Повести

ЖЕНИТЬБА Г. АНСЕЛЬМА ДЕ ТИЙОЛЯ Воспоминания ученика восьмого класса

В 1842 году маркиз Ансельм де Тийоль достиг возраста, в равной мере разумного и зрелого, а именно, двадцати семи лет. Это высшая точка жизни, когда молодые люди прощаются с безумствами ушедшей юности, если только не бросаются в них очертя голову. Счастливый период, в который можно то, что на выразительном языке отцов называлось «делать глупости»!

Ансельм де Тийоль был молодым человеком со светлыми волосами, на которых как бы лежал отблеск заходящего солнца. Его шевелюра постоянно пребывала в состоянии войны с законами парикмахерского искусства и представляла для искушенных мастеров своего дела головоломную задачу, последствия смелого решения которой торчали во все стороны, наводя ужас на девушек округи. Но зато длинные, как у обезьяны уистити, руки, похожие на ходули ноги, непримиримый взгляд, зубы, словно из палисандра[206], уши, как у школьника первого класса, — все это вместе придавало юному маркизу невыразимый шарм и неизъяснимую притягательность.

С крупным телом и мелкими мыслями, широкий в груди, но узкий во лбу, с сильными руками и слабым умом, солидным костяком и бедным интеллектом, этот человек неминуемо должен был завладеть царством небесным независимо от того, будет ли он двигать горы, подобно Энкеладу[207], или жить растительной жизнью.

Тем не менее издали Ансельм де Тийоль внушал уважение — чтобы хорошо смотреться, подобно высоким монументам, он нуждался в перспективе. На расстоянии ста шагов маркиз являл собой нечто пирамидальное; в двухстах это был Антиной[208], и молодые девушки чувствовали, как в волнении вздымается их девственная грудь; наконец, в двухстах пятидесяти шагах замужние женщины начинали бросать на супругов, владельцев их прелестей, мрачные взгляды и строить в голове комбинации из статей гражданского и уголовного кодексов, касающихся убийства и супружеской неверности.

Но увы! Извилистые улочки городка К. лишали юного маркиза любых возможностей перспективы! К тому же как скомпрометировать женщину на таком расстоянии? Как соблазнить девушку, пребывая в отдалении? Словом, как напитать душу нежными чувствами, если вы находитесь на одном конце улицы, а предмет вашей страсти — на другом? Поэтому мужья и возлюбленные, облачившись в покров беззаботности, спали совершенно спокойно. Они выказывали Ансельму знаки дружеского внимания и, ради его собственной безопасности, единодушно наградили его ролью громоотвода. Ибо, согласно данным палаты мер и весов, маркиз де Тийоль возвышался на один метр девяносто пять сантиметров над уровнем моря; однако его интеллект не дотягивал более трех метров до уровня самого тупого представителя семейства китообразных. Одна лишь губка[209] могла проиграть ему интеллектуальное соперничество.

Итак, господин Ансельм де Тийоль был маркизом, ни более, ни менее, притом маркизом старой закалки. Его дворянство отнюдь не являлось дворянством мантии![210] Он не терся среди разночинцев в коридорах правительственной власти, не был ни деревенщиной, ни буржуа, ни простонародьем, ни торговцем. Он был маркизом по полному праву!

Ибо предок его, Ригобер, обладал остротою ума и величием духа, достаточными, чтобы в благословенном 879 году вылечить от сильного несварения желудка короля Людовика Заику[211] при помощи листьев раскидистой липы, осенявшей один из уголков его поместья, за что и был немедленно возведен во дворянство.

С этого исторического момента род Тийолей[212] пустил корни в своей норе, не обращая внимания ни на какие внешние события, включая набеги врагов, чем и проявил себя абсолютно бесполезным для любезного отечества.

Во время защиты Парижа Эвдом[213], в 885 году, Ригобер де Тийоль отсиживался в погребе.

В эпоху крестовых походов Атаназ де Тийоль и его пятеро сыновей лишь наблюдали за событиями.

При Людовике XI, во времена Лиги общественного блага, Экзюпер де Тийоль заботился лишь о благе собственном.

Когда Франциск I в битве при Павии[214] потерял все, кроме чести, мадам Альдегонда де Тийоль позволила любить себя юнцу и потеряла несколько более, нежели король Франции.

В дни Баррикад[215] семья Тийолей забаррикадировалась за собственной дверью, подавая пример, какому в наши дни мало кто следует.

При осаде Парижа Генрихом IV, во время великого голода, Перефикс де Тийоль отнюдь не пожирал своих детей, но, напротив, хорошо кормил их заботливо припрятанными в подвалах припасами.

При кардинале Ришелье отпрыски этого блистательного рода воспользовались смутой и беспорядками, чтобы жить в тишине и покое, а во времена войны с Нидерландами Непомюсен де Тийоль вел боевые действия против крыс, пожиравших его сыры.

Во время Семилетней войны[216] мадам Фредегонда де Тийоль произвела на свет семерых прелестных детишек, и, чтобы не дать упасть тени на добродетель прекрасной дамы, приходится предположить, что Аглибер де Тийоль, ее доблестный супруг, не сражался в это время против великого Фридриха[217] бок о бок с маршалом Саксонским[218].

Наконец, эти аристократы оказались недостаточно благородны, чтобы пострадать в девяносто третьем[219], но вполне соответствовали эталону знатности, чтобы получить возмещение убытков при реставрации Бурбонов.

Итак, Ансельм де Тийоль, последний в роду, пошел по стопам своих блистательных предков: он не был ни хорош собой, ни храбр, ни щедр, но невежествен, труслив и глуп. Одним словом маркиз как маркиз, по милости Божией и по причине расстройства пищеварения Людовика Заики!

В 1842 году он еще брал уроки латыни у уважаемого учителя некоего Назона Параклета[220], человека, погруженного в латинский язык, чьи знания и ум оценивались в три сотни экю в год. Он был духовным наставником юного Ансельма, чопорный ментор Телемаха[221] в образе маркиза, ибо ученик-сирота смотрел, слушал и понимал лишь в пределах возможностей своего учителя.


Речи Назона Параклета были проникнуты целомудренным спокойствием, что также отличало благочестивого Энея[222], любимого его героя; он беспрестанно украшал свои фразы формулами и примерял, заимствованными из латинской грамматики Ломона, знаменитого профессора старинного Парижского университета[223].

— Черт возьми, господин маркиз, — чистосердечно говаривал благочестивый Параклет. — Вы происходите из древнего знатного рода, вы своего добьетесь! Viam facietis![224] Ибо я не позволю себе называть вас на «ты» даже на этом божественном, хотя и нечестивом языке.

— Как бы там ни было, — отвечал жалкий отпрыск рода Тийолей, — мне стукнуло двадцать семь лет, может, уже пора приобщить меня к тайнам бытия?

— Cupidus vivendi![225] Все правила и вашего поведения, и грамматики содержатся в Ломоне, начиная от Deus sanctus[226] и кончая Virtuset vicium conraria[227], все высокие принципы синтаксиса и морали там сформулированы и четко разъяснены!

— Но не следует ли, — настаивал Ансельм, — удачной женитьбой обновить мой почти угасший род?

— Нет сомнений, господин маркиз. В вас заключена вся надежда благородной династии! Domus inclinata recumbit. — Recumbit humi bos, — желая блеснуть своими познаниями, рискнул Тийоль.

— Тысяча извинений, мой славный ученик! Ошибаетесь…[228] Recumbit humi bos, — означает, что бык падает на землю, и фраза эта употреблена Вергилием в иных обстоятельствах[229]. Domus inclinata recumbit буквально значит: domus — ваш дом; inclinata — который угасает; recumbit — полагается на вашем пороге.

— Но кто захочет полюбить меня, мой добрый Параклет?

— Разве у вас нет сорока тысяч ливров ренты? С каких это пор девушки отказываются выйти замуж за сорок тысяч ливров, предложенных двадцатью семью годами доброго маркизата, если к тому же этот маркизат хранит свои богатства среди роскошных убранств замка с башнями? Нужно или быть сумасшедшим, или обладать доходом в сорок одну тысячу ливров!

— А что, собственно, такое женитьба? — не унимался маркиз.

— Сударь, — целомудренно отвечал означенный Параклет, — я никогда этого не пробовал. Вот уже сорок один год как я холостяк, и никогда, даже во сне, не ощутил прелестей семейной жизни! Attamen[230], насколько возможно честному человеку, virbonus dicendi peritus[231] рассуждать, пусть приблизительно, о вещах, которые он не знает ни de jure, aut viu, aut auditi, aut tactu[232] — это последнее слово особенно энергично выражает мою мысль! — по мере сил отвечу господину маркизу де Тийолю, ибо мой долг состоит в том, чтобы внушить ему самые первые жизненные принципы, включая воспроизведение себе подобных!

Профессор чуть было не задохнулся от такой длинной фразы, но, по счастью, высморкался, взял из табакерки, украшенной портретом Вергилия в черном фраке с крестом Почетного легиона, понюшку, ловко втянул ее ноздрей и сказал:

— Я, старый благочестивый Назон Параклет, поделюсь с вами, господин маркиз, моими собственными соображениями по поводу того негордиевого узла, что зовется женитьбой, узами Гименея, матримониумом. Профессор Ломон в своем курсе о морали предлагает в качестве примера проспрягать прежде всего глагол amo, j'aime[233]. В выборе этого слова есть некая тонкость, которая с первого взгляда может ускользнуть от вашего внимания, а при втором уж точно ускользнет! Будем действовать одновременно синтетически и аналитически. Что значит amo?

— Я люблю! — молодцевато ответствовал юный Ансельм.

— Что это за слово?

— Глагол!

— Активный, пассивный, средний или депонентный?[234]

— Активный, — не усомнился маркиз де Тийоль.

— Активный! Именно активный!.. Особенно настаиваю на этом его качестве, — все более воодушевляясь, говорил учитель. — Он активный! Чтобы управлять аккузативом[235], он должен быть активным, иногда депонентный, но никогда пассивным, никогда средним! Продолжим! Когда глагол не в инфинитиве…[236] Ну-ка!

— Он согласуется со своим номинативом[237], или субъектом.

— Превосходно, мой благородный ученик! И вы еще думаете, что попусту прожили двадцать семь лет своей жизни? Глагол согласуется с номинативом. А знаете ли, что вы есть? Вы — субъект, хороший субъект, прекрасный субъект, блистательный субъект! В качестве такового выступаете именительным падежом, или номинативом, фразы, названным индивидом, а именно, названным Ансельмом де Тийолем. Ergo![238] Вы командуете, управляете всей фразой! А что есть фраза? Отражение, образ жизни со всеми ее разочарованиями и запятыми, периодами и надеждами, удовольствиями и восклицательными знаками! Ergo! Вы, субъект, распоряжаетесь по своему усмотрению всем содержанием фразы, от первого наречия до последнего предлога и опосредованно влияете на прямой объект. Опосредованно, ибо между объектом и вами находится необходимый глагол, действие которого исходит из субъекта и побудительно подчиняет ему объект!

— А что это за глагол? — с возрастающим интересом спросил юный Ансельм.

— Этот глагол — amo, j'aime. Глагол активный по преимуществу, который управляет чем? Аккузативом. Пример: J'aime Dieu; amo Deum![239] Прямой объект подчинен глаголу и через него — субъекту!

— А что это за объект? — вздрогнув, спросил маркиз.

— А вот теперь, — покраснел благочестивый Назон, — слушайте внимательно, мой благородный ученик! Говорят, в синтаксисе жизни, как и в синтаксисе латинского языка, существует три четко различимых рода. Вы принадлежите исключительно к мужскому, ибо именно так были зарегистрированы в мэрии вашего округа. Некоторые же индивиды принадлежат к среднему роду, вроде Оригена[240], Абеляра[241] и т. д. Глаголы этого типа никогда не управляют никаким объектом в аккузативе! Пример: я изучаю грамматику, studeo grammatical. Наконец, женский род, именно он и занимает нас больше всего Как мне сказали, женщина принадлежит к этой последней категории; ее легко узнать по одежде и отсутствию бороды. Сотворенная, чтобы быть управляемой, постоянно находиться под прямым воздействием субъекта и глагола, она стоит и всегда должна стоять в аккузативе, винительном падеже, со всеми своими явно выраженными формами. Что, следовательно, сопрягает субъекта и прямой объект, номинатив и аккузатив мужчину и женщину? Глагол, активный глагол, весьма активный, максимально активный; это глагол, столь часто встречающийся в четвертой книге «Энеиды» и о котором я ранее вынужден был умолчать по мотивам целомудрия. Это глагол, связка, соединяющая Энея и карфагенскую царицу Дидону: Eneas amat Didonem[242]. Женитьба — это спряжение данного глагола, начиная с презенса[243], напоенного медом, и кончая исполненным горечи инфинитивом[244]. Спрягайте по вашему вкусу, господин маркиз, и в жизни, и в синтаксисе существует четыре спряжения. Одни отличаются своим порывом и императивом[245]; иные — упоением и супином[246]; третьи — возбуждением и герундивом[247] на dus, da, dum. Спрягайте, благороднейший из Тийолей, спрягайте!

— Amo, amas, amat, amamus[248], — покорно произнес юный Ансельм, который при столь бурных любовных описаниях почувствовал, как разгорается его сердце.

— Превосходно, господин маркиз, — утирая мокрый лоб, одобрил профессор. — Последнее замечание, и перейдем к Цитере[249].

— Говорите, мой ученый Назон.

— Опасайтесь употребить в вашей фразе местоимение: ваш аккузатив подвергнется величайшей опасности, ибо местоимение всегда занимает место имени или субъекта.

В совершенстве вооруженный этой брачно-грамматической теорией, юный Ансельм де Тийоль день и ночь скреб затылок в попытках проникнуть в более глубокие тайны. Но справедливость требует признать, что он нисколько не продвинулся, ибо его слабо развитые способности быстро разбились о скалу непонимания.

Назон Параклет с новым пылом углубился в заложенные в грамматике принципы морали, успешно предался рассмотрению морали виноградного листа и сделал ряд полезных замечаний о неправильном склонении в латинском языке.

Город К., в котором жили эти замечательные персонажи, имел около семи тысяч жителей; но, говоря об интеллектуальной стороне дела, в нем можно было насчитать от силы двести душ, включая души животных.

Этот провинциальный городок с равно узкими улочками и взглядами поднимался в шесть утра и укладывался в восемь вечера, следуя примеру пернатых обитателей своих птичников. В течение дня жители занимались обычными делами, завтракали в девять и обедали в четыре. Свободный от угрызений совести и достижений Цивилизации городок зашнуровывался спереди, не позволял декольте опускаться ниже подбородка, носил черные чулки и прюнелевые башмаки, ступал широкими подошвами и бил в еще более широкие ладони, аплодируя мастерам местного виноделия. На руках у него пузырились рукава с буфами, шляпы имели выраженный антиадюльтерный фасон, а его невесты, защищавшие при помощи метел и веников неисчислимое богатство своих прелестей, поистине носили пояс целомудрия. Когда с приходом ночи город расходился по домам, в нем зажигались его знаменитые фонари, а деревянные башмаки звонко цокали по горбатым мостовым.

Однако в эти прекрасные вечера отнюдь не происходило беспорядочного смешения млекопитающих! Дворянство жило в отдельных кварталах и раздражало буржуа своей провинциальной спесью. А ведь лишь немногие из них осмелились бы сравнить свои генеалогические титулы со ссохшимися пергаментами маркиза де Тийоля. Что поделать, не каждый может похвастаться предками, имевшими при Людовике Заике столь оглушительный фармацевтический успех!

Несмотря на редкостную некрасивость, на юного Ансельма, в двойном свете несовершенства его черт и бедности ума, смотрели как на какое-то чудо. Назон единственный был к нему искренне привязан и осмеливался даже находить в нем определенную изысканность. Послушать Параклета, так только слепой не заметил бы привлекательности его ученика; профессор рекомендовал хулителям пойти поиграть на кларнете на просторе полей, ire clarinettam lusum, причем употреблял супин, учитывая судорожные движения и гримасы, каковых требует игра на этом гнусавом инструменте.

Итак, благочестивый Параклет задался целью достойно пристроить своего воспитанника. Он-то знал, что плоть юноши устроена так же, как и у всякого другого мужчины. И если сам Ансельм не испытывал эмоций, мало что понимал и никого не любил, то это вовсе не значило, что у него не было чувств. Отнюдь! Душа юноши способна была страдать, как и иные души, и горячий порох его сердца только и ждал искры, чтобы вспыхнуть, взорваться и засыпать целомудренные окрестности своими пылающими осколками!

Именно поэтому Назон трубил перед учеником сигнал к атаке и из кожи лез, чтобы подвигнуть его на штурм. Каждое утро в его ушах звучал вопрос маркиза: «Благочестивый Параклет, что это за жуткая бессонница мучает меня?»

Anna soror, quae me suspensam insomnia terrent?[250]

Для себя Назон свободно интерпретировал эту фразу как: «Сестра Анна, сестра Анна, видишь ли ты что-нибудь?»[251]

Но в сухом воображении профессора «солнце светило и трава зеленела»[252], и Параклет принялся действовать. Старый латинист надеялся завоевать какую-нибудь пышную красавицу, дабы она спасла род Тийолей от грядущего угасания. По сравнению с этим предприятием походы Александра[253] выглядели сущими пустяками. Назон отдавал себе отчет в поджидавших его опасностях и, чтобы укрепить душу рассказами о великих подвигах древних, днем и ночью перечитывал Ксенофонта[254] и Фукидида[255]. Именно тогда «Отступление Десяти Тысяч…» показалось ему шедевром стратегии!

Сердце латиниста было щедрым, а любовь к сироте безграничной! Ничто не могло его испугать, и он раскинул военный лагерь на расстоянии пушечного выстрела от юных наследниц. Следует заметить, что Параклет укрепил свои тылы, вооружившись генеалогическим древом Тийолей и восемью тысячами пяти-франковых монет, составлявших годовой доход молодого маркиза.

«Клянусь Юпитером[256], — говорил себе латинист, — кто устоит перед таким соблазном? Мадам де Мирабель с пятью дочерьми на выданье? Господин Пертинакс, председатель суда, обладающий, по слухам, самым странным из возможных аккузативов? Или генерал де Вьей-Пьер, ломающий голову над тем, как, с каким номинативом сочетать свою наследницу? Кто не захочет породниться с благородными Тийолями? Какой мельник не возжаждет обменять свою мельницу на епископскую шапку? Так сказал бы я, si parves componere magna solebam»[257].

Покуда юный маркиз Ансельм, достигший на двадцать седьмом году жизни расцвета душевных и физических сил, сосредотачивал сумеречный свет своего интеллекта на правилах латинской грамматики, благочестивый Назон оседлал своего конька и ринулся покорять души и сердца молодых наследниц.

Ансельм проникался духом поэзии Авсония[258], а Назон — духом речей мадам де Мирабель; ди Тийоль отождествлял себя с гением Ломона, а Параклет употреблял свой собственный гений на то, чтобы проторить матримониальные пути к сердцам девушек брачного возраста.

Мадам де Мирабель, дама в годах, была вдовой и постоянно носила платья в зеленую полоску. Высокая, худая, даже тощая, она невольно вызывала в памяти воспоминания о подпорках для винограда, коими щетинятся равнины Шампани. Некоторые обитатели города К., отличавшиеся особым светским остроумием, говорили, что месье де Мирабель умер оттого, что быстро обтрепал свою жизнь о неровности своей угловатой супруги.

Как бы там ни было, результатом их шероховатого союза явились пятеро дочерей.

Эти уважаемые девы, насчитывавшие от двадцати до двадцати пяти весен, все были готовы к замужеству. Мать произвела их на свет именно для этого, и теперь молодые люди порхали возле сих светильников с риском сжечь фалды своих фраков, а девицы размахивали шелковыми сачками в тревоге, что не смогут поймать ни одного из этих мотыльков.

Тем не менее каждая могла похвастаться сотней тысяч франков приданого, и каждая бросала вокруг себя напряженные, будто заряженные электричеством взгляды; глаза девиц, воспроизводившие по цвету весь спектр радуги, все вместе походили на батарею из десяти лейденских банок[259], в которых беспрестанно трепетали золотые листочки. Но увы! Их разряды не сумели поразить ни одного добропорядочного жениха. Электричество расходовалось впустую. Дело в том, что все девицы в большей или меньшей степени походили на свою мать, а у их матери профиль был не из приятных.

Разве мог благочестивый Назон потерпеть неудачу, захоти он помериться силой с этими пятью страждущими сердцами?

Вот почему, нарядившись в черный фрак, фалды которого сладострастно ласкали полные трепетного возбуждения щиколотки хозяина, в парадном жилете с переливами и в панталонах, заканчивающихся непростительно высоко от туфель с великолепными пряжками, храбрый Параклет направил свои стопы в обиталище девственниц, о которых медовый месяц, казалось, совсем забыл, распределяя свой мед. Профессор прощупал почву, понял по томным вздохам, что несчастные души сохнут от жажды, и осмелился в тщательно взвешенных выражениях сформулировать свое предложение.

Его не удивило, что молодые лица расцвели в лучах взошедшего на их горизонте солнца возможного супружества: замаячила надежда исполнения сокровенных желаний, к тому же упятеренных. Каждый день никем не понятые девицы, изливая жалобы, вздыхали в ожидании такого счастливого дня, а это в сумме составляло 1825 вздохов в год.

— Итак, мои дорогие, — вкрадчиво говорил меж тем благочестивый Назон, — у этого юноши хорошее будущее и непорочное прошлое. Сердце его целомудренно, а душа не замутнена пылкими страстями. Это — девственная лампада, которую я сам наполнил маслом, она ждет лишь искры, чтобы возжечься чистым пламенем и гореть неугасимым огнем!

— И он хорош собой? — хором выдохнули девицы.

— Мадемуазели, он не просто хорош, он прекрасен!

— И богат? — в тон дочерям прошелестела мать.

— Мадам, он не просто богат, он — миллионер!

— Умен? — томились в нетерпении юные девственницы.

— Вполне достаточно, чтобы составить счастье женщины.

— И его зовут…

— Sed tamen, iste deus, qui sit, da Tityre nobis: «Познакомьте нас с этим богом», — так сказали бы вы мне, будь я Титиром[260].

— Его имя, скорее! — хором выкрикнули дочери и мать.

— Маркиз Ансельм де Тийоль!

Устрашающее безобразие маркиза и перспектива оказаться его женой произвели поистине разрушительное действие.

Старшая дочь пала без чувств; вторая впала в истерику; третья упала в обморок; четвертая повалилась навзничь; пятая грохнулась об пол; мать свалилась с облаков.

Эта череда падений напомнила славному профессору падение карточных домиков, которые он строил в детстве. Он мог бы злоупотребить своим положением и расшнуровать корсажи лежавших в обмороке, но целомудренный латинист в одной руке собрал все свое мужество, в другой — зажал шляпу и вышел, проговорив:

— Jpse gravis graviterque ad terram pondere vasto Concidit![261]

Благочестивый Назон, человек щедрой души, был выше обычных человеческих слабостей — он вернулся к своему ученику, неся на лице выражение сардонического стоицизма.

Осмелимся, однако, предположить, что, обладай доблестный латинист хвостом, он отнюдь не торчал бы морковкой!

Ансельм де Тийоль корпел над синтаксисом. Возможно, подобное трудолюбие было призвано укротить кипение страсти. Без сомнения, лилии латинского языка бросились ему в голову, и яростный бег его крови успокаивался благодаря начисто лишенному чувственности созерцанию тайн усеченного союза que.

— Ну как дамы Мирабель? — спросил последний наследник славного имени.

— Переведите слово в слово, — ответил Параклет, — вдумайтесь хорошенько, из какого рода вы происходите, господин маркиз. Вам не к лицу мезальянс! Эти дамы принадлежат к мелком) дворянству, обладают ничтожным умом и таким же ничтожным состоянием. С ними у вас будут ничтожные дети[262], что составляет удел лишь дедушек и бабушек!

— Увы! — грустно произнес Ансельм.

— Мужайтесь, мой благородный ученик! Ответьте, каким способом выражаются в латыни французский союз que и предлог de после глаголов conseiller, persuader[263] и подобных?

— Через союз ut плюс конъюктив, или сослагательное наклонение.

— Ставлю вам хорошую отметку за этот ответ и тотчас отправляюсь к генералу де Вьей-Пьеру.

Сказано — сделано. Ансельм продолжил свои занятия, а Назон Параклет, одетый как описывалось выше, направил неуверенные шаги к жилищу прекрасной Амальтульды.

Она была дочерью и идолом генерала, который ежедневно приносил на ее алтарь неисчислимые жертвы. Физически эта девица была крепко скроена, широка в плечах, полна в бедрах, живая, смелая, с неукротимым темпераментом. Выражаясь образно, на голове она носила кепи, а тело обертывала драным флагом — то есть была настоящим сорванцом. Казалось, ей с рождения пристало лишь таскать на спине солдатский вещевой мешок и на счет «раз-два» разряжать мушкет. Ее отец, который и сам был не промах, полностью капитулировал перед капризами своей дочери. И немудрено — это была настоящая амазонка[264], только что без лука. Одним словом, в ее жилах текла кровь истинного вояки!

Заговорить с воинственным дитятей рискнули бы, пожалуй, только Аякс с Ахиллом[265], да и то лишь вдвоем. Девушку легко было принять за крепость с навесными бойницами, барбаканами[266] и катапультами. Она была схожа с заряженной картечью пушкой.

Благочестивому Назону, вооруженному лишь доброй волей, оставалось предать себя в руки Господа и профессора Ломона, славного пророка латинского языка.

К осаде следовало приступить по всем правилам — прорыть тайные ходы и траншеи, а также предусмотреть пути отступления. Бравый латинист, хоть и испытывал невероятный страх, был тверд. Он призвал все свое мужество и отправился к генералу Там его встретил дракон в обличье привратника и тут же, не мешкая, представил посетителя пред очи благородной Амальтульды де Вьей-Пьер.

История умалчивает о встрече Параклета с генералом и его дочерью, во время которой он испрашивал бесценную руку Амальтульды для своего ученика. Так никто никогда и не узнал, была ли рука протянута, и если да, то к какому именно месту приложена. Словом, после пяти минут переговоров парламентер ретировался, оставив на поле боя и свой проект, и свою шляпу. После огня неприятеля ему пришлось осушать лоб, внутренность панталон и обширные лацканы сюртука.

Поспешное бегство привело Параклета к подымающимся воротам замка Тийолей; он взбежал по ступеням феодальной лестницы и влетел в комнату юного маркиза. Ученик рыдал над параграфом, трактующим французские глаголы в индикативе, долженствующие перейти в латыни в сослагательное наклонение.

— Что с вами, месье дражайший ученик? — с беспокойством спросил учитель.

— Милейший учитель, — отвечал тот, — слово «сколько», «насколько», находясь между двумя глаголами, требует, чтобы второй стоял в сослагательном наклонении.

— Именно так!

— Например, — продолжал Ансельм, — вы видите, насколько я вас люблю, vides quantum te amem!

— Браво, господин маркиз! Но ваш пример напоен грустью. Продолжайте!

— Vides quanto te amem! Я уже слышу, как мадемуазель де Вьей-Пьер повторяет мне эти нежные слова!

Назон не смутился и сказал своим профессорским голосом:

— В каком падеже ставится существительное, указывающее на время, когда нужно подчеркнуть длительность действия?

— В аккузативе.

— Хорошо. Например?

— Я знаком с вашим отцом вот уже несколько лет, — отвечал Ансельм. — Multos annos utor familiariter patre tuo.

— Верно, господин маркиз, — одобрил ловкий Параклет. — Я был близко знаком с вашим отцом и могу сказать, что он считал ниже своего достоинства якшаться с гарнизонными крысами, дворянство которых зиждется на кончике шпаги. К тому же, если мы имеем дело с прошедшим временем, имя ставится в аблативе[267] с abhinc[268]. Пример?

— Вот уж три года, как он умер, — ответил последний из Тийолей. — Tribus abhinc annis mortuus est.

— Увы, три года, господин маркиз, но его наставления еще и сейчас звучат у меня в ушах. А именно: дочь военного недостойна вплести свою семью-выскочку в древний род Тийолей и укрепить свой новоиспеченный герб на пышных ветвях их генеалогического древа. Думаю, что если вы примете ее руку, то скоро в этом раскаетесь: credo fore ut poeniteret, как учит нас грамматика. Я немедленно отправляюсь с визитом к господину председателю суда, а вы, следуя нашим грамматическим и матримониальным изысканиям, повторите пока случай, когда латинский глагол не имеет будущего инфинитива[269]: credo fore ut brevi illud negotium confecerit — Je crois qu'il aura bientot termine cette affaire — Думаю, что он скоро закончит это дело.

С этими словами благочестивый Параклет покинул своего ученика и, черпая в прошлых неудачах новое мужество, укрепив сердце и душу, отправился на встречу с первым должностным лицом города.

Proh! Pudor![270] Это было унижением! Это означало облечь знатных предков маркиза в черные судейские одежды и треуголку!

Поступки Назона Параклета напоминали лафонтеновского[271] журавля, ведь после линей и карпов высшей аристократии он устремился к улиткам, наследницам второго сорта.

Месье Пертинакса роднило со многими парижскими и провинциальными судьями то, что он переваривал судебные прения вместе с завтраком в блаженном ничегонеделании и дремоте судопроизводства.

Благочестивый Назон прослышал, что у господина Пертинакса имеется прелестная дочь, хотя он ни разу ее не видел, ибо первое должностное лицо, будучи необщительным, закрывало всякий доступ к своей приватной жизни. По слухам, дочка воспитывалась в одном из лучших столичных пансионов, а Небо одарило ее сверхъестественной красотой. Но сведениями о семье Пертинаксов мало кто располагал, и охотнику за ними требовалась недюжинная ловкость, чтобы суметь послать в цель стрелы своего любопытства. Впрочем, у Назона в колчане их было предостаточно; за молодой девушкой он числил немалое приданое, а за отцом — яростное устремление к знатности и богатству.

Итак, надежды на будущее стерли на челе Параклета следы слез от прошлых неудач, когда после судебного разбирательства он заговорил с суровым господином де Пертинаксом.

Беспристрастный судья только что закончил слушание одного нашумевшего дела, решив его в убыток обеим тяжущимся сторонам: должника приговорил к уплате долга кредитору, а последнего — к возмещению судебных издержек, сумма которых вдвое превосходила означенный долг.

Уважаемый председатель суда имел вид человека, в котором совесть и желудок живут в ладу друг с другом и со своим хозяином. Широким величественным жестом он пригласил Назона изложить цель визита.

— Господин председатель, — начал профессор, — это одновременно дело и частное, и принципиально важное, ибо от него зависит спасение общества.

— Продолжайте, сударь, вы меня чрезвычайно заинтересовали.

— Надеюсь, господин председатель.

— Не желаете ли, чтобы я привлек к беседе господина прокурора?

— Не стоит его беспокоить, сударь, я буду краток, ибо время не дозволяет лениться! Non mihi licet esse pigro!

— Итак, сударь…

— Позвольте представиться — Назон Параклет, профессор латинского и иных языков, продолжатель дела Ломона и член Генерального совета по общественному обучению детей старше семи лет.

— Достаточно, — поклонился де Пертинакс.

— Сударь, — продолжал Параклет с любезнейшей из своих улыбок, — узы обучения и дружбы связывают меня с самым богатым человеком нашего города, ditissimus urbis, и, без всякого сомнения, наиболее примечательным, maxime omnium conspienus. Упадок аристократии и ее привилегий великой болью отзывается в моем сердце, ибо блистательный венок из благородных семейств всегда окружал и оберегал старинный трон нашего отечества. Я один из тех борцов, unus militum, или ex militibus, или iter milites, ибо имя в партитиве[272] требует поставить следующее за ними имя во множественное число и в генитив[273] или в аблативе при наличии ех-, или в аккузативе, при наличии inter, итак, говорю я, представитель малой армии мужественных борцов, которым суждено спасти общество путем возрождения его благородных институтов. Ибо нам грозит великое бедствие, magna calamitas nobis imminet, impendet, instat!

— Продолжайте, сударь, — проговорил слегка озадаченный председатель.

— Мой юный ученик, — продолжил Параклет, — купается в деньгах, у него есть все, что может пожелать человек, abundat divitiis, nulla se caret! Вы же, господин председатель, обладаете благородным отпрыском… Почему, спрошу я вас, вы любите своих детей? И сам же отвечу: Quaenam mater liberos suos non amat?[274]

Господин де Пертинакс снова поклонился в знак согласия.

— Итак, — снова заговорил Параклет, — мой ученик, господин Ансельм де Тийоль, маркиз по рождению, погружен в самую черную меланхолию, что доставляет мне много горя, moerore conficior! Поначалу я не знал, чему приписать его удрученное состояние, но потом понял — тут не обошлось без любви! Reneo lupum auribus[275], сказал я себе, надо его женить! Уж мне-то известно, что к кому к кому, а к нему претендентки ринутся толпой! Turba ruit или ruunt! Но благородным флюгером его чувств владеет лишь одна женщина! Я узнал имя избранницы — это ваша дочь, о господин де Пертинакс! С этого момента я решил все о вас разузнать: я увидел ваш дом, vidi domum tuam, и полюбовался его красотой, illius pulehritudinem miratus sum!

— Так вы утверждаете, что юный рыцарь любит мою дочь? — спросил с улыбкой председатель. — Или, говоря вашим языком, dicis hunc juvenem amare filiam meam?

— Ax нет, сударь! — с жаром возразил Параклет. — Так вы погрешите против синтаксиса! В случае совпадения форм необходимо поменять актив на пассив, и именно в том случае, когда после усеченного que именительный и косвенный падежи французского языка оба соответствуют латинскому аккузативу и их невозможно различить! Например, вы говорите, что (qui) Ансельм де Тийоль любит мою дочь. Неправильно будет сказать: Dicis Anselmem ex Tiliis amare filiam meam. Следует перестроить фразу и сказать: Вы говорите, что моя дочь любима Ансельмом де Тийолем — Dicis filiam meam amari al Anselme ex Tilus.

— Как бы там ни было, господин Параклет, думаю, у этой любви нет будущего.

— Сударь! — разгорячился профессор. — Наше дворянство восходит к Людовику Заике! Мы располагаем сорока тысячами ливров ренты! Ответьте, во имя Неба и гибнущих королевских династий, в чем причина отказа?

— В том, что у меня нет дочери, у меня сын, — ответил господин де Пертинакс.

— Ну так что же?

— Однако вы делаете странные замечания!

— Ах да, конечно. — Назон был пристыжен. — Я увлекся. Но почему, почему ваш сын не дочь? Нельзя ли это как-то исправить?

— Не вижу, каким путем!

— Господин председатель, — продолжал настаивать бедный Параклет, — вы сейчас не располагаете временем, мы вернемся к этому вопросу позже…

— Но если я говорю, что у меня сын! — вскипел председатель. — Не может же ваш маркиз на нем жениться!

— Верно, поначалу это кажется затруднительным, но…

— Ваши «но» не имеют смысла!

— Существует ли в гражданском кодексе статья, предусматривающая наказание за подобное предложение? — не сдавался профессор.

— Никакой статьи!

— Итак?..

— Сударь, — председатель побагровел, — мне что, позвать служащего, чтобы вас вывели вон?

— Quis te furor tenet?[276] He предавайте дело огласке! — возмутился Назон.

— Если вы сейчас же не уйдете, — бушевал раскрасневшийся как помидор председатель, — я призову на помощь жандармерию департамента!

— Право, вы потеряли над собой контроль! Мы еще поговорим о нашем деле, — не сдавался Параклет.

— Убирайтесь! — председатель стал совершенно лиловым. — Или я вызываю Национальную гвардию![277]

— Те relinquo![278] — вскричал по-латыни разгневанный Назон. — Но я еще не сказал последнего слова, и мой ученик войдет в вашу семью!..

Первое должностное лицо города уже готовилось перейти от слов к делу, но тут упрямец профессор вышел из Дворца Правосудия и пришел в ярость. В свою очередь его лицо из красного стало совершенно белым, прихватив по пути фиолетовый оттенок. Он несколько раз повторил громовым голосом quos ego[279], чему из глубин здания эхом отвечали крики, как бы оспаривая аргументы Нептуна.

Параклет был уязвлен — провалилась его самая блистательная комбинация. В своем монологе он употреблял энергичные формулировки Цицерона[280], а его гнев, бравший начало в высоких сферах Гордости, низринулся потоком оскорбительных выражений и даже ругательств меж кощунственных берегов quousque tandem u vernum enimvero[281].

