Светлана Успенская Большая Сплетня

ОН

Как пришла мне в голову эта идея?

Сразу признаюсь, не я это придумал. Мне такого в жизни не изобрести!

Вообще–то я никогда не торчал в курилках, не блестел вожделенно глазами, вслушиваясь в интимные подробности жизни общих знакомых, а особенно незнакомых — всегда презирал такое времяпрепровождение, считая себя выше этого. Однако, как выяснилось, зря! Зря презирал и зря считал, потому что, оказывается, этот путь прямиком ведет к успеху. Оказывается, торная дорога наверх пролегает не через совещания в директорском кабинете, не через достижения в работе с клиентами, не через производственные успехи и прочую мутотень, а через курилки, разговоры вполголоса, интимные подробности, недомолвки и умолчания… Знаете, иногда и банальная совковая лопата оказывается действенным оружием в сравнении с автоматами, гранатометами и установками залпового огня. Если, конечно, пользоваться этой лопатой с умом!

Но понятное дело, не обладая вышеперечисленными огнестрельными устройствами, я принужден был действовать исподтишка и издалека, умелым маневром обходя бастионы, фортификационные рвы и капониры, кои воздвигла на моем пути неуслужливая судьба. И в один прекрасный день я начал свое тайное наступление…

Но сначала стоит рассказать, как родилась эта идея.

В принципе она пришла в голову не мне, а моей приятельнице Лиде Лилеевой. Мы лежали на диване, за стенкой кашляла бабушка Лиды. Старая карга превосходно разбиралась в фазах той любовной игры, коей по молодости лет, верно, была привержена не меньше нашего, но теперь, обезоруженная старостью, неподвижностью и переломом шейки бедра, кашляла залпами — странный и не слишком приятный аккомпанемент к той любовной прелюдии, которую в симфонии затянувшегося одиночества вынужденно играли наши тела.

Откинувшись на подушку, я закурил, а Лида, все еще учащенно дыша, отвела со вспотевшего лба жидкую челку. Настало время тихих разговоров вполголоса. Выдержав приличествующую случаю паузу, моя подружка напряженно прошептала:

— Слушай, так ты говорил с ним?

Я промолчал, выдыхая сиреневые завитки в комнатный полумрак, сгущенный желтыми занавесками до желеобразного состояния.

Без слов мотнул головой. Вынужденно усмехнулся, комкая окурок в пепельнице, будто давя внезапный прилив ненависти. Интересно, что после соединения с нелюбимой женщиной мужчину вместо благодарности переполняет отвращение и тихое умиротворенное (обратите внимание, экзотический оксюморон!) раздражение, приступ патологической брезгливости, причина которой — несколько пароксизмальных содроганий в известной области. Мизерная причина, вызывающая большие последствия…

— Тебе–то что?

Лида нахмурилась, посмурнела.

— Я только хотела… — проговорила извиняющимся тоном. Слегка отодвинулась. Натянула на грудь скомканное одеяло. Обиженно затрепетала коротенькими, точно обожженными ресницами.

— Нет, — оборвал я поток ненужных оправданий. — Даже не хочу с ним об этом говорить!

Молчаливый вопрос, излучаемый высокоэнергетическим напряжением глаз.

— Не хочу и не буду! И потом, как к нему подойти? Предложить сигаретку? Проводить домой, как кисейную барышню? На корпоративной вечеринке вовремя поднести бокал? А потом битый час выслушивать тупоумные изречения, аплодируя их исключительной банальности! Клянчить должность, умильно глядя глазами побитой собаки! Лизать руку шершавым языком, пряча зубы! Не хочу!

Лида пожала плечами, потупилась, притихла. После любовных развлечений (достаточно редких, кстати, вследствие своей абсолютной вынужденности) ее щеки обычно розовели, но губы из–за стершейся помады отливали сизым мясным оттенком. Она внезапно начинала напоминать свой собственный негатив. Лида некрасива, бедняжка, но, впрочем, достаточно умна, что слегка скрашивает ее безобразие. Хотя… Возможно, она кажется мне некрасивой, поскольку я знаю ее сто лет.

И действительно, я знаю ее, как говорится, испокон веков. Еще от сотворения мира знаю, с криптозоя, палеозоя, гибели динозавров, с зарождения жизни на Земле. С момента Большого взрыва, образовавшего Вселенную, в которую мы заключены, как в гигантскую тюрьму. Когда в первоматерии не наблюдалось еще никаких системных образований, мы с Лидой уже были летящими по параллельным курсам атомами, первыми молекулами, соединенными за руки валентными, что прочнее брачных или деловых, связями. В первичном бульоне мы плавали рядом в виде тех самых сгустков, из которых впоследствии из–за недосмотра высших сил или по трагической случайности образовались микроорганизмы. Мы были двумя амебами, вопросительно шевелившими усиками, были хорошо подобранной парой инфузорий–туфелек. В эпоху протерозоя по неизвестному циркулярному решению мой пол в сопроводительной документации был определен как «муж.», а ее — как «жен.», что предопределило наши кардинальные различия — при сходстве, следовавшем из нашего одинакового происхождения, воспитания и местообитания.

Во время пермской эпохи мы дружно выползли на сушу. Юрский период развел нас по разные стороны баррикад — я, обладая негнущимся хребтом, ползал на четырех лапах и шевелил хвостом, а Лида летала, взмахивая перепончатыми крыльями. Однако кайнозой примирил нас вновь. Он поднял нас с четверенек и одарил растительностью, с которой Лида регулярно борется теперь всеми хитроумными методами, подаренными дамам современной цивилизацией. Встав с четверенек, я поймал первого мыша и перешел к сыроедению, Лида последовала моему примеру позднее, ведь голод не тетка, одной амброзией сыт не будешь.

В каменном веке я бегал с дубинкой за мамонтом, а Лида караулила огонь в пещере, но уже тогда она делала это через пень–колоду! Валялась на подстилке из лугового сена, болтая в воздухе ногами, а в пещере было неприбрано, очаг погас, ужин не приготовлен, сладкие плоды не собраны, поэтому, вернувшись после безрезультатной охоты, я вынужден был учить мою напарницу уму–разуму той же самой дубиной, что служила мне во время охоты. На это Лида куксилась, обиженно краснела кукушечьим носом, влажнела глазами и убегала из пещеры — дуться. Она не собирала плодов или хвороста для костра, не дробила злаки в каменной ступке, не пекла на раскаленных камнях лепешки, как это принято было в бронзовом веке. Вместо общественно полезных занятий она часами слушала шепот реки, расшифровывала перебранку листьев в кронах деревьев или пялилась на крупные — с ладонь — звезды, до которых в ту эпоху, помнится мне, было рукой подать.

Она и теперь такая же! Лепешек от нее сроду не дождешься (если не считать клюквенного пирога, волглого, непропеченного, которым Лида гордится как единственным съедобным творением своих неумелых рук), максимум, чего можно от нее получить, — это стухший от неправильного хранения полуфабрикат из ближайшего супермаркета; кроме того, черствый и невкусный хлеб, вечные горы грязных тарелок на кухне, невыветриваемый запах неухоженной старости из–за ее неподъемной бабки, невкусный затхлый кисловатый дух — ее собственный аромат старой девы, стеснительной перезрелой отличницы, еженощно сражающейся с демонами своих гипертрофированных комплексов. Плюс немодная одежда и мечтательность романтической институтки, полагающей, что дети рождаются от ангельских поцелуев, — эта мечтательность все еще жива в ней, несмотря на всю анатомическую осведомленность Лиды, на хроническую пятерку по биологии, на тычинки и пестики, несмотря на мой циничный взгляд на эти вещи, тщательно, но тщетно прививаемый ей в продолжение нашего долгого, слишком долгого знакомства…

И при всех ее недостатках, при всей безалаберности и бесхозяйственности, при всей ее патологической бесприютности, вдобавок к этим чертам (от которых любой нормальный мужик сбежал бы без оглядки) вечный мечтательный взгляд в заоконную непроглядную темень, адский ум, жуткая начитанность и странное желание все это скрыть под демонстративной неприметностью. Привычная мимикрия маленького человека, неистребимая совковая усредненность!

