А между тем мы уже достигли конца дороги. Я рассказал дяде, что думаю про эту дорогу и что думал, когда был маленьким. Когда я был маленьким, я думал, что в давние времена, когда в горах еще жили великаны, один из великанских детей прорыл себе здесь мотыгой тропинку, чтобы возить по ней на веревочке великанскую тележку.

Дядя сказал, что возможно, конечно, и то и другое, но он лично о возникновении дороги думает совсем иначе, у него есть третий вариант.

— Эта дорога наверняка горняцкая, под Гапликом, где-то неподалеку от ее конца, должен быть старый рудник.

— Да что вы! — воскликнул я. — Никакого рудника там нет. Я бы это знал. А если не я, то уж наш Йожо наверняка.

— Ну-ну! Ты только не спеши с выводами, — покачал головой дядя. — Входы в старые штольни часто бывают засыпаны или густо поросли кустарником.

Я, конечно, сильно сомневаюсь, но будем считать, что это так.

— Куда же, по-вашему, эту руду возили, если дорога никуда не ведет? Ее отсюда уносили ястребы в когтях, что ли? — спросил я. Неплохо придумано, а?

Тем временем мы уже подошли к самому концу дороги. Дальше не было ничего. Даже тропинки. Дядя задумался.

— Именно потому я и считаю, что она была горняцкая, — сказал он. — Дорогу оставили недостроенной, когда исчезла рудная жила и горняки поняли, что копать дальше не имеет смысла.

Неплохо придумано. Конечно, не так красиво, как мой вариант с младенцем-великаном, и не так страшно, как папин с заключенными, но я поверю дяде только в том случае, если обнаружу под Гапликом шахту. И то не на все сто процентов. А насчет великанов у меня есть доказательство: наш Марманец. Хотя я в это тоже не очень-то верю. У отца тоже есть доказательства. Это книги о войне. Я мог бы ему поверить, но только его вариант мне не нравится. Сколько раз я мог об этом спросить нашего учителя Габчика, да только не хочу. Я лучше сам подумаю и постараюсь понять. Учителей я спрашиваю, когда сам ничего уже придумать не могу.

— Ну, а теперь конец разговорам. — Дядя спустился с дороги на крутой склон, — Трава скользкая, шагай за мной. Мои сапоги не станут скользить даже если ты меня случайно собьешь с ног.

— Не беспокойтесь! — крикнул я и, разбежавшись, стал съезжать на своих теннисках по сухой траве, наклонившись всем телом, совсем так же, как зимой, когда я на лыжах делаю «христианку». В этом я здорово натренирован, не хуже чем татранские горные козлы. — Спускайтесь осторожнее, — кричал я на бегу, — я подожду возле Партизанской!

Я летел, как стрела, пущенная из лука, летит через саванну. Партизанская хата находилась внизу, под нами, и я знал, что на бегу меня остановить не сможет никто и даже я сам, как бы я этого ни хотел.

* * *

После торжественного обеда женщины уговорили дядю Ярослава отдохнуть в комнате за кухней. Он сидел на тахте, развалясь на подушках, а тетя Амазонка потчевала его блинчиками. Официант принес черного кофе. И никому не хотелось от дяди уходить, потому что дядя начал рассказывать, что нового произошло на свете. Женщин больше всего занимали убийства, мужчин — сигналы неизвестного космического тела и марсианские блюдца, которые уже посещают нас не по одному, а большими группами.

— Клянусь своей грешной душой, — сказал один из парней, который таскает сюда наверх продукты на собственной спине, — я лично не знаю, что бы я сделал, если б такое блюдце село в нашей Краличке!

— А я знаю, — отозвался второй, что стоял, опершись о косяк двери. — Я подожду, пока из него вылезет марсианин, и прихлопну его так, что от него останется только мокрое место!

Дело в том, что дядя рассказывал, будто марсиане вовсе не люди, как мы, а эдакие студенистые, как медузы, существа, и что они сильные, только пока сидят в своих аппаратах. А вообще-то хилые и нежизнеспособные. Любопытно, откуда он это знает.

Я хотел сказать тому парню, что гостей с чужой планеты так не встречают. Ему-то самому понравится, если его, когда он прилетит на Марс, тамошние жители возьмут да и прихлопнут! От него бы, правда, осталось не мокрое место, а жирное пятно. А кроме того, такая встреча не принесет пользы не только ему, но и всему земному шару. Что тогда?

Пока я об этом размышлял, разговор начал крутиться вокруг того небесного тела, что приближается к нам из космоса и посылает загадочные радиосигналы.

— Его полет продлится десятки, если не сотни лет. И даже если потом оно столкнется с Землей, мы можем не волноваться, ведь в воздух взлетят лишь наши сгнившие косточки! — засмеялся дядя.

И сразу всех перестало интересовать загадочное небесное тело. Но только не меня! Я — молодое поколение и хочу знать, что меня ожидает в будущем.

А женщины между тем вернулись к убийствам. Сначала они жалели жертвы, а потом стали еще больше жалеть убийц.

— Бедные, бедные… — чуть не плакала тетя Смржова. — На какой-то момент у них происходит помутнение рассудка, и они не ведают, что творят, а потом им приходится расплачиваться за это всю свою жизнь!

Я вышел. Вот еще, слушать всякую чепуху! В кухне было слышно, как дядя говорил нежным голосом:

— Вас должны были бы назначить судьей, пани Геленка, — убийцы оценили бы ваше доброе сердце и мягкие приговоры. Но если б вы хоть кому-нибудь дали год условно, то все преступники объединились бы и по знакомству эдак галантно взяли и придушили вас.

Ха-ха-ха! Ну и штучка мой дядя! Я вышел на улицу и тут же чихнул, потому что солнце защекотало у меня в носу.

Здесь наверху, у Партизанской хаты, воздух почти такой же сырой, как у нас в погребе, — конечно, не совсем, но почти. Наверное, потому, что эта турбаза вся сложена из камня и прижата одной стороной к горе так, что человек прямо со склона попадает на ее крышу. Зимой здесь у лыжников никогда не просыхают ботинки, а все сухое становится влажным от каменных стен.

Но зато когда во время Словацкого восстания немцы заминировали этот дом, он даже с места не сдвинулся, только от одного угла отскочили три гранитных обломка.

Вот так!

Перед домом, в шезлонгах, загорали пять человек. Одеты они были по-зимнему, потому что здесь никогда не бывает жарко. Я отправился искать Ливу. С тех пор как мы пришли, она еще не показывалась. И к обеду не явилась. Спорим, что она нас видела и именно потому прячется. Она настоящая дикарка. Дома совсем не помогает, иногда по целым дням где-то шатается. Да к тому же она младше меня.

Я забрался на крышу и прислонился к трубе. Труба была каменная, высотой с меня и совсем холодная, но от ветра укрывает хорошо.

Вид отсюда классный. Я видел город в голубой дымке — наверное, это Брезно. Видел я и Ливу, как она что-то старательно делает на неровной площадке под крутой скалистой стеной. Я бегом пустился к ней. Я знаю, что под стеной есть такая пещерка и в ней Лива устроила себе комнату.

— Обедать будешь? — глянула она на меня, и я прижался к скале, чтобы как-то удержаться на ногах, если ей вздумается меня толкнуть. Глаза у Ливы зеленые и почти совсем скрыты темными ресницами. А волосы какие-то пегие, выгоревшие на солнце. — Ну, будешь или не будешь? — ткнула она меня палкой. Это, наверное, была поварешка.

Возле пещеры сидела старая Ливина кукла, а перед куклой стояла нормальная тарелка, полная засохших кусков пирога. Настоящих.

— Я уже обедал, — испугался я и быстро добавил: — Но от полдника не откажусь.

Я не думал, что у нее есть вода. Вода здесь дефицит.

— Ну заходи внутрь. — Лива вылезла из пещеры, потому что вдвоем в ней не уместиться.

И когда я, наклонив голову, уже сидел на кушетке из серого мха, она поклонилась и сказала:

— Добро пожаловать!

В чашку с отбитой ручкой Лива насыпала щепотку какао и столько же сахару, залила все это водой из бутылки, размешала палочкой и снова поклонилась:

— Приятного аппетита.

Я отхлебнул какао. Лива осторожно втиснулась в пещеру и села на вторую кушетку из мха. Ее голова и босые ноги высовывались наружу. Она все лето ходит в коротких кожаных штанах и тенниске. Ни ветра, ни холода она не замечает, наверное, потому, что дочерна загорела.

— Почему она сидит снаружи? — указал я на куклу. — Пусть тоже идет внутрь.

— Она не может, — ответила Лива, — иначе у нее растащат бриллианты.

— Ага! — Я выглянул наружу: не увижу ли чего, похожего на бриллианты.

Кукла пристально смотрела на равнину, где, словно застывшие волны, зеленели поросшие брусничником кочки. Брусники еще не было, и не видно было ничего, что бы блестело.

— А где же бриллианты? — вылез я из пещеры.

— Сейчас в земле. — Лива вылезла. — Вон ты видишь ладошки?

Действительно! Вся брусничная поляна была покрыта тонкими лапками паутины. Они напоминали ладони. Вырастая словно из земли, они, слегка раскрывшись, цеплялись за ветки брусничника. Их было очень много. Может быть, даже миллион. Миллион карликовых ладошек! Такого я еще в жизни не видел. Но мне хотелось увидать бриллианты сейчас же.

— Сейчас они не появятся, — сказала Лива. — Только ночью. Утром их тоже можно увидеть. Лежат по три-четыре в каждой ладошке. Но когда начинает припекать солнце, они исчезают.

— Чтобы солнце не ослепло от их блеска?

— Еще чего! Чтобы их не увидали люди из долины. Если бы брезняне увидели блеск бриллиантов, они пришли бы и собрали их в мешок. Поэтому днем бриллианты прячутся в земле.

Я считаю неправильным, чтобы все это богатство принадлежало глупой, неживой кукле.

— А почему бы и нет? — накинулась на меня Лива. — Они были моими, и я их подарила кукле. Не желаю сидеть здесь и целыми ночами сторожить их!

Ну, это уж факт!

Потом мы соорудили кукле палатку из полотенца, чтобы она не торчала просто так, под открытым небом. (Лива принесла полотенце из общежития.)

— Тебя ищут, — сказала она, когда палатка была готова.

Пускай себе ищут, я еще немного посижу с Ливой в пещере.

Она наигрывала на маленькой губной гармонике, а я ей заказывал песни, и получилось что-то вроде концерта по заявкам. Лива исполнила «Черную бороду» и «Аккорды в огне». Про то, как кто-то сидит ночью совсем один и играет на банджо. Нам нравилось, что в этой песне весь дом спит, а банджо играет для сосен и серых утесов. Если бы у нас перед пещерой горел костер, то и мы бы запели: «Я бросаю аккорды в ого-о-онь…»

Эти новые песни мы знаем оба — Лива и я. Когда папа покупает в Штявнице пластинки, он берет сразу по две: для нас и для Смржовых. Поэтому мы оба их знаем наизусть.

Петь приходилось мне одному, потому что Лива играла на гармонике. Если мне уж приходится петь, то я пою низким голосом. И только когда Лива без моей заявки завела: «Когда мне пойдет семнадцатый год — время мое придет…» — я нарочно затянул тоненьким, девчоночьим голоском. Мне безразлично, пою я низким голосом или высоким. Я только средним не могу. Когда я пропищал: «Я еще девчонка маленька-а-я…» — Лива прыснула со смеху и не смогла больше играть. На этом концерт окончился.

Со скалы над нами кто-то протянул елейным голоском, совсем как подхалимка лисичка:

— Эге! Что это за красивые ножки там виднеются?

— Какой-то болван тащится, — сказал я. Не потому, что у Ливы некрасивые ноги (я заметил, что в общем-то Лива довольно красивая, хотя и моложе меня), а потому, что такую глупость может сказать только идиот.

— Почему болван? — оскорбилась Лива. Она вытянула шею, чтобы увидеть, что там делается наверху и кто там топчется.

— Не смей его звать! — стукнул я кулаком по лишайнику.

— Это еще почему? — протянула Лива.

Я услышал, как этот тип спускается вниз по каменной стене. Ему даже обойти ее вокруг не хотелось, так он торопился. Мы сидели в пещере. Через минуту перед самым нашим носом уже закачались башмаки на каучуке. Выше них были толстые белые носки, а еще выше — тонкие голые ноги. Я взглянул на Ливу. Она вся поджалась, словно рысь. Ноги всё болтались в воздухе, ища точку опоры. Вдруг Лива выгнулась, ухватилась за одну из ног и, повиснув всем своим весом, сдернула этого болвана со стены вниз. Он шмякнулся у входа в пещеру, как лягушка. И куртка у него была, кстати, зеленая. Мы захохотали как ненормальные и помчались через алмазное поле прочь. Парень ругался, выкрикивал нам вслед какие-то гнусности, но от нас и след простыл.

Ох, и хитра же эта Лива! Я так и не понял, хотела она или не хотела, чтобы этот парень спустился к ней.

Ну и задал бы мне отец перцу, если б я позволил себе что-нибудь подобное с нашими туристами! Когда мы остановились передохнуть, то увидали Ливину маму — она шла к нам.

— Дело плохо, — сказал я.

Да только Лива не испугалась. Я думаю, она вообще никого не боится. Она сунула руки в карманы и медленно двинулась навстречу своей маме.

— Ну, дети, — поглядела Ливина мама на брусничник, покрытый паутиновыми ладошками, — это плохая примета. Зима будет суровой.

Лива обрадовалась, и я знаю почему.

Она ходит в школу в Брезне и весь учебный год живет там. Это понятно: к ним не ездит автобус, как к нам, а пешком идти — десять часов. Если бы у них был вертолет, тогда Лива могла бы возвращаться домой каждый день. А так как вертолета у них нет, то Лива живет в Брезне и домой попадает только на праздники.

Если зима суровая, да еще с метелями, то после рождественских каникул Лива не может сразу опуститься вниз и иногда ей удается прихватить еще неделю-другую. После весенних каникул тоже. Она, конечно, все это время бегает на лыжах и в метель чувствует себя великолепно. На мою долю такое счастье не выпадает, повезет самое большее на два-три дня. За три дня у нас в долине уляжется и самая свирепая метель.

Мы медленно шли за Ливиной мамой.

— Он, наверное, не пожаловался, — шепнул я Ливе.

— Да ты что? Факт, нет. — Лива была в этом уверена.

Того парня мы увидели перед самым домом. Он загорал в шезлонге. Лива успела скорчить ему рожу из-за маминой спины. Это уж вовсе ни к чему! Потому что в остальных шезлонгах Ливину гримасу заметили, и когда парень повел речь о хулиганах, все с ним согласились.

Ливина мама повернулась и уже в дверях улыбнулась туристам.

