Сначала Лео подумал о том, не завести ли письменный стол. Без этого о работе нечего и думать. Он раздраженно огляделся вокруг. Он не отказался бы сейчас сесть или лечь, но куда? Снова на пол? Ночь, которую он провел на полу, отзывалась затекшими конечностями и болью в мышцах. Он позвонил Левингеру и спросил, нельзя ли попросить обратно его старую кровать, которую он отдал, когда Юдифь переехала к нему.

Левингер обещал доставить ее сегодня же. Не нужно ли ему еще чего-нибудь из прежней мебели? Нет, ничего, сказал Лео, разве что шкаф для белья, больше ничего. Письменный стол? Нет, но, может быть, кухонный стол и стулья. Спасибо, сказал Лео, больше действительно ничего не нужно. Почему Лео не захотел забрать свой прежний письменный стол? Ведь тогда он мог бы сразу приняться за работу. Нет, только не этот стол. Ему нужен, подумал он, невинный письменный стол. Не тот, на который он только смотрел в апатии, ожидая, когда наконец Юдифь к нему переедет и даст ему возможность работать. А вдруг его прежний письменный стол, как только он на него посмотрит, вновь пробудит в нем прежнее чувство полной неработоспособности. А вот поиски и покупка нового, подходящего для него письменного стола будут первым шагом к началу работы. Он должен создать себе абсолютно рациональные условия труда. Лео решил превратить гостиную в свой кабинет. Это была самая большая и самая светлая комната, единственная, где были два окна. Зачем ему гостиная? Он хотел работать, а не жить; жить — что это вообще означает, чем занимаются, когда живут? К тому же эта комната была первой, куда входишь, когда переступаешь порог дома. Если это будет кабинет, то сразу станет ясно: здесь работают. Комната, конечно, должна быть обставлена строго функционально, только необходимый минимум, ничего такого, что не служило бы работе. Только в помещении, ничем не загроможденном, сосредоточенный дух сможет, ни на что не отвлекаясь, свободно развиваться. Лео попытался, вращая плечами, размять затылок. Боли в мышцах были так мучительны, с каким удовольствием он лег бы сейчас на удобный диван, чтобы расслабиться. Но дивана больше не было. Не было ничего, кроме этой скульптуры. Почти с завистью посмотрел он на страстотерпца, который покоился на коленях Богоматери. Лео сделал над собой усилие, он должен немедленно заняться добыванием письменного стола. Где лучше всего поставить новый письменный стол? Посреди комнаты? Это было бы внешним знаком того, что теперь работа бескомпромиссно стоит в центре его жизни. Вообще-то комната тогда станет меньше, и, возможно, это будет стеснять его во время работы. Или поставить стол к стене? Тогда придется все время упираться взглядом в стену. Стены. Они выглядели ужасно, повсюду крюки, на которых раньше висели зеркала; Лео показалось даже, что он видит их контуры в виде более светлых пятен на стене. Невольно перед его внутренним взором они вновь превратились в зеркала, от которых он избавился. Он пытался напрячь зрение, чтобы они исчезли, но ничего не получалось. В любом случае нужно прежде всего заново покрасить стены, подумал он, несомненно. Он взял телефонную книгу и стал звонить малярам, которые жили поблизости, пока не нашел одного, который согласился сейчас же прийти и составить предварительную смету. Лео был доволен собой. Какая активность. Даже крайне тяжелое физическое состояние не могло погасить его энергию. Так он бесспорно сможет быстро продвинуться в своей работе. В ожидании маляра он курил паломитас. От курения у него закружилась голова, ведь он еще ничего не ел. Пепел он стряхивал на пол. То, что вместе со всей обстановкой исчезнут и пепельницы, было для Лео неожиданностью. Это не играло никакой роли. Он в любом случае больше не будет спать на полу, ведь после ремонта его все равно еще придется мыть.

Маляр пришел. Лео сознательно разговаривал с ним повелительным тоном, чтобы не выставить себя снова дураком. Он решил не повторять свою ошибку. Никаких церемоний, никакого великодушия. Чтобы никакой трудяга не ухмылялся ему больше так гнусно, как тот водитель фургона. Ему необходимо было восстановить утраченное чувство собственного достоинства. Лео коротко объяснил маляру, что от него требуется, спросил о цене, презрительно отверг ту сумму, которую тот назвал, установил свою плату, гораздо ниже названной, и потребовал начать работу сегодня же.

Сразу после этого ему пришлось снова звонить, чтобы найти другого маляра.

И снова ждать.

Между тем ситуация начинала казаться Лео абсурдной. Шедевр, который созрел у него в голове, он не мог перенести на бумагу, потому что у него в кабинете не было ничего, кроме этой ужасной деревянной скульптуры. Его произведение должно изменить мир, но он не мог его написать, потому что мир был таким, каким он был. Был наполнен наглыми рабочими, от которых он при создании условий своего труда полностью зависел, тогда как сам был бессилен что-либо изменить.

Под конец Лео так ослабел от голода, так был измучен болями в мышцах и испытывал такую тошноту от курения, что беспомощно отдался во власть потоку речи того маляра, который пришел.

Сеньор не должен забывать, как подорожал один только материал, но он, так и быть, несмотря на инфляцию, сделает для сеньора работу по старой цене, но за материал сеньору все-таки придется кое-что доплатить, он предлагает сеньору действительно хорошую цену, особую цену, за первоклассную работу, сеньор останется доволен, говорил он, не глядя на Лео, непрерывно что-то осматривая в комнатах, то скреб что-то ногтем, то поглаживал рукой стену, потом с озабоченной задумчивостью покачал головой, трудная работа, что и говорить, но он ее сделает. Сразу начать никак невозможно, сказал он, у него заказы, на него спрос, он ведь делает все отлично, но через три недели он гарантирует — ну если это поздно, он понимает сеньора, может быть все же что-нибудь удастся сделать, всегда можно jeito, суметь, работы здесь не так много, можно сделать за один день, он может кое-что отодвинуть, тогда — послезавтра, в воскресенье, и в воскресенье же вечером все будет готово, но только если не надо заново перекрашивать двери, на двери уходит много времени, ну и конечно, это будет уже дороже. Лео потерял терпение и принял предложение маляра. Хорошо, в воскресенье, а двери не надо. Споры о цене Лео прекратил, когда маляр упомянул о своих многочисленных детях, которых он должен кормить, поэтому не может же он работать бесплатно, но он входит в положение сеньора и поэтому назначает особую цену.

Лео оставалось только радоваться тому, что удалось договориться о цене, лишь ненамного выше той, которую предложил первый маляр.

Наконец можно было заняться письменным столом. После жадно проглоченного завтрака снова появились рези в желудке и раздуло живот, Лео поехал в центр, на улицу Сан-Жоан. Совсем рядом с гостиницей, где он жил первое время, когда приехал в Сан-Паулу, бросился ему тогда в глаза большой комиссионный магазин, самый большой, какой он когда-либо видел. Он был уверен, что найдет там для себя за умеренную цену подержанный письменный стол хорошей работы, который ему понравится.

Комиссионный магазин Оликсаньо представлял собой огромный пропыленный склад, где, казалось, был любовно собран весь скарб всех жителей некоего вымершего городка средней величины. Лео пробирался по коридорам и штольням среди нагромождений мебели и завалов домашней утвари, шарахаясь от этого хлама и наполняясь унынием от его убогости, и уже собрался было уходить, когда к нему подошел продавец и предложил свою помощь. Может быть, сказались ломота во всем теле и усталость, усиленная смятением, когда он оказался в столь неприятном месте, но Лео пробормотал что-то об удобном кресле для чтения, и, возможно, найдется диван, или даже — гарнитур, с диваном, повторил Лео, почти умоляюще, он хотел сейчас только одного — уйти отсюда, оказаться на улице, сесть где-нибудь и при свете дня прийти в себя. Продавец с торжествующим видом повел его к гарнитуру, обитому кожей, в великолепном состоянии и дивной красоты, как он утверждал, хотя тот был погребен где-то под перевернутым обеденным столом и придавлен объемистым платяным шкафом. Того кусочка неровной простецкой скамьи, обтянутой грязным черным дерматином, было достаточно, чтобы Лео, поблагодарив, отказался и сделал попытку уйти. Но продавец этого не допустил. Опыт подсказывал ему, что Лео принадлежал к тому разряду покупателей, которые, если от них не отставать, способны выпутаться из подобной ситуации, только если что-нибудь купят. Внезапно объявились два помощника, которые по команде продавца принялись разбирать мебельную гору, а продавец многословно объяснял Лео, что он должен увидеть весь гарнитур целиком, он будет в восторге, им несложно его показать. Лео стало дурно от пыли и затхлого запаха мебели, от запаха пота, который исходил от продавца; матово-желтый, коричневатый свет, в его лучах кружились пылинки и струями расплывался дым сигарет, которые курили рабочие, этот свет подавлял его. Опасаясь, что рабочие, снимая мебель, его заденут, Лео старался отойти в сторону и все время натыкался на что-нибудь, и в конце концов почувствовал себя запертым, словно в камере, стены которой надвигались прямо на него. О покупке этого бесформенного гарнитура, обитого дерматином, разумеется, не могло быть и речи, впрочем, во время разгребания мебели промелькнули два кресла, к которым Лео проявил интерес только для вида, чтобы отвлечь продавца от этого ужасного гарнитура, навязывание которого превратилось в настоящий террор. Лео попробовал сесть в одно из кресел, оно оказалось на удивление удобным; облегченно вздохнув, он вытянул ноги и положил руки на мягкие подлокотники. Лео закрыл глаза, ему вообще больше не хотелось вставать. Оуро Прето, услышал он голос продавца, эти стулья из Оуро Прето, городка в Минас-Жерайс, настоящее бразильское барокко, услышал Лео, они составляют дивный гарнитур в комплекте с двуспальным диваном в том же стиле, он тоже стоит где-то здесь — Лео слышал голос продавца, слышал стук, грохот и треск, когда мебель снова начали двигать, слышал негромкое, напряженное кряхтение рабочих, короткие команды, звуки становились все тише, они тонули, как в вате, из которой, казалось, состояло теперь его сознание, услышал, наконец, громкое, торжествующее: Вот он, вот он, ну разве не красота! Лео открыл глаза, перед ним стоял диван, он долго смотрел на него, словно пытаясь вспомнить, где он его раньше видел, он надел очки, теперь он снова пришел в себя. В кабинете, даже если он оборудован строго функционально, обязательно должен быть такой гарнитур, подумал Лео, для чтения и для того, чтобы немного передохнуть после нескольких часов напряженной работы. Этот гарнитур в стиле барокко начинал ему нравиться, не только потому, что он, как ему казалось, гармонировал со скульптурой, — естественно, если быть не особенно придирчивым к чистоте стиля, — но и потому, что благодаря своему изяществу эта мебель не будет выглядеть громоздкой в его комнате. К тому же мебель довольно хорошо сохранилась, во всяком случае, обивка из красного шелка порвана нигде не была. Лео поинтересовался ценой. Продавец подсел к письменному столу, чтобы произвести какие-то замысловатые расчеты с помощью карманного калькулятора, — но Лео не стал следить за ними, потому что все его внимание переключилось на письменный стол. Это был секретер с выпуклой отодвигающейся крышкой, именно то, что ему, собственно говоря, было нужно, как он теперь понял. Вне всякого сомнения, он нашел свой письменный стол. Радуясь находке, он вдруг вспомнил цитату, которая его трогала и воодушевляла: Нравственный герой достигает цели, даже если он не идет к ней, потому что она дана ему в непосредственной очевидности. Ведь приблизительно в таких выражениях он писал об этом несколько лет назад, в одной своей работе о нравственности и образовании, тогда, когда думал, что Юдифь мертва. То, что он считал утраченным, списанным со счетов, возникло снова, и на это он мог опираться. Все это означало, что он снова может работать.

Я беру этот письменный стол, сказал Лео. А гарнитур? спросил продавец. Лео встал, с благодарностью посмотрел на кресло, в котором сидел, он чувствовал себя отдохнувшим, и сил у него прибавилось. Конечно, тоже беру, сказал он.

Охваченный внезапной эйфорией, он присмотрел еще маленький круглый столик с оправленной в металл столешницей, который довольно удачно гармонировал с гарнитуром. За небольшую доплату, с готовностью уверил продавец, мебель, разумеется, будет доставлена на дом. Договорились на ближайший понедельник.

Стены сияют белизной, они снова невинны. Мебель доставлена, в ящиках письменного стола лежит все необходимое. Испытывал ли Лео жажду деятельности? Да. Он решил устроить себе праздник. Приниматься сейчас за работу было уже слишком поздно. Начинать надо рано утром, подумал Лео, сразу после завтрака, день тоже должен быть невинен. Он стал кочевать из бара в бар и находил как нельзя лучше подходящим случаю, что начало его празднования пришлось на то время, которое в питейных заведениях обычно называют «happy hour», когда напитки отпускаются по льготной цене. Он выбирал только все самое изысканное, начал с шампанского, потом пил импортный багасо, вместо своей обычной бразильской пинги. Он пил слишком много, как человек, который хочет забыться. Юдифь. Ему вовсе не приходило в голову поддаться внезапной грусти, необъяснимой туманной депрессии. Он не хотел забывать, скорее он старался удержать в сознании тот факт, что у него сегодня праздник, и непрерывно помнить об этом и не забывать причину праздника, он пытался выучить наизусть, и чем больше напивался, тем больше упорства проявлял, одну фразу, которую потом, когда совершенно оглушил себя алкоголем и все забыл, он все-таки помнил. Торжествующе произносил он эту фразу, как пароль, который открывал врата рая: Завтра начинается значимая жизнь.

Ночной портье в маленькой гостинице в центре уже знал Лео, он не понял, что Лео сказал, да это его и не интересовало, он молча протянул ему ключ от комнаты и снова углубился в карточки футбольного тотализатора.