Он шагал, размахивая руками словно мельница, и спрашивая себя, не должен ли его ученик потребовать удовлетворения за оскорбительный отказ господина де Пертинакса, основанный на утверждении, что у него якобы нет дочери, а лишь один сын! Не следовало ли кровью смыть подобную обиду? Троянская война казалось ему, разгорелась из-за более ничтожного повода! Разве идет в сравнение поруганная честь Менелая[282] с грозящей гибелью рода Тийолей?!

Взъерошенный профессор продвигался вперед нетвердой походкой, пока не столкнулся с каким-то весьма материальным предметом.

— Cave ne cadas[283], — машинально произнес он.

— Cave ne cadas, — ответили ему.

Благочестивому Назону почудилось, что он встретил на своем пути скалу и громкое эхо.

— Кто вы? — спросил он.

— Месье Параклет, — услышал латинист в ответ, — я секретарь суда. Я уже стар, послушайте меня!

— Постановление суда, так скоро! — с грустной иронией констатировал Параклет. — Зачитаете мой смертный приговор?

— Месье, — отвечал секретарь суда, — я подписываю бумаги моего министерства именем Маро Лафуршет, и я ваш искренний почитатель.

— Что ж, послужите мишенью для стрел моего гнева!

— Месье, выслушайте меня!

— Вы, простой секретарь, ничтожный писарь, безмозглая подставка для перьев, и вы вмешиваетесь в мои мысли и прогулки!

— Но в конце концов!..

— Прочь с дороги, ничтожество!

— Однако…

— Прочь, крючкотвор!

— Не унижайте смиренных! — возгласил Лафуршет. — Ne insultes miseris!

— Или ne insulta! — подхватил Назон.

— Или noli insultare miseris![284] — нашелся господин Лафуршет.

Перед подобными грамматическими перлами гнев профессора разом угас. Он встретился с латинистом одного уровня с ним!

— Чего хочет от меня уважаемый секретарь? — спокойно спросил он.

— Я слышал вашу беседу с господином Пертинаксом. Простите мне невольную неделикатность! Я могу быть вам в некотором роде полезен.

Ловкий писарь отмыкал интеллектуальные врата профессора ключом вкрадчивости.

— Меня зовут Марон, как Вергилия, — шепнул он.

— Но Лафуршетом[285] не зовут никого, — обрезал Параклет. — Что дальше?

— У меня есть дочь на выданье, с небольшим приданым. Она в полной мере являет собой то, что Юстиниан[286] называет viripotens[287].

— Viripotens? — повторил Назо.

— Viripotes! — подтвердил Маро.

— Месье, — заволновался профессор, — эта viripotes сделает из меня вашего друга на всю жизнь. Итак, девица viripotes зовется…

— Эглантина! Она женщина мягкого нрава, приятного обращения, но с горячим темпераментом, и замужество достойным образом удовлетворит ее юные запросы, если господин маркиз Ансельм де Тийоль, соблаговолив остановить на ней взгляд своих благородных очей, окажет нам честь провести в нашей семье вечер этого счастливого дня!

— Прекрасно сказано! — похвалил задумавшийся Назон. Кажется, он крепко держал в руках будущее рода Тийолей.

— Quota hora est? — спросил профессор.

— Quinta[288], — ответил Лафуршет.

— В семь часов господин маркиз и я постучим в вашу дверь.

На этом собеседники завершили свой научный дуэт, и погруженный в размышления Параклет продолжил путь к замку.

Что за мезальянс! Дочь провинциального писаря, «вписывающаяся» в гордую семью Тийолей! Это античное древо будет принуждено сыпать свои белые цветы на недостойную голову! Из почвы, когда-то возделанной его благородными предками, оно перенесется в неунавоженную землю вульгарной буржуазии! Но выбора не было. Род восстанет из пепла, и потомки передадут его славу грядущим поколениям. К тому же Ансельм облагородит свою жену, ибо и петух облагораживает кур.

Приободренный этими аргументами птичника, профессор добрался до замка, объявил ученику о полном успехе их предприятия и произнес речь, по длине и убедительности доказательств вполне сравнимую с речами Цицерона, в которой наш латинист трактовал цели легитимного брака в двойном свете морали и воспроизведения рода.

При серебристом звоне имени Лафуршетов Ансельм даже не моргнул глазом! Будучи девственником, он смотрел лишь на внешнюю сторону дела, не заглядывая в глубину. Эглантина — женщина, чего же еще? Он пребывал до поры в том блаженном состоянии, когда главное — ухватиться за сорочку, и лучше — за ночную.

После обеда все обитатели взбудораженного замка принимали участие в облачении маркиза. Прислуга сбилась с ног. На невинный лоб жениха были вылиты каскады очистительной воды; осушающие салфетки истерлись до дыр; горшочки с помадой лишились своего благоуханного содержимого; десятки гребней потеряли свои зубы в буйных зарослях на голове маркиза; крючки отступали перед упорством ботиночных пуговиц; шкафы изрыгали потоки одежды; подтяжки растягивались до пределов, позволяющих выдержать давление в несколько атмосфер, а бесконечные галстуки, словно аллигаторы, разбрасывали во все стороны свои хвосты!

В назначенное время маркиз стал походить на медведя в манжетах, кружевном жабо и при парадной шпаге.

В сопровождении своего также накрахмаленного учителя он в несколько минут достиг дома № 7 по улице Вье-Паршемен[289] и приготовился с триумфом появиться в жилище своей нареченной. Все были в сборе. Присутствовали месье Лафуршет и его дочь Эглантина; кузен Буссиньо, служащий мэрии Гроньон, дальние родственники Лафуршетов и всей цивилизации; крестный отец девицы, некто Проте, судебный исполнитель с дипломом об окончании двухгодичных юридических курсов.

Салон заливал свет двух свечей, грустно чадивших в противоположных углах комнаты; на четырех стенах висели мерзкие картины с охотничьими сюжетами; пятым украшением выступал дурацкий стол красного дерева, на котором стояла клетка с соломенными чучелами птиц; соломенные же стулья и кресла отнюдь не прельщали посетителя своей сомнительной мягкостью; единственным, кто мог бы без ущерба для себя высидеть на них более часа, был бы бригадир конной жандармерии, чья профессия закалила наиболее мясистые части тела. Венчало убранство комнаты стоявшее у окна старое пианино, лоно которого, без сомнения, хранило эхо кухонных баталий.

Объявили о прибытии маркиза де Тийоля. Общество запаниковало было, но быстро взяло себя в руки. Ансельм вошел под обстрелом беспокойных взглядов. Мужчины встали, женщины присели, дети таращили глаза, пытаясь рассмотреть ниточки, которыми приводились в движение руки и ноги гостя.

Назон официально представил своего ученика, и под прикрытием благодатного полумрака Эглантина двинулась к суженому. Она сделала реверанс, а вместе с ней склонились в поклоне все ее сорок пять весен. Девица цвела под жарким солнцем французского юга. Она оказалась крепко сбитой, круглой, пухлой, толстой, сферической; она являла взгляду роскошные формы тропического растения.

Ансельм нашел невесту прекрасной — он принял ее за увеличенное издание Афродиты[290]. На желторотого юнца она, конечно, могла произвести такое впечатление. Эглантина вполне сошла бы за свою мать, не будь она всего лишь дочерью.

Словом, гости и хозяева обменялись приветствиями, наговорили друг другу комплиментов, а потом расселись поудобней, и началась беседа. Вскоре общий разговор перешел в приватный. Оказавшийся рядом с юной писаршей маркиз говорил так тихо что могло показаться, что он просто-напросто молчал. Назон беседовал на латыни со своим новым другом, у которого находил поистине квинтиллианские[291] обороты, и делился с ним своими наблюдениями над неправильным склонением в латинском языке.

Сыграли в корбильон[292]. Хотя маркизу уже сто раз объясняли правила этой игры, его мятущийся ум никак не мог их усвоить, и потому его неожиданные выходки нередко приводили окружающих в мучительное недоумение.

Что касается бравого профессора, то он во всем полагался на своего друга Ломона.

Остальное общество приучало свои глаза к непривычному зрелищу молодого маркиза, его физических и духовных несовершенств.

Тем временем обрученные — ибо любовь их уже обручила — пьянели от счастья. Вскорости Ансельм разгорячился, заговорил о грамматических неправильностях существительного cubile[293] и поведал возлюбленной о склонении существительного tonitru[294]. Что касается прилагательного comu и имени la come[295], то они, казалось, были известны ей с детства. Эглантина не осталась в долгу и отвечала — «копия судебного решения, экспедиция, трибунал».

Определенное разнообразие в течение вечера внесли несколько невинных игр. В жмурках Ансельм странным образом перепутал пол играющих, а также не замедлил опрокинуть стол и клетку с птицами (которым осталось только ожить, чтобы улететь). В игре в синонимы ему предложили отгадать предмет, имеющий характеристики — добрый, добродетельный, чувствительный, которым можно наслаждаться, изучать, нежнейшим образом проводить с ним время, прижимать к сердцу, прятать под подушку и в молитвенник… Он ответил: «Ветряная мельница».

Вечер закончился наилучшим образом — юный маркиз уже мечтал, как он увидит Эглантину в своих снах, а Эглантина представляла себе невинные радости с непорочным супругом.

На следующий день решился вопрос со свадьбой, а еще через неделю церковные колокола вливали в уши новобрачных тысячи обещаний, одно другого слаще.

Назон Параклет буквально проскакал весь день на одной ножке. Он был просто неузнаваем! Надежды исполнялись, и он провидел, как бесчисленное потомство его любимого ученика — много-много Тийолей! — образует липовые аллеи.

Великий день наступил, однако ни Мирабели, ни Вьей-Пьеры, ни Пертинаксы не лопнули от досады!

Маркиз краснел, как весталка[296] при свете дня; он возжег священный факел Гименея и держал его с религиозным чувством. Ансельм теперь несколько манкировал уроками латыни, но это можно было ему простить. Тотчас по совершении церемонии юный Тийоль собирался вновь усердно приняться за занятия и слово в слово перевести историю любви Дидоны и Энея.

Славный и доверчивый юноша! Беги туда, где ждет тебя счастье, куда влечет наслаждение! Раскрой объятия своей увесистой половине! Неси на вытянутых руках двести пятьдесят фунтов живого веса, что вложила в них любовь! Доверь свои чувства и мысли поэтическому вдохновению божества Цитеры и на законном основании развяжи пояс целомудрия твоей томной супруги!

Старый профессор имел с учеником интимную беседу; он просветил Ансельма насчет его супружеских обязанностей и произнес прекрасный парафраз на тему duo in uno carne[297] из Писания. Великая книга тайн человечества листалась беспрерывно, и молодой Тийоль почерпнул там наивысшие знания. Затем учитель и ученик перешли к сложностям бытия: Ансельм был предупрежден об угрозе измены. Юноша побледнел, и волосы у него встали дыбом, когда он услышал о возможных шалостях слабого пола. Со страхом он прочел биографии некоторых знаменитых мужей античности и разглядел в толще мутной воды действительности не замеченные им подводные рифы: и жизнь и море предстали перед его взором покрытыми черным илом и грязью. Ансельм бросил зонд и наткнулся на скалы, о которые разбилось (и еще разобьется) бесчисленное множество супружеских ладей!

Назону удалось ободрить растерявшегося ученика. Союз, который тот заключал, имел все шансы на удачу — Эглантина Лафуршет была создана, чтобы одарить мужа счастьем. Она казалась нечувствительной к внебрачным соблазнам, а потому сможет устоять против чьих-либо попыток осквернить супружеское ложе. Это было тщательно возделанное поле, ухоженное с нежностью, хранимое со всем бдением, и ее любовь к Ансельму служила пугалом, готовым обратить в бегство любую хищную птицу и претендента на душу и тело добродетельной невесты. А потому женитьба маркиза непременно будет полна гармонии, как одна-единственная музыкальная нота, без вариаций, без коды[298], без фальши, ключом к которой являются лишь наслаждение и счастье!

Вечер перед первой брачной ночью был волнующим и полным страстей. Нетерпеливый маркиз захотел уединиться с юной супругой в спальне еще до заката солнца. Однако решительный сторонник соблюдения приличий, профессор энергично противопоставил желанию ученика аблатив и твердую волю, которым тому пришлось подчиниться.

— Не торопите, мой благородный ученик, не торопите тот блаженный миг, когда мечта вашей страсти сольется с ее реальным воплощением! Не забывайте о различных способах выражения в латыни предлога «без» перед инфинитивом: вы должны провести ночь без сна, noetem insomnem ducere, без того, чтобы ранить стыдливость супруги, salva fide, без внимания к возможным досадным мелочам, dissimellanter! Не забывайте также, что женитьба сродни точному переводу и что вы должны слово в слово повторять вашу супругу, прежде чем позволите себе обратиться к вольному стилю.

Наконец звезда Венеры поднялась над горизонтом наслаждения. И пора! Ансельм давно уже уставил на нее телескоп своего нетерпения!

Прелестная Эглантина Лафуршет тщетно пыталась выдавить слезинку — целомудрие так и не смогло растворить врата потоку слез, паводка не получилось. Она направила свою пышную, слегка взволнованную плоть к дверям супружеской спальни, а общество с многозначительными улыбками продефилировало перед маркизом.

Веко отеческого глаза Назона невольно увлажнилось, а его новый друг Марон мог изъясняться лишь междометиями: О! Э! Дала! Хм! Уф! Пф-ф!

Но вот Ансельм де Тийоль, до того момента последний в роде, поцеловал своего учителя, тестя и исчез за дверями.

Птицы взмахивали крылышками в своих гнездышках; напоенная ароматными дуновениями ночь колыхала прозрачный полог своей эбеновой[299] кровати; вечерняя звезда бросала в таинственный мрак луч своего взгляда, а само Небо, эхом отзываясь на прерывистые вздохи, в какой-то момент блаженно содрогнулось от наслаждения, молодости и любви!

Девять месяцев спустя Тийоли расцвели совершенно, и ничто не омрачало счастья двух соединившихся семейств. Только свояк Лафуршет, слегка склонный к насмешке, как и большинство старых судопроизводителей, поддразнивал иногда Назона по поводу трудностей в латыни.

— Вы знакомы с Федром?[300] — спрашивал он.

— Безусловно!

— Как вы переведете anus ad amphoram?

— Anus — старуха; ad amphoram — с амфорой. Это название басни.

— Вы допустили грубую ошибку.

— А именно?

— Прямо-таки возмутительную ошибку!

— Месье Марон, выбирайте выражения!

— Amphoram переводится как «горшок».

— Какая разница?

— Ad означает «на».

— Ну так что же?

— A anus[301] совсем не значит «старуха»!

Параклетом овладевал праведный гнев, и два чемпиона латинской грамматики вцепились бы друг другу в волосы, если бы не носили париков.

Однако вскоре подобные инциденты стали редкостью, оба знатока латыни зачехлили кинжалы насмешки и сложили в колчан стрелы сарказма. Ведь жизнь в этом избранном Богом уголке, где камни мощеных улиц дремали в ожидании редкого прохожего была покойна и прекрасна.

На горизонте семейной жизни маркиза де Тийоля не проплывало ни облачка; ежегодно еще один ребенок — мальчик или девочка — появлялся на свет, утверждая незыблемость рода Тийолей. Благочестивый Назон Параклет, закончив работу над неправильными склонениями, занялся исследованием тайных причин, которые, рассмотренные в двойном свете грамматики и женитьбы, мешают средним глаголам управлять аккузативом.

ОСАДА РИМА

Глава I ИСТОРИЧЕСКАЯ СПРАВКА


Убийство господина де Росси[302] должно было предварить всплеск революционного движения в Италии. Свободы, объявленные Пием IX[303], грозили обернуться против него самого и опрокинуть древний престол святого Петра.

Либеральная власть рушится повсюду, и это является следствием избыточности ее институтов. Прошлое далеко от настоящего; во времена, когда абсолютные правители покушались на свободы общества и уничтожали их, эти свободы, низвергаясь, действовали подобно разлетающимся осколками бомбам; но в XIX веке народы сами требуют ограничения слишком либеральных реформ, ибо последние способны столкнуть общество в бездонную пропасть. Свобода в понимании республиканцев различного толка, свобода анархическая, изжила себя, свобода в теории и свобода на практике — взаимоисключающие вещи: там, где слишком очевидно провозглашен принцип, нет места факту. В то же время, когда свобода не претворяется в практику, ее принципы сводятся лишь к роли лозунгов на челе общественных памятников.

Шестнадцатого ноября 1848 года Квиринал, дворец духовного владыки, был окружен гражданской гвардией и регулярными войсками. Но их требования реформ заглушали ружейные выстрелы швейцарцев, которые, храня верность власти и своему жалованью, храбро защищали временное королевство Папы.

Уже в течение некоторого времени воздух Рима был насыщен грозой. Франция успела передать Италии свою неспокойную атмосферу, и жители Апеннинского полуострова полной грудью вдыхали этот пьянящий аромат. Дело в том, что итальянцы дышат лишь с позволения австрийского императора, а пушки и генералы не слишком-то великодушны. Шум и беспокойство, доносившиеся с той стороны Альп, возбуждали римлян, которым захотелось быть причастными к празднику и без церемоний порадовать себя зрелищем небольшой революции.

В то время как одни осаждали, а другие защищали Квиринал, молодой человек со злым и неприятным лицом шнырял среди заполнивших площадь людей. Он являл собой определенный тип итальянцев — лживых, лицемерных, подвластных злу и неподвластных добру, ультрамонтанов[304], низких, завистливых, трусливых негодяев, не направленных и не просвещенных ни обучением, ни разумом. Бывший секретарь Папы Пия IX, он был хорошо известен в свете, на который некогда высокомерно изливал свою наглость и спесь. Его прошлое положение заставляло подозрительно относиться к его сегодняшним занятиям — почему Андреани оставил служение Папе и бросился в водоворот заговоров и мятежа?

— Друзья мои, братья мои, — бросил он перевозбужденной толпе, — владычество пап временно, оно уйдет, и свободная Италия никогда больше не будет носить траур по своим тиранам! Последуем за Францией в устремлении к свободе, и ее дети придут нам на помощь!

— Вы не из наших, — отвечали ему.

— Я солдат, я с вами и я за вас! Я знаю все бесчисленные злоупотребления этой прогнившей системы, все эти так называемые реформы, которыми вас развлекали, пустые уступки, которыми, как фальшивой монетой, оплачивали ваши великодушные порывы. Я солдат! Увидите, я буду сражаться в первых рядах, чтобы свергнуть абсолютизм и навечно обеспечить вашу независимость!

— Должно быть, вы в курсе всего, что происходит во дворце, — обратился к нему один честный малый, — и знаете, что Пий Девятый уступает нашим требованиям и дает нам либерального министра.

— Министры — пассивное орудие власти, они ничего не могут изменить в политике, — все более распаляясь, отвечал Андреани. — Папа просто меняет перчатки, вот и все, рука же его не станет ни мягче, ни щедрее. Не придавайте значения именам-однодневкам, которыми власть пытается усыпить вашу бдительность. Что даст смена вывески, если хозяин продолжает обвешивать и продавать фальшивый товар — свои лживые свободы?!

Действительно, святой владыка, чтобы сдержать бурю, попытался в качестве громоотвода использовать ряд министров, на которых без всякого для него вреда разрядились бы молнии мятежа. Но эти затертые и скомпрометированные имена уже не в силах были уберечь понтификальный[305] трон. На улицах Рима правил бал гнев, гремели ружейные выстрелы около Квиринала. Солдаты братались с восставшими, переходили на их сторону. В течение недели Пий IX надеялся укротить свободолюбивое движение при помощи ловких ходов и своевременно проведенных реформ, считая, что имеет дело с простым бунтом. И действительно, бунт можно свести на нет, дав выход народному кипению, но совсем не то с революциями! А это была революция.

Двадцать четвертого ноября 1848 года в сопровождении кардиналов, высших чинов церкви и части духовенства Папа спешно покинул Рим. В течение нескольких дней о месте пребывания его святейшества ничего не было известно. Назначили группу верховных правителей — хунту — для временного осуществления государственной власти и формирования правительства, которое было очень быстро укомплектовано.

Тем временем Папа благополучно добрался до Гаэты[306], откуда 17 декабря выразил протест против правящей хунты. Но он бросил подвластные ему территории не для того, чтобы уступить поле боя революционерам. Его святейшество в полной мере ощущал в себе призвание к мученическому венцу. Однако прежде всего Папе необходимо было сохранить полную свободу и независимость, чтобы католический мир не подумал, что он более не в состоянии осуществлять свою духовную власть.

Папский протест был выражен по всем правилам, однако он остался без ответа — хунта просто не заметила его. В действительности Папе нечего было опасаться; но вскоре под его знамена стали собираться многочисленные сторонники, что вызвало к жизни различные планы интервенции в Италию. Поэтому 2 декабря римское правительство, в свою очередь, воспротивилось экспедиции, намеченной генералом Кавеньяком, бывшим в то время главой исполнительной власти во Франции. Сами французы еще не определились в своих действиях.

Грустной прерогативой социальных потрясений является их способность вызывать на поверхность самые грязные, самые дурно пахнущие придонные слои общества. На одного действительно достойного человека, вознесенного на гребне событий, приходится сотня посредственностей и бездельников. В такие моменты всякий, кто до того втихомолку вскармливал тщетные амбиции, нереальные, бредовые утопии, разрушительную ненависть, некий постыдный порок, лелеял месть, считает себя призванным вершить судьбы народов. Голос узкой, личной выгоды заглушает в них голос общественного интереса, и, чтобы не услышать его, они решительно должны бы оглохнуть. Андреани отличался абсолютной глухотой, и так как отсутствие каких бы то ни было принципов делало его необыкновенно легким в моральном плане, он быстро поднялся на поверхность движения. Как далек он был теперь от поклонов, коленопреклонений и раскаяний прошлых лет! Он вывернул свою одежду наизнанку, но это его ничуть не изменило — одежда его была одинаково грязна с обеих сторон.

После отъезда Папы он с головой ушел в революцию и принялся во весь голос кричать о свободе, в то время как его сердце и сознание погрязли в низости и предательстве. Именно поэтому, когда на политической сцене возник Гарибальди[307], он со всех ног бросился под знамена отважного авантюриста. Он получил чин в славном легионе и сумел зажечь своей ненавистью врагов Пия IX.

Его перебежка в противоположный лагерь никого не удивила: среди духовенства подобное случалось нередко. В стране, где титулы сыплются на головы, словно конфетти, где полным-полно князей и принцев, плодится знать, низшие слои пропитанного религией общества пребывают в абсолютном рабстве. Нравственная же болезнь в нем сильнее поражает высшие слои. Полному разложению мелкого духовенства мешает не только его отчаянная бедность, играет свою спасительную роль и то, что оно подчинено иерархическому деспотизму. Архиепископы и кардиналы умеют окутывать тайной свою постыдную частную жизнь; низшее духовенство не располагает ни виллами, ни дворцами, ни лакеями, то есть ничем, что позволяло бы ему развратничать и покрывать свой разврат. Таким образом, высшие церковные чины кажутся тем, чем на самом деле не являются, и представляют собою то, чем никак не кажутся; в то время как простые служители культа, отнюдь не имея добродетели пребывать в бедности, вынуждаемы этой бедностью быть добродетельными.

Выходец из низов, Андреани чувствовал, как страсти раздирают его душу. Но почему же, выбившись благодаря своим амбициям и ловкости на достаточно высокий пост в околоправительственной понтификальной среде, он оказался вновь низвергнут?

Вот этого ни его друзья, ни его враги никогда не узнали. В один прекрасный день он неожиданно получил отставку и был выслан в Ватикан. Но никогда за стены папских покоев не просочился даже намек на причину этой немилости. Андреани находился на службе непосредственно у его святейшества. Пий IX, человек справедливый, исключительной набожности, известный своей суровостью и неподкупной честностью, которую он часто демонстрировал в отношениях с Францией, видимо, счел невозможным более держать при себе секретарем Андреани. В каком низком поступке раскрылась черная душа этого злого человека? Никто не знал. По городу ходили неясные слухи о злоупотреблении служебным положением и даже о похищении какого-то человека, но ничего точно не было известно; преступление, если оно и было, совершилось, со всей очевидностью, не в Риме, ибо отставка Андреани совпала с его возвращением из Франции, куда он был послан Папой с особым поручением.

Раз уж этот человек посетил Францию, почему ему было не присмотреться и не перенять неподражаемую чистоту французского духовенства? Сколько достоинства! Какое благородство в сравнении с вымогательством и бесстыдством, почти поголовно охватившими архиепископов и кардиналов! В то время как одни заставляют имеющееся у церкви влияние служить своим страстям, другие, аскезой умерщвляя страсти, добиваются усиления влияния религии на общество. Простые французские священники не только проповедуют добродетели, они живут согласно своим проповедям. Благородные же кардиналы соблазняют и губят души детей, пришедших у их колен просить отпущение своим невинным детским грехам. Заплывшие жиром прелаты вынуждают какого-нибудь благородного кавалера своей честью покрыть бесчестье их жертвы, а смиренные каноники кладут жизнь на алтарь служения всем обездоленным, дают свое благословение добрым усилиям каждого грешника, утешают страждущих и, не зная ни отдыха, ни радостей, денно и нощно молятся за несчастных, которым посвятили жизнь.

Видя подобное служение делу Христа, Андреани лишь снисходительно улыбался. После своего падения он провозгласил: «Пути Господни неисповедимы! Да будет прославлено имя Его!» И добавил про себя: «Папы и кардиналы еще получат по заслугам!» Он отдался телом и душой темным махинациям партии республиканцев и стал активно сотрудничать с мятежниками, направившими 16 ноября 1848 года пушки против ворот Квиринала.

Что мог поделать Пий IX, если среди его врагов были люди, поставившие себя вне всякого нравственного закона, вне всякой чести? Грустно, когда ряды достойных республиканцев оказываются замаранными присутствием таких подонков. Как получается, что армии борцов за улучшение общества служат прибежищем для преступников, надеющихся укрыться там от карающей руки закона? Подобные альянсы разрушают честные партии. Когда Папа, лишенный какого-либо репрессивного аппарата, отлучил от церкви лиц, виновных в покушении на временную суверенность Святого Престола, по улицам Рима пронесся вопль: «Да здравствуют отлученные!» Когда-то прежде народ дрожал, если Римский Папа метал стрелы гнева. Считалось, что их влагает в его руку карающая десница Бога! Сегодня над ними смеются: безбожная физика вытеснила веру, вооружив сознание обывателя громоотводами.

Хунта продолжала свое дело, несмотря на отлучение; всеобщее голосование охватило все уголки папских владений. Благодаря то ли небрежности, то ли оплошности, то ли умыслу наблюдателей, к урнам пришло множество иностранцев без роду и племени, без родины и очага, чтобы поддержать недовольных. 9 февраля 1849 года в Риме провозгласили республику. Папское временное правительство было сброшено, однако ему были даны гарантии духовной власти над обществом; безумцы не понимали, что религия, чтобы быть сильной, нуждается в независимости, а независимость эта зиждилась на временной государственной власти ее верховного жреца, ибо защищала его от давления законов и воли чужой нации. Новое правительство должно было устанавливать с Италией отношения, которых требовали общенациональные интересы страны. В то время как Папа собирал в Гаэте своих сторонников, Конституанта[308] аплодисментами встречала Мадзини[309], короля республиканцев Центральной Италии.

И чтобы отпраздновать прекрасный день независимости Италии, под сводами Ватикана загремел, исполненный с дикой яростью, гимн победы, духовная песнь, возносимая армией к Богу и дотоле исполнявшаяся одними служителями Неба, — Те Deum[310].

Глава II ПЕРЕМИРИЕ


В описываемое время Национальная ассамблея Франции занималась проблемой вмешательства в дела Италии. Предполагалось обсудить предложение, касающееся отправки в Италию двенадцати тысяч человек с целью опередить Австрию. Проект этот первоначально был слишком расплывчат, но постепенно раздулся до гигантских масштабов, представив Вечный город необычайно важной территорией, где непременно должны быть собраны французские войска[311].

Палата депутатов одобрила проект интервенции; не замедлил сформироваться и экспедиционный корпус; герцог Удино де Редджо[312] был назначен главнокомандующим, Реньо Сен-Жан-д'Анжели[313] — командующим войсками. Такое двойное назначение нарушало все правила. Назначение герцога де Редджо в этих условиях выходило за всякие рамки и, с точки зрения иерархии было просто нелогично. Под началом одного главнокомандующего следовало объединить хотя бы две дивизии; на деле же имелась только одна, и, чтобы ею командовать, вполне достаточно было одного генерала Реньо Сен-Жан-д'Анжели.

Армейский корпус состоял из одного батальона пеших стрелков, двух линейных полков под командованием бригадного генерала Левайана и двух линейных полков во главе с бригадным генералом Шадейсоном. Три артиллерийских батареи, две группы инженерных войск и два эскадрона 1-го полка конных стрелков дополняли экспедиционный корпус.

Наличный состав из шести тысяч пятисот человек был погружен на корабли; 24 апреля 1849 года корабли встали на рейде Чивитавеккьи. Главнокомандующий не имел представления о настроениях населения, но высадку произвели в указанном месте, потому что иначе эскадра могла стать на якорь лишь в небольшом порту Фьюмичино, расположенном в устье Тибра и очень неудобном. Герцог де Редджо не замедлил узнать, что сто двадцать пушек уже выставлены рядами по берегу Чивиты, что отнюдь не предвещало дружеской встречи. Поэтому герцог немедленно составил и распространил в городе прокламацию, где объявлял, что французская армия прибыла с дружескими намерениями и не собирается навязывать народу правительство, которого оно не захочет.

На борту «Лабрадора» двое молодых людей беседовали, ожидая, когда отдадут якорь. Один из них, молодой штабной капитан, официально не входил в экспедиционный корпус и добился разрешения участвовать в кампании в качестве добровольца. Его просьбе покровительствовало некое высокопоставленное лицо, без сомнения бывшее в курсе тайных побудительных причин этого путешествия, поэтому разрешение далось легко и без проволочек. Молодого человека, грустного и озабоченного, звали Анри Формон. Очевидно, страдания омрачили его юность, ибо он уже пролил слезы в том возрасте, когда юная душа слез не знает. Рядом с ним находился и заботился о нем его добрый товарищ, лейтенант инженерных войск, Аннибаль де Вержен, чья веселость и искрящееся жизнелюбие резко контрастировали с хмуростью и печалью молодого капитана.

— Как ты думаешь, мы сразу же высадимся в Чивитавеккье? — спросил капитан у товарища.

— Надеюсь, что нет, — отвечал тот.

— Тем лучше, ибо мне совсем не улыбается быть убитым в самом начале кампании.

— Поберегись, мой дорогой Анри, ведь волонтеры редко возвращаются назад, для них уже заготовлена пуля.

— О! Только бы она пощадила меня до Рима, — мрачно произнес Анри Формон.

Аннибаль ласково взял его за руку.

— Друг мой, почему ты не хочешь объяснить мне причину своей печали? Ты ошибаешься, не доверяя мне, ведь и мое сердце, и моя рука принадлежат тебе. Если, как я подозреваю, ты хочешь кому-то отомстить, это касается нас обоих!

— Друг Аннибаль, если я и задумал месть, мне так или иначе придется подчинить ее грядущим событиям. Да, в Риме у меня враг, которого я ненавижу всей душой, и молю Небо, чтобы он не обрел честной смерти от чьей-нибудь пули. Мне он нужен живым, чтобы я мог сам с ним поквитаться.

— Отлично! Возьмем его в плен, — предложил Аннибаль. — У меня есть один сапер, славный малый, силач, настоящий Геркулес, может на вытянутой руке удержать троих, Жан Топен, он им займется.

— Нет, — решительно отказался Анри, — если мы захватим этого типа в плен, он удерет. Да к тому же я еще ничего о нем не знаю.

— Надеешься встретить его в Риме?

— Именно!

— А кто тебе его покажет?

— Бог! Через два дня мы вступим в Рим.

— Нет, через два дня мы еще там не будем!

— Думаешь, нас задержат?

— Скорее всего. Даже наверняка! Если римляне не остановят нас силой, они будут чинить нам тысячу дипломатических препятствий и затягивать дело, так что мы долго еще будем топтаться на пороге города.

— Что за напасть! Только бы дожить до этого момента!

— Терпение и мужество, Анри, — серьезно посоветовал Аннибаль. — Видишь, чтобы пробраться в Чивитавеккью, уже приходится хитрить. Можешь судить о том, что нас ждет дальше.

— Тем не менее генерал Удино как будто не сомневается в успехе.

— Право, если он и дальше будет прибегать к подобным уловкам, как с этой прокламацией… Ей-богу, надо было привязать ее к пушечному ядру и дать залп по городу! Ладно, не время выказывать героизм, когда тебя вот-вот стошнит… Черт, опять морская болезнь скрутила… Прощай, друг, умираю… завещаю тебе мой нашейник… О!..

Аннибаль повалился на палубу, но, к счастью для него и его многочисленных товарищей по оружию, эскадра уже подошла к берегу и получила приказ мочить якоря.

Доверившись обещаниям главнокомандующего, муниципальный совет Чивитавеккьи открыл порт для французских кораблей. Высадка произошла спокойно и без осложнений. Город приветливо принял французских солдат, которые начали с того, что арестовали городской гарнизон.

Жителей немедленно ознакомили с истинными планами прибывших: французская армия намеревалась заставить бунтовщиков уважать свободы, которыми Папа Пий IX собирался осчастливить своих подданных. Сопротивляться было поздно. Город промолчал.

Не теряя времени, главнокомандующий отправил своего брата во главе отряда кавалерии провести рекогносцировку на дороге из Чивитавеккьи. Новость о высадке французских частей уже успела распространиться. Посланной на разведку группе была устроена засада, и один французский солдат остался в руках римлян.

Когда адъютант, вернувшись, доложил о происшествии, главнокомандующий произнес следующие слова:

— Они захватили у нас одного человека, завтра мы отнимем у них тысячу.

Два дня спустя главнокомандующий обменял гарнизон Чивиты на захваченный в самом начале кампании французский батальон.

Оставив часть войск в Чивите, генерал Удино быстрым маршем направился к Риму. Аннибаль участвовал в этом доблестном броске, а Анри Формону удалось присоединиться к штабу главнокомандующего. К вечеру армия вступила в Пало и провела ночь, преодолев примерно половину пути, насчитывавшего всего около двадцати лье[314]. На рассвете части продолжили свой марш и вскоре приблизились к римскому аванпосту, где их встретили ружейным огнем.

Охваченный неразумным желанием как можно скорее добиться победы, главнокомандующий решил немедленно атаковать, и, хотя у него было мало войска и оно не приготовилось должным образом к штурму, герцог де Редджо приказал взять Рим, не мешкая ни одного дня, и пригласил офицеров на праздничный обед тем же вечером в «Минерве», одном из лучших ресторанов города. По приказу главнокомандующего собрали все веревочные и приставные лестницы, чтобы солдаты могли вскарабкаться по воздвигнутым перед входом в порт заграждениям.

Дорога из Чивитавеккьи подходит к Риму у ворот Фабрициа, расположенных позади собора Святого Петра. Главнокомандующий оставил дорогу слева и проник в город через ворота Каваллиджери, выходящие на хорошо укрепленный и огражденный бастион, венчающий Джаниколо. Раздались ружейные и пушечные выстрелы, но отважные французские солдаты, не обращая внимания на разрывы снарядов и густой дым, бросились на врага, хотя численность последнего и занимаемая им выгодная позиция делали его практически неуязвимым. 20-й пехотный выказывал чудеса храбрости, и, если бы препятствие, вставшее на его пути, можно было преодолеть, 20-й сделал бы это. Орлеанские стрелки тогда уже продемонстрировали несравненную отвагу и ловкость, которые отличали их затем во все время кампании. Один солдат, спрятавшись в виноградных кустах возле дороги, держал на мушке каждого пушкаря, высунувшегося из амбразуры, чтобы зарядить орудие. Пули точно ложились в цель; снайпера скрывала густая листва, делавшая незаметным даже самый дым его мушкета. Солдат долгое время оставался на своем посту, уложив восьмерых артиллеристов, пока сам не был убит пушечным выстрелом, заряженным картечью.

Тем временем французские отряды пядь за пядью отвоевывали территорию, но они все же почти не продвигались, а в атаке не двигаться вперед значит отступать. Вскоре итальянцы их погнали. Тщетно офицеры старались собрать своих людей и снова поднять их на штурм, они и сами понимали, что победа невозможна. Аннибаль и Анри встретились в разгар схватки, и лейтенант от инженерии не раз спас жизнь штабному офицеру, которого храбрость и ненависть увлекали в самую гущу рукопашного боя.

