболе, а теперь я убедился, что его может вызвать и дорожка ипподрома — чувство радостного ожидания предстоящего спортивного поединка, будущей борьбы, призрачных лошадей, несущихся к финишной черте в первобытном великолепии воздуха и света. Это место по мне, я упивался неожиданной уверенностью, которую рождает узнавание.

Вот в такой прекрасный день я взвалил на себя бремя серьезнейшей ответственности; казалось, что весь мир пришел играть на бегах, простые люди будут делать ставки на трибунах и стоять под солнцем у поручня, вглядываясь в дорожку, от которой им видна только финишная часть, более зажиточные сидят повыше под деревянными навесами, так что им видно побольше, у переднего края трибун разместились ложи, которые на весь сезон закупают политики, богатеи и знаменитости, но если в какой-то день ложи свободны, то их можно занять, подкупив служителя, и, наконец, на специальном основании над трибунами возвышался дорогой клубный домик, где в ожидании начала скачек за столиками завтракали настоящие ценители. Я нашел Дрю именно там, за столиком на двоих, перед ней стоял бокал белого вина.

Я, разумеется, знал, что, говори ей, не говори, она все равно не уйдет, не сделав ставок. Я также знал, что если я расскажу ей об опасности или каким-то образом выдам свой страх, то глаза ее затуманятся, ум отключится, душой и разумом она замкнется в себе и тот свет, что горит сейчас в ее глазах, померкнет. Ей нравилась моя зрелость. Она любила мою уличную бесшабашность, ей нравилось, чтобы ее мальчишки были услужливыми и смелыми. Поэтому я сказал ей, что точно знаю, какая лошадь придет первой в седьмом забеге, и что собираюсь поставить всю свою наличность на эту лошадь и заработаю много денег, — ей хватит на конфеты и шелковое белье на всю оставшуюся жизнь. Хотя говорилось это в шутку, но слова звучали сдавленно, с большей выразительностью, чем мне хотелось, они будто провозглашали мою детскую любовь, и бездонные зеленые глаза ее заискрились. А потом мы оба сидели в молчании и великой грусти, казалось, каким-то своим особым чутьем она поняла все, что я не решился сказать. Я не мог смотреть на нее и, отвернувшись, разглядывал облитый солнцем ипподром, длинную, широкую, тщательно ухоженную и взрыхленную овальную дорожку с белым забором, внутри которого находился еще один, травяной, овал с препятствиями для стипль-чейза, а внутри его виднелись куртины белых и красных цветов и пруд с настоящими лебедями, которые скользили по воде, и все это располагалось в большой цветущей долине, простиравшейся до далеких Беркширских холмов на востоке, но я видел один только овал и обегал взглядом замкнутую дорожку, будто это была бесконечная переборка, будто дышал я не прекрасным воздухом, а удушающими выхлопами дизеля в кубрике буксира, будто каждое мгновение, прожитое нами с тех пор, существовало лишь в моем воображении и служило отсрочкой того момента, когда огромное вздымающееся море разверзнется и проглотит ночную жертву, будто малознакомые мне, уже мертвые люди пока еще не умирали.

Домик потихоньку заполнялся людьми, и хотя ни она, ни я есть не хотели, мы жевали холодную лососину и картофельный салат; наконец, на дорожке появились верховые в красных камзолах, пропела труба, и лошади со своими жокеями медленно прошли мимо нас к далекому виражу, где находились стартовые ворота, и первая из дневных скачек началась; лошади будут стартовать каждые полчаса, каждые тридцать минут они будут мчаться по широкой взрыхленной дорожке милю, больше, а иногда меньше, вы видите сначала, как они вырываются из стартовых ворот, а потом, если у вас нет бинокля, они превращаются в катящееся облако, будто по дальней стороне дорожки катится одно животное, причем катится не так уж и быстро, и только когда оно снова становится исхлестанными и иссеченными перенапрягшимися лошадьми, ты понимаешь, какую длинную дистанцию и за какое короткое время они проскакали, ты понимаешь, что за стремительные бестии эти лошади, которые несутся вскачь мимо тебя и пересекают финишную черту перед трибунами, под привставшими в стременах жокеями. Во время скачки много шума, гама, криков и возгласов, но это совсем не тот шум и не те крики, которые звучат на бейсбольном стадионе, когда Лу Джериг добегает до своего города; это не звуки счастливой жизни, и они прекращаются сразу после финиша первой лошади; они умирают мгновенно, словно от удара плеткой; и все возвращаются к своим программкам, чтобы потратить следующие полчаса на новые ставки, и только победители гудят от радости или галдят, переживая выигрыш; сами лошади здесь никого не интересуют, разве что владельца, стоящего в круге победителя перед трибунами и позирующего перед фотографами вместе с жокеем и самой лошадью в венке из гвоздик.