— Может быть, в городах и есть хулиганы, — сказала она, — но в горах их нет. В горах все одеты как стиляги, но это еще не значит, что они хулиганы. Не так ли, уважаемые?

Мы с Ливой прыснули со смеху, но уже в передней. Замечательная у Ливы мама! Ведь она, сама того не желая, заступилась за нас. Да и туристы были вроде подходящие. Они вдруг принялись разглядывать друг друга. Брючки, джинсы, крикливые рубахи, толстые свитеры, на шее платочки, на носу очки, а на головах вязаные шапочки с помпончиками. Дилинь-дилинь, дилинь-бом!

Совсем как стиляги из телевизора. Они улыбались Ливиной маме, потому что и на ней тоже были надеты симпатичные джинсы.

Дядя уже начал злиться, говорил, что нас зовет долг, а я где-то безответственно болтаюсь. Он долго читал мне нотации о чувстве долга, охал, что неизвестно, дескать, кто из меня вырастет, и всячески выхвалялся перед тетей и перед остальными тоже. Я ничего не отвечал. Не стану же я ему портить игру. Ведь все бы заметили, что я-то уже давно здесь, а дядя Ярослав все еще не поднимается с кушетки.

Наконец он встал, влез в сапоги и начал перед зеркалом намазывать на нос толстый слой белой мази.

Тут мне стало ясно, что мы действительно уходим.

* * *

— Все хорошо, но все хорошо в меру, — сказал дядя Ярослав, когда мы уже спускались по крутизне в Янскую долину.

Ему все быстро надоедает. Я ведь тоже такой.

Мы шагали по долине и напевали в такт шагам. Спускаясь вниз, время от времени мы доставали из мешка с продуктами что-нибудь калорийное, и ноги у нас совсем, ну совсем не болели! Дядя прилепил на свой намазанный кремом нос зеленый листок, потому что от солнца кожа у него начала краснеть. А у меня нет. Я черный с самого начала лета и солнца уже не замечаю. Дядя все напевал и напевал, а мне уже расхотелось. Я достаточно напелся на школьных экскурсиях. За этим наш учитель Фукач следит очень строго. Он сразу же замечает, просто так ты открываешь рот или поешь, и тут же тебя дерг за ухо!

В профсоюзном доме отдыха дяде не захотели продать пива. Здесь, мол, только для отдыхающих, а чужим они не продают, не имеют права.

— Ну какой же я чужой? — пожал плечами дядя. — Ведь я завтурбазой из-под Дюмбера!

Вот дает!

— Не могу! — выкручивалась официантка. — Продавать запрещается.

— Тогда просто угостите меня, деточка, — сказал дядя усталым голосом. Наверное, его действительно мучила жажда.

Конопатая девушка поглядела на него карими глазами. Я видел, что она с удовольствием дала бы дяде хоть целый бочонок, потому что дядя уже не молод, а до Яна еще часа полтора ходьбы.

— Пойду спрошу у начальства. — И она зацокала высокими каблучками.

Дядя потирал руки и радовался тому, что перед ним ни одна женщина устоять не может.

— Нету пива. — Девушка возвращалась медленно. — У нас кончилось пиво.

Дядя не стал ругать девушку, но, когда мы вышли оттуда, рвал и метал, как тигр.

— Даже красота этих гор и та не может разбудить в них человеческие чувства! — кричал он. — Они же готовы сожрать друг друга, как волки! Плесень бюрократическая заедает, и все тут! Человек может у них под дверями подыхать, стакана воды не подадут без письменного разрешения!

И правда нехорошо. Нам было стыдно — и нам и той девушке. Еще счастье, что дядя отвел душу, иначе я бы чувствовал себя так, словно мне дали под зад коленом. Дядя, к моей радости, бранился довольно комично, потому что я в первый раз слышал, чтоб волки пожирали друг друга. Или, скажем, когда дядя просил воды, а не пива и говорил, что он умирает, — это мне казалось сильно преувеличенным.

— Какой-то, — дядя стукнул валашкой о камень, — какой-то задушенный бюрократами край!

Не могу понять, но могу себе представить, что было бы, если б все завы местных турбаз и домов отдыха так встречали туристов! Лично я после такого приема ни на одну турбазу не зашел бы. Еду носил бы с собой в рюкзаке, а воду пил из ручья. Конечно, так далеко не уйдешь. Ну сколько продуктов можно унести на спине? Не знаю, унесет ли человек тридцать килограммов.

Нам уже не было так весело.

Сразу нахлынули заботы. Мы вдруг стали думать, как нам искать в Микулаше Боя.

— Остановимся посреди площади и начнем свистеть, — предложил я. — Когда я дома свищу, за километр слышно.

— Это в горах и в тишине, — ответил дядя.

Конечно, Микулаш не горы, а город. И свист не может пролететь сквозь улицы. Наткнется на первый угол, стукнется об стену, соскользнет к земле и затихнет.

— А может быть, обратиться в городской радиокомитет, ведь радио всюду есть, — пришло мне в голову. — Мы можем в национальном комитете заплатить, и председатель разрешит мне подойти к микрофону. Я обращусь к Бою. Он меня узнает по голосу и тут же прибежит.

— Не болтай глупостей, Дюро! — сказал дядя сердито. — По городскому репродуктору тебя даже родная мать не узнает, не то что собака. Ты что, никогда не слыхал, как он ревет и хрипит?

— Как это не слыхал? Когда я еду в школу и автобус останавливается на пятом километре, я очень ясно слышу, как из деревни доносится голос: «Тулошка Сераф, Тулошка Анна, Тулошка Матей, Тулошка Йозефина должны явиться на собрание комиссии социального обеспечения». А потом пускают твист «Летел лист».

Наконец-то дядя засмеялся.

— Это для того, чтобы вся деревня знала, что каждый лист с просьбой насчет пенсии пролетит через семейство Тулошек, — пробормотал он. — Кому помогают «святые Тулошки», того и пан бог в Братиславе благословляет. Но кого они невзлюбят, тот будет трижды несчастен, потому что его сошлют в пастухи или живьем загонят в гроб.

Ну и допекло же дядю это пиво!

Я снова начал про Боя.

— А почему бы ему не отозваться на наше обращение?!

— Как он может откликнуться, куриная твоя голова, если он не знает, откуда ты его зовешь! А даже если бы и знал, то не такой уж он гений, чтобы найти в Микулаше национальный комитет!

Я давно заметил, что наши собаки действуют дяде Ярославу на нервы. Он уже сейчас начал придумывать, что мы скажем отцу, если явимся домой без Боя. Да только я еще вчера решил, что без Боя не вернусь. Я его люблю. Мне его очень недостает, и потом, я очень боюсь, не морят ли его где-нибудь злые люди голодом или, еще того хуже, не бьют ли.

— Если мы останемся ночевать в гостинице, — сказал я дяде, когда мы остановились в Яне и зашли в буфет, — вы побудете в номере, отдохнете, а я обегаю все улицы и разыщу Боя, где бы он ни был.

— Так ведь и я могу бегать! — взъерошил мне волосы дядя. — Ты — полгорода, и я — полгорода. — Он сдул с пива пену и одним глотком осушил целую кружку.

Когда мы уже сидели в автобусе, я стал рыться в мешке: не забыли ли мы, случайно, поводок и намордник, потому что собак без намордника в автобусе возить нельзя. Озабоченные, плелись мы с автобусной остановки в гостиницу. Я впал в полное отчаяние, когда еще из автобуса увидел, сколько в Микулаше улиц и переулочков. Но ведь и Бой не пуговица! Собака ростом с теленка не может затеряться даже среди такого множества людей. Разве что его держат взаперти. Или его вовсе нет в Микулаше.

Если б я знал!..

Мы шагали по мощеному тротуару, и нас то и дело кто-нибудь толкал. Никак не пойму, почему люди в Микулаше такие злющие? Наверное, потому, что всегда торопятся и с большим удовольствием шагали бы друг дружке по головам. Меня обрадовало, что я заметил среди них туристов. Туристы тащились, медленно передвигая ноги и глазея по сторонам. Они мешали местным жителям, и это раздражало тех. На ходу я внимательно разглядывал длинную улицу. Машины по ней мчались в обе стороны. Посреди дороги, довольно далеко от нас, между автомобилей медленно пробиралась тележка, прикрытая белой простыней. Машины обгоняли ее, резко сигналили; а когда они проезжали мимо нас, я видел, что шоферы прямо-таки выходят из себя.

Я стал внимательнее разглядывать эту тележку, уж больно торжественно она грохотала по горбатой мостовой. Мне нравилось, что маленькая тележка, не обращая ровным счетом никакого внимания на транспорт, спокойно и медленно движется но этой сумасшедшей улице. Мне хотелось посмотреть на коняшку с такими крепкими нервами, но его все время заслоняли машины. Я до тех пор петлял среди толпы, пока мне наконец не удалось разглядеть его в просвет между машинами…

— Бой! — заорал я дико, как ненормальный. — Бойчик! Бой! Бой!..

Мне показалось, что замерла вся улица. Но Бой, который тянул тележку, уже замер на месте наверняка.

Он поднял голову, потянул носом воздух и громко и жалобно залаял. Сзади на тележку налетел грузовик. Улица перед ней вдруг обезлюдела. Ведь машины не могли объезжать ее против течения. Вот это да! Наш Бой остановил все движение на центральной улице города Микулаша!

Тут с тротуара сошел парень в окровавленном переднике и огромной рукой стукнул Боя по спине. Бой вздрогнул, а люди вокруг начали смеяться.

В этот момент опомнился и я и изо всех сил свистнул, заложив пальцы в рот. Бой увидел меня, дернулся, завилял хвостом и рванулся прямо с тележкой ко мне, через всю улицу, наперерез движению. Тележка ужасающе загромыхала, накренилась на бешеной скорости, и из-под простыни на мостовую шмякнулась огромная говяжья туша. Красный «фиат» взвизгнул тормозами, но шофер в нем сидел веселый, и только крикнул из окошка, что возьмет себе это мясо на гуляш. Парень в окровавленном фартуке выскочил на середину улицы, схватил говяжью тушу и пошел с ней, словно с гигантской палицей, прямо на нас. Я обхватил грязного Боя за шею. Он облизывал меня, обнимал лапами, выл и лаял мне прямо в ухо.

— Он взбесился!.. — кричали все вокруг. — Искусает мальчишку!.. Позовите милицию!.. Его надо пристрелить!..

Я перепугался.

К счастью, вмешался дядя Ярослав. Он произнес речь о радости встречи, о вековой дружбе человека с собакой, о блудном сыне (не знаю, кого он имел в виду — Боя или меня), о благородной миссии сенбернара, вырывающего людей из когтей суровых гор. Люди слушали его, и даже парень в фартуке опустил говяжью тушу и удобно о нее оперся. И только когда дядя начал говорить о несознательных людях, ворующих благородных собак, парень швырнул говядину на простыню и угрожающе закричал:

— Не трепись, приятель! — А потом повернулся к окружающим и сказал: — Не слушайте этого сумасшедшего, это сроду мой пес. Он — спокойный трудяга-ломовик. Правда, когда его окликает всякая деревенщина… Пошел, Ворон! — дернул он Боя за постромки, а на меня цыкнул: — Пшел прочь, хулиган, пока я с тобой по-хорошему разговариваю, или я милицию позову!


Дядя Ярослав разволновался и начал объяснять, кто мы такие и чья это собака. Да только парень в фартуке уже вывел Боя на дорогу, и этот глупец покорно впрягся в тележку. Он тащил ее и оглядывался на меня, тявкая, и крутил хвостом, чтобы я полюбовался, какой он послушный.

До чего же глуп! Ведь я учил его возить легкие санки по искристому белому снегу. Мама сшила из белого парашютного шелка постромки, чтобы он был таким же великолепным, как олень из сказки о Снежной королеве. А он тянет-расшибается какую-то гнусную тележку! Хороших же хозяев нашел ты себе в этом отвратительном грязном городе! Мясников, которые даже не знают, что Ворон должен быть черным, а не желто-белым, как наш Бой!

Правда, когда я плелся вслед за тележкой (потому что мы никуда уходить и не собирались: ни я, ни дядя Ярослав), я перестал удивляться, почему его назвали Вороном. Ведь наш Бой от грязи стал совсем черным.

Парень еще раз крикнул на нас, потом достал из кармана нож, отхватил от говяжьей ноги кусок жира и бросил его Бою, чтобы люди видели, как хорошо он обращается с собакой. И этот подхалим сожрал жир. Я ему дома покажу, как унижаться! Служить, словно раб, за грязные отбросы с мясниковой тележки! Страж себе этого никогда бы не позволил. Страж не продастся за жратву. Если Страж не сможет больше терпеть голода, он лучше стащит. Но в покорного раба мясники его никогда б не превратили. Страж не такой умный, как Бой, но безусловно из всех псов на свете он самый гордый и самолюбивый. А у Боя ума хватит на десятерых собак, но характер никуда не годится. Я не мог удержаться и сказал об этом дяде. Меня страшно обозлило, что Бой при этом еще блаженно облизывался.

— Не удивляйся, что так ведет себя собака, — махнул рукой дядя, — и люди бывают такие же. За жирный кусок продадут отца с матерью.

Нет, Страж совсем не такой!

А дядя иногда бывает ну просто невозможный! Иногда да, а иногда нет. Иногда с ним просто невозможно нормально разговаривать.

— Что мы сейчас сделаем? — спросил я. — Ножик у меня есть. Может, перережем постромки и удерем вместе с Боем за город? И там подождем.

— Прекрати! — крикнул на меня дядя. — С меня уже хватит бродячих цирков!

С него хватит! Сам устраивал цирк. Кто ему велел произносить речи о блудном сыне! Он просто бегать не умеет, вот в чем дело. Если бы дело было только во мне с Боем, то мы давно бы уже оказались в Липтовском Яне. Но тут вдруг у меня мелькнула мысль: а что, если меня подведет сам Бой, когда тот парень начнет манить его обратно кусками мяса?

Я, конечно, надеюсь, что этого не случится. На всякий случай я все-таки послушался дядю и спрятал ножик обратно в карман.

— Тут надо быть дипломатом, — чванился дядя Ярослав.

Мы приближались к мясной лавке. Парень в фартуке остановил Боя, и тот по старой привычке моментально улегся на пыльную мостовую. Настоящая свинья!

Дядя Ярослав с достоинством вошел за парнем в фартуке в лавку. Я подскочил к тележке и начал выпрягать Боя. Он сам помогал мне освобождать голову и передние лапы от отвратительных жирных ремней. Я слышал, как дядя ведет дипломатические переговоры с заведующим и с мясником и как парень в фартуке жалуется и нападает на дядю Ярослава.

Когда Бой был выпряжен, мне опять страшно захотелось пуститься наутек. Но дядя Ярослав, наверное, умеет читать мысли на расстоянии, потому что он выглянул из дверей и пригрозил мне:

— Стой и не двигайся. Мы не воры, чтобы красть собственную собаку!