Все обстоятельства биографии (кроме разницы в соответствующих анкетных графах, твердящих о принадлежности к полу) у нас с Лидой были схожими: мы жили на соседних улицах, ходили в один и тот же детский сад, в одну и ту же группу. Уже в ясельном возрасте Лида была самой некрасивой девочкой, тогда как я числился любимцем всех воспитательниц и приходящих бабушек, которые щедро одаривали меня поцелуями, конфетами и искренним восхищением, в то время как конкуренты–ясельники награждали меня тумаками, ябедами и вспышками незаслуженной подлости, от которой мне приходилось защищаться намертво прикипевшей к лицу маской презрения, а иногда — злыми кулаками.

Позже мы с Лидой пошли в одну и ту же школу, правда, в параллельные классы. Мы пели жизнерадостные песни про «раз–дождинку» и «раз–ступеньку» на одних и тех же пионерских утренниках. Но я — неизменно в первом, лицевом ряду, краса и гордость, эталон пионера, заводила и выдумщик, любимец публики и бездетных педагогинь, а Лида — в задних, камчаточных рядах, куда хитроумные учителя сплавляли всю некондицию.

На задворках школьного хора прозябали тихони, хулиганы, прыщавые зануды с гусиным сипом вместо отдававшего серебром юного голоса, чрезмерно развитые девицы с арбузной уже в третьем классе грудью, которых туда прятали из–за роста и чтобы не смущать зрительскую невинность их ранневзрослым видом. Задние ряды подпирали долговязые отличники в круглых очках, полуслепые от врожденной робости, развязные подонки в коротеньких штанишках, щипавшие своих подруг, измученных собственным взрослением и назойливым вниманием безжалостных сверстников.

Первые ряды были совсем другие, отборные, парадные, первые ряды были заполнены любимцами педагогов. Голоса — робертино–лореттиевские, лица — ангельские, прилежание — выше всяческих похвал! Эталон, знамя, недостижимый в общей детской массе высший сорт. Законная гордость родителей, признательная снисходительность учителей. Первым рядам прощались легкие шалости, случайная тройка по математике, пропущенный английский, порванный в драке портфель. Первые ряды — это своеобразные бочки с ворванью, призванные утихомирить волны расходившегося учительского шторма, а задние — балласт, мертвый груз, который будет сброшен в море сразу после восьмого, неумолимо разделительного класса.

Стеснительно поправляя роговые очки, Лида молчаливо соглашалась со своей участью завсегдатая задних рядов. На школьных фотографиях ее застенчивое лицо неизменно оказывалось заслоненным какой–нибудь чрезмерно хорошенькой девочкой с огромным, подчеркнуто детским бантом. Уже тогда, в зародышевые времена школьного детства, индивидуальная участь, личная судьба отчетливо читались на еще плохо прорисованных детских лицах.

У хорошенькой девицы — трое попеременно сменявших друг друга мужей, двое детей, аборты от любовников, дежурный поклонник преклонного возраста, стеклопакеты в квартире, недорогая иномарка с чадящим выхлопом, поздний роман с обеспеченным господином, у которого больная жена и взрослые отпрыски, ночные безгримасные (чтобы не морщить разглаженную косметическими манипуляциями кожу) слезы, розовая помада на подзеркальной полочке, фирменное блюдо из итальянской кухни — проверенный рецепт, знамя самочьей домовитости. После победившей зрелости — молодящаяся старость, вереница родственников и любовников на кладбище, за давностью лет запамятовавших все, кроме самого факта смутной и смертной связи с нею. Гранитный обелиск с выбитой надписью: «От друзей и родственников». В целом — дозированность горестей и радостей, безграничность ранних надежд, бездонность позднего отчаяния. Обида на неоправдавшиеся ожидания, на несбывшиеся мечты. Еще большая обида на сбывшиеся мечты и оправдавшиеся ожидания.

Но Лиду же, конечно, ждала иная судьба — именно та, которая сейчас на моих глазах обретала выпуклые, скульптурные очертания: долгое бытование бок о бок с матерью, ее отъезд в иные Палестины, уход за больной бабкой, скоротечные романы на стороне, сумасшедшая влюбленность в одного смазливого типа (надеюсь, не в меня, ибо я из той самой серии скоротечных романов и обманов), стародевичество, нелюбимая работа, женский коллектив, небольшой, но ответственный пост на службе, поздний болезненный ребенок, тихий и неумный, вечеринки в кругу разведенных подруг с жалобами на мужей и загубленную молодость, заклятое молчание из собственных уст, горечь одинокой зрелости, бесприютность ненужной старости — и повзрослевший сын ныряет в свою собственную взрослость, где не останется места нетребовательной, непритязательной матери. С ума сводящая скудная старость. Визиты социального работника. Гроб за государственный счет, торопливое отпевание в церкви, вместо надгробия — полусмытая дождями дощечка с датой рождения, которая так напоминает дату смерти…

Что касается меня, то ни первый, ни второй пути мне, слава богу, не суждены! Я знаю, мне уготованы судьбой умопомрачительные карьерные взлеты, безумные романы, сумасшедшая любовь, всемирная слава, приятные жизненные сюрпризы… Но только где они? Мне уже двадцать пять, а они что–то подзадержались…

Что касается Лилеевой… Встретившись в колхозе, куда наш первый курс загнали на картошку, мы с Лидой как будто удивились друг другу. Я не знал, что она поступила в тот же громкий институт, что и я. Она удивилась приятно, я — нет. Ведь ни знакомство, ни даже любовная связь с Лидой не принесли бы мужчине существенных дивидендов. Ее тощий носик и блеклые губы сулили быструю и легкую победу всякому, кто желал бы покуситься на ее скучную и скудную невинность. Крупные роговые очки скрывали небольшие, невнятного цвета глаза. Обметанный мелкими кудрями лоб еще сохранял розовые следы подросткового гормонального шторма. Косметикой она пользовалась, как неумелый живописец красками, — подчеркивая недостатки и скрывая достоинства, которых, впрочем, я в ней не замечал.

К тому же и фигура ее оставляла желать лучшего. Покатые плечи, небольшая сутулость — закономерное следствие затянувшейся девичьей застенчивости и приверженности книжным знаниям. Широковатые бедра, грозившие после поздних родов превратиться в оплывшую целлюлитом корму. Ноги в высшей степени средние, да еще драпируемые нижеколенной юбкой. Грудь, правда, небольшая, ладная — она удовлетворила бы всякого первопроходца, который пожелал бы ее отыскать под мешковатым, грубо связанным свитером, но таких на моей памяти оказалось немного (честно говоря, не припомню совсем). Мелкие желтоватые зубки, как у кусливого животного, один из них — криво поставленный, острый, звериный. Небольшие уши под завитками неряшливо разлетевшихся волос. И — этот напряженный запах затянувшейся девственности…

— Что это за чучело? — спросил Витек Галактионов, мой закадычный приятель, кивнув на смущенную Лилееву, которая, закутавшись в штормовку, трусила прочь, стараясь поскорее слиться с гомонливой, хохочущей толпой сокурсниц.

— Да так, одна… — пробормотал я, смущаясь своей связью с этим в высшей степени стандартным женским экземпляром.