Когда Лео на следующий день вернулся домой, у него страшно болела голова. Ни в коем случае нельзя было сейчас себя жалеть. В этом отношении он был к себе очень строг. Он заставил себя заняться подробным анализом ситуации. Без сомнения, подумал он, ему придется пожертвовать этот день для восстановления формы, чтобы завтра, отдохнув, в полную силу приняться за работу.

Ему пришлось принести в жертву еще не один день. Все вновь и вновь выяснялось, что условия еще не вполне соответствовали идеальной рабочей атмосфере и необходимы были новые затраты времени и денег. Его книги до сих пор лежали на полу в прежнем кабинете. Он должен был разместить их в теперешнем кабинете. Но где? Снова на полу? Так он работать не мог. Какой же это порядок. Он будет непрерывно спотыкаться о разложенные книги, не находя того, что ему в данный момент нужно. Сначала надлежит отделить его книги от книг Юдифи. Их давным-давно уже пора было разделить. Беря в руки очередную книгу Юдифи, Лео всякий раз поражался, как он мог когда-то так идеализировать эту женщину. Декадентская литература, вроде Стерна, Пруста, Кафки, или эпигоны, вроде Мачадо де Ассис,[24] или декадентские эпигоны вроде Эрику Вериссиму. Это было чудовищно. Лео казалось, что он перелистывает страницы внутренней жизни Юдифи, где истина была написана черным по белому. Ему потребовалось много времени на эту работу, целая неделя, потому что он сразу начинал листать, а потом читать книги Юдифи, и всякий раз чувствовал себя словно отравленным самими этими текстами, теми фразами, которые Юдифь подчеркнула, и воспоминаниями о Юдифи, причем настолько, что вынужден был прерываться, выходить на улицу, проветривать мозги, что-нибудь выпивать и продолжать только уже на следующий день. Наконец все книги Юдифи были отобраны, запакованы в ящики и поставлены в прежнем кабинете. Но и теперь в его новом кабинете не было настоящего порядка. Его книги до сих пор лежали на полу. Он сознавал, что проблему валяющихся на полу книг надо решить разумно и окончательно, всякие половинчатые решения совсем собьют его с толку. Он вспомнил о магазине на улице Ибирапуера, где ему тогда, когда он сопровождал Юдифь, одержимую страстью к покупке мебели, бросился в глаза необычайно богатый выбор книжных шкафов и полок. Он должен, думал Лео, проявить настойчивость и поехать в этот магазин. Как-никак он находился на историческом рубеже своего развития: он наконец был свободен, чтобы работать. Теперь он мог все делать только совершенно правильно или совершенно неправильно. И вовсе не случайно его работа — в каком-то смысле идеальный философский труд — заставляла его создавать идеальные условия для работы. Он не мог противостоять этой тенденции только из соображений личного удобства. Кроме того, подумал он с каким-то особым чувством, это была наполовину эйфория, наполовину грусть, кроме того, теперь действительно конец был не за горами: ведь это должна быть последняя необходимая покупка. Итак, он поехал в этот мебельный магазин и выбрал там два книжных шкафа, которые, как и его письменный стол, были из красного дерева и поэтому, как он считал, хорошо подходили к письменному столу. У шкафов были застекленные дверцы, которые предохранят его книги от пыли. За стеклами был натянут зеленый шелк, что Лео считал в высшей степени разумным: благодаря этому книги не будут у него на виду и не смогут его подавлять и лишать энергии, поскольку они представляют собой уже законченные произведения, а он над своим произведением только работает. В этих шкафах книги будут знать свое место и свою цену, они будут здесь закрыты, убраны, пока ему не понадобится консультация. Он купил эти шкафы, уже на следующее утро они были доставлены. Остаток дня Лео провел за расстановкой своих книг. Некоторые из книг, которые он обтирал от пыли и собирался поставить на место, он открывал и начинал читать, сначала стоя, потом — удобно расположившись на диване, положив ноги на стул, и тогда в какие-то моменты бывал так счастлив, что внезапно терял способность читать дальше, а начинал любовно разглядывать книгу, которую держал в руках. Наступила ночь, ни одной книги на полу больше не оставалось, в кабинете был наведен законченный функциональный порядок. Лео расхаживал по комнате, покуривая паломитас и воображая, как он завтра с утра начнет писать свою работу. Деревянный пол скрипел. Это раздражало Лео. Вдруг этот скрип будет мешать ему сосредоточиться. Его работа. Он не может допустить никаких помех. Он попытался полностью сосредоточиться только на работе. «Система науки», подумал Лео, автор — Леопольд Иоахим Зингер. «Последняя часть», думал он, «Феноменология бездуховности. История исчезающего знания», думал он, возвращаясь к этому мысленно с такой интенсивностью, что в своем воображении увидел этот заголовок уже напечатанным на обложке завершенной книги. Он должен был думать дальше, этот процесс доставлял ему наслаждение. Теперь он видел эту книгу в витринах книжных магазинов, видел корешок книги — Зингер «Феноменология» — на всевозможных книжных полках и в книжных шкафах: каких только шкафов и полок здесь не было, целый арсенал, который он видел накануне в магазине, где купил свои шкафы. Полки всевозможных стилей, мифическая сборная всемирная библиотека, все полки пусты в ожидании его книги, которая делала ненужными все остальные книги, вот все полки наполнились его книгами и тут же снова опустели, потому что все люди стали читать его книгу, с напряженной сосредоточенностью, которая, возникнув у многих людей разом, была так сильна, что в мире царил один только звук — звук шелеста страниц и скрипа. В разных местах доски скрипели по-разному. Лео в раздражении остановился. Он так и знал. Этот скрип будет его отвлекать и наталкивать на посторонние мысли. Теперь он стал методично ходить по комнате, на каждом шагу надавливая ногой на доски, чтобы проверить, какие из них особенно опасны и скрипят громче всего и где у него под ногами надежный пол, который мало или совсем не скрипел. Он хотел найти идеальный путь по этой комнате, по которому он мог спокойно шагать, погрузившись в мысли, не опасаясь, что его сосредоточенность что-то разрушит. Через некоторое время он в отчаянии прекратил свои попытки. Оптимального пути не было. В глубоком раздумье он вознамерился выглянуть в окно, как обычно поступают главные герои художественных произведений, — и увидел себя самого. Этого он не предусмотрел. Ночью окна превращались в зеркала, неприятное обстоятельство, которое может полностью разрушить его работоспособность, к тому же именно в те важные вечерние и ночные часы, в которые его вдохновение, как у всех людей творческого труда, максимально. Требовалось незамедлительно найти решение, иначе о работе нечего было и думать. Без промедления он отправился в бар, пока не напился и не устал до такой степени, что заснул сразу.

На следующий день Лео поехал в «Иотапетес», где был самый большой выбор тканей во всем городе, убежденный в том, что найдет там нужный материал для портьер. Он чувствовал себя вымотанным и лишенным сил. Почти всю свою энергию он уже израсходовал, еще не успев воплотить ее в работу. Он снова ехал в магазин, снова занимался оборудованием жилья. Он, призванный написать труд о конце истории, не мог справиться с созданием условий для его написания. Он чувствовал себя как белка в колесе, которая бежит изо всех сил, но не двигается с места. Конечно, в этом была виновата Юдифь, без сомнения. С ее мебельного безумия все и пошло. Это она заставила его крутиться в колесе. Теперь он вынужден безостановочно мотаться по магазинам, чтобы закончить оформление интерьера. Нет, решительно подумал он, еще одно последнее усилие, портьеры, которыми он сможет завесить зеркальные стекла своих окон, и тогда он выскочит из колеса Юдифи, и его работа начнет продвигаться вперед. Огромный выбор так сбил с толку Лео, что он, беспомощно отдавшись в руки продавца, излучающего дружелюбие, позволил навязать себе баснословно дорогой красный портьерный шелк. Пусть, думал он, эта ткань по цвету и фактуре подходит к моему гарнитуру. Потом он купил толстое покрытие для пола, тоже красного цвета, потому что соответствие цвета казалось ему единственной опорой для быстрого решения. На раскрой и подготовку портьер, а также на укладку покрытия требовалась неделя. Лео провел это время в ресторанах и барах, где сидел, как в залах ожидания.

Когда он, наконец, оказался в своем кабинете, то пришел в ужас. В этой комнате было слишком много красного цвета. Напрашивающиеся ассоциации он от себя гнал. Конечно, он к этому привыкнет, думал он. Вскоре подавляющая доминанта красного цвета перестанет его пугать, через короткое время она будет казаться ему естественным, вдохновенным выражением его мира. Только он ни в коем случае не должен думать при этом об адском огне, или о крови, лучше всего вообще ни о чем не думать, скорее уж об утренней заре и о прогрессе. О том прогрессе, который определенно принесет его работа. Зато пол больше не скрипел. И в окнах Лео уже не отражался. И вообще, когда он будет отрывать взгляд от работы, пусть сосредоточивает его на невинной гладкой белизне стен. Стены. Вот новая проблема. Лео заметил, что стены покрылись трещинами, которые он немедленно исследовал, сильно встревожившись. Краска вздулась и начинала отслаиваться целыми кусками величиной с тарелку, как только Лео слегка нажимал на поверхность. Маляр наверняка неаккуратно снял или вообще оставил старую краску, поэтому подсыхающая новая краска вообще не держалась. Это была катастрофа. Мысль, что нужно все красить заново, была для Лео непереносима. Но и оставить все так, как есть, нельзя. Целыми днями Лео смотрел на стену и спрашивал себя, что делать. Наконец он пригласил обойщика. Он выбрал обои в тонкую зеленую вертикальную полоску, зеленое должно было служить противовесом обилию красного в комнате, к тому же этот цвет гармонировал с зеленым шелком в книжных шкафах. Лео пристально следил за работой обойщика и его помощника, чтобы избежать новых казусов. Когда они закончили, он, как ни странно, почувствовал не облегчение, а даже какую-то печаль. Если бы и его труд был так же осязаем, как труд обойщиков! Лео было приятно смотреть, как они работают, и вскоре он начал завидовать им, что они могут ухватить руками то, с чем работают, и что их приемы и технология сразу дают видимый результат. Если бы он мог черпать из своих мыслей, как обойщик черпает клейстер, если бы его тезисы могли разворачиваться так же просто, как рулоны обоев, если бы его теории мира так убедительно и естественно могли быть представлены на всеобщее обозрение, как эти безукоризненно оклеенные обоями стены. Лео старался себя урезонить и посмотреть на эти стены холодным взглядом человека, который должен приступить к важной работе. А что если его будут раздражать эти бесконечные зеленые полоски на стенах? И вообще — полоски. Не напоминает ли это тюремную решетку? Было ли такое сравнение надуманным, или это действительно мешало? После нескольких дней раздумья и поисков он нашел в антикварном магазине красивый большой гобелен, который повесил в комнате на ту стену, где стоял гарнитур. Безусловно, это улучшение, но еще не завершение оформления. Потолок, который, конечно, обоями заклеен не был, казался голым и был весь в трещинах. Лео купил люстру в венецианском стиле, и хотя он был не уверен в том, что воспоминания о Венеции для него приятны, эта люстра в любом случае сразу привлекала к себе внимание, как только Лео смотрел вверх. Тем самым проблема растрескавшегося потолка была отчасти решена. Мог ли он приступить к работе? Еще нет. Доминанта красного цвета в комнате по-прежнему доставляла ему хлопоты. В этой комнате было слишком много красного, портьеры, пол, обивка стульев. Когда Лео глядел на кровь, выступавшую, словно крупные гроздья, из ран Христа, ему всегда казалось, что вся комната в крови. Это был полный абсурд, и оставаться так не могло. Он купил толстый зеленый ковер, под цвет обоев, и положил его поверх красного покрытия пола.

Комната имела теперь весьма своеобразный вид. Совсем не так представлял себе Лео свой идеальный кабинет. С другой стороны, он никогда в конкретных деталях и не представлял себе свой идеальный кабинет. Он сам все так обставил, развил собственную динамику, которой все его покупки только покорно подчинялись. И вот Лео стоял и не знал, радоваться ли ему, что он наконец-то покончил со всем этим делом, или же горевать, потому что результат оказался вот таким. Если эта комната обладает идеальными условиями труда, создать которые вынудила его предстоящая работа, то он не знал… он мучительно подыскивал слова, в любом случае он хотел уйти от мысли, что тогда он не знает, придает ли он теперь прежнее значение своей работе. Тут зазвонил телефон. Это была Юдифь.

Лео мгновенно замер, услышав ее голос. Он застыл, словно оледенел от волнения, и любое неосторожное слово могло разбить его вдребезги. Как он поживает? Он был настолько вне себя, что и ответ тоже принялся искать вне себя. Он огляделся. С этой комнатой действительно ничего больше нельзя было поделать. Он увидел залитого кровью мученика на коленях Богоматери.

Ты же знаешь, каких мучений стоит мне моя работа, сказал он. Но подготовку я завершил, осталось только переписать все начисто. Лео еще не признался себе в этом, но он уже предчувствовал, что все это неправда.

Юдифь хотела забрать свои книги. Она нашла маленький домик в Бруклине, поблизости от оружейного завода, где Лео жил раньше. Она, как она сказала, в общем и целом уже устроилась, и единственное, чего ей не хватает — это книг.

Лео предложил привезти ей книги на машине.

Дом Юдифи. В гостиной не было ничего, кроме двуспального дивана, на самой середине комнаты, прямо под свисающей с потолка лампочкой без абажура. На полу проигрыватель и несколько пластинок. В спальне только кровать и шкаф. Во второй спальне, которую Юдифь использовала как кабинет, стояли письменный стол и стул. И все. Поставь ящики просто вот здесь на пол, сказала Юдифь, я потом достану книги, которые мне нужны. Лео огляделся и хотел было воскликнуть: Да, вот здесь бы я остался. Он ни за что на свете не хотел возвращаться к себе домой. Его собственный кабинет казался ему теперь полным абсурдом. Он хотел уничтожить в своем доме все следы Юдифи и тем самым создал условия, которые не подходили ему самому. Здесь же, напротив, все было так, словно…

Хочешь cafezinho, Лео?