— Мою собственную! — закричал парень.

— Это мы увидим. — Дядя Ярослав не кричал. — Есть еще законы в нашей республике. Мы свою правду докажем!

Мне было очень интересно, каким же это образом.

Завмаг послал помощника заниматься говядиной и рубить бульонные кости, а дядю Ярослава позвал обратно в магазин. Мы с Боем остались на улице. Но тут Бой начал вдруг вилять задом, поглядывать на меня и незаметно подвигаться поближе к мясной лавке. Я ему отвесил такую плюху, что у него тут же прошло желание облизывать мясные колоды! Он, конечно, сразу не понял, за что эту плюху огреб, и начал притворяться, будто мясник для него вовсе не существует. Но я для верности встал в дверях.

— Предположим, это действительно ваша собака, — сказал завмаг дяде. — Я могу вам поверить, но точно так же могу и не поверить.

— Не поверить! — Дядя стал ломать руки, но не очень сильно. — Так вы что, полагаете, что из-за чужой собаки мы тащились бы через горы сюда с другого конца света?!

Я замер на месте. Мне показалось, что так нам ни за что не удастся доказать свою правоту.

— Положим, что он ваш, — продолжал завмаг высокомерно. Он злил меня чем дальше, тем больше. — Тогда забирайте его себе на доброе здоровье, я буду очень рад.

Ага! Оно и видно, как обрадуется твой помощник!

— Присосался этот пес к нам, как пиявка. Мы его каждый день вышвыриваем, а он лезет обратно, — продолжал завмаг оскорблять нас.

Я снова треснул Боя по уху:

— Будешь знать, ты, обжора!

— Мы его неплохо кормим, да только его не прокормить всем братиславским бойням, вместе взятым. Он готов запросто каждый день сожрать по барану.

— Ну уж этого вы мне не говорите, — перебил его дядя. — Он только недавно из щенков. Мы его вскармливали молоком и овощами.

Батюшки! Что это дядя плетет! Молчал бы уж лучше! Возьмем-ка Боя да пойдем прочь!

— Ничего себе щенок, — ухмыльнулся мясник. — Ленивый, ненасытный пес. Я уже собрался тащить его на живодерню.

На живодерню! Я обхватил Боя за шею и начал кричать в дверь лавки:

— Ага, ленивый, ленивый! А телеги таскать — на это он вам не ленивый. Бедняжечка мой! Он сенбернар, он должен людей спасать, а вы его испортили своим мясом, потому что он мяса есть не смеет! Вы его нам испортили! Теперь он никогда уже не сможет быть спасателем!

Я чуть не ревел. Хотя все, что я говорил про мясо, было не совсем правдой.

Сенбернарам нельзя давать мясо только до года. Если бы их с детства напихивали мясом, они бы одичали, стали б кидаться на лесных зверей и, вместо того чтобы спасать, стали бы охотниками. И охотниками очень опасными. Имея такую силу и страшные зубы, сенбернары отважились бы бросаться и на благородного зверя. И все-таки то, что я сказал мяснику, не совсем уж вранье, — просто Бою скоро два года и он уже совсем взрослый. И дома он тоже иногда лопает туристическую колбасу, если удастся ее стащить. Но когда я здесь, возле мясной лавки, представил себе, как Бой находит в горах обессилевшего раненого лыжника и спасает его, я немножко испугался. Не то чтобы я боялся, что Бой ему вцепится в горло, нет. Я боялся только, что Бой теперь начнет рыться у этого лыжника в рюкзаке и в карманах, нет ли там чего-нибудь мясного, и если ничего не найдет, плюнет и, разозлившись, уйдет. Было похоже, что теперь за мясо Бой способен сделать все, что угодно, даже возить окровавленную тележку, а без мяса не шевельнет и лапой.

Ну и покажу же я ему дома! Наверное, его придется посадить на цепь, пока у него из головы не выветрятся мясные пиршества. Для начала я посадил Боя на поводок. Это ему понравилось. Он играл с ним лапами и приплясывал на месте. Но когда я напялил на него намордник, он удивленно поглядел на меня.

— Видишь, — сказал я ему, — ты мог спокойно сидеть дома, как Страж, но теперь я заведу для тебя новые порядки.

Он сразу все понял. Но так как не привык из-за чего-нибудь страдать и волноваться, то смирился со своей судьбой и поудобнее развалился на мостовой.

— Ну, мы, собственно, можем двигаться, — сказал дядя Ярослав, довольный результатами дипломатических переговоров, и собрался идти.

— Не торопитесь, все не так просто. — Мясник заложил руки за спину и встал в позу Юрия Власова, собирающегося толкнуть 220 килограммов. — Если по закону, так по закону. Заплатите за его содержание пятьдесят крон и можете собаку забирать.

— Вы меня удивляете, — начал дядя дипломатически. — Но пожалуйста, если так, то давайте придерживаться буквы закона. Допустим, вы кормили собаку. Прекрасно, все мы были свидетелями, как честно наша собака свое питание отрабатывала. В течение двух недель пес был вашим работником, и по закону ему положена зарплата. Вы нам считаете за питание пятьдесят крон. Пожалуйста! Мы вам за его работу посчитаем сто. Я собирался вам эти деньги простить. Но если вы пожелали все усложнить, извольте выплатить нашей собаке пятьдесят крон мзды!

Бой слушал, и мне показалось, что он возгордился. Ха! Работник! А он вовсе не глуп, мой дядя Ярослав!

— Не сходите с ума, сударь мой, — понизил завмаг голос, он явно издевался. — Неужели вы действительно воображаете, что мы использовали собаку для работы? Для доставки мяса у нас есть машины, целая колонна грузовиков. Это тот бездельник, — он ткнул пальцем назад, в сторону своего помощника, — забавлялся с Вороном, они вместе возили небольшие количества мяса в привокзальный ресторан.

— Естественно, сударь мой, — ухмыльнулся дядя, — собака есть собака и десять говяжьих туш за один прием не дотащит. Да только поглядим на дело с другой стороны…

Они довольно долго препирались, а потом сошлись на том, что платить никто никому не будет. Завмаг в это время обслуживал покупателей, и они вместе с дядей перекидывались с покупателями шутками, а мне все это уже начинало надоедать. Когда я заглянул внутрь, мясник угощал дядю новым сортом диетической колбасы.

— Уже иду, — кивнул мне дядя, — подожди на улице.

Дядя пришел не очень скоро. Мясник провожал его. На дорогу мясник дал нам полкило спишских сарделек, а Бою на прощание сказал:

— Если твой путь снова пойдет через Микулаш, заходи к нам, Ворон! Я угощу тебя молоком и овощами!

И захохотал во всю глотку. Дядя тоже засмеялся. Они пожали друг другу руки — две старые лисы, которые уважают друг друга за хитрость. Наконец мы двинулись в путь. Я видел по глазам Боя, как трудно ему не оглядываться на мясника. У него в душе шла страшная внутренняя борьба. Но Бой ее выиграл. Не оглянулся. Но что касается притворства, то из всех притворял он величайший притворяла. Правда, если можно извлечь из этого какую-нибудь пользу. А сейчас пользы для него не было никакой. Но по крайней мере не было и вреда, то есть затрещины. Такие вещи он отлично понимает.

Я и сам не пойму, как я могу любить такую дрянную собаку!

* * *

Я сидел в лесу, погрузив босые ноги в прогретый солнцем мох, и вдыхал лесные запахи. Мне неприятны были любые звуки и любое движение. С самого утра меня охватила какая-то странная грусть. Сначала я подумал, что это от голода, и поел. Потом мне вдруг стала мешать суета в доме. Я ушел в лес и принялся размышлять: кто же, собственно, меня обидел? Всякое, конечно, было, но ничего такого, что могло быть особенно неприятным. Наконец, среди этой полной сказочной тишины, я понял, что грущу просто так, ни по чему.

Зачарованный лес стоял молча, не шелохнувшись, но я не бежал к осине и не искал в небе самолет, который мог бы разорвать эту тишину, потому что мне было грустно и не хотелось ничего слышать.

Единственное, что я бы с удовольствием послушал, была Ливина губная гармоника. Пусть бы она сыграла «Аккорды в огне», и всё! И ни в коем случае «Маленькую девчонку»! Это пусть слушают разные идиоты в зеленых куртках. Мне совсем неинтересно, о чем можно было бы разговаривать с Ливой, если бы ей пошел семнадцатый год. Глупая песня… «Когда мне пойдет семнадцатый год — время мое придет…» Бред какой-то! Я сам себе готов дать по физиономии, вспоминая, как я выводил эти дурацкие слова писклявым голосом. Вечером спрячу пластинку под скатерть, чтобы наши туристы не завели. Или разобью, вроде бы случайно.

Первое, что я представил себе, когда солнце разбудило меня, были Ливины бриллианты. Как они выглянули из-под земли и стали обсыхать в паутиновых ладошках. Лива на них смотрит, смотрит, а потом видит, как они снова исчезают под землей.

Габулька долго вертелась под одеялом, потом, так и не проснувшись, поднялась — глаза у нее были полузакрыты — и прошлепала босыми ножками в другой конец коридора, где у нас находится одно заведение. Я наблюдал за ней через открытые двери. Вот она идет в длинной ночной рубашонке, очень маленькая, с длинными волнистыми волосами, почти такая же красивая, как лесная фея. Я боялся, как бы она не наступила на подол рубашки и не упала. Но она спокойно вернулась и все так же в полусне потихоньку закрыла двери. Тут она заметила, что я на нее смотрю.

— Ты не спишь? — спросила она тонким голоском.

— Сплю, — прошептал я. — Но мне снится такая прекрасная сказка, что я должен открыть глаза, чтобы ее увидеть.

Она уселась на моей постели, поджав холодные ножки под себя. Ее розовая рубашонка была разрисована гномами.

— Ну! — сказала Габуля и зажмурилась; это означало, что она готова слушать.

Я начал подсчитывать гномов на ее рукавах. Мы вместе с ней насчитали двадцать два.

— Сначала мы их прикроем, — я снял с себя лишнее одеяло и прикрыл Габку, — чтобы им не было холодно, ладно? Потому что если гномы простудятся, им придется лежать в постели. Кто тогда будет по утрам выносить бриллианты на воздух?

Габулька под одеялом встала на коленки, выпятила задик, голову положила на руку (в такой смешной позе она иногда спит) и с самым серьезным видом стала слушать каждое мое слово.

Я рассказывал ей все самое прекрасное, что только знал. Это была сказка про бриллианты: про ладошки из паутины, про жадных брезнян, про королеву бриллиантов (это была Лива, и она играла на маленькой бриллиантовой губной гармонике). Мне пришлось повторить сказку три раза.

За это Габка мне доложила, что Вок сегодня не пойдет на работу. Я и сам об этом догадался, увидев, что он не встает, но сделал вид, что очень удивлен, чтоб не испортить Габке радость. Меня гораздо больше интересовало, почему он не пойдет.

— А ты не зна-а-а-ешь? — вытаращила Габка глаза.

— Да, не знаю. Откуда мне знать, если меня здесь не было два дня.

— Потому что сегодня к нам приедут! Не знаешь?

— Кто приедет?

— Ты, наверное, знаешь.

Я не знал, а что еще хуже — не знала и Габка. Ей было известно только, что кто-то приедет. Но кто? Это было почти то же самое, как если бы она вообще ничего не знала. Ведь на нашу горную турбазу каждый день кто-нибудь приезжает.

— А что общего имеет этот приезд с Воком? — разозлился я.

— Как — что? — всплеснула Габка руками. — Ему написали!

Вот так да! Йожо кто-то что-то написал. Наверняка Яна. Ведь только она ему и пишет!

Ага! Вот почему вчера, когда мы с дядей Ярославом, громко напевая, ввалились в дом, нас встретили без восторга. Только Габка примчалась из лопуховых прерий и кинулась обнимать Боя. Она тискала его до тех пор, покуда из коридора не выскочил Страж и они с Боем не начали на радостях валяться и кусать друг друга. В доме все бегали как ненормальные. Но я решил, что это потому, что переполненная столовая гудит, как осиное гнездо, и нетерпеливые туристы то и дело стучат в кухонное окошко. В таких случаях самое разумное исчезнуть поскорей, да подальше, иначе тебя запрягут в работу и до вечера от нее уже не избавишься. Дядю Ярослава это, конечно, не касается. Он спокойно пристроился на кухне и принялся докладывать о нашем героическом походе. Он начинал раза три и, только увидев, что его никто не слушает, явился ко мне в пятнадцатую. Там мы разулись и умылись.

Лишь утром, когда Габка мне проболталась, что кто-то должен приехать, у меня в голове мелькнула догадка, что вчера в кухне целый вечер толкался Йожо и каждую минуту приставал к маме и что-то говорил ей свистящим шепотом. По дороге в свою комнату я чуть было не споткнулся, налетев на него в коридоре. Они стояли там с отцом. Йожо держал отца под руку, и они договаривались о том, как куда-то поедут на «лимоне». Потом отец похлопал Йожо по спине и заторопился в столовую. И грязные ботинки из коридора Йожо куда-то утащил. И резиновые сапоги я не мог разыскать, когда мы отправились с Габкой приводить Боя в порядок.

Сначала мы вылили на него три ведра воды, а потом посыпали стиральным порошком, Габка велела Бою зажмурить глаза и намылила ему морду, а я — лапы и хвост. А потом мы вспенили на нем порошок. Бой стал очень послушным. Он все сносил покорно, как ягненок, и вел себя тихо до тех пор, пока ему не стало есть глаза. Тогда он вырвался от нас, сиганул в бассейн и опустил голову под воду. Но нам было уже все равно. Ведь пора было смывать с него мыло. Мы хохотали, глядя, как он ныряет, да еще покрикивали, чтоб он как следует ополоснулся.

Тут мы заметили, что от дома к нам мчится Йожо. Злой-презлой! Бой перескочил через бетонную стенку бассейна, поспешно отряхнулся и пустился наутек. Мы тоже хотели незаметно исчезнуть, по было уже поздно.

— Что тут творится? — закричал Йожо, красный от злости.

— А что? — дернул я плечом. — Купаем Боя.

— Посмотри на воду! — Он весь дрожал от негодования.

— Ой, — схватилась Габка за голову, — какая грязная! Одна грязь!

Ну и что же, что грязная? Ведь если Бой был грязный, не может же после него вода остаться чистой! Мне не нравится, что маленькие дети сразу же переходят на сторону сильнейшего. Так и наша Габа. Сама Боя намыливала и тут же готова меня ругать, чтобы подлизаться к Йожо.

— Эх ты, дурацкая башка, — лютовал Йожо. — Воображаешь, что бассейн — это лоханка для мытья грязных собак?!

— Бассейн с фонтаном — это украшение, — сказала Габка (интересно, откуда это у нее?). — Фонтан будет бить, когда его Вок откроет, а в бассейне будут плавать рыбки.