Тем временем у меня горел и плавился роман с одной сумасшедшей красоткой, по которой вздыхала мужская половина нашего факультета… Это была восточная красавица с миндалевидными глазами, с фигурой райской гурии, капризная, как балованное дитя. Один ее взгляд уничтожал залежи первобытной мужской самоуверенности, одно ее движение сводило с ума, за одно прикосновение к ее руке любой из нас готов был отдать все свое будущее вместе с прошлым в придачу! Болтали, будто за ней таскается некий кавказец с рынка, вооруженный, по слухам, кинжалом и толстым кошельком, причем кошелек предназначался красавице, а кинжал — ее многочисленным поклонникам, что, впрочем, не мешало девушке мутить краткосрочные романы на стороне, вспыхивающие и гаснущие по сто раз на дню.

Забегая далеко вперед, скажу, что судьба этой пожирательницы мужских сердец оказалась весьма трагичной: вышла замуж, родила ребенка, уехала на север, была счастлива, пока ее не зарезал по пьяному делу любовник, одержимый приступом белой горячки, странно похожей на ревность… Впрочем, узнал я об этом много позже, и мне совсем не стало грустно от этого известия. Ведь мы удивительно холодны к бедам наших бывших возлюбленных, хотя в разгаре чувств готовы жертвовать собственной жизнью с такой легкостью, будто это безделушка для благотворительной ярмарки…

«Привет!» — «Привет!» Обычно мы встречались в перерывах между лекциями и, редко, в институтской столовой. Лида робко светлела улыбкой навстречу, не смея обременять меня своей персоной более, чем допускалось приличиями или чем это допускал я сам. «Есть реферат по восточным рынкам? Дашь скатать?» — «Конечно!» — «Вечерком забегу к тебе… Лады?» — «Ага!»

В разговоре со мной ее лицо озарялось несбыточной надеждой. Кажется, если бы вместо реферата я потребовал от нее всю ее жизнь без остатка — с той же восторженной интонацией она воскликнула бы «Конечно!», благодарно просветлев лицом. Но я не просил ее об этом.

Притом Лида, как болтали сокурсники и как утверждали преподаватели, была умна совсем не по–женски. Кажется, я уже упоминал об этом. Ее рефераты были блестящи, ее курсовые напоминали диссертации в миниатюре, а преподаватель по математическому анализу зримо млел при виде головастой студентки. Он, верно, женился бы на ней, если бы не был навеки обвенчан с математикой. Лиду частенько отправляли на научные конференции, откуда она привозила дипломы, почетные грамоты и заманчивые предложения о стажировке за рубежом. Естественно, все предложения, делаемые ей, были исключительно научно–теоретического, а не любовно–практического плана.

Она получала повышенную стипендию, тогда как я прозябал без всякой стипендии вообще. Ей ставили пятерки на экзаменах, тогда как я раз за разом отправлялся на пересдачи — не хватало времени заниматься пустяками вроде учебы, когда Господь Бог населил землю огромным количеством хорошеньких девушек, основная масса которых находится в соблазнительном безмужнем состоянии, в боевой готовности к любви!

У Лиды имелся поклонник — преподаватель по мировой экономике, который заманивал ее на кафедру предложением об аспирантуре, а у меня — очередная блондинка, которая заманивала меня в брак сообщением о беременности, которая, слава богу, оказалась ложной.

Впрочем, не думаю, что Лида была гораздо умнее меня, хотя наличие нерядового интеллекта у женщины подобной внешности более чем вероятно. Возможно, я тоже сумел бы произвести фурор своими научными успехами, однако бесконечная вереница любовных романов не оставляла мне времени на сидение в библиотеках и на толстые книжки с иероглифами заумных формул.

Итак, Лида казалась умной благодаря своему прилежанию, я же не давал себе труда прослыть таковым из–за полного отсутствия оного.

Однако итоги пятилетних стараний Лиды и моей пятилетней карьеры патентованного донжуана оказались примерно одинаковыми — в один, далеко не прекрасный, осенний день мы очутились в одной и той же конторе, в одной и той же комнате, на схожих должностях. Хорошо хоть столы у нас были разными… Мой — у окна, за которым пыхтел вечной пробкой узкий замоскворецкий переулок, а ее — у самой двери, на перекрестке сквозняков и беглых взглядов спешащих по коридору посетителей.

Контора наша была достаточно известной в столице, специализация ее обозначалась громким, но не слишком внятным словосочетанием «финансовая аналитика». Одно время ходили слухи, что ее патронирует знаменитый Август Лернер, предприниматель, сколотивший изрядный капитал на ниве беззастенчивой приватизации. Впрочем, никто из сотрудников конторы в глаза его сроду не видел. Затем контору вроде бы перекупили, и теперь формально главой фирмы числилась некая дама закатного возраста — Эльза Генриховна Есенская. Мы, рядовые сотрудники, звали ее между собой Рыбьей Костью.

Лида попала сюда по рекомендации одного из преподавателей, которому она написала половину диссертации (следовательно, благодаря своему уму), я же оказался здесь по рекомендации одного из старых друзей отца (то есть благодаря протекции).

Между тем наше положение здесь было абсолютно одинаковым. У меня даже хуже, потому что с девяти до шести я, красивый мужчина в полном расцвете сил, перебирал никчемные бумажки, поправлял чужие отчеты, составлял сводки, которые никто никогда не читал и которые неизменно отправлялись в корзину, откуда прилежная уборщица перекладывала плоды моей титанической мысли в бумагоизмельчитель. Лида Лилеева занималась тем же: изучала биржевые сводки, составляла отчеты и прогнозы, которые мнимой своей ценностью служили мнимым оправданием нашей мнимой зарплаты.

Итак, зарплаты у нас были равновеликими, столы — одинаковыми, питались мы в одной и той же дешевой забегаловке на углу, где над горячими котлетами клубился облачный пар, борщ безуспешно притворялся домашним, а салат из пластмассовых помидоров неумолимо обнаруживал свое синтетическое происхождение. Стоило это роскошество непропорционально своему качеству, посему мы постепенно перешли на бутерброды и домашнее питание из банок, которое разогревали в микроволновке, — еда столь же невкусная, скучная и унылая, как и в упомянутой столовой, зато не в пример более дешевая.

В нашем отделе трудились восемь человек разного возраста и пола. Все они занимались тем же, что и мы, — поставляли сырье прожорливому бумагоизмельчителю. Чемпионом по абсолютной ненужности считался Терехин: ему было под пятьдесят, и он вечно трясся, что его уволят по сокращению штатов, после чего столь непыльной и денежной работы ему уже не сыскать. Свои страхи он тщательно скрывал, напуская на себя наплевательский и даже залихватский вид. Ежу было ясно, что карьера в конторе прошла мимо него, — это понимали все, кроме самого Терехина, а открыть ему глаза на сей факт было невозможно, поскольку он закрывал их на все, кроме чемпионата мира по футболу, которым интересовался не столько в силу личной склонности, сколько для того, чтобы было о чем потрындеть в курилке.

Люся Губасова, тридцатишестилетняя матрона, пожизненно обремененная отсутствием интеллекта, боялась того же, что и Терехин. Но в отличие от коллеги она с удовольствием обсуждала свои куриные страхи за чашкой бледного, кардиопользительного чая. Губасова была хлопотлива и полна своеобразной женской глупости, делавшей ее по–своему привлекательной. У нее имелись муж–язвенник, двое детей, с которыми нянчилась свекровь, и одна большая мечта — похудеть радикально и навсегда, чему на моей памяти так и не суждено было случиться.