Да, не откажусь, Юдифь вышла, и Лео сел к письменному столу. Да, так он себе это и представлял, все было точно так, если он вообще в состоянии был что-либо конкретно представить. В то же время и представлять ничего было не надо. Разве в самом начале, когда он приехал в Бразилию, он не жил так? В таких вот подходящих ему спартанских условиях, в которых вне всякого сомнения мог развиваться его дух, чего тогда не получилось только потому, что он должен был поначалу заниматься продажей земельных участков. И запах пороха. Запах Юдифи. Лео готов был заплакать. Глаза его действительно увлажнились, он несколько раз быстро моргнул. Здесь он был дома — и никогда не будет иметь право на этот дом. Он снова вернулся к началу, но не для того, чтобы получить право еще раз начать все сначала, но только для того, чтобы увидеть, что он все делал неправильно. Если бы Юдифь не переселилась к нему, а, наоборот, он сейчас переселился бы к Юдифи…

Ты совсем не хотела забрать свою мебель? спросил Лео, когда Юдифь принесла кофе, поставила поднос на письменный стол и, поскольку сесть больше было не на что, встала рядом с ним.

Нет, зачем, сказала Юдифь, мне одной вполне достаточно того, что здесь есть. Это та мебель, которая была у меня в комнате, в доме моих родителей, так сказать, мебель моего детства, больше мне ничего не надо.

Лео ощутил усталость и подумал, что ему никогда больше от нее не избавиться, потому что это — последняя великая усталость. Дома он бы погулял в саду — что ему еще делать? — там, припоминал он, было убежище, когда он играл в lampião, а вот дерево Обломова, под которым я лежал, мечтая об академической карьере. Приходя к Юдифи, я сидел бы в этом по-спартански обставленном доме в Бруклине среди запаха пороха. Здесь началась моя взрослая жизнь, впервые вдали от матери, возвышенные мечты о великой любви и великой удаче. Юдифь тоже вернулась сюда, по сути это тоже комната ее детства, перенесенная из родительского дома, здесь она мечтала о Вене и обо всем таком прочем, о чем они там еще вместе мечтали, — все это тогда им еще предстояло, а теперь было позади, потому что они жили только воспоминаниями о том времени, когда это в действительности им еще предстояло. Не хватало только кафе «Спорт».

Недалеко от дома Юдифи, на улице Адольфо Пиньейро, недавно открыли новый бар. Бар Эсперанса. Она хотела сходить туда с Лео. Там они могли бы немного выпить и поговорить.

О старых временах?

Почему бы и нет?

Вот именно, почему нет?

Бар Эсперанса принадлежал выходцу из Вены, поэтому он очень скоро стал местом, где собирались австрийцы, живущие в Сан-Паулу. Он был чем-то вроде кафе «Спорт» в Вене, представляя собой его антипод, потому что его посещали в основном иностранцы. Завсегдатаев можно было разделить на две группы, одну составляли австрийские предприниматели, дельцы, служащие международных концернов. И совсем другую — художники и интеллектуалы, что объяснялось тем, что Освальд, владелец бара, был известным в Сан-Паулу художником. Вырученные с продажи картин деньги после одной из его выставок, имевшей большой успех, и позволили ему купить этот бар. Между обеими группами — после некоторого количества принятого спиртного, что в конечном счете выливалось в грандиозные попойки — устанавливалось гармоническое взаимопонимание и согласие относительно собственного превосходства над местными, которых презрительно называли «бразильяшками». С увеличением количества выпитого гармония нарушалась, и стороны переходили к взаимным насмешкам и оскорблениям. Художники обвиняли дельцов в эстетической и интеллектуальной неосведомленности, которая превосходила необразованность неграмотных «бразильяшек». Они насмехались над дурным тоном нуворишей, которые принялись ввозить из Австрии крестьянские дома, чтобы произвести впечатление на «бразильяшек», или радостно откликались на приглашение ополоумевшего австрийского консула посетить концерты Венского хора мальчиков, чтобы потом выслушивать от супруг бразильских миллионеров комплименты австрийской культуре. Предприниматели же потешались над непрактичностью и наивностью художников, которым давно пришлось бы переселиться к «бразильяшкам» в favelas, если бы не пособия и стипендии, которые они получали из Австрии; они называли интеллектуалов тунеядцами и болтунами, поддерживающими вздорные теории, абсолютно несостоятельные на практике, которую они, предприниматели, конечно, знали лучше художников. Напряженность дискуссий колебалась в диапазоне от «Послушай, приятель» до «Ах ты, ублюдок». По мере поглощения спиртного, которое подавал сам Освальд, восстанавливались братские отношения, все громче звучали взаимные заверения в том, как все-таки сильно они превосходят «оставшихся там» в жизненном опыте и насколько провинциальны их земляки, которые до сих пор еще живут в Австрии. И к моменту закрытия бара устанавливалась, наконец, атмосфера своего рода всеобщей эйфории, которая питалась умильным и сладостным осознанием того, что пусть нет им нигде пристанища, но они везде — элита. Одним словом, это были абсолютно нормальные конъюнктурные эмигрантские бредни, которые в баре Эсперанса находили питательную почву, и всякий здравомыслящий человек сразу убрался бы отсюда подальше.

Лео стал в этом баре завсегдатаем.

Для него атмосфера бара таила в себе нечто соблазнительное, от чего он никак не мог отказаться. Этот бар был, как ни странно это звучит, прямо-таки создан для него. Впервые в жизни он получил всеобщее признание. Превратности и перипетии его жизни выстроились в этом баре в картину триумфа, который он отмечал здесь ежедневно до самого закрытия бара. Он был единственным посетителем, которого признавали оба лагеря, а значит, в каком-то смысле, весь мир этого заведения. Предприниматели чтили его как протеже старейшины банковского дела Левингера, который и сам достиг определенного уровня богатства. А интеллектуалы чтили в нем не только личного друга легендарного коллекционера Левингера, но и как старого рубаку «Критической теории», который, как в этих кругах отлично помнили, в прежние времена приобрел некоторую известность благодаря авангардистскому толкованию Гегеля и который сегодня без труда может сделать основательный доклад на любую тему.

Очень скоро за Лео в баре Эсперанса закрепилось прозвище «профессор», в котором выразилось признание интеллектуалами его духовного уровня, а предпринимателями — его деловой карьеры.

Для одних он был свободным гением, для других — человеком, достигшим экономического процветания, и Лео ничего не оставалось, кроме как радоваться этому счастью, однако счастливое чувство испарялось сразу, как только бар закрывался и он возвращался домой, но это заставляло его теперь постоянно стремиться в этот бар.

Однажды, когда он пьяный, но еще с принесенным из бара задором, переступил рано утром порог своей квартиры и вошел в кабинет, настолько запыленный, что на столешнице письменного стола он мог спокойно писать пальцем, ему пришло в голову, что этот кабинет — единственный его труд, который он довел до конца. Произведение всей моей жизни, подумал он. Собственно говоря, надо было бы показывать его посетителям за небольшие деньги как овеществленное воплощение апорий[25] существования интеллектуала. Или, подумал он, наливая себе водки, после которой он должен сразу заснуть, или можно попытаться продать эту комнату музею современного искусства.

На следующий день, на трезвую голову, он уже не считал эти свои утренние мысли остроумными, но, к счастью, тут же снова о них забыл.

С Юдифью произошло то самое ужасное, что Лео мог предвидеть заранее: между ними установились отношения старых друзей, и все прошлое, все то, что приводило к непрерывным размолвкам, служило теперь надежной смазкой. Для Лео бар Эсперанса стал действительно средоточием его жизненных интересов, Лео и Юдифь воспринимали здесь как старую супружескую пару, хотя супругами они на самом деле никогда не были, союз двух пенсионеров, решивших уступить, наконец, место молодежи, успехи которой они обсуждали, не теряя при этом постоянно поддерживаемой бодрости, дававшей им возможность в любой момент взять штурвал в свои руки. Обманчива она была, эта видимость прочного союза, они слишком хорошо знали, что ни один из них никогда не держал в руках штурвала, что давало повод к взаимным циничным упрекам, которые, если они становились слишком близки к истине и слишком задевали за живое, перерастали в печальные объяснения в любви.

Иногда они даже спали вместе и, раздеваясь, с горячим пристрастием выспрашивали друг у друга, кто из молодых посетителей бара им сегодня понравился, после чего в обиде и гневе поворачивались спиной друг к другу, пытаясь заснуть. Юдифь начала нюхать кокаин, она быстро попала в зависимость от этого наркотика, который вводил ее в состояние эйфории и, самое главное, казалось, на какое-то время освобождал ее ото сна, которого она так боялась. Лео упрекал ее за это, а она в ответ обвиняла его в пристрастии к алкоголю. Юдифь начала сильно худеть от кокаина, Лео — от пьянства, было такое впечатление, будто они решили постепенно, килограмм за килограммом, исчезнуть с лица земли.

Юдифь потеряла надежду найти хоть какую-нибудь работу по своей специальности, она зарабатывала на жизнь уроками немецкого на курсах иностранных языков. Между делом, ни на что не претендуя и не связывая с этим никаких надежд, она начала писать исследование о Лоренсе Стерне, может быть, чтобы сохранить уважение к себе, или в качестве активной терапии, чтобы заполнить часы бессонницы. Лео, естественно, находил в этом историко-логическую закономерность: Вернувшись в комнату своего детства, говорил он, она как раз и должна стремиться перечесть книгу, которую больше всего любила в детстве.

Лео отказался от мысли писать продолжение «Феноменологии» Гегеля, ему достаточно было должности профессора в баре, которая, во всяком случае, давала ему чувство, что он в каком-то смысле исполнил свой замысел. Жаль, сказала Юдифь, пятнадцать лет мир напрасно ждал, когда Лео усовершенствует его.

Это был союз двух гибнущих, которые, губя себя, вкушали от своей гибели.

Прощание на улице перед баром, после закрытия. Юдифь погладила Лео по голове и спросила, ходит ли он до сих пор на массаж. Да, сказал Лео, и, целуя ее, прижал свое лицо к ее шее, так, чтобы не видеть ее сейчас, но чтобы перед глазами всплыл образ той, прежней Юдифи. На этом все могло бы и закончиться, если бы в баре Эсперанса не появилось новое лицо.

Знакомство Юдифи и Лео с этим человеком сопровождалось взрывным эффектом. Это был выстрел, но в конечном счете — взрывной эффект. Сначала вечер в баре проходил относительно спокойно, если не считать того, что Лео и Юдифь спорили. Юдифь уже вдохнула в туалете щепотку кокаина, и, когда она вернулась к стойке, Лео сразу это заметил. Она казалась очень возбужденной, и Лео приходил от этого в чрезвычайное раздражение. Это было состояние опьянения, которое нельзя было сравнить с опьянением от водки, какая-то нервозная вибрация, подпольное опьянение. Он собрался было отчитать ее, когда дверь распахнулась и в бар ворвался оборванец лет тридцати с оружием в руках. Всем оставаться на месте! заорал он. Он встал, широко расставив ноги, медленно водя во все стороны пистолетом в вытянутой руке. На нем были застиранная футболка, рваные джинсы, кеды. Свалявшиеся волосы. Его кожа, по-видимому смуглая, приобрела грязно-серый оттенок, какой бывает на фасадах тесно стоящих домов в центре города.

Такие налеты в последнее время в крупных бразильских городах стали случаться все чаще и чаще. Нужда росла. Многие не имели никакой надежды получить работу и постоянный заработок. Любой заработок, большего не требовалось. Пособий по безработице не было. Налеты на рестораны были не так опасны, как налеты на банки. Эти отчаявшиеся люди, desesperados, которые в ресторанах отнимали у посетителей деньги и украшения, да вдобавок прихватывали что-нибудь из съестного на кухне, не считали, что наносят этим кому-нибудь ущерб. Ведь жертвы после этого снова сядут в свои автомобили и отправятся в свои роскошные дома или квартиры, а на следующий день, если им захочется, снова пойдут в ресторан. Это не жертвы. Вот он, этот парень — жертва.

В баре наступила мертвая тишина. Хотя все уже слышали или читали об этих налетах, все, как они потом друг другу признавались, были застигнуты врасплох. Этот налет был необычным вдвойне: во-первых, потому что дело происходило в таком квартале, где не было почти никаких злачных мест, и, во-вторых, потому что нападающий был один. Он один просто не в состоянии был непрерывно держать под прицелом всех посетителей. Он потребовал выложить бумажники, часы и украшения. Он поставил на стол пластиковый пакет: бросайте все туда, живо! Он отступил на несколько шагов назад, к стойке, сделал рукой с пистолетом энергичный сметающий жест, требуя, чтобы все, кто стоял у стойки, ушли оттуда и встали рядом с остальными. Люди медленно, один за другим, стали проходить мимо него, как вдруг он, возможно, привлеченный каким-то звуком, нервно обернулся и направил пистолет на столики. В этот момент он стоял прямо перед Юдифью, спиной к ней.

Я бы никогда в жизни этого не сделала, рассказывала она потом, если бы прямо перед этим не приняла кокаин. Я действовала слишком быстро, чтобы себя контролировать, сама идея, ощущение непобедимости и поступок, все это произошло сразу. Она превратилась в кающуюся героиню. Потому что ей было жаль этого человека, и потому что она только потом сообразила, какой опасности подвергла остальных посетителей.

Она взяла со стойки бутылку пинги и ударила налетчика по голове.

Дальше все тоже происходило, казалось, одновременно: бутылка разбилась, раздался выстрел, человек упал, один из посетителей вскрикнул и тоже упал. Поднялся всеобщий крик.

Налетчик был уже не опасен. Окровавленный, он без сознания лежал на полу. Освальд взял пистолет и вызвал полицию. Все окружили раненого посетителя, это был молодой человек, которого никто не знал, он пришел в бар впервые. Он лежал навзничь, упершись головой в стену, подтянув одну ногу к животу и скрестив на животе руки. Казалось, он спит в какой-то неудобной позе, изо всех сил сдавливая низ живота. Предполагали, что пуля попала ему в живот. Юдифи стало дурно, она села.