Я перепугался.

— Надеюсь, в нем нет рыбы? — У меня стало проясняться в голове.

— «Надеюсь, что нет рыбы»! — кричал Йожо. — «Надеюсь, что нет»… Надеюсь, что да! Четырнадцать штук форелей!

— И старушка там, — тыкала пальцем Габа. — Вот такая большая! Вок вчера поймал ее в сетку.

Ну как тут ей не влепить! Значит, она про все знала и не сказала ни слова. И разрешила Бою засвинячить всю воду. Я подскочил к бассейну и начал высматривать старуху форель. Но только бассейн маленький, а Бой большой. Он так замутил воду стиральным порошком, что ничего в ней нельзя было разглядеть.

— Я надеюсь, они не сдохнут? — испугался я.

— Попробуй ты наглотаться мыльной воды, тогда увидишь! — отрезал Йожо, разулся и вошел в бассейн, чтобы открыть сток.

Через час старуха форель уже била хвостом по зеленому дну бассейна. Честное слово, она была больше полуметра! Йожо два раза окатил дно из шланга и напустил рыбам чистой воды. Чтобы Яночка могла их видеть, хи-хи!

А потом Габка заявила, что Бою купание мало помогло. Все равно в его чистой желто-белой шубе разгуливали огромные собачьи блохи. Им не страшен ни порошок, ни купание. От них ничто не спасает, кроме керосина.

Под вечер нам пришлось пойти по малину. Это верный признак того, что близится учебный год. К концу каникул мама начинает варить варенье и малиновый сироп для тети Могиловой, у которой живет наш Йожо в Штявнице. И Владо уже укатил на своем розовом автомобиле. Они говорили, что не прочь взять меня дня на два к себе в Братиславу, но заговорили об этом почему-то, когда я был в Микулаше, и уехали без меня. Ну и пусть! Братиславу я бы, конечно, хотел посмотреть, да только Владо я все-таки терпеть не могу. А если я кого-нибудь не люблю, мне совсем не хочется вместе с ним видеть новые, интересные места. Я могу смотреть на Дунай, и на Град, и на всякую другую красоту, но мне ничего не нравится, потому что по прекрасным местам меня водит человек, которого я не перевариваю. А если я кого-нибудь люблю, то этот человек может мне даже не показывать капли росы в паутине, а только рассказывать про них, а я уже даже во сне вижу переливающийся бриллиант на ладони у карлика.

Я не такой, как моя мама: она любит всех и не умеет ни на кого сердиться. Вот и вчера она сварила варенье не только для тети Могиловой, но и для тети Тильды. За что?! За оскорбление и сто крон! Ведь эта глупая гусыня может вообразить, что это в благодарность, и пришлет маме две кроны на чай, элегантно упакованные в деревянную коробочку. И когда только мама успела сварить варенье? Ночью! Потому что днем у нее не хватает времени.

Когда утром я помогал ей завязывать банки, я сказал все, что думаю.

— Но ведь это же для Иветты, — ответила мама, как обычно. — Будет мазать на хлеб, бедняжка.

А дядя Ярослав со вчерашнего дня пристает к маме, чтобы она попросила моего отца взять его на работу на нашу горную турбазу. Мне бы он не помешал. Сходили бы вместе под Гаплик, поискали старые рудники. Но что дядя сможет у нас делать (я имею в виду настоящее дело, как у отца, мамы, Юли, Йожо), этого я себе не представляю. Дядя говорит, что осенью он мог бы сопровождать иностранных охотников. Говорит, что эти иностранные господа хотят не только поесть и поспать (это им обеспечат наши), но после ужина еще и побеседовать с интеллигентным человеком из местных. А для этой цели отцу трудно будет подобрать лучшего работника, чем дядя Ярослав. Это занятие, конечно, не самое плохое, но, по-моему, все-таки ерундовское, хотя дяде вполне хватило бы зарплаты 1200 крон в месяц.

Мне стало жалко маму, когда я представил себе, как она будет просить отца. Но она сама нашла выход.

— Об этом надо справиться в «Туристе», Ярослав, — сказала она дяде. — Мы ведь только сотрудники. И хотя мой муж заведующий, но вопроса о найме рабочей силы он не решает.

Дядя задумался.

— И еще… — продолжала мама. — Что Иветка будет делать в Мартине без тебя?

Про тетю Тильду она и не вспомнила. Хорошо хоть так. Но варить для нее по ночам варенье нечего! Пусть сами заботятся о варенье для своей Иветты. У моей мамы и без них работы хватает. У нее нет даже минутки свободной, чтобы, как я, посидеть на теплом мху. А если она хоть ненадолго освободится, то идет окапывать бенюшский картофель или берется мыть стекла на веранде, а в окнах семьдесят два переплета!

Ливина мама не работает на горной турбазе кухаркой. У них есть повар. Ливина мама надевает красивые техасы и отправляется в канцелярию выписывать счета. А когда осенью ей наскучат вечные туманы, она садится и едет в Песчаны навестить Эсту, которая учится в школе на официантку. И Ливу в Брезне. Но ненадолго.

Может быть, сейчас Лива играет на гармонике. И если б было еще тише, я мог бы услышать, как она выводит: «Я люблю играть на банджо, я играю соснам, играю и серым скалам, я аккорды швыряю в огонь…»

Ах, какая это все чепуха! Я не могу ее услышать. Не могу услышать, я знаю это отлично! Но как бы мне хотелось!

Я растянулся на душистом мху и разглядывал кусочки неба между стволами деревьев. Если б со мной была хотя бы тетрадка Вока со стихами. С каким удовольствием я перечитал бы их снова! Не все, а только некоторые я прочел бы с большим удовольствием. Например, «Завывает печаль в кронах, ползет, ползет черный гад».

Мне уже давно понятно, что черный гад — это тоска. Все вокруг черное, грустное…

И новые стихи я бы охотно прочитал, те, которые появились, когда Вок не смог поехать в Ружомберок. Они мне очень нравятся. Лучше, конечно, если б я сам написал стихи. Но только я не могу, потому что не умею. Но если бы я когда-нибудь научился их писать, мне вовсе не хотелось бы, чтоб в них рылась Габка или кто-нибудь другой.

Я тоже никогда больше не стану читать стихи Вока — только если он сам даст.

А это значит никогда.

* * *

— Сегодня мы будем спать в комнате предков, на полу, — сказал мне Вок. — Пятнадцатую надо освободить.

— А почему?

Йожо ничего не ответил, но я и без него прекрасно знал, почему. Потому что приедет Яночка со своими родителями, а все комнаты заняты. Могу себе представить, как мама про себя восторгается, что ее Йоженька нашел себе такую порядочную девушку. Ха! Порядочную! Захочется ей — напишет письмо; не захочется — не напишет. Да только мама имеет в виду совсем другое, хотя бы то, что Яну не пускают одну лазать по горам. Наша мама жалеет всех родителей, у которых дочери ночуют в палатках вместе с мальчишками.

Я и сам однажды пожалел одну такую (не родителей, а ее), когда совсем поздно вечером она прибежала к нам в дом с сумочкой в руках, полуодетая, и попросила отца, чтобы мы пустили ее переночевать. Я слышал, как она плакала на кухне и что-то рассказывала маме. А самое отвратительное, что утром к дому явилась целая ватага ребят и девчонок. Сначала я и сам смеялся, когда они грохнулись на колени и стали нараспев выводить: «Явись нам, о святая Орлеанская дева!» Но когда девушка вышла и даже улыбнулась, они принялись швырять в нее ее вещами так, будто это были камни. Я обозлился и побежал искать Йожо, чтоб он им дал как следует. Но только вдруг ни с того ни с сего на них заорал кто-то из своих же ребят. Он взял и уехал вместе с этой девушкой.

Я понимаю, это был просто розыгрыш, но, по-моему, если кто-то плачет, нужно прекращать всякие шутки, потому что это уже не веселье, а тоска.

Но мне все равно не ясно, почему нужно жалеть родителей. Между прочим, когда ребята сидят вечером возле костра и до самой ночи поют песни, я начинаю им завидовать, а мама уговаривает отца, чтобы он не прогонял их.

Но только Йожина Яночка — это дело другое! Маменькина дочка со слюнявчиком (у нашей Габульки еще сохранился один такой), такая в палатке ночевать не может. Тсс! Еще козявка в ушко заберется. Вот мы какие кисоньки!

Я просто умираю от любопытства, что это за явление.

— Давай пошевеливайся! Понесем матрасы с чердака, — подгонял меня Йожо. — Юлька хочет перенести нашу постель из пятнадцатой.

Он еще будет командовать. «Юлька»! Наша Юлька по уши втрескалась в своего летчика и для Йожо расшибется в лепешку, потому что воображает, будто он тоже влюблен. Очень возможно, что так оно и есть. Если судить по стихам, то по уши и до самой смерти. Я отправился в комнатку родителей. Как мы разместимся здесь втроем на полу? Я стал измерять пол шагами и помешал Иветте писать письмо «дорогой мамочке», но тут зазвонил телефон. Я поднял трубку.

— Алло, кто там? Отвечайте! — кричал на меня кто-то генеральским голосом, и я тут же узнал моего одноклассника Дэжо Врбика из Мыта.

— Главный штаб партизанских войск генералиссимуса Дюрая Трангоша слушает! — заорал я в ответ, и мы оба захохотали.

— Как вы поживаете, генералиссимус? — продолжал Дэжо дальше по-русски, и я уже готовился ему по-русски отвечать, когда Дэжо вдруг снизил голос: — Отец идет. Вам телеграмма. Потом позови меня опять!

Телеграмма была короткая, но очень важная.

— Адрес: «Трангошу Йозефу», — диктовал почтмейстер. — Текст: «Больна не приедем». Подпись: Яра, не то Юра, не то Яна. Отправлено из Ружомберока в 11.05 Записал?.. Как поживает отец? Передавай привет.

Я ответил телеграфным языком:

— Уже записано. Отец поживает хорошо. Привет передам. Дядя, позовите мне, пожалуйста, Дэжо.

Я ничего не записал: это вполне естественно. Такую телеграмму запомнит и обыкновенный фокстерьер, а фокстерьеры, как известно, самые глупые собаки. Главное, что ее запомнил Йожо. Больна! Ну, что я вам говорил?

Подул на меня ветерок,

Не жди меня, дружок.

Ага! Стихи! А ну-ка попробую дальше:

У меня мокрый носочек,

Готовь мне, Йожо, платочек.

Нет, очень глупо! Глупо и то, что я смеюсь. Добро бы, мне было смешно, так ведь не смешно же вовсе. Да и что тут смешного? Яна заболела. И Вок будет ходить грустный. Ничего смешного в этом нет. Смешно было только, когда Дэжо разговаривал со мной по телефону по-русски: «Как поживают ваши солдаты?» По русскому языку у него двойка, но просто поболтать по-русски он умеет отлично.

Опять зазвонил телефон.

— Довольно, товарищ хулиган! — закричал я. — У меня-то по русскому четверка.

— Представь себе, — сказал Дэжо уже по-словацки, — послезавтра приедет Квачка!

Квачка — это наша учительница Квачкова. Она снимает у почтмейстера мансарду. Но нас, к сожалению, не учит.

— Она должна являться за неделю до начала занятий, представь себе!

— Представь себе, — начал я его передразнивать, — что меня одолевают сомнения, не отправиться ли мне на недельку в Братиславу, представь себе!

— А мне, представь себе, в Прагу.

— Но меня одни тут хотели взять с собой в Братиславу, прокатить на розовом «Спартаке», представь себе. Факт!

— А за мной прилетали прямо из Пражского кремля на серебряном самолете, представь себе!

— Ну и поезжай, балда!

— Только после того, как ты съездишь, тупица!

Потом мы еще некоторое время великолепно, ну просто великолепно переругивались, пока Иветта не зажала уши и не выскочила вон из комнаты.

— Воздух очистился, — сказал я нормальным голосом.

— А кто там у тебя был?

— Да двоюродная сестра.

— Которая? — ахнул Дэжо.

— Не бойся, не Зуза.

Ему в прошлом году очень нравилась моя двоюродная сестра Зуза из Бенюша. Дэжо готов бегать за каждой юбкой, потому что он девчатник. Сколько он мне нарассказывал про девчонок из Мыта! Но, по-моему, это такая же правда, как серебряный самолет и Пражский кремль.

Когда Дэжо в прошлом году увидал у нас Зузу, то полдня ходил красный как рак и позабыл сразу все языки, не только словацкий или русский! Герой! А потом в школе хвастался, что летом бегал за одной девчонкой. Это он имел в виду нашу Зузу. Х-ха-ха!

— Передай ей от меня привет, — начал он опять выхваляться.

— Кому? — спросил я.

— Ну своей сестрице.

— Передам! Ей три года. — Я специально наврал про Иветту.

— Ну и? — соображал Дэжо. — А ты разве не любишь трехлетних детей?

Выкрутился, негодник!

— Послушай, Дюро, — снизил Дэжо голос и, наверное, прикрыл рот ладошкой. — Принесешь?

— Еще не знаю.

— Как, то есть, не знаешь?

— Но у меня еще этого нет.

— А будет?

— Не знаю наверное.

— Послушай, может, тебе уже на все наплевать?

— Нет, не наплевать. Только у меня пока еще этого нет.

— Так ты кто, друг или тряпка?

— А ты тапочка!

— А ты онуча!

— А ты военный сапог!

— А ты цыганская туфля!

И мы начали опять. Мы ругались как только умели. А потом мне вдруг пришла в голову мысль: если нас кто-нибудь слушает, догадается ли он, что это беседуют лучшие друзья? Неизвестно. Ха-ха!

Когда мы перечислили всю обувь, которую знали, тапочки и онучи, Дэжо принялся за животных. Мы дошли до шакалов, и я собирался обозвать его гиеной, но тут в комнату вошла Юля. Я быстренько перешел на русский язык, чтоб она ничего не поняла. А так как я не знаю, как будет гиена по-русски, то вернулся к началу разговора:

— Не беспокойся, все будет. У нас еще семь дней времени.

— Что значит «семь времени»? — продолжал дурачиться Дэжо. Да только, наверное, вошел его отец, потому что он вдруг сказал нормально: — Значит, договорились, генералиссимус?

— Договорились, пижон. — И я положил трубку.

Юля сердилась, что я еще не принес матрасы.