И я понял, что имел в виду мистер Берман, когда говорил о значении номеров, которые несут на себе лошади по дорожке; эти номера появляются на больших стендах перед трибунами и обозначают очередность прихода на финиш. Даже для самых зажиточных фермеров, которые покупают на торгах однолеток, тренируют их, посылают участвовать в скачках и зарабатывают на них состояния, лошади всего лишь бегущие числа, живые номера.

Но все эти впечатления я впитывал лишь, фигурально выражаясь, уголками глаз, периферией моего внимания; я то покидал Дрю, то возвращался к ней, а потом проводил ее в ложу и оставил там, а сам отправился высматривать повсюду знакомых гангстеров и гангстеров мне не знакомых, поскольку сегодня были не лошадиные смотрины для избранных, как предыдущим вечером, а большой сбор всех бездельников мира; я видел людей, которые совали свои два доллара в окошечко кассы — совершенно конченые типы, видел мужчин в майках, стоящих на солнце у перил и сжимающих билеты, которые были их единственным шансом выбраться, из чего угодно, но выбраться, мне еще не доводилось видеть в яркий солнечный день столь бледных людей; на каждой трибуне в каждом ряду встречались такие, кто знал больше других; они цедили слова сквозь зубы и кивали с умным видом, то была ветхая трибуна жизни, прибежище нечистых занятий; любители разбавленного виски со льдом хотели от жизни слишком многого и теряли не меньше; они стояли в очередях к кассам, исполняя на этих скрипучих, старых деревянных трибунах демократические ритуалы азартной игры.

Единственное, о чем я попросил Дрю, это не спускаться в загон, где знатоки осматривают лошадей, еще до того как их выводят на дорожку, а сидеть в своей номерной ложе, расположенной рядом с губернаторской около финиша, и наблюдать за всем через бинокль.

— Ты не хочешь, чтобы я играла?

— Играйте, если хотите. Но я сам схожу в кассу.

— Впрочем, это не важно.

Своей задумчивостью и спокойствием она создавала вокруг себя тишину, которую я принимал за какой-то вид скорби. Она спросила:

— Ты помнишь того человека?

— Какого человека?

— С больной кожей. Которого он так уважает.

— С больной кожей?

— Да, того в машине, с телохранителями. Который приезжал в церковь.

— Конечно. Человека с такой кожей забыть невозможно.

— Он посмотрел на меня. Не хочу сказать, что в этом взгляде был вызов или что-то вроде этого. Просто он посмотрел на меня, и я поняла, что он знал, кто я такая. Так что, должно быть, я встречала его раньше. — Она сжала губы и покачала головой, не поднимая глаз.

— Вы не помните?

— Нет. Это, видимо, было ночью.

— Почему ночью?

— Потому что каждую ночь я чертовски напиваюсь.

Я размышлял.

— Вы были с Бо?

— Думаю, да.

— Мистеру Шульцу вы об этом никогда не говорили?

— Нет. Ты думаешь, что стоило?

— Мне кажется, это важно.

— Да? Ты думаешь, важно?

— Да, может быть.

— Ты сам скажи ему. Ладно? — И она поднесла бинокль к глазам, к старту уже готовился следующий забег.


