X Признаки болезни

Девятью тысячами баронесса прожила два года. В это время случилось многое, но эти происшествия не облегчили положения роялистов, а совершенно отняли у них надежду.

Бонапарте воротился из Египта, произвел 18 брюмера, сделался консулом и выиграл Маренгскую битву. Некоторые оптимисты думали еще, что молодой генерал действует в пользу Бурбонов и что, уничтожив якобинцев, он возвратит законным королям скипетр и корону, но те, которые здраво смотрели на вещи, не верили ни одному из этих предположений.

Между тем Европа трепетала перед победителем при Лоди, пирамидах и Маренго.

Баронесса до последней крайности не говорила маркизе о бриллиантах, и та не упоминала о них со дня отказа, не заботясь, чем живет и будет жить баронесса. Поэтому она очень удивилась, когда баронесса снова завела речь о бриллиантах.

Как и в первый раз, маркиза истощила все отговорки, какие могла придумать для защиты своих драгоценных украшений, но на этот раз баронесса, была в крайности и настаивала с таким уважением, спокойствием и достоинством, что маркиза должна была, глубоко вздыхая, вынуть ожерелье, стоившее до пятнадцати тысяч франков.

Баронесса снова предлагала продать все остальные бриллианты, чтобы вырученные за них пятьдесят тысяч положить в банк, но маркиза так сильно восстала против этого предложения, что госпожа Марсильи поняла бесполезность попыток подобного рода.

Маркиза требовала, чтобы из вырученных за ожерелье денег ей было дано тысячу экю на ее личные расходы.

Госпожа Марсильи получила пятнадцать тысяч франков тем же способом, как и в первый раз; Дюваль снова предлагал ей свои услуги, и она снова отклонила их.

Между тем Цецилия росла и была уже прекрасной двенадцатилетней девочкой, степенной и кроткой, нежной и набожной, с ангельской свежестью лица, с душой, совершенно сходной с душой матери.

Часто мать из окна смотрела, как она росла посреди своих роз — своих друзей, собеседников и сестер, часто думала, что через три года дитя будет почти женщиной, и глубоко вздыхала, спрашивая себя, какая будущность предназначена этому чудному творению природы.

Особенно беспокоило баронессу, не в отношении к ней самой, но в отношении к дочери, то, что от туманного климата Англии, от вечных забот о матери и дочери собственное ее здоровье начало ослабевать, госпожа Марсильи всегда была слаба грудью, и хотя она достигла тридцатидвухлетнего возраста без сильных болезней, но не могла совершенно победить органического недостатка, который с некоторого времени осенью причинял ей большие страдания — ужасные симптомы неумолимой болезни.

Однако, кроме самой баронессы, никто не замечал в ней зародыша этой болезни. По-видимому, ее здоровье было лучше, нежели когда-либо; лицо ее, обыкновенно бледное, покрылось румянцем, подобным румянцу юности; ее разговор, обыкновенно протяжный, по временам оживлялся, и эту живость, следствие лихорадочного состояния, можно было принять за избыток жизни. Никогда, наконец, девица де ла Рош-Берто не была так хороша, как госпожа Марсильи в это время.

Но эти признаки болезни не скрылись от нее. Около 1802-го, в то время, когда Франция открылась для эмигрантов, баронесса несколько времени имела намерение воротиться домой, несмотря на то, что отель Вернель был продан и ее земли в Нормандии, Турени и Бретани перешли за мизерную цену в руки спекулянтам, торговавших так называвшимися в то время национальными землями; возвращение во Францию без средств существования было делом довольно трудным: переселение, продажа и путешествие нанесли бы сильный удар средствам баронессы. Маркиза уговаривала дочь переехать пролив и принять прежние титулы, утверждая, что по приезде в столицу они через свои связи найдут возможность возвратить себе неправильно отнятые у них отели, земли и замки, но баронесса не слишком верила экономическим расчетам матери и решилась повременить с окончательным решением.

Наступил 1803 год, Цецилии было тринадцать лет, а казалось пятнадцать. Ее сердце, принимая чувства девушки, сохраняло и верования ребенка, и, за исключением игр с Эдуардом, которые уже года три, как стали гораздо скромнее, и разговоров с господином Дювалем, она не встречалась ни с одним мужчиной.

Воспитание ее было хорошо, но не совсем основательно; она знала все, что должна знать светская женщина, то есть столько, что могла сама довольствоваться своими познаниями, но не передавать их другим. Она прекрасно рисовала акварелью цветы и пейзажи, но не могла писать масляными красками. Она столько умела играть на фортепьяно, что могла аккомпанировать своему приятному, гибкому, звучному голосу, когда пела какой-нибудь нежный романс или ноктюрн; но ей никогда не пришло бы в голову желание произвести эффект какой-нибудь сонатой или большой арией. Правда, часто она предавалась чудным мечтаниям, импровизировала странные фантазии, новые мотивы, но все это было, так сказать, музыкой ее сердца, вырывавшейся из него против ее воли. Наконец, она знала историю и географию, но серьезно думала, — что училась им только для того, чтобы быть в состоянии отвечать, если бы ее спросили.