— Сделай одолжение и отнеси простыни обратно, — сказал я. — Визит отменяется. Как говорится, поспешишь — людей насмешишь. А если не станешь спешить, то не будет надобности вообще таскать матрасы…


Йожо поначалу не хотел мне верить. Пошел в комнатку, заперся там и сам позвонил почтмейстеру. А потом ушел в лес. Когда он проходил мимо Марманца, где мы с Габкой сидели на лавочке и ели хлеб с маслом и луком, то нарочно засвистел. Но я смотрел на него и видел, что он поднимается в гору медленно и тяжело, совсем как заболевший олень. Когда олень захворает или его ранят охотники, он не корчится от боли и не стонет, чтоб его все звери жалели. Он уходит из стада и один бредет в лес. Там он отыскивает себе укромное местечко, чтобы никто ему не мешал и не беспокоил, ложится и ничего не ест, только тихо лежит и ждет своего последнего часа. Иногда случается, что он выздоравливает. Но только не зимой и не в дождливую погоду. И вообще это случается очень редко. Но если оленю все-таки улыбнется счастье и он почувствует, что его последний час еще не пробил, он начинает медленно объедать траву вокруг себя. А когда может уже подняться на ноги, то еще некоторое время пасется один. И лишь набравшись сил, вновь возвращается к стаду.

Я не такой герой. Когда у меня однажды зимой болел зуб, я так орал, что мама целую ночь делала мне припарки и грела в мешочке соль…

Я оставил Габке пол-луковицы. И пустился в лес вслед за Йожо. Интересно, индейский вождь Винету выследил бы Сиоукса в таком густом лесу, как у нас за домом? Огромная площадь, и никакой тебе ботаники, только сухая хвоя, на которой разъезжаются ноги. Выследил бы, если б Сиоукс, как наш Йожо, ни разу не поскользнулся и не оставил никаких следов? Пожалуй, и у Винету ничего бы не вышло.

Прошло уже полчаса, а я все еще перебегал от дерева к дереву и в который раз вспахивал носом землю. Тогда я решил вернуться домой, но только другим путем. И тут на прогалине заметил Йожо. Он лежал, подперев голову руками, и лениво обрывал черные бусинки черники.

Я собрался уйти из лесу.

— Ты не видел Боя? — обратился я к нему.

— Чего? Боя? Не-а! — помотал головой Йожо совсем как наш учитель Фукач, который сначала смеется, а потом дает взбучку. — Ну как, сегодня ты не тренируешься в беге? Или у тебя тренировка, только когда дождь идет, а?

Вот так раз! Что, у меня прозрачная голова, что ли? Или люди уже научились читать мысли? Как это Йожо разглядел, что у меня скрывается в самых потайных извилинах мозга? Не хватало еще, чтоб он в моей голове обнаружил свои собственные стихи. Правда, только этого мне не хватало!

Я посмотрел на него. Он оскалил черные зубы и на черный язык медленно положил черничину. Нет, ни шиша он не знает! Иначе он мог бы заметить, что я всегда за ним приглядываю, когда его Яночка выкидывает какой-нибудь очередной фокус.

Ну и что с того? Ведь я ничего не говорю и не спрашиваю. Только не оставляю одного. Разве запрещено ходить за братом, если ему грустно? Я думаю, что такого запрещения никто не издавал. Даже сам Вок.

— Может, хочешь? — Он ткнул пальцем в черничник.

Я улегся с другой стороны куста и тоже подпер голову рукой. Прогалина, на которой мы находились, была высоко, обрыв под ней круто падал в глубокую пропасть. Там внизу едва виднелись вершины елей. Если ель старая, то у корней она может подгнить. Особенно если деревья стоят плотно друг к другу. Нижние ветви обычно бывают уродливыми и сухими. Но вершины деревьев всегда прекрасны. На самых макушках качаются молодые багровые шишки. Они раскачиваются из стороны в сторону, и если б одна из них зазвенела, как серебряный колокольчик, то, наверное, сразу посыпался бы снег и наступило рождество.

— Знаешь, а зима будет суровая! — сказал я Воку.

— Не знаю.

— А я знаю. Будет суровая здесь, у нас, это уж обязательно.

— А в других местах?

— Про другие места не знаю. В Ружомбероке, например, может быть, будет только слякоть.

— Ну и что? — протянул Вок совсем как учитель Фукач.

— Ничего! Но здесь у нас снегу будет ого-го!

— Что ты хочешь сказать своим «ого-го»? — усмехнулся Вок. Он начал подтрунивать надо мной совсем как Дэжо Врбик.

— Этим я хочу сказать… — остановился я, — хочу сказать, да вот боюсь Молчаливого Волка…

— Смелей, смелей, укротитель микулашских мясников! — засмеялся он.

— А то, что на рождество к нам могла бы приехать Яна кататься на лыжах!

И тут же прикрыл голову руками, словно испугавшись оплеухи.

— Неплохо придумано, капитан, — сказал Вок басом.

Потом поднялся, размял затекшие ноги и совсем как выздоровевший могучий олень кинулся к дому.

Я, конечно, следом за ним.

* * *

Вот и уехали дядя Ярослав с Иветтой, разъехались все туристы, которые брали с собой детей. Дядю Ярослава утром захватил желтый автобус. Это была фабричная экскурсия (фабричный желтый автобус развозит рабочих с текстильных фабрик на экскурсии). Отец с ними договорился, и маме пришлось быстро собирать Иветту. Дядя радовался, что может ехать бесплатно, но уезжать ему не хотелось. Он тут же начал убеждать шофера, что вечером мотор тянет лучше да и на дорогах не такая давка. Шофер смеялся, что, дескать, не он распоряжается машиной, не он решает, но догадывается, почему так торопятся с отъездом женщины: ведь им надо еще выгладить своим детишкам пионерские галстуки на завтра в школу.

— Где это видано, — возмущался дядя Ярослав, складывая вещи, — уезжать с гор утром! Да еще в такой погожий денек! Понимают они природу!.. Явятся, наедятся, напьются, отоспятся — и домой. Вот и все, что им нужно!

Он ворчал и ругал весь мир и всех тупых и некультурных дураков. А наша мама поддакивала, чтоб он не подумал, будто мы пляшем от радости, что они наконец уезжают.

Мне больше всего нравилось, как дядя рвется к своей Тильдушке! Так рвется, так рвется, что готов залезть в малинник, как наш Бой, чтоб о нем позабыл и отец и все шоферы всех фабричных автобусов на свете, и вылезти оттуда только в октябре, когда начинают реветь олени и иностранные туристы заказывают после ужина вино и интеллигентного собеседника из местных. Тогда дядя Ярослав с отросшей седой бородой вылез бы и начал плести небылицы, которые придумал, сидя в малиннике. Я и сам охотно бы его послушал.

Но тут я услыхал, как взревел автобус, увидел бегущего дядю Ярослава с чемоданом в руках (Иветта уже давно сидела в автобусе) и успел лишь помахать ему рукой на прощание.

Жаль. Жаль, что мы так и не заглянули в заброшенные копи под Гапликом.

— Бедняга, — сказала мама, — не позавидуешь человеку, который болтается без дела.

— Как волка ни корми, он все в лес смотрит, — махнул отец рукой и вошел в дом.

— Кто знает, — продолжала мама, — имей он работящую жену…

— Один лентяй, а другая лежебока, — сказал отец безжалостно. — А твой Ярослав переплюнет даже самого дядюшку Солнока, — засмеялся отец.

Дядюшка Солнок — знаменитый дед из Штявницы. Прославился он тем, что за всю свою жизнь проработал только одни день секретарем у какого-то графа. Взяли его играть с графом в карты. Утром дядюшка Солнок приступил к своим обязанностям, сел играть, а вечером его уже прогнали. Почему? Да потому, что дядюшка Солнок все время выигрывал! А с графом надо было играть так, чтобы выигрывало только их сиятельство. «Ну и ищите себе другого! — крикнул на прощание дядюшка Солнок. — Я честный игрок, а не ваш прихлебала!» Сгреб свой выигрыш, взял плату за день работы и хлопнул дверью. Мы помирали со смеху всякий раз, как дядюшка Солнок рассказывал нам эту историю, а рассказывал он ее раз двадцать. Отец прошлой осенью, когда лили дожди, привез его к нам из Штявницы и целых три недели резался с ним в карты. Папе дядюшка Солнок был по душе. Он собственноручно носил ему каждый вечер кашу — дядюшке было без малого девяносто и зубов уже не осталось ни одного. А зимой дядюшка Солнок умер, и отец ездил в Штявницу на похороны.

Дядюшку Солнока отец никогда не называл лентяем. Может быть, потому, что любил его, а дядю Ярослава нет.

— Дядя Ярослав тоже станет знаменитым, если целую жизнь проживет без работы, — сказал я.

— В нынешние времена так прожить — невелик фокус, — не согласился отец, — теперь это каждый может. А ты лучше о школе думай. Вот твоя работа!

И я без школы мог бы прожить. Не знаю, всегда ли, но уж месяц-то запросто.

— Ой, что-то пусто стало у нас на кухне, — вспомнила мама дядю Ярослава, ставя на плиту суп. И, глянув через окно в столовую, отлила из большой кастрюли добрую половину.

Столовая была почти пуста. Только на террасе в шезлонгах сидели несколько человек. Отец пришел из конторы и сказал маме, сколько надо на сегодня обедов, и она отлила еще литра два. Потом нарезала мясо для ромштексов, села и спросила:

— Как ты думаешь, Юленька, могу я сходить под Шпрнагель взглянуть на свой картофель?

Юля ведь тоже из Бешоша, но картошка ее не интересует. Ее интересуют только летчики.

— Конечно, идите, — засмеялась Юля. — Можете прийти к самой раздаче. И так делать нечего.

Строит из себя работягу, а сама не больно любит работать. Засядет в своей комнате и давай считать деньги, хватит ли ей на приданое. Или вяжет салфеточки.

Мама оделась, собрала наше семейство, и все мы дружно отправились к Шпрнагелю. Я остался, сказал, что буду помогать Юле чистить картошку. Все очень удивились, но меня оставили.

Я никак не мог уйти. Это, конечно, нехорошо, потому что прогулка была затеяна в честь прощания с Воком, ведь после обеда отец отвезет его в Штявницу. И все-таки уйти я не мог, ведь Шпрнагель совсем в другой стороне, чем Партизанская хата. Эста и Лива, конечно, могут спуститься и через Млынскую долину, но что если вдруг они пойдут мимо нас? Нехорошо, если никого не окажется дома. Что они подумают? Раз в год заглядывают к нам — и то никого нет дома.

Я взял картошку, сел к окну и стал действительно помогать Юле. Мы говорили с ней о наших диких кошках, которые живут в зоопарке, потом перешли к тем, которых принесет Жофия. Вот уже несколько дней ее нет дома. Наверное, опять заговорил в ней голос предков, и она неизвестно куда исчезла.

— Лучше всего, — рассуждала Юля, — уже сейчас написать в Братиславу. Пусть за ними приедут.

— Не бойся, — я сразу догадался, о чем она думает, — он и без письма явится. Мы ведь не знаем точно, когда котята появятся на свет.

Кто знает, вернется ли Жофия вообще. Может, на этот раз дикие сородичи уговорят ее, и она останется с ними навсегда. Я бы порадовался за нее. Да только не знаю, как она переживет зиму, ведь в норах в лесу печек не бывает.

— Ты слушал сегодня радио? — Юля подняла слезящиеся от лука глаза. — Восемьдесят человек вместе с самолетом упали в море. Ни один не спасся.

— Не волнуйся, — утешал я ее, — у нас в Словакии нет моря. Зря ты ревешь, такого у нас не может случиться.

Юля засмеялась и накрошила лук в сало. Оно зашипело на сковороде, а Юля умылась, встала напротив меня и загадочно улыбнулась.

— Больно много понимать стал, — сказала она, покачав головой. — Ох, Дюро, что только из тебя будет!

— Ну как, писать в Братиславу? — спросил я с невинным видом.

— Не надо, сама напишу, — созналась она наконец.

Потом мы стали выяснять, что я думаю про ее летчика.

Я сказал, что он парень подходящий. Юля очень беспокоится, как бы его вдруг не увела какая-нибудь другая девчонка, ведь он такой красивый. Я ее успокаивал. Пусть не боится, не такой уж он красавец, а тут еще его наши котята ободрали, и он стал совсем страшный и теперь наверняка никакой девчонке не понравится.

— Интересно посмотреть, какую красотку подхватишь ты, — сказала Юля.

— Меня бабы не интересуют! — отрезал я.

— А как по-твоему, Эста из Партизанской хаты красивая?

— Не знаю, не обращал внимания.

— С ней родителям хлопот не обобраться. Еще семнадцати нет, а у нее уже кавалер. Ондрей, их официант. Потому-то ее и отправили на все лето в Татры на практику, подальше от дома. Чтоб позабыла его.

— Вот это да! А я и не знал. А почему ей надо забывать Ондрея?

— Потому что он Эсте не пара, — фыркнула Юля. — Для нее пара доктор или инженер, а не какой-то официант!

Ну и бред собачий! На что ей врач или инженер, если она сама будет работать на турбазе?

— А их младшая будет красавицей. Она и сейчас уже штучка. И с ней тоже хлопот не оберутся.

Если наша Юля начнет сплетничать, ее не остановишь.

— Знаешь что, — сказал я, бросив чистить картошку, — я сбегаю к ручью на минутку…

— Так, значит, младшая тебе не нравится? — продолжала нудить Юля, словно не слыша.

— Я буду здесь, возле дома! — крикнул я из коридора. — Если кто придет, позови.

— А кто может прийти? — высунулась Юля из кухонного окна.

— «Кто, кто»! Наши! — огрызнулся я на ходу.

Так я тебе и сказал, держи карман шире.

Ни к какому ручью я не пошел. А полез вверх, откуда сквозь редкий кустарник хорошо видна Партизанская долина.

Мне просто надо было уйти от Юли. Надоело разговаривать. Воображает, что только она одна на целом свете хорошая, а у всех остальных девчонок ветер в голове. Даже у бедняги Ливы, которая с первого сентября только еще пойдет в седьмой класс. Я вовсе не обязан слушать ее глупости! Для Юли каждая девчонка — штучка, если она не сидит, как квашня, и не вяжет эти отвратительные салфетки. Каких таких хлопот с Ливой не оберутся? Ну каких?..

Время уже близилось к обеду, когда на голом склоне под Партизанской хатой я разглядел четыре фигурки. Они были такие крохотные, что, не будь одна из них в белом, я бы и не заметил их на буром склоне. Приходилось не спускать с них глаз, потому что я только разок глянул на самолет татранской авиалинии и тут же потерял их из виду. Я весь вспотел, пока наконец разыскал их чуть ниже на склоне. Они спускались к нам! Но только страшно, страшно медленно. У меня еще было время сбегать за отцовским биноклем.

Я сейчас же возвратился назад и, запыхавшись, навел бинокль на Дюмбер. Я брал подъем саженными прыжками, руки у меня дрожали, а сердце стучало в самых висках. Но их уже нигде не было. Может быть, я ошибся?