Через несколько минут в ложе появился посыльный в униформе, он принес огромный букет цветов для Дрю, целую охапку цветов на длинных стеблях; она взяла их и зарделась, потом взглянула на карточку, там, как я и продиктовал, значилось: «От обожателя»; Дрю засмеялась и огляделась вокруг; а потом взглянула и наверх, за спину, на трибуны, будто выискивая того, кто бы мог их прислать. Я подозвал к себе посыльного, сунул ему в руку сложенную пятидолларовую бумажку и попросил принести кувшин с водой, что он и сделал; Дрю цветы поставила в кувшин, а кувшин — на стул рядом с собой. Она повеселела, люди в соседних ложах заулыбались и стали делать подобающие замечания, а затем появился еще один посыльный в униформе, на этот раз с таким невероятным цветочным сооружением, которое требовало целой корзины; оно напоминало дерево с цветами типа кукурузных метелок и большими веерообразными листьями; были там еще голубые и желтые колокольчики со свисающими хвостиками и карточка «Всегда Ваш»; теперь Дрю уже смеялась так, как смеются, получив поздравление с днем святой Валентины или неожиданный подарок на день рождения. Понятия не имею, ответила она джентльмену, который перегнулся через перила и спросил, какой у нее сегодня праздник. А когда пришли еще более внушительные третья и четвертая посылки, последняя состояла из нескольких дюжин роз на очень длинных стеблях, ложа преобразилась; Дрю сидела в цветочных зарослях, в соседних заинтригованных ложах царило оживление, люди вставали со своих мест, стараясь увидеть, что происходит; трибуны зашумели, со всех сторон подходили с вопросами; некоторые решили, что она кинозвезда; молодой человек спросил, можно ли взять у нее автограф; цветов у нее было больше, чем у победителя кубковой скачки, и в руках, и вокруг нее, но, что намного важнее, вокруг нее были люди, которые пришли выяснить, из-за чего весь сыр-бор разгорелся. Подошли к ней и ее друзья из лошадиного клуба, они расселись в ложе и принялись отпускать шутки, одна женщина пришла с двумя детьми, двумя маленькими светленькими девочками, подстриженными «под горшок», в белых платьицах, лентах, белых носочках и белых начищенных туфельках, милыми стеснительными девчушками; Дрю сплела для них из цветов пояски, которые девчушки держали в руках, прибежал фотокорреспондент из местной газеты и начал щелкать вспышкой; все шло хорошо, мне хотелось оставить детей в ее ложе, я спросил у матери, не хотят ли они мороженого и со всех ног бросился за ним, а по пути успел заказать в баре клубного домика пару бутылок шампанского и несколько бокалов; во избежание затруднений мне пришлось помахать перед носом бармена своим билетом и упомянуть имя Дрю, и вскоре она уже угощала прямо в ложе своих гостей, а я стоял чуть поодаль и наблюдал, как служащие ипподрома, гарцующие верхом на лошадях, бросали с дорожки взгляды в ее сторону, точь-в-точь королева в украшенной цветами ложе с девочками-фрейлинами, в честь которой гости поднимают бокалы.

Все складывалось как нельзя лучше, впереди еще было вручение коробок конфет от гостиничного кондитера; я, понятно, не хотел оставлять ее одну, и в запасе у меня еще имелись кое-какие хитрости; отступив назад, я полюбовался своей работой, она мне понравилась; все, что требовалось, — это продолжать в том же духе, как долго еще, я не знал, может, еще одну скачку, может, две, маловероятно, чтобы гангстеры-профессионалы решили исполнить приказ на переполненном ипподроме и добавить в историю великих бегов главу о необъяснимом покушении, и если они уже проверили отель, то наверняка увидели незапакованные вещи и убедились, что убегать она не собирается, но я ни в чем не мог быть уверен до конца, потому-то мне и потребовалось создать вокруг нее подвижный щит типа купола из летящих по жонглерским орбитам мячей, тысячи вращающихся скакалок, фейерверка цветов или жизней богатых малюток.

Таково было положение, и, видимо, во время пятой скачки, когда лошади неслись вдалеке и все зрители прильнули к биноклям, я почувствовал, что один бинокль из тысяч направлен не на лошадей, а в другую сторону — обладатель этого бинокля стоял внизу, на солнце, у перил, — да разве можно не почувствовать в мгновенно блеснувшем луче туннеля, сквозь который вы смотрите в глаза человека, следящего за вами, не догадаться, что, отделенные от него великим противостоянием света и тени, а также орущими толпами, вы находитесь под самым непосредственным наблюдением? Отвернувшись, я помчался по деревянной лестнице вниз, пробежал мимо кабин комментаторов, рядом с которыми стояло, на удивление, много людей и слушало дикторский отчет о скачке, хотя, чтобы увидеть все собственными глазами, им было достаточно подняться всего на несколько ступеней. На земле валялись выброшенные билеты тотализатора, и, будь я на несколько лет моложе, я бы, наверное, бросился поднимать их; как откажешь себе в таком удовольствии, когда вокруг валяется множество одинаковых листков, которые не запрещают собирать; но люди, там и сям сидевшие на корточках, переворачивавшие, поднимавшие и снова выбрасывавшие билеты, были взрослые несчастные сентиментальные неудачники, которые надеялись на чудо, на выброшенный по ошибке счастливый билет.