Идем дальше… Веня Попик. Увалень, тугодум, растяпа. Косая сажень в плечах, мозг неандертальца. Затянувшаяся инфантильность. Спокойствие человека, которому нечего терять, кроме стула под своим седалищем. Нерасторопный добряк, мечтающий о новой аквариумной рыбке взамен сожранного соседской кошкой эритрозонуса. Не карьерист, не амбициозен. К женщинам патологически равнодушен — ведь у них нет жаберных щелей и двух пар восхитительных грудных плавников! Стеснителен, как институтка, боязлив… Считается моим приятелем. Не то чтобы мы обнаруживали родство душ или близость внеслужебных интересов, но ведь надо с кем–нибудь обсуждать последние новости и изредка жаловаться кому–то на жизнь…

Девушки Таня и Тамара — старые, некрасивые, склочные. Раз в месяц громко ссорятся друг с дружкой, устроив разборки на тему «А помнишь, ты сказала, что я…», после чего громко сообщают о своем увольнении, уверяя, будто их зовут в конкурирующую фирму на сумасшедший оклад. Однако на следующий день после отрезвительной ночной бессонницы заявляются на работу тихие, как мыши в камышах. Смущенно шелестят бумагами, заискивающе улыбаются, извинительно шепчутся друг с другом. Тане — двадцать восемь, она разведенка, Тамара — на год моложе, и разводиться она только собирается.

Подруги носят одинаковые стрижки и красятся в один и тот же цвет, который журнал «Эль» назначил модным в текущем сезоне. Из–за своей куриной вздорности, из–за безнадежного постбрачного синдрома ни одна из них не представляет собой объект, пригодный для любовной интрижки. Попик тоже их не жалует, взирая на девушек безучастно, как на остатки сожранного кошкой эритрозонуса. И только Терехин, вечно заигрывающий с разведенками, однообразно шутит насчет их свершившейся или грядущей безмужности, не воспринимая девушек как конкурентов, претендующих на должность главного отдельского подхалима.

Последний член коллектива по алфавиту, но не по значимости — начальник отдела Фирозов Александр Юрьевич. Шестьдесят лет, подозрительный взгляд, внешность канцелярской крысы, скрытность профессионального контрразведчика. Тонкие очки, испуганный галстук, душащий своего бессловесного обладателя. Тонкие пальцы карманного шулера, потные ладони хронического труса. Его назначили в наш отдел откуда–то сверху, из заместителей директора, скинули в наше отстойное болотце за ненадобностью. После своего внезапного свержения он боится всего (нас, своих подчиненных, больше всех!), пережидая служебную грозу в кабинете, из которого появляется лишь по крайней необходимости.

А недавно из неведомых, но достоверных источников Терехину стало известно, что Фирозова скоро уволят и его должностная клетка освободится, тогда как другие, не менее достоверные источники сообщили Губасовой, что Фирозова вскоре вернут на прежнюю высокую должность — сразу, как только первый заместитель директора скинет второго заместителя директора и на его место поставит консультанта по инвестиционному обслуживанию, если того поддержит консалтинговый директор, которого сейчас нет, но который вот–вот появится после заключения сделки с одной международной корпорацией (название из благоразумной конфиденциальности не сообщается) и при условии свершения оной.

Как сложно все — клубок запутанных связей, двусмысленных взаимоотношений… Шаг наверх — опасность карьерного падения стремительно возрастает. Шаг в сторону — смерть, гибель, должностной тлен. Льстивые улыбки, похожие на денежные и любовные авансы, впрочем редко исполняемые. На каждое начальственное место с хорошим окладом метят по три кандидата. Чтобы карьера удалась, мне необходимо обскакать Терехина и Фирозова — что нереально, так как форы у меня никакой. У Фирозова накоплен какой–никакой деловой капитал — связи среди высшего руководства и знание тайных пружин корпоративной политики, у Терехина в загашнике тоже кое–что имеется — опыт и знание отдельской специфики, а у меня — одни лишь амбиции и глубокая уверенность в том, что я, как никто иной, достоин быть среди сильных мира сего.

— Зачем тебе это? — недоуменно интересуется Лида, услышав про мои амбициозные планы.

— Зачем?! — удивляюсь в ответ. И возмущаюсь.

Как объяснить? Она всего лишь женщина, ей абсолютно чужды честолюбивые мужские устремления. Ведь не пошла же она после института в аспирантуру, дабы не увеличивать собой число мучеников от науки, прозябающих на мизерной зарплате в никому не нужном НИИ. Заняв свое негромкое место, она продержится на нем до пенсии.

Будет честно потеть над бессмысленными бумагами, мечтая о крошечной прибавке к зарплате. Будет жаловаться на дороговизну жизни и десятилетиями мечтать о турецкой норке, недорогой и теплой…

А вот мне в рамках мелкого служащего тесно, скучно, узко! Мне жмет в плечах, давит в поясе и натирает до крови пятки… Но как скинуть с себя роль мелкого служащего, как одним махом взобраться на вершину успеха, служебного и финансового, я пока не знаю. Одно время пытался накоротке сойтись с Фирозовым, надеясь на его поддержку, но добился только рыбьего взгляда, упертого в переносицу, вывороченных страхом зрачков, суетливого отблеска золоченых стекол и потной ладони на прощание — меня чуть не вывернуло от ее трусоватой предательской липкости.

На этом мои карьерные потуги завершились. Я закоснел на своем месте, намертво прикипев к офисному стулу. Уже два года я перебираю одни и те же бумаги, осень в моем мозгу сливается с весной, а зима отличается от лета только тем, что зимой бывает Новый год, а летом Нового года, как правило, не бывает… Или я ошибаюсь?

Просыпаюсь в семь, нехотя шлепаю на кухню. Чищу зубы хлористой водой гадостно–ржавого цвета, бреюсь, с отвращением глядя на свою измятую сном физиономию. Завтракаю, пью кофе, собираю обед в полиэтиленовый пакет. Мимо меня с насекомьей шустростью шелестит по столу рыжий таракан — я отпускаю его с миром. Я, истребивший легионы его шестилапых собратьев, теперь лишь провожаю его нелюбопытным смирившимся взглядом.

Эту квартиру я снял, чтобы только не жить со своими предками. Поганый район, дрянной дом, вонючий подъезд, зато дешево и недалеко от метро. Одна комната — и вся моя. Не нужно надевать трусы, чтобы выйти на кухню. Не нужно ждать, когда предки свалят на дачу, чтобы пригласить к себе подружку. Правда, иногда приходится врать гостье, что ей пора закругляться, поскольку я снимаю хату на пару с неким мифическим приятелем. На всякий случай расписываю ей Попика, присовокупив для вящей убедительности, что Веня — страшный тип, у которого воняет изо рта, который развешивает по квартире недельной свежести носки, обожает есть суп голыми руками, а отобедав, рыгает и чешется сальной пятерней. После таких натуралистических подробностей девушки добровольно улетучиваются, даже если и имели первоначальное намерение задержаться в моей берлоге ненадолго, лет на пять, или на всю оставшуюся жизнь.

Правда, изредка мне вдруг хочется, чтобы у меня задержалась какая–нибудь барышня особо выдающихся качеств. Но, как назло, подобные девушки чересчур пугливы — они не любят утренних тараканов, немытой посуды и матерной перебранки соседей за стеной в два часа ночи. Они капризны, они чуть ли не физически страдают от вечно текущего душа, ржавых потеков в ванной и величины моей зарплаты. Они боятся плохих районов и чадящего в окна проспекта, и даже близость метро не примиряет их с действительностью — в силу врожденной душевной утонченности они предпочитают дорогие машины престижных марок, загородные коттеджи и отдых на средиземноморских курортах в разгар сезона.

Увы, таким девушкам мне нечего предложить. И они упархивают из моей мрачной берлоги — как синие птицы, случайные гостьи пролетом из теплых стран, чуждые моему тоскливому, сумрачному логову. Я отпускаю их, даже не общипав перышки. Летите, девушки, летите! Когда захотите вернуться, будет слишком поздно! Я не пожелаю впустить вас в мою красивую, образцово–показательную жизнь. Умоляющим жестом вы протянете ко мне свои доверчивые ладошки, но я не замечу их ждущего разворота. Потому что с той вершины, куда я скоро заберусь, простых смертных не разглядеть.