Он жив! услышала она чей-то голос. Он жив! Он жив! Его надо положить по-другому, он может захлебнуться, когда голова у него так закинута. Ради Бога, не надо, это очень опасно, если есть внутренние повреждения! Верно, верно, его надо оставить так, пока не приедет полиция! Ему не нужна полиция, ему нужна скорая помощь, скорую уже вызвали? Он у нас захлебнется, я закончил курсы первой помощи, и, нет, перестаньте, пожалуйста, сами будете отвечать. Крови не видно, кровотечения у него нет. Это голос Лео. Юдифь встала и принялась пробираться сквозь толпу. В это мгновение молодой человек открыл глаза и улыбнулся, наполовину удивленно, наполовину застенчиво. Удивленные возгласы. Он осторожно встал и принялся осматривать себя. Стало так тихо, как в начале налета. Никто не шевелился. Вас ранило? спросил наконец Лео.

Не знаю, сказал молодой человек, раздался выстрел, потом я почувствовал удар вот сюда, в бедро, ох, что у меня с головой, сказал он, массируя затылок. Он отвернул полу пиджака и стал разглядывать свое левое бедро, вот сюда, сказал он, но ничего не было, ни дырки от пули, ни крови. Странно, сказал он, я думал, что… и… и потом меня так отбросило, он снова потер затылок, и я, наверное, ударился головой о стену, и дальше я уже ничего не помню. В крайнем случае, сказал он, разглядывая пиджак, она попала вот сюда. Нет, вы только посмотрите! Нет, это просто невероятно! В кармане его пиджака была видна маленькая, почти незаметная дырочка, он сунул руку в карман и вынул книгу, в которой, как все сразу убедились, и застряла пуля. Книгу Лео сразу узнал. Это была «Феноменология духа» Гегеля. Издание в черном переплете с объемистым комментарием, такое же было и у Лео.

Общий шок и немое удивление разрешились облегченным, почти истерическим хохотом, и в этот момент как раз подъехала полиция. Через некоторое время причина столь своеобразного настроения, царившего здесь, стала понятна и ей. Недоверчиво покачивая головой, полицейский, тот, что помоложе, рассматривал пулевое отверстие в книге. А этот самый Гегель, спросил он наконец, ухмыляясь, он и другие книги писал? Может быть у него есть еще что-нибудь от сердца? Я имею в виду, я всегда боюсь, что пуля угодит мне в сердце.

По рации вызвали полицейский автобус, который доставил всех, кто был в баре, в ближайший полицейский участок, где они должны были дать buletinho de ocorrencia — свидетельские показания. В полицейской дежурке, освещенной мертвящим неоновым светом, перед двумя полицейскими, которые сидели за шаткими столами и строчили на допотопных пишущих машинках, настроение у всех быстро испортилось. Через открытую дверь было видно, как по коридору грубо волокут или, подталкивая в спину, ведут каких-то покачивающихся людей, пьяных и полуголых трансвеститов. Юдифь все время посматривала на эту дверь, ей казалось, что она смотрит на экран и камера с громким стрекотом крутит пленку, на которой появляются и вновь исчезают небритые подбородки, рты с выбитыми зубами, синяки под глазами. Лео стоял рядом с Юдифью и, стараясь успокоить ее, то и дело сжимал ее руку. Он испытывал страх, ведь полицейские могли обнаружить, что она накачалась кокаином. Казалось, в этом помещении стоит абсолютная тишина, хотя все время звучали то вопросы, то ответы и оба полицейских стучали по клавишам машинок. После бара Эсперанса это местечко для нас — бар Безнадежность, сказал тот самый паренек, которого чуть не подстрелили. Несколько человек ответили ему на его вымученную шутку вымученными улыбками.

Когда всех допросили и все подписали свои показания, каждый постарался поскорее уйти.

Внезапно Лео, Юдифь и этот молодой человек оказались одни на ночной улице возле полицейского участка. А не пойти ли нам куда-нибудь промочить горло? спросил Лео. Ничего не имек против, сказал молодой человек, я как раз не знал, чем мне сейчас заняться. Это было начало — нет, не дружбы, это было начало их отношений.

Они обнаружили маленькую забегаловку совсем рядом, что-то вроде гаража, с обыкновенной в таких случаях хромированной стойкой и привинченными к полу табуретами, а перед ними, на бетонированной площадке, несколько складных металлических столов и облезлых, бурых от ржавчины стульев с остатками желтого лака. Кафе находилось напротив большого, ярко освещенного универмага «Иотапетес», но Лео не обращал на него внимания. Заказали полдюжины перепелов и пиво.

Юношу звали Роман Гиланиан, он был из Вены. Ему было двадцать шесть лет, несколько больше, чем предполагал Лео. Он был талантливым молодым человеком, «Феноменология» Гегеля в кармане — о чем тут говорить! Но в голове у него явно гулял ветер.

Страшно подумать, что было бы, сказала Юдифь, если бы у вас в кармане не оказалось книги. Тогда я была бы виновата в том, что вы…

Как знать, может быть появится и другая возможность для меня стать вашей жертвой, сказал Роман и поклонился Юдифи, по-детски вытаращив глаза.

Ну что ж, сказал Лео, он нервно откашлялся, так вот что я хотел сказать. Лео проявлял нетерпение. Он хотел узнать о Романе побольше, чем он занимается, как объяснить то, что он носит в кармане «Феноменологию» Гегеля.

Роман рассказал, что приехал в Сан-Паулу совсем недавно. Он работает в университете.

Вы преподаете философию? спросил Лео.

Нет, сказал Роман, австрийскую литературу, я преподаватель на кафедре германистики.

А Гегеля вы читаете для удовольствия? недоверчиво спросил Лео.

Нет, но я был бы вам очень благодарен, если бы вы показали мне, как надо читать Гегеля, чтобы получать удовольствие, сказал Роман. В общем, это странная история, продолжал он, я боюсь, вы мне не поверите. С другой стороны, после всего, что случилось…

Расскажите, сказал Лео. Да-да, рассказывай, сказала Юдифь.

Ну хорошо, сказал он, вся эта история произошла не так давно в Вене, прямо перед моим отъездом, и задела меня самого только отчасти. Раз в неделю я играл в футбол в одной компании любителей. Естественно, в контактных линзах, сказал он, заметив, что Лео и Юдифь бросают удивленные взгляды на его очки с толстыми стеклами, кроме того, как я уже сказал, это были игры исключительно для удовольствия и развлечения, там собирались одни только любители, бить по мячу как следует никто не умел. Было одно лишь исключение: это наш вратарь. Блох — так его звали — был раньше знаменитым вратарем в одном из клубов высшей лиги, но он был слишком нечестолюбив, чтобы сделать настоящую спортивную карьеру и разбогатеть. Он был блестящим вратарем с великолепной реакцией, но — и об этом нужно обязательно сказать заранее — я никогда не замечал, что он был человек с фантазией. Наоборот. Все, кто был с ним знаком, знали, что ему никогда не придет в голову себя как вратаря сравнить, скажем, с тигром. Тигр из Шпенадльвизе, или что-нибудь в этом роде. Ничего подобного.

Для него тигр был тигром, а вратарь вратарем. Вообще по профессии он был монтер. Тоже деятельность, которая, прямо скажем, фантазию не будит. Знаете ли вы, чем, собственно, монтер занимается? Вот видите. Даже само название профессии не дает пищи воображению. Ну хорошо. История началась после одного матча, который мы выиграли только благодаря тому, что Блох не пропустил ни одного мяча. Ему удавалось брать или отбивать самые верные, самые каверзные мячи. Хотя, как бывший профессионал, он был, так сказать, образованным вратарем, гораздо лучше тех, которые обычно играют за любительские команды, но, с другой стороны, в любительских матчах вратарь значительно чаще попадает в безнадежные ситуации, потому что защитники, как правило грузные и неповоротливые игроки, непрерывно допускают ошибки и то и дело дают нападающим соперника шанс забить, который может использовать даже самый неопытный любитель, а защита вратаря не прикрывает. Я рискну утверждать, что ни один из самых лучших современных вратарей, таких, как Дино Зофф, или Зепп Майер, или Фридль Консилиа, не смогли бы защитить нашу команду от гола в этом матче. После игры мы, как обычно, пошли еще посидеть в кафе. Пошли с нами и несколько игроков из команды соперников. Вы можете себе представить, что виртуозная игра Блоха обсуждалась и восхвалялась достаточно. Вдруг Блох сказал: какое же это искусство, ловить рукой кожаный мяч. Мы подумали было, что он из скромности хочет принизить свои достижения, как он вдруг начал говорить что-то о духе и материи, о том, что действительность не может устоять перед духом, и так далее, я тогда удивился его выражениям, когда он сказал, что мол, следовательно, абсолютное знание должно абсолютно подчинять себе реальность. Все в мире функционирует по одному и тому же принципу, говорил Блох, это, так сказать, один-единственный дух, который одинаково проявляет себя как в политике, так и в религии, искусстве, нравственности, общении, торговле, промышленности — и в спорте. Абсолютный дух производит все объективное из себя самого и держит все в своей миролюбивой власти. Другими словами, говорил Блох, если материальный мир управляется духом, то дух, продвигаясь по пути к абсолютному, может делать с материей все, что захочет. Он может даже самую агрессивную материю удерживать в своей миролюбивой власти. Он может это запросто доказать, сказал он, и не только с помощью кожаного мяча. В это мгновение Блох встал, вынул револьвер и поднял его. Вы не можете себе представить смятение в кафе. Смотрите, сказал Блох, сейчас я поймаю зубами выпущенную в меня пулю. По воле случая он стоял рядом со мной, поэтому он сунул мне в руку револьвер, отошел на несколько шагов и крикнул: Стреляй в меня, давай, нажимай курок. Конечно, я не мог этого сделать, я просто не мог в него выстрелить. Я беспомощно держал в руках оружие, когда игрок из команды соперников крикнул мне, чтобы я спокойно нажимал на курок, потому что револьвер, по всей видимости, вообще не заряжен. Ах, не заряжен, крикнул Блох, подскочил ко мне, вырвал у меня из рук револьвер и выстрелил в висящую на стене картину, на которой был изображен трубящий олень в лесу. Пуля сделала в картине дырку, как раз в том месте, где было изображено туловище оленя. Пожалуйста, сказал Блох тому парню, который сомневался, что оружие заряжено, он заряжен! Но, как известно, ни олень, ни картина духом не обладают, я боюсь, что и ты против пули шансов не имеешь, парень. Теперь он сунул револьвер в руки тому парню и сказал: Наберись храбрости и стреляй, прямо мне в лицо. Он развернулся и пошел в конец того зала, где мы сидели. И как все-таки ужасно люди реагировали, в том числе и я. Одни хотели просто интересного зрелища и кричали: Стреляй! Стреляй! Другие, которым все это было не по душе, просто сидели, застыв, не шевелились и ничего не говорили. Никто не сделал попытки отнять у парня оружие или разрядить его, успокоить Блоха и тех, кто с ним спорил. Царила атмосфера предвкушения чего-то страшного, как будто все это происходило в кино. Блох стоял, высоко подняв голову, руки по швам. Безумец нажал курок. Блох сделал хватательное движение ртом и затем подошел к нашему столу с сильно растянутыми губами, как будто судорожно пытался изобразить улыбку перед фотографом. В зубах он держал пулю. Он обошел нас всех и всем улыбался той же улыбкой, показывая пулю. Потом вынул пулю изо рта, прокричал: Мелкие душонки! и вышел.

После этого, конечно, разгорелась жаркая дискуссия. Возможно, предположил кто-то, боевым был только первый патрон, второй был холостой, и Блох, незаметно для нас, пользуясь нашим волнением, положил в рот пулю, которую носил при себе. Но, возражали ему, Блох же не мог знать, что в него не выстрелят сразу по первому требованию, ведь тогда пуля после первого выстрела, которая угодила в картину, досталась бы ему. Дискуссия могла длиться бесконечно, наконец Петер, самый медлительный и задумчивый из всех нас — во время игры мы обычно ставили его в защиту, и именно благодаря ему у нашего вратаря Блоха было столько хлопот, по вине Петера Блоху в этот день пришлось брать даже одиннадцатиметровый, — итак, Петер сказал, что он вполне может представить себе, что материальный мир вдруг потерял для Блоха всякое значение и все, что касается этого мира, превратилось просто в слова, которые вне самих себя потеряли для него всякое значение. Блох не пулю поймал зубами, сказал Петер, он поймал ртом слово. Слово «пуля». Посмотрите, сказал он, я так тоже могу. И он вынул из кармана пиджака шариковую ручку — отсюда у нее и название такое — шариковая! сказал он, и написал слово «пуля» на картонном кружке, который после этого зажал в зубах. С картонкой во рту он испуганным взглядом посмотрел на нас. Тут все с облегчением разразились хохотом. С этим трюком ты можешь выступать в цирке, Петер, воскликнул кто-то, отчего веселье еще больше разгорелось. Тогда, значит, револьвер — это шариковая ручка, прокричал кто-то, а другой добавил: а олень — это картонный кружок, каждый старался превзойти другого и сострить посмешнее. Однако пора и честь знать, сказал хозяин заведения и потребовал возмещения убытков — за испорченную картину и стену. Ну дальше я подробно рассказывать не буду. Я, во всяком случае, не мог отделаться от пережитого одними шутками, которыми остальные шумно пытались заглушить свою растерянность. Эта история не выходила у меня из головы, и через несколько дней я пересказал ее одному коллеге из Института философии, с которым мы частенько беседовали. Разумеется, он мне не поверил. Ловко придумано, сказал он, действительно остроумно. Я клялся ему, что это произошло на самом деле, что я все видел своими глазами, и снова спросил, что он об этом думает при условии, что эта история произошла на самом деле. Ну, в таком случае я бы сказал, что это был трюк, заявил он. Он задумчиво посмотрел на меня и спросил: Вы не выдумали эту историю? Нет, сказал я. А знаете ли вы, что во всем этом особенно странно? спросил он. Что человека зовут Блох. Вы знаете немецкого философа Эрнста Блоха? Он как-то написал, что есть всего два автора, а именно Карл Май и Гегель, все остальное только помесь. Вот так, а историю о человеке, который мог поймать зубами пулю, я знаю от Карла Мая, из его рассказа «Волшебная вода», а эти пояснения по поводу абсолютного духа, конечно, напоминают мне о Гегеле, о его «Феноменологии духа».

