Рассказ о воде

Ищи воду там, где пески.

Нас было трое в купе: красный командир, профессор-историк и я.

Командир был в походной одежде, перетянутый ремнями, в южных брезентовых сапогах. Под лучами солнца и в ветрах Средней Азии его лицо обрело загар зрелого мужества, волосы утратили свою золотистую нежность, глаза научились глядеть твердо и осмотрительно. Командир только-что закончил летний лагерный сбор и возвращался домой на побывку. Выразительная суровость вещевого довольствия — металлической фляги в суконном чехле, скатанной тесно шинели, сумки патронной, вещевого мешка — уже нарушалась предвестниками домашнего очага — заботливой корзинкой персиков и винограда, деревянной красной лошадкой и букетом раскидистых роз.

Профессор ехал из дому, из Ленинграда, на работу в один из среднеазиатских исследовательских институтов. Он должен был нагнать передовую экспедиционную партию, снаряженную институтом в пески. Профессор был исследователем кабинетного типа, ему редко приходилось бывать в экспедициях, и предстоящий поход вызвал в нем — в чем он признался — не малое беспокойство и неуверенность. Академическая добросовестность заставляла его избегать излишних дорожных бесед, и почти все время нашего совместного пути он был погружен в книги, откуда вычерпывал необходимые сведения, подготовляя себя к экспедиции.

Я же совершал свой обычный путь корреспондента журнала, наматывая еще одну тысячу верст на увесистый и без того клубок моих путешествий и странствий. На этот раз мне было поручено дать корреспонденцию о новых среднеазиатских фруктовых совхозах в долине реки Юмид-су, коснувшись попутно («можно рассказ») оросительных работ, проводимых в песках Елум-кум. Моя записная книжка, надышавшись воздухом фруктовых садов, наполнилась, будто восточная лавка, плодами фиговых и миндальных деревьев, айвой, абрикосом и персиком, грецким орехом и виноградом. Плоды были тщательно разложены мной по главам, точно по ящикам, и я уже видел повесть о них на страницах журнала. Признаюсь, увы, что со второй половиной задания, об орошении песков, дело обстояло далеко не так хорошо.

Я стоял у окна. Пустынная степь медленно кружилась в окне гигантