XII Человек предполагает…

В следующее воскресенье семейство Дювалей приехало, по обыкновению, к баронессе, которая приняла их одна. У маркизы была мигрень.

Никто ни слова не упоминал о женитьбе, но госпожа Дюваль обняла баронессу де Марсильи, Эдуард поцеловал руку Цецилии, и Цецилия покраснела.

Очевидно, все знали о проекте Дюваля, и он наполнял радостью сердца самого Дюваля, его жены и сына.

Что касается баронессы — она была печальна; в первый раз в триста лет ее семейство хотело вступить в неравный союз, и хотя она была убеждена, что это нарушение законов аристократии, которым покорялись ее предки, составит счастье ее дочери, но не могла победить в себе какого-то беспокойства.

Цецилия за несколько дней перед тем стала замечать, что здоровье ее матери ослабевает. Особенно в этот день лицо баронессы, вероятно вследствие душевного волнения, покрывалось то ярким румянцем, то смертельной бледностью; по временам она отрывисто кашляла. За десертом баронесса встала и вышла. Цецилия последовала за ней и нашла свою мать прислонившейся к стене коридора. Заметив дочь, баронесса спрятала платок, который держала у рта, но Цецилия успела заметить на нем кровь и закричала. Баронесса поцелуями заглушила ее крик, и обе вернулись в столовую.

Госпожа Дюваль с участием спросила о причине, которая заставила выйти баронессу и Цецилию; баронесса отвечала, что ей сделалось дурно, а Цецилия тихонько уронила несколько слез.

Прощаясь с гостями, Цецилия просила господина Дюваля под каким-нибудь предлогом прислать в Гендон, на следующий же день, лучшего лондонского врача, и господин Дюваль обещал ей это.

Когда Цецилия и ее мать остались одни, первая не могла далее скрывать горестных чувств своих; она желала не высказывать их, но не могла, не умея притворяться. И у баронессы недостало духа скрыть от дочери своего беспокойства, но это беспокойство оправдывало согласие ее на союз благородной фамилии Марсильи с плебейской фамилией Дювалей, и Цецилия в свою очередь старалась успокоить мать.

На следующее утро к баронессе явился друг господина Дюваля, приехавший, как он говорил, для того, чтобы отдать ей от имени Дюваля десять тысяч франков, которые тот был ей должен; эти деньги Дюваль привозил еще накануне, но, когда Цецилия попросила его под каким-нибудь предлогом прислать доктора, он удержал их у себя, думая, что они дадут ему возможность исполнить ее желание.

Приезжий во время разговора объявил, что он доктор, ехал к больному и кстати получил от Дюваля поручение, доставившее ему честь знакомства с баронессой.

Цецилия воспользовалась этим, чтобы передать гостю свое беспокойство о здоровье матери, и баронесса, с первого слова понявшая всю проделку, откровенно рассказала доктору все признаки болезни, заставлявшие ее опасаться за свое здоровье.

Доктор, по-видимому, не разделял опасений госпожи Марсильи, но тем не менее предписал ей строгую диету и в разговоре, с видом человека, не знающего, последуют ли его совету, присовокупил, что баронесса получила бы значительное облегчение, проведя семь или восемь месяцев в Ницце или Пизе.

Цецилии казалось, что всего легче исполнить последнее предписание доктора, и очень удивилась, когда на ее просьбы в точности следовать совету доктора баронесса отвечала, что исполнит все, кроме путешествия; ее удивление увеличилось, когда баронесса, чтобы отклонить ее настойчивость, сказала, что они так бедны, что не могут перенести расходов, нужных на путешествие.

Цецилия не понимала, что такое богатство и что такое бедность. Ее цветы рождались, цвели, умирали без всякого различия друг перед другом; все они пользовались водой, освежавшей их стебли, солнцем, развивавшим их почки, и она думала, что люди, подобно растениям, имели равное участие в произведениях земли и дарах неба.

Тут впервые баронесса рассказала дочери, что они были богаты, имели дом, земли, замки, но все это продано, и им остается только маленький загородный дом, в котором они живут, что даже и этот домик не принадлежит им, и они пользуются им за ежегодную плату, так что если перестанут ее уплачивать, то будут выгнаны вон.