В пять часов просигналили отступление. Французы обратились в бегство, означавшее полный разгром. Генерал Удино старался как-то организовать отступление и сам мужественно оставался под огнем. Все напрасно. Солдаты, рассеявшись, отступали по двое, по трое, некоторые на скрещенных ружьях несли раненых, другие едва тащились, третьи сами смахивали на трупы, и все они сожалели о мужестве, энергии и храбрости, растраченных впустую. Аннибаль, Анри и Жан Топен ушли из-под стен Рима одними из последних и под руководством сапера Топена, который знал все ходы и выходы, направились на Кастель ди Гвидо. Аннибаль пребывал в ярости, Анри — в печали; Аннибаль переживал провал операции, Анри — плохой знак, под которым началась экспедиция. Аннибаль выходил из себя, Анри же, напротив, замкнулся и страдал молча, в то время как его доблестный товарищ бушевал.

— Лейтенант, — сказал Жан Топен, — мы еще вернемся. А говоря по правде, если из такого пекла удалось унести ноги, то, ей-богу, жаловаться не на что.

— Какой позор! — не унимался Аннибаль. — Да ты посчитал, сколько мы потеряли захваченными в плен и убитыми? Черт подери! Хотелось бы мне одним глазком взглянуть на отчет генерала о сегодняшнем провале!

— Простите, лейтенант, теперь нам известно, с кем имеем дело. Должен сказать, что, хотя эти итальянцы вовсе не герои, сегодня они показали себя настоящими храбрецами. Клянусь честью, я видел своими глазами, как мужественно они умирали.

— Ладно, Анри, — обратился Аннибаль к другу, — выше голову! Ты сражался как настоящий солдат. Думаю, не одно итальянское сердце удивилось, встретив столько гнева и ненависти на конце твоей сабли! Да ты слышишь ли меня?

Молодой капитан не ответил; он ни улыбкой, ни словом отозвался на утешения лейтенанта и на шутки солдата. Те замолчали, и дальнейший путь прошел в тишине; к ночи они выбрались на Кастель ди Гвидо, где присоединились к главнокомандующему.

Другая часть отступившей армии дошла до Мальянеллы, так что солдат смогли собрать лишь в двух лье от Рима. Когда состоялась общая перекличка, выяснилось, что не хватает семисот пятидесяти человек.

Тем не менее разгром, имевший место 30 апреля, квалифицировали как глубокую разведку боем; следует все же думать, что австрийцы, стоявшие лагерем на другой окраине Рима и так же неудачно выступившие еще до прихода французов, да и вся Европа, пристально следившая за событиями в Италии, оценили происшедшее по достоинству.

Эта «глубокая разведка боем» и последовавшая за ней передышка способствовали началу переговоров. Вскоре под стены Рима прибыло необходимое пополнение. Экспедиционный корпус пополнялся в течение всей осады, так что его общая численность достигла в конце концов тридцати тысяч человек. Французская армия в Италии окончательно сформировалась. Она состояла из трех дивизионов под командованием генералов Реньо Сен-Жан-д'Анжели, Ростолана и Гесвиллера, тридцати батальонов, восьми эскадронов, тридцати шести артиллерийских полевых орудий, сорока осадных орудий, гаубиц, мортир, шести инженерных подразделений, одно из которых составляли минеры, — таковы были мощные военные силы, доблестно исполнявшие распоряжения генерала от артиллерии Тири и остроумные комбинации генерала-лейтенанта от инженерии Вайана.

С этого момента положение герцога де Редджо обрело логику — он был главнокомандующим! Он официально носил этот титул, и, что особенно важно, ему полагались все соответствующие почести, но про себя он знал, что в армии есть человек высокого интеллекта и заслуженной известности, который заменит его в боевых действиях и в случае необходимости объявит себя командующим французскими частями. Если до сих пор еще этого не сделали, то лишь потому, что было не принято на пост главнокомандующего назначать генерала специального корпуса. Вот почему генерал-лейтенант от инженерии Вайан держался в тени, но сразу же по прибытии под стены Рима принял на себя командование осаждавшими город войсками.

Армия закрепилась на правом берегу Тибра. На левом — 3-й Дивизион расположился в Монте-Марио, севернее Ватикана, в полутора тысячах метрах от Площади[315], и в Маттеи, на Виа Портуэнзе; 2-й и 3-й дивизионы, образуя центр и правый фланг, занимали Сантуччи; штаб-квартира расположилась более чем в двух тысячах метрах на юг от Рима и Сан-Карло, примерно в семидесяти метрах от Сантуччи. Эти две позиции соединялись с левым берегом реки понтонным мостом, поставленным на Сассере. Кавалерия находилась в Маттеи и Сантуччи; инженерные части стояли бивуаком в Сан-Карло. Вокруг Рима нет деревень, и эти названия обозначают монастыри, кардинальские поместья и земли римских князей. Герцог де Редджо дислоцировался в штаб-квартире в Сантуччи, а генерал-лейтенант Вайан — в Сан-Карло.

Часть Аннибаля стояла в Сан-Карло, бывшем монастыре, где она обнаружила более чем сносные кровати и без лишних слов их присвоила: на войне как на войне! В начале перемирия инженерная часть изготовила несколько тысяч туров[316] и фашин[317]. Так как лес находился поодаль, то работали прямо на месте, а потом перевозили сделанное в лагерь при помощи кавалерии и реквизированных средств транспорта.

Солдаты сначала были обескуражены разгромом 30 апреля, но постепенно к ним вернулись бодрость и хорошее настроение. Казалось, само присутствие генерала Вайана вселяло в них уверенность в победе. Вскоре саперы свели на нет лесочки возле Каза-Маттеи и виа Портуэнзе. Они радовались и смеялись: разрушать — вот что им нравилось больше всего; они не помнили себя от счастья, когда случалось разорить дом, а наивысшим наслаждением было снести с лица земли дворец.

Анри и Аннибаль все время держались вместе — и когда лейтенант руководил работами, и когда они рыскали в окрестностях Рима. Пока артиллерия делала свои туры из виноградных лоз, друзья пытались общаться с самыми отдаленными частями французской армии. Разговоры тянулись долгими часами, да иначе и быть не могло, ибо барабанные перепонки этих благородных воинов, раздираемые оглушительными разрядами мортир и заряженных картечью полевых орудий, не воспринимали человеческую речь, и приходилось кричать во все горло, здороваясь с ними, и еще громче, прощаясь. В подобных случаях Аннибаль шутя требовал в качестве переводчика пушку. Нередко друзья в сопровождении бравого Жана Топена подходили к стенам Рима и беседовали с жителями. Последние частенько впускали французских солдат, хотевших детально ознакомиться с городом. Случалось даже, что и высокопоставленные чины, переодевшись крестьянами или врачами, шли в Рим, чтобы своими глазами увидеть, как он готовится к обороне.

Судя по всему, римляне не сомневались, что скоро будет заключен мир. Гордые своим первым успехом, они считали себя вправе диктовать условия. Поэтому они не придавали большого значения присутствию у своих стен французской армии и не мешали противнику свободно разгуливать по улицам. Рабочие продолжали даже восстанавливать церковь Святого Павла, расположенную на левом берегу Тибра в полулье выше Рима. В качестве внешнего украшения они устанавливали прелестные мраморные колонны, подаренные недавно Папе Пию IX.

Часто римляне сами приходили во французский лагерь; эти визиты никого не беспокоили, потому что работы по осаде города еще не начинались. Однажды триумвират[318] должен был собраться у главнокомандующего. Для торжественной встречи главнокомандующий, не имея под рукой ничего более праздничного, велел расположить двумя рядами армейские туры и фашины. Но эта триумфальная аллея из мертвого дерева не пригодилась, потому что триумвиры так и не решились выйти за ворота Рима. Несколько дней спустя в штаб-квартире распространился слух о предполагаемом визите особы королевских кровей. Одна итальянская принцесса выразила желание почтить своим присутствием расквартированные французские войска. Главнокомандующий проявлял необыкновенную любезность и галантность по отношению к высокой посетительнице и сопровождавшим ее дамам. Но каково же было удивление простых пехотинцев, когда однажды в Риме они узнали в городских служанках своих недавних гостий, прекрасных аристократок, в которых теперь не было ничего царственного, кроме их красоты, и ничего благородного, кроме тех чувств, которые они в обычной жизни никогда не демонстрировали!

На этом фоне в Рим вошел Гарибальди со своим отрядом. И на глазах равнодушно взиравшей на происходящее французской армии стал дерзко преследовать солдат неаполитанского короля. Вскоре тот ударился в бегство со всей своей армией, артиллерией и прочим военным снаряжением, поспешно освободив территорию горстке людей[319].

Кроме этих событий, несколько взволновавших город и его окрестности, все оставалось мирным и спокойным. В пригородах объявились несколько мародеров, но они не нанесли большого ущерба. Анри и Аннибаль, бродя по бесчисленным дорогам окрестностей Рима, не рисковали заблудиться, ибо верхушка Джаниколо, увенчанная куполом собора Святого Петра, всегда четко указывала верное направление.

В течение нескольких дней Аннибаль, казалось, сопротивлялся тайным замыслам Анри, которые тот хотел воплотить в жизнь. Анри упрекал друга в недостатке дружеского участия и в бессердечии. В тот вечер он принялся еще сильнее давить на Аннибаля, но лейтенант продолжал отказываться.

— Ладно, Аннибаль, я пойду один.

— Это еще хуже, Анри, так совсем не годится!

— Думаю, моя храбрость не уступит храбрости большинства наших солдат, которые ходят туда из простого любопытства.

— Конечно нет, но мы офицеры, и наша форма может спровоцировать какой-нибудь неприятный инцидент.

— Так переоденемся! Аннибаль, я в первый раз посвящаю тебя в свой проект. Завтра на рассвете я пойду один.

— Но на кого у тебя зуб? — спросил доведенный до крайности лейтенант.

— Если бы я знал, то не испытывал бы ненависти к нему, потому что уже успел бы отомстить.

— Хорошо, Анри, ты замыслил какую-то дерзкую выходку. Мне не удастся тебя отговорить, но я помогу тебе чем смогу, мы пойдем вместе.

— Завтра! — живо ухватился за эти слова молодой капитан. — Переговоры скоро закончатся, перемирие завершится, и тогда будет поздно.

— Завтра мы войдем в Рим, — грустно согласился Аннибаль.

Главнокомандующий распорядился, чтобы войска заняли самые важные позиции вокруг Рима. Форт Сало, занятый несколькими частями, обеспечивал сухопутную связь с Чивитавеккьей, так же как и охранявшийся маленький порт Фьюмичино на Средиземном море в устье Тибра.

В назначенный день молодые люди, переодетые крестьянами и сопровождаемые Жаном Топеном, явились на римский аванпост. Они преодолели заграждение перед воротами Портезе и по улицам Сан-Микеле и Санта-Мария добрались до середины Трастевере, квартала на Джаниколо, расположенного на правом берегу Тибра. С точки зрения сохранившихся памятников, это самая интересная часть Рима; старый город на левом берегу реки больше и древнее, но в нем одни античные руины.

Анри, однако, явился сюда не любоваться красотами; он пришел все узнать. Поэтому он вглядывался в лица римлян с наглой настойчивостью, которая могла ему дорого обойтись. Аннибаль молча следовал за другом, а вел их Жан Топен. Трое французов вскоре вышли на площадь Святого Петра. Мрачный Анри не спускал глаз с прохожих. Только сумасшедший мог надеяться встретить и узнать кого-то в этом огромном городе, но ведь никто не сказал, что Анри не был сумасшедшим! Если бы не это, он уже давно умер бы от тоски и отчаяния. Капитан быстрым шагом спустился к Тибру, прошел мимо замка Сант-Анджело и направился к Корсо. Когда он вместе с друзьями ступил на эту прекрасную, обрамленную дворцами улицу, то очутился в довольно густой толпе. Не приходилось сомневаться, что один из многочисленных итальянских болтунов разглагольствовал о своих победах над французскими солдатами. Наш герой хотел пройти мимо и продолжить свои горячечные поиски, как вдруг его остановил женский крик. Это были стенания и жалобы вперемежку с бессвязными словами, которые покрывал вой толпы!

— Безумная француженка, безумная француженка! — кричали зеваки.

— Что они так вопят? — начал Аннибаль. — Разве…

Но друг яростно сжал его руку, и лейтенант замолчал.

— Ну, что будем делать? — через некоторое время спросил он.

— Отойдем-ка в сторонку, — предложил Жан Топен. — В этой стране люди скоры на удар стилетом[320].

— Анри, ты идешь? — позвал Аннибаль.

Но Анри рядом не оказалось.

— Анри, Анри! — закричал лейтенант.

— Сюда, мой лейтенант, сюда! — звал его Жан Топен.

Вытащив Аннибаля из толпы, сапер показал ему на простоволосую молодую женщину, спускавшуюся по Корсо с невероятной быстротой. За ней шел Анри, но он все больше отставал, казалось, с каждым шагом теряя силы. Женщина размахивала руками и, описывая бессмысленные зигзаги, бежала к Капитолию.

— Сумасшедшая! Безумная француженка! — завывала толпа.

— Как бы не упала с Тарпейской скалы![321] — раздавалось в толпе, но никто не делал ни одного движения, чтобы удержать несчастную.

Действительно, можно было опасаться, что она бросится вниз с этой высокой скалы.

— На помощь! Ко мне! — кричал Анри, безуспешно пытаясь догнать беглянку. — Это она! Она! Мари!

Оба спутника капитана кинулись следом и вскоре к нему присоединились. Женщина сбежала по ступенькам Капитолия, скорее, скользнула по ним, словно призрак. Она могла до смерти расшибиться на каждом шагу. Заполнявшая улицу толпа суеверно расступалась, давая ей дорогу. Наконец безумная достигла античного форума и как мертвая упала на капитель колонны; но тут же вскочила с криком:

— Горе, горе, горе Риму! Горе подлости, в какие бы одежды она ни рядилась, каким бы именем ни называлась! Горе тем, кто меня погубил, ибо меня избрал Бог, чтобы наказать виновного!

Услышав эти слова, люди задрожали. К женщине приблизился какой-то человек.

— Назад! Все назад! — крикнул он. — Эта женщина моя!

При виде подошедшего женщина потеряла сознание: она узнала Андреани!

Тем временем подошел Анри с друзьями.

— Вот он! Наконец-то! Он самый! — дико закричал несчастный капитан и упал, пораженный в руку стилетом.

— Назад! — воскликнул Аннибаль. — Ко мне, Жан Топен!

Большой и сильный, он подхватил друга на руки и понес на себе. За городом Анри пришел в себя, но был слишком слаб из-за волнений и раны, чтобы добраться без посторонней помощи до лагеря.

В Сан-Карло обнаружилось, что Жан Топен исчез. На следующий день перемирие было нарушено.

Глава III ОСАДА


Посол Франции[322] в Риме активно занимался переговорами, но, обманутый уловками триумвиров, против своей воли вскоре оказался втянутым в республиканские игры мятежных властей. Пакт, предложенный им для обсуждения совету генералов, содержал немало унизительного для Франции. Герцог де Редджо, не будучи силен в тонкостях дипломатического языка, уже почти подписал его. Но генерал Вайан, добрый гений, стоявший за его спиной, вмешался, и пакт был отвергнут. Главнокомандующий никогда потом не имел повода в этом раскаяться.

Итак, перемирие было нарушено. Из Парижа пришел приказ атаковать. В лагере распространили слух, что атака начнется только 4 июня. Римляне попались на эту удочку и были захвачены врасплох, потому что французские колонны пришли в движение 3 июня в четыре часа утра.

Рим защищали не римские части. Триумвиры Армеллини, Мадзини и Саффи избрали командующим Гарибальди. Этот пьемонтец[323] обладал удивительным организаторским талантом. Он с блеском выходил из самых затруднительных положений, ухитряясь дисциплинировать даже наиболее распущенных людей. Этот республиканский Фра-Дьяволо[324] одевавшийся в экзотические костюмы невероятных цветов, внушал страх и уважение. Его особые войска состояли из уланского полка и пехотного легиона числом в шесть тысяч человек. Вокруг него группировались ломбардцы, их молодые офицеры принадлежали к наиболее аристократическим ломбардским семьям, а также два полка Римского Союза, драгуны и папские карабинеры, гражданская гвардия, обслуживавшая внутреннюю часть города, и, наконец, швейцарские артиллеристы, лучшие в Европе, прибывшие из-под осажденной Болоньи, где в течение длительного времени они сдерживали австрийцев. Таким образом, Рим защищали достойные воины. Его арсеналы были забиты боеприпасами, а стены щетинились ста двадцатью пушечными жерлами.

Речь шла не о том, чтобы взять Рим в кольцо и сломить его голодом: французская армия в тот период насчитывала лишь двадцать тысяч человек, с такими силами нечего и думать взять в кольцо город восемнадцати километров в окружности, к тому же прекрасно снабженный и оружием, и съестными припасами. В тот момент, когда командование отказалось от окружения и приняло решение об осаде, а дискуссия велась лишь о способах атаки, во всем блеске раскрылся талант генерала Вайана.

Новый Рим целиком вбирает в себя старый город и к тому же располагается на обоих берегах реки. Самая высокая точка в нем — холм Джаниколо, кажущийся неприступным. Расположен холм на правом берегу Тибра и доминирует над всем городом. Его защищает хорошо укрепленное заграждение, тянущееся от реки и ворот Портезе к замку Сант-Анджело; помимо этого, его перерезает старинная стена, образующая на задах бастиона что-то вроде внутреннего кармана, идущего от ворот Портезе к воротам Сан-Панкрацио. Таким образом, эта часть Рима, защищенная двойной стеной, значительно лучше укреплена, нежели другая часть города, окруженная лишь одной старинной стеной. Казалось, логично было атаковать с одной из позиций на левом берегу. Но, невзирая на возражения артиллеристов, генерал Вайан доказал, что атака с правого берега, хотя более длительная и сложная, имеет больше шансов на победу. Войска сохранят все связи друг с другом, а как только Джаниколо будет захвачен, город падет, потому что окажется распростертым у ног победителя, который с легкостью сможет засыпать его бомбами, в то время как, прорвав заграждение с левой стороны, французские солдаты будут втянуты в убийственную и бесконечную войну, которую римляне развяжут на баррикадах. К тому же не следовало действовать заодно с австрийцами и неаполитанцами, расположившимися на востоке города. Во Франции многие сочли, что выбор направления атаки на Джаниколо продиктован желанием уберечь римские памятники. На самом же деле никто не заботился об античных ценностях, а атака Джаниколо казалась оптимальным вариантом.

Генерал от артиллерии согласился с мнением генерала Вайана. В случае разногласий решающий голос принадлежал главнокомандующему. Некоторые генералы подумывали о захвате замка Сант-Анджело, ибо таково было мнение Луи Наполеона Бонапарта, президента Французской республики, в свое время долго жившего в Риме и потому хорошо осведомленного о его топографии и нравах населения. По его мнению, римляне признают поражение только после того, как неприятель завладеет крепостью Сант-Анжджело. Тем не менее этот проект отклонили и целью атаки был утвержден Джаниколо.

Основным принципом инженерных войск является подготовка и атака в выступающей точке укрепления, в усиленном, а не в ослабленном его звене. Брешь пробивается в самом бастионе[325], а не в куртине[326], соединяющей два бастиона, так как они взаимно поддерживают друг друга и перекрестным огнем делают невозможным подход к куртине. Атаковать следует как можно дальше от обоих ворот, чтобы не облегчать возможный выход осажденных из бастиона.

Итак, какова же была позиция?

Вершина Джаниколо резко выдавалась и несла на себе два бастиона, будучи защищена впереди куртины равелином[327]. Несмотря на мощную защиту, именно этот выступ и был выбран целью атаки. Он находился на равном расстоянии от ворот Портезе и Сан-Панкрацио, отделявшихся друг от друга семью бастионами.

Но надо отдать должное римлянам — во время перемирия они не сидели сложа руки. Появилось множество баррикад, перекрывших все ведущие в центр города улицы, изрытые ямами и перегороженные завалами с оборудованными местами для стрелков. По распоряжению генерала Вайана, один полковник, капитан и несколько саперов произвели разведку до самых стен Рима. Оказалось, что ворота Сан-Панкрацио и прилегающие части крепостной стены обиты и обложены мешками с землей; зубцы на крепостной стене укрыты маленькими корзинками, в которых обычно продают фрукты и которых римляне насобирали многие тысячи. На холмах Тестаччо и Авентине возле церкви Сант-Алессио вздымались грандиозные батареи. Эта церковь стоит на левом берегу Тибра напротив ворот Портезе, смотрящих на левый берег. Тестаччо, холм высотой в сто двадцать футов, представляющий собой свалку старых гончарных изделий, возвышался в пятистах метрах к югу от Авентина. Пространство, занятое французской армией, имело пологий наклон к реке, так что батареи на Тестаччо и Авентине спокойно накрывали его своим огнем.

Мало-помалу защитники Рима полностью вооружили и укрепили четыре бастиона: первый — справа — защищал ворота Сан-Панкрацио, а три остальных располагались цепью слева от них. Два последних находились именно на выступе Джаниколо, так что атаку следовало начинать с них. Пространство, заключенное между бастионами и старой стеной, было изрыто траншеями и уставлено оборонительными сооружениями. Перед церковью Сан-Пьетро ин Монторио на старой стене также возвышались заново установленные батареи, задача которых была поразить собственные бастионы передней линии, если те будут взяты врагом в результате приступа. Слева от этих батарей, не более чем в ста метрах от ворот Сан-Панкрацио, стоял дом, в котором Гарибальди устроил свою штаб-квартиру.

Французам было необходимо обеспечить себе линию атаки, а для этого следовало занять ее оба конца. Прежде всего захватить плато, лежащее напротив той части Джаниколо, которую предполагалось осаждать; на левой стороне этого плато красовались виллы Памфили, Валентини, Корсини и церковь Сан-Панкрацио; с правой его стороны возвышался Монтеверде; между этими двумя точками — Корсини и Монтеверде — планировалось оборудовать плацдарм для атаки шириной в тысячу триста метров. На севере плато Корсини стояли лагерем части Маттеи; на юге Монтеверде размещались части Сантуччи и штаб-квартира. Таким образом, все операции по осаде, математически рассчитанные, геометрически выверенные, проводились на выступе Джаниколо и ограничивались, с одной стороны, дорогой на Чивитавеккью, а с другой — Виа-Портуэнзе. Монтеверде находилось лишь в восьмистах метрах от Сан-Карло, где размещались саперы.

Пространство, на котором должны были развернуться превосходно разработанные генералом Вайаном осада и штурм, представляло собой пересеченную местность, застроенную загородными домами, утопающими в виноградниках и плодовых садах; там сходилось несколько дорог.

Атаку начали с того, что обезвредили итальянские аванпосты[27 - Аванпост — передовой пост, выставляемый войсками для своего охранения.].

Третьего июня в три часа утра бригада под командованием майора инженерных войск Фроссара выступила, чтобы занять плато, с тремя дворцами — Корсини, Валентини и Памфили. Итальянцы, распивавшие вино на этой последней вилле, были захвачены врасплох. Французские саперы при помощи мешка с порохом проделали брешь в крепостной стене. Эффект от взрыва превзошел все ожидания — оказывается, достаточно одного восьмикилограммового мешка пороха, на который кладется камень, доска и еще что-нибудь тяжелое для усиления взрыва, чтобы выломать дубовую дверь толщиной в десять сантиметров.

Французы проскользнули в брешь и закололи итальянцев штыками. Взрыв породил тревогу; защитники приготовились; волонтеры-ломбардцы укрылись на виллах Корсини и Валентини. Французская бригада не мешкая бросилась вперед и овладела двумя новыми позициями, весьма близко расположенными к площади; но в дело вступили батареи у ворот Сан-Панкрацио, ядрами и снарядами сметая смельчаков. Французы были вынуждены оставить захваченные виллы, куда возвратились ломбардцы. Четыре раза эти позиции переходили из рук в руки. Генерал Реньо Сен-Жан-д'Анжели сражался как простой солдат. Заметив неуверенность и колебание какого-либо отряда, он становился во главе и поднимал бойцов в атаку. Наконец, к пяти часам, охваченная пламенем вилла Корсини оказалась в руках французов, которые закрепились достаточно надежно, чтобы не подвергаться риску быть сметенными вражескими пушками. Исходная точка Действий французов с левой стороны плато Корсини была отвоевана.


За это время пришел приказ овладеть кварталом Монтеверде, откуда следовало развернуть наступательные действия французов. Рота первого саперного полка, к которой был приписан Аннибаль, покинула Сан-Карло в три часа утра под командованием капитана де Жуслара и добралась до одного дома, расположенного в семистах метрах от лагеря и в шестистах метрах от площади. Дом состоял из первого этажа с каменным парадным крыльцом и второго этажа с шестью смотревшими на Рим окнами. Здание было известно под именем «дома с зелеными ставнями». Французы там укрепились. Аннибалю приказали захватить также маленькую хижину по правую руку от дома, она доминировала над долиной Тибра, из нее хорошо просматривалась часть города. Расставив часовых, лейтенант в сопровождении помощника вошел внутрь и устроился в комнате на соломе. Внезапно в комнату, осыпав всех пылью, влетело пушечное ядро.

— Вы не ранены? — спросил Аннибаль.

— Нет, — ответил его спутник.

— В таком случае уходим отсюда!

Они торопливо покинули дом и вместе с солдатами укрылись на его задах. Батареи Авентина и Тестаччо стреляли без передышки, осколки градом сыпались на людей Аннибаля, а те, вместо того чтобы смотреть вверх и стараться увернуться, оставались неподвижны, вжимая головы в плечи, и получали смертоносные снаряды. Лейтенант обозвал солдат страусами и, видя, что долго они тут не продержатся, оставил у хижины часового, а с остальными бросился к дому с зелеными ставнями. Все здания позади линии, соединявшей виллы с домом с зелеными ставнями, уже были в руках осаждавших. Благодаря захвату плато Корсини и Монтеверде направление атаки на Джаниколо было обеспечено.

Чтобы обмануть осажденных и как можно дольше скрывать от них истинное направление атаки, главнокомандующий ввел в действие части, расположенные в Понте-Милле, на другом конце города. Несмотря на это, защитники Рима расположили на углу самого близкого к Монтеверде бастиона новую батарею, которая утром 4 июня открыла огонь по дому с зелеными ставнями. Занимавший его капитан де Жуслар приказал солдатам укрыться позади дома. В тот момент, когда Аннибаль спускался с крыльца, влетевший во двор снаряд угодил прямо в грудь морскому офицеру-волонтеру, оторвал голову одному солдату и разнес в осколки руку другому. Не видя больше никого во дворе дома, осажденные решили, что французы его покинули, и прекратили огонь.

Подобные единичные бои вокруг Джаниколо оказались тем не менее весьма кровопролитны — они вывели из строя двести восемьдесят французских солдат и четырнадцать офицеров. Многие из этих несчастных, умирая, просили позвать священника, но не получили ни предсмертного утешения, ни заупокойной молитвы — выросший до трехсот пятидесяти миллионов франков военный бюджет не позволял держать в армии священников.

Наиболее жестокие сражения можно было считать законченными. Рим уже вполне мог счесть свое положение безнадежным и должен был бы радоваться, что дело обошлось малой кровью. В домике перед Сан-Карло французы развернули лазарет; то же на вилле Памфили и в церкви Сан-Панкрацио. Еще два лазарета расположились в Монте-Марио и в Сантуччи, где находилась штаб-квартира.

Подошло время рыть окопы.

Чтобы без особого риска добраться до осажденного города, параллельно стенам прокапывают траншею от шести до семи футов глубиной, причем землю отбрасывают в сторону осажденных. Такая траншея должна быть достаточно широкой, чтобы пропустить артиллерийские экипажи, ведь батареи следует установить в целом ряде точек. Прорыв первую траншею, обычно в тысяче метров от площади, начинают копать, сторонясь особо опасных мест, внешние отводные окопы, направленные к городу, чтобы приступить к рытью второй, а затем и третьей траншеи, беря таким образом цель атаки в тесное кольцо. Артиллерия, все ближе подбираясь к цели, начинает пробивать бреши в укреплениях. Сторониться, избегать опасных мест — значит расположить окоп таким образом, чтобы его обходили выпускаемые из этого опасного места снаряды; иными словами, следует его рыть почти перпендикулярно линии огня. Именно этим объясняются многочисленные зигзаги, которые описывают траншеи и окопы — они то расходятся, удаляясь друг от друга, то сближаются, то поворачивают, то отступают, то бросаются вперед… Все эти отклонения инженерно строго обоснованны и служат единой цели — избежать простреливаемых точек.

Для прокладки траншей саперов разделили на три бригады, каждая под командованием офицера. Офицер имел под своим началом тысячу двести человек работающих и пятьсот человек охраны. Генерал Ростолан с остатками частей расположился в центре, чтобы в любую минуту прийти на помощь.

Первая траншея, прокладывавшаяся от церкви Сан-Панкрацио до домика, в течение нескольких минут занятого Аннибалем, имела протяженность в тысячу триста метров. Работы были разделены на две части: рытьем левого конца руководили майор Гальбо Дюфор и капитан Буасонне, правого — майор Гури и капитан де Жуслар.

Едва на город и лагерь спустились благодатные сумерки, землекопы с лопатами и заступами, неся ружья через плечо, бесшумно подошли к дому с зелеными ставнями и расположились в соответствии с планом, составленным в штабе инженерных войск.

По команде каждый сапер вонзает в землю свой инструмент, копает яму, прячется в ней, углубляет ее, расширяет и удлиняет со всем возможным тщанием и в полной безопасности. В это же время части в Понте-Молле симулируют атаку на ворота Дель-Пополо. Копать траншею так близко от площади казалось делом дерзким и небезопасным, ведь некоторые ее участки проходили не далее чем в двухстах метрах от площади. Но мудрый генерал Вайан знал, с каким противником имел дело. Генерал был осторожен, отважен и хитер.

Вскоре артиллерия приступила к размещению своих батарей. Первая из них, установленная перед домом с зелеными ставнями, держала под прицелом батарею бастиона, огибавшего выступ Джаниколо справа. Вторую разместили у правого конца траншеи, чтобы отражать удары батарей Тестаччо и Авентина. Эти батареи были хорошо защищены парапетом с амбразурами; первая батарея состояла из двух шестнадцатидюймовых артиллерийских орудий и гаубицы; вторая — из двух орудий по двадцать четыре дюйма и гаубицы. Обе могли открыть ураганный огонь уже с утра 5 июня.

Ночью траншеи копали, днем расширяли. Защитники Рима вели непрестанный огонь, но солдаты быстро к нему привыкли и только смеялись над пролетавшими над их головами снарядами. Впрочем, и опасность-то была невелика. Осаждаемые, однако, вскоре заметили, как регулярно сменяются в четыре часа дня и утра пехотные части, и стали направлять огонь на уходившие и приходившие бригады. Чтобы избавиться от этой напасти, в ночь с 5 на 6 июня французы построили крытую дорогу назад от траншеи до самой базы, так что солдаты добирались теперь до объекта, не подвергаясь опасности.

Анри страдал от раны, все еще оставаясь в лазарете Сан-Карло. Нервы его были напряжены, он терзался отчаянием, что замедляло лечение и мешало ране затянуться. Аннибаль проводил возле друга все свободное от службы время. Анри не сомневался, что славный Жан Топен пал жертвой своей преданности, и в бреду постоянно говорил о несчастной безумице и бедном солдате.

— Он пришел туда, чтобы умереть, — твердил больной.

— Нет-нет, он остался там, чтобы отомстить за тебя, — уверял лейтенант.

Но молодой капитан в это не верил и на одре мучился еще и душевной болью.

Земляные работы шли полным ходом. Римским батареям противостоял мощный противник, который, непрерывно атакуя, требовал постоянного внимания и забот. Французская артиллерия занялась выбором места для размещения батарей, предназначенных для нанесения ударов по стенам крепости; в середине параллели, примерно в двухстах двадцати метрах от площади, была устроена третья батарея. Она состояла из мортир, способных забрасывать бомбы на самые бастионы. Ее запустили в дело в ночь с 7 на 8 июня. В это же время справа от параллели прорыли небольшое ответвление, чтобы обезопасить себя от Тестаччо и Авентина. Промежуточные ходы, подводившие ко второй параллели, серпантином подползали к площади; работы часто прерывались из-за гроз, но добросовестное исполнение гарантировало от обвалов.

В траншеях на вилле Корсини и в церкви Сан-Панкрацио засели снайперы, чтобы укротить слишком оживленный огонь защитников города. Эти великолепные стрелки попадали в итальянских артиллеристов через амбразуры. Их карабины были выполнены с редким искусством, что позволяло точно поражать цель на неправдоподобно большом расстоянии. Эти ловкие воины вскоре погибли под развалинами Корсини; тогда сзади выкопали траншею, из которой можно было стрелять под прикрытием пушек.

Девятого июня, ближе к вечеру, осажденные рискнули выйти из ворот Сан-Панкрацио. Перед собой, в качестве подвижной баррикады, они катили бочки, и это позволило им добраться до виноградников, откуда они затеяли ураганную стрельбу из ружей, но разразившаяся вскоре сильнейшая гроза заставила их вернуться в город.

В последующие ночи земляные работы продолжились. Случалось, что маршрут не выдерживался с необходимой точностью, тогда траншеи беспрепятственно обстреливались огнем то с батарей Ватикана, то с крепостных стен; но бравые солдаты не падали духом: следующей же ночью ошибка исправлялась, и неприятель еще ближе подбирался к не заметившим этот маневр горожанам. Работы велись споро. Солдаты толкали перед собой туры — большие наполненные землей корзины — и за этим легким прикрытием копали ямы и прятались в них, расширяя их во всех направлениях. Работавших раздражало то, что не получалось рыть глубокие траншеи, которые позволяли бы им стоять во весь рост, так быстро, как им бы того хотелось.

В ночь с 10 на 11 июня наткнулись на стену. Это оказался, как и предполагал генерал Вайан, равелин, защищавший куртину между двумя бастионами, на которые была направлена основная тяжесть атаки.

Со своей стороны, артиллерия отнюдь не пребывала в бездействии: в ночь с 8 на 9 июня артиллеристы установили рядом с мортирами, в ста семидесяти пяти метрах от площади, четвертую батарею, которая должна была проделать бреши в правом бастионе. В ночь с 10 на 11 июня в ста двадцати пяти метрах выросла пятая батарея, чтобы держать под прицелом правый фланг левого бастиона. И наконец, шестая батарея справа от виллы Корсини предназначалась для атаки левого крыла того же бастиона. На этом пока закончилось устройство батарей, задачей которых было проломить стены крепости. Батареи еще не оснастили, к ним не подвели траншеи. Все говорило о том, что операции по осаде рассчитаны с математической точностью и неминуемо должны привести к желанному результату.

В первом часу ночи осажденные метнули по направлению к мосту Пассера огромный зажигательный снаряд, не причинивший, впрочем, французам вреда.

Вторая траншея уже большей частью была выполнена. Начиная с вершины равелина, траншея шла вдоль невысокой левой стены; работы велись спокойно, ничто не предвещало неожиданной атаки римлян, и вообще в течение ночи не произошло ничего примечательного, кроме захвата возглавлявшим пехотный батальон генералом Мориссом восьмидесяти фур с военными и съестными припасами, а также хорошим запасом вина. Но в восемь часов утра четыре подразделения повстанцев бесшумно приблизились под прикрытием стены равелина, ворвались в траншею и тут же овладели ею. Между ними и частями 55-го линейного полка завязалась перестрелка. Рана больше не удерживала Анри Формона в госпитале, и он оказался поблизости. Возбужденный выстрелами, капитан бросился на поле боя и дрался, как герой, как безумный или как отчаявшийся человек, бок о бок с командовавшим обороной полковником инженерных войск Ньелем. Рука Анри ни на минуту не переставала трудиться в течение всех сорока пяти минут битвы, нанося удары направо и налево. Наконец повстанцы ретировались, оставив на поле боя сорок павших, а французы, сложив свои черные от пороха ружья, продолжили углубление и расширение параллели.

В ночь с 12 на 13 июня вторая траншея была закончена, по ней пошли артиллерийские экипажи, и, как обещал генерал, три батареи, предназначенные ломать стены, и батарея мортир приготовились открыть огонь.

Глава IV ШТУРМ


Дерзкие люди, стоявшие во главе республики, призывали население города к его защите. Но мирные жители, обязанные служить во внутренней охране, совсем не желали идти умирать на стены. Гражданская гвардия, не привыкшая к граду пуль и совершенно потрясенная меткостью орлеанских стрелков, тащилась на укрепления с большой неохотой. Этих случайных бедолаг-бойцов сменяли лишь после того, как они расстреливали все свои боеприпасы, поэтому они торопились, не глядя, израсходовать все патроны до последнего и с чистой совестью покидали опасное место.

Триумвиры не брезговали ничем в попытках разбудить гражданское сознание соотечественников: они распространяли слухи о своих успехах, поражение французов 30 апреля преподносилось как замечательная и окончательная победа повстанцев. Бегство неаполитанского короля от легиона Гарибальди тоже склонялось на все лады и было занесено в ряд важнейших исторических дат и событий Рима.

