Глава 12 Побочная занятость

За три года, что прошло с того разговора, он впрямь поубавил веселости. Потому что жизнь снова опередила мечту. Нет, за ним не гонялись страстные попрыгуньи-стрекозы — да он того и не ожидал — но перестройка самоощущения осуществилась глубочайшая. От оружия он отказался, сколько бы ни пытались ему навялить — не взял ни в одной стране. Последний раз в прицеле он видел Элу, и то, что ствол был пустой, ничего не меняло — он раз за разом видел в прицеле только ее. Поэтому — нет, справлялся своими силами. «Уболтать и развести» как умение с возрастом приняло совершеннейшую форму, мало кто мог противостоять, и ктыриное ли это свойство или человечье, Гонза не задумывался. Оно просто работало. Под всей природной своей милотой стал… говорили — стальным, но он-то знал, что это хитин. Скользкий и прочный, пуленепробиваемый для взгляда.

И только огромный рабочий опыт, опыт вживания позволил ему грамотно мимикрировать под среду. Этого — мимикрии — собственно, от него и хотел Новак, вцепившийся намертво, предложивший отработать.

— Что мне будет нужно делать?

— Да ничего особенного. Делать будут специально обученные люди. Раз уже тебе выпала эта странная способность — видеть — будем ее выгуливать. Тебя носит по свету в самые разные его закоулки — присматривай, Гонзо. Просто присматривай. Ничего не делай. Свисти энтомологам, если что увидишь.

— Оу, шпионаж, нарушение неприкосновенности частной жизни, самих основ и конституционных свобод цивилизованного общества? То, что я люблю!

— Ты не путай свободу с хаосом, двукрылый. Но, да, парадокс, тебе ничего не нужно делать — и ты можешь всё. Постарайся удержаться на границе. Хотя кому я говорю. Долго же не удержишься.

Заканчивался четвертый год точно выверенного баланса. Кондотьер-канатоходец, он шел по крышам и выше крыш, удерживая равновесие пером на вытянутой руке. Первое вскрытое дело оказалось простым, но тошным — паразитирование на человеческом молодняке. Директор частной школы насиловал учеников сам и покрывал насильников. Собственно, дальше это даже не было журналистским расследованием — он гулял по свету и иногда поглядывал по сторонам. На него западали самки хищнецов — межвидово он все равно был им привлекательней, чем человеческие мужчины, годные тем только на корм, — а он их сдавал энтомологическому надзору, своему в каждой стране. Грушецкий никогда не интересовался тем, что случалось с его несостоявшимися партнершами после, даже не вступал с ними в контакт порой, да и зачем? Ничего такого, что бы могло всерьез замарать его. Просто их видел, просто информировал. Ему-то по-прежнему теплей всего ощущались человеческие женщины, хотя теперь он знал, что это всего лишь корм. Корм надо было брать понемногу и так, чтобы не пугать ресурс. И все бы ничего, пока это задевало чужое. Но однажды задело свое. В Варшаву занесло в прежнюю компанию, и увидел, вот собственными глазами увидел, как существо, которое он прежде считал своим другом, пожирает пасынка от первого брака своей человеческой жены… пришлось сообщить, куда полагалось, и раззнакомиться — его не поняли. А после он понял и сам, что непонимание отныне станет сопровождать его по жизни везде, где он чуть-чуть отклонится от курса, позволит себе вновь соприкоснуться с миром людей, как с чем-то, где можно искать пристанища. Человеческое отваливалось пластами, оставался хитиновый костяк, как ни отвратительно было думать об этом. И подленькая мыслишка подъедала — что не только догнал, но перегнал свое время, что его уже нет, что он — просто свет себя самого, давно угаснувшего в живой теплоте, перегоревшего насмерть.