На солнцепеке перед трибунами я тотчас же окунулся в жару, свет слепил глаза; из-за голов орущих болельщиков я видел, как проскакали размытым комом стремительные лошади. Их было не только видно, но и слышно, слышен был топот копыт и свист плеток. Что хотели лошади в скачке — победить или убежать? Ирвинга и Микки я нашел около перил, выглядели они как заправские игроки — в клетчатых куртках, на плече у каждого футляр для бинокля, лысину Микки прикрывала панама, глаза защищали темные очки.

— Сдохла на прямой, — сказал Ирвинг. — Работает одними ногами, без сердца. Если у тебя есть сострадание, всю дистанцию ты такую скаковую лошадь гнать не будешь, — сказал он, порвав несколько билетов и бросив их в ближайшую урну.

Микки направил свой бинокль на трибуны.

— Ее ложа рядом с финишной чертой, — сказал я.

— Мы знаем. Не хватает только американского флага, — сказал Ирвинг своим свистящим голосом. — Что там происходит?

— Он счастлив видеть ее.

— Кто это?

— Мистер Престон. Мистер Харви Престон, ее муж.

Ирвинг навел свой бинокль на ее ложу.

— Как он выглядит?

— Высокий. Старше ее.

— Не вижу. Во что он одет?

— Дай-ка я взгляну, — сказал я, постучав Микки по плечу. Он отдал мне свой бинокль, и, когда я навел на резкость, Дрю обернулась с беспокойным взглядом, такая близкая, что мне захотелось крикнуть «Я здесь, внизу», но радость моей жизни смотрела в другую сторону, а там действительно появился Харви; он спускался по лестнице и махал ей рукой, через миг он уже обнимал ее в ложе, она прижалась к нему, потом они стояли, держа друг друга за руки и улыбались; он говорил что-то, она искренне радовалась его приезду, потом сказала что-то, а затем они оба огляделись вокруг, он покачал головой и развел руками; она засмеялась, вокруг них толпились люди, один мужчина зааплодировал, как бы одобряя широкий жест.

— Любовь зла, — сказал я. — Он в летней куртке с шелковым бордовым фуляром.

— Чем-чем?

— Так называются носовые платки, которые повязывают вместо галстуков.

— Теперь вижу, — сказал Ирвинг. — Почему ты нам ничего не сказал?

— Я и сам ничего не знал, — ответил я. — Он появился в полдень за завтраком. Оказывается, они всегда проводят это время здесь. Откуда мне было знать, что почти весь этот проклятый город им принадлежит?

Через несколько минут вся ложа встала, одновременно воспарили и люди, и цветы; Дрю и Харви направились к выходу. Он помахивал окружающим рукой, как это делают политики, служители угодливо мозолили ему глаза. Я не отрывал взгляда от Дрю с цветами в руках; не знаю почему, но она шла через толпу с такой осторожностью, словно на руках у нее был ребенок, так мне эта сцена виделась издалека и без бинокля, вся картинка расплылась и смазалась. Как только они исчезли в проходе, мы с Ирвингом и Микки двинулись сквозь толпу под трибуны и, миновав кассы, остановились у дальнего края сосисочного ларька и наблюдали оттуда, как супруги спускаются по лестнице, у основания которой стояла машина Харви; машины через ворота не пропускали, но Харви это, видимо, не касалось; Дрю остановилась и, став на носочки, попыталась отыскать меня взглядом, только этого мне не хватало, но Харви быстро запихнул ее в машину и прыгнул следом; я предупредил его, чтобы полицейских не было, но там стояла пара кавалеристов в бриджах, портупеях, которые перехватывали грудь крест-накрест, и красивых оливково-коричневых фетровых шляпах, кожаные ремешки которых застегивались под подбородком; эти парни дежурили главным образом для церемониальных целей, на случай появления губернатора или какой-либо другой шишки, и отличались ростом и неподкупностью — что они могли вам дать взамен, дорогу? — положение становилось двусмысленным; мне не нравилось, как нахмурилось лицо Ирвинга; если они решат, что она испугалась и уносит ноги, несдобровать и ей, и мне.