Можете себе представить мое замешательство. Именно по этой причине я и купил Гегеля, и, конечно, Карла Мая тоже. Для меня все это было какой-то загадкой. То, что Блоха действительно звали Блох, я знал совершенно точно. У Карла Мая я прочитал, как делается этот трюк с пулей, зажатой в зубах, и решил в следующее воскресенье, когда мы снова будем играть в футбол, поговорить об этом с Блохом. Но он не пришел. И через неделю тоже не пришел. Никто не знал, почему его не было, никто не знал и его номера телефона. Я уже думал, что больше ничего никогда о нем не услышу, но спустя несколько дней прочитал о нем в газете. Монтер Блох, писала газета, зверски убил кассиршу кинотеатра. «Злодей оказался безработным», писала газета, характерным языком нашей прессы. Через несколько дней о Блохе кричали заголовки всех австрийских газет. Блох бежал из Вены, но где-то его опознали, началась погоня, усиленному наряду полиции удалось окружить его в Регельсбруннере, под Веной. Он хотел укрыться в подлеске. Полиция, которая прочесывала местность, наконец обнаружила его, с помощью нескольких предупредительных выстрелов полицейские пытались заставить отчаянно убегавшего Блоха остановиться и сдаться. Газеты писали, что Блох, несмотря на безнадежность своего положения, не прислушался к призывам полиции сдаться и даже пытался отстреливаться. Наконец один из полицейских сделал прицельный выстрел, которым Блох и был убит. Когда полицейские перевернули лежавший лицом вниз труп, чтобы его осмотреть, они увидели, что губы его были растянуты в подобие улыбки. А между зубами была зажата смертоносная пуля. Блох был убит выстрелом в голову, пуля прострелила затылок, вошла в ротовую полость и застряла между зубами. Полицейский, сделавший так называемый выстрел на поражение, согласно утверждению газеты, оправдывался тем, что выстрел был произведен из соображений вынужденной обороны, ибо, как он заявил, Блох был вооружен до зубов. Ну вот, сказал Роман, с тех пор я и пытаюсь читать Гегеля, и в каком-то смысле эта история настигла меня сегодня. На Лео этот рассказ произвел, конечно, большое впечатление, хотя он и не был уверен, стоит ли этому всерьез верить. Так или иначе, сегодняшние события в баре доказывали, что в действительности может произойти самое невероятное. Лео хотелось верить во все это. К тому же со временем появлялось все больше оснований верить Роману, потому что он явно был мастер попадать в самые невероятные истории. Однажды он сидел на табуретке у стойки в баре — и упал. Он даже не был пьян. Он просто качался на этой табуретке и вдруг потерял равновесие. Через несколько дней после этого он, выйдя из бара, на этот раз действительно сильно выпивши, стал перебегать улицу прямо перед машиной, да так неосторожно, что шоферу пришлось резко затормозить, чтобы не наехать на него. Машина остановилась в полуметре от Романа, который, в состоянии шока, сделал прыжок в сторону, в то время как другая машина, которая ехала сзади, с грохотом наехала на первую. Свидетелями сцены были два посетителя, которые тут же вернулись в бар, чтобы об этом рассказать. Потом Роман с одной своей сослуживицей поехал на выходные к морю — и их машина сорвалась с моста в реку. При этом с ним ничего не случилось. После своего возвращения он показал Лео снимок разбитой машины. Вскоре после этого несколько дней Роман не появлялся, и Лео напрасно его ждал. Куда запропастился Роман, спросил он Юдифь. Я ему звонила, сообщила Юдифь, он сказал, что у него сифилис и ему нужно принимать пенициллин…

Быть этого не может, сказал Лео, он считал, что такого не может быть, чтобы Роман принимал пенициллин, для Лео сифилис относился к ауре гениальности, от которой медикаментами защититься нельзя.

Да, сказала Юдифь, он с одной из этих дешевых проституток, что толкутся перед университетом, ну, попробовал завязать отношения. Так или иначе, он говорит, что ему не очень-то нравится стоять у стойки бара и не иметь возможности выпить.

А почему ты сегодня пьешь одну только минеральную воду? спросил Лео.

Потому что не хочу пить каждый день, сказала Юдифь, я ведь не такой алкоголик, как ты.

Прекрати, сказал Лео.

Оттого, что не было Романа, Лео теперь беспокоился куда больше, чем если бы в бар как-нибудь не пришла Юдифь. Больше всего в Романе его привлекало то, что он преподает в университете. Тот факт, что теперь, когда военный режим ослабил гайки, приглашен молодой человек из Вены, чтобы читать лекции в университете, тогда как у него самого не было никаких перспектив снова попытаться сделать университетскую карьеру, сорванную военными, занимал все мысли Лео. У него появилась идея фикс — сделать Романа своим учеником. Он чувствовал почти пьянящее удовлетворение при мысли, что он, неудавшийся профессор, сможет повлиять на формирование того поколения, которое сейчас приходит ему на смену, найти действенный метод влияния хитрым путем, вопреки диктату истории. В связи с этим он, конечно, считал все те противоречия, которые ему мешали в Романе, его странности и незрелость необходимыми и соответствующими задаче. Роман еще не сложился как человек, а ведь ученик именно таким и должен быть, чтобы учитель мог сформировать его и наставить на путь истинный. Главная проблема заключалась в том, что Роман при всех своих выдающихся интеллектуальных задатках был не в меру жизнелюбив, он просто сам искал на свою голову приключений. Те переплеты, в которые он непрерывно попадал, не прилагая к этому никаких усилий, явно не утоляли его страсть. Так, например, в один прекрасный день он пожелал познакомиться поближе с favela. Он просто вошел на территорию одной из них, под выразительным названием «Buraco quente» — «Горячая дыра».

Нет, сказал Лео, когда Роман поведал ему об этом, он смотрел на него растерянно, словно сомневался в том, что Роман еще жив и сам, во плоти, стоит у стойки.

Да, ответил Роман. Он рассказал, что был даже приглашен на churrasco — нечто вроде шашлыка. Для Лео оставалось загадкой, как Роману удалось развеять недоверие faveleiros. Он покачал головой. И представьте себе только, профессор, мы запиваем еду питой, этой ядовитой дешевой водкой из бутылок с откидными пробками, и я уже пьян в стельку, как вдруг до меня начинает доходить, что я съел кошку. Ведь мяса они купить не могут, поэтому ловят и жарят кошек, которых вокруг полно.

Churascinho de gato, сказал Лео, шашлык из кошки, ужасно, ну и что, вас, конечно, вырвало?

Нет, сказал Роман, зачем, и никого вокруг не рвало, и…

При близком предметном знакомстве с нищетой, сказал Лео, не достигаешь никакого нового качества, которое выходило бы за пределы всеобщего чувства сострадания, а им обладает любое нравственное создание. А причины нищеты при посещении конкретной favela также остаются скрытыми. Так что это было совершенно бесполезно. Я думаю, вы извлекли из этого урок.

Да я, право, не знаю, профессор, сказал Роман, в любом случае это было очень интересно.

Рассказы Романа о любовных похождениях тоже сильно выводили Лео из себя. Не потому что в том виде, как Роман их рассказывал, они были наивны, они принципиально противоречили представлению Лео о духе, аскетично преданном учению.

Роман рассказывал, что он уже несколько раз был в Бока. Я никогда не ходил к проституткам, я имею в виду — в Вене, я никогда бы до этого не додумался. Но здесь, сияя, говорил он, любая проститутка гораздо нежнее, чем все мои прежние, так сказать, обычные подружки, которые были у меня в Вене.

Сколько их еще у него будет, думал Лео, мельком вспоминая, как он сам проводил время в Вене.

Бесспорно, восхищение Романа кварталом Бока представляло собой не что иное, как потребность нагнать упущенное, но теперь, когда речь шла о том, чтобы углубить философские познания Романа, эту потребность надо было отставить в сторону.

О том, что он может как-нибудь случайно встретиться с Романом в Бока, он и думать не хотел. Он громогласно порицал склонность Романа идеализировать девушек из Бока, практически скатываясь тем самым к принципиальной лжи. Он изложил свою концепцию значимой жизни, которая представляла собой радикальную противоположность эпикурейской и легковесной жизни.

Я вовсе не монах, сказал Лео, но…

Вот почему ты так активно борешься с монашеской «тонзурой», сказала Юдифь.

Юдифь, ну перестань.

По счастью, Роман, в этих очках с толстыми стеклами, со своими угловатыми, неуверенными движениями, не выглядел как любимец женщин, считал Лео. Либо Юдифь по-другому его воспринимала, либо она, просто чтобы позлить Лео, делала вид, что считает иначе. Во всяком случае, иногда она проявляла к нему явную благосклонность, открыто флиртовала с ним — и тогда полностью подчиняла его себе. В такие моменты Лео приходил от ревности в бешенство. Он тут же пытался полностью переключить внимание Романа на себя, даже брал его за руку, втолковывая что-то. Но Юдифь постоянно прерывала монологи Лео едкими замечаниями, вроде: Этот тезис, Лео, ты так часто излагаешь, может быть ты наконец его запишешь?

Юдифь, прекрати, прошу тебя.

Романа, которого читать Гегеля заставил случай, Лео все время старался склонить, вопреки жизни, к систематическому изучению Гегеля. Лео показал Роману немецкую книжную лавку в Сан-Паулу, где он мог приобрести новый экземпляр «Феноменологии». Лео постоянно произносил в баре целые доклады о Гегеле, он пытался показать Роману, что Гегеля действительно можно читать с удовольствием, причем это удовольствие возникнет тогда, когда при чтении Гегеля Роман будет мысленно сочетать прочитанное с теорией Лео. Теория Лео выйдет в мир по лестнице академической карьеры Романа, станет действенной, как бомба с часовым механизмом. Лео был одержим этой идеей. Уже вполне вообразив себя учителем, он даже продумывал уроки, которые регулярно задавал Роману на дом.

Сравните главу о состоянии права в «Феноменологии» с выписками Карла Маркса из Джеймса и Милля, и скажите мне завтра, что вам при этом бросилось в глаза!

Поначалу эти отношения развивались в высшей степени благополучно. Роман был человеком полностью лишенным ориентировки. Все свои школьные годы, как он однажды поведал Лео, он провел в Вене в интернате. Это было все равно что двенадцать лет тюрьмы, сказал он. После выпускных экзаменов, то есть после того, как его выпустили на волю, он оказался совершенно неподготовленным к жизни и, соответственно, до нее не дорос. Ему было уже восемнадцать лет, но у него от волнения начинало бешено биться сердце, когда в кафе он должен был сам заказать чашку кофе с молоком. Он краснел, когда с ним кто-нибудь заговаривал. В восемнадцать лет он впервые сел в трамвай. От боязни заблудиться он заранее навел справки о дороге и узнал, что ему нужно ехать до кольца, а потом пересаживаться на другой трамвай. Чтобы уж точно не ошибиться, рассказывал Роман, он, садясь в трамвай, спросил у кондуктора: Скажите, пожалуйста, я доеду до кольца?

Годы учебы в университете были временем, которого как раз хватило на то, чтобы эту учебу закончить и понять, что он ничего не знает, но что он должен все знать и понимать, чтобы быть более защищенным, чтобы вести себя уверенно и самостоятельно. Поэтому Лео действительно мог быть для Романа авторитетом, дававшим ему ощущение, что он может обучиться разумному взгляду на мир, которым этот авторитет владеет по крайней мере в такой степени, что имеет для каждого феномена разумное объяснение, которого не встретишь в газетах.

Уже очень скоро о Романе никто не отзывался иначе, как о «любимом ученике профессора». Он восхищался Лео, слушал его охотно и с восторгом, а если в чем-то и возражал, то только по недоразумению, например, если он рассказывал какую-то историю, а он это очень любил, то, к ужасу Лео, всегда начинал ее словами: Представьте себе, профессор, что со мной вчера приключилось…

Лео не сразу заметил это, а уж понять ему вообще не довелось: отношения учитель — ученик все в его жизни поставили с ног на голову. Но сначала казалось, что Лео наконец-то стоит обеими ногами на твердой почве реальности и при этом даже в какой-то мере счастлив.

Его спокойная дружба с Юдифью. Его реалистически смиренная удовлетворенность ролью профессора из бара. Ныне с этим было покончено. С Юдифью он спорил теперь непрерывно. Ее иронические замечания, которые раньше были для него знаком их особой близости, в присутствии Романа приводили его в ярость. Научно-педагогические задачи, к выполнению которых Лео чувствовал себя призванным, порождали у него состояние эйфории. Что бы Юдифь ни говорила, Лео воспринимал это как попытку разрушить его эйфорию, принизить его в глазах Романа, подорвать его авторитет, отвлечь на себя внимание Романа. Лео не мог этого перенести, особенно в тех случаях, когда стрелы Юдифи попадали в цель.

Бедный Лео, сказала как-то Юдифь, у тебя теперь даже ученик есть, а книги все нет.

Она высмеивала его за то, что он не знал, как ему поступать с той независимостью и той свободой, которые достались ему вместе с богатством, он и книгу свою не пишет, и не способен жить в свое удовольствие. Твое единственное удовольствие, Лео, заключается в том, чтобы говорить об этой книге.