Затянувшаяся осада заставляла осажденных посмеиваться, они и думать не думали, что их поражение неизбежно. Французам не важно было, когда войти в город, им важно было войти. Генерал Вайан поставил перед собой благородную задачу исполнить воинский долг и сохранить жизнь своим солдатам, поэтому потери оказались незначительными. Будь римский гарнизон компетентнее в вопросах осадной войны, он смог хотя бы воспрепятствовать некоторым действиям осаждавших, если не остановить их вовсе. Римляне бы поняли, что их капитуляция необходимо вытекает из решения некоторых геометрических задач.

Андреани активно вмешивался в пропаганду триумвиров. Женщина, отнятая им у Анри и его друзей, больше не появлялась на улицах города. Да она и не занимала его до такой степени, чтобы он не принимал самого активного участия в обороне и не мелькал одновременно во множестве мест. Во время недавней кровавой сцены безумия он узнал французского офицера; он помнил также об узах, связывавших этого молодого человека с его жертвой. Но предатель не предполагал, что за ним наблюдает и преследует его по пятам честный Жан Топен. Увидев, как упал молодой капитан, этот храбрец бросился вдогонку за Андреани. Следуя за ним по его извилистому пути, он собрал о бывшем секретаре Папы кучу самых мерзких подробностей. Когда же он наконец решил вернуться в лагерь, городские ворота уже закрыли, а на следующий день перемирие было нарушено.

Став пленником в городе, где его никто не знал, но который он не мог покинуть, Жан Топен решил проникнуть в тайну, из-за которой оказался в такой опасной ситуации. Он понимал, что между несчастной безумицей и Анри Формоном существуют какие-то особые отношения. Следовательно, необходимо было выяснить, какую власть и почему имел Андреани над молодой девушкой, каковы его намерения и в какой омут бесчестия и рабства погружено существование этого бедного ребенка.

Каждый вечер, с наступлением ночи, Андреани выходил через ворота Сан-Панкрацио, Жан Топен не знал, куда идти, он боялся часовых и потому не решался выходить за пределы города. Однако и Андреани не мог отойти далеко от городских стен, иначе он неминуемо попал бы в руки французских аванпостов. Топен решил ограничиться наблюдением за бывшим секретарем в самом городе, но пока не открыл ничего, что пролило бы свет на преступление негодяя.

Андреани взялся распространять неточные и даже лживые новости, провозглашал несуществующие победы над осаждавшим город неприятелем, которым охотно верило большинство населения. Нередко его рвение пугало триумвиров, как, бывало, Эбер[328] пугал болото и умеренных в Конвенте[329] Дантоном[330] и Робеспьером[331]. Андреани ненавидел французов, как убийца может ненавидеть свою жертву. Он не желал с ними никакого перемирия, считая, что все они пришли, чтобы отомстить одному ему за совершенное преступление.

Поэтому его возбуждение достигло предела, когда 12 июня в шесть часов вечера майор Пуль предложил от имени главнокомандующего триумвирам условия капитуляции. Андреани собственноручно разорвал эту бумагу, после того как с нею ознакомили жителей города.

«Жители Рима, — говорилось в документе. — Французская республика прислала нас с миссией мира, вы же встретили нас как врагов; до сих пор мы лишь едва отвечали на огонь с ваших укреплений; приближается час, когда неминуемо разразится военная катастрофа; уберегите от ее ужасов город, полный славных воспоминаний! Римляне, примите нас как посредников в ваших внутренних разногласиях и не взваливайте на себя бремя ответственности за непоправимые несчастья!»

Подобные условия не могли, конечно, устроить противников мира и чести. Поэтому майор вернулся в лагерь ни с чем, и на следующее утро, в шесть часов, из штаб-квартиры французов пришел приказ открыть огонь.

Разом заговорили все три батареи; мортиры обрушили на стены и укрепления град бомб, что сделало пребывание на них смертельно опасным. Некоторые снаряды достигали даже Трастевере, сея там разрушение и смерть.

— Убийцы! — кричали римляне со стен. — Убийцы! Вы убиваете женщин и детей!

Ряды защитников смешались. Сначала они отступили перед смертоносным огнем, но затем отважно вернулись на свои позиции и во все стороны направили бесчисленные пушки; их было так много, что, стреляя через амбразуры, повстанцы накрывали французов прицельным огнем и заставили их залечь. Все годилось для отражения атаки противника: лопаты, щипцы, железные прутья, булыжники, всевозможные снаряды… Орудия республиканцев изрыгали смерть во множестве обличий. Они сумели даже воспользоваться плохим качеством французских снарядов — нередко бомбы, падавшие на территорию повстанцев, не разрывались, тогда защитники города закладывали их в свои орудия и с успехом посылали в обратном направлении.

Однако, несмотря на все усилия защитников, батарея правого бастиона замолкла.

В это время расположенные в первой траншее французские батареи, предназначавшиеся для разрушения стен, с большим трудом проделывали в них запланированные бреши; и не потому, что орудия слишком далеко отстояли от площади, трудность заключалась в том, что спуск к реке здесь оказался слишком крут, и это мешало направлять удар в точно заданное место, тем более что кирпич в стенах был связан на удивление крепким цементом. Чтобы в стене проделать пролом, следует примерно на высоте двух третей стены снарядами как бы прочертить две параллельные горизонтальные линии, расстояние между которыми также изрешечивается ядрами. В результате стена обрушивается, засыпая ров, тогда по нему можно пройти.

В ночь с 15-го на 16-е, когда новые траншеи придвинулись совсем близко к городу, французские артиллеристы возвели в пятидесяти метрах от площади седьмую батарею, которая должна была атаковать куртину, и еще одну, восьмую, в сорока пяти метрах, которая предназначалась для нанесения ударов по правому бастиону. Новые батареи были вооружены орудиями первых батарей.

Но вот Тестаччо снова разразился ураганом огня, сметавшим все на своем пути. Расположение траншей защищало французов от прямого попадания, но осколки и разрывавшиеся в траншеях снаряды делали пребывание в них крайне опасным. Главнокомандующий решился открыто выдвинуть полевое орудие к левому углу Сан-Карло. Артиллеристы стреляли с беспримерной отвагой и точностью; через час батареи Тестаччо больше не существовало, а холм покрылся трупами.

За ночь артиллеристы установили еще несколько батарей: девятая должна была бить по левому бастиону; десятая, расположенная возле Корсини и значительно оттянутая назад, посылала свои «гостинцы» на бастион, замыкавший слева ворота Сан-Панкрацио; ей также вменялось в обязанность контролировать расположенные по соседству батареи противника, здания бастионов, великолепный дворец Вакелло, стоявший на левой стороне дороги, и дом, где расположился Гарибальди.

В следующую ночь вперед от батарей были проложены новые траншеи и к каждому из трех проломов подведен особый ход. 19 июня новые батареи открыли огонь. Повстанцы яростно ответили, а восстановленные ночью батареи Тестаччо стали беспокоить французов еще сильнее, чем раньше. Их попробовали усмирить с помощью полевого орудия — напрасно. Чтобы парализовать Тестаччо, пришлось вновь вооружить расположенную на правом краю траншеи вторую батарею.

Республиканцы ввели в бой артиллерию замка Сант-Анджело, с противоположной стороны Джаниколо, с целью затруднить взятие Понте-Молле. Но французы ответили мощным пушечным огнем, и вскоре весь этот район, идущий от площади Дель-Пополо к Понте-Молле, был разрушен.

В последующие ночи саперные работы французов продолжились. Бастионы ворот Сан-Панкрацио сжали в своих объятиях новые траншеи, образовавшие третью параллель. Таким образом, осаждавшие максимально приблизились к бастионам и куртине в выдающейся части Джаниколо.

Пушки работали весь день 21 июня. Сделанные проломы признали удачными и на следующую ночь назначили штурм.

В 11 вечера для штурма выделили три войсковые колонны, каждая из которых была укомплектована двумя ротами гренадеров и пехотинцев; колоннами командовали офицеры от инженерии, им было также придано по бригаде из тридцати саперов, в задачу которых входило завершение проломов и проведение саперных работ на месте. Половина бригады шла после гренадеров, а другая, с инструментами и мешками с порохом, следовала за пехотинцами. Штурмом командовал полковник Гальбо Дюфор.

Колонны должны были броситься в три проделанных в бастионах и куртине пролома. Снаряды достаточно разрушили стены, а отводы от траншей заканчивались непосредственно перед проломами, позволяя, таким образом, нападавшим оставаться в укрытии до того, как они вплотную приблизятся к стене.

Аннибаль и Анри находились в распоряжении капитана де Жуслара, командовавшего первой колонной. Эта колонна нападала на бастион справа. Ее позиция была уязвимой — бастион венчало хорошо сохранившееся здание, где было полно повстанцев, они вели из его окон яростную пальбу.

— Огонь! — скомандовал капитан де Жуслар. Сопровождаемый капитаном д'Астеле, он бросился во двор дома, стремясь выломить двери. Но в тот момент, когда храбрецы перелезали через невысокую ограду, их настигли пули противника.

— Вперед! — закричал Аннибаль.

Подбежали саперы, подхватили еще дышавшего капитана де Жуслара и отнесли его в дом с зелеными ставнями, где он через несколько часов скончался.

С криком: «Отмщение и кровь!» — Анри устремился вперед. За ним последовали остальные, разъяренные гибелью командиров.

Вот уже дверь разлетается в щепы под ударами прикладов и топоров. Тщетно республиканцы пытаются противостоять натиску французов; тщетно стараются выкинуть их из дома — они уже смяты, разодраны в клочья накатывающейся стеной штыков, теснящих защитников города на их последние позиции.

— Смилуйтесь! Пощадите! — на коленях молят итальянцы. — Не убивайте!

— Никакой пощады! — мрачно отвечает Анри, сабля которого беспрестанно залита кровью.

Ни один повстанец не вышел живым из этой страшной мясорубки.

В это время прибыл резерв саперов с турами и завершил инженерную подготовку бастиона — быстро прорытые ходы связали отбитый дом с углом куртины и бастиона, который, таким образом, оказался взятым в кольцо; еще одна траншея соединила его с задним проломом.

По своему невежеству, защитники города не позаботились о том, чтобы хорошенько подготовиться к встрече с врагом. У проломов в стенах они поместили несколько просмоленных фашин, но не смогли вовремя их зажечь; сделали несколько минных камер, но мины не взорвали, и на следующий день французские саперы их обезвредили. А ведь это был наиболее верный способ остановить наступавших, потому что ничто так не пугает солдат, как угроза взрыва. Мину сделать просто. За ночь шесть или семь саперов легко могут вырыть колодец — и адские машины готовы к действию в нужный момент. Заложенные на глубине четырех метров девяносто три килограмма пороха дают взрыв, после которого остается воронка диаметром в восемь метров, а если мины уложить в несколько этажей, то разверзшаяся земля поглотит целую армию. Нет ничего хуже пороховых ран; пуля валит человека на землю, и он умирает молча; ожоги же исторгают у несчастных страшные крики, они корчатся в мучениях. При штурме Константины[332], возле пролома в стене, взорвался пороховой склад; первые ряды штурмующих были превращены в пепел; остальные, обугленные, почти сожженные заживо, бежали, оглашая воздух страшным воем. При осаде Рима французские солдаты, конечно, с меньшим пылом бросались бы на штурм брешей, если бы под их ногами взорвалось несколько мин.

Тем не менее римляне продолжали стойко сопротивляться. На рассвете они разместили у церкви Сан-Пьетро ин Монторио несколько новых батарей. Одни из них высовывались из-за старинной стены, другие выросли на бастионе, замыкавшем правую часть ворот Сан-Панкрацио. Линию защиты сильно оттянули назад и держали под ее прицелом воздвигнутые французами за ночь сооружения. Укрепления Тестаччо восстановили, и они как прежде изрыгали страшный огонь. В семь часов утра французам пришлось оставить занятое ими здание на первом бастионе, иначе они погибли бы под его развалинами. Им снова завладели итальянцы. На штурм дома бросилась элитная французская рота. Не заботясь о том, следует ли кто-нибудь за ним, Анри обогнул бастион и, не обращая внимания ни на огонь батарей, ни на затруднявшие бег траншеи, устремился на улицы Трастевере.

Пули градом сыплются вокруг; ядра вспахивают землю и устилают ее осколками. Капитан бежит без остановки. По его следам бросаются несколько римских солдат, его сабля метко отражает удары, но он один против двадцати повстанцев, силы его тают… Молодого человека подхватывает чья-то сильная рука.

— Какой храбрец капитан! — слышится рядом с ним.

На помощь спешат еще несколько французов. Римлян понемногу теснят, и, оставив двадцать трупов своих товарищей, они покидают бастион. Ани опять устремляется в погоню.

Кто-то кричит ему:

— Не так быстро! Не забегайте слишком далеко, капитан!

Анри оборачивается — и видит перед собой Жана Топена, призывающего его вернуться.

Они вместе возвращаются на бастион, где уже готовы защитить людей от огня новые траншеи.

Аннибаль и Анри обняли Жана Топена. Он пообещал им подробно рассказать свою историю.

Французы потратили день на то, чтобы, углубив траншеи, тверже закрепиться на своей позиции и не подвергаться опасности прямого попадания. Итак, дела у них шли по плану: оба бастиона были взяты, на их орудийных площадках вот-вот будут установлены французские батареи и станут обстреливать последние укрепления повстанцев. Штурм унес жизни четырех офицеров и тридцати солдат; больше всего пострадали выдвинутые вперед во время атаки инженерные части. Но генерал Вайан уже одной ногой на площади и не замедлит поставить там и другую.

Следующую ночь молодые офицеры и Жан Топен провели вместе.

— Ты не погиб! — радовался Аннибаль.

— Простите, лейтенант, но я сделал все, что мог…

— Чтобы погибнуть?

— Напротив, чтобы остаться в живых, и, надо сказать, преуспел!

— Жан… — грустно произнес Анри.

— О, простите, капитан! С этого надо было начать… Я больше не видел ту молодую даму.

— Ни разу?

— Ни разу.

— Ты добровольно определил себя в пленники города? — спросил лейтенант.

— Совсем нет! После того как этот итальяшка набросился на вас, я побежал за ним. А когда захотел выйти из города, ворота оказались закрытыми, а перемирие нарушенным. С того момента, чтобы с пользой употребить свое невольное заточение, я превратился в тень того преступника; я мог его убить, но…

— Ты хорошо сделал, что сохранил ему жизнь, — холодно отозвался Анри.

— Женщина не могла покинуть Рим, — заметил Аннибаль.

— Я тоже так думаю, лейтенант, но найти ее не удалось. Я многих расспрашивал о прекрасной француженке. Мне сказали, что она появилась в Риме лишь три месяца назад, уже с признаками безумия, и что этот Андреани вроде как о ней заботится.

— Тебе известно его имя? — вздрогнул Анри.

— Не только имя, мне известно, чем он занимается.

— Он что-то вроде помощника у Гарибальди?

— Это сейчас, но до войны он был собственным секретарем Папы!

— Так это предатель и перебежчик! — воскликнул молодой капитан.

— Не совсем. Он ведь был светским лицом, но это ничего не меняет, Папа его выгнал, и никто не знает за что.

— Я знаю, я! — вскричал Анри. — Папе наверняка стало известно о его подлом преступлении. О! Моя бедная Мари!

— Анри, — Аннибаль сжал руки друга в своих, — настало время довериться нам. Не сомневайся в нашей преданности, этот честный малый рисковал для тебя жизнью, мою дружбу унесет только смерть. Открой нам свое сердце, пусть один из нас станет заботиться о той, кого ты любишь, а другой поклянется за нее отомстить.

Анри схватил друзей за руки и тихо заговорил:

— Три месяца назад мы с Мари должны были пожениться. Я любил ее и продолжаю любить. Она очень страдала, даже чуть не умерла от нервного потрясения — девушку пытались похитить, неведомые преступники покушались на ее честь. Чтобы я днем и ночью мог быть возле невесты и защитить ее, необходимо было немедленно пожениться. Наконец церемония состоялась, мы предстали перед алтарем, и она пред Богом поклялась мне в супружеской верности. Когда мы выходили из церкви, внезапно раздался взрыв. Все смешалось, нас окутал густой дым. Я бросился к Мари… О Боже! Она исчезла, а я не увидел лица ее похитителя и не знал его имени. В течение двух дней я был в беспамятстве, иначе мне удалось бы ее разыскать. Едва придя в себя, я кинулся на поиски, все поставил вверх дном и узнал, что в день нашего бракосочетания город покинула почтовая карета. Я проредил весь ее путь от стоянки до стоянки, он привел меня в Марсель, на границу Франции. Там мне стало известно, что некий молодой человек с больной сестрой отплыл в Рим. Бог подсказал мне, что это была Мари. Я собирался сесть на корабль, но тут объявили войну, мне удалось добиться разрешения отправиться туда за свой счет, в качестве волонтера, и вот я здесь, у этих неприступных стен, за которыми страдает моя бедная девочка! Ах, как бы мне хотелось умереть! Она безумна… Вы видели ее — она даже не узнала меня! Мне чудится, что иногда ее безумие помрачает и мой разум, и я повторяю вслед за ней: горе! горе!

Здесь с беднягой случился нервный кризис, из которого его вывели добрые заботы друзей.

— Мы отомстим за нее, — пообещал Аннибаль Жану Топену.

— Конечно, лейтенант, но тут замешан рок, уж я-то разбираюсь в таких делах. Боюсь, наш капитан слишком несчастен, он уже никогда не сможет радоваться жизни.

Друзья разошлись по своим постам.

Оба передних бастиона уже были в руках французов. Теперь атака направлялась на левый фланг. Чтобы стать полными хозяевами Джаниколо, следовало завладеть двумя бастионами, оборонявшими ворота Сан-Панкрацио. Для этого принялись копать новые параллели: начинаясь у брешей, оставшихся от первого приступа, параллели должны были окружить позицию, которую предстояло взять. Захваченные с бою, бастионы становились укрепленными тылами штурмующих; артиллеристы уже принялись разворачивать на них свои батареи. Чтобы поднять уровень земли до уровня стен в том месте, где должна была встать куртинная батарея, пришлось немало покопать. Осуществилось третье продвижение осадных батарей.

В ночь с 22-го на 23-е и с 23-го на 24-е траншеи удлинили, начиная от площади, бастионов у ворот Сан-Панкрацио и от Вакелло. Утром 25-го вооруженная двумя пушками по шестнадцать дюймов и двумя по двадцать четыре дюйма, батарея на куртине начала стрелять. Ей ответили две батареи на Сан Пьетро ин Монторио, батареи следующих бастионов и далекие, но по-прежнему грозные орудия на Тестаччо и Сант-Алессио. Французская батарея на куртине оказалась один на один с пятью батареями противника, которые засыпали ее снарядами и в конце концов смяли. Пришлось вновь заделать амбразуры и ждать, пока оба бастиона не вооружатся пушками, чтобы прийти ей на помощь.

Новая параллель была закончена в ночь с 24 на 25 июня. Канонада республиканцев не замолкала ни на минуту, поливая огнем французские позиции. На Авентине возле церквей Сант-Алессио и Санта-Сабина обнаружилась еще одна, новая батарея повстанцев. Чтобы подавить ее и огонь с Тестаччо, пришлось в четвертый раз заново вооружать батарею в конце первой параллели. Настал трудный момент, и уныние закралось в сердца французов — не сметут ли с лица земли бесчисленные снаряды повстанцев казавшиеся так хорошо укрепленными позиции французов?

Но вот утром 25 июня у траншей появился парламентер с несколькими сопровождающими. Французы его сначала не заметили и продолжали вести огонь, так что рядом с парламентером упало замертво несколько человек, в том числе один француз, некто художник Лавируа, один из тех храбрецов, что не задумываясь встают под знамена любой сомнительной борьбы за свободу и любого революционного мятежа. Но мало-помалу огонь прекратился, и парламентера отвели в штаб-квартиру. По досадной случайности, ему не позаботились завязать глаза, так что посланник республиканцев мог видеть строительство новой батареи. Не исключено, что в этом и заключалась истинная причина появления парламентера. В качестве предлога он принес подписанный многими европейскими консулами протест против бомбардировок.

Парламентеру пришлось пройти через ряды инженерных частей.

— Это он! Опять он! — закричал Анри Формон.

— Клянусь Богом, мы его не выпустим! — отозвался Жан Топен.

Храбрый сапер бросился к незваному гостю. Андреани (а это в самом деле был он) посмотрел на друзей с гневом и презрением: ему было известно, что он под охраной законов военного времени и что никто не вправе его задержать.

— Неприкосновенен! — вздохнул Аннибаль.

— Я пойду за ним! Я хочу его видеть, хочу посмотреть ему в лицо, пусть ненависть навечно запечатлеет в моем сердце его образ.

Сказав это, молодой капитан до самой штаб-квартиры следовал за предателем, которого у него отнял военный закон.

Генерал Удино не обратил на протест консулов никакого внимания. Как честному солдату ему было нелегко разрушать город.

Кроме того, он знал, что на Рим падают не французские бомбы. Но он нес ответственность за бомбы, отклонившиеся от своего пути, за случайные снаряды. В то время как он мог бы похоронить Тестаччо под градом снарядов, он довольствовался тем, что обстреливал наиболее опасные для французов позиции повстанцев — их траншеи и батареи Сан-Пьетро.

Итак, миссия Андреани оказалась безрезультатной. Но двойной предатель многое разузнал о военной подготовке противника и не с пустыми руками вернулся на свой аванпост. Кроме того, он увидел своего личного врага — штабного капитана и выказал ему свою ненависть.

На следующую ночь французы копали по дороге от Вакелло. Днем попробовали снова ввести в бой куртинную батарею, но повстанцы опять засыпали ее огнем, и она замолчала. Наконец закончилось столь необходимое вооружение бастионов: правый получил четыре пушки для обстрела ворот Сан-Панкрацио и батарей Сан-Пьетро; на левый водрузили три пушки и шесть гаубиц, направив их против Сан-Пьетро, правого бастиона Сан-Панкрацио и дома Гарибальди. Вечером 26-го артиллеристы соорудили возле виллы Корсини четырнадцатую батарею; она находилась самое большее в двухстах метрах от площади и должна была делать проломы в бастионе справа от ворот Сан-Панкрацио. В это же время по правому бастиону станет палить одна из батарей, построенных в самом начале осады, и таким образом французы проделают новые бреши для нового штурма, в ходе которого овладеют обоими бастионами ворот Сан-Панкрацио. Это заставит город капитулировать. Никогда еще французы не вели себя столь активно.

Утром 27 июня разом заговорили тринадцать батарей — начиная от Тестаччо и до церкви Сан-Пьетро. В пространстве от вилл до дома с зелеными ставнями снаряды и бомбы чертили в воздухе огненные линии, которые накрывали сражавшихся своей светящейся сетью. Были убиты многие французские офицеры, но нападавшие сумели быстро заставить замолчать орудия Сан-Пьетро.

Дело с проломами в бастионах ворот Сан-Панкрацио продвигалось неравномерно: пролом в правом бастионе был уже почти готов, но в левом это никак не удавалось. Причина заключалась в том, что с батареи Корсини не видно было подножия стены, большинство снарядов не задевали его, но скользили по гребню и терялись на улицах Рима. Один из снарядов снес голову какому-то памятнику на Капитолии, а другой даже влетел в зал заседаний Триумвирата.

В ночь с 28-го на 29-е осаждавшие работали не покладая рук, они являли собой неплохую мишень для стрелков повстанцев. Тем не менее им удалось прокопать отводные ходы прямо к самому пролому. Римляне решили, что последует атака, и попытались осветить французов осветительными ракетами, но, несмотря на открытый ими беглый огонь, работы остановить не смогли.

Следующий день начался штурмом. Организован он был следующим образом: шесть элитных бригад, набранных в отрядах второго дивизиона, образовали две штурмующие колонны; первая должна была войти через пролом, вторая оставалась в резерве в траншее. Третья колонна, образованная элитными бригадами саперов, стояла, готовая немедленно броситься с правого бастиона, чтобы вместе с первой завладеть бастионом; для этого ей приходилось пересекать территорию между оградой бастиона и старой стеной, эта территория была вся изрыта траншеями и прекрасно простреливалась батареями Сан-Пьетро. Во главе каждой колонны, сформированной так же, как и при первом штурме, стоял офицер инженерных войск. Старшим командиром назначили полковника Леспинаса, а командовал штурмом снова полковник Гальбо Дюфор.

Наконец наступила ночь с 29 на 30 июня. Части в Санта-Пассера вовремя заметили и обезвредили около тридцати зажигательных снарядов, брошенных повстанцами на мост. Чтобы отвлечь римлян, генерал Гевийе симулировал атаку на ворота Дель-Пополо.

В два часа ночи первая колонна под началом капитана д'Острелэна устремилась в пролом, встреченная плотным огнем из внутренних укреплений повстанцев и дома Гарибальди. Французы ворвались в траншеи повстанцев, закололи штыками сто пятьдесят человек и захватили сто пленных, в том числе восемнадцать офицеров. Саперы также бросились на батареи, установленные на старой стене, и врукопашную сражались с вражескими артиллеристами, многие из которых были убиты на месте. В руках саперов оказалось восемь пушек. Возбуждение и упоение победы толкнуло солдат к самым воротам Сан-Панкрацио, но вскоре им пришлось отступить к захваченному бастиону. Туда же вступила со своими турами резервная бригада саперов и замкнула кольцо. Правый ход уперся в покинутую батарею, а позади соединился с расположенным на углу бастиона домом. Именно во время инспекции этих двух позиций храброго полковника Гальбо Дюфора настигли две пули. Его перенесли в лазарет, и несколько дней спустя он умер в Риме. Командование штурмом перешло в руки полковника Ардана. Третья колонна выступила со своего бастиона и захватила позиции повстанцев. Случилось так, что нападавшие некоторое время стреляли друг по другу, но третья колонна присоединилась к штурмовавшим; Джаниколо был захвачен.

На поле боя остались девять французских офицеров и сто десять солдат. Повстанцы мужественно защищались — слишком уж важна для них была эта позиция. В четыре часа утра огонь возобновился еще более интенсивно. Пленников отвели в штаб-квартиру, а затем отправили на Корсику. К десяти часам огонь прекратился — следовало похоронить мертвых. Работы по рытью траншей продолжились.

Генерал Вайан только что нанес решающий удар. Осаждавшие доминировали над городом. Захват бастионов у ворот Сан-Панкрацио делал французов хозяевами положения; они могли при желании переходить из дома в дом по улицам Трастевере или забрасывать Вечный город бомбами.

Глава V КАПИТУЛЯЦИЯ И РАЗВЯЗКА


Рим умирал.

Жители, не имевшие причин к особой ненависти или к победе любой ценой в этой напрасной войне, требовали сдачи города. На деле те, кто упорствовал в его защите, не были настоящими римлянами. Генерал Гарибальди активно настаивал на продолжении борьбы, но этот человек предлагал свои военные таланты и случайные отряды бойцов-авантюристов любым хорошо платившим экстремистам и мятежникам. Его легион славился храбростью, отвагой, отчаянной смелостью, но существовать он мог лишь в условиях войны; в мирное время эта горстка людей не находила себе применения; чтобы жить, они должны были убивать и принимать смерть.

Триумвиры Маддзини, Саффи и Армелини также хотели продолжения войны: для них победа означала власть, поражение — потерю власти и безвестность. Несмотря на прокламируемую аскезу, республиканцы очень даже любят мягкое кресло власти, а особенно демократы, не привычные к роскоши трона, — для них она имеет особую притягательность. Так уж устроен мир! Истинные короли стремятся заставить народ забыть об их титулах, тушуются, отступают в тень; правители же, всплывшие из низов, высоко несут обретенную корону и строят из себя королей поелику возможно. Поэтому триумвиры, представлявшие в городе абсолютную власть, поклялись бороться за нее до конца. Рим еще не подвергся вторжению врага, еще было время бежать, предложить свои услуги какой-нибудь свежеиспеченной республике или переждать где-нибудь в безопасном месте, например в Лондоне, где правительство столь конституционно, столь либерально и столь сильно, что недавно позволило одному известному эмигранту спокойно опубликовать работу об упадке Англии[333].

Дело в том, что настоящая свобода может существовать только при крепкой несменяемой власти, стабильность которой не зависит от результатов выборов или от ее случайных успехов или провалов. В республике же каждый имеет право законно претендовать на власть; амбициозные личности, которым нечего терять, но выиграть они могут все, вступают в открытую борьбу с властителями дня. Пышные цветы анархии свободно расцветают в жарких оранжереях революций. Тем не менее правительство — это серьезно, хождение во власть — не скачки с препятствиями, здесь нельзя, чтобы быстрее достичь цели, словно ненужные тряпки, отбросить условности, принципы, предрассудки и конституции, то есть все, что составляет незыблемый фундамент государства. В случае, когда реализуются самые безумные амбиции, когда они не сдерживаются стабильностью основного принципа, а именно, принципа наследования власти, в стране воцаряется анархия, которая душит свободу, тогда в дверь стучится диктатура, и, пока мятежники ищут способа избежать возмездия, мирное население теряет свое дело, свое благополучие, теряет все, вплоть до своего будущего.

Вот что происходило в Риме: спокойные и наиболее чувствительные к свободе люди никогда еще не были столь несвободны, как во времена республики. Они очень скоро начали сожалеть о Пии IX и его реформах. К тому же Папа, человек выдающегося ума, понимал, что должен секуляризовать власть и доверить ее и другим рукам, кроме рук прелатов. Она не должна принадлежать одной лишь церкви. Чтобы в глазах католического мира утвердить свою независимость, глава церкви должен быть мирским правителем своих владений, осуществлять исполнительную власть, иначе, не сосредоточив у себя эти высшие функции, он легко может оказаться игрушкой в руках правительства, пожелавшего их присвоить. Тогда Папа превратится в чиновника на жалованье у государства, а религия, потеряв свободу, перестанет быть истинно католической религией. Но, будучи полновластным владыкой своего королевства, Папа вправе доверить осуществление своих полномочий уму и компетентности светских исполнителей, в некоторых случаях он даже обязан это сделать. Так, например, в Риме полицейский надзор осуществляли священнослужители, и даже самым небрезгливым людям было противно смотреть, как стражи порядка в сутанах проникали в места, которые хуже сточных канав, в места, где собираются нечистоты и отбросы всего общества. Кардинал-викарий, шеф полиции, командовал целой армией священников, самый сан которых должен был бы держать их подальше от подобных занятий; ко всему прочему, великий принцип тайны исповеди ставится в этом случае под сомнение, ибо как могут его гарантировать служители культа, ежедневно практикующие доносы и шпионаж? Поэтому Папа собирался незамедлительно изменить подобное, оскорбительное для нормального государства и его подданных положение вещей.

Надо сказать, население понимало ситуацию более верно и точно, нежели его республиканские правители, сознательно закрывавшие глаза на положение дел. Римляне сожалели о прошлой спокойной жизни и не верили победным реляциям триумвиров. Они видели, что французы подходят все ближе к городу, еще немного, и они будут в нем хозяйничать. Затянувшееся сопротивление совершенно бесполезно, оно только усугубит тяготы войны и ввергнет захваченный силой город в катастрофу бомбардировок и мародерства.

Со своей стороны, Учредительное собрание также испытывало сильное стороннее давление: революционное движения во Франции, на которое оно рассчитывало, сошло на нет, а Луи Наполеон Бонапарт, президент Республики, уже давал почувствовать, что его власть отнюдь не призрачна, что, усмирив страну, задушив анархию, возродив торговлю, добившись доверия к себе, подарив государству прочные и долговременные институты власти, он не собирается никому уступать плоды своих усилий[334].

Римское Учредительное собрание, таким образом, сочло за благо прислушаться к народным жалобам и решило прекратить войну. 30 июня оно распространило в городе воззвание, которое завершалось следующими словами:

«Учредительное собрание с этого момента объявляет всякую борьбу бесполезной и возлагает на триумвиров исполнение данного решения».

В шесть часов вечера, когда французские батареи усилили огонь, со стороны города появился парламентер с белым флагом. Это был офицер гражданской гвардии; он перебрался через траншею и закричал:

— Прекратите огонь! Мы сдаемся!

Огонь прекратился сразу по всей линии. Парламентера с завязанными глазами препроводили в штаб-квартиру, где он передал главнокомандующему текст опубликованного в городе воззвания.

Тотчас начались переговоры. Муниципальные власти Рима явились в Сантуччи и попытались выговорить какие-нибудь поблажки, но генерал Удино желал войти в город победителем, так что члены магистратуры вернулись в Рим, не доведя переговоры до конца. Предвидя осложнения и даже отказ от мира, та и другая сторона продолжили военные приготовления. Осажденные снова занялись защитой левого бастиона ворот Сан-Панкрацио, в то время как Аннибаль со своей ротой принялся за установку новой батареи, которая должна была этот бастион разрушить. Анри ему помогал. Теперь, когда его драматическая история близилась к завершению, он обрел некоторое спокойствие, которого ему так не хватало. Он чувствовал, что одолеет рок, что победа французских войск избавит его от сглаза и черного колдовства, до сих пор уродовавших его жизнь. Победа Франции станет и его победой, ведь, пока два народа сражались за принципы, двое мужчин бились за право мести. Эти двое во всей массе сражавшихся видели только друг друга; им казалось, что устилавшие поле боя убитые принесли свою жизнь на алтарь их обоюдной ненависти. Но теперь Андреани был среди побежденных, тогда как Анри — среди победителей.

За ночь с 30 июня на 1 июля были завершены четвертая и пятая параллели; ворота Сан-Панкрацио оказались в кольце траншеи, соединившей правый бастион с великолепным дворцом Вакелло, недавно оставленным повстанцами. На следующий день переговоры так и не были возобновлены.

С 1 на 2 июля работы не прекращались. Осажденные постепенно отступали, и полковник инженерных войск Фроссар с несколькими частями вошел в Трастевере; дома стояли пустые, и он беспрепятственно продвинулся до самого Тибра.

Однако в целом ряде мест римляне оставались на своих позициях; в Сан-Пьетро ин Монторио ломбардцы сменили солдат Гарибальди. Великий авантюрист не замедлил бежать из Рима и укрыться в Апеннинах. По его следам была отправлена бригада, но с приказом не брать Гарибальди в плен. Что было с ним делать?

Ночью со 2 на 3 июля, а это была двадцать восьмая ночь осады, французы выкопали небольшую траншею рядом с воротами Сан-Панкрацио. Но искать «мертвые» зоны, чтобы укрыться от прямого огня, было теперь практически невозможно — повстанцы беспрерывно отступали, и линия огня постоянно менялась. Вот уже два дня как исчез Андреани. Однажды вечером он, как обычно, вышел через ворота Сан-Панкрацио, и больше его никто не видел.

Вакелло — прелестный летний дворец, он стоит по левую сторону плато Корсини, слегка выдвинувшись вперед от ворот Сан-Панкрацио. Повстанцы долгое время использовали его в качестве аванпоста, поэтому ядра, бомбы и снаряды его совершенно разрушили и опустошили. Прекрасный сад изуродовали траншеями и ходами, статуи превратились в пыль. На изрешеченных пулями и осколками стенах еще виднелись роскошные фрески. Скорбный дворец, казалось, воплощал страшный лик войны — это были трагические руины, обугленные, изуродованные… Они так разительно отличаются от тех руин, что оставляет время! Оно постепенно точит старинные здания, долго сохраняя их живописность, украшая еще крепкие каменные останки цветами и зеленью. Время любовно лепит красивых старцев с серебряными кудрями; войны же, как и всякая пагубная страсть, рождают лишь истощенных юношей, умирающих в расцвете лет. Андреани каждый вечер направлялся в подземелья дворца Вакелло. Выход из них отстоял далеко от дворца, в римском предместье. В этих сырых лабиринтах, в тесном и темном каменном мешке была заживо погребена несчастная безумная француженка. Каждый вечер, как выслеживающий свою жертву тигр, сюда приходил Андреани. Ему хотелось видеть, насколько жизнь и искра разума еще теплились в этом иссушенном страданиями существе. Подлое похищение помутило рассудок бедной девушки. Андреани все еще сдерживал свои низменные страсти. Он щадил пленницу потому, что стремился к обладанию не только ее телом, но и ее душой. Вот почему он так жадно старался разглядеть в своей жертве искру разума.

В этот вечер Андреани почувствовал, как в его сердце пополам с раздражением бушует ненависть. Его соперник был в стане победителей, его враг приближался. Преступник наточил свой кинжал; у него был фонарь; уже два дня он провел в сырых катакомбах разрушенного замка. Но что ему было за дело до развалин вокруг — внутри его самого все лежало в руинах! В опоры здания он заложил девятнадцать ящиков пороха, они ждали только искры, чтобы взметнуться и посеять вокруг разрушение и смерть.