Это будет уже очень, очень скоро!

А пока, девушки, ступайте к своим смазливым красавчикам в дорогих костюмах, на длинных машинах, с карманами, полными денег, пусть они посулят вам молочные реки, кисельные берега… Ваши материальные претензии мимо меня. Как и ваш врожденный снобизм.

Отвернувшись к стене, изучаю стертый рисунок пожелтевших обоев. Тоска!

Мои родители — самые обычные люди. Отец всю жизнь проработал инженером в цехе, пока завод не обанкротился и работникам не перестали платить зарплату. После вынужденного увольнения папа организовал в гараже автомастерскую, где чинил карбюраторы соседским «жигуленкам», менял сальники и регулировал клапана. В трудное время этот маленький бизнес позволил нашей семье не умереть с голоду. Пообвыкнув в шкуре мелкого предпринимателя, отец открыл там же, в гараже, крошечный автомагазин.

Изредка я захожу к нему. Стоя между канистрами моторного масла, посреди металлически блестящих глушителей, в тени причудливо изогнутых автомобильных крыльев, почти незаметный на фоне гигантских автообломков, отец подробно объясняет досужему покупателю, чем отличаются тормозные системы «Жигулей» разных моделей. Покупатель индифферентно покачивает головой — он не верит, ведь кто–то авторитетный рассказывал ему про тормоза что–то другое, но что конкретно, он не помнит… Видя упорное сопротивление покупателя, отец распаляется, начинает кричать. Он размахивает рукой с зажатой тормозной колодкой, брызжет слюной и убедительно фыркает. Он призывает в свидетели Господа Бога или кто там еще есть в магазине. Он клянется здоровьем своей давно умершей матери. Не то чтоб его интересовала копеечная выгода от продажи детали, но вера в собственную правоту двигает им почище стосильного мотора.

В итоге покупатель уходит отоваренный и переубежденный. Отец утомленно затихает за прилавком, бесцельно листая автомобильный журнал. Переворачивая страницы, он осуждающе цокает языком: переживает, что все меньше становится хороших отечественных машин, которые при нужде можно разобрать за полдня и собрать за один вечер, пользуясь одной только кувалдой, и все больше глупых импортных болванок, напичканных дурацкой электроникой, которая, сколько ни ковыряй ее отверткой, все равно не заведется, сволочь…

Если в магазинчик забредает редкая женщина, отец напускает на себя ухарски–галантный вид. Он продает даме стекдоочистительную жидкость так, будто поит ее коллекционным вином. Он предлагает ей чехлы, как будто одевает ее в пурпур и виссон, он объясняет ей устройство карбюратора, будто признается в любви. Он пялится на дамские колени, будто ласкает ее коленвал. И даже если покупательница уходит, так ничего и не купив, он все равно счастлив куцей сладостью общения с прелестницей.

В разгар обольщения из подсобки появляется полногрудая Лариса, вторая жена отца, гроза покупателей, око недреманное, бдящее отцову нравственность. Она мерит супруга властным взглядом — и тот съеживается в ожидании каракуртова укуса.

— Вот мы тут с Игорьком… — неубедительно оправдывается отец. — Сынок забежал, не виделись сколько…

Смерив нас рентгеновским взглядом, словно исхлестав плеткой–семихвосткой, Лариса вновь удаляется в подсобку, плавно переваливая телесные окорока. Она держит отца в жесткой, если не сказать жестокой узде, но тот все хорохорится, изображая ловеласа, сердцееда и донжуана, — теперь уже в театре одного–единственного зрителя, перед самим собой. Мне жаль его. Отец давно уже не ловелас, не сердцеед и не донжуан. Он — продавец грязных железяк, старик, отживший и отлюбивший свое: лоб с высокими залысинами, волосы с серой грязцой, хрящеватый нос с сеткой красноватых сосудов — любая приличная женщина польстится на это роскошество разве что в приступе умопомрачения. Любая, кроме Лариски.

Мои предки давно в разводе. Мне было еще лет десять, когда отец стал подолгу задерживаться после работы. Приходил поздно, причем не голодный, стыдливо шуршал одеждой в коридоре, быстро забирался в постель, притворяясь спящим. На кухню даже не шел.

Когда его не было дома, мать плакала, а когда он возвращался, ненавидяще молчала. Часто срывалась по пустякам, давая выход заскорузлой царапающей боли. Выяснив через сослуживцев, к кому он захаживает, она подкараулила возле заводской проходной Лариску — пышнокудрую крутобедрую подавальщицу из столовой, недавно выгнавшую своего мужа, который гулял от нее направо и налево, и теперь пребывавшую в соблазнительной безмужности, — и укоризненно спросила у нее:

— Как вы можете, как вам не стыдно?

Но Лариска могла, ей не было стыдно. При этом она явно презирала интеллигентных учительниц, которые мужика своего отстоять не могут. Ее оплывшее жиром эгоистичное сердце совершенно не тревожили глупые призывы к совести. Вот если бы мать вцепилась ей в волосы, раскровенила морду, расцарапала щеки, ударила коленом в грудь — Лариска зауважала бы ее! И даже, может быть, отступила бы, признав ее безусловное право на законного супруга. Но вопросы «Как вам не стыдно?» она считала абсолютной глупостью и одновременно признанием своих несомненных прав на отца. Поэтому Лариска лишь надменно фыркнула и прошуршала мимо матери, как будто та была скульптурой в городском скверике — не более того.

После этой встречи отец вообще перестал появляться дома, а вскоре перебрался к любовнице насовсем — вместе со своими тощими чемоданами.

Ночи напролет мать стонала в подушку, но возвращать мужа больше не стала — ей, хрупкой учительнице, воспитанной на тургеневских широких жестах и достоевских страданиях, оказалось не под силу вырвать блудливого супруга из лап распутной бабешки.

Позже вроде бы к ней сватался какой–то отставной военный… Дарил цветы и читал Блока, однако между ними так ничего и не сладилось — наверное, матери казалось невозможным выйти замуж за кого–либо, кроме отца своего ребенка. Майор постепенно исчез с горизонта, вместо него возникли пожизненно незамужние подруги, пушистый кот Васька, питавшийся дешевой путассу и оттого нестерпимо вонявший рыбозаводом, и литературные вечера в районном Доме культуры, которые мать с патологическим прилежанием посещала вот уже пять лет.

Она сильно расстроилась, когда после окончания института я перебрался на съемную квартиру, собираясь жить отдельно, даже испугалась, что я вздумаю жениться, — слишком рано, по ее мнению. Одно время она дулась на меня, с поэтической отчаянностью цитировала Блока, захаживала к отцу в гараж, надеясь, что он повлияет на меня и вернет домой. Поборов гордость, мама даже жаловалась черствой и несердобольной, несмотря на свой пышнотелый, мнимо добродушный вид, Лариске, но потом смирилась с неизбежностью и в конце концов полностью погрузилась в своих подруг, в своего кота и в свой литературный кружок, не смея более докучать бывшим родственникам своей скромной персоной.

Милая, милая мама!

Наша контора занимается консалтинговыми услугами и финансовой аналитикой. Инвестиции, биржевые прогнозы, акции, голубые фишки, оценка активов, фьючерсы, опционы — вот наша законная епархия.

Директрису мы называем между собой Железной Леди (уважительно) или Рыбьей Костью (ненавидяще). Наша начальница знает о своих прозвищах, и они ей, кажется, льстят. Эльза Генриховна Есенская арктически холодна — как внешне, так, сдается мне, и внутренне. Ее температура не превышает комнатную, зрачки не реагируют на свет, а коленные и локтевые рефлексы отсутствуют. Если сжать ее глазное яблоко двумя пальцами, зрачок примет овальную форму, как у князя тьмы. Голос у нее металлический, как у ксилофона, с интонациями японского полупроводникового робота — ровными и бесстрастными.