У Юдифи вечно не хватало денег. Уроки немецкого не покрывали ее расходов на кокаин. Хотя она всегда утверждала, что человек не попадает в зависимость от кокаина, но по крайней мере психологическая зависимость от него вскоре стала так сильна, что она просила денег даже у Лео. Лео, зная, для чего ей нужны деньги, из принципиальных соображений, чтобы не сказать — из любви к ней, денег ей не давал. Но теперь он стал регулярно оказывать ей великодушную помощь. Потому что знал: когда у Юдифи были деньги и она могла купить порошок, то целыми днями не показывалась в баре. Если раньше ее отсутствие его тревожило, то теперь он был этому даже рад: только бы она оставила его в покое и не сбивала с толку Романа. В полное замешательство он приходил лишь тогда, когда и Роман не являлся. Тогда он чувствовал себя обманутым всем миром, лишенным своей основной функции, своего влияния, и был охвачен чувством бессмысленности жизни, от которого этот бар еще недавно его надежно ограждал. Он быстрее, чем обычно, напивался, раздраженно реагировал на идиотские разговоры и дрязги в баре и из общепризнанного средоточия всех интересов, которое примиряло разные лагеря, превращался в брюзгу, который одинаково агрессивно обругивал всех.

Однажды Лео узнал, что Юдифь и Роман встретились в каком-то другом баре и по этой причине оба не пришли в Эсперансу. На следующий день он устроил Юдифи сцену, — конечно, не в присутствии Романа — заявив, что Юдифь не должна забывать: она годится Роману в матери.

Ты говоришь так только потому, что очень хотел бы стать его отцом, сказала Юдифь, не так ли, Роман — твой сын, твое творение, твое произведение. И одновременно, как это бывает с сыновьями, он — твой продолжатель, твой представитель, который обязан доделать то, что ты не доделал.

Юдифь, пожалуйста, прекрати. Ни слова больше, закричал он так громко, что все в баре на мгновение притихли.

Когда пришел Роман и, наивно глядя на Лео сквозь толстые стекла, с восторгом стал рассказывать о том, что с ним вчера приключилось, Лео был настолько выбит из колеи, что ему лишь с большим трудом удалось вновь направить разговор на разумные предметы и продолжить изложение своей теории.

Если Лео и обладал когда-нибудь представлением о реальности, то теперь он утратил его полностью. Его стариковская мудрость была, как вспыхнувшая солома. Вот она прогорела, и все без сожаления смотрят на золу. Не только Юдифь окончательно устала от него. В баре его положение тоже пошатнулось. То, как Лео вился вокруг Романа и как отгонял Юдифь, стало предметом шуток и насмешливых комментариев. А разнузданная манера буйствовать и ругать всех и вся, когда он бывал в баре один, привела к открытой враждебности. Прозвище «профессор» приобрело отчетливо иронический, если не презрительный оттенок.

Лео пора было заметить, что таким образом он в какой-то мере разрушил эмоциональные основы своей жизни. Но у него был Роман. Роман воплощал надежду Лео на реабилитацию того, о чем он размышлял всю жизнь, надежду на последующее воздействие его теории на весь мир. Какое дело было Лео до настроений в баре Эсперанса? Сначала Роман будет преподавать в университете в Сан-Паулу, находясь под влиянием теории Лео. Потом он вернется в Вену, чтобы преподавать там. И это только начало. В душе Лео полагал, что рано или поздно одна страна за другой, одно любознательное поколение за другим заразится его идеями. Перед ними весь свет не устоит.

Роман действительно находил интересным то, как Лео объясняет ему мир. Его легко было увлечь. Но он находил интересным и многое другое, его увлекали и другие, увлекала Юдифь со своим кокаином, соблазняло все, что попадалось ему на пути, на что он натыкался, нечетко различая детали сквозь толстые стекла. У него пропало желание ходить каждый вечер в бар Эсперанса, когда вокруг было еще так много интересного, к тому же профессор как-то слишком уж сильно наседал на него.

Лео, находясь теперь в баре почти в полной изоляции, пристраивался у самого края стойки. Он размышлял. Проблема, думал он, бесспорно заключается в том, что он не может дать Роману никакого письменного изложения своей теории. Не могло быть сомнений в том, что Роман — серьезно мыслящий и трудолюбивый человек. Поэтому он, конечно, привык к академическим правилам игры. Это означало, что каждый тезис должен существовать в такой форме, чтобы его можно было проверить, чтобы каждую цитату могли прочесть и другие. И это вполне разумно, думал Лео; ему было мало, чтобы теория действовала, ее действенность должна была быть связана с его именем. Из этого следовало, что он все-таки должен написать свой труд. Никакого другого выхода не было. Его труд. Он отчетливо видел его перед собой.

Благодаря докладам, которые Лео регулярно читал Роману, он на самом деле существенно продвинулся вперед. Он стал конкретнее и пластичнее, яснее в деталях. Лео подумал, что не случайно именно теперь он сможет его написать. Ему надо было прежде освободиться от своей сосредоточенности на Юдифи, в том числе и в негативном плане. Его труд, чтобы возникнуть, нуждался в такой объективации.

Счет! крикнул Лео. Прошло так много времени, пока ему, наконец, принесли счет, что из смеси его нетерпеливой ярости и мании величия на мгновение родилась мысль о том, чтобы просто-напросто купить этот бар и закрыть его насовсем. Ему самому он больше никогда, по всей видимости, не понадобится.

Он даже не стал вытирать пыль с письменного стола, из страха, что за одним потянется другое и в конце концов это приведет к многодневному переустройству его кабинета. Он на самом деле хотел только одного: писать. Но после стольких лет, в течение которых он не писал, он утратил тот навык и привычку, без которых он скатится на уровень наивного и неискушенного новичка. Он приступил к скурпулезной отделке первой фразы, пока не сделал ее такой запутанной и сложной, что отказался от нее. Он решил начать цитатой, длинной цитатой, и очень скоро впал в эйфорию, переписывая ее: белый лист бумаги заполняли строчки, он писал. Но не успел он закрыть кавычки, как прежняя беда снова посетила его. Возможно, вопреки всему что-нибудь и возникло бы, если бы Лео потратил на это время, если бы у него было терпение. Но как раз времени-то у него, как ему казалось, и не было. Ему хотелось просто перенести свою работу из головы на бумагу. Она требовалась срочно, пока у него под рукой был Роман. Время — этого у него было достаточно в течение предшествующих пятнадцати лет. Теперь времени больше не было. В этой работе речь шла о целом. Эта работа означала, что он хочет взяться за целое. Он ни секунды не хотел думать ни о чем другом, кроме целого. Он не мог сформулировать ни одного предложения, потому что это было всего лишь предложение, но не целое. Он не мог написать ни одной фразы, не пытаясь сразу сказать в ней все. Поэтому он не мог написать вообще ничего.

К тому же он заболел. Хроническое вздутие кишечника перешло в регулярные сильные колики, от которых его иногда просто скручивало. В своем стуле он обнаружил кровь. Он снова сидел в залах ожидания, на этот раз — в приемных врачей. Неделю необходимо было провести в клинике, с целью наблюдения и обследования. Это совершенно исключено. Строгий запрет на алкоголь. Это совершенно исключено. Сначала он должен написать свою работу. У него были выписки и конспекты — и больше ни одной фразы. Он говорил врачам, что для завершения одной крайне важной работы ему нужно еще немного времени, совсем немного, чуть-чуть. Госпитализация была отложена. Ему прописали лекарство, большие капсулы, одна половинка красная, другая прозрачная, и было видно, что капсула наполнена крупинками разного цвета. Эти капсулы выглядели, как прозрачные хлопушки с конфетти. То, что Лео делал, было несерьезно, и в то же время серьезно в том смысле, что было убийственно. Он глотал эти капсулы, пил водку, как в бреду стоял посреди кабинета и боролся с первой фразой.

Он подумал о своих выступлениях в баре. По сути дела он уже всю свою работу продиктовал, только, к сожалению, никто не конспектировал. Почему ему сейчас не удавалось написать ее так, как он ее в свое время в устном виде представил публике? У него появился парализующий страх смерти. Ему нет еще и пятидесяти, но он выглядит, как старик, хотя и красит по-прежнему свои совершенно седые волосы в черный цвет. В бумажнике у него хранилось направление в клинику. Потерпеть на этот раз крах и не написать работу означало для него смерть. Все равно, сколько он после этого еще проживет. Он подумал, что на протяжении многих лет мысль о загробной жизни была кокетством. Теперь это было всерьез.

Вероятно именно страх смерти заставил его во внезапном приступе безумия выбежать из дому, сесть в машину и отправиться к Юдифи. Этому решению не предшествовали никакие рассуждения, поэтому он даже предварительно не позвонил, чтобы узнать, дома ли она вообще и можно ли к ней зайти. Когда машина тронулась с места, он даже не был уверен, не поедет ли он в бар. Он поехал к Юдифи.

Медленно проехал он вниз по проспекту Морумби, мимо каменных стен, которые отделяли владения богатых, поселившихся здесь, высоко над городом, между дворцом губернатора и мостом Морумби. Он миновал незастроенный участок по левую руку, откуда внезапно открылся вид вниз, на море огней города. Машины с влюбленными парочками вереницей стояли у обочины, обрамляя эту панораму, рядом — освещенный лоток торговца воздушной кукурузой.

Лео ехал медленно, механически крутя руль, его голова была пуста, как чистый лист бумаги. Он миновал развилку, правая дорога вела к кладбищу Морумби, переехал через мост к Бруклину. Он пересек улицу Санто-Амаро, но не свернул направо, хотя, чтобы попасть к бару, достаточно было двигаться дальше по Вереадор Жозе Динис. Но туда он не поехал все равно, он доехал только до Барао де Триунфо, остановился перед домом Юдифи.

Во всех окнах горел свет, Юдифь была дома. Скрипнула садовая калитка. Звук его шагов гулко раздавался по каменным плитам маленького палисадника. Дверь в дом не была заперта. В гостиной Юдифи не было. Лео пошел в кабинет. Юдифь стояла, склонившись над письменным столом, спиной к двери, облокотившись на стол. Через футболку видны были позвонки. Юдифь подскочила с резким криком, она так испугалась, что Лео тоже сильно вздрогнул, словно не только он, но вместе с ним еще кто-то незаметно от него пробрался в дом.

Что ты здесь делаешь? Лео и сам себе не мог ответить. Почему он пришел сюда? Лео сам этого не знал. Она думала, что все кончено, раз и навсегда, она хочет, чтобы ее оставили в покое, в покое. Лео сразу заметил, что она нюхала кокаин. Ее непрерывно шмыгающий нос, нетерпение, нервное беспокойство, резкость движений. Что ему здесь нужно? Лео подошел к ней. Ой, Лео, сказала она, ты меня до смерти перепугал. Она отвернулась от него и вновь склонилась над столом. Лео все еще пытался найти слова, какое-то объяснение, почему он пришел сюда. Но казалось, не было больше никакой необходимости это объяснять. На письменном столе Юдифи лежали кипы исписанных листков, папки, раскрытые книги. На одной из книг — маленькое зеркало, белый порошок и бритвенное лезвие. Вот Юдифь разминает лезвием кокаин, ритмично и сосредоточенно, не обращая в этот момент никакого внимания на Лео. Юдифь, я — беспомощно сказал он. Ты тоже хочешь? спросила она, потом свернула в трубочку денежную купюру и ею поднесла порошок к носу, потом выпрямилась и протянула купюру Лео, сама еще раз с силой втянув в себя воздух через нос. Ах да, ты не хочешь, и никогда не хотел, мне еще и лучше, у меня его не так много, и если я завтра не достану порошок, придется собирать всякие остатки, вот может быть что-нибудь с тарелки упало, или я выдохнула несколько крупинок на стол, а может быть и на пол? Было что-то гнусное, отвратительное и вместе с тем — трагически самоиздевательское в том, как она ползала на коленках, смачивала подушечку указательного пальца слюной, проводила пальцем по полу и потом массировала этим пальцем десны. Она была невменяема. Вот она снова стоит перед Лео. Какое белое у нее лицо, какие остекленевшие глаза. Отражался ли Лео в ее глазах? Доносилось чуть слышное посвистывание с короткими перерывами. Ее дыхание. И все время это выражение нервозного беспокойства на лице. Она непрерывно облизывала губы, кусала их, проводила языком по деснам, терла нос тыльной стороной ладони. Какие впалые у нее щеки. Призрачная жизнь среди развалин.

Лео, у тебя есть с собой деньги? Мне нужны деньги. У меня больше ничего нет, буквально ничего, ни единого tostão. Я тебе отдам. Правда. Ты должен мне помочь.

Да-да, помочь, конечно, я…

Убирайся, вдруг закричала Юдифь, пойди вон! Лео замер. Я думаю, будет лучше, если я — сказал он, и тут Юдифь вытянула руку, мимо Лео, в направлении окна, и стала издавать какие-то шипящие звуки. Вон, убирайся, кричала она, уставившись в окно и по-прежнему вытянув руку, замахала ею, опять зашипела, наконец, даже топнула ногой. Уйдешь ты или нет! Лео повернулся и тоже посмотрел в окно. Прогони эту кошку, Лео, закричала она, вот она сидит, за окном. Она уставилась на меня. Почему эта кошка так на меня смотрит? Что она знает? Убирайся, исчезни! Лео попытался взять Юдифь за плечи, тряс ее, Юдифь! кричал он, Лео! кричала она, вырываясь, пожалуйста, прогони кошку! Там нет никакой кошки. Там, сказала Юдифь, она там. Грудь Юдифи высоко поднималась и опускалась, казалось, она сейчас разорвется. Здесь царил такой ужас, что Лео совершенно утратил выдержку. Он пришел за спасением. А теперь тоже был готов увидеть за стеклом кошку, два горящих косых глаза. Юдифь видела кошку, он тоже видел кошку, если он прогонит ее, они спасены. Но он не видел никакой кошки. Спасения не было. Он медленно подошел к окну, открыл его. Там нет кошки.