К исходу того года он съездил на месяц в Индию проблеваться. Ганг смоет. Опять же, зима в тепле, обращение Далай-Ламы — это все если не гармонизировало, то чуть просветляло. И с новыми силами вернулся к рутине. Далай-Лама, кстати, оказался вполне себе человеком, хотя Гонза и подозревал обратное. Индия отвечала его потребности жить налегке, жить малым, за всю жизнь он зависал в ней несколько раз и надолго, напрочь теряя ощущение времени. Интересно, в череде перерождений Ганг снова сделает его насекомым — окончательно — или дополнит в нем человеческое до человека, или вообще выльет из колеса Сансары? Но это сработает, только если развеять пепел… А если это уже реинкарнация, то что такая поганая-то? Лучшей не заслужил? Реинкарнация внутрь, когда, внешне оставаясь человеком, ты раз за разом меняешь содержание — не в легкую сторону. Тогда же он начал и записывать тоже, без имен, разумеется. Теперь на книгу о мистическом у него материала более чем хватало, но публиковать было никак невозможно. Писать об этом было строжайше запрещено. А он все копил, запоминал, держал в голове, думая, что под старость непременно отдаст себе еще один долг и напишет роман — как есть — все равно же никто не поверит, а там уже будет можно. Разве кто-то поверил Кафке? «Королева летних стрекоз», легшая без названия в черновики, подвигалась медленно, хотя теперь у него был камертон, внутренняя подсказка, с которой можно было сверять догадки брутального мужского ума. Да, конечно, никакой документалки официально нельзя, строжайше запрещено, но худлит-то можно? Если уж можно было пану Франтишеку. В конце концов, Гонза рисковал и большим, и чаще. Ну и что ж теперь, что нельзя? Ему одному можно пройти по краю. Рассказать правду, как умел только он, обиняками, но в самую мякотку. И поди докажи, что это не худлит… А начиналось-то все невинно, чисто как путевые заметки, благо, он столько видал в жизни, сколько не во всякую голову влезет. Правда, книга подкинула подлянку там, где не ждал — со стороны текста, умения, мастерства. Художка не шла, легким потоком лился из него журнализм, а ума и вкуса хватало, чтоб отличить одно от другого, и это огорчало, что уж тут. Талант он прогулял, получается. «Просрал» было бы слишком грубо, да он и пользовался умением работать с текстом, продолжал, но в иной плоскости. Рифма ушла сама собой, первой, но он и никогда не считал необходимым давить из себя стихи по любому поводу. По юности оно хлестало из него просто как часть фонтана жизненных сил, а после электричество прикрутилось — только яркая влюбленность могла расшевелить или головоломка ума, облаченная в строку, которую хотелось зафиксировать, тогда… да он и не представлял себе жизни в литературе, ну ее к бесу. Он вечно говорил не за себя, и отвыкнуть от этого теперь было трудновато. Еще сложней, чем от обильного секса. Там хоть естественные возрастные колебания интереса давали угомон. Эла говорила, чтоб он забил на литературу, основной его талант — смотреть, видеть, запоминать, жить, мол, он путешественник, не литератор. В целом, верно. Как его любимец Томпсон, Гонза тоже считал, что выборы лучше, чем секс. Сильней фигачит адреналином. Политика на какое-то время спасла в плане ктыриной кормежки — там доверху наливали страха, вкусного страха, обильного, жирного. Спасла война — когда поставляешься под пули, каждая минута стать последней. Повидал своих он и среди армейских командующих: те, кто принимали решения наиболее хладнокровные, далеко не всегда оказывались людьми. Спасла чертова работа присматривающего — не жрал чужую смерть, как энтомолог, но воровал чужой адреналин. Но голодал, голодал, что уж тут. Нужна была самка, но ее не было, верней — он больше не смел, зная, к чему это приведет. Он не мог, не имел права погрузиться глубоко, и оттого — злая ирония — казался еще более поверхностным, чем всегда. Тащил себя, как мог, на паллиативе пять лет, поэтому то, что творила с ним в этот раз Венеция, несколько раздражало. Провоцировало. Сучка она, эта ваша Венеция, вот что.

В последнее время Пепа прямо сказал: вперед не лезть. Но где это видано, чтобы Гонза Грушецкий — и не лезть? Можно было заставить себя не смотреть. Невозможно было не видеть. Прежняя жизнь, прежний опыт, профессия — все это препятствовало отводить глаза.

Загрузка...