Цецилия спросила у матери, чем они до сих пор жили, и баронесса не скрыла от нее того, что источником денег были бриллианты ее бабушки. Бедное дитя осведомилось, не может ли она чем-нибудь способствовать благосостоянию своего семейства, и узнала, что женщина не может составить себе состояние, но получает его от мужчины. Тогда Цецилия вспомнила о проекте матери соединить ее с семейством Дювалей и, бросаясь в ее объятия, сказала:

— О! Маменька, клянусь, я буду счастлива с Эдуардом.

Госпожа Марсильи поняла все благородство этого восклицания и то, что с этой стороны она не встретит никакого препятствия в исполнении своего намерения.

Дни проходили, не изменяя положения бедного семейства, только баронесса все более и более ослабевала; однако политические новости были несколько благоприятнее прежних; для роялистов слух, что Бонапарте возвратит престол Бурбонам, становился все правдоподобнее; говорили о прекращении первым консулом всех сношений с якобинцами, уверяли, что Людовик XVIII писал к нему, и молодой победитель отвечал ему двумя письмами, в которых не отнимал у него всей надежды.

В одно время герцогиня де Лорд воротилась в Лондон и, извещая баронессу Марсильи о своем приезде, уведомляла, что посетит ее на следующий день.

Эта новость была очень приятна баронессе и ее дочери и привела в восторг маркизу, которая увидела наконец возможность быть в своей сфере и очиститься от сношений с Дювалями, — она позвала Цецилию к себе в комнату, что бывало только в важных случаях, и приказала ей не говорить герцогине ни слова о безумных намерениях ее матери насчет ее замужества. То же самое сказала она баронессе, которая, предвидя возражения, какие будет ей представлять герцогиня, с охотой обещала маркизе исполнить ее желание.

На другой день, в два часа пополудни, когда баронесса, маркиза и Цецилия собрались в зале, перед загородным домом остановилась карета, раздались удары молотка в дверь, и через несколько минут доложили о герцогине де Лорд и шевалье Генрихе де Сенноне.

Баронесса около восьми лет не видела герцогиню; они обнялись как два друга, дружба которых не охладилась ни временем, ни разлукой. Герцогиня не могла скрыть грустного чувства, возбужденного в ней переменой лица баронессы, и та заметила это.

— Вы находите, что я переменилась, не правда ли? — сказала она вполголоса герцогине. — Но, прошу вас, не говорите ни слова, вы встревожите Цецилию. Мы сейчас пойдем в сад и там поговорим.

Герцогиня пожала ей руку.

— Все то же, — сказала она, обращаясь к маркизе, великолепно одетой. Герцогиня наговорила ей много лестного и, обращаясь к Цецилии, сказала:

— Вы стали тем, чем обещали быть, прелестная Цецилия. Поцелуйте меня и примите мое поздравление, я уже слышала от Дювалей, которые приходили вчера ко мне засвидетельствовать свое почтение, что вы достойная девушка.

Цецилия подошла, и герцогиня поцеловала ее в лоб.

— Милая баронесса и вы, милая маркиза, — продолжала герцогиня, — позвольте мне представить вам моего племянника, Генриха де Сеннона, которого, со своей стороны, рекомендую как прекрасного молодого человека.

Несмотря на этот вполне ужасный комплимент, шевалье поклонился необыкновенно грациозно.

— Вам известно, — сказал он, — что герцогиня мне вторая мать, и потому прошу вас не удивляться преувеличенности ее похвал.

Баронесса и маркиза поклонились, Цецилия присела, когда Сеннон обратился к ней.