Юдифь боязливо подошла ближе. Она выглянула наружу, потом закрыла окно, посмотрела сквозь стекло, снова открыла окно.

Лео!

Да.

Если там не было кошки…

Там никакой кошки не было.

Тогда это, наверное, был тот куст. Вот эти два листочка, видишь? Это уши, а вот эти два — глаза.

Да, это глаза.

Правда? Видишь, когда я закрываю окно, он отражается, потому что на улице темно, а там куст, совсем вплотную к стеклу, он мелькает, я хотела сказать, он мерцает в свете, который падает из окна. Поэтому все так и выглядит, похоже на… значит, это был куст.

Да, обман зрения.

Да.

Она помотала головой, повернулась и тут же, вздрогнув, резко повернула голову и посмотрела через плечо. Но Лео, ведь куст не может следить, а за нами следили, я точно знаю. Голос Юдифи, который постепенно становился спокойнее, тише, теперь снова стал громким и пронзительным. Лео опять напрягся. Кто-то заглядывает сюда, я же чувствую, кричала она, я этого не выдержу, пойдем, Лео, мы выйдем и посмотрим. Юдифь взяла свою сумочку, которая валялась на полу возле письменного стола, и вынула из нее маленький пистолет. Скорей, пойдем на улицу. Лео не верил своим глазам. Как у нее оказался пистолет, почему у нее в сумочке пистолет? Пожалуйста, убери оружие, почти беззвучно сказал он, мягко удерживая ее руками. Юдифь казалась безумной, и Лео действительно опасался, что она начнет палить во что попало. Что он здесь делал? Сколько времени прошло? Десять минут? Полчаса? А он боялся, что надо оправдываться, зачем он пришел.

Он словно находился в каком-то фильме ужасов, в котором обыкновенный человек попадает в критическую ситуацию и должен превзойти самого себя. Публика, затаив дыхание, гадает, справится ли он. Лео сам одновременно представлял и публику. Но ему не приходило в голову ничего другого, кроме слов «Прошу тебя, Юдифь» и «Послушай, Юдифь». Юдифь была невменяема, она не сознавала, что делает. В сравнении с ней Лео был, что называется, «вменяем». Но на самом деле и он уже был не в себе. Это только так казалось, потому что не он истерично кричал и не он размахивал пистолетом. Растерянно и беспомощно смотрел он на Юдифь, как будто между ними было темное стекло, волшебное зеркало, в котором отражались его собственый страх смерти и саморазрушение Юдифи, и они сливались воедино. Юдифь, я прошу тебя! Она вдруг совершенно обессилела и впала в апатию. Едва слышно сказала, что он, наверное, прав, и кошка была обманом зрения. Юдифь снова положила пистолет в сумочку. Лео облегченно вздохнул. Она сказала, что плохо себя чувствует. Она не знала, почему ей так плохо. Он попробовал объяснить ее состояние кокаином, которого она наверняка приняла слишком много, но Юдифь медленно покачала головой. Нет, сказала она, это не может быть от кокаина, от кокаина ей всегда хорошо, но у нее его больше нет. А как ей было хорошо до того, до прихода Лео, он пришел, и тут вдруг ей стало плохо. Как она устала. Она не хочет быть усталой, если голова все равно работает и никак нельзя ее отключить.

Юдифь вновь склонилась над письменным столом, над зеркалом с кокаином, Лео видел, как она подносит к носу свернутую купюру, она сделала движение головой вперед, потом назад, потом, подняв плечи, она жадно и резко повторила это движение, Нет! закричал он, это тебя убьет, он хотел подойти к ней и стал пробираться среди стопок книг, лежащих на полу, тут она обернулась, они стояли друг к другу лицом, она опиралась на стол, ее грудь вздымалась и опускалась, как грудка птенчика, выпавшего из гнезда. Они оба тяжело дышали, еще никогда они не дышали в таком одинаковом ритме.

Лео, оставь меня, пожалуйста, одну. Ты приходишь, и мне становится плохо. Я устала. Я не хочу уставать. Прошу тебя, Лео…

Лео взглянул в глаза Юдифи, он видел, как она на него смотрит. На мгновение у него перед глазами всплыл образ Юдифи, который он хранил в своей памяти, этот старый, переживший годы идеал, но теперь он начал растворяться, словно его облил кислотой какой-то злоумышленник, проявились складки, морщины, пятна, тени, контуры расплылись, рот Юдифи раскрылся, словно разламывающаяся, расползающаяся краска. В это мгновение она почти беззвучно сказала: Останься! И вдруг начала носиться по комнате, туда, обратно, уперев руки в бока, глубоко, панически дыша, открытым ртом вбирая воздух в легкие, вот прижала руки к груди, потом опять оперлась на бедра, вскидываясь при каждом вдохе. Она побежала из кабинета в гостиную, там было больше места, пыхтя, она бегала туда и обратно вокруг дивана, раздавались безостановочные короткие вскрики, это она пыталась вдохнуть воздух. Вот она села на диван, но тут же снова вскочила и опять забегала по комнате, и все время эти панические вздохи, которым она пыталась придать более спокойный ритм. Лео стоял, охваченный ужасом, который передался ему, в беспомощном порыве помочь — но как?

Пожалуйста, останься, сказала Юдифь, чего-то было слишком много. У меня разрывается что-то внутри, это сердце. Я думаю, да-да, правда. Это… я этого не выдержу. Это нельзя… сердце… оно не выдержит. Мне кажется, я умираю. Проклятье. Она прошептала это, и слова ее то и дело прерывались попытками вдохнуть. Такая бессмысленная смерть, нет, Лео, помоги.

Лео не имел понятия, что надо делать. Тут Юдифь побежала в ванную, он за ней. Она наклонилась над умывальником и плескала холодную воду себе в лицо. Указательным пальцем она ковыряла в носу, словно хотела добыть несколько крупинок кокаина, которые, может быть, еще не растворились, застряв в слизистой оболочке носа, добыть, пока не поздно, а то доза может оказаться слишком велика. После этого она даже прочистила нос ватным тампоном и несколько раз высморкалась, подставив лицо под струю воды. Лео беспомощно наблюдал за этими явно бессмысленными действиями. Затем Юдифь побежала обратно в гостиную, села на диван, тут же снова вскочила, задыхаясь, прижала руки к груди и тут же опять помчалась по комнате, как одержимая.

Если я… остановлюсь, сердце тоже… остановится.

Что мне делать, чем я могу помочь?

Останься со мной. Какая бессмысленная смерть.

Вызвать скорую?

Да. Нет. Отвези меня… в клинику. Нет. Лео, что ты болтаешь. Только не надо врача, он сразу поймет, в чем дело. Сейчас… все пройдет.

Лео не мог больше стоять и ничего не предпринимать. Он подумал, что может приготовить для Юдифи теплое молоко с медом. Молоко действует, как противоядие, а мед успокаивает. У Юдифи и молоко, и мед были. Она пила, сосредоточившись, маленькими глоточками, но ее состояние все еще пугало Лео, хотя она, по крайней мере, перестала, задыхаясь, бегать по комнате. Она отпивала глоточек из стакана, а потом отчаянно старалась набрать воздуха в легкие, это напоминало последние судороги умирающего тела. Лео пошел в кабинет и взял с ее письменного стола пакетик с кокаином. Потом он вернулся в гостиную, Юдифь сидела, скрючившись, на диване. Юдифь! Она подняла голову. Это все? спросил он, она смотрела на него, не понимая, глазницы как пустые штольни. Или у тебя еще где-нибудь спрятан кокаин? Она медленно покачала головой. Хорошо. Лео спустил содержимое пакетика в унитаз, вместе с бритвой, которую завернул в туалетную бумагу, даже купюру, которой она пользовалась. Потом он вымыл и вытер маленькое зеркало и положил его на полочку возле умывальника. Он взял полотенце и начисто вытер письменный стол на тот случай, если там остались крошки кокаина, маленькие пылинки, которых экспертам будет достаточно, чтобы доказать наличие следов. Сияющий письменный стол, никаких следов жизни или смерти, одни только следы работы. Следы. Разве, если Юдифь, может быть, найдут здесь мертвой, не будут проводить расследование, не установят интоксикацию — и тогда будут рассматривать версию, что ей кто-то дал яд? И разве тогда не будут искать возможного убийцу, пытаясь выяснить, кто еще в этом доме бывал? Лео, поразмышляв над этим, понял, что совершенно сбит с толку, но во всем, что он делал, чувствовалась своеобразная система, основательность, даже предусмотрительность. Он протер полотенцем все места, которых в этом доме касались его руки, ничего не упустил, ничего не забыл. Он уничтожал следы, еще ничего не совершив. Его охватила маниакальная боязнь, что преступление будет раскрыто, и тот факт, что этой боязни никакое преступление не предшествовало, не мог от нее избавить, наоборот, этот страх наталкивал на преступление. Но в тот момент Лео этого еще не думал или не знал. Теперь он все время поглядывал в окно, не смотрит ли кто-нибудь с улицы и не увидят ли его здесь. Кто-то заглядывал внутрь и следил за происходящим. Лео чувствовал это совершенно определенно. Чушь. Внушение. Он спросил Юдифь, как она себя чувствует. Плохо, сказала она, но становится лучше. Что он там делает? Ничего особенного, просто небольшая уборка, сказал он преувеличенно громко — и чуть потише: а что мне еще остается делать? Он все теперь делал с учетом того, что за ним кто-то может наблюдать, пытался вытирать все полотенцем как бы между прочим, как будто делал что-то само собой разумеющееся, не возбуждающее никаких подозрений, и даже дверную ручку вытирал так, словно занимался самым обычным делом.

Кризис миновал. Когда Лео снова взглянул на Юдифь, она лежала на диване и дышала уже ровнее. Кажется, все проходит, сказала она. Не уложить ли ее в постель? Юдифь отказалась. Она хотела лежать так, как лежит. И попросила побыть с ней еще немного, на всякий случай. Говорила она тихо и сдавленно, потом закрыла глаза. Лео стоял рядом и наблюдал за ней, он видел, как ее грудная клетка поднимается и опускается, и глаза его словно загорелись каким-то огнем при виде этого безжизненного, брошенного на диван манекена с восковым лицом и как-то странно подвернутыми под себя ногами.

Лео, на удивление, не ощутил никакого облегчения, видя, что она успокоилась. А что, собственно, могло принести ему облегчение? Это гадкое тощее тело? Эта руина страсти? Которая была разрушена, как его надежды, которые она сама разрушила, как свою красоту, как себя саму? Совершенно естественным казалось ему ее плачевное состояние, в которое она, не имея на это ни малейшего права, привела себя сама. Никакого сочувствия, одно только отвращение и испуг. Она выспится, думал Лео, немного придет в себя, завтра снова подкрепит свой организм едой и постарается как можно скорее достать этот яд, она продолжит все с того самого момента, на котором чуть было навсегда не сломалась, у нее опять появятся сумасшедшие мысли, и она опять будет неспособна воспринимать окружающий мир, думал Лео, ни его, ни себя саму, ставшую самой малостью в этом мире, никто больше не будет ее страстно желать, никто не будет мечтать о том, чтобы заключить ее в объятия, но она предпочтет разрушить свою собственную жизнь, нежели жить с ним, думал Лео, куча дерьма, которая по-прежнему считает себя лучше других, нетленной и благородной, как алмаз среди угольев. Нет, никакого сострадания, только…

Он посмотрел на шею Юдифи, на сонную артерию, которая слегка пульсировала, Лео пришлось замереть и сосредоточиться, чтобы заметить это биение, влажные от пота волосы Юдифи курчавились на висках, нежные, почти прозрачные веки, словно застывшие слезы, легли на ее глаза, теперь Лео чувствовал умиление, которое снова принял за любовь, умиление той бережностью, на которую он оказался способен, разглядывая ее. Юдифь открыла глаза, в течение нескольких невыносимых секунд она, не моргая, отвечала на его взгляд, потом медленно села и спросила: Почему ты, собственно говоря, пришел?

Я тосковал по тебе, сказал Лео.

Она улыбнулась, вздохнула всей грудью. Лео, мне кажется, я опять выкарабкалась. Она хлопнула ладонью по дивану рядом с собой, иди сюда, сядь рядом со мной.

Лео сел, ощущая скованность, он не решался прикоснуться к ней, вывести ее из себя своей телесной близостью, какой-нибудь неудачной фразой, застыв, он смотрел на нее, но ничего не видел, только, кажется, какую-то желтоватую поверхность, как пожелтевший листок, и посреди нее — более светлое пятно, но больше ничего. Он хотел бы снова смотреть на нее тем взглядом, каким смотрел, когда стоял перед нею, к тому же он не хотел видеть изменения и разрушения, отпечатавшиеся на ее лице, он хотел видеть ее прежний образ, лицо, которое он видел, когда думал о ней; под тем предлогом, что хочет действительно увидеть ее сейчас такой, он мысленно вызывал в памяти ее образ, словно фотографию из альбома. Но образ пропал, его больше не было, и только светлое пятно на пожелтевшей поверхности его сетчатки говорило: он когда-то был здесь.