— Что все это значит? — спросил Ирвинг.

— Шишек ожидают, — сказал я. — Этим парням больше делать нечего.

Двигаясь быстро, но не бегом, Ирвинг и Микки вышли из парка через боковую калитку и направились к своей машине. Они настояли, чтобы я поехал вместе с ними, возразить мне было нечего. Когда мы подошли к «паккарду» и я открыл заднюю дверцу, к своему крайнему удивлению, я увидел там мистера Бермана. Он не мог без трюков. Я не сказал ни слова, он тоже, и так было ясно, что теперь я всецело в его власти.

— Муж объявился, — сказал Ирвинг.

Микки вырулил на улицу и, проехав квартал, догнал их машину, мы держались за ней на почтительном расстоянии. Я не меньше других удивился, когда машина супружеской четы резко увеличила скорость и помчалась на юг из города. Они даже не заехали в отель за вещами.

Неожиданно Саратога кончилась, мы оказались за городом. Минут десять-пятнадцать мы держались за ними; бросив взгляд в боковое стекло, я понял, что рядом аэродром, самолеты с обычными и сдвоенными крыльями выстроились на стоянке, словно автомобили. Машина Харви свернула к аэродрому, мы тоже въехали в ворота и остановились под деревьями, откуда был виден ангар и взлетно-посадочная полоса за ним. «Колбаса» в конце полосы висела тряпкой, сам я тоже был как в воду опущенный.

В машине стало ужасно тихо; даже сквозь шум работающего мотора я, казалось, слышал, как мистер Берман высчитывает шансы. Супруги подъехали к одномоторному самолету, дверь под крылом была открыта. Кто-то оттуда уже протягивал им руки, чтобы помочь взобраться. Дрю снова обернулась, и Харви снова загородил собой обзор. Цветы она все еще держала в руках.

— Похоже, маленькая леди улепетывает, — сказал мистер Берман. — Ты ничего не подозревал?

— Подозревал, — сказал я. — Как и тогда, когда Лулу мне нос расквасил.

— Что, интересно, у нее на уме?

— Не думайте, она не от страха бежит, — сказал я. — У них все так путешествуют. Она уже давно собиралась сменить обстановку.

— Откуда ты знаешь? Она что, сама тебе сказала?

— Прямо не сказала. Но я знаю.

— Так, интересно. — Он немного подумал. — Если ты прав, то это меняет ситуацию. Она говорила с тобой о Немце, о том, что она сердита на него или что-нибудь в этом роде?

— Нет.

— Тогда откуда ты знаешь?

— Знаю, и все. Ей плевать, ей все до лампочки.

— Что это значит?

— Ничего. Вот смотрите, она оставила совершенно новенький автомобиль в отеле. Мы можем забрать его, ей плевать. Она ни к чему не привязана, она никого не боится, не то что большинство девушек, не ревнует и ничего такого. Она делает, что ей хочется, потом ей надоедает, и она начинает делать что-то другое. Вот и все.

— Надоедает?

Я кивнул.

Он откашлялся.

— Ясно, — сказал он, — об этом мы говорили с тобой в последний раз. — Дверь кабины самолета закрылась. — А кто такой ее муж? От него можно ожидать неприятностей?

— Слюнтяй, — сказал я. — Из-за них я пропустил седьмой забег и прохлопал верняк, который получил от вас. Пропала моя премия, мой шанс разбогатеть.

Из ангара вышел человек, схватился двумя руками за лопасть пропеллера, крутанул ее и, как только мотор заработал, отскочил в сторону. Потом нырнул под крыло, вытащил башмаки из-под колес, и самолет вырулил на полосу. Это был красивый серебристый самолет. Постояв минутку, самолет выпустил элероны, поворочал рулем из стороны в сторону, а потом начал разбег. В воздух он поднялся очень быстро. На фоне бездонного неба было видно, насколько он, скользящий и дрожащий, мал и хрупок. Он лег на крыло, сверкнул на солнце, взял новый курс, и вдруг его стало почти не видно. Очертания его размылись и расплылись. Он стал похож на соринку в глазу. Когда он скрылся в облаках, ощущение соринки в глазу осталось.

— Это не последний забег в нашей жизни, — сказал мистер Берман.

Загрузка...