Я опустил руки и сделал три глубоких выдоха, как Йожо после тренировки. Потом снова навел бинокль, и вдруг в стеклах расплылось белое пятно, окруженное радужной рамкой. «Вот балда!» — обругал я сам себя и стал медленно крутить шершавое колесико. Радуга стала исчезать, пятно становилось все отчетливее, и вдруг я увидал белую рубаху: она была напялена на каком-то парне. Он постепенно удалялся, и когда от него остался один лишь черный чемодан, в круге наконец появилась Лива.

Она шла опустив голову. Но я сразу узнал ее по светлым волосам. Солнце ярко освещало их, и у Ливы на голове словно сверкала корона из тех самых бриллиантов. Лива взбиралась на гору медленно и беззвучно. Она уже начала исчезать из моего круга, но я не выпустил ее. Я вел бинокль за светлыми волосами и очень хотел увидеть ее лицо! Я хотел посмотреть в ее лицо и чтоб она тоже на меня посмотрела. Но Лива все шла и шла. И тогда я тихо сказал:

— Лива!

Она подняла голову и оглянулась.

— Ливочка! — сказал я еще раз, и тогда она посмотрела прямо на меня.

Я замер и опустил бинокль. Все фигуры сразу исчезли. А невооруженным глазом я их найти не мог. Я засмеялся: как мне могла прийти в голову мысль, что она меня слышит? Но ведь она действительно оглянулась, как будто ее окликнули…

Я снова нашел Смржовых. Третьей шла Ливина мама, а четвертой — Эста. На нее я посмотрел повнимательней, но ничего интересного не увидел. И никакой Ондрей ее не провожает. Я поглядел на трубу Партизанской хаты. Может, Ондрей там стоит и машет ей на прощание. Очень жаль, но никто не махал. Я снова отыскал парня в белой рубашке с чемоданом на спине. Это был не Ондрей.

Лива шагала легко и ритмично, будто и не тащила вовсе на спине большой рюкзак. Я долго не мог разглядеть, что привязано к рюкзаку. Но когда ее мама что-то поправила у нее на спине и Лива повернулась ко мне боком, я увидал, что под рюкзаком свободно болтается темно-синяя юбка в складку, а выше, на плечиках, висит белая блузка. Наверное, чтобы не измялись в рюкзаке. На Ливе были надеты длинные черные брюки и красная тенниска.

Тогда я придумал такую игру: навел бинокль на Ливу и стал с ней разговаривать (все равно она меня не услышит).

— Привет, Лива, как поживаешь?

Мне показалось, что она дернула плечом. Как может поживать человек, если он идет в школу?

— Представь себе, я тебя здесь с утра поджидаю.

Нет-нет, не так, я поправился. Лучше вот как:

— Представь себе, я тебя вижу!

Лива продолжала молча шагать в кругу окуляра. Ее совсем не интересовало, что я смотрю на нее. Она шла, чуть согнувшись, поддерживая руками рюкзак.

— Тяжело, Ливочка? И как они могут заставлять тебя тащить такую тяжесть?!

Я подумал: может, мне пойти и помочь ей? Но как? Я не уверен, что она согласится. Насколько я ее знаю — едва ли.

— А гармоника у тебя с собой, Лива?

Она мотнула головой. Я так и не понял, да или нет. А почему бы нет? Ведь не обязательно играть во время уроков.

Она вдруг остановилась, повернула голову против солнца и подняла нос, словно любопытная серна, почуявшая опасность.

— Лива, Лива, серна пугливая…

Ее уже все обогнали, а она все стояла, словно изваяние. Потом достала что-то из кармана и высоко подняла руку. Что-то сверкнуло, заискрилось, как огромный бриллиант.

— Чем ты светишь, Ливочка?

Зеркальцем! Она поймала солнышко и бросила его в долину! Я поскорей посмотрел Ливе в глаза, чтоб понять, куда она глядит.

На нас! На наш дом. Это мне она посылает солнышко, пойманное зеркалом. Может быть, прямо в окно нашей пятнадцатой.

Я кинулся к дому.

«Постой там еще минутку, Лива! Я поймаю твое солнце, вот увидишь. И пошлю обратно большим Юлиным зеркалом! Постой там еще!»

Я вбежал в дом, но меня задержал отец, и мне пришлось тащить с ним в машину ящик с бутылками малинового сока и вареньем. Я очень спешил и небрежно поставил ящик на дно машины. Бутылки зазвенели. Этого отец не выносит. Еще по дороге он злился, что я так ужасно спешу. А я еще, как назло, раза два толкнул его ящиком.

— Куда смотришь! — сказал он строго. — Гляди сюда, это тебя кормит!

Когда отец так говорит, значит, придется все начинать заново. Отец любит, когда дело делают не спеша и основательно. Потому что, дескать, человек, который не умеет работать с душой, ничего не стоит. Мы подняли ящик снова, и я уже думал, что надо будет тащить его обратно в погреб. Я мгновенно продемонстрировал сосредоточенность и чертовски медленно поставил ящик в машину.

— Вот видишь, — успокоился отец.

А я прирос к земле, потому что знал, что, пока отец взглядом мастера не проверит работу, удирать бесполезно. Не успел бы я добежать до дому, как раздалась бы команда «кругом!». И потому я держал марку.

— Принеси одно одеяло, Дюро, — отец встряхнул ящик, — нужно переложить бутылки.

Я понял, что могу бежать. Бежать по приказу — это ценится высоко.

Ливиного зайчика в нашей комнате не было. Они уже, наверное, спустились в долину и начали первый подъем. Ну ладно, не беда. Через часок будут здесь.

Я взял одеяло. По дороге вынул бинокль из резинового сапога и, прикрыв одеялом, пронес его в отцовскую комнату.

Когда я шел через кухню, Юля лукаво пнула меня локтем. Мама уже выдавала обеды. Йожо, еще не одетый, сидел у Марманца, а Габка примостилась у него на коленях. Пальцы у Йожо печально торчали из тапочек, но сам он казался веселым. Йожо редко бывает веселым, и то, что он веселится в тот день, когда уезжает от нас, мне совсем не понравилось. Я знаю, что он ждет не дождется, когда наконец увидит свою Яну в Штявнице, но это еще не значит, что надо хохотать во всю глотку.

Мы с отцом пристроили ящик и пошли обедать. Есть совсем не хотелось; я наскоро покончил с едой и собирался умчаться к ручью. Ненавижу эти торжественные обеды! Отец важно разговаривает с Йожо, Габа к нему липнет, мама подсаживается к Йоженьке с другой стороны, а Юля вдобавок ко всему подает им черный кофе. Мне, конечно, кукиш с маслом. Мне этот кофе не больно нужен! Даже псы и те с двух сторон жмутся к Йожке. И получается дурацкая картина, как те пирамиды, которыми нас в прошлом году целых два месяца мучил Фукач. Мы должны были ехать в Брезно выступать, но поехали, как говорится, с печки на лавку, потому что на последней репетиции на нас напал смех и мы рассыпались во все стороны. Получилась куча мала, а не живая картина. Я был в самом низу, и на меня свалился Дэжо Врбик и еще трое, к счастью тоже не тяжелые. Сейчас нашему Йоженьке на колени должна была б вскочить Жофия, на плечи — курочки, а на голову — Крампуля с цыплятами. Я бы продавал билеты, а Лива с мамой и Эстой были бы зрителями.

Ну разве не лучше перекусить наскоро где-нибудь на природе под Марманцем?

В коридоре послышались тяжелые шаги. За ними — чьи-то более легкие. Я прилип к стулу. Все наши сидели, словно аршин проглотили. Во даем! Ну и семейка! Сначала подъедим все, что есть на столе, а когда надо встречать гостей, сидим как дураки.

К счастью, Юле пришло в голову выглянуть в коридор. Она взвизгнула, всплеснула руками и с воплями бросилась встречать Смржовых. Тут наконец поднялась и мама и довольно глупо воскликнула:

— Смотрите-ка, к нам гости!

Йожо состроил гримасу. Отец сделал ему знак глазами, встал и медленно прошествовал через кухню в коридор. Я не выдержал, отлепился наконец от стула и выскочил через окно на улицу. Страж и Бой, дурачье несчастное, кинулись за мной.

Я услыхал, как завизжал кто-то из девчонок, — наверное, собаки сбили с ног, потом, сделав вираж возле печи, псы в телячьем восторге выскочили следом за мной в окно.

В малиннике я бросился на землю и чуть не заревел. Псы подбежали ко мне, и я треснул Боя по уху. Страж заворчал и оскалил на меня зубы. Ступайте прочь, балбесы несчастные! Видеть вас не желаю! Я чуть-чуть раздвинул кусты малины, ровно настолько, чтобы разглядеть кухонное окно и крыльцо со ступеньками, и твердо решил ни за что на свете не возвращаться. Но Лива могла бы выйти и сама. Не будет же она до бесконечности торчать в этом сумасшедшем доме. Через открытое окно я слышал лишь смех и суматоху. Громче всех смеялись тетя Смржова и Юля. Если она хохочет надо мною, я ее вечером убью! Да разве она сознается?

Я начал про себя упрашивать Ливу выйти. Как там, на холме, когда она посмотрела на меня в бинокль. Через пять минут она действительно появилась на пороге!

Огляделась и направилась прямо к Марманцу. Я поскорее расширил свой наблюдательный пункт и увидел, что под Марманцем развалился Бой. Лива села на скамейку; Бой лениво подполз к ней, поднялся, и она стала его гладить.

Тихо, как рысь, я обогнул поросячий загон. Через лопухи я уже шел нормально и появился с другой стороны Марманца с каменным лицом индейца. Лива подвинулась на скамейке и дала мне место. Она все еще гладила Боя, который с виду казался чистым. К счастью, собачьи блохи прячутся в густой шерсти. Я поднял руку, чтобы тоже погладить его. Но Бой дернул головой: он боялся, что я хочу снова врезать ему.

— Что это с ним? — вздрогнула Лива.

В другой раз он бы получил свое, но сейчас я не хотел, чтобы Бой удирал, и мне пришлось сказать:

— Одичал немного в этом Микулаше. Но ничего, ты можешь его гладить.

И тоже принялся гладить Боя так ласково, как только умел. Лива положила на белую шерсть Боя свою загорелую руку с серебряным колечком на мизинце. И так мы вместе гладили Боя, и я два раза коснулся Ливиной руки. Мы молчали.


— Твой отец берет нас с собой в машину, — сказала наконец Лива.

Я обрадовался. Ведь сам бы я не отважился попросить отца об этом, хотя знал, как Лива ненавидит давку в автобусе. Мы как-то в прошлом году ехали с нею вместе, и я видел, как она смотрела на людей и отпихивала локтями каждого, кто прикасался к ней. Моя мама осуждала ее за это, а я нет; как Ливе привыкнуть к давке, если на Дюмбере никто не толкается!

— У тебя нет с собой губной гармоники? — отважился я спросить, ведь мыслей еще никто читать не умеет.

— Отчего же, есть, — кивнула она головой и ужасно смешно заморгала. Глаза у нее и правда совсем зеленые!

— Сыграй что-нибудь, — попросил я и погладил Боя.

— Не могу, — шепнула она мне почти в самое ухо. — Она в рюкзаке на самом дне. В тапочке.

И со смехом рассказала, как мама ее уже дважды выбрасывала гармонику из рюкзака, но Лива маму все-таки перехитрила.

Бою уже надоели наши ласки, и он попытался улизнуть.

Но я незаметно так дернул его за ухо, что он тут же все понял и сел на место.

— Отец сказал, что я уже большая и могу теперь иногда приезжать домой на воскресенье.

Вот было бы здорово! Просто замечательно.

— А так ты приехала бы только на рождество?

— Вот еще! Может, повезет, и я заболею, тогда приеду раньше и надолго.

Сомневаюсь, чтобы Лива могла вообще когда-нибудь заболеть.

— Помнишь, в прошлом году? — посмотрела она мне прямо в глаза. — Ведь повезло же в прошлом году. Я отравилась колбасой уже в октябре и целых три недели жила дома!

Я немного испугался, но Лива только смеялась.

По ступенькам спустился Вок в выходных длинных брюках, сером свитере и белой рубашке. Смотрите-ка, настоящий барин! Только обросший, а под носом паршивенькие усики, как будто он просто плохо умылся. Следом за ним вышли Эста с Габкой. Габа нас заметила, отпустила Эстину руку и приперлась к нам.

— А что я тебе покажу! — сказала она Ливе. — Знаешь, что у него есть?

Она схватила Боя и начала разбирать ему шерсть.

— Гляди-ка! Блохи!

— Нет у него ничего, — крикнул я Габке, — не выдумывай!

Я хотел ее прогнать, но она никак не уходила. Заметив Ливии интерес, она во что бы то ни стало хотела показать ей блох. Я надеялся, что она ни одной не найдет. Иногда блохи так прячутся, что не найдешь. Но именно сейчас, и именно перед Ливой, они вдруг начали передвигаться по желтоватой шерсти как на параде.

— Вот видишь! — ликовала Габа. — Ты не бойся, они на людей не прыгают. Правда, Бойчик? Покажи своих блошек, Бойчик, покажи! — ласкала и обнимала она Боя, чтобы только показать Ливе, что не надо бояться собачьих блох.

Я смеялся вместе с Ливой, но, честно говоря, мне было не до смеху. Я еще в жизни не тронул Габу пальцем, но сегодня, наверное, выдеру как Сидорову козу вместе с ее противным блохастым Боем.

А мы так хорошо гладили его!

— Ну, по коням! — скомандовал отец, и мама кинулась обнимать Йожу.

Он не стал увертываться, но страшно покраснел, стал хлопать маму по спине и поцеловал ее в щеку. Мне он подал руку, Габу подкинул и притворился волком, готовым ее съесть. Она пищала, кричала, но спускаться на землю не хотела. Ну и покажу же я ей!

Тетя Смржова с Ливой и Эстой сели сзади, отец — за руль. Мы с Воком раскачали машину, и «лимон» довольно легко завелся. Потом мы его догнали, и Вок вскочил к отцу.

— Привет, Дюро! — протянула мне Лива руку, и я схватил ее.

Привет, Лива!

Меня чуть не задушил выхлопной дым. Я пробежал еще несколько шагов, но машина уже скрылась за поворотом.

Я все еще стоял и смотрел, хотя уже ничего не было видно.

Привет, Лива!

Привет, Лива, серна пугливая…

* * *

Таков уж закон природы: когда не надо, ты можешь подняться хоть в четыре часа утра, но как только нужно собираться в школу, то тебя будят, будят, а ты никак не можешь встать. Так и со мною. Когда меня утром будят, я ругаюсь и клянчу, отбиваюсь и сую голову под подушку, но проснуться никак не могу и ничего этого не помню! Ведь если б я понимал и помнил, разве я б сказал отцу: «Убирайся! Отстань от меня! Не приставай! Я болен». Еще Юле или маме — могу, но отцу… Когда меня будят, то я ничего не понимаю и ругаю всех подряд. На этот раз дело кончилось плохо. Отец облил меня водой и раз навсегда запретил будить.