Стоя на коленях в камере Мари, преступник торопливо задавал девушке кучу вопросов:

— Мари, ты меня слышишь? Мы одни. Приди в себя! Проклятье! Знает ли она, что этот чертов француз уже под стенами города? И что, может, завтра он явится сюда победителем? Мари, я тебя убью, но ему не отдам! А еще раньше я овладею тобой, пусть ты безумна, ты будешь моей… Мари!

Развратные губы оскверняли произносимое имя. Бедная девушка неподвижно распростерлась на земле. Временами по ее мертвенно-бледному лицу скользила слабая тень какой-то мысли. Тогда исхудавшие руки сжимались, зубы начинали стучать. Ей исполнилось всего восемнадцать лет! Ее лишили семьи, счастья, любви, она вот-вот умрет у ног подлеца… Мать не утешит ее поцелуем, рука любимого не обовьет ее плечи!

Андреани, словно хищный зверь, кружил возле своей жертвы, метался по камере. Девушка обезумела от ужаса, он — от гнусности собственной души. Преступник то поднимал кинжал для удара в грудь жертвы, то направлял его острие в свое собственное сердце; то вдруг ему на ум приходило взорвать себя вместе с дворцом и бывшими в нем — он в этом не сомневался — французами. То вдруг им овладевало желание, кровь вскипала в жилах и он приближался к Мари.

— Слышишь ли ты меня? — твердил он.

— Святая Дева Мария, иже еси на небеси, молись за нас, — шептали губы девушки.

— Замолчи!

— Молись за нас и сейчас, и в час нашей смерти…

Андреани накрыл рот девушки рукой.

Внезапно в подземелье послышался шум. Безумная поднялась. Ее глаза, уши, сердце поймали какие-то ведомые только им сигналы.

— Анри! — вскрикнула она.

— Он! Опять он! Везде он! — заскрипел зубами Андреани.

К темнице кто-то приближался, вот он рядом, ищет, высматривает…

— Анри! — снова раздался вопль.

— Ко мне, ты — моя собственность! — взревел Андреани.

Звуки голосов все ближе:

— Сюда!

— Смотрите, снова порох!

— Осторожнее, лейтенант, он тут повсюду, во всех опорах!

— Мари здесь, здесь, я знаю!

Это Анри! С ним Аннибаль и солдаты; обследуя дворец, они наткнулись на ящики с порохом. Продвигаясь вперед, попали в подземелье. Теперь они уже подошли к самой двери темницы.

Анри бросается на дверь, но она не поддается. Солдаты наваливаются и выламывают дверь. Анри вбегает в каменный мешок. Андреани исчез, но его кинжал еще дымится в груди девушки. Теперь она мертва, наконец-то мертва! Она умерла в страданиях, в тот самый миг, когда перед ней забрезжило счастье.

— Мари! — с трудом произносит Анри и замертво падает рядом с любимой.

Тем временем Андреани ускользнул другим выходом и снова очутился в подземелье. Его заметили Жан Топен и Аннибаль.

— Сюда! — кричат они. — Месть негодяю!

Началась бешеная гонка по лабиринту подземелья. Андреани освещал себе дорогу фонарем. Хорошо зная здесь все ходы и выходы, он далеко опередил своих преследователей. Аннибаль и Жан Топен уже отчаялись его догнать. Они попытались достать его выстрелами из ружья, но густой дым, наполнивший подземелье, сделал его еще темнее.

— Горе, горе вам! — кричал Андреани.

Он зажег приготовленный заранее фитиль и ускользнул.

Жан Топен зарычал от гнева, бросился к фитилю и успел его загасить. Если бы не сапер, страшная месть негодяя удалась бы.

Аннибаль обнял храброго солдата.

— Лейтенант, а как же бедный Анри? Надо вернуться!

Камера была пуста. Друзья капитана пошли во дворец, думая, что он уже там, но поиски ничего не дали. Анри во дворце не оказалось.

— Это судьба! Я же вам говорил, лейтенант, — покачал головой Жан Топен.

— Завтра мы перевернем весь Рим, но найдем его. — Аннибаль не скрывал слез. — Найдем!

Андреани вышел на поверхность далеко в предместье Рима, и никто о нем больше никогда не слышал.

В конце концов мирные переговоры завершились, и Рим раскрыл свои ворота безо всяких предварительных условий. 3 июля французская армия вошла в Вечный город через ворота Портезе. Жители Трастевере радовались окончанию войны и с энтузиазмом встретили победителей. Французский Генеральный штаб с триумфом расположился в помещении французского посольства. Войсковые части были расквартированы в монастырях и дворцах Рима. Учредительное собрание было распущено, а его зал заседаний занял драгунский полк. Украшавшие Корсо красные знамена тут же содрали.

Итак, генерал Вайан[335] вышел победителем из трудной и дерзкой схватки. Сочетая инженерный талант с мудростью, он сохранил жизнь многим солдатам и взял город с той стороны, которая считалась неприступной. Его слава на два года опередила официальное признание его заслуг, почести и награды.

Напрасно опечаленный Аннибаль искал своего друга. Анри был уже трупом. Его позднее обнаружили возле понтонного моста Санта-Пассера. И молодой лейтенант все повторял и повторял следом за Жаном Топеном:

— Рок! Злой рок!

Через неделю после вторжения французов в Рим в соборе Святого Петра провозгласили папское правительство, и цвета Пия IX сменили в Ватикане знамя итальянского восстания.

САН-КАРЛОС

— Хакопо вернулся?

— Нет еще! Он ушел по дороге на Котре уже два часа назад. Видно, чтобы ознакомиться с окрестностями, ему пришлось сделать немалый крюк.

— Никто не знает, паром через озеро Гоб все еще водит старый Корнеду?

— Никто не в курсе, капитан. Вот уже три месяца, как мы не были в долине Брото[336], — ответил Фернан. — Этим чертовым таможенникам известны все наши берлоги. Пришлось отказаться от проторенных путей. Хотя вы-то, капитан, знаете все здешние ущелья и бухты как свои пять пальцев.

— Верно, — согласился капитан Сан-Карлос, — но когда еще я был новичком в этих местах, то и тогда не было времени раздумывать и выбирать маршрут. Со стороны Восточных Пиренеев за нами охотились днем и ночью, так что свое пропитание мы добывали, постоянно рискуя, прибегая к умопомрачительной хитрости. Когда на карту поставлена жизнь, надо выиграть, а мы постоянно могли проиграть. Что же это Хакопо не возвращается? Эй вы, там! — обратился он к группе из семи-восьми человек, прислонившихся спинами к громадному гранитному блоку. Контрабандисты обернулись на зов главаря.

— В чем дело, капитан? — спросил один из них.

— Мы должны тайком провезти десять тысяч prensados[337]. Заплатят звонкой монетой! Вам наверняка понравится, что государственная казна готова преподнести нам такой подарок.

— Браво, капитан! — обрадовались контрабандисты.

— Мы легко ушли из Яки и, оставив по правую руку дорогу на Сарагосу, сегодня утром добрались до Сальенты[338]. Там получили запакованный в мешки товар. Потом дошли до долины Брото, и, хотя окрестности кишели зелеными мундирами, нам удалось пересечь границу Франции, и вот мы уже в одном дне пути от Катарава[339]. Там обменяем груз на деньги.

— Скорее в путь! — закричали наиболее ретивые.

— Терпение! — охладил их пыл Сан-Карлос. — Осталось самое трудное. Мы стоим лагерем в двух лье[340] от озер Арастиль[341] и Гоб дорога на Котре слева от нас. Только бы добраться до этих озер, а там мы легко собьем с пути таможенников, если они возьмутся нас преследовать. Мне известна одна лодка, ею управляет некий Корнеду, он сыграет с ними не одну злую шутку, а за несколько часов мы затеряемся в лесах Герета![342]

— Капитан, так у вас есть карта местности? — спросил один из бандитов.

— Да, так что ничего не бойся и полностью положись на меня в этом трудном деле.

— Мы в вашем распоряжении, капитан. Что нужно делать?

— Почистите оружие и обновите порох в полках. Спускается ночь, ночная сырость на руку нашим преследователям. Как досадно, что Хакопо еще не вернулся! Помните, что эти prensados, как благородные иностранцы, должны въехать во Францию, не заплатив ни сантима пошлины! Но в то же время следует остерегаться, чтобы их прибытие не было отмечено фейерверком из карабинов. Хорошенько проверьте кремни ваших ружей, чтобы они могли ответить по первому требованию! Что там за шум вдали?

Сан-Карлос замолчал и приложил ухо к земле.

— Это шаги Хакопо, — сказал он, поднимаясь. — Я их узнаю. Должно быть, он взбирается по противоположному склону. Через полчаса будет здесь. Отдохните пока. Отвага и осторожность — вот наш девиз. Поспите вполглаза, когда надо будет, разбужу, guenos noches[343].

— Si Dios quiere[344].

Контрабандисты послушно, словно большие дети, завернулись в свои плащи, положили рядышком карабины и заснули, утомленные многочасовым переходом с тяжелым грузом.

На долину Брото, неся с собой тишину, спускалась ночь. Нижнюю часть ледников заливала влажная тьма, на горизонте снежные пики Эстура розовели в последних отсветах зашедшего солнца. Было девять часов вечера; темная завеса скрыла звезды. Казалось, время сгустилось и тяжело давило на землю, как бывает в дни поздней осени. Впрочем, зацепившиеся за горные вершины густые тучи не таили в своей черной глубине ни грозы, ни снега. Температура воздуха уже значительно понизилась в преддверии зимы, но почва, еще прогретая сентябрьским солнцем, сопротивлялась холодным туманам. Воздух будто замер, беря пример с контрабандистов, спавших так тихо, что и на расстоянии трех шагов их никто не услышал бы. Они казались осколками нависших над их головами гранитных глыб и жили той же жизнью, в равной мере спокойной и подверженной случайностям: они то застывали, распростертые на земле, застигнутые тяжелым сном, неподвижные как скалы, на которых лежали; то стремительными, гибкими и быстрыми движениями они напоминали сверкающие и бурлящие пиренейские потоки в их извилистом ложе. Жизнь контрабандистов то текла медленно, то неслась вскачь в бесконечной борьбе с постоянным врагом — таможенниками, которые или теснили и гнали их, подобно диким зверям, или по лени либо по неведению отступали, давая им несколько часов передышки. Контрабандисты были истинными аборигенами этих затерянных в небе гор, людьми непонятной породы, казалось сотворенной Богом из скал, горных потоков и облаков.

Группа капитана Сан-Карлоса отдыхала в своего рода орлином гнезде; это была глубокая ниша в склоне недоступной вершины. К ней вела извилистая тропка, поднимавшаяся по южному склону и известная лишь одному главарю. Убежище было надежно укрыто нагнувшейся над ним громадной елью. Кроме капитана, эту заваленную падающими камнями мрачную дорогу знал лишь господин Случай, двуликий предатель, помогающий то одному из противников, то другому.

На рассвете из этого убежища можно было видеть на горизонте гигантский, созданный самой природой барьер между Францией и Испанией — вздымающуюся в небо горную цепь длиной в девяносто лье. К юго-западу глаз поражает необычная форма склонов Роландовой бреши[345], на 1460 метров вонзившейся в облака. У ее подножия контрабандисты проходили накануне; но взгляд напрасно искал бы гору Пердю, самый высокий пик Пиренеев[346], вершины которых на головокружительной высоте вечно окутаны белым снежным покрывалом.

К северу бесчисленные разветвления Гава[347], озёра этих прелестных долин и живописно раскиданные по склонам холмов леса составляли впечатляющий контраст с угрюмыми красотами южной части гор. Здесь природа вновь обретала спокойствие и безмятежность. Нужно было лишь спуститься, чтобы попасть на возделанные человеческими руками поля и встретить возделанные цивилизацией умы, но, чтобы добраться до владений капитана Сан-Карлоса, следовало преодолеть почти недоступные высоты. Нет, Хакопо не мог проделать этот путь быстрее!

Сан-Карлос в ожидании товарища погрузился в размышления. Капитан был невысоким, худым, его нервное лицо не отличалось изысканностью черт. Одним словом, персонаж из комической оперы про контрабандистов. Нужда сделала Сан-Карлоса бандитом. Он был хитер от природы, имел несгибаемый характер и необычайно плодовитый, математически организованный ум. Разработанные им планы операций представляли собой дерзкие теоремы, которые он решал с помощью практической геометрии. Общие места их ремесла были известны и его товарищам. Сам же капитан обладал тем совершенным инстинктом, который даже в самых отчаянных ситуациях подсказывает неожиданные блестящие решения. Для капитана Сан-Карлоса не существовало безвыходных положений — он всегда все предвидел, находил ответ на любой вопрос, интуиция не подводила его даже в наиболее опасных обстоятельствах.

Его сотоварищи прекрасно знали цену своему командиру и верили в него с фанатизмом ярых католиков. Сан-Карлос подавлял банду не физическим, но моральным превосходством. Кроме того, он был крепок телом, быстр как серна, ловок как пиренейская коза, зорок как орел и прекрасно владел своим длинноствольным карабином, точность прицела коего оказывалась весьма неприятной для тех «зеленых мундиров», которые завязывали с ним знакомство. Как и остальные, Сан-Карлос был одет в куртку и яркие короткие штаны; на его поясе висел остро отточенный нож; из-под широкополой шляпы на спину спускалась цветная шелковая сетка для волос. Наряд дополняли повязанный на шее платок и легкие сандалии. Карабин лежал радом с ним, а скомканный плащ — на земле, среди кожаных мешков с товаром. Его товарищи спали; он терпеливо ждал.

Тишину нарушил какой-то звук, похожий на мычание. Сан-Карлос ответил таким же звуком, и через несколько минут появился Хакопо.

— Ну как?

— Плохие новости!

— Тем лучше!

— Почему?

— Плохие новости позволят мне действовать решительно, а хорошие непременно оказались бы ложными и ввели бы в заблуждение.

— О нашем походе известно, таможенники нас ищут.

— Мы от них уйдем!

— Да поможет нам Бог!

— Как далеко тебе удалось уйти?

— До озер.

— Что с паромщиком?

— Я не смог его повидать, гам полно «зеленых мундиров».

— Мы пересечем дорогу на Котре и выйдем на озеро Гоб выше, чтобы избежать притоков Гава, что идут через лес Герета.

— А как переберемся через озеро?

— Не думай об этом, Хакопо. Еще до озера нам предстоит встреча с таможенниками.

— Черт возьми, — буркнул Хакопо, — тем хуже для нас!

— Почему?

— По нашему следу идет бригадир Франсуа Дюбуа, тот, что гнался за нами в Серданье. Он поклялся страшной клятвой, что схватит нас живыми или мертвыми. Сейчас он командует отрядом с Арастильских озер.

— Я приму меры.

— За вашу голову, капитан, назначена цена. Карабин в ваших руках слишком разговорился во время последней встречи с «зелеными мундирами», да так громко, что нескольких из них заставил умолкнуть навсегда!

— Не волнуйся обо мне. Разбуди остальных, и в путь!

— Я пришел не один, — остановил капитана Хакопо. — Тут у меня человек, он хочет потолковать с вами об одном-двух мешках сигар.

— Ладно, приведи его. Остальные пусть готовятся.

Хакопо ушел. Оставшись один, Сан-Карлос минуту размышлял, потом, потирая руки, сказал:

— Что же, встретим достойно господина Франсуа Дюбуа, оказавшего нам такую честь! Я не прочь познакомиться с ним поближе.

Вернулся Хакопо в сопровождении крестьянина-горца и стал будить товарищей.

— Вы начальник? — спросил крестьянин.

— Потом! — огрызнулся Сан-Карлос.

— Можно с вами поговорить?

— Потом! — повторил Сан-Карлос, но скоро смягчился. — Чего тебе?

— Раз вы продаете товар городским перекупщикам, то, может, и мне уделите немного, я хорошо заплачу.

— Смотря какой товар! Чего тебе нужно?

— Ну… то, что у вас есть!

— Так что же?

— Сигары!

— Кто тебе сказал, что унас есть сигары?

— Никто! Просто у контрабандистов всегда есть сигары!

— Сколько тебе?

— Тысячу.

— Где будешь торговать?

— В Тарбе[348]. На этой сделке я заработаю комиссионные, которые берут себе, продавая нам обратно тот же товар, перекупщики Катарава.

— Ладно, договоримся, только…

— Что?

Как ты доберешься до города?

— Ну, это не трудно!

— А как обойдешь таможню?

— Черт возьми! Пойду с вами!

— Ах вот как!

— Я пришел только заручиться вашим согласием.

— Да ты знаешь ли, кто я?

— Ну и вопрос! Вы Сан-Карлос.

— Сан-Карлос! Кто тебе сказал?

— Черт побери, да таможенники же!

— Таможенники? А где они?

— У Арастильских озер.

— Ты их видел?

— Как вижу вас, капитан Сан-Карлос!

— Хорошо. Стой здесь. Хакопо! — громко крикнул Сан-Карлос.

Подошел Хакопо. Капитан отвел его на несколько шагов в сторону и тихо спросил:

— Где сейчас таможенники?

— У Арастильских озер.

— Уверен?

— Абсолютно.

— Ты не говорил об этом тому человеку?

— Нет, я с ним не разговаривал.

— Он делал попытки тебя разговорить?

— Он и рта не открыл.

— Где ты его встретил?

— По дороге в Котре.

— И что он сказал?

— «Мне нужны сигары». Я ответил: «Пошли».

— В путь!

Сан-Карлос вернулся к крестьянину.

— Пойдешь с нами, обговорим все по дороге.

— К вашим услугам!

Капитан посмотрел на свою группу; все уже были готовы: плащ на одном плече, карабин на другом, а на спине хитроумно креплены перекрещенными веревками мешки с грузом.

Тьма стояла — глаз выколи, тропа была узкой и каменистой. Казалось, эта тропка случайно прилепилась к боку горы, иногда она нависала над бездонной пропастью. Из-под ног катились камни, сталкиваясь друг с другом и высекая искры. Шли гуськом: Сан-Карлос впереди, за ним крестьянин, потом остальные. Немалое мастерство требовалось для хождения по таким воздушным дорогам, чтобы не сорваться!

Капитан уверенно продвигался вперед. После четверти часа акробатической ходьбы он повернул налево, и группа оказалась у подножия пика, на который ей предстояло взобраться.

Контрабандисты привязали к ногам металлические крючья и начали восхождение. Опираясь на эти «кошки», они без особого труда достигли вершины. Крестьянин не отставал, он пользовался теми же приспособлениями, что и его попутчики.

— Тебе не в новинку такие путешествия, — заметил Сан-Карлос.

— Еще бы! Мне не впервой высоко забираться.

— Вот как? — хмыкнул капитан.

— Конечно. До того как капитана Урбано задержали французские таможенники, и у меня были с ним дела. Он продавал мне сигары, а я хорошо платил. Вы знали Урбано?

— Знал. Он был храбрец, и, если бы не предательство, он и сейчас еще доставлял бы немало хлопот проклятым таможенникам!

— Он напоролся на крепкого бригадира.

— На кого же?

— На Франсуа Дюбуа. Это имя здесь хорошо известно, черт возьми! Сейчас он охраняет ворота Серданьи.

— Нет-нет, он у Арастильских озер.

— Не может быть! — удивился крестьянин.

— И он поклялся, что схватит капитана Сан-Карлоса живого или мертвого!

— Вот как? Ну, капитан, будьте начеку! Я вас очень уважаю, но, честно говоря, не дам и понюшки табаку за ваш товар.

— Почему так?

— Потому что и вы, и ваш товар рискуете не попасть в Катарав.

— Ты так уверен?

— Настолько, что предлагаю: мы ни о чем не договаривались, я ни о чем вас не просил. Я обойдусь без ваших сигар, а вы без моей компании.

— Боишься? Значит, этот Дюбуа такой страшный?

— О! Вы… Вы просто его не знаете!

— Верно, не знаю. А он узнал, что таможенники никак не могут схватить мою команду, и преследовал нас в Серданье, но попусту. Впрочем, он вроде парень не промах, я его уважаю и не прочь снова померяться с ним силой. Хитрость против хитрости, ловкость против ловкости! У нас есть преимущество — всегда легче строить козни, чем их раскрывать. Никогда бригадир Дюбуа не схватит капитана Сан-Карлоса!

— Почему это?

— Потому что слишком громко хвастает.

Группа приблизилась к дороге на Котре и вышла на нее с левой стороны. Контрабандисты остановились, Сан-Карлос пошел на разведку. Крестьянин вызвался его сопровождать.

— Останься! — приказал капитан.

— Пожалуйста, разрешите мне пойти с вами!

— Ни в коем случае.

— Но почему, капитан?

— Ты слишком труслив.

Крестьянин замолчал и остался с бандитами. Сан-Карлос вышел на дорогу. Все казалось спокойным. С каждой стороны дороги вздымались высокие, труднопроходимые нагромождения камней. Казалось, проще всего было идти по проторенному пути, ведь таможенники обычно устраивают засады в узких, непроходимых местах. Но у Сан-Карлоса был свой план, он сделал знак товарищам следовать за ним.

— Что это за дорога? — спросил капитан у крестьянина.

— На Котре.

— Хорошо.

Группа пересекла дорогу и углубилась в нагромождение скал и камней. Эти гранитные завалы громадных размеров казались даже какими-то ненатуральными. Должно быть, поле боя, где Юпитер одолел объединившихся гигантов, было так же усеяно снарядами великанов, обернувшимися против них самих. По краям дороги высились гигантские блоки, застывшие каменные каскады; валун смогла бы поднять лишь рука Энкелада. Камни имели округлую форму, видимо, под дождями их неровности стесались, и теперь их обволакивала тишина, резко контрастируя с застывшей энергией завалов, в каждой вмятине хранивших эхо громовых раскатов и отблеск молний.

Прошло полчаса, и команда Сан-Карлоса остановилась. Контрабандисты пришли к одному из своих тайников, где они прятали товары, если таможенники преследовали их слишком настойчиво. Сан-Карлос оставил крестьянина в нескольких шагах позади и убедился, что путь свободен. Тогда он вернулся к товарищам и приказал собрать вместе все мешки с грузом.

— Сколько сигар тебе нужно? — спросил он у крестьянина.

— Тысячу, если можно.

— Сколько заплатишь?

— Капитан, ваши перекупщики продают во Франции сигары по четыре соля; государство — по пять…[349] Я хочу заработать больше чем истрачу.

— Значит, тридцать экю[350], — решил Сан-Карлос.

— Двадцать пять экю![351] И я от своих слов не отступлюсь!

— Тридцать экю, дружок. Это самое меньшее, что можно заплатить за prensados, доставленные потихоньку от бригадира Франсуа Дюбуа.

— Да поможет мне Бог! — воскликнул крестьянин. — Они еще не прибыли по назначению. Двадцать пять экю звонкой монетой! Я их перепродам по пятьдесят[352] и заработаю мои семьдесят пять франков чистыми.

— Будь по-твоему. Бери этот мешок, в нем тысяча сигар.

Крестьянин счел своим долгом открыть мешок.

— Ты нам не доверяешь? — заметил капитан.

— Вовсе нет, но я люблю в делах точность.

— Делай как знаешь. А где деньги?

— Вот пятнадцать замечательных французских монет.

— У тебя нет испанских?

— При себе нет.

— Ладно! Поторопись, мы уходим.

Крестьянин открыл мешок, рассмотрел содержимое и снова завязал его, незаметно подложив к иностранному товару свои сигары. Затем закинул груз за плечо. Группа вновь последовала за Сан-Карлосом через каменный лабиринт. Капитан возобновил разговор с крестьянином.

— Вы направляетесь к озерам? — спросил тот.

— Нет, — ответил Сан-Карлос, — хочу сыграть шутку с Дюбуа. Я просто сделаю крюк и зайду в долину Аржелес, а оттуда вернусь в Катарав.

— А как же пост в Фурмоне?

— Он слеп и глух!

— Я бы рискнул через озера, ведь у таможенников нет лодки. Причаливаете с противоположной от них стороны, и, прежде чем они успеют обогнуть озеро, товар в полной безопасности спрятан в лесах Герета.

— Будь я проклят, дружок, ты неплохо знаешь эти места! Но зачем столько предосторожностей? У меня среди таможенников есть свои люди, они помешают им встать на моей дороге.

— Что-то не верится! — пожал плечами крестьянин.

— Эй, — посуровел Сан-Карлос, — не хочешь ли ты сказать…

— Говорю, что это невозможно!

— Но ты-то должен бы об этом знать, ведь ты столько всего знаешь! Кстати, а почему бы тебе не заделаться настоящим контрабандистом?

— Не люблю пальбы из ружей.

— А если встретим «зеленые мундиры»?

— Тут же растянусь на земле.

— Ты все же трус, каких мало, я уже тебе это говорил.

Группа вышла на широкую дорогу, менее каменистую, чем те тропы, по которым она пробиралась до сих пор. Между камнями — они здесь не так тесно прижимались друг к другу — какие-то растения робко высовывали свои красивые головки и жмурили глазки, дожидаясь восхода солнца. Пышные, с длинными листьями, султаны камнеломки[353] грустно поникли, забыв в дремоте об опасном соседстве красного чертополоха и колючелистника. Папоротники разных пород там и сям переплетали длинные стебли. Рододендроны, закрывшие свои бесчисленные лепестки, ожидали солнечных лучей, чтобы напитаться от них богатством красок, а белые лилии, таинственно смежившие атласные очи, томились в предчувствии золотой зари, чтобы вознести к небу гимны красоты и ароматов, смешав их с пением птиц и добрыми делами человека.

Но всю эту поэзию накрыла тяжелая черная ночь, нимало не заботясь о том, что ее темные крылья попирают красоту и гасят лучи света. Ночь не краснела от того разгула красок и свежести что разгорались в ее недрах. Люди капитана Сан-Карлоса тоже не обращали никакого внимания на тайную жизнь земли и, выйдя на дорогу, не заметили никаких изменений в растительности. Они не знали, куда их ведет главарь, и никто из них не сумел бы определить, на какой высоте находятся эти новые для них места.

Сан-Карлос следовал своему плану. Он нарочно петлял, желая кое-что для себя прояснить. Сейчас, чтобы добраться до озера Гоб, он снова вернулся на дорогу в Котре.

— Эй, дружок! — окликнул он крестьянина. — Где мы находимся?

— Где находимся? — удивленно переспросил крестьянин.

— Ну да. Что это за дорога?

— Большая дорога в Аржелес.

— Прекрасно! Ты и в самом деле подкован в географии. Само Небо послало мне тебя, один я уже давно бы заблудился в этих зарослях. Спасибо!

— Ну что же, капитан, раз вы близки к цели, я вас покину.

— Ни в коем случае!

— Почему это?

— Вот почему, дружок. Двое моих людей глаз с тебя не спустят.

— С меня?! — Крестьянин, казалось, был поражен.

— Именно с тебя! Это дорога не на Аржелес, а та самая, в Котре, что мы пересекли час назад. Так что ты или нездешний, или, напротив, слишком хорошо знаешь эти места. Если последнее, то ты меня обманул, чтобы я заблудился. Если нездешний, то снова обманул, сказав, что сам из этих мест и что проворачивал дела с капитаном Урбано. В обоих случаях ты мошенник и плут, а на этих дорогах мошенник — значит шпион. Я мог бы тебе голову раскроить, да не стану.

Крестьянин промолчал. Он занял место в последнем ряду между двумя контрабандистами. Сан-Карлос больше им не занимался. Он поторопил своих компаньонов и, оставив по правую руку, далеко за горизонтом, Арастильские озера, направился прямо к озеру Гоб.

Уже можно было различить гору Виньмаль, отражавшуюся в прозрачных водах озера. Ходьбы оставалось не более получаса. Группа шла через малохоженую территорию. Дорогу время от времени преграждали гранитные стены, которые приходилось преодолевать, в кровь разбивая руки и колени. Перешли несколько неглубоких ручьев. Контрабандисты не жаловались ни на трудности, ни на длительность путешествия.

Капитан Сан-Карлос стремился к тому, чтобы между ним и его преследователями оказалась водная гладь, которую совсем не просто было бы преодолеть. Он надеялся на ту, известную только ему барку, которую старый Корнеду приготовил для особенно опасных экспедиций. Таможенники не смогут его долго преследовать, и он вскоре окажется в густых темных лесах, где следы отряда легко затеряются. Надо было многое предвидеть и просчитать — он все просчитал и предусмотрел: и то, что Корнеду может не быть на месте; и то, что барка могла за это время исчезнуть… Сан-Карлос направлялся к пику Эстур[354] и там, в заранее подготовленных тайниках, собирался оставить товар.

Из-за неточности рассказа Хакопо ему теперь приходилось решать — взять ли влево или вправо от озера. Что же касается своих людей среди таможенников, то у него их не было, он соврал, чтобы запугать затершегося в ряды банды лазутчика.

Контрабандисты пробирались на северо-запад, стараясь ступать неслышно, словно призраки. Чем ближе к озеру, тем реальнее становилась опасность. Из каждой расщелины могла вылететь меткая пуля, из-за каждого валуна мог просыпаться смертоносный град. Поэтому глаза смотрели, уши слушали, руки сжимали карабины, но сердца бились ровно, их привычный ритм не ускорялся ни волнением, ни страхом. Группа по-прежнему продвигалась гуськом, во главе с капитаном — узкие тропы не давали перестроиться. Крестьянин шел сзади между двумя не спускавшими с него глаз мужчинами. Он казался нисколько не озабоченным и благодушно покуривал извлеченную из кармана terlena.

— Хотите? — обратился он к охранникам.

Те не отказались.

Крестьянин предложил им самим выбрать по сигаре в недавно купленном им мешке, и теперь оба держали в зубах по прекрасной prensados. Но через несколько минут головы у них отяжелели, ноги стали подгибаться, глаза упорно желали закрыться; они стали звать на помощь товарищей, но те их не услышали. На крики обернулся Сан-Карлос, в два прыжка он уже был возле них.

— Что случилось? Что с вами?

Ответом были долгие зевки, и оба контрабандиста рухнули на землю, сраженные непобедимым сном.

— А где же крестьянин? — теребил их Сан-Карлос.

Группа остановилась, все стали оглядываться — никого. Усыпив сторожей сигарами, начиненными опиумом, лазутчик бежал.

— Вперед! — крикнул капитан. — Эти двое завтра проснутся. Мы не можем терять ни минуты. Враг уже наступает нам на пятки. Спасение только в скорости. Через четверть часа мы должны быть на озере. У таможенников нет лодки, они не смогут нас догнать. Поторопимся, и горе отставшим!

Капитан нагрузился брошенными уснувшими бандитами мешками и устремился с оставшимися восемью товарищами на боковую тропинку. Темнота сгущалась. Впереди маячил Виньмаль со своими непроходимыми склонами. Сан-Карлосу была известна одна узкая расщелина, найдя ее, он без колебаний туда нырнул, хотя один-единственный человек легко мог бы, зайдя со стороны озера, расстрелять всю группу.

Контрабандисты ощупью пробирались в полной темноте, растопырив руки, чтобы не удариться об острые выступы каменных стен расщелины, и на коленях проползая под низко нависшими над тропой скалами. Группа походила на ужа, бесшумно скользящего по трещине развалившейся стены.

В конце этой естественной траншеи дремало озеро Гоб. Несомненно, таможенники уже поджидали там свою жертву. Сан-Карлос рассчитывал на их плохое знание местности, в особенности на то, что они не подозревали о существовании этого тайного хода. Выйдя к озеру, группа окажется в ста шагах от домика паромщика, а его лодка обеспечит им безопасность. Но существует ли еще эта лодка? Будет ли старик на своем посту? Не удастся ли таможенникам отсечь главаря от группы?

Сан-Карлос начал приближаться к озеру. Он продвигался один, ползком и так тихо, что даже самое чуткое ухо не уловило бы ни шороха. Он вылез из расщелины, высунул голову наружу, но ничего не увидел. Он скользнул на берег… Опять ничего! Капитан повернулся в сторону хижины и заметил на берегу неподвижную фигуру. Он бесшумно подобрался к человеку, охватил его поперек туловища и закрыл ему рот рукой.

— О Господи! — пробормотал тот.

— Кордену! — позвал Сан-Карлос.

— Сан-Карлос! — обрадовался Кордену. — Какого черта…

— Тихо! Мы окружены!

— Немудрено! Таможенники так и снуют…

— Лодка в порядке?

— Готова!

— Садись в нее и причаль у самой расщелины.

— Будет сделано, капитан!

Сан-Карлос вернулся к группе и сделал знак следовать за ним. Контрабандисты и лодка подошли к берегу одновременно. Сан-Карлос и его люди погрузились. Паромщик остался на берегу, а лодка устремилась на середину озера.

— Теперь мы спасены! — воскликнул Сан-Карлос. — Можно спокойно плыть.

Озеро Гоб имеет в окружности не более полутора лье. Глубина его местами достигает двадцати — двадцати пяти туазов[355]. В него впадает множество ручейков и потоков. Расположено озеро в одном лье от Пон-д’Эспань, моста, переброшенного над одним из его притоков, и примерно в двух лье от Котре и Катарава.

Барка, на которой плыли контрабандисты, имела странную конфигурацию, с утолщениями на обоих концах; скорость ее была более чем умеренной. Мешки с табаком, ружья и порох сложили в большие дубовые сундуки, изнутри обитые медью, где им не была страшна никакая сырость. Даже если бы лодка затонула, они бы не пострадали. Эти сундуки, весьма вместительные, предназначались для товаров, перевозимых ловкими контрабандистами тайком от властей: шерсти, изделий из кожи, платков, ветчины, сливочного масла, дорогих вин, тканей, растительных масел, табака, красителей, мыла, цветных металлов. Все это ежедневно занимало свое место в сундуках, а затем пряталось под подпольными прилавками приграничных городов.

Восемь человек молча гребли. Сан-Карлос сидел у руля. Барка медленно продвигалась по гладкой поверхности озера — ни ветер, ни волна не помогали беглецам. Но Сан-Карлос знал, что один из рукавов Гава вытекал непосредственно из озера и что задолго до его выхода из акватории в него устремлялось довольно сильное подводное течение, которым капитан и хотел теперь воспользоваться.

Внезапно послышался какой-то необычный шум, похожий на неравномерные удары весел по воде.

— Что это? — удивились контрабандисты.

— Тихо! — шепотом прикрикнул на них главарь.

Впереди ничего не проглядывалось на расстоянии пяти шагов.

— Эй, на лодке! — раздался окрик с сильным французским акцентом.

— Мы в ловушке, — промолвил Сан-Карлос, но уверенно направил лодку в сторону известного ему течения.

— Эй! — снова окликнули невидимые преследователи. — Отвечайте, или будем стрелять!

— Обвяжитесь каждый веревкой на уровне груди, — обратился капитан к своей команде.

Он говорил о длинных, длиной в десять туазов[356], веревках, прикрепленных к бортам лодки.

— Эй, вы, открываем огонь! — предупредили из темноты.

Озеро озарилось яркой вспышкой. Сан-Карлос увидел вокруг себя четыре лодки с таможенниками. Ими командовал сбежавший крестьянин. Это был Франсуа Дюбуа, Сан-Карлос его узнал.

— Я поймал тебя, Сан-Карлос! — крикнул бригадир.

— Еще нет, дружок! — ответил капитан.

— Вперед! — скомандовал бригадир.

— Вниз! — скомандовал капитан.

Лодки таможенников находились всего в нескольких футах от беглецов, и по приказу командира они устремились к ним. Удар лодок таможенников о барку контрабандистов должен был разнести ее в щепы, но как же изумились преследователи, когда их лодки стукнулись друг о друга, а Сан-Карлос, его люди и барка бесследно исчезли!

— Погибли, — предположили таможенники.

— Странно, — задумался Франсуа Дюбуа. — Положим, тела утонули…

Лодки таможенников во всех направлениях утюжили место катастрофы. Ничего! Ни одного обломка, ни одного трупа!.. Прошло четверть часа бесплодных поисков. Ничего не нашли. Зажгли факелы и тотчас узрели контрабандистов с мешками на спине, карабкавшихся по противоположному склону! Ярости таможенников не было границ.

Дело в том, что бригадир ничего не знал о судах, у которых нос и корма наполняются воздухом, он поддерживает их на определенной глубине, когда они погружаются под воду. В тот самый момент, когда барку должны были ударить и разнести в щепы лодки таможенников, Сан-Карлос открыл вентиль в дне барки, и она погрузилась примерно на десять туазов. Благодаря быстрому течению затонувшая барка отбуксировала привязанных к ней людей прямо к берегу. Там контрабандисты вытащили лодку на берег, вынули из сундуков товар, ружья и порох и быстрым шагом преодолели расстояние, отделявшее их от лесов Герета на глазах у ошеломленных таможенников.