Несмотря на скромное отклонение им от себя слов герцогини, должно было признаться, что госпожа де Лорд была права. Генриху было двадцать лет. Это был красивый юноша, в котором видны были благородные манеры детей, не покидавших родительского крова и во время домашнего воспитания не утративших того лоска хорошего тона, который обыкновенно уничтожается университетским образованием. Генрих, как и большая часть эмигрантов, не имел состояния. Мать потерял он вскоре после своего рождения, отец его был гильотинирован, и он мог ждать богатства только от дяди, который, как говорили, составил себе в Гваделупе огромное состояние торговыми оборотами, но по странному капризу дядя объявил, что племянник его ничего не получит, если не примет участия в торговых делах. Семейство Генриха де Сеннона восстало против подобного условия, и Сеннон получил воспитание совсем не такое, как было бы нужно для торговца сахаром или кофе.

Все эти подробности были переданы баронессе и маркизе, и понятно, что герцогиня де Лорд и ее племянник не весьма хорошо отзывались о людях, занимающихся коммерцией; маркиза помогала их осуждениям. Баронесса и Цецилия, чувствуя, что часть эпиграмм относится к семейству, составляющему их обыкновенное общество, почти не вмешивались в разговор, который вскоре обратился почти в насмешки, и баронесса, желая прекратить его, взяла герцогиню под руку и, согласно своему обещанию, повела в сад.

Маркиза, Цецилия и Генрих остались.

Маркиза, увидя Генриха, решила, что он, а не какой-нибудь Эдуард Дюваль должен быть мужем Цецилии, и потому, лишь только баронесса и герцогиня вышли из комнаты, как маркиза, следуя желанию выставить достоинства своей внучки и будто для развлечения шевалье, заставила ее принести шитье и альбомы.

Генрих, хотя знаток и в вышивании, был поражен альбомами. В этих альбомах, как мы сказали, находились рисунки красивейших цветов сада Цецилии: имя каждого было написано внизу. Генрих с удивлением заметил, что, если можно так выразиться, каждый цветок имел свое особенное лицо, вполне соответствовавшее имени, ему данному. Он попросил Цецилию объяснить ему эту странность, и Цецилия рассказала ему о своем воспитании в кругу этих цветов, о том, как она подружилась со своими благовонными друзьями, как силой симпатии достигла возможности понимать печали и радости своих лилий и роз, как, наконец, по их характерам и приключениям окрестила их соответствующими именами.

Генрих слушал этот рассказ, как очаровательную волшебную сказку, но сказка эта была быль, волшебница перед ним. Всякую другую девушку, кроме Цецилии, которая стала бы рассказывать ему подобные вещи, счел бы он безумной; было заметно, что непорочное дитя описывало свою жизнь, свои чувства, свои радости и огорчения; если она и приписывала их цветам, то от чистого сердца. Говоря про одну несчастную розу, она почти плакала.

Маркиза слушала и старалась время от времени переменить разговор, находя все эти ботанические приключения не стоящими внимания, но Генрих держался иного мнения; ему казалось, что он видит не человека, а какое-нибудь фантастическое существо Оссиана или Гете.

Однако, когда маркиза произнесла слово «музыка» и открыла фортепьяно, Генрих, будучи сам музыкантом, попросил Цецилию спеть ему что-нибудь.

Цецилия не умела заставлять себя, не знала, есть ли у нее дарование или нет, быть может, не знала даже, что такое дарование.

В музыке, как и в живописи, отличительной чертой Цецилии было чувство, и, когда она с неописанной прелестью пропела несколько романсов, Генрих попросил ее сыграть что-нибудь ее собственного сочинения.

Тогда Цецилия опустила руки на клавиши и начала одну из своих странных фантазий; ноты, взятые с педалью под сурдиной, означали ночь; шум затихал мало-помалу, и его место на земле сменяло совершенное молчание, нарушаемое только журчаньем ручейка; потом посреди возвышенного спокойствия мрака раздавалась песня птички, мелодичная, неизвестная, которая пела в сердце Цецилии, как эхо небесных мелодий, и произносила: надежда, молитва, любовь.

Слушая эту странную симфонию, Генрих закрыл лицо руками, опустил голову и, подняв ее, не думал вытирать слезы, дрожавшие на его ресницах, — он увидел Цецилию, сидевшую с глазами, поднятыми кверху, и с влажными ресницами. Он готов был броситься перед нею на колени и поклоняться ей.

В эту минуту баронесса и герцогиня вернулись из сада.

Загрузка...