— Вот тебе будильник, — сказал он мне вечером. — С завтрашнего дня будешь вставать сам! Совсем взрослый парень — и никакой дисциплины!

— Какой же он взрослый, — заступилась мама, — ведь…

Отец на нее глянул и глядел до тех пор, пока она не забыла, что хотела сказать.

— Я сам утром проверю, как он будет ругать будильник.

Это означало, что маме будить меня запрещается.

Я завел будильник и стал вставать в самое разное время, в зависимости от того, удавалось ли мне с будильником справиться. Иногда он звонил в шесть, иногда в пять, иногда в четыре. Один раз звонил ровно в полночь. А то и вовсе не звонил. В тот день я проспал до семи, но отец не разрешил мне остаться дома, хотя я уже пропустил свой автобус. Государственный заповедник закрыл дорогу, и мне теперь до остановки почти два километра, потому что сюда могут добраться только легковые машины, а автобусы — нет.

— Стану я всю дорогу пешком тащиться из-за какого-то испорченного будильника! — уперся я.

Мама упросила отца. «Лимон» — ха-ха, редкий случай в нашей жизни! — стоял на очередном ремонте, и я остался дома. Отец целых полчаса учил меня обращаться с будильником. Интересно, как он теперь будет звонить! Потом, к сожалению, пошел дождь, и я отправился учить уроки в свою комнату. Габу я послал за ножницами и велел незаметно прихватить журналы из столовой. До самого обеда мы вырезали с ней всякие интересные картинки — только внутри, обложки мы не трогали. Габочка хотела, чтобы я вырезал ей красивых женщин, всяких раздетых артисток. А я с четвертого класса собираю животных, у меня их уже почти три больших альбома. Я и теперь не могу удержаться, когда вижу хорошенькую обезьянку или рассвирепевшего тигра, мне обязательно хочется их заполучить. Я хотел было немножко почитать, но Габа все время приставала ко мне. Она очень любопытная — все ей нужно знать. Кое-что я ей объяснил, но потом она по всем журналам разыскивала атомные грибы, колола их ножницами и изуродовала на другой странице чудесного грустного пса, с ушами до самой земли. Я разозлился и перестал ей рассказывать.

А на улице все льет и льет дождь.

Вообще весь сентябрь шли дожди, и, кроме дяди Рыдзика и дорожных рабочих, к нам никто не приезжал. Только один раз заглянули какие-то гости — наверное, инженеры из Брезна. Мы тогда всю ночь не могли уснуть. Гости выпили почти весь отцовский коньяк, прыгали, плясали и вопили во все горло и под конец разбили семнадцать бокалов. Когда я первый раз проснулся оттого, что хлопали двери, я испугался и выбежал посмотреть, что творится.

Двери в столовую были открыты, и на лестницу, где я стоял, никто не смотрел. Да и кто бы стал смотреть на лестницу, если на столе выплясывала какая-то девица? В туфлях, прямо на белой скатерти. Инженеры визжали, как обезьяны, девица прыгала, поднимала ноги, трясла длинными светлыми волосами и сыпала на инженерские головы пепел от сигареты. Я злился, что меня разбудили, но не мог удержаться от смеха — уж очень смешно она сыпала этот пепел. Да еще на какую голову! На лысую! Она дрыгнула ногой, туфелька отлетела и сбила известку с потолка. В тот же миг девица рухнула прямо на головы инженерам как подпиленное дерево. Так им и надо! Когда она падала, вид у нее был такой глупый, что она уже вовсе не казалась красивой.

Отец выскочил из кухни, но мама стала тянуть его обратно.

— Феро, прошу тебя, не пей, — услышал я ее голос.

— Я и не пью, — ворчал отец, — но не могу же я отказываться, когда угощают.

— Что за народ, боже мой! — вздыхала мама. — Гони ты их прочь! Давно пора закрывать.

— Торговля есть торговля, мы месяц с тобой бездельничали. Ты иди ложись, Терочка. — Отец и вправду был довольно веселый.

— Не лягу! — сердилась мама. — Тьфу! Ну и люди! Я пойду и скажу, что мы закрываем!

— Где у тебя разум, жена? — разозлился отец. — Ты что, хочешь довести меня до беды? Знаешь, кто эти люди?! — И он стал шептать маме на ухо, кто они, эти пьяницы.

— А мне все равно! — кричала мама. — Ведут себя хуже скотов!

— Ты замолчишь?! — прошипел отец. — Послал черт помощницу! Что ты вообще смыслишь в торговле?! Иди вари черный кофе!..

Я взбежал по лестнице и очутился в темноте. Отец шел по коридору и свистел, а в дверях рассмеялся, увидев, что гости укладывают девицу на скамью. Потом он прикрыл дверь, и в столовой заиграла радиола.

Я вернулся к себе в комнату, но уснуть не мог. Мне очень хотелось знать, что творится там внизу. Но когда я попробовал открыть двери, они оказались запертыми. Радиола играла всю ночь. «Маленькую девочку», наверное, раз десять, один раз даже «Аккорды в огне». Сначала я обрадовался, услышав «Аккорды», но уже на середине мне стало грустно. Это Ливина песня. Очень нужно, чтобы ее заводили всякие пьяные? Кто бы они там ни были, могут заводить свои стиляжьи песни, а «Аккорды» пусть оставят в покое.

Я выглянул в окно: что это за гости такие знаменитые? Перед домом стояли две «Татры-603». Из окон столовой лился свет, и я разобрал на них знак «БА» — значит, Братислава. Действительно, не простые инженеры. Мне вдруг стало очень холодно, и я забрался под одеяло.

Я уже почти заснул, когда в дверь стал скрестись Бой, и щеколда стукнула. Ага, значит, там оба пса! Отворять двери умеет только Страж. Я впустил их. Обычно они спят внизу в коридоре, но бедняга Бой совершенно не выносит музыки, особенно когда пиликают скрипки. Он не в силах удержаться и начинает выть, хочет он этого или нет. Я впустил их в комнату. Да разве с собаками уснешь? Ночью им не спится; ведь они не люди, им играть хочется. Бой поплелся было к Габуле, чтоб разбудить ее. Этого только не хватало! Мне пришлось наподдать ему, чтобы он отправился в угол и улегся там.

Все-таки будильник отвратительная, бесчувственная тварь!

Встала пока только мама. Она дала мне завтрак и очень жалела меня, хотя ей это запрещено.

Ночных гостей уже не было. От «татр» остались лишь следы на размокшей дороге. Дождь прошел, но было темнее, чем ночью. Темнее, потому что ночью темнота — привычная, черная, и ты знаешь, что так и должно быть. А теперь тяжелые тучи неподвижно повисли на вершинах, и день стал серым и мглистым. Чернел только лес. И было слышно, как падают капли с мокрых деревьев. Когда я спускаюсь вниз, в долину, мне это не мешает. Но когда выхожу из школы, жду автобуса и смотрю на Дюмбер, мне как-то не по себе, что я его не вижу. Однажды я не видал его целых три недели, и мне стало казаться, что его вообще уже нет. Что, он растаял, растворился в серых тучах, как исчезли другие вершины, и вся наша долина, и наш дом? И я, поднявшись наверх, напрасно буду звать, искать и разгребать мокрую землю — я не найду ничего и никого и в конце концов исчезну сам, утону в этом море серого тумана…

В тот раз шофер автобуса сказал мне:

«Ну и намучился ты, Дюро, с этой школой! Ты вполне заслуживаешь, чтоб тебя сделали президентом или хотя бы министром. И почему тебя не устроят ночевать в деревне?»

Да потому, что я не хочу! Потому и не устраивают. Только когда морозы очень сильные и автобус не ходит, я остаюсь ночевать у Рыдзиков. Хотя мне неохота. Они мне всегда дают огромный пуховик, а я привык к простому одеялу. Да и торчать целый день в натопленной комнате мне вовсе не улыбается. Уроки я делаю быстро и от скуки отправляюсь к девчонкам.

«Ну, а если назначат президентом, — продолжали мы разговор с шофером, — что мне тогда нужно будет делать?»

«Что? Ну, кое-что… — старался он перекричать шум мотора. — И еще ты поселишься в кремле…»

Хо-хо! Больно надо!

«Не хочу!» — кричал я в ответ.

«А Первого мая мы будем тебя приветствовать».

Это уже интересней.

«Все равно не хочу!» — кричал я.

«С тобою не договоришься», — смеялся шофер.

Со мной, правда, договориться трудно. Я и сам не знаю, кем хочу быть. Из-за этого я и за сочинение «Кем я хочу стать» схватил кол. Я не знал, что придумать, и все сдул у Дэжо Врбика. Нашему Габчику показалось подозрительным, что мы оба хотим быть летчиками-планеристами, да еще пишем об этом одними и теми же словами. Он не стал ломать голову над тем, кто из нас именно хочет быть летчиком, и вкатил обоим по единице. А у нас на двоих было всего три ошибки! Дэжо меня не выдал, но считает себя пострадавшим и все время меня этим попрекает. Если бы, мол, он был таким же «хорошим товарищем», как я, то получил бы четверку. И еще он не может мне простить, что я не принес ему в сентябре динамит. А как я мог принести, если минеры мне его не дали. Стащить? Может, я бы и стащил, да не знаю, где они его держат. Догадались, что мы с динамитом играем, и, конечно, припрятали. Все равно Дэжо зря на меня злится. Мортиру он не достал, а кроме того, мы просто не знали, как ее зарядить, чтобы дать торжественный залп. Но от сестрицы ему досталось и без мортиры. Ему, конечно, на сестру наплевать. Ему интересно было пострелять.

Иногда мы с шофером ездим в автобусе только вдвоем. Кондукторша с большим удовольствием остается в деревне. В такой хмурый день, как сегодня, шофер уже на пятом километре включает свет во всем автобусе, чтобы было повеселее. Мне-то не грустно, но шофер родом из Трнавы, с равнины, и не любит наших узких темных ущелий.

«Здесь житье для медведей, а не для людей», — ворчит он и добавляет, что если б не трое детей, то он бы сбежал от жены, которая не может жить на равнине.

Я бы на равнину с удовольствием поглядел. Но когда я выхожу из автобуса и шофер мне говорит: «Почему ты, Дюрко, не носишь с собой хотя бы дубинку?» — я вижу, что он меня жалеет, и начинаю смеяться.

Я так люблю возвращаться домой!

А когда напридумываю про исчезнувшие горы, то начинаю торопиться больше, чем обычно, и даже насвистываю, чтобы поскорее услышать Стража. Он все замечает раньше, чем Бой, и лает громовым голосом. Оба пса мчатся ко мне вниз стремительно, как танки. Бою я кладу на спину портфель (продеваю ремни через передние лапы), а Стражу даю что-нибудь полегче — шапку или тапочки (он все носит только в зубах).

Возле дома стоит Габа (когда идет сильный дождь, она высовывается из окна). Она присоединяется к нам и просит, чтоб я дал ей тоже что-нибудь нести, но обычно у меня уже ничего не остается.

«Мы чистили плиту, — говорит она важно. — Хи-хи, знаешь, какая Юля была черная! Наверное, труба упала!» Или: «А поросенок не хочет есть! Тот, маленький, с черным ухом. Как бы не умер!» Или: «А нам звонили! Один дядя приедет к нам чинить телевизор. Ай-ай-ай, как это нам дорого обойдется!..»

Пока мы дойдем до дому, я узнаю от нее все новости. Не только то, что она сама видела, но и то, что слыхала от взрослых. И если ей случайно не удается рассказать мне все, она держит меня за пальто и не впускает в дом до тех пор, пока все не выложит. Боится, как бы кто-нибудь ее не опередил.

В кухне тихо и приятно, не то что в разгар сезона, когда стоит шум и крик. На желтом полу лежат бенюшские половики, и обувь надо снимать. Страж и Бой торчат в коридоре или на улице. И лишь когда совсем обсохнут, могут забраться под стол. У Боя уже нет блох. Они пали жертвой керосина. Нам пришлось держать его втроем, пока отец мазал его керосином и обматывал тряпками. Полдня Бой пролежал в сарае, запеленатый, как египетская мумия. Когда мы приходили его проведать, он жалобно скулил, но как только оставался один — я видел в щель, — то дрых за милую душу и керосиновая вонь была ему нипочем. Известный притворщик!

За столом я сижу один, как барин. Являюсь, когда все наши уже давно отобедали. Но и мне остается достаточно. Одних только пирогов с маком тарелки три. Мясо, слава богу, теперь варят редко, не то что летом, когда нет времени возиться с тестом. После обеда начинаются расспросы, что нового в школе.

— Ничего, — отвечаю я.

— Что значит — ничего! — сердится отец.

— Да так, ничего особенного, — говорю я.

Наши никак не могут привыкнуть к тому, что я уже не малое дитя и мне не хочется болтать попусту. Если меня вызывали, я говорю; а если нет, то к чему даром тратить слова? Не стану же я рассказывать, что Габчик хотел врезать Дэжо Врбику и не смог, потому что не родился еще на свет такой человек, который бы мог стукнуть Дэжо. Хотя Дэжо не удирает, нет, он стоит как столб, но когда на него замахнутся, он так ловко уклонится, что удар всегда приходится мимо. Габчик озлился, поставил Дэжо в угол, левой рукой схватил за плечо, но все равно не попал — Дэжо подогнул колени. Габчик покраснел как рак, прижал его колени своими и снова замахнулся. Дэжо опустил голову, и Габчик ударился рукой об стену. В это время прозвенел звонок, и Габчик выскочил вон из класса, а мы принялись хохотать. На перемене мы из спортивного интереса пытались проделать то же самое, но Дэжо действительно неуязвим.

Это, что ль, я должен рассказывать отцу? Или как мы поймали двух мышей, посадили их в дровяной ящик и ждали, когда появятся мышата, чтобы потом выпустить их в зал?

Хо-хо! Я-то ведь не такой неуязвимый, как Дэжо Врбик!

Я поднимаюсь в свою комнату, чтобы переодеться в лыжный костюм. Нам постелили новую дорожку. Мы с Габой на ней кувыркались, пока я не выбил стекло. Босой ногой. Во внутренней раме. Кровь хлестала вовсю, но жилы остались целы. Еще у нас здесь стоят сосновые ветки в огромной вазе, обычно она украшает столовую. Ваза словацкая, расписная: на ней парень сидит. Конечно, не на самой вазе, а на кабане, что там нарисован. Сидит и держит кабана за уши, а тот сопит и несется как бешеный. Очень смешной парень. Когда я смотрю на вазу, мне всегда становится смешно. Наверное, и сам художник смеялся, когда вокруг этого психа-охотника рисовал прекрасные невинные цветочки.

Конечно, я и уроки делаю. Когда в комнате появляется мама или отец. Но чаще я бегаю по улице, даже в дождь. Ведь у меня остался Йожкин плащ.