— Огонь! — скомандовал бригадир, но пули уже не могли достать беглецов. — Смелее, ребята, вперед! — вскричал Дюбуа.

Он был вне себя. Лодки таможенников полетели во весь опор к бухточке, где высадился капитан Сан-Карлос. Но таинственная барка уже исчезла в глубинах озера, откуда ее потом выловит старый паромщик, чтобы без помех спрятать от жадных взглядов чиновников фискальной службы.

Таможенники высадились на берег и с ружьями наперевес бросились по следам беглецов. Но те имели немалую фору во времени и, несмотря на тяжелый груз, двигались быстро. Тем не менее каждый раз, когда беглецы поднимались на небольшое возвышение, Сан-Карлос оглядывался и видел, что преследователи наступают им на пятки. Упрямые таможенники время от времени стреляли, и тогда пули ложились у самых ног смертельно уставших контрабандистов.

Группа добралась до Пон-д’Эспань — моста из массивных сосновых стволов двадцати пяти — тридцати футов в длину, который пересекает Гав, опираясь на огромные гранитные блоки высотой сорок футов. Сан-Карлос видел, что его товарищи утомлены сверх всякой меры и таможенники вот-вот их настигнут. Поэтому, преодолев мост, он бросился за одну из скал, с которых низвергается великолепный каскад Гава, и ловко съехал по ее крутому боку. Товарищи последовали за ним, выскочили на тропинку — скорее это был каменный карниз шириной в ступню — и оказались за завесой падающей воды. Они побросали мешки в открывшуюся их взору пещеру и разбежались в разных направлениях.

Достигнув моста, таможенники быстро прошли по нему, никого не обнаружили, вернулись обратно и еще долго тщетно прочесывали окрестности, утешаясь тем, что посылали друг друга к чертям. Надо заметить, что последние отнюдь не жалуют этот сорт людей.

На следующий день мешки с табаком прибыли в Катарав: городские перекупщики послали за ними специальных людей, которые доставили груз из пещеры возле Пон-д’Эспань. Некоторое время спустя Сан-Карлос и его люди, которым хорошо заплатили, пустились в обратный путь. Они во все горло распевали самые веселые песни и клялись самыми почитаемыми святыми своего календаря, что контрабандисты всегда были и будут счастливейшими из людей, до тех пор пока в Испании водятся сигары, а во Франции — «зеленые мундиры», тщетно пытающиеся помешать им доставлять товар по назначению.

ЖЕДЕДЬЯ ЖАМЕ

Глава I, трактующая о месье Жедедье Жаме, о его внешности, морали, одежде, его жилете и панталонах

МЕСЬЕ ЖАМЕ,

собственнику в Туре


Месье,

Месье Опим Ромуальд Тертульен, бывший торговец, кавалер Почетного легиона и член многих ученых обществ с прискорбием сообщает о потере, понесенной в собственном лице вышепоименованным Опимом Тертульеном. Он просит Вас присутствовать при его отпевании, которое состоится в церкви Святой Колетты-вихляющей-бедрами.

13 июня 1842 г.

Месье Жаме жил в Туре. Он, как улитка, никогда не покидал своего домика. Сплетницы Шинона, городка, расположенного в девяти лье от Тура, утверждали даже, что видели у него рожки! Но обитатели Верона[357] слывут ярыми хулителями, в этом они могут поспорить с жителями Нанта и Эвруата.

Как бы там ни было, месье Жедедья Жаме был притчей во языцех у злых людей, но оттого не менее гордо подавал руку мадам Перпетю Жаме, урожденной Ромуальд Тертульен.

От этого союза родились юный Франсис и прелестная Жозефина. Так как месье Жаме обещал на этом остановиться, мадам Перпетю жила в постоянном обожании Всевышнего и его представителей на грешной земле.

Месье Жаме не страдал ревностью. Его нельзя было обвинить ни в гордости, ни в сладострастии, ни в чревоугодии, ни в лени, ни в гневливости, ни в скупости, ни в зависти! Он никого не убил и ни разу не позволил себе солгать в частном письме. Он являл собой образец члена Национальной гвардии, поклявшегося всегда находиться в состоянии готовности, нежного и покорного супруга, взвешенного и добропорядочного избирателя, приятного собеседника и пользовался до самого Лудена[358] репутацией честнейшего человека, на котором не сказался упадок нравов нашего века.

Будучи по складу характера оптимистом, он не верил в жестокость знаменитого герцога Альберта, и его гладкие безбородые щеки заливал юношеский румянец, когда ему рассказывали о плаще Иосифа[359] и о том, как священник Урбен Грандье околдовал урсулинок[360].

— Урбен не показывал дьявола этим Христовым невестам, — прибавлял он с восторженным видом, — и жена фараона непорочной рукой сорвала одежды с сына Иакова только для того, чтобы прикрыть утренний беспорядок своего туалета.

Месье Жаме называл Мольера шалунишкой и играл роль дядюшки — торговца сахарными палочками и расхожей моралью из детских пьес Беркена[361]. Так что, как видите, славный житель Тура был вполне достоин своей высокой репутации и даже превосходил ее. Этот простой и скромный человек, живи он во времена Августа[362], непременно был бы воспет Горацием[363], но судьба помешала многоголосому эху Тибура[364] мелодично прославить имя нежного Жедедьи.

Жедедья Жаме был худ, от его облика веяло холодом. Всегда гладко выбритое лицо имело желтый оттенок; и зимой и летом заря заставала его окунающим державшуюся на узких плечиках голову в большой жбан с ледяной водой. Он был мал ростом, и нельзя сказать, чтобы хорошо сложен. Даже если бы целомудренное воображение Жедедьи позволило себе представить мужской корсет, а его стыдливый торс согласился бы облечься в подобный предмет туалета, пропорции его тела не стали бы более гармоничными. Не следовало ждать никакого изящества от этих зауженных бедер, никакой гибкости от этой одеревенелой поясницы. Таким его создала природа; в один прекрасный день она бросила зерно в землю, и оно проросло подобно пальме в ливийской пустыне или подобно северной сосне, вздрагивающей при звуках мелодичных песен шотландского барда.

Во времена римлян нашего героя, без сомнения, использовали бы в качестве баллисты[365] при осаде Карфагена.

Можно быть сработанным из железного дерева и быть честным, одно другому не мешает.

И руки и ноги Жедедьи, бесспорно, принадлежали человеку как его определил Платон[366] и представил Диоген[367], этот Хам[368] своего времени. Но ни в какой мастерской он позировать бы не смог. Роли проклинающего старца, Христа на кресте или Олоферна[369] после произведенной над ним операции были ему противопоказаны; ни в одной из них, кроме как в роли мумии, он не имел бы успеха, даже если бы платили по пять франков за сеанс. Таков портрет Жедедьи во весь рост. А поскольку он достаточно комичен, то, не смущаясь, подобным особям разрешается задавать вопросы в стиле: «Привет, Жедедья, как здоровьичко?» Полиция не возбраняет также дружески похлопывать их по животу.

Этот безупречный человек имел все же один недостаток, даже порок, являющийся, впрочем, оборотной стороной добродетели: он был чистоплотен до педантизма, до такой степени, что не мог позволить одежде снашиваться!

По утрам он проводил несколько часов за выбиванием, чисткой и утюжкой доставшегося ему от отца черного фрака. Отец Жедедьи был скромным судебным исполнителем[370] в маленьком городке Шамбери. Фрак — это было все, что сын от него унаследовал, все состояние, одним словом, вся легитимная собственность месье Жаме.

На первый взгляд фрак судебного исполнителя должен был походить на своего хозяина — протертый на деревянных скамьях коридоров судов, лоснящийся от постоянных тесных соприкосновений с одеждой толпящихся в залах суда собратьев по профессии, пооборвавшийся в жарких схватках при арестах движимого и недвижимого имущества. Место ему было в мешке старьевщика. Но честный чиновник, взыскуя добропорядочности, а не выгоды, ухитрился в течение всей своей жизни заключать только разорительные сделки. После его смерти не нашли ни ренты, ни акций Северной железной дороги, ни ценных бумаг Лондонского, Амстердамского или Берлинского банков. Всякого рода кредиторы, налоговзыматели и прочие мздоимцы, как мухи на мед, налетели на открывшееся наследство: булочники, мастера погребальных дел, мясники, портной, нотариус — все, словно туча саранчи, набросились на мебель, которая еще украшала скорбное жилище. Бедный наследник, жалкий и явно обойденный судьбой, принуждаемый законом представлять усопшего, не придумал ничего лучше, как надеть на себя засаленный и брошенный было за изношенностью фрак.

После регистрации наследства, став законным владельцем отцовского фрака, Жедедья Жаме как заботливый и набожный сын поручил лучшему местному портному его перелицевать. Тот, возвращая новому хозяину отреставрированную одежду, шедевр портняжного искусства, сказал с тонкой улыбкой мастерового, часто имеющего дело со старьем:

— Месье Жедедья, этот фрак вас переживет, если только не порвется раньше!

Наш герой так испугался открывшейся перспективы своего близкого конца, что весьма остроумно ответил ухмылявшемуся хитрецу:

— Думаю, он все-таки порвется!

Этот портной был немцем, родом из Гарта в Померании[371] и почерпнул на берегах Одера свои свежие остроты, коими он так славился.

Жедедья Жаме незамедлительно облачился в обновленное отцовское наследство, и, когда, несколькими годами позже, получив еще одно от своего кузена, отважного аэронавта, свалившегося с высоты в три тысячи метров, он предложил мадемуазель Перпетю Тертульен сердце и рукав своего фрака, ее взволнованная семья охотно приняла его в свое лоно. С того времени каждый вечер он заботливо складывал вчетверо предмет туалета, коему был обязан счастьем, и каждое утро вновь в него облачался, дабы заняться обычными делами.

Но каковы же были его заботы о фраке, или, вернее, каковыми они не были? Чего он всеми силами избегал?

Он не терпел, когда какая-нибудь неделикатная муха своим тонким хоботком рылась в глубинах этого допотопного Эльбёфа[372]; впрочем, бедное насекомое, по высоконаучному выражению юного Франсиса, не нашло бы там ни зернышка, ни червячка. Мы же возьмем на себя смелость предположить, что она нашла бы на куртке юного Жаме соседку, с которой бы могла поделиться своими неудачами.

Месье Жедедья ничего не снашивал, кроме щеток для одежды.

Аккуратно надев фрак с помощью годами отработанной геометрии большого и указательного пальцев, Жедедья изящно приподнимал обшлага, чтобы выпустить наружу манжеты сорочки, затем ловким и деликатным щелчком сбивал одному ему видимые пылинки с отворотов, воротника и фалд.

Подобная забота распространялась также на жилет и каждодневные брюки. Скроенный на английский манер, жилет застегивался на все пуговицы и составлял компанию обвивавшему шею Жедедьи белому галстуку. Месье Жаме походил на адвоката, приготовившегося принести присягу, и каждый раз, когда он, жестикулируя, воздевал руку к небу, так и казалось, что с его уст вот-вот сорвется сакраментальное: «Клянусь!»

Черные панталоны месье Жаме, лоснящиеся и даже засаленные, с поясом с тремя пуговицами, ясно свидетельствовали о своем почтенном возрасте и о том, что они родом из конца Золотого века[373]. Глядя на них, невольно думалось о временах осады Трои[374], бедствий Актеона[375] и о законах Ликурга[376]. Эта необходимая часть мужской одежды, одно название которой так шокирует английских леди, свободно ниспадала до земли значительно ниже щиколоток хозяина; из-под штанин грешную землю попирали с математической точностью зашнурованные черными шнурками башмаки, которые и довершали облик гордого собственника из Тура, придавая ему в нижней части фигуры неотразимое сходство с перепончатопалыми водоплавающими.

Простите нам этот углубленный экскурс в область одежды; французская поговорка «Не одежда делает монаха» совершенно справедлива: скорее, монах сделает одежду. Дело в том, что если уж природа одарила Жедедью лишь одним, и то совсем безобидным, пороком — излишней чистоплотностью, — следовало составить представление о герое через призму этого его недостатка.

Глава II, из которой видно, что месье Жедедья Жаме никогда сразу не сердился, что он давал юному Франсису уроки чистописания, в то время как прелестная Жозефина упражняла свои маленькие пальчики на фортепьяно


Месье Жаме был человеком добрым, но отнюдь не добрячком. Он был неповторим, как и всякий другой, и размышлял больше, чем это могло показаться на первый взгляд. Справедливый, но твердый, он шел прямиком к цели, не сворачивая ни на шаг; на его решение не повлияли бы ни мольбы рвущей на себе волосы супруги, ни слезы матери. Менее сильный, чем Брут[377], он все же убил бы своего сына, будь у него еще один. Не способный без крайней надобности и муху раздавить или без убедительного повода насадить на булавку бабочку, он пролил бы кровь близких, чтобы уберечь каплю своей собственной. Нужно отметить, что подобные жестокости отнюдь не брали начало в непролазных горах Эгоизма: они являлись следствием исключительно методичного ума, который ни при каких условиях не добавил бы к дюжине пирожков тринадцатый за ту же цену.

В трудных обстоятельствах он демонстрировал хладнокровие, достойное героических времен, и газеты департамента многократно воздавали должное его исключительному присутствию духа.

Однажды он прогуливался по своему обычному маршруту и раздумывал, нельзя ли применить свойства гипотенузы при штопке хлопчатобумажных чулок. Ему уже почти удалось подобраться к решению этой важной проблемы, когда за деревьями послышались громкие крики. Месье Жаме направился туда не торопясь, своим обычным размеренным шагом. Мадам Перпетю, урожденная Ромуальд Тертульен, уверяла, что он вообще никогда не торопится.

Итак, Жедедья очутился на берегу речки, стремительный бег которой, умело направляемый плотинами, крутил расположенную ниже по течению мельницу. Он увидел даму, уже в годах, но вполне респектабельную, испускавшую душераздирающие вопли. Без сомнения, так могла рыдать лишь несчастная мать. Респектабельная, хотя и немолодая дама старалась при помощи денежных посулов склонить молодого пастуха броситься в воду.

— Будет поздно! Гектор! — восклицала она. — Гектор! Я потеряла тебя! Ах, почему я не мужчина! Гектор! Гектор! Почему я не Ахилл!

Месье Жедедья Жаме, чьи мысли совсем спутались от этого странного союза имен[378], с удрученным видом приблизился к ломавшей руки женщине.

— Что за боль терзает ваше сердце? — вопросил он, приняв классическую позу.

— Ах, вы мой спаситель! Вы Ахилл, месье! Пристыдите этого повесу. — Дама указала на пастуха, нерешительно топтавшегося с посохом в руке.

— Но вы кого-то оплакиваете? — настаивал месье Жаме.

— На помощь! На помощь! Разве вы не видите, его несет быстрое течение?!

— Где, слева?

— Нет, справа!

— Он умеет плавать?

— Очень плохо, месье, очень плохо!

— Тогда, возможно, что он утонет.

— Без сомнения! Наверняка! Позвольте, месье, вас раздеть!

— Мадам! — вскричал Жедедья голосом, каким Наполеон обращался к Жозефине накануне развода.

Бедная женщина уже успела поднести свою неловкую материнскую руку к безукоризненно чистому вороту знаменитого фрака.

Месье Жаме спокойно отвел руку, щелчками почистил отдельные детали своего туалета, удовлетворенно оглядел себя и снова произнес:

— Мадам!

При этом он сбросил со своей туфли букашку, которая собралась было устроить себе там уютный домик.

— Моя собака! Мой бедный Гектор! — рыдала безутешная мать.

— Так это только собака?

— Только собака?! — взвизгнула разъяренная мать.

— А что, я точно получу монету в сто су? — подал голос все это время погруженный в размышления юный пастух.

— Две, дитя мое, целых две!

— Идет!

И пастух стал раздеваться, не обращая внимания на женщин, которые уже собрались на берегу вокруг этой группы.

Бедная собака барахталась в холодной воде как могла, но неумолимо приближалась к расположенному выше мельницы шлюзу.

Обнаженный пастух уже собирался броситься в речку, но Жедедья остановил его мановением руки.

— Храбрый молодой безумец, вы рискуете жизнью!

— Нисколько!

— Пастух!

— Месье, что вы вмешиваетесь? — завопила обезумевшая мать. — Гектор! Гектор!

— Мадам, послушайте меня!

— Гектор, ты меня слышишь?

— Я хладнокровен…

— Да и мне совсем не тепло, — прошептал голый пастух.

— Нет никакой нужды…

— Замолчите, презренный!

— …бросаться в воду!

— Гектор!

— Мы его выловим…

— По какому праву вы убиваете Гектора?!

— …когда его прибьет к шлюзу.

— Вы так думаете? — спросила смягчившаяся мать, сердце которой коснулся луч надежды.

— Совершенно уверен, — твердо ответил Жедедья Жаме и медленно, не спеша направился к мельнице, в то время как любопытство и умиление приделали крылышки к пяткам присутствующих.

Тем временем собака, силы которой уже были на исходе, попала в сильное течение, образованное двумя близко стоявшими дамбами, и вскоре скрылась под продолжавшим крутиться мельничным колесом.

Когда месье Жедедья Жаме подошел к шлюзу, бездыханное раздавленное тело Гектора покоилось на траве, а эхо повторяло жалобные вопли несчастной матери.

— Вот ваша работа! — вскричала она при виде Жедедьи и упала без чувств.

— Господа, — взволнованно обратился месье Жаме к аудитории, — мы могли вытащить его живым, обрели его мертвым, но, как я и предсказывал, мы его обрели!

Вряд ли нужно добавлять, что пожилая респектабельная дама не была Гектору истинной матерью, но ее называли этим нежным словом.

Эта история наделала много шуму в Солони, а газеты пересказали ее в пользу месье Жедедьи Жаме, которого, расхвалив на все лады, стали рекомендовать как кандидата на будущих выборах.

Благодаря стоустой молве месье Жаме не замедлил превратиться в местного оракула. Каждый день посоветоваться с ним приходили люди со всей округи, и эта заслуженная известность заставила померкнуть звезду месье Оноре Рабютена, королевского нотариуса.

За короткое время благодаря превосходным советам месье Жедедьи прибывшие вовремя пожарные не сумели потушить пожар на ряде ферм; несколько раз случились неурожаи, потому что крестьяне полностью полагались на суждения месье Жаме, когда и что сажать и сеять; на охоте произошло несколько несчастных случаев, были убиты люди, ибо охотники стреляли особым образом, как обучил их всезнающий наставник; целые стада вымерли от овечьей оспы, которой у них не было и в помине, после применения лекарств, привезенных месье Жаме, племянником Опима Ромуальда Тертульена.

Крестьяне были счастливы и с изяществом приветствовали обретенногоидола, когда тот, спустившись с пьедестала, прогуливался в окрестностях своего загородного дома, расположенного в трех лье от Амбуаза на благословенных берегах Луары.

Впрочем, все эти сельские заботы не могли отвратить месье Жедедью от его привычек чистюли; поэтому его никогда не видели в грязной толпе подвыпивших односельчан; он никогда не снисходил до участия в танцах на свежем воздухе, в час, когда заходящее солнце золотит землю своими последними лучами. Он побоялся бы замутить девственное сияние своих одежд, и как мать со страхом удерживает дочь под своим крылом, так и он опасался, что единственный предмет его забот и размышлений подвергнется грубым и грязным прикосновениям.

А в остальном, если с ним случалось какое-либо происшествие, он прежде всего старался исправить положение вещей при помощи своего знаменитого хладнокровия, которому позавидовал бы и сам Муций Сцевола[379], а уж сердился во вторую очередь.

Когда на улице его обдавал водой экипаж — не важно, дворянский или принадлежавший буржуа, богатый или бедный, на рессорах или нет, — месье Жаме укрывался в темной аллее и там с помощью платка дрожащей рукой восстанавливал изначальный блеск и чистоту забрызганной части туалета. Затем он ругал себя за то, что вышел на улицу в такую дурную погоду.

— Дождь, занудный, как бритва! — говорил он.

Это было единственное острое словцо, которое Жедедья себе позволял, хотя и сам не понимал его смысла. Утешившись таким образом, месье Жаме укорял небо, чьей жертвой стал, а уж потом обзывал растяпой и неумехой забрызгавшего его неловкого кучера.

Если ему на голову падали уличные часы, а он в этот момент раскланивался со знакомым, то он считал себя везунчиком, так как страдал только его череп, но не шляпа.

Одним словом, при наездах телег и тележек, тычках запозднившихся грузчиков и мастеровых, ударах кнутом форейторов почтовых карет месье Жедедья оставался верен раз и навсегда принятому правилу поведения, и в тот момент, когда он, устранив нанесенный ущерб, разражался бранью, телега уже прибыла по назначению, грузчик вернулся к торговцу вином, а почтовая карета катила в трех перегонах от места действия.

К тому же слово «растяпа», произнесенное с большим или меньшим ударением, вполне удовлетворяло его ежедневную потребность в бранных выражениях, и даже пурист-академик не смог бы потребовать большей корректности от месье Жаме в выражениях своего неудовольствия в критические минуты жизни.

Один только раз гадкий уличный проказник заставил месье Жаме выйти за единожды и навсегда очерченные границы бранных слов. Этот подросток вбил в землю колышек, а сверху пристроил продолговатую дощечку; положенная горизонтально, она представляла собой как бы качели, на один конец которых юный обитатель сточных канав положил жабу, уже несколько месяцев назад найденную им в болотистой почве соседнего карьера. Жаба несколько дней как подохла и не вызывала никакой жалости у праздных прохожих. Соорудив свою незамысловатую конструкцию, проказник мощным ударом по свободной части качелей послал ввысь бренные останки несчастной.

Погода стояла превосходная, и ласковое весеннее солнце приглашало буржуа подышать воздухом. Месье Жедедья Жаме прогуливался, как обычно, с зонтиком под мышкой, и был настроен вполне благодушно, как вдруг его шляпа просела под весом какого-то инородного тела. Сначала он не понял, в чем дело, испугался, поднес руку к пострадавшему месту и с понятным отвращением ощупал омерзительный предмет. Догадавшись, что за дождь просыпался на него с неба, месье Жаме, не вдаваясь в подробности космографии, истошно закричал:

— Свинья! Свинья!

Затем он вернулся домой. Голову он не потерял, но шляпу — безусловно. По возможности отчистив последнюю от вонючего подарка, посланного ему, как он думал, небесами, месье Жаме отказался от обеда и лег, чтобы в одиночестве полной мерой насладиться своим несчастьем.

Это было самое большое приключение в его жизни! Он никогда не забывал его и не хотел забывать.

Не удивляйтесь, что до сих пор вы не услышали специального рассказа о шляпе Жедедьи Жаме. Дело в том, что ей будет посвящена отдельная глава.

После упомянутого события жизнь месье Жаме потекла обычным порядком; он продолжал обучать юного Франсиса каллиграфии, причем с редким мастерством затачивал ему перья. Разок-другой его заставили поболеть чернильные брызги, вылетевшие из-под строптивого пера незрелого наследника. Но ни один отец не станет долго страдать от случайных ошибок своих отпрысков, если уж взялся за их духовное и религиозное воспитание.

Юный Франсис не был особенно охоч до прямых и косых палочек, приходилось его заставлять. Жаме-отец, который вообще никогда не шутил, отнюдь не был склонен к шуткам и в данном конкретном случае. Заточив все имевшиеся в доме перья, он запирал перочинный нож в ящик под двойной ключ и брал в свои учительские и отеческие руки линейку. Тут уж волей-неволей юному Франсису приходилось вступать на стезю наук, уже однажды пройденную Ньютоном[380] и Лавуазье[381].

Со своей стороны, мадам Перпетю Жаме, в безоблачном детстве награжденная пятой премией за игру на фортепьяно, бесплатно, по-матерински, давала уроки прелестной Жозефине. Эта юная девица была вылитая мать и совсем не походила на месье Жедедью. Однако добродетельность племянницы Ромуальда Тертульена была настолько вне подозрений, что никакой самый отчаянный сплетник не осмелился бы сделать далеко идущие выводы из их разительного несходства.

Каллиграфия, одежда, клавесин занимали все время сей простой, но достойной семьи.

Какая же случайность выхватила месье Жаме из его уютного прозябания и швырнула в эпицентр событий и происшествий, таких далеких от его привычной жизни?

Глава III, рассказывающая о том, почему мадам Перпетю Жаме носила в девичестве имя Ромуальд Тертульен и каким образом месье Ромуальд Тертульен оказался ее дядей


— Мадам Жаме! Мадам Жаме! Где мадам Жаме? Такое событие! Такое событие! Невероятное событие! Мадам Жаме! Скоропостижная смерть! На нас целое состояние падает с неба, откуда обычно ничего, кроме дождя и аэролитов[382], не дождешься! Мадам Жаме, Перпетю! Да иди же сюда!

Так кричал месье Жедедья, мечась как угорелый. Он читал и перечитывал знаменитое письмо с уведомлением о смерти его дяди Опима Ромуальда Тертульена.

— Да что там делает твоя мать? — с досадой спросил он юного Франсиса.

— Не знаю, — ответил ребенок, сидевший в туалете, примыкавшем к супружеской спальне.

— Должно быть, он очень богат, этот торговец! Но кто, черт возьми, мог написать мне это письмо? Мадам Жаме! Мадам Жаме!

В голосе месье Жедедья явно звучали необычные нотки.

— Франсис, пойди поищи мать!

Месье Жедедья жадным и любопытным взором рассматривал письмо, словно кабалистический[383] документ, окаймленное черной полосой.

— Отсутствие родственников, могущих сообщить о смерти Опима Тертульена, говорит о том, что мы единственные наследники; только мы могли бы отправить подобное письмо нашим друзьям и знакомым. Ну что, Франсис, ты сходил за матерью?

— Я не могу! — ответил мальчик голосом чревовещателя.

— Не можешь, шалун? И кто только наградил меня таким ребенком! Франсис!

— Угу!

— Франсис! Что ты делаешь в уборной?

— Вчера я ел клубнику со сливками, и теперь у меня болит живот.

— Проклятый ребенок! Будешь ты меня слушаться?!

— Но я не могу!

— Франсис!!!

Юный Франсис вышел из своего убежища в жалком виде. По счастью, длинная детская блуза скрывала следы столь важного, но рано прерванного занятия.

— Где, черт побери, мог жить этот Опим? — спрашивал себя старший Жаме.

В этот момент вошла мадам Перпетю, браня юного Франсиса за то, что он отправился ее искать в таком неподобающем виде.

— Противный шалун, посмотрите только, на кого он похож?

— Но папа…

— Молчи!

— Мадам Жаме, да идите же, наконец, бегите сюда, прочтите же!

И месье Жаме сунул жене под нос причину своего необычного возбуждения.

Что касается юного Франсиса, то, попав между двух огней и, сверх того, мучимый непобедимым противником, он тотчас ретировался в уборную, предусмотрительно закрыв за собой дверь.

— Ну как? Что скажешь? Что ты об этом думаешь, жена?

— Просто не верится!

— Но такую новость невозможно придумать!

— Бедный дядя Опим Тертульен! — воскликнула мадам Перпетю и принялась искать белый платок.

— Бедный! Думаю, совсем наоборот! Он должен быть весьма богат. Эти крупные торговцы живут на копейки, едят обертку от своих товаров и жиреют на них как крысы! Ну и счастье нам привалило, мадам Перпетю!

— Кажется, эта смерть вас очень развеселила, — ответила нежная племянница, прилагая в этот момент большое усилие, чтобы пролить несколько слезинок, дабы потом не каяться своему исповеднику в бессердечии.

— Ах, нет, совсем нет! — пролепетал месье Жедедья. — Отнюдь! Этот милый дядюшка… Право, что за удар для семьи… Но в конце концов!.. Когда у тебя дети… Сейчас у меня нет желания стенать, я поплачу завтра!

Славный человек не мог скрыть своей радости, она изливалась из него будто вода из лейки.

— Где жил этот дядя?

— Вот уже десять лет, как мы ничего о нем не слышали.

— А раньше?

— Он жил в Роттердаме.

— Где этот Роттердам? В Голландии?

— Думаю, да.

— Скоро узнаем, на каком мы свете!

— Кто прислал нам это письмо?

— Да какая разница! Должно быть, покойник распорядился. Вполне правдоподобно! Главное, дядя Опим умер!

Добропорядочный Жедедья мысленно совершил в это утро больше убийств, чем пристало честному человеку.

О! Жаме, какими злоключениями придется тебе заплатить за твою наивную доверчивость!

— Шляпу! — потребовал месье Жаме.

Мадам Перпетю в ужасе отступила. Подобное требование Жедедья высказывал впервые после катастрофы. Если он забыл, что его столетняя шляпа была осквернена рукой злодея, то умственные способности месье Жаме действительно вызывали опасения!

— Куда ты идешь? — Голос мадам Перпетю дрожал.

— К моему нотариусу, мэтру Оноре Рабютену. Я расскажу ему всю нашу генеалогию и попрошу совета. Прощай. К завтраку не ждите, а может, и к обеду тоже. Возможно, и завтра не приду! Поцелуй меня, Перпетю, и молись. Когда вернусь, не знаю. Прощай! Прощай!

И месье Жаме выбежал из комнаты; в гостиной он опрокинул табурет, на котором прелестная Жозефина со скукой вот уже два года твердила один и тот же этюд, налетел на кухарку, подметавшую прихожую, и вывалился на улицу, на манер Ахилла, принесшего солдатам Агамемнона[384] победу на кончике своего меча.

Жедедья пересек квартал быстрым шагом, подобно Энею, бежавшему из горящей Трои. Обитатели прилипли к окнам и застыли в изумлении, ибо месье Жаме раскрыл свой зонтик! А в этот момент с неба ничего не лилось, кроме солнечных лучей! Слух об этой странной выходке не замедлил распространиться по всему городу; никто не знал, чему приписать возбужденное состояние почтенного гражданина. На перекрестках стали собираться группы взволнованных жителей; гвардия, весьма мало национальная, от страха схватилась за оружие. Вечером в газетах можно было прочесть:

«Следует предположить, что навигация на Луаре будет приостановлена: есть основания думать, что между восемью и девятью часами утра обрушилась судоходная арка моста Сэ. Как известно, этот мост был построен еще римлянами, что вполне объясняет его ветхость. Основания для подобных предположений дает необычное возбуждение месье Жедедьи Жаме, провалившегося на последних выборах».

Преодолев немалый путь за несколько минут, нововоиспеченный наследник явился к дверям своего нотариуса, Оноре Рабютена, и с такой силой нажал на кнопку звонка, что она развалилась, не успев оповестить о приходе посетителя. Дверь открыли на крики гостя.

Месье Оноре Рабютен, хотя и был нотариусом, в этот ранний час принимал ванну. Он резвился как дитя, стараясь погрузить в желтоватую воду некоторое количество воздуха, содержавшегося в складке его халата; нотариус называл эту игру «устраивать пузыри».

Внезапно в его любимое убежище ворвался незваный посетитель. Мэтр Рабютен едва успел запахнуть на мокрой груди влажную одежду купальщика и укрыть от жадных взоров клиента свои зарегистрированные и скрепленные нотариальной печатью прелести. Если бы нотариус был Дианой, то месье Жедедью Жаме, как внука Кадмуса, сожрали бы его собственные собаки[385]. Но у него был только ободранный и страдавший запорами кот, которому мадам Перпетю каждое утро устраивала мытье с мылом.

— Простите, месье Рабютен, но вот что со мной случилось, — возопил, весь в пене, Жедедья. — Что вы об этом думаете? Видели ли вы когда-нибудь, чтобы с неба так нежданно сыпались наследства? Считаете ли, что, кроме меня, существуют и другие наследники? Говоря «меня», я имею в виду мою жену, потому что именно она является племянницей Ромуальда Тертульена. Не должен ли я отклонить это наследство? Или должен принять его полностью и безоговорочно? Может, другие наследники, если они есть, уже успели его перехватить? Думаете ли, что месье Опим Тертульен оставил завещание? И как объяснить заботливость, с которой он сообщает мне о собственной смерти? Не было ли письмо написано еще при жизни господина Тертульена, и нельзя ли рассматривать его как последнее волеизъявление покойного? Не разослал ли он подобных извещений и другим, не известным нам родственникам? При какой степени родства возможно наследование? Должен ли я ехать немедленно или следует дождаться повторного уведомления? Ибо из двух верно лишь одно: либо месье Ромуальд Тертульен жив, либо он умер. Если жив, то вряд ли повторит подобную шутку; если мертв, тем более не напишет. Следовательно, в обоих случаях я буду ждать дождичка в четверг, и ждать долго. Но, скажете вы мне, месье Тертульен, воз можно, еще жив. А кто, возражу я, сказал вам, что он не успел умереть после отправки этого письма? И получится так, что я, вместо выражения уважения, приличествующего дяде, оставившему мне наследство, буду рассматривать письмо как глупую шутку! Ведь если с этого дня он по закону, по правилам морали и по церковному уложению считается усопшим, разве не следует мне поторопиться с вступлением в права наследства? Не станет ли государство претендовать на него и не перехватит ли его у меня как ничейное? Какая статья гражданского кодекса трактует о возможности такого шага со стороны правительства? Слышали ли вы когда-нибудь о церкви Святой Колетты-вихляющей-бедрами? Почему эта Колетта называется вихляющей бердами или, точнее, почему эта вихляющая бедрами зовется Колеттой? Или, еще лучше, почему эта Колетта вихляла бедрами, а особенно, что самое важное, ибо это может направить нас по верному пути, где именно эта Колетта вихляла бедрами? А если вышеозначенный Опим жив, то нельзя ли его приговорить к смерти за моральный и всякий иной ущерб, причиненный этим мошенническим письмом? Нельзя ли обвинить его в продаже или закладке чужого имущества под видом собственного или, может быть, в закладке одного и того же имущества разным лицам? Да скажите же что-нибудь, ответьте мне, анадиомный[386] нотариус!

Так разглагольствовал благородный Жедедья; небо открыло в нем не ведомый доселе дар, который сближал его с гидравлическими и газовыми аппаратами: выбрасываемая им струя оказалась столь же неиссякаема.

Вода в ванне совершенно остыла, но дрожавший и голубой от холода Оноре Рабютен не получил разрешения выбраться из своего морозильника. Пребывая в нем, нотариусу пришлось выслушать всю генеалогию мадам Жаме и тысячу и одну причину, по которым она должна была считаться ближайшей наследницей дядюшки Опима Ромуальда Тертульена.

Вот что всё более холодевший месье Рабютен узнал из отверстого рта неутомимого Жедедьи, речь которого не только не усыпила бы судей на первичном рассмотрении дела, но, напротив, привела бы их в сильнейшее возбуждение.

КАНВА РОМАНА «ЖЕДЕДЬЯ ЖАМЕ»


Жаме никогда ничего не слышал о дяде своей жены. — Он никогда этого дядю не видел. — После смерти его брата Вильфрида он унаследовал деньги последнего, ничего не зная о дяде Опиме… — Жедедья едет в Роттердам; никого там не находит; узнает от одного нотариуса, что месье Опим действительно жил в Роттердаме, но четыре года назад исчез, и с тех пор никто о нем ничего не слышал; этот нотариус заявил, что ничего не знает о церкви Святой Колетты-вихляющей-бедрами и что перед отъездом месье Опим говорил о своем намерении отправиться в А. — Тогда месье Жаме берет к себе на службу пугливого и чревоугодливого мальчика, которого очень хвалили за верность и находчивость, и из Роттердама отправляется в А. — В горах он подвергается нападению грабителей. — Никаких следов ни Опима, ни Святой Колетты… — Его отсылают в Б., где месье Опим приобрел собственность… — Он отправляется в Б. и принимает владельца за своего дядю, в чувствах которого хочет разобраться, прежде чем сделаться судовладельцем.

Его адресуют в В., где его дядя был героем трагического приключения. В В. он встречается с наследниками Опима Тертульена, которые тут же начинают его преследовать. В одной рубашке Жедедья бежит в Г., куда верный слуга привозит его гербарий. Там также нет Опима, но в письме от него говорится, что если через четыре года о нем не будет известий, то следует вскрыть другое оставленное им у доверенного письмо. — Вскрывают письмо, в нем Опим объявляет, что едет в Д. в целях одной коммерческой сделки, которая должна добавить к его наследству миллион или два. Новая встреча с наследниками. — Отъезд в Д., захват Жаме враждебной партией, его арестуют как шпиона. — Жаме грозит повешение. — Бегство и отъезд на судне в Е. — Морская болезнь, голод, кораблекрушение. Капитан тоже наследник и утверждает, что бывал в церкви, носящей имя Святой Колетты-вихляющей-бедрами. — Захват судна пиратами. Месье Жаме ранен в ягодицу. Прибытие в Америку. Встреча наследников, или семей. Месье Опима должны найти на севере; долгий переход через прерии. Скалистые горы. Месье Жаме продолжает поиски по всей стране. Потеря уха, попытка [ ] месье Жаме. Возвращение в Европу. Конец приключений, связанных с наследством месье Опима.