Каждое утро в девять ноль–ноль шофер распахивает дверцу черного «мерседеса», Есенская как привидение выныривает из полумрака кожаного салона — негнущаяся, прямая, ледовитая. Рыбья кость в горле своих многочисленных конкурентов, страх и ужас своих немногочисленных подчиненных!

Чеканя шаг, она проходит через вертящиеся двери холла. С учтивой доброжелательностью раздвигает губы в псевдоулыбке — дежурный охранник козыряет ей в ответ, молодцевато вытянувшись в струнку. Взмывает в лифте на небеса, на десятый, управленческий, этаж. Ее секретарша Марина, неудачный клон своей начальницы, по мере приближения Есенской стремительно бледнеет. Она в меру сил стремится подражать патронессе — одевается в такие же английские костюмы из русской полушерсти, прикрывая роскошество юного тела веригами пиджаков и пионерской строгостью белых блузок. Гладкая прическа, минимум косметики, ровный безынтонационный голос — условно–доброжелательный, с металлическими гласными, глухим лязганьем согласных, с угрожающим присвистом шипящих — голос руководителя большой фирмы, голос властительницы мира сего, голос, от которого стынет кровь в жилах младшего офисного персонала.

— Добрый день, Эльза Генриховна!

Доброжелательный кивок, полураздвинутые, словно приподнятые корнцангом хирурга, пластические губы.

— Прошу вас! — Демонстрируя старосветскую галантность, которая так импонирует дамам, пропускаю ее вперед у дверей лифта.

Тот же кивок и та же улыбка, сохраненная в первозданном виде вечной мерзлотой ее бесстрастного лица.

В награду мне достается неожиданное:

— Как вас зовут?.. Кажется, вы из отдела Фирозова?

— Да… Игорь Ромшин, к вашим услугам, — расшаркиваюсь, надеясь неизвестно на что — на ее импульсное расположение ко мне, на внезапную благосклонность судьбы…

Но Железная Леди уходит, не обронив ни слова. Негнущаяся ортопедическая спина скрывается за поворотом коридора. Попавшиеся навстречу сотрудники вжимаются в стенку, парализованные ядом отравленной вежливости, несущей неизбежную карьерную смерть.

«Она заинтересовалась мной!» — стараюсь приглушить внутреннее ликование.

С чего бы это? Может быть, ей попался мой отчет, поражающий глубиной аналитической мысли и безошибочностью финансового прогноза? И она подумала, что старые пердуны в руководстве, собаку съевшие на аппаратных играх, уже не способны на качественный рывок, пора привлекать к делу молодых, амбициозных… Что юноши, подобные этому молодому человеку (то бишь мне), — блестяще образованные (как–никак Плехановка!), со светлыми мозгами и приятной внешностью, — именно они будущее компании, именно их нужно продвигать. Нужно назначать их на руководящие должности, советоваться с ними. Они будут вгрызаться в глотки мертвой хваткой, пока не выпотрошат клиентов до последнего рубля, до последней акции. Они — щурята, пожирающие малоценную рыбью мелочь, расчищая себе место обитания. Они — санитары финансового леса. Они — надежда компании и ее опора. Они — пробивная сила. Они — ее светлое будущее.

То есть, понятное дело, они — это я!

Скоро, совсем скоро она скажет, например, так: «Этот приятный юноша из отдела Фирозова… Кажется, его зовут Ромшин… Может быть, назначить его?»

И тогда я, наконец… Я…

Я прихожу в отдел, переполненный самыми приятными иллюзиями. Я попеременно то щурюсь в окно, то пялюсь в экран компьютера тупым, ничего не видящим взглядом. Невпопад отвечаю на вопросы Лиды, а сообщение Попика о приобретении нового экземпляра эритрозонуса оставляю без внимания — приятель обиженно жует губами, отвернувшись. Помахивая незримыми крыльями, я парю в эмпиреях, облаченный в развевающийся белый хитон. Вместе с биржевыми богами я вкушаю нектар и амброзию, подняв заздравный кубок божественной влаги. Я рею в выдуманном мире несвершившихся грез — пока меня не выволакивает оттуда жестокая рука сволочной, склочной, свинской действительности.

— Ромшин, тебя Фирозов вызывает! — Своими зубками пожилой выхухоли Тамара впивается в бутерброд с синтетическим маслом, безусловно полезным для сохранения талии, которая, несмотря ни на что, давно и небезуспешно стремится к бесконечности.

Шатаясь от слишком стремительного свершения надежд, я на подгибающихся ногах бреду в кабинет начальника. Неужели волшебный миг наступит прямо сейчас, так быстро?.. О!

— Ромшин, вы… — металлически поблескивает стеклами Фирозов. Он торопливо оглядывает меня с ног до головы, точно сканируя на предмет внутреннего содержания. — Вам нужно сменить галстук, вот что… Эльза Генриховна считает, что наш корпоративный стиль не допускает ярких расцветок. Здесь вам не дискотека… Идите!

Все.

Из начальственного кабинета выхожу совершенно оплеванный. Взгляд Лиды сочувственно скользит по моему лицу.

Мои надежды растоптаны Железной Леди. Стервозной сучкой со стальными челюстями механической гиены. Шакалихой и самкой каракурта в одном флаконе.

Как я ненавижу ее!

Лежу на диване, бессильно стиснув зубы. Горло сводит холодная ярость. Значит, она поинтересовалась моей фамилией только для того, чтобы передать свое мнение насчет расцветки галстука. Могла бы сказать лично! Тогда я просветил бы ее насчет того, что в нынешнем сезоне желтый цвет, по утверждению журнала «Мужское здоровье», самый модный и что галстук на мне — не дешевая удавка с рынка, а купленный в бутике Лагерфельда (правда, с пятидесятипроцентной уценкой, но об этом я конечно же умолчу), авторский экземпляр. Что я, между прочим, обладаю вкусом, умом и, как правило, нравлюсь женщинам, независимо от их доисторического возраста. Что, если она пожелает убедиться в моих блестящих деловых качествах, ей вовсе не нужно передавать поручения через Фирозова — достаточно вызвать меня для беседы.

Хотите меня испытать? Пожалуйста! Дайте мне ответственное задание, и я блестяще выполню его! Сделаю все, что в моих силах, — даже и невозможное. Заключу сногсшибательные контракты с бешеными суммами. Раздобыв важную информацию у конкурентов, я принесу компании миллионную прибыль. Я стану самым перспективным работником конторы, так что меня станут переманивать другие организации, обещая повышенное жалованье и райские условия работы…

Да я… я… я… Чертова Рыбья Кость!

На следующее утро ловлю на себе осторожный взгляд Лиды. Она смотрит на меня с соболезнующим отчаянием, как на больного ребенка. Она все видела.

Она видела, как в девять я курил возле входа (галстук на мне был уже другой, более скромный), — ждал, когда подъедет машина Железной Леди. Ждал долго и безрезультатно, а эта гадина так и не приехала. Может быть, отправилась на переговоры, может, улизнула в командировку по регионам, а может, гуляет в Думе или загорает в правительственных коридорах. А. то и дрыхнет без задних ног по случаю дождливого утра в своей одинокой стародевичьей постели, потому что ей тоже неохота наблюдать мутные потоки воды, струящиеся по полуслепым стеклам, безнадежно зевать от сырости и мечтать о конце рабочего дня.

В итоге из–за дурацкого, бесполезного ожидания я опоздал к началу рабочего дня. Пришел насквозь мокрый, пахнущий из–за влажного костюма сырой шерстью, как гулявший под ливнем спаниель, и нарвался на выговор.