* * *

Убили старика оленя! Некому теперь дразнить отца. Не выглянет больше старик из-за деревьев, не сунет морду в нашу машину и не повредит электричество во всем доме, потому что никогда больше не сможет засыпать водоем. Его застрелили…

А мой отец, который так на него сердился, не хочет даже пойти взглянуть на него. Два года он уговаривал дядю Рыдзика устроить охоту, а теперь, когда олень мертв, ругается и ворчит, что не желает с этим иметь ничего общего. Так же было, когда Юля резала Крампулькиных петушков. Отец тогда тоже не хотел иметь ничего общего с этим, но мясо ел. А я следил, чтобы не появилась Габулька и не увидала, как прыгают, обливаясь кровью, обезглавленные петушки. Габе мы сказали, что их унес ястреб. Она поплакала-поплакала и принялась обгладывать куриную ножку. Единственный, кто не стал есть курятины, был я. Когда мама просила отца зарезать петушка, он сказал: «Не могу я, у меня сердце жалостливое».

Потом она смеялась: «Зато желудок здоровый». А у меня наоборот. Сердце не жалостливое, а желудок — слабый. Сторожить, чтобы не появилась Габка, я могу, а есть мясо — не могу.

С оленем такая же история. Отец вечно на него ругался, но видеть его убитым не может. Я, наоборот, всегда мечтал его спасти, а когда не удалось, то захотел хоть взглянуть на него напоследок.

Вечером я лежал под одеялом и проклинал школу. Из-за нее я не мог по утрам брать собак и бегать с ними по лесу, чтобы псы своим лаем разогнали зверье, когда явились эти немцы-охотники. Неделю охотники ходили просто так, приглядывались, никого не отстреливали, и я решил, что у старика оленя хватит ума, чтобы спрятаться в микулашском лесу. Но у бедняги хватало ума только на шуточки с моим отцом, а если что посерьезнее — тут он не соображал. По крайней мере лесника Рыдзика он не перехитрил.

Что касается Рыдзика, у меня о нем свое мнение.

Вечером в среду наши собаки дома не ночевали, и я был очень рад, что они сами догадались отправиться пугать зверье. Я не пошел их искать и Габке не велел звать Боя. Пусть побегают. Хотел бы я посмотреть на того оленя, который не испугается их бреха и не сбежит за тридевять земель!

В четверг меня встречал только Страж, но зато у самою автобуса. Он, правда, поздоровался со мной, пролаяв, но отказался что-либо нести — мчался вперед и торопил меня. И Габуля не встречала меня, как обычно, с новостями. Это мне показалось подозрительным. И только на кухне я понял почему.

Бой лежал на половике, весь дрожал, скулил и протягивал всем правую переднюю лапу. На его шерсти запеклась кровь, а лапа опухла.

— Сломал? — осмотрел отец лапу. — А кровь-то откуда?

— Может, змея ужалила, — предположила Юля.

Мы всполошились, но мама сказала:

— При чем тут змея? Ведь в конце августа, на святого Варфоломея, все змеи прячутся в норы. Потом земля смыкается, и если какая-нибудь змея не скроется вовремя в нору, то погибнет где-нибудь в кустарнике.

— Может, его как раз и куснула такая, оставшаяся, — предположил я.

Хотя едва ли. По ночам уже сильные заморозки, а когда змеям холодно, они слабеют, яд пропадает, и ужалить они не могут, даже если захотят.

— Ступай в сарай и принеси дощечку. — Отец рвал старое полотенце на повязку.

— А может, две? Если лапа сломана, ее надо зажать между двух дощечек.

— Нет, одну. — Отец стал ощупывать лапу, и Бой взвыл на всю комнату. — Опухшее место нельзя зажимать. Мы подложим доску только снизу, а рану зальем йодом и перевяжем.

Йодом! Нет уж, спасибо! Как бы он от боли кого-нибудь не цапнул!

— Беги к телефону, — велел отец, когда я вернулся из сарая.

Мне не хотелось отпускать лапу Боя. Ее как раз собирались мазать йодом. Но телефон все звонил и звонил. Юля сменила меня, и я побежал в комнату.

— Алло!

— Это ты, Дюро? — просипел в трубку дядя Рыдзик. — Скажи отцу, чтобы он этих разбойников запер в погреб. Если я еще раз замечу их в лесу, застрелю без всякой жалости! Сегодня я уже жахнул одному под нос зарядом дроби. На этот раз только пугнул, но завтра уже шутить не стану! Скажи отцу. Все!

— Ага, пугнул! — крикнул я и отставил трубку, чтобы было слышно, как воет Бой: ему поливали йодом лапу.

— Что вы там вытворяете? — спросил лесник.

— От вашей дроби — чтоб вы знали! — у Боя вся лапа распухла! — закричал я.

— Не выдумывай, Дюро! — теперь уже кричал и он, — Я его только пугнул. Ведь я не слепой и точно видел, куда попал. Прямо в скалу! Искры так и посыпались. А камень брызнул во все стороны. Не выводи меня зря из терпения!

К телефону подошел отец. В кухне уже было тихо. Бой приходил в себя, непрерывно подрагивая лапой, залитой йодом. Разок он даже понюхал ее. Габочка обмахивала его рану моим учебником истории.

Отец вернулся после телефонного разговора злой.

— Ах ты разбойник! — закричал он на Боя. — Тебе бы выпустить хороший заряд соли в зад, чтобы ты раз и навсегда забыл, как носиться по лесу! Ну-ка дай сюда!

И он безжалостно ощупал его лапу и, убедившись, что она действительно лишь поцарапана, выбросил дощечку в окно, а бинты сунул в плиту.

— Я тебе покажу! — злился отец. — Чуть задело камнем, а он тут цирк устраивает, будто сейчас сдохнет! Ну-ка, марш вон!

Бой не понимал, почему все так сразу изменилось. Он и не думал подниматься с пола.

— Ты что, не слышишь? — кричал отец. — Ну-ка вон!

Бой вскочил и с оскорбленным видом, прыгая на трех лапах, выбежал вон.

И все-таки насчет дяди Рыдзика у меня свое мнение. Ни с того ни с сего у Боя нога не распухла бы. А дядя Рыдзик такой, что способен сдержать слово и пристрелить наших собак только за то, что те распугивают зверье, и оленей уже нет там, куда лесник ведет убийц — охотников-иностранцев. Ведь не будь Рыдзика, немцам никогда не поймать бы на мушку старого бродягу оленя. Это он, дядя Рыдзик, преподнес им это, как на тарелочке. Да, такого свинства наш Йожка никогда не допустит. Все, кто захочет охотиться с Йожо, должны будут сами выслеживать зверей. И уж Йожо никогда не наведет никаких чужеземцев на след самого осторожного и мудрого во всех Низких Татрах оленя-рогача. Этого он никогда не сделает!

Старика подстрелили вдали от нашего дома, где-то у Камзички. Не могу понять, что он там делал. Камзичка намного ниже наших мест, от дороги далеко, в самом лесу. Я несколько раз там был. Там построили охотничий домик государственного лесничества. Ключ от него есть только у Рыдзиков, и войти может лишь тот, кого приведет туда сам Рыдзик. Недавно домик выкрасили зеленой и желтой краской, чтобы он нравился иностранцам. А как-то я встретил одного парня из деревни, который тащил туда за десять крон старую медвежью шкуру и чучело глухаря. Из чучела летела моль, и перья едва держались.

Вот у этого-то домика на Камзичке и погиб одинокий старый бродяга.

После этого охотники не явились вечером в наш дом. Они с отцом договорились, что если застрелят оленя, то останутся ночевать на Камзичке, а мы им на следующий день отнесем по списку все, что они велели. Я надеялся, что такой день никогда не наступит. И вдруг в пятницу мы целый вечер прождали их напрасно. Я сразу понял, что дело плохо.

Утром отец мне сказал:

— Приходи из школы пораньше. Пойдешь на Камзичку с продуктами. Сегодня суббота. Там переночуешь и в воскресенье вернешься.

Ну и ладно. Все равно мне хотелось взглянуть на беднягу старика. Я вошел в дом, увидал два набитых рюкзака и сумку, полную бутылок, и сказал:

— Если вы воображаете, что я все это донесу, то пожалуйста. Мне, конечно, их даже не поднять. Но если вы меня сумеете навьючить как мула, — пожалуйста, я потащу!

— Не болтай, — сказала мама и дала мне поесть. — Сейчас приедет повар из Брезна, он возьмет самое тяжелое. А ты только рюкзак поменьше.

— Смотрите-ка, им еще и повара заказали!

— Ого, ему уже пора быть здесь! — всплеснула мама руками. — Ведь он должен был приехать автобусом!

И правда, со мной в автобусе ехал какой-то тип, в шляпе, в пальто до пят и в полуботинках. Наверное, это и есть повар. Кроме него, в автобусе были две женщины, но они направились к рабочим. За всю дорогу этот тип не проронил ни слова. А я не имею привычки приставать к людям. Я вылез из автобуса, прибавил шагу и всех обогнал.

— Наверняка это он, — сказал отец и отправился ему навстречу.

Вскоре они с поваром уже вместе сидели в столовой. Повар передохнул немного, есть не стал, выпил пива, и мы двинулись в путь.

Когда я видел какого-нибудь повара на картинке, то всегда его изображали толстым-претолстым, и я уже думал, что это просто юмор. А вдруг является всамделишный повар. И толстый будь здоров! Будь он из Братиславы или из Банской-Быстрицы, тогда понятно. Но из какой-то Брезны — и уже килограммов сто!

Свой груз он тащил честно. Только шляпу сдвинул на затылок, чтобы ветром обдувало вспотевший лоб. На полуботинке у него развязался шнурок, но из-за своей толщины он не увидел.

— Смотрите, дядя, на шнурок не наступите, — решился я заговорить, потому что не мог больше идти молчком.

— Ну и наплевать, — сказал он противным голосом.

И снова наступила тишина, только повар сопел, как десяток кабанов, разрывающих картофельное поле. Он шагал широким, по-медвежьи косолапым шагом, и полы его расстегнутого пальто развевались словно крылья.

— Чтоб их все черти драли! Им что, живанской[2] у лесника мало? — прохрипел он. — С деньгой хотя бы?

Я не знал; правда, автомобили у них шикарные: «опель» и «мерседес».

— Подумаешь! У них каждый ободранец на колесах. Я говорю про деньги! Про валюту! Задаром я не дурак таскаться.

Я согласился. Конечно, дурак он, что ли, тащиться на край света, да еще в зимнем пальто!

— Если вам жарко, — сказал я, — давайте понесу ваше пальто.

— Еще чего! — удивился повар. — Разве я могу его теперь снять? Вспотевший человек раз-два и простудился.

Я спросил его, знает ли он в Брезне Риачеков.

— Как не знать! — засмеялся он. — Я сам Риачек! Самый знаменитый из всех брезнянских Риачеков.

— А дети у вас есть?

— Конечно. Двое ребят. Один скоро будет инженером!

Значит, не он. У Риачеков, где живет Лива, — дочка, она учится с Ливой в одном классе.

— А много в Брезне Риачеков?

— Хватает, — надулся от гордости повар, — да только многие уже отправились подкрепить Братиславу.

Мне больше не хотелось расспрашивать, но повара уже понесло, и он продолжал, загибая толстые пальцы:

— Один погиб на войне. Второй, Само, тот сидит. Марти начальником где-то на Горегрони, а брат его Палё, у того язык подвешен что надо, весь город в кулаке держит. Да мне-то что! Он мне двоюродный брат во втором колене.

Мы шли, а повар все вспоминал и вспоминал всех Риачеков, пока у него на обеих руках уже осталось только два незагнутых пальца. Вдруг он остановился, уставился на меня и спросил:

— А тебе-то что до Риачеков?

— Да ничего, — смутился я, — так просто.

— Как это ничего? — пристал ко мне повар. — Сначала выспрашиваешь, а потом ничего!

Я уже жалел, что завел этот разговор. Ясное дело, ему это показалось подозрительным.

Но разве я могу взять и прямо спросить, где живет Лива и видел ли он ее? Чтобы повар понес какую-нибудь ерунду вроде Юли? Или чтоб сказал в Брезне Ливе, что я про нее выспрашиваю?

А в общем-то, что бы случилось, если бы он ей и сказал? Наверняка Лива иногда скучает, вот и будет знать, что и мы здесь о ней не забываем. Домой она еще не приезжала. Заболеть ей так и не удалось, да и вообще почти все субботы и воскресенья шел дождь. Только сегодня погода кое-как установилась.

Мне пришла в голову ужасная мысль: а вдруг Лива могла приехать сегодня?

— У Риачеков живет Лива Смржова из Партизанской хаты, — выпалил вдруг я неожиданно, — потому я спрашивал!

— Ага, — улыбнулась жирная физиономия, не выдавая, что ее хозяин при этом думает. — Знаю, знаю. Из Партизанской хаты под Дюмбером. Тихая такая девчушка. Тихая, как эти горы.

Вот это удивил! Лива — и вдруг тихая!

По дороге нам попался небольшой голый холм. И тут ни с того ни с сего задул ледяной ветер, сорвал с повара шляпу, закрутил ее штопором и шмякнул о землю. Я едва успел поймать ее.

Я засмеялся. Вот и Лива такая же тихая, как эти горы.

За холмом начинался лес, теперь уже последний.

— Не знаешь, мы захватили с собой коренья? — спросил повар, когда мы вышли на прогалину. Это была уже Камзичка.

Не знаю. Буду я еще думать о каких-то кореньях.

— Главное, чтобы были соль, лук и сало, — рассуждал повар.

Как же! Главное, чтобы бутылки были. Знаю я этих охотников.

Я огляделся: где же олень? Тут не видать. Только охотники расселись на ступеньках желтой веранды, а один даже лежит, прикрыв лицо шляпой с дрожащей кисточкой. Увидев нас, они повскакали и с громкими криками кинулись помогать нам снимать рюкзаки.

— Пошли, принесем его, — сказал дядя Рыдзик охотникам.

Повар, надев фартук, заявил, что сам пойдет к оленю, вынет печенку, сердце и еще что-то там, не знаю. Я незаметно исчез в лесу. Мне велели нести таз для внутренностей. Как бы не так! «Наплевать мне на вас!» — сказал я про себя, так же как повар до этого говорил вслух.

Приволокли оленя. Это был он, наш старик. Глаза у него были открыты. Как будто бы он смотрел затуманенным взором. Большое и грустное сердце его было пробито двумя пулями.

Повар разгреб жар, вынес из дома стол и начал ловко рубить лук. Я подносил поленья, подкладывал в огонь, чтобы было побольше углей. Когда повар нарезал и сало, он взял большой нож и рассек сердце. Что-то заскрежетало. Повар обтер нож. Он был выщерблен, наткнулся на пулю. Две пули навылет, третья застряла в сердце нашего бродяги.

Загрузка...