Второй лист, приложенный к рукописи

ОПИМ

М. Ромуальд Тертульен, негоциант из Роттердама

у него старший брат, Вильфрид Тертульен

было несколько семей Тертульенов

Каролюсы Тертульены [ ] <?> Тертульены и Ромуальды Тертульены

один из основателей семьи Каролюсов Тертульенов оказался замешан в неприятную историю, покинул Гаагу и отправился за счастьем в чужую страну. — Там он как простой солдат встал под знамена Вашингтона и отважно сражался за независимость Соединенных Штатов Америки.

Лафайет дал ему [ ]

но его семья деградировала, разорилась, рассеялась по белому свету, и время поглотило ее.

ОЗНАКОМИТЕЛЬНАЯ ПОЕЗДКА

Глава I ЛИБРЕВИЛЬ


Третьего сентября сего года на дверях резиденции администрации Либревиля появилось объявление. Вот что могли прочесть, к своему вящему удовлетворению, французские обитатели города, равно как и англичане, немцы, бельгийцы и португальцы, жившие в соседних факториях[387]. Текст объявления поняли все, потому что он был написан на эсперанто[388], универсальном языке, в то время широко распространенном среди населения Центральной Африки.

Приводим точный перевод этого текста на французский:


Судно «Туат» компании «Фрэссине», показавшееся в виду Либревиля, встанет на якорь на рейде сегодня, 3 сентября, в четыре часа. Генерал-губернатор призывает население достойно, как она этого и заслуживает, встретить прибывающую на пакетботе комиссию. Два члена палаты депутатов согласились принять участие в этой познавательной поездке, имеющей целью рассмотрение и решение вопроса о том, должна ли колония быть представлена в парламенте одним сенатором и одним депутатом. Решение этой проблемы может иметь для Французского Конго[389] весьма важные последствия, и мы призываем администрацию города оказать комиссии возможно теплый прием. Гражданские и военные власти должны прибыть в порт, чтобы официально встретить комиссию и препроводить ее в резиденцию.

Генерал-губернатор Г. Реньо

Хотя население города было весьма пестрым, сомневаться в его чувствах по поводу события не приходилось. Оно с радостью встретило новость, так что комиссия могла рассчитывать на самый радушный прием. В хоре встречавших не должно было прозвучать ни единой фальшивой ноты. Сферу своей компетенции комиссия очертила предельно ясно, и соседним колониям нечего было опасаться, что она станет посягать на их права. И немцы в Камеруне, и бельгийцы в Свободном Государстве, и португальцы в Анголе, и даже англичане, все более углублявшиеся в Центральную Африку, могли быть спокойны.

В Либревиле, главном городе, можно сказать, столице Французского Конго, с 1844 года жили в основном вольноотпущенники. Город построили на северном берегу эстуария реки Габон[390], и он террасами поднимался на высоту в двести метров, а с северо-востока над городом доминировали горы Буе и Боден. В центре группы домов и домишек, известной под именем Плато, возвышался, четко выделяясь на фоне жилых строений, симметричный контур резиденции.

В то время Либревилю сулили неплохое будущее, он быстро разрастался и протянулся более чем на семь километров вдоль бухты. За несколько лет его население удвоилось и достигло примерно трех тысяч человек, белых и сенегальцев. Город оставался центром военного управления колонией, там находилась резиденция генерал-губернатора, поэтому значение Либревиля день ото дня росло. Вокруг него, в зарослях, под сенью драцены[391], там, где качались кокосовые и масличные пальмы, лепились бамбуковые хижины племени мпонгве[392]. На берегу бухты стояла католическая миссия, в ней содержались более двухсот детей, которых обучали ремеслу, не говоря уж о французском языке и об эсперанто: и тот и другой успешно применялись в торговых сделках с городами и деревнями внутри колонии. На юго-западе, в Барака, располагалось еще одно учреждение, где также обучали французскому языку, считавшемуся тогда в колонии языком официальным. Благодаря своему положению в дельте Габона Либревиль являлся как бы естественным центром всего региона и контролировал дорогу на Огове, проходившую по северной части конголезской колонии.

В тот день и желать нельзя было лучшей погоды для прибытия комиссии. Конечно, в сентябре, в нескольких градусах выше экватора, достаточно жарко. Но в центральной части страны, посреди бескрайних равнин, по которым бродят племена аборигенов, страдать приходится еще больше. Здесь, по крайней мере, на побережье с моря дует бриз, он освежает воздух и наполняет его соленым ароматом. Жгучее солнце временами заслоняют облака, и длинные тени бороздят гладь вод.

Пусть читатель не удивляется энтузиазму, с которым население откликнулось на призыв губернатора. Горожане — приезжие и аборигены, мужчины и женщины, дети, разряженные в праздничные одежды, — спешили со всех сторон, чтобы достойно встретить прибывающих из Франции членов комиссии. Излишне говорить, что в городах исконные конголезцы больше не разгуливали голыми, как это было у них принято прежде. Все они очень живописно выглядели в своих цветастых хлопчатобумажных одеждах; женщины, как и во времена завоевания, украшали руки и плечи массивными медными украшениями, вес которых иногда достигал шестидесяти килограммов.

Гарнизон получил приказ при высадке делегатов встать под ружье. Свои казармы покинули офицеры и солдаты — сенегальские стрелки, матросы[393] и вся конголезская милиция, набиравшаяся преимущественно среди племен бакеле[394] и осейба[395]. Все они были готовы воздать гостям военные почести. Персонал католической миссии присутствовал в полном составе; рабочие фактории Барака также пожелали принять участие в церемонии, которой предстояло навечно остаться в анналах Либревиля.

Примерно через три часа, когда волны прилива достигли неровной линии выброшенных на песок водорослей, выстроившаяся вдоль берега толпа издала единодушный крик: «Вот они… Вот они!..»

«Туат» еще не показался из-за мыса Жуенвиль, но первые ленты дыма, отклонившиеся к юго-западу, свидетельствовали о приближении пакетбота.

Судно быстро шло к берегу. Показался нос корабля, и наиболее зоркие различили брейд-вымпелы[396] на грот- и фок-мачтах. А тут и гафель[397] пакетбота не замедлил украситься французским флагом, так что не оставалось никаких сомнений, что судно, форштевень которого вспарывал белые от пены буруны, был не что иное, как «Туат», регулярно курсировавший между Марселем, Дакаром и Либревилем.

Не только любопытные с нетерпением следили за движением пакетбота. Сколько колонистов ждали новостей из Франции, Бельгии, Германии, Португалии! Скольким нетерпеливым адресатам, рассеянным по факториям этого обширного региона, по берегам Огове и Конго, он вез весточку из дальних краев!

Гавань Либревиля образована мысом Жуенвиль и полуостровом Фужер. Вход в нее не очень удобен — обширные отмели делают плавание в ней достаточно опасным, особенно банки Ла-Решерш и Милья; но, с другой стороны, эти банки облегчают якорную стоянку в бухте, так как большие волны открытого океана, весьма бурного в этой части Атлантики, разбиваются о них. Впрочем, за «Туат» бояться было нечего. Его капитан прекрасно знал эти места, он плавал здесь не один год. Судно благополучно прошло по фарватеру между двумя банками и без четверти четыре стало на якорь на глубине шести саженей[398], в двух кабельтовых[399] от берега.

Настоящего порта в Либревиле не было, и суда вынуждены были бросать якорь на открытом рейде. Но благодаря молу или, скорее, причалу на сваях, выгрузка пассажиров и товаров происходила без особых затруднений.

Губернатор и другие официальные лица собрались на площадке на оконечности мола. В тот момент, когда «Туат» выбросил в знак приветствия трехцветный флаг, на сигнальной мачте мола в ответ тоже взвился стяг. Обмена пушечными выстрелами не последовало; но воздух наполнился свистом вырывавшегося белыми султанами из клапанов машины и труб пара.

Когда судно встало на якорь, с него спустили шлюпку. В неё поместились несколько пассажиров, и вскоре она причалила к молу. Среди пассажиров шлюпки был и капитан «Туата», он первым взбежал по ступеням, сопровождаемый остальными. Прибывших, кроме капитана, оказалось пятеро. Капитан представил, их встречавшим в следующем порядке:

— Господин Исидор Папелё, депутат от Верхней Вьенны[400];

— Господин Жозеф Денизар, депутат от Нижней Сены[401];

— Господин Андре Дельтур, инженер дорожного департамента;

— Господин Луи Мерли, генеральный секретарь Географического общества;

— Господин Никола Ванофф, представитель Международного общества эсперантистов.

Господин Реньо пожал каждому руку. Гости и хозяева обменялись любезностями; толпа разразилась приветственными криками. Губернатор от имени конголезских властей произнес короткую, но теплую речь. Ответ возглавлявшего снаряженную французским правительством комиссию месье Андре Дельтура был не менее сердечен.

— Господа, — сказал губернатор, — добро пожаловать в нашу колонию. Мы знаем о том интересе, который она у вас вызывает. Нам известно, с какой целью предпринята эта поездка, в результате которой наша колония окажется еще более тесно связанной с метрополией. Мы горячо желаем, чтобы ваша миссия проходила в наиболее благоприятных условиях, и сделаем для этого все, что от нас зависит.

С ответным словом выступил Андре Дельтур, а его товарищи присоединились к его благодарственным речам в адрес правительства. Не исключено, что господа Папелё и Денизар в качестве представителей французского парламента намеревались произнести несколько подобающих случаю фраз, но в тот момент, когда они наконец ступили на твердую конголезскую землю, сделать это оказалось не в их силах. По бледным и изможденным лицам все поняли, что путешествие на «Туате» стоило им немалых страданий.

Действительно, хотя Средиземное море во время перехода между Марселем и Гибралтарским проливом было благосклонно к путешественникам, океан обошелся с ними намного суровее, особенно с господами Денизаром и Папелё. Если от Марселя до Гибралтара господа депутаты могли похвастаться морской закалкой, то на просторах Атлантики, когда пакетбот, подгоняемый господствующими в этих широтах сильными ветрами, принялся валиться с борта на борт, их самоуверенности сильно поубавилось. Начиная от марокканского берега, от мыса Спартель, и до самого Сенегала, ни тот, ни другой были не в состоянии любоваться красотами природы — далекими горами и берегом, то утопавшим в зелени, то голым и унылым, как окраина Сахары. Прикованные к своим койкам последовавшим за первыми рвотами полным изнеможением, они вновь увидели землю, лишь когда «Туат» стал на якорь в Дакаре. Возможно, менее ответственные путешественники сочли бы благоразумным остаться в Сенегале. Но что подумали бы о господах депутатах в их департаментах и, что еще важнее, какое мнение составили бы о своих депутатах избиратели? Какие же они депутаты, если какая-то вульгарная морская болезнь способна остановить их на полпути? Зачем же тогда они так добивались участия в этой поездке?! На нее рассчитывали многие их коллеги — ведь как заманчиво совершить длительную экскурсию в конголезскую колонию за счет государства! Желающих было хоть отбавляй! Нет-нет! Конец их путешествия не в Дакаре, но в Либревиле! Совестливые депутаты сделали над собой мужественное усилие и решили остаться на борту корабля. Поэтому, когда «Туат» покинул Дакар, среди пассажиров, которых он переправлял на Берег Слоновой Кости[402], в Гран-Басам[403], в Дагомею[404] и в Конго, числились также и господа Денизар и Папелё. Их спутники, инженер и географ, поздравляли себя с такой удачей, ибо серьезно опасались, как бы их экспедиция по специальному изучению колонии в плане ее политического будущего с самого начала не потерпела неудачу из-за отсутствия в ней двух представителей парламента.

Настрадавшиеся пассажиры «Туата» надеялись, что в Гвинейском заливе плавание будет более спокойным и что между мысом Пальмас[405] и мысом Лопес[406] волнение станет умереннее, чем в открытом океане. Увы! Ничего подобного! Напротив, на траверзе Фернандо-По[407] сильный ветер заставил пакетбот отклониться от курса на запад, иначе его могло выбросить на берег. Однако через сутки шторм утих, судно вернулось на прежний курс и при хорошей погоде спокойно встало на якорь на рейде Либревиля.

Приготовления к экспедиции могли занять несколько дней, в течение которых господа Папелё и Денизар надеялись восстановить свои истощенные силы, что было им совершенно необходимо.

Впрочем, как это обычно и бывает, как только страдальцы ступили на твердую землю, они почувствовали себя гораздо лучше, приободрились и смогли, не покидая своего официального места в кортеже, пешком преодолеть расстояние до Плато, на котором возвышалось здание резиденции. Можно смело утверждать, что шествие властей сопровождало все население Либревиля, как европейское, так и местное, как белые, так и черные. Эти последние уже утратили свои дикие черты, которые отличали их во времена завоевания[408] господином де Бразза этой обширной и, пожалуй, наиболее важной во всей Экваториальной Африке территории. Аплодисменты и крики «Виват!» не утихали, иногда прерываемые сухими звуками мушкетных и карабинных выстрелов. В воздухе плыли легкие, пахнувшие порохом дымки, от которых птицы удирали во все лопатки.

Таким образом, губернатор и гости прибыли в резиденцию в сопровождении многочисленного и шумного эскорта, который продолжал громогласные излияния своих чувств до позднего вечера.

Депутатов и их спутников препроводили в комнаты, которые они должны были занимать во время пребывания в Либревиле; вскоре туда же доставили и багаж.

Господам Папелё и Денизару следовало в течение нескольких часов хорошенько отдохнуть. Но как же не присутствовать на ожидавшем их парадном обеде, не посидеть за одним столом с губернатором, не ответить на многочисленные приветственные речи, которые, безусловно, будут там произнесены?! Страдальцы разошлись по своим комнатам. Они оказались смежными, так что депутаты могли переговариваться. У них впереди был еще час, чтобы заняться туалетом и переодеться во фраки, чего требовал протокол.

Глядя на кровать с необходимым в здешних местах противомоскитным пологом, депутат Верхней Вьенны сказал:

— Я бы охотно прилег…

— Еще бы! И я не прочь… — откликнулся депутат Нижней Сены.

— Провести целую ночь на кровати, которая не будет из-под тебя выворачиваться! — продолжил господин Папелё.

— И в которой не рискуешь проснуться с ногами выше головы! — подхватил господин Денизар.

Еще несколько часов мужественного терпения, и оба пассажира «Туата» смогут до утра наслаждаться заслуженным отдыхом.

Официальный обед был организован и сервирован как нельзя лучше. Его почтили и украсили своим присутствием многие дамы европейской части колонии. Двух или трех предводителей соседних племен усадили за губернаторский стол, и они смогли принять участие в беседе, когда та велась на эсперанто. Меню в основном состояло из даров местной природы: дичь была представлена замбезийской уткой с виноградом и в сухом вине; белыми поганками — видом водоплавающих птиц — с желтыми хохолками; «могангой», за свой изысканный вкус прозванной «котлеткой из антилопы». Из рыбы — сом и карпы разных пород; из овощей стол украшали горошек, салат-латук, портулак, ямс, баклажаны, «мьюмбу» — сорт бататов, капуста, помидоры, морковь; из фруктов — бананы, «соколобвес» — косточковые[409], величиной с кофейные зерна, которые в эту пору уже достигли полной зрелости, «сакомбик» — мелкие фиги, самые вкусные из диких фруктов, золотистые апельсины, «ки-кунда» со вкусом винограда, «мампотас» — сливы с нежной сладкой мякотью. Среди напитков красовались пиво, капские и канарские вина, а также вина из Франции. Нечего и говорить, что стол украшали самые прекрасные цветы саванны: гемантус[410], строфант[411], ризома[412], фикус[413], эритрина[414], зеленый василек, глориоза[415], протея[416], «мьюмбом», в общем, все богатство флоры, распускающейся под лучами африканского солнца.

Никакая комиссия не могла бы пожелать лучшего приема. Доброжелательность, с которой гостей из Франции встречали в административном центре конголезской колонии, в дальнейшем демонстрировали и остальные города и поселки, куда экспедиция наведывалась по делам службы. Племена аборигенов тоже показали себя гостеприимными хозяевами. Во время обеда один из вождей, Раззи Казамбе из Кимонго[417], от имени всех проживавших в южной части колонии племен обратился к инженеру Дельтуру со следующим предложением:

— Благородный начальник экспедиции, от имени аборигенов Нижнего Конго я прошу вас закончить ваше путешествие в регионе, примыкающем к южной границе колонии. После Браззавиля самым удобным будет спуститься по Заиру[418] до Лоанго[419]. Между этим портом и Либревилем расстояние невелико, и дорога там легкая. Таким образом, вместо того чтобы возвращаться уже пройденным путем, вы познакомитесь с новыми для вас территориями конголезской колонии.

Туземный вождь принадлежал к очень интересному племени басунди[420]. У этих туземцев были вполне разумные лица, и именно на них могла опираться французская администрация в деле скорейшей цивилизации этого прекрасного края. Вождь, естественно, изъяснялся на эсперанто, в то время весьма распространенном в Центральной Африке, и, что тоже естественно, был отлично понят всеми сидевшими за столом. Только депутатам пришлось попросить, чтобы им перевели его слова; господин Никола Ванофф тотчас с удовольствием это исполнил.

Обед закончился часам к девяти под самые теплые тосты; гости еще немного посидели и отправились восвояси. Господа Дельтур, Папелё, Денизар, Мерли и Ванофф, в последний раз пожав руку губернатору, разошлись по своим комнатам.

Собираясь нырнуть под полог кровати, господин Папелё сказал своему коллеге:

— Ну вот мы и в этом знаменитом Конго.

— Мы сюда попали, но отсюда еще не выбрались, — заметил господин Денизар, думая о том, что при возвращении придется вновь пережить морские мучения, ибо иной обратной дороги — увы! — не существовало.

Наконец оба путешественника заснули глубоким сном, впервые с тех пор, как «Туат» вышел в Атлантический океан.

Глава II ФРАНЦУЗСКОЕ КОНГО


Более полувека прошло уже с тех пор, как отважные исследователи Африканского континента Спик и Грант (1857–1858) пустились в путешествие через обширную страну, носившую тогда общее название Конго. Начало ее изучению положили португальцы Альмейда в 1798-м и Граса в 1843-м. Спик и Грант продолжили начатое ими дело.

В 1876-м появившийся на Луалабе[421] Стенли[422] через девять месяцев добрался до конголезского региона. Он прошел с запада на восток одиннадцать тысяч шестьсот шестьдесят три километра и единственный из принимавших участие в экспедиции четырех белых остался в живых. До конца перехода из трехсот пятидесяти шести человек в отряде выжили лишь сто пятнадцать.

В 1880 году был заключен мир между пришельцами и туземцами. Саворньян де Бразза[423] занял пункт Мфоа[424], потом оставил его, а в 1883 году этот пункт был уже окончательно снова занят белыми. С военной точки зрения, поселение Мфоа представляло чрезвычайно важный объект ввиду его близости к Великой реке[425] и к Стенли-Пул[426] в землях, принадлежавших балалли[427]; его население составляло тогда не менее пяти тысяч жителей.

Эта прекрасная страна по справедливости принадлежит Франции, поскольку ее покорили своим мужеством и настойчивостью самые отважные и энергичные из французских граждан. Многие из них погибли при выполнении этой, можно сказать сверхчеловеческой, задачи, преодолевая на каждом шагу невыносимые трудности и опасности. После первой попытки Саворньяна де Бразза покорить Западную Африку (1875–1877) в Конго вновь появляется Стенли, уже снискавший славу своим путешествием в южную часть Африканского континента, предпринятым ради спасения Ливингстона[428]. Возвращение Стенли в Конго (1887–1889) связано с возложенной на него задачей — найти следы Эмин-паши[429].

Но к этому времени французские путешественники уже высаживались в Порт-Жантиле, почти в самом устье Огове, поднимались вверх по реке, останавливались в Ламбарене, Самките, Сангалади, посещали племена окота, апинги, оканда[430] в Лопе, закладывали фактории, осваивали целые области в землях адума, подолгу жили в Нгеми, который вскоре превратился во Франсвиль, исследовали регион, где обитали батеке[431], и пополняли знания о бассейне Огове, составлявшем северную часть территории Конго.

В 1887 году Поль Крампель[432] со специальной миссией, порученной ему министром народного образования, отправился в качестве личного секретаря господина де Бразза, тогда генерального комиссара Конго, в Экваториальную Африку. Когда господин де Бразза вынужден был вернуться во Францию, Поль Крампель в сопровождении господ Бискарра и Небу появился в Ластервиле с группой аборигенов из племен адума и лоанго, нагруженный целым ворохом различных вещей для обмена с туземцами. Уехал он оттуда 12 августа, посетил земли племен шаке, бакота, перебрался из бассейна Огове в бассейн реки Дило, завернул в Йебе немного севернее экватора, поднялся по Ивиндо[433], притоку Огове, вступил в контакт с людьми осейба из племени м'фан, или пагуины[434], народом многочисленным, но шумным, лживым и вороватым, доверять которому было никак нельзя. Пробыв какое-то время в деревне племени биндзоко, он решил, поскольку его группа очень страдала от жары и усталости, подняться до горы Кул, крайней точки французских владений, и 14 января стал лагерем у истоков Ивиндо. Там его атаковали пагуины, ему пришлось отступить, вернуться на запад, и только ценой нечеловеческих усилий группе удалось добраться до первого форта, где развевался французский флаг, а затем достичь побережья.

В апреле 1890 года Поль Крампель рискует предпринять второе путешествие в Конго. Он прибывает в Дакар, оттуда отправляется в Либревиль, где и высаживается 7 мая. Из Либревиля он едет в Лоанго, с трудностями и опасностями пересекает лес Майомбе и только лишь 20 августа добирается до Браззавиля. Из Браззавиля он направляется на север, поднимается вверх по течению Конго и устремляется в Убанги, приток Конго. Там экспедицию встречают воинственные племена бузеру и саланга[435], уже убившие исследователя Мюзи. После пребывания в Банги группа должна преодолеть бурные потоки Бири-Нгома. Крампель и его спутники заболевают. Самого Поля одолевает лихорадка, и в таком состоянии он устремляется мимо деревни Бембе, через незнакомые земли, к озеру Чад. По дороге он вступает в контакты с местными племенами — лангуасси, дакоа, н'гапу[436], среди которых проводит весь май, а после прибывает наконец к мусульманским племенам снусси.

В это время распространяется слух о его смерти — это известие принес в большой мир один из самых верных соратников Крампеля, господин Небу, бывший начальник вокзала в Рюфиске[437]. Он сообщил, что Поль Крампель и с ним еще несколько человек из экспедиции стали жертвами кровожадных туземцев и что после тщетных поисков господину Небу пришлось повернуть к югу и возвратиться в Браззавиль.

Прошел уже год, как Поль Крампель отправился в путешествие для изучения восточного Конго[438]. Комитет по делам Французской Африки решил послать новую экспедицию, которая должна была отыскать отважного Крампеля и присоединиться к его отряду. Руководство новой экспедицией поручили господину Жану Дибовски[439], только что вернувшемуся из двух научных экспедиций по исследованию Сахары. Он должен был организовать новую группу и подняться с нею вверх по Конго и Убанги. Дибовски покинул Париж 9 марта 1893 года, 24 марта прибыл в Дакар; на рейде Либревиля он был 3 апреля, оттуда, как в свое время Поль Крампель, отправился в Лоанго, затем, по следам Крампеля, повел свой караван к Браззавилю, дошел до форта Лудима, затем до Комба, на пирогах переправился через реку Н'Джуе и закончил этот первый большой этап путешествия в Браззавиле.

Сразу по прибытии в город Дибовски от епископа Браззавиля узнал грустную новость. Прелат как раз находился в Лиранге, на протоке Убанги, в тот самый момент, когда там высадился с двадцатью неграми месье Небу. Он-то и сообщил прелату о гибели Поля Крампеля и его спутника Бискарра от рук людей племени снусси. Через несколько дней вестник этого несчастья прибыл в Браззавиль и во всех подробностях сам рассказал о происшедшем.

Вот что он поведал.

Крампель решил оставить водный путь, которого до того придерживался, и направился к северу с целью добраться до озера Чад. Регион этот пользовался дурной славой, с носильщиками были большие проблемы, поэтому экспедиции приходилось преодолевать значительные трудности. Господа Небу и Бискарра на некоторое время задержались у гостеприимно встретивших их людей племени дакоа. По распоряжению Поля, начальника отряда, они должны были дожидаться его возвращения. Но дни шли, а новостей все не было, и Бискарра с половиной стрелков отправился следом за Крампелем; за ним вскоре последовал и обеспокоенный Небу. Ему оставалось всего два дня пути до лагеря господина Бискарра, когда он узнал, что Поль Крампель и его товарищ убиты в Эль-Кути.

В распоряжении господина Небу находилось всеговосемнадцать стрелков и около тридцати носильщиков, но он все же решил идти в Эль-Кути. Однако негры отказались его сопровождать, и Небу пришлось вернуться в форт Банги. Спустившись затем вниз по Конго, он прибыл в Браззавиль.

Таково было положение вещей. Что мог предпринять Дибовски если не для спасения Крампеля и Бискарра, которые, как можно было думать, уже распростились с жизнью, то хотя бы для их отмщения? Естественно, отправиться в Эль-Куги! Отважный путешественник ни минуты не колебался. Невзирая на трудности с носильщиками, он уговорил господина Небу сопровождать его в Эль-Кути и пустился в путь на той же канонерке, на которой только что прибыл в Браззавиль его новый компаньон.

Прежде чем пускаться в столь трудное путешествие, следовало хорошенько ознакомиться с многочисленными притоками Убанги, например с М'Бали и М'Поко[440], выше форта Банги; с деревней Йонка, где обитало племя бузеру. Господин Дибовски потратил сорок семь дней на ознакомление с реками Омбелла и Кемо. Только после этого, 8 октября, группа собралась в полном составе. Приготовления закончились, носильщиков наняли, багаж упаковали, и 23 октября экспедиция покинула Банги, устремившись по следам отряда Крампеля.

Направившаяся к Бембе группа насчитывала пять белых, сорок пять солдат и пятьдесят носильщиков. С самого начала Дибовски стала трепать лихорадка, но это его не остановило, и 15 ноября он пересек территорию дакоа, имея все основания опасаться племен снусси, агрессивных мусульман, известных своей жестокостью. 22 ноября путешественники встретили в деревне Пангула сенегальца, которому удалось спастись во время погрома в Эль-Кути.

Кровавая драма произошла именно там. 8 апреля экспедиция Поля Крампеля покинула Эль-Кути и двинулась на север. Самого Поля несли в гамаке. На первой же остановке на палатку Крампеля напали люди племени снусси и зарубили его топором. Бискарра тоже стал жертвой нападавших. Так погиб отважный предводитель первой французской экспедиции.

Уцелевший сенегалец рассказал господину Дибовски, что в окрестностях замечены племена снусси. Дибовски решил их преследовать, чтобы, во-первых, отомстить за смерть своих соотечественников, а во-вторых, спасти тех членов группы Крампеля, которым, возможно, посчастливилось избежать побоища в Эль-Кути. Однако деревня Эль-Кути находилась на расстоянии двухсот километров. С большим количеством людей туда добраться нелегко, но, с другой стороны, нельзя отправляться на встречу с таким опасным врагом и в малом составе. Поэтому, хотя Небу советовал идти прямо к Эль-Кути, Дибовски, поразмыслив, отверг этот план и решил вернуться в форт Банги. Но как горевали и он, и его спутники, что не могут отомстить за соотечественников и достойно, по-христиански, их похоронить!

Однако Дибовски не отказался от своих первоначальных планов. По возвращении в Банги он раздобыл небольшое паровое суденышко с буксиром, которое доставило ему носильщиков и множество разных товаров. Месье Небу воспользовался случаем и 12 января вернулся на этом же суденышке в Браззавиль. Как известно, целью экспедиции Дибовски было тщательное ознакомление с Кемо, правым притоком Убанги. Поэтому он со спутниками погрузился на пироги людей племени банзири, самых надежных и самых умных аборигенов этого края. За пять дней они достигли поселка Вадда. Нелегко пробираться через болота и топи Кемо по землям племен лангваси и тогбо! Дибовски договорился с их предводителем Крумой и присоединил к французским владениям часть этой еще независимой территории. Именно тогда был заложен очень важный форт Кемо, немного выше пятого градуса северной широты. У подножия горы с помощью тогбо построили обширное здание, на котором впервые в истории этого региона взвился трехцветный флаг, чтобы развеваться там и впредь!

Закончив со строительством и с посадкой дотоле неизвестных местным жителям томатов и папайи, Дибовски вернулся в поселок Вадда, но уже по новому маршруту — через земли между Кемо и Омбеллой. Завершив исследование этой территории, он вновь спустился к Браззавилю, где встретился с французским исследователем Мэтром. Мэтр собирался в новую экспедицию, а Дибовски, измотанному лихорадкой и тяжелейшими переходами, было предписано покинуть Конго и возвращаться во Францию, что он и сделал. Экспедиция под руководством Дибовски выполнила громадную и очень сложную работу — она поднялась в северо-западном направлении до водораздела между бассейнами Убанги и Шари, главного потока, питающего озеро Чад.

Во Франции теперь узнали о печальной судьбе миссии Крампеля. Поэтому Комитет по делам Африки принял решение усилить следующую экспедицию. Ее главой — а это была уже третья экспедиция — назначили месье Мэтра, только что вернувшегося из двухлетнего путешествия по Мадагаскару. Загадочная и таинственная Африка неудержимо влекла его к себе.

Десятого января 1892 года Мэтр и его спутники, Клозель, де Беагль и де Мезьер, погрузились в Бордо на корабль. Наняв в Дакаре грузчиков, они добрались до Лоанго, где в прибрежных факториях смогли нанять четыреста носильщиков, и небольшими партиями отправили их в Браззавиль, куда после тридцатидневного перехода прибыл и сам Мэтр. Именно там, как мы уже говорили, он встретился с Дибовски, готовившимся к отъезду на родину. Получив в свое распоряжение две канонерки, Мэтр решил как можно скорее попасть в форт Кемо.

По прибытии в Банги Мэтр взял в качестве помощника месье Брюнаша, уже исполнявшего эти функции у Дибовски. Затем экспедиция погрузилась на пироги племени банзири и через двенадцать дней высадилась в Кемо. С отъезда Мэтра из Франции прошло пять месяцев.

Мэтр разработал следующий план: как можно дальше углубиться в направлении Багирми[441], на север Французского Конго, и достигнуть озера Чад. В случае неудачи вернуться через восточную окраину, чтобы добраться до побережья новым маршрутом.

Экспедиция состояла из господина Мэтра, его четырех спутников и сопровождавших их шестидесяти человек, в большинстве своем сенегальских солдат, вооруженных карабинами и девятизарядными ружьями.

Отряд выступил 29 июня. Он пересек земли племени ндри; в те времена эти люди были каннибалами, возможно, таковыми они остаются и по сей день. Заключив мирное соглашение с одним из их вождей, Мэтр дошел 9 июля до деревни Амазага и углубился в чащу. Отряд уже покинули несколько носильщиков и проводников, съестные припасы подходили к концу, охота не удавалась, а тут еще под устрашающий бои тамтамов на отряд напали люди племени манджиа. Мэтру с большим трудом удалось отразить нападение, и 19 июля он разбил лагерь в одной деревне, в густонаселенной местности, где его небольшой отряд мог отдохнуть и запастись провиантом. Однако Мэтру и его людям приходилось быть настороже, потому что в течение двадцати дней случилось множество атак диких манджиа, относящихся, однако, к тому же народу, что ндрис и тогбо. Наконец отряд достиг реки Грибинги, являющейся одним из истоков Шари. Сможет ли экспедиция продолжить свое движение к Чаду? Не без труда преодолев водную преграду, Мэтр 10 сентября остановился у племен акунга, мягких, добродушных, общительных и гостеприимных людей. На всей их территории экспедиции был обеспечен хороший прием. Мэтр заключил соглашения с несколькими вождями. 19 сентября отряд прибыл на территорию аретуза, граничащую с Грибинги до впадения реки Вассако, переправа через которую состоялась 4 октября. Племена сара, в объятия которых попала экспедиция на другом берегу, приняли ее очень хорошо. Но достать съестного оказалось непросто. 10 октября отряд встретил племя бахарсара, посетил территории Дай, Сада, Кумра, Кангара, где завязались отношения с аборигенами Багирми и функционерами Борну в районе проживания тумокс. 7 ноября Мэтр остановился лагерем в городе Палеме, там уже побывал путешественник Нахтигаль[442]; затем Мэтр направился к Логону, одному из притоков Шари, в районе проживания габери.

Тем временем стало ясно, что нет никакой надежды достичь озера Чад. Такой поворот событий был предусмотрен. Мэтру оставалось идти на запад и попытаться добраться до побережья. Преодолев значительные трудности, избежав больших опасностей и потеряв убитыми двух сенегальцев, экспедиция 21 ноября прибыла в Лай, город с десятью тысячами жителей на правом берегу Логоне, в некотором роде столицу, под управлением одного из султанов Габериса.

Двадцать седьмого ноября отряд покинул Лай; отбившись от грабителей, пересек Ба-Тенна[443], приток Логона, и перешел через высокие плато, разделяющие бассейны Чада и Нигера. Оставив позади деревни Гудумбин и Кагененга, где обитали племена лака, Мэтр углубился в регион, в котором до самой деревни Ланне вода встречается крайне редко. За Ланне — отряд покинул ее 10 января — простираются пустынные земли, отделяющие деревню от владений мусульманских племен. 19 января, мучимые страшной жарой, члены экспедиции вступили в первую мусульманскую деревню. В ней обитало племя адамауа. За ней простиралась богатая плодородная долина Бенуэ, ее пересекли за пять дней и остановились в фактории Иола. От побережья эту факторию отделяли четыреста километров. Поскольку вода стояла очень низко, Мэтр не смог воспользоваться паровым катером. 4 февраля он снова пустился в пеший поход, и понадобился целый месяц, чтобы достичь Иби — большого английского центра, расположенного на Бенуэ. Там 4 марта отряд пересел на судно и 23 марта добрался до порта Акасса в устье Нигера[444].

За время этого путешествия, длившегося четырнадцать месяцев, экспедиция Мэтра прошла пять тысяч километров, из них сто пятьдесят — по совершенно неизвестным регионам. Только 12 марта 1893 года Мэтр и его спутники вновь ступили на родную землю.

Так закончилось это дерзкое предприятие. Следует отметить, что в основном, исключая территории между Лоанго, Браззавилем и постом Банги, экспедиция передвигалась за границами Французского Конго.

Эти опасные и трудные путешествия преследовали цель как можно лучше ознакомиться с обширной колонией, которая, будучи объединена с Суданом, когда-нибудь образует большое африканское государство, и толчок этому даст Франция. Северная часть этой территории была исследована первой экспедицией Крампеля, прошедшей через бассейн Огове. Что касается южных районов, то другие путешественники, направлявшиеся из Лоанго в Браззавиль, хорошо изучили дорогу вдоль южной границы, к тому же по ней часто проходили караваны. Благодаря неоднократным попыткам подняться к северу вверх по течению рек Конго и Убанги восточные области Конго оказались тоже неплохо изученными, тем более что вдоль этой границы много деревень и заселенность их достаточно высока. Но в целом внутренние области исследованы очень плохо, о них знают скорее по рассказам караванщиков и торговцев, рискующих вступать в деловые отношения с вождями отдельных племен. Дело в том, что многие из обживших внутренние территории племен пребывают в совершенно диком состоянии. Географы испытывают острую нужду в проверенных официальных данных.

Территория Французского Конго весьма обширна. На севере она граничит с немецким Камеруном, с юга к ней примыкает португальская Ангола, которую Великая река и ее главный приток отделяют от Свободного государства Конго, несколько лет назад перешедшего под корону бельгийского монарха, со столицей Леопольдвиль[445]. Французское Конго населяет большое количество аборигенов, среди них есть оседлые и кочевые, они иногда образуют конгломерации от двух до пяти тысяч жителей черной расы. В целом по конголезской территории разбросано не менее миллиона африканцев.

Миссия инженера Андре Дельтура, если бы ей удалось осуществить свою программу, заполнила бы многочисленные лакуны на географической карте страны и завершила бы изучение этой обширной колонии. С другой стороны, благодаря участию в экспедиции двух депутатов французского парламента мог быть наконец решен вопрос о представительстве Конго в сенате и палате депутатов, подобно другим заморским территориям. Господа Папелё и Дизанкур охотно взяли на себя изучение на местах этой проблемы и были полны решимости во что бы то ни стало довести свою работу до конца.