— Ромшин, — произнес Фирозов тихим голосом, продернутым металлической нитью. — Если за два года работы в фирме вы так и не сумели уяснить, что рабочий день у нас начинается в девять ноль–ноль, стоит ли дальше терять время?..

Я униженно поплелся на место.

— Что, автобуса не было? — сочувственно вздохнула Губасова, мерно вздымая щедрую молочную грудь. Хотя прекрасно знает, что на автобусе я не езжу!

— «А ночка бурная была»? — подмигнул Терехин, кивая на сбившийся на сторону галстук и перекошенное бешенством лицо.

Переглянувшись, Таня и Тамара хором фыркнули, демонстрируя превосходство пунктуальных сотрудников. Хотя, кроме пунктуальности, им совершенно нечего предъявить! Попик пожал плечами: мол, с кем не бывает… И только Лида сочувственно промолчала, следя за мной тревожными глазами.

В обеденный перерыв, когда она грела в микроволновке домашний суп из пузатой банки, а я заливал кипятком отвратительно шевелящуюся лапшу, оправдательно промычал:

— Хотел только сказать ей… что она не права! Дело не в галстуке…

Лида пробормотала, низко склоняясь над тарелкой:

— По четвергам она приходит не раньше двенадцати — навещает больную мать в закрытом санатории.

Интересно, откуда она знает?

— Об этом все знают! — пожала отвратительно покатыми плечами Лида. — Но если ты хочешь застать ее один на один… — С опасливой осторожностью оглянулась на дверь. — По понедельникам она бывает в фитнес–клубе. Упражнения, массаж, рекомендации по рациональному питанию…

Откуда она знает?!

— Я ведь живу рядом… Я видела ее там однажды…

Это так просто: подкараулить ее у входа в клуб! Подождать, когда в тихом переулке покажется приплюснутый к асфальту автомобиль, прогулочным шагом пройтись по тротуару. Когда она выйдет из машины, обернуться к ней с приятной улыбкой. Всеми мускулами лица изобразить радостное удивление.

«Эльза Генриховна?»

Раскрыть приветственные объятия. Сердечность, бьющая в глаза, почти родственность.

«Ромшин? — Удивленный взлет выщипанной брови. — Как вы здесь очути…»

«Вообще–то я живу неподалеку…»

Приятельское рукопожатие. Или даже поцелуй!

«Может быть, чашечку кофе в баре? Или в моей гостиной? На моей постели? Надев на ноги мои личные тапочки, большие не по размеру?»

«С удовольствием, но…»

«Никаких «но»!»

Взять ее за шкирку, ухватить цепкими пальцами за горло. Держать ее крепко — чтобы не вырвалась, чтобы не укусила, змеино изогнувшись в руках… Попросить, чтобы… Объяснить, что… Потребовать, наконец…

Нет, бред какой то. Нет. Нет! Нет!!

Заранее вижу: холодный рыбий взгляд глаза в глаза. Нахмуренность припоминающего лба. Мол, где–то я уже встречала этого типа… Кажется, вы из отдела Фирозова, молодой человек? Награда — ледяной кивок, антарктический изгиб губ, презрительное молчание, несгибаемая спина…

А что, если… Пробраться в фитнес–клуб под видом массажиста! Натянуть белый халат, закатать по локоть рукава. Напялить квадратную шапочку, сдвинув ее на самые брови.

Она войдет в дверь — уставшая после физических упражнений, измотанная донельзя…

«Раздевайтесь…» — брошу ей с привычной небрежностью.

Ведь я массажист. Десятки раз в день передо мной раздеваются женщины, и я знаю, с ними нечего церемониться. В конце концов, мне за это платят…

Она стянет с себя пиджак, девственно белую блузку без единой складочки или залома. Скатает колготки на сухих, обметанных бесцветным пухом голенях. Стеснительно завернется в простыню — она делала это сотни раз, она и теперь сделает это, если я прикажу. Немного стесняясь своей желтоватой дряблой кожи, своей сухопарой фигуры — фигуры женщины в возрасте далеко за сорок. Фигуры женщины, которой приходится чаще обнажаться перед массажистом, чем перед любимым мужчиной. Фигуры женщины, давно забывшей о своей соблазнительной привлекательности, фигуры Железной Леди, сухой и жесткой, как рыбья кость.

«Ложитесь на кушетку», — не глядя, брошу ей, намазывая руки кремом. Кажется, массажисты мажут руки кремом? Или соком чилибухи, оставляющим на коже неизлечимые ожоги, несмываемое тавро?

А потом вопьюсь рассерженными ладонями в ее спину, так, что она удивленно застонет, полуобернется, подняв голову, запросит пощады — и увидит знакомое лицо под навесом маскирующей шапочки. Удивленно прошепчет:

«Это вы? Вы из отдела…»

«Да, — покровительственно усмехнусь я. — Это я. А кто же еще? Конечно, я…»

И вновь наброшусь на нее, стараясь сломать Рыбью Кость, выкрутить ей все косточки до единой!

Потом… Ледяная брешь пробита, Железная Леди вся изъедена внутренней кислотой. Преграда высокомерного молчания, которую она воздвигла между нами, безжалостно разрушена. Она вся моя, она вся у меня в руках.

«Как… вы оказались здесь?» — лепечет потрясенно.

Усмешливо молчу, разминая руки. Она передо мной — полуголая, в жалкой, измятой простыне, которую не удается натянуть на все тело. Прикрывает смущенными руками давно опавшую грудь.

Не нужно стесняться, ведь я массажист, Эльза Генриховна, кудесник дамской плоти. Я призван сделать из ваших рыбьих косточек женщину, бушующую пряным желанием, женщину, пригодную для любви. Я должен снять ваш железный панцирь, обнажить податливую, готовую к ласкам кожу.

И вскоре она полностью в моей власти — Железная Леди стала обыкновенной бабенкой из плоти (несвежей, желтоватой, обрюзгшей — никакие массажи не помогут!) и крови (холодной, медленно струящейся в жилах), рыбья кость, засевшая в ее горле, размягчилась и стала совсем податливой.

«Прошу вас никому…»

Насмешливый взгляд в ответ.

«Я понимаю, что была…»

Надменное молчание.

«Если бы я могла…»

— Если бы я могла… — смущенно бормочет надтреснутый из–за недавней простуды голос…

Встряхиваюсь, взглядом только что проснувшегося человека оглядываюсь по сторонам.

— Если бы я могла, я бы скинула килограммов пятнадцать! — мечтательно произносит Губасова, отправляя в рот пончик, густо обсыпанный сахарной пудрой. Сладкая пудра снежит ее полнопомадные губы и часть обсеянной светлым пухом щеки. Подушечки под глазами мерно подскакивают в такт жевательным движениям.

— Скинуть–то можно, — авторитетно заявляет Татьяна, — только потом обязательно обратно наберешь.

Лида заинтересованно прислушивается к разговору, отвернувшись от меня. Хорошо, что она не умеет читать мои мысли. Хорошо, что я не разговариваю вслух…

Еще один вариант — загородный санаторий.

Узнать адрес. Миновать бдительную охрану. В руках — объемистые пакеты бывалого посетителя.

«Вы к кому?»

«К Есенской».

Внимательный взгляд скатывается по списку сверху вниз и успокаивается, гася бдительность: да, есть такая в списке постояльцев…

«Проходите!»

Проскользнуть за ворота. С пакетом фруктов и цветами проникнуть в щебечущий ласковый мир, где старики мирно шаркают по гранитно–крошковым дорожкам, глядя прямо перед собой до бесцветности выцветшими глазами.

«Есенская?» — спросить у медсестры.

Неопределенный взмах в сторону притененной ясенями аллеи.

Старушка в ситцевом халате крючковатой палкой вычерчивает замысловатые фигуры на песке. Оглушительно поют птицы, гася бешеный стук взволнованного сердца.