Что касается до языков, то познание их она не считала приобретением и говорила по-итальянски и по-французски с матерью, по-английски — со служителями.

Семейство Дювалей, состояние которого продолжало улучшаться, не прекращало знакомства с баронессой. Часто господин Дюваль приглашал маркизу, госпожу Марсильи и Цецилию провести у него в Лондоне неделю или две, но госпожа Марсильи постоянно отказывалась. Она знала, как легко четырнадцатилетняя девушка принимает впечатления, и страшилась нарушить спокойное существование Цецилии, пробудив в душе ее какое-нибудь желание, которое не в силах будет удовлетворить. Но зато при всяком свидании она упрекала Дювалей за их редкие посещения, и господин Дюваль, потому ли, что был тронут этим упреком, или имел какое-нибудь тайное намерение, стал чаще ездить в загородный домик, где приезд его, так же как приезд его жены и сына, всем доставлял удовольствие, кроме маркизы, которая не переставала удивляться связи своей дочери с этими простолюдинами; однако она уже решилась сходить вниз к обеду, когда семейство Дювалей по воскресеньям приезжало к ним в Гендон. Но тогда она торжественно одевалась и украшала себя всеми оставшимися у нее бриллиантами, что давало ей большое преимущество над госпожой Дюваль, одевавшейся очень просто и не носившей никаких украшений.

Все это жеманство ужасно мучило баронессу, но она не позволяла себе сделать матери никакого замечания. Впрочем, Дювали, казалось, не замечали этих аристократических выходок или не находили их странными, но можно было заметить, что они были признательны баронессе за ее обращение с ними, совершенно противоположное обращению маркизы.

Цецилия, чудное дитя, не имела никакого понятия об этих светских различиях; она знала только, что господин Дюваль оказал большую услугу ее матери, улыбалась, когда он входил, протягивала ему руку, когда он уходил, целовала госпожу Дюваль так же часто, как и свою мать, и говорила, что очень желала бы иметь брата, похожего на Эдуарда.

Откровенность и ласковость баронессы и Цецилии трогали добрых Дювалей до глубины души, и всегда весь обратный путь, а часто на другой день они говорили только о них.

Так прошло еще несколько месяцев, в течение которых деньги баронессы были истрачены. Мы уже сказали, что маркиза, отдавая бриллианты, потребовала себе часть вырученной за них суммы. Получив, она истратила ее на разные ненужные безделушки.

Сцена, последовавшая после новой просьбы баронессы, была тягостнее описанной нами. Маркиза не могла понять, как деньги, полученные за ожерелье, могли исчезнуть так скоро, и баронесса была вынуждена припоминать числа и показать употребление их для того, чтобы заставить маркизу исполнить ее просьбу и дать ей камней на десять тысяч франков ценой.

Госпожа Марсильи снова написала Дювалю, он снова поспешил явиться и нашел в баронессе большую перемену, хотя видел ее не более как за неделю перед тем, на ее лице видны были следы слез.

Даже Цецилия, по своей неопытности в делах света не имевшая никакого понятия о положении своих родителей, два или три дня видела печаль своей матери, печаль, которая пробудила и физическое ее страдание, прежде скрываемое баронессой под покровом всегдашнего душевного спокойствия.

Цецилия ждала Дюваля и, остановив его в коридоре, сказала:

— О! Боже мой! Милый господин Дюваль, я ждала вас с нетерпением; маменька очень печальна и беспокоится, я спросила у нее, что с ней, но она обращается со мной как с ребенком и не хочет ничего сказать. Милый господин Дюваль, помогите ей, если можете.

— Любезная Цецилия, — отвечал Дюваль, с нежностью смотря на нее, — я несколько раз предлагал баронессе услуги, какие только в состоянии сделать для нее, но баронесса никогда не хотела принять их. Увы! — прибавил он, вздыхая. — Я ниже ее, и потому она ничего от меня не принимает.

— Вы ниже ее, дорогой господин Дюваль? Я не понимаю вас. Разве маменька обращается с вами не так, как бы вы желали?

— О! Благодарю Бога, нет, сударыня; напротив, баронесса очень добра со мной.

— Так, может быть, вы недовольны мной, милый господин Дюваль? Ах! В таком случае клянусь вам, что если я и сделала вам какую-нибудь неприятность, то совершенно против воли, и прошу у вас прощения.

— Я недоволен вами, милое дитя? — вскричал Дюваль, увлекаясь своей нежностью к Цецилии. — О нет!

Нет!

— Но что же делается с маменькой?

— Что? Я это знаю, — сказал Дюваль.

— О! Если знаете, то скажите мне, и если я могу сделать что-нибудь…

— Очень многое, дитя мое.

— О! Так приказывайте.

— Я пойду к вашей маменьке, поговорю с ней и, если она согласится на мое предложение, тогда она будет просить у вас милости, от которой зависит, быть может, счастье всех нас.

Цецилия посмотрела на него с удивлением, но Дюваль, не отвечая, пожал ей руку и пошел к баронессе Марсильи.

Загрузка...