Основными городами Конго в ту эпоху считались Либревиль, Ластурвиль, Франсвиль и Браззавиль. Первый располагался в эстуарии Габона, последний — на берегу Великой реки, а два других — в глубине страны.

Было решено, что месье Дельтур и его соратники не будут повторять уже проторенный путь между Лоанго и Браззавилем. Оставив Либревиль, экспедиция должна будет пересечь бассейн Габона и направиться на юго-запад к Ластурвилю и Франсвилю. Оттуда, спустившись вниз по реке Алима, предполагалось достичь ее слияния с Конго и по нему доплыть до Браззавиля. В этом случае возвращаться пришлось бы по дороге Лоанго, что полностью отвечало бы пожеланиям вождя Казембе Раззи на приеме у генерала-губернатора.

Конечно, передвижение по региону в описываемое время стало значительно легче и безопаснее, чем в эпоху Крампеля, Дибовски и Мэтра. Но все же путешественников поджидали нелегкие испытания, связанные с тяжелым климатом, дорожными трудностями и враждебностью некоторых местных племен. План предстоящей поездки разработали со всей тщательностью, господин Дельтур и его товарищи были полны энергии, отваги и решительности. Никто не сомневался, что они достойно выполнят возложенную на них нелегкую миссию.

Глава III РУКОВОДИТЕЛЬ ЭКСПЕДИЦИИ И ЕГО СПУТНИКИ


Андре Дельтуру, руководителю экспедиции, снаряженной под эгидой французского правительства, исполнилось тридцать пять лет. Он блестяще окончил Высший политехнический институт и работал инженером в дорожном департаменте. Ему уже поручали миссии подобного рода, и он всегда успешно с ними справлялся. Так, в Судане и Индокитае Дельтуру удалось не только обследовать неизвестные дотоле новые территории, но и включить их в общее торгово-промышленное развитие. Господин Андре Дельтур отличался завидным здоровьем, позволявшим ему безболезненно переносить вредный климат южных стран, который погубил не одного исследователя и путешественника; удивительным хладнокровием, которое не в силах было поколебать ни одно из ряда вон выходящее событие; энергией и силой духа, противостоящими любым испытаниям, и, наконец, отменной храбростью, которую ему уже не единожды приходилось демонстрировать. Это был одновременно боец и ученый, превосходный тип отважных исследователей, сумевших к исходу предшествующего века сделать столько поразительных географических открытий. Поставленная на этот раз перед ним задача — подробное изучение уже известных территорий — не предполагала ни особых опасностей, ни особой ответственности. Тем не менее во время путешествия могли возникнуть затруднения и осложнения, требующие от руководителя сообразительности, знаний и умений. Андре Дельтур в совершенстве отвечал этим требованиям; товарищи полностью на него полагались.

Андре Дельтур был среднего роста, с крупной головой, коротко подстриженными жесткими каштановыми волосами, слегка висящими усами, открытым высоким лбом, решительным лицом, живой его взгляд прятался за полуприкрытыми веками; широкие плечи и грудная клетка, вообще вся его мощная конституция говорила о большой физической выносливости. Его тело и душа не чувствовали усталости, а исключительное хладнокровие, как уже говорилось, не покидало его даже в самые трудные минуты. Он казался очень сдержанным человеком, скупым на слова и жесты. Таков в нескольких чертах портрет руководителя снаряженной во Французское Конго экспедицииС двойной — экономической и политической — весьма деликатной миссией. Министр не мог сделать лучшего выбора.

Господин Луи Мерли, секретарь Географического общества, страстно увлекался дальними путешествиями. Ему исполнилось всего двадцать пять лет; это был славный юноша, преуспевший во многих видах спорта: в фехтовании, гребле, велосипеде, игре в мяч, в теннисе и в футболе. Он захватил с собой велосипед в надежде на то, что непременно воспользуется им, когда возникнет необходимость срочно переправиться на большое расстояние по труднопроходимым дорогам Африки. Храбрость господина Мерли была такова, что ее приходилось постоянно сдерживать.

«Когда я думаю, — сказал он как-то, — что по этим отвратительным дорогам, по равнинам и саваннам однажды побегут автомобили со скоростью сто сорок километров в час, я, право, начинаю сожалеть, что родился на полвека раньше, а не на полвека позже!»

Нечего и говорить, что Луи Мерли был прекрасно осведомлен о стране, куда они прибыли, о ее геодезических[446] особенностях, материальных ресурсах, о характере обитавших в ней племен, о нравах и обычаях аборигенов. Он знал во всех подробностях о путешествии Крампеля, Дибовски, Мэтра и других исследователей, благодаря трудам которых за последние пятьдесят лет приподнялся покров тайны, окутывавший африканскую территорию, теперь уже окончательно ставшую французской колонией.

Господин Исидор Папелё являлся депутатом парламента от Верхней Вьенны, а господин Жозеф Денизар — депутатом от Нижней Сены. Сорокадвухлетний господин Папелё был высок, худ, костист, с чуть седеющими волосами, еще черными — естественными, некрашеными — усами и бородкой; близорукость заставляла его прибегать к лорнету при чтении и письме, но он легко обходился без него, когда ему случалось руководить. Господин Денизар не мог соперничать с коллегой в росте, будучи по меньшей мере на шесть дюймов ниже, кроме того, его уже отягощала явная полнота. Обоих членов парламента сближало отменное здоровье, бурный темперамент и нечувствительность к лишениям, которыми могла изобиловать экспедиция под руководством Андре Дельтура.

Хотя внешне депутаты различались между собой, их характеры имели немало общего, и они неминуемо должны были сблизиться. И действительно, с самого начала пребывания в парламенте между Папелё и Денизаром установились дружеские отношения, которых не нарушало никакое расхождение во мнениях. Не имел никакого значения тот факт, что один приехал из Верхней Вьенны, а другой из Нижней Сены, что в жилах одного текла нормандская кровь, а в жилах другого — кровь жителей провинции Лимузен[447]. Вот уже десять лет, как они стали парижанами и намеревались оставаться ими столько времени, сколько разрешат их избиратели, которых, впрочем, оба депутата вполне удовлетворяли — и тот и другой проявили себя как любезные, внимательные и весьма преданные своим мандатам люди, всегда готовые оказать услугу. По своей натуре оба были оппортунистами[448], всегда держали нос по ветру, со всеми политическими кругами их связывали только дружеские отношения, и если уж следовать парламентским обычаям навешивать всем какие-либо политические ярлыки — консерваторы, прогрессисты, националисты, радикалы, радикалы-социалисты, социалисты-коллективисты и т. д., — то следовало бы назвать их «заединщиками». Да-да! Исидор Папелё и Жозеф Денизар всегда и везде поддерживали большинство, выступая заодно с ним. Они не возражали, не дискутировали, не произносили речей, ни разу не поднялись на трибуну парламента, но голосовали с регулярностью автоматов, в любой ситуации присоединяя свои бюллетени к бюллетеням официального большинства. По сути, это были услужливые и безобидные люди, каких немало в самых разных политических фракциях любого парламента.

Уже несколько лет, как установилась мода, если здесь уместно употребить это слово, на «ознакомительные поездки». Члены парламента охотно принимали в них участие. Газеты весьма неделикатно называли подобные поездки «путешествиями за счет Принцессы». Хотя кошелек этой щедрой и благородной дамы не всегда оказывался полон, такие экскурсии проходили для депутатов в весьма приятных и комфортабельных условиях: проезд в специальных поездах, плавание на борту государственного судна, пышные приемы в местах назначения и неограниченные всевозможные почести. Справедливости ради следует заметить, что все эти поездки, в конце концов, приносили обществу определенную пользу.

Африканский континент представлял широкое поле для подобной деятельности, и депутаты оспаривали друг у друга приглашения правительств Алжира, Египта, Туниса и даже Марокко. И вот впервые представилась возможность посетить главные города и деревни аборигенов во Французском Конго. Причем речь шла не только об экономике, географии и этническом состоянии страны, но и об изучении проблемы представительства новой колонии в парламенте по примеру старых колоний. Жители Конго этого требовали, и следовало рассмотреть, насколько их требования правомерны.

Исидор Папелё и Жозеф Денизар уже давно вынашивали намерение присоединиться к подобной экспедиции.

— Должно быть, весьма приятно побывать в стране в качестве члена официальной комиссии, — частенько повторял депутат Нижней Сены, — и не заботиться о всех этих мелочах, что так досаждают в путешествии.

— Думаю, — соглашался депутат Верхней Вьенны, — нам следует воспользоваться первым же удобным случаем и поговорить с министром.

— Да он рад будет нам услужить! — подхватывал Исидор Папелё. — К тому же вскоре намечается ознакомительное путешествие во Французское Конго, а это обширная страна.

— И очень любопытная страна! — восклицал Жозеф Денизар. — Какие просторы! Какие нравы! Да и жители, наши соотечественники, и вожди племен, претендуют на представительство в парламенте. Для решения этого вопроса требуется глубокое изучение местных условий. Конго можно, пожалуй, сравнить с французским Алжиром. Члены комиссии должны объехать города и поселки, завязать отношения со всеми племенами, разбросанными по территории колонии. Присутствие в комиссии нескольких депутатов или сенаторов просто совершенно необходимо.

— Придерживаюсь того же мнения, — кивал головой Исидор Папелё, — оно совершенно необходимо, даже если путешествие и небезопасно. Не может быть никаких колебаний! — храбро отвечал Жозеф Денизар.

И разгоряченное воображение уносило обоих на бескрайние конголезские равнины, в непроходимые чащи; в мечтах они преодолевали на хрупких пирогах быстрое течение речек и рек и блистательно завершали на благо Франции доверенное им дело!

По их настойчивым просьбам, поддержанным министром торговли, депутата от Нижней Сены и депутата от Верхней Вьенны включили в комиссию под руководством господина Андре Дельтура.

Одновременно с господами Папелё и Денизаром, которым министр доверил политический аспект деятельности комиссии, участия в экспедиции добивался господин Никола Ванофф, член Туристического клуба и делегат от Конгресса эсперантистов.

Господин Ванофф был русский, тридцати лет, приятный в обхождении, при желании просто очаровательный, душа нараспашку, страстный поборник интернационального языка. Трудно даже представить себе, с каким жаром этот, если можно так выразиться, апостол эсперанто отдался служению делу доктора Заменгофа. Достойный соратник Кара, Бофрона, Дельфура и других адептов эсперанто, он весьма способствовал распространению в славянских странах этого универсального языка, призванного значительно облегчить контакты между народами Старого и Нового Света. Как известно, эсперанто уже давно проникло на широкие просторы Центральной Африки, двигая вперед цивилизацию и торговлю.

Надо было видеть и слышать этого энтузиаста поголовной эсперантизации населения земного шара, когда он летал из страны в страну, с конференции на конференцию, извергая на слушателей потоки своего красноречия то на русском, то на французском, то на немецком или английском языках, то на самом эсперанто, которое постепенно набирало силу.

— Нет, господа! — восклицал он своим вибрирующим голосом. — Речь не идет о языке, который подобно воляпюку[449] исчезнет после нескольких тщетных попыток его распространения. Нет и не может быть ничего общего между воляпюком и эсперанто! Дитя доктора Иоанна Шлеера уже родилось мертвым! Чтобы подарить человечеству всем доступный новый язык, нужно быть филологом, а доктор был лишь полиглотом. Он изменял наиболее известные корни, руководствуясь только своим капризом, на окончания почти не обращал внимания, так что в результате, соединенные без всякой логики, и те и другие элементы слов становились совершенно неузнаваемыми! А посмотрите, почему он дал имя «воляпюк» своему детищу! Что он сделал?.. «Вол» происходит от английского «world», по-французски «monde»[450], а «пюк» происходит тоже от английского «speak», что значит «parler»[451], отсюда и «воляпюк», универсальный язык. Что же получилось? Эти комбинации удобны для саксонской расы; латинская раса в них уже ничего не понимает, а что говорить о жителях самых отдаленных уголков земного шара, как они поймут естественное значение этих слов?!

Совсем иначе обстоит дело с эсперанто. Вот вы, что сейчас меня слушаете, вы понимаете меня так, словно я говорю на вашем родном языке! А все потому, что слова в эсперанто составлены из корней, заимствованных из разных языков. Это объясняет, почему за двадцать лет эсперанто распространилось и на старом, и на новом континентах. Разве вы не знаете, что только в Европе на нем говорят в Австро-Венгрии, в Германии, в Англии, во Франции, в Бельгии, в Богемии[452], в Болгарии, в Дании, в Финляндии, в Швеции, в Норвегии, в Испании, в Италии, в Голландии, в России, в Моравии[453], в Португалии, в Турции!.. Представьте себе, этот язык без труда проникает за моря! Поезжайте в Америку, в Африку, в Океанию — повсюду найдете эсперантистов, и они тоже вас поймут. Эсперанто — самый надежный, самый мощный локомотив цивилизации!

Именно так изъяснялся Никола Ванофф. И действительно, чтобы язык стал универсальным, мало так его назвать. «Por ke lingvo estu universala, ne suficas doni al gitian nomon». Эта фраза стоит в качестве эпиграфа на брошюре доктора Лазаря Заменгофа, уроженца города Белостока[454], что недалеко от Гродно, в Российской империи. Население городка пестрое, тут и русские, и поляки, и немцы, и евреи; в ходу четыре языка, получается такая смесь, что невозможно разобраться! Это и натолкнуло доктора Заменгофа на его гениальную идею, претворение которой в жизнь было отпраздновано 5 декабря 1887 года.

Первая публикация доктора содержала интересное предисловие, в котором говорилось о преимуществах нового универсального языка, связанных с ним проблемах и путях их разрешения. Затем следовало несколько отрывков в стихах и прозе, грамматический справочник эсперанто и, наконец, словарь девятисот основных корней.

Главный редактор специальной эсперантистской газеты, страстный поклонник русского доктора, господин де Бофрон, перепечатал брошюру Заменгофа в своей газете.

Следует заметить, что изучение эсперанто не представляет трудности ни в плане произношения, ни в плане запоминания слов и правил. Его учишь, как дышишь, да простится мне это вульгарное сравнение. После десяти уроков обучающиеся могут свободно говорить друг с другом. Вышла даже брошюра под названием «Эсперанто за десять уроков» — «Esperanto in dos lecciones». Поэтому нечего удивляться, что в настоящий момент число приверженцев эсперанто во всем мире уже превысило сотню тысяч. И никак нельзя забывать, что именно благодаря Туристскому клубу во Франции, его постоянным заботам, многочисленным публикациям, успешной пропаганде новый универсальный язык получил такой мощный толчок к развитию.

Прежде всего, эсперанто — язык легкий, гибкий, гармоничный, он в равной степени годится и для прозы, и для поэзии. На нем можно выразить самые глубокие мысли и самые тонкие чувства. В его основе лежит выбор корней в зависимости от степени их универсальности, в некотором роде всеобщее избирательное право. Чтобы сделать произношение удобным для широких масс говорящих, доктор Заменгоф отождествил фонетику универсальных корней с их написанием.

Единственное, что можно поставить в укор эсперанто, — это то, что шведский и русский языки, с точки зрения произношения, стоят от него дальше, нежели другие европейские языки. Их носители, обучаясь эсперанто, должны делать больше усилий, чем народы латинского или саксонского происхождения. Тем не менее эсперанто представляет такое практическое удобство, что первое место по числу его приверженцев занимает Россия, а второе — Швеция.

По всем этим причинам новый язык пустил глубокие и мощные корни во всех странах. Можно с гордостью утверждать — и Франция немало этому способствовала, — что ныне не существует более страны, где нельзя было бы встретить эсперантистов.

Таким образом, страстные пропагандисты эсперанто добились поразительных успехов. Весьма серьезны их достижения и в Центральной Африке. Как делегат Туристского клуба, Никола Ванофф собирался сначала закрепить эти достижения во Французском Конго, а затем распространить их на Свободное государство Конго при помощи «Belga Sonivolo», бельгийской эсперантистской газеты.

Поэтому ничего удивительного, что, пока «Туат» глотал милю за милей между Марселем и Либревилем, эсперанто оставался в центре разговоров наших путешественников. Инженер Андре Дельтур и Луи Мерли были только рады случаю обучиться языку, который мог оказаться весьма полезным в предстоящем путешествии. С таким увлеченным учителем они очень быстро двигались вперед. Делать на корабле было нечего, и Никола Ванофф смог прочно закрепить со своими учениками основы грамматики и лексику словаря эсперанто. Так что по прибытии в Либревиль они говорили на новом языке, как на своем родном.

Другие пассажиры судна, промышленники, торговцы, ехавшие в Конго для длительного пребывания, воспользовались случаем и тоже выучили язык, который значительно облегчал им жизнь и работу в незнакомой стране. Можно сказать, «Туат» представлял собой плавучий класс, двигавшийся к западным берегам Африки. Если и не весь экипаж судна овладел простыми и логичными структурами эсперанто, то совсем немного не хватало, чтобы его капитан, по прибытии на рейд Либревиля, начал отдавать приказы на этом замечательном языке, который из области торговли может вскоре проникнуть и в сферу мореплавания.

А что же депутат от Нижней Сены и депутат от Верхней Вьенны? Разве они не числились среди лучших учеников эсперанто?

Прежде всего, надо заметить, что море не благоволило к Исидору Папелё и Жозефу Денизару. Лишь однажды они смогли покинуть свою каюту — когда «Туат» шел Гибралтарским проливом. Но в каком они находились состоянии! Естественно, что им не удалось прочувствовать все прелести нового языка, впрочем, как и вкус разнообразных яств в столовой корабля. Уроки не пошли бы им впрок, как и самые лучшие блюда, — и мозг, и желудок не были бы в состоянии их переварить. Вот почему достойные члены парламента, прибыв в Либревиль, понимали язык доктора Заменгофа не больше, чем при отплытии из Марселя!

К слову сказать, ни тот, ни другой не чувствовали в себе особого призвания к эсперанто. Они принадлежали к тем бравым французам, настоящим патриотам, которые ценят свой родной язык превыше всякого другого и считают, что могут им обойтись в любой самой сложной ситуации. Будь они даже в состоянии учить эсперанто на корабле, то и тогда, скорее всего, уклонились бы от уроков. Оказавшись на африканской земле, наши депутаты даже и не подумали наверстать упущенное. У них была одна забота — восстановить силы после изнурительного морского путешествия.

Впрочем, в Либревиле они однажды поступились своей непреклонностью. Никола Ванофф без устали твердил о пользе, которую эсперанто принесет их экспедиции.

— Вероятно, вы правы, — согласились депутаты, — мы не спорим. Если бы на борту «Туата» у нас появилась возможность, мы, наверное, воспользовались бы вашими уроками. Но ведь вы знаете этот новый язык, господин Дельтур и господин Мерли тоже его знают, а раз мы не будем расставаться, то и мы как бы его знаем!

— Может случиться, — возразил Никола Ванофф, — что вам самим придется на нем общаться…

— Ну, для такого случая нам достаточно знать несколько слов, в основном чтобы спросить о чем-нибудь, — заявил господин Исидор Папелё.

— И несколько слов, чтобы ответить, — присовокупил господин Жозеф Денизар.

После этого разговора депутаты выучили на эсперанто две фразы «Как вы себя чувствуете?» и «Премного вам благодарен!».

— Зная эти слова, — утверждали они, — можно смело пускаться в кругосветное путешествие!

Глава IV ПОСЛЕДНИЕ ПРИГОТОВЛЕНИЯ


По рельефу территория Французского Конго достаточно однообразна. Обширные, почти голые равнины с потрескавшейся от тропической жары почвой чередуются с густыми, труднопроходимыми лесами, где путника защищают от палящего солнца сомкнувшиеся кроны высоких деревьев. Там и сям вырисовывается силуэт средневысотного поднятия, скорее холмов, нежели гор, у подножия которых проложили свои извилистые русла высыхающие летом и бурные и полноводные в период дождей потоки.

Страна разделена на две половины бассейнами крупных рек — Огове в северной части страны и Конго, или Заира, — в южной. В колонии практически нет ни проезжих дорог, ни средств транспорта, торговля осуществляется посредством караванов, которым требуются долгие месяцы, чтобы покрыть расстояние от побережья до западной границы. Обычно их маршрут начинается в Лоанго или в Либревиле.

Сейчас, когда экспедиция Андре Дельтура стремилась по возможности расширить имевшиеся о колонии сведения, передвижение по ее территории таило в себе те же трудности и опасности, что и в эпоху господ де Бразза, Крампеля, Дибровски и Мэтра, рисковавших углубляться в неисследованные земли. Нужно было довериться опыту предшественников и следовать их примеру. О лошадях, повозках, экипажах и речи не шло: во-первых, не существовало дорог, во-вторых, отсутствовали пастбища, потому что безжалостное солнце выжгло на равнинах траву и прочую растительность. Экспедиции предстояло пешим ходом достичь внутренних районов страны, пройти через леса и саванны, преодолеть водные преграды, поднимаясь и спускаясь затем по течению крупных рек. В качестве водного транспорта должны были служить пироги аборигенов, а также паровые катера и канонерки, с большей или меньшей регулярностью осуществлявшие сообщение между Конго, Огове и их притоками.

Нечего и говорить, что Андре Дельтур и Луи Мерли тщательно изучили страну по самым свежим и самым точным документам, ознакомились со всеми проведенными до них исследованиями этого обширного района Восточной Африки. Им следовало позаботиться о безопасности экспедиции — ведь ее путь будет пролегать среди не до конца покоренных племен, многие из которых до сих пор пребывают в дикости, а также обеспечить достаточный запас питания, потому что полагаться только на охоту и рыбную ловлю никак нельзя, о чем свидетельствовал опыт прежних отважных покорителей африканских просторов.

Если не считать самого господина Андре Дельтура и его спутников, экспедиция была укомплектована следующим образом.

Генерал-губернатор колонии, господин Г. Реньо, предусмотрительно снабдил экспедицию военным отрядом. Он состоял из сорока сенегальских стрелков и матросов под началом двух сержантов, Троста и Сезэра. Оба по происхождению были французами, одному исполнилось двадцать семь, другому — тридцать лет. Они уже довольно давно состояли на службе в колонии, слыли прекрасными солдатами, хорошо приспособились к местным особенностям и климату. Сильные, энергичные, ловкие, они прекрасно управлялись с аборигенами, и руководители экспедиции могли полностью положиться на их усердие и преданность.

Стрелки, все один к одному, отбирались среди самых обученных и дисциплинированных солдат специального корпуса, учрежденного приказом министра колоний. Их амуниция состояла из суконной блузы темного цвета и хлопчатобумажных рубашки и брюк, на голове красовалась красная феска со спадающей на плечо голубой кистью. К этому наряду полагалось вооружение, необходимое и достаточное для отражения нападения некоторых опасных для караванов племен, преимущественно во внутренних областях страны. У каждого сенегальца было девятизарядное ружье со штыком, сабля и топорик; на спине — вещевой мешок, на поясе — чехол для штыка и патронташ.

Солдаты под руководством сержантов Троста и Сезэра уже несколько месяцев проходили в окрестностях Либревиля усиленную подготовку; все они были хорошо тренированы и прекрасно стреляли. Поскольку их отобрали из самых лучших воинов гарнизона, то физические качества и надежность эскорта экспедиции сомнений не вызывали. Отряд дополняли шестьдесят носильщиков-аборигенов, отобранных специальными бригадирами. Носильщикам платили не деньгами, а товарами. Им вменялось в обязанность тащить все снаряжение экспедиции, личные вещи ее участников, а также нести в гамаках белых, когда те по болезни или по другой причине не смогут передвигаться сами. Гамак несут четыре носильщика — двое спереди и двое сзади. В экспедиционное снаряжение входили также тюки с товарами и бесчисленные ящики с провизией для более чем сотни человек — деревни местных жителей разбросаны на больших расстояниях и надеяться на частое пополнение припасов не приходилось.

Товары предназначались для подарков, торговли, обмена с племенами и оплаты их услуг; в основном это была белая и красная ткань, до которой конголезцы особенно охочи, а также ножи, зеркала, золоченые гвозди, медная проволока и другие мелочи.

Что касается съестных припасов, то выбор оказался невелик — бочонки с салом, мясные консервы и сушеная рыба. Поскольку невозможно взять с собой все необходимое количество еды, то приходилось частично надеяться на охоту в лесах и саванне, а также на рыбную ловлю, которая обещала быть неплохой в это время года, пока тропическая жара еще не иссушила быстрые потоки.

В Либревиле Андре Дельтур и Луи Мерли тщательно следили за экипировкой каравана. Они прекрасно знали о поджидавших экспедицию трудностях и хотели удостовериться, что никакие неожиданности не застанут их врасплох. Условия для похода вполне благоприятствовали участникам, но им грозили усталость, лишения и опасности, в том числе со стороны некоторых недружелюбных, всегда готовых к бунту племен, а также нападения мусульман из северо-западных районов. В обширных землях центральных областей, где нередко населенные пункты отстояли друг от друга на шестьдесят и более километров, бесчинствовали грабители караванов. Генерал-губернатор принял близко к сердцу интересы экспедиции и сделал все от него зависящее, чтобы облегчить ей выполнение трудной миссии, в частности, снабдил отряд всеми необходимыми документами. Он также позаботился обеспечить экспедицию падежным проводником.

Этот проводник принадлежал к бакота[455], занимавшего земли по реке Огове на восток от Либревиля. Его звали Линвого. Ему было лет тридцать, он отличался отменным здоровьем и незаурядным умом. Господин Реньо уже неоднократно прибегал к его услугам и ни разу не имел случая пожаловаться на отсутствие верности и отваги этого туземца. Уже несколько месяцев Линвого числился в штате резиденции и регулярно получал жалованье. Он, конечно, не знал всех местных наречий, которые сильно отличаются друг от друга, но хорошо говорил на основном конголезском[456] языке. Надо сказать, Никола Ванофф с большим удовлетворением узнал, что проводник неплохо владеет и эсперанто.

Вся эта подготовка к походу не слишком интересовала коллег по Бурбонскому дворцу[457]. Во всем, что касалось организации экспедиции, они полагались на ее руководителя. Ведь их интерес к стране имел особый характер. Должна ли конголезская колония иметь представительство в парламенте и сенате? Вот что должны были решить господа Исидор Папелё и Жозеф Денизар. Нё откладывая дела в долгий ящик, они начали свою работу уже в Либревиле. Действительно ли и европейское и черное население колонии хотят всеобщих выборов? Нет ли противоречий во взглядах людей со столь различным менталитетом? Конечно, в палате депутатов, как и в сенате, есть мулаты и негры. Так почему бы и лоангам, бакото, адума, батеке и пагуинам не выдвинуть своих кандидатов с таким же цветом кожи, как и у них? Ведь в данном случае этот фактор служит показателем не политических, но социальных различий!

Какое мнение на этот счет имели депутаты от Верхней Вьенны и Нижней Сены? Ответ прост: никакого! Они посмотрят, изучат, проконсультируются, поговорят с теми, с другими… Организуют конференции в главных городах колонии, куда пригласят представителей разных политических и социальных групп будущего электората. В самом Либревиле губернатор и другие представители местных властей возражали против расширения избирательного права на всех жителей колонии, включая туземцев.

Оба депутата в глубине души, возможно, тоже придерживались мнения, что право голоса должно распространяться только на европейцев, населяющих Французское Конго. Но окончательное решение они, как ответственные исследователи, составят лишь после самого серьезного изучения вопроса на местах, тем более что маршрут экспедиции должен был привести их во все наиболее значимые регионы колонии.

Тем не менее господин Исидор Папелё спросил у господина Г. Реньо:

— Почему вы лишаете туземцев права принимать участие в голосовании?

— Почему? Да потому, что, хотя прогресс и цивилизация довольно быстро распространяются в этой стране, они еще недостаточно захватили оседлые и особенно кочевые племена, так что большая часть туземцев еще не готова к всеобщим выборам.

— Однако, — возразил господин Жозеф Денизар, — в других французских колониях, на Антильских островах например, или в Индокитае, и даже в Африке, в Сенегале, дела обстоят иначе!

— Бесспорно, — согласился господин Реньо, — но в названных вами колониях уже существует средний класс, который еще не сформировался в Конго. Союзы между европейцами и туземцами крайне редки, здесь нет ни метисов, ни квартеронов[458], ни других продуктов смешения белой и черной рас, коих так много, например, в Америке.

— Ваши рассуждения вполне логичны, господин губернатор, — господин Исидор Папелё был готов принять любое мнение, — но не исключено, что нам будут возражать, и довольно резко!

— Вполне возможно, господин депутат. Но должен заметить, что, хотя Алжир является французской колонией вот уже шестьдесят лет и в нем нет племен-каннибалов, как в Конго, и там живет пять миллионов арабов, ни один представитель туземного населения не появлялся в стенах парламента.

— В конце концов, — заключил господин Жозеф Денизар, — мы изучим вопрос со всех сторон и объективно изложим в отчете все точки зрения, включая персональные, чтобы правительство могло квалифицированно принять решение.

— Во время ознакомительной поездки, — заметил губернатор, — вы войдете в контакт с основными племенами колонии, познакомитесь с их обычаями, нравами, традициями, восприятием жизни… Все это поможет вам судить о проблеме с полным знанием дела. Повторяю, в некоторых уголках Конго еще живут туземцы-каннибалы. И что получится, если — вы только представьте себе такую возможность — в результате равного избирательного права в парламенте объявится парочка каннибалов?

Депутаты переглянулись, но промолчали, не рискнув сказать, что в стенах парламента каждодневно происходит если не физическое, то моральное взаимное пожирание партий и фракций разной политической окраски. В любом случае, подумали депутаты, мы не уедем из страны, не изучив досконально этой проблемы, не увидев всех подробностей своими глазами, не составив объективного и окончательного отчета.

Намерение, если даже хотите претензию, туземцев фигурировать в списках избирателей подтвердили многочисленные визиты к вождю Казембе Раззи, с которым депутаты познакомились на приеме у губернатора. Во время этих визитов их сопровождал Никола Ванофф, ведь депутаты не говорили ни на конголезском языке, ни на эсперанто, а вождь только их и понимал, так что без переводчика было не обойтись. Раззи утверждал, что туземцы колонии рассчитывают на господ Папелё и Денизара в положительном решении их избирательных проблем. Он настаивал, что вожди основных племен, с которыми депутаты обязательно встретятся во время путешествия, не только придерживаются того же мнения, но даже идут дальше — кроме права избирать, претендуют на право быть избранными во французский парламент.

Во время подобных бесед господа депутаты вели себя весьма сдержанно, но заверили Казембе, что их отчет правительству отразит точку зрения аборигенов на проблему всеобщего избирательного права.

Раззи повторил свое приглашение посетить его земли по возвращении экспедиции из Браззавиля. Он надеялся, что господин Дельтур со спутниками вернется в Лоанго по южной конголезской границе и найдет общий язык с обитавшими там племенами, в том числе с его собственным. Со своей стороны, он обещал исследователям самый сердечный прием.

По просьбе депутатов Никола Ванофф заверил Казембе, что они вполне разделяют его пожелания, так как те отвечают их намерениям провести возможно полное и объективное изучение мнения аборигенов.

План ознакомительной поездки составился такой.

Было решено использовать опыт предшествующих исследователей, маршруты которых Луи Мерли, заручившись согласием Андре Дельтура, тщательно изучил. Выйдя из Либревиля, караван пешим ходом пройдет двести километров на юго-запад, до реки Огове, через которую переправится со всем снаряжением и наличным составом. После переправы экспедиция продолжит пешее движение через равнины и чащи до Ластурвиля, где проведет несколько дней.

Этот первый этап пути, если не случится ничего непредвиденного, предположительно продлится четыре недели.

Оставив Ластурвиль, или Мадивиль, как он теперь называется, отряду, скорее всего тоже пешим ходом, придется отклониться от своего маршрута и через земли племен адума выйти к Франсвилю, так как почти все водные пути региона в это время года не пригодны к навигации. До Франсвиля отряду придется пройти двести километров. Там предполагалась еще одна остановка на неделю, чтобы люди отдохнули и чтобы господа депутаты смогли продолжить свои исследования в этом крупном центре конголезской колонии. К тому же экспедиция надеялась пополнить пищевые запасы, чтобы без хлопот преодолеть третий этап пути, который должен был привести их на берег Великой реки.

Там начинался следующий этап через дикие, малоизученные земли, бедные водой, но ощетинившиеся лесами, которые сильно замедляли и затрудняли движение. Но зато через сто пятьдесят километров караван дойдет до Алимы, притока Конго, и путникам останется только сесть в пироги и отдаться на волю течения. Оно донесет их до слияния рек, а там начнется следующий переход по воде длиной в восемьсот пятьдесят километров, который они осуществят на паровых катерах или обслуживающих речную навигацию больших пирогах. Браззавиль — конечная точка их путешествия на этом этапе.

В Браззавиле опять длительная остановка, во время которой должна значительно пополниться справка, касающаяся проблемы выборов и электората колонии, как и справка по индустриальному и торговому развитию Французского Конго.

По расчетам, в которые, впрочем, жизнь частенько вносит коррективы, экспедиция должна добраться до Браззавиля в конце ноября. От Браззавиля начнется последний этап маршрута — к побережью, в направлении Лоанго, с визитом к Раззи и племенам, живущим вдоль южной границы.

По этому плану, ознакомительная поездка продлится но три с половиной месяца, если только не произойдет ничего непредвиденного и не возникнет никаких препятствий. Из Лоанго в Либревиль отряд собирался переправиться на пакетботе, обслуживавшем основные пункты на африканском побережье Атлантики.

План был хорошо продуман и позволял выполнить все стоявшие перед экспедицией задачи.

Девятого сентября, после недельного пребывания в Либревиле, экспедиция завершила все дела. Отправление назначили на следующий день. Снаряжение было упаковано, тюки с товарами распределены между носильщиками, которым оставалось только поставить их себе на голову и гуськом двинуться за своими бригадирами. Сенегальцы под командованием сержантов Троста и Сезэра будут эскортировать колонну — одна часть возглавит шествие, другая замкнет его.

Андре Дельтуру, как и его товарищам, не терпелось пуститься в дорогу; с каким нетерпением ждали они отъезда! Исидор Папелё и Жозеф Денизар, безусловно, разделяли чувства спутников. И действительно, последние месяцы они столько путешествовали в мечтах, что просто сгорали от желания обратить мечту в реальность.

Носильщики и солдаты, сопровождавшие экспедицию, пребывали в хорошей форме и обещали показать неплохую выносливость и трудолюбие.

В последний вечер в Либревиле опять состоялось торжество. Губернатор пригласил гражданские и военные власти на прием, который должен был закончиться прощальным пуншем под крики «ура!».

Прием прошел очень весело. Андре Дельтур, Луи Мерли, Никола Ванофф получили от собравшихся самые сердечные поздравления и искренние пожелания доброго пути. Впрочем, господа депутаты от Верхней Вьенны и Нижней Сены также не были забыты. Бурные выражения теплых чувств в их адрес растрогало коллег чуть ли не до слез. Церемония завершилась тостом губернатора, к которому с энтузиазмом присоединились остальные. Ответная речь Андре Дельтур а вызвала единодушные аплодисменты.

Вечер закончился к десяти часам, а на следующий день караван, провожаемый всеми обитателями города, покинул Либревиль. Отряд уже скрылся за последними домами, но еще звучали радостные крики и прощальное «ура!».

Глава V ЭТАП


Несмотря на сентябрь, стояла сильная жара. Первый этап маршрута экспедиции не предвещал никаких осложнений. С моря дул бриз, он смягчал жар солнца и пригонял легкие облака; в окрестностях Либревиля росло много деревьев, они тоже на какое-то время накроют своей тенью отряд, направляющийся на юго-запад, к левому берегу Огове.

Сержант Трост шагал рядом с проводником во главе звена сенегальских стрелков. За ними шли члены экспедиции. Господин Дельтур и его спутники были одеты в легкую и мягкую фланелевую одежду, их головы предохраняли от солнца белые полотняные шлемы со специальным задним козырьком[459]. У каждого через плечо висело ружье, даже у депутатов, которые надеялись не упустить случай, если вдруг мимо прошмыгнет какая-нибудь дичь. И это не было пустой самонадеянностью. Разве господа Исидор Папелё и Жозеф Денизар не принимали участие постоянно в президентских охотах в Марли и Компьене?[460]

Несколько позади шли носильщики с тюками на головах, с голыми ногами и грудью; от ходьбы босиком подошвы у них ороговели и стали твердыми как дерево. Они шли парами, под зорким взглядом своих бригадиров. Вторая группа стрелков с сержантом Сезэром замыкала колонну.

Маршрут первого дня проходил по правому берегу эстуария Габона. Земля под ногами представляла собой смесь глины и песка. Жаркое экваториальное солнце превратило ее в камень.

Загрузка...