«Разрешите присесть?»

Лучистый взгляд, добрый, непонимающий.

Сесть рядом, развлечь разговором, терпеливо выслушать монолог о старческих хворях, заинтересоваться интригующим признанием о матримониальных планах одного девяностолетнего старичка из соседнего корпуса, заставить полюбить себя как единственного внука…

Соблазнить ее фруктами, тающим во рту суфле. Завлечь в лесную глушь, не отпускать до самого решительного момента — пока в глубине тенистой рощи не покажется знакомая негнущаяся фигура, точно проглотившая рыбью кость.

Извинительно вскочить на ноги, предвкушая удивление. Ожидая его, рассчитывая на него.

«Простите, а как вы… Мы знакомы?» Неуверенно.

Конечно, мы знакомы!

«Я приехал навестить свою бабушку. Она тоже живет в этом санатории. Не правда ли райский уголок? Что ж, не буду мешать…»

«Вы нам не…»

Пятящийся шаг поднаторевшего в интригах придворного, который стремится покинуть высоковольтное поле возле короля. Временное отступление, равносильное не поражению, но выигрышу. Безнадежность ситуации оборачивается ее беспроигрышностью.

На следующий день. Пусть даже через неделю.

«Кстати, как поживает ваша бабушка, Ромшин?»

«Ничего… А как ваша мама, Эльза Генриховна?»

«Она приболела, но ей уже лучше. Я навещу ее, как всегда, в четверг. Что–нибудь передать вашей бабушке?»

«Предпочитаю навестить ее лично. Старикам так не хватает живого человеческого общения…»

«Что ж, там и встретимся…»

А потом, потом она… Она вызовет меня и скажет… Нет, пожалуй…

Или лучше вот так…

— Так не хватает живого человеческого общения! — вздыхает Губасова, расплющивая о губу круглый кончик помады. Ее рот торжествующе блестит алым жиром. Обернувшись, она смотрит на меня, как на хилого звериного выкормыша, как на переломанного неудачным полетом неоперенного птенца. — Встретились, разбежались — как всегда.

— Да, — вздыхает Тамара, мечтательно поправляя травленную перекисью блеклую прядь. — Что и говорить… Встретились, полежали, разбежались… Все быстро, все наспех!

Лида с интересом слушает их разговор. Я с преувеличенным вниманием включаюсь в беседу.

Своей пустячной болтовней разведенки посеяли во мне сомнения. Так неужели Железная Леди всегда такая — негнущаяся, железная?

Нет! Она не рыбья кость в горле, болезненно вспухшем от инородного присутствия. На самом деле она нежная, ранимая, хрупкая. Несчастная пятидесятилетняя женщина, у которой нет ничего кроме работы, — ни любовника, ни семьи, ни детей. Она питается не ласковым кормом беглых поцелуев, не редким просом случайных встреч далеко за полночь, а сырым сквозняком тревожным снов в одинокой, слишком широкой для ее сухопарого, высохшего от вечной ненужности тела постели. Она питается страхом подчиненных, их ненавистью, их подкорковым ужасом — однако такая диета не способствует ни здоровью, ни любовным успехам.

Какая же она на самом деле? — гадаю я. Что прячется за воинственной маской, нанесенной на лицо опытным визажистом — старостью, что скрывается за грозной экипировкой вождя кровожадного финансового племени? Подойти бы к ней совсем близко, ощутить аромат духов, призванный заглушить ее естественный запах, схватить двумя пальцами за шею, пригнуть над раковиной — ощутив непокорную несгибаемость шеи, железный стержень позвоночника. А потом намочить губку и стереть с лица искусственные напластования, следя за потоками яркой краски, текущей по фаянсовым стенкам. Серая, голубая, алая… Как будто очищаешь палитру. Как будто смываешь холст — чтобы под ним, наконец, проступил подлинник. Некрасивый, нелюбимый, но настоящий. Без подделки, без слоев маскирующего гумуса. С тонкой прорисовкой морщин, с кракелюрами времени — знаком несомненной подлинности.

И тогда она осядет, сморщится в руках, как сдувшийся от микроскопического укола шарик. Станет податливой и мягкой, как пластилин. Обыкновенная женщина с темными кругами под глазами и затравленным взглядом, беспозвоночное животное, а вовсе не железная дрянь, вызывающая у подчиненных подкожный трепет и рефлекторное опускание глаз. Настоящая, живая!

И вот когда она станет настоящей и живой, лишится защитной корки и когда откроется ее нежная ранимая кожица, вот тут–то она и попадется. Я уничтожу ее!

— Ума не приложу, что делать… Знаешь, ломаю голову день и ночь!

Свесившись с кровати, швыряю автомобильный журнал на пол. Обычно я изучаю его в метро по дороге на работу. Конечно, смешно читать о технических качествах «феррари», прижимаясь одним боком к потному толстяку в мятой голубой рубашке, с пуком рыжих волос возле ворота, другим — к пожилой тетке, пахнущей мятыми десятками, непременным обсчетом и гнилыми фруктами из магазина, где мухи методично кружат под потолком, заменяя своими чахоточными крыльями навечно сломанный вентилятор.

Но тем не менее читаю, листаю, любуюсь лаковой ирреальностью, уплывая из серой обыденности во вселенную кожаных салонов и скорости далеко за двести. Погружаюсь в мир, в котором анатомические кресла угодливо принимают форму твоего тела. В котором готовая на все красотка изгибается на соседнем сиденье, доступная как взгляду, так и руке. В котором мелкая автомобильная шелупонь рефлекторно бросается к обочине, заслышав рев пятисотсильного движка. В котором обладатели импортных штамповок мысленно снимают свои шляпы перед приземистой алой молнией на колесах…

Журнал сытой лягушкой плюхается в угол. Лида внимательно молчит — за ту вечность, что мы знаем друг друга, я превосходно изучил все оттенки ее дружественной немоты.

— Знаешь, обрыдло жить от зарплаты до заплаты… Копить на дорогую зажигалку. Обливаться слюной при виде шмоток в витринах…

— Ты хочешь все и сразу?

Кажется, она осуждает меня.

— А кто этого не хочет? Разве только ты… Тебе–то этого не понять, ведь ты женщина. Карьера не для тебя! Тебе бы замуж удачно выскочить…

Пожав плечами, она, видимо, соглашается. Еще бы не согласилась!

Смущенно поправив лямку великоватого бюстгальтера, обнимает колени, точно прячется в раковину своего собственного тела, компактное убежище на случай словесной междоусобицы.

— Знаешь, я недавно читала…

Закуриваю.

— …один журнал… Американцы проводили исследования….

Слушаю вполуха.

— Там были статистическая группа и контрольная… Так вот в статистической группе люди, фигурировавшие во внутриколлективных сплетнях…

Бред какой–то!

— В течение трех лет семьдесят процентов из них получили повышение по службе!

О чем это она?

— Тогда как в контрольной группе процент повышений по службе составил меньше двадцати.

Лениво почесываю брюхо. Не понимаю.

— Ну и что? — иронично интересуюсь.

Она тушуется, как будто ей стыдно от собственной глупости.

— То, что тебе нужно, — это большая сплетня. Все психологически объяснимо. Любой слух привлекает внимание к сотруднику и при всех прочих равных условиях повышает его личные котировки. Феномен объясняется просто: если о человеке столько говорят, значит, он чего–то стоит.

Я оживаю.

— Большая сплетня? — переспрашиваю, задумчиво выпуская дым.

— Да. — Она изучает свои обкусанные ногти, будто перед ней пергамент с письменами древней мудрости.

— Большая сплетня… — задумчиво бормочу я пробуя на вкус диковинное словосочетание.

Кажется, в этом что–то есть. Кажется, это то, что мне нужно…

И я сразу подумал о Леди Ди…

Загрузка...