Лео потерял способность что-либо понимать, он не понял, почему Юдифь вдруг притянула его к себе, он даже не сразу понял, что она это сделала, она тянула его к себе совсем слабо, незаметно, положив руку ему на плечо, рука становилась тяжелее, она словно проникла в его тело, сломила его скованность, которая исчезла под ее мягким давлением, он больше ничего не чувствовал, только близость конца — к чему это приведет? Его голова уже лежала у нее на коленях, Юдифь машинально гладила его по голове, ее пальцы ныряли в его волосы и зачесывали их назад. Напряженное, грустное ощущение счастья охватило Лео, он не решался расслабиться и отдаться наслаждению, он опасался, что малейшее его движение испугает ее и она уберет руку. Так и лежал он, весь напряженный, затаив дыхание, и боязливо ждал, вернется ли ее рука, дойдя до затылка, обратно ко лбу и начнет ли вновь это поглаживающее движение. И снова ее рука шла назад и проводила по его волосам, и вот опять, и — нет-нет, все продолжалось, она только устроилась немножко поудобнее и поэтому на мгновение остановилась. Она поглаживала его в таком однообразном ритме, так безучастно, самоуглубленно и бесчувственно, что через некоторое время это стало невероятно раздражать Лео. Это была слепая моторика, возможно — последние судорожные проявления действия яда, который еще бродил в ней и который вырабатывала она сама. Лео лежал, положив голову ей на колени, в странной позе, согнувшись углом, и заставлял себя испытывать счастье, оттого что она его гладила. Брюки на талии давили, к тому же у него ныла спина и та нога, которая была подвернута, а дыхание он затаил, боясь, что зажатый в животе воздух выйдет из-под контроля. Лео вспомнил, что должен принять лекарство. Он забыл захватить его с собой. Сильных колик можно было ожидать в любую минуту. Лео вдруг рассердился на Юдифь, потому что она не замечала, как пальцы начинают запутываться в его волосах, как она вырывает клочья волос, она уже не гладила, она тянула, запутывала и рвала, и это вызвало у него ощущение страха. Он сомневался в том, понимала ли она, что гладит его, его, Лео, которого можно гладить по голове только очень нежно и осмотрительно, да и то исключительно в направлении роста волос. Она вырвет мне последние волосы, подумал он, и кожа на голове у него словно заискрилась, заряжаясь электричеством для сопротивления. Лицо его запылало, под ее рукой он ощутил нестерпимую боль, и одновременно — как будто что-то ее полностью заглушило, уничтожило, но что? какой-то образ, какой? — а-а, он — мученик, лежащий на коленях этого женского изваяния с примитивно нарушенными пропорциями.

Поглаживания Юдифи становились все более вялыми, рука отяжелела и наконец замерла. Юдифь уснула. Она была вне опасности.

Лео встал. Что ему теперь делать? Ехать домой? Он не мог поехать домой. Рядом с дверью виднелось окно гостиной, которое, из-за сумерек, темневших за ним, превратилось в зеркало, в глубине которого отражалась гостиная. Если Лео выйдет из комнаты в эту дверь рядом с окном, он опять войдет в ту же комнату. А в зеркальном отражении этой комнаты, в свою очередь, опять было окно, в котором она отражалась, в которую ему пришлось бы войти, и так далее до бесконечности. Стоило сделать шаг наружу — и его жизненным предназначением оказалось бы кочевать, не зная покоя, по бесконечному коридору, состоявшему из вечной вереницы комнат Юдифи. В нерешительности он принялся бродить по дому, зашел в кабинет Юдифи и сел за письменный стол, не вынимая рук из карманов. Опасность, что Юдифь умрет, казалось, уже миновала, но он оставался настороже, стараясь ничего не трогать и не оставлять отпечатков пальцев. Это напоминало какой-то внутренний приказ, который сделался неоспоримым и которому он, не задавая самому себе лишних вопросов, отныне слепо подчинялся. Он склонился над письменным столом, который совсем недавно начисто вытер, над исписаными листками бумаги и папками, лежавшими здесь, и принялся читать. Сначала — вскользь, пробегая глазами текст и перескакивая через строчки, не трудясь расшифровывать небрежно и неясно написанные слова и фразы.

Потом он встал, пошел на кухню, надел резиновые перчатки, которые заметил там раньше, и снова сел к столу. Он хотел перелистать страницы, привести в порядок бумаги, раскрыть папки.

Руки в резиновых перчатках, казалось, уже не принадлежали Лео, они выглядели, словно орудия некоей объективной необходимости. Лео был лишь бесчувственной каменной глыбой; тот остаток физического, что, таясь где-то между его руками и глазами, был необходим, чтобы дышать и управлять внутренними органами, чтобы объективное знание уместилось в одной голове. Он не ощущал ничего, и он ощущал все в высшей степени, когда просматривал эти листки и папки.

В одной из папок хранился труд Лео о нравственности и образовании. Юдифь никогда ни словом не обмолвилась об этой работе. Но она сохранила ее и, кроме того, явно ее читала. Когда Лео наугад раскрыл рукопись, он нашел фразу, выделенную светящимся желтым маркером: «Долженствование убивает жизнь». Три другие папки были до отказа набиты листками, представлявшими собой смесь записей разговоров, дневниковых записей, выписок из книг и мыслей по поводу ее любимой книги, «Тристрама Шенди» Лоренса Стерна. По-видимому, бесчисленными бессонными ночами Юдифь записывала все, что пережила, все, что слышала, маниакально, в форме как можно более точных протоколов по памяти, как минимум — в подробном описательном изложении. Записи она начала вести немногим меньше года назад, то есть как раз в то время, когда начала нюхать кокаин. Все, что Лео в течение этого времени говорил ей, все, что излагал ей и Роману в баре, он обнаружил здесь, все свои методичные попытки внушить Роману свою трактовку Гегеля — все они были запротоколированы здесь, иногда дополнены цитатами из литературы, на которую Лео ссылался и которую Юдифь потом отыскала. «Сегодня Лео говорил о… Роман спросил… на что Лео ответил…» Это были блестящие протоколы. Там, где чего-то недоставало или обнаруживались ошибки, легко было внести дополнения или исправления. Разве еще сегодня Лео не мучился в поисках первой фразы для своей книги? Казалось, с тех пор прошли годы. Здесь, по сути дела, был готовый черновой вариант его книги. Разве Юдифь не высмеивала его постоянно за то, что он только говорит и ничего не делает? Но вот это все сделал он. Это была его книга. Лео был объективной инстанцией, которая видела перед собой объективацию собственного мышления. Теперь ему будет несложно завершить свой труд. Нужно лишь отшлифовать, сгладить, дополнить, убрать бессмыслицу. Соображения Юдифи о Тристраме Шенди. Для Лео оставалось совершенной загадкой, как удавалось Юдифи с его теории все вновь и вновь переходить к Тристраму Шенди, к тому, как Тристрам уклонялся от задачи, которую сам перед собой поставил. Вычеркнуть все это, совершенно ясно. Беседы с Романом о Тристраме Шенди — тоже. Но с Романом Юдифь не только дискутировала. У них была любовная связь. Мало утешало то, что она скоро кончилась. Роман смотрит на каждого, как на раструб граммофона, он — та собачка, которая слушает His Masters Voice — голос своего Хозяина. Скурпулезные описания этой авантюры. Приступы эйфории, которую Юдифь испытала с другим. Кокаин как выразитель и усилитель этой эйфории. Каждое слово нанизывалось одно на другое, и постепенно Лео пришел в такое состояние, что фразы начали расплываться у него перед глазами и загудели, порождая звук, звуковой след, голос Юдифи. Лео слышал голос Юдифи во время чтения, словно она сама обо всем этом возбужденно рассказывала, а когда Лео заметил, что во время чтения в ушах у него звучит голос Юдифи, голос как будто заметил, что Лео его слышит, потому что Лео вдруг услышал фразу, которой в записях не было, фразу, обращенную к нему: Ты приходишь, и мне сразу становится плохо.

Этот голос должен замолчать. Все эти отступления нужно вычеркнуть, совершенно ясно. Тогда останется только одно-единственное — его произведение. Руки в резиновых перчатках собрали обратно листки, засунули их в папки, стопкой сложили их. Орудия объективной необходимости взяли все, что ей принадлежало.

Лео достал из сумочки Юдифи пистолет и пошел в гостиную. Он склонился над лежащей на диване Юдифью, всунул ей в раскрытую руку пистолет, осторожно сомкнул ее пальцы вокруг рукояти. Она не проснулась. Он не чувствовал жалости и ни секунды не колебался. Он был совершенно вне себя и в то же время никогда еще так не владел собой, как сейчас. Она должна умереть. Она должна умереть, если его жизни суждено еще получить какой-то смысл, если ему предстоит оправдать и искупить бессмысленность своей прежней жизни. Ведь в конце концов Юдифь сама хотела умереть. Она предпочитала разрушить себя, чем жить с ним. И высмеять его в записках, которые служат свидетельством его поражения. Но он мог вернуть своей жизни смысл, удачу, ведь она была скрыта в самом поражении, ее просто нужно было высвободить оттуда. Он поднес ее руку с пистолетом к виску и посмотрел ей в лицо. Он не мог представить себе, как это лицо можно разрушить больше, чем оно было разрушено. Он ненавидел ее без всякой страсти, холодно и спокойно. Что такое разрушение надгробной статуи? Ничто иное, как ускорение того процесса обветшания и распада, который ей предназначен. И восстановление соответствия с тленом, среди которого она безжизненно существует. Душа Лео была пуста и свободна от какого бы то ни было психологического содержания, чистый белый лист, на котором судьба начертала свой абсурдный приговор, и этот приговор будет слепо, жестоко, с безумной дерзостью исполнен. Лео воспринимал свою слепоту как ясновидение, жестокость — как доброту, а свою способность это исполнить — как благодать. Он нажал на спуск. Выпрямился и прислушался. Ничего не было слышно, даже ни одна собака по соседству не залаяла. На портативной пишущей машинке Юдифи он, не снимая резиновых перчаток, напечатал прощальное письмо от ее имени. Потом с пишущей машинкой в руках подошел к мертвой и несколько раз прижал ее безжизненную левую руку к клавишам, чтобы на них можно было обнаружить отпечатки пальцев Юдифи, если полиция захочет обследовать машинку. Он взял ее папки, вышел из дому, бросил папки в багажник машины и поехал домой. Он принял душ и переоделся. Потом поехал в полицию, чтобы заявить о случившемся. Он сказал, что приехал к Юдифи и нашел ее мертвой, явно самоубийство. Почему он поехал к ней в столь ранний час? Она всегда ночью работала, как, впрочем, и он. Они часто виделись вот так, на рассвете. Не был ли Лео здесь, в полицейском участке, не так давно, в качестве свидетеля после налета на бар, который находится поблизости? Да. Мертвая — это не та ли самая сеньора, которая тогда бутылкой… Она, наверное, не в себе. Да, она непредсказуема. Трогал ли он что-нибудь в доме, после того как ее нашел? Нет, сказал Лео, я ничего не трогал.

Полиция ничего не заподозрила. Никаких дополнительных расследований не проводилось. Отныне Лео стал воплощением скорбящего вдовца. В баре он снова оказался в центре внимания, но из соображений чуткости и деликатности окружающие ограничивались проявлением чисто внешних знаков внимания. Все восхищались тем, какой это «сильный человек», с какой «железной выдержкой», с каким «каменным спокойствием» стоял он у края стойки, молча потягивая пиво или пингу. Он не говорил ни слова, и с ним никто не заговаривал. Но его то и дело угощали стаканчиком пинги, выражая солидарность, похлопывали по плечу, кивали с сочувствующим выражением. Лео не приходилось притворяться. Ощущение трагичности и глубины собственного существования полностью соответствовало его внутреннему состоянию, и теперь у него появилась возможность выражать его в чистом виде, практически неподдельно. Все трагедии его жизни были историей, они избороздили его лицо, которое он наклонял над рюмкой в упорном молчании. У него больше не было причин болтать языком, у него было его произведение. И то, что он, ни разу не начав его писать, теперь мог его уже закончить, не сделало его подозрительно возбужденным и болтливым, наоборот, это углубило ощущение глубокой значительности, отмеченное ледяным молчанием.

Он сделал только одно исключение однажды, когда беседовал с Романом. Ему он сообщил о скором завершении труда, над которым работал долгие годы. Этим он обязан Юдифи, сказал Лео и чуть не выдал себя, рассказав, что среди рукописей Юдифи, у нее на письменном столе, он нашел записи, в которых она оспаривает его теорию. Последствия наших долгих дискуссий, быстро добавил он, которые вплелись в ее работу о Тристраме Шенди, кстати, очень интересный литературоведческий опыт, какая жалость, что она не смогла его ни завершить, ни опубликовать. В целом же он разговаривал с Романом холодно. На вопрос Романа, очень ли он любил Юдифь, Лео ответил встречным вопросом: разве сам Роман не любил Юдифь? Он холодно наслаждался тем, как Роман начал изворачиваться. О многом, по мнению Лео, говорило поведение Романа на похоронах: он заплакал и убежал.

Когда некоторое время спустя Роман явился к Лео прямо домой, потому что непременно хотел с ним поговорить, Лео попросту вышвырнул его вон. Ему не о чем было больше говорить с Романом. Он хотел быть один и работать.

Последующие недели Лео полностью посвятил завершению своего труда. Он вычеркнул все пассажи о Тристраме Шенди, постарался вытравить все личное из записок Юдифи, с каким-то особенным хладнокровием он уничтожал эти страницы, он полностью обратился в объективную необходимость, для которой личное ничего не значит. Остался лишь экстракт его теории, в том варианте, который он постепенно изложил Юдифи и Роману, это собрание мыслей он распределил по главам, а главы переработал. При этом он не мог отказать себе в чувстве личного, затаенного, по сути дела, триумфа над Юдифью и Романом. Работа быстро принимала конкретные очертания. Дополнять пришлось немного. Отсутствующие фразы сами рождались из тех, что уже были. Ему казалось, что он может откинуться на спинку кресла и наблюдать, как работа пишется сама собой. Пассажи, которые Юдифь слишком сократила, он мог одним махом переписать заново. Нужные концы фраз выскакивали сами собой, как молнии из грозовой тучи, перелетая от одной выверенной части текста к другой, и были всегда на месте. Он считал, что не может больше писать? Ерунда. Вот его книга. Она изменит мир. Предлагая миру осознание самого себя. Мир не мог остаться таким, каким он был, если он осознал самого себя. Это ясно. С воодушевлением, которое породила эта мысль, Лео с ходу написал еще три страницы. В конце, когда работа в общих чертах была завершена, он написал еще и предисловие. Потом он еще раз прошелся по всей книге от первой страницы до последней, кое-что подправил и навел последнюю ретушь. Его труд был завершен. Он был не очень обширен, но, думал Лео, это лишь повысит силу его воздействия.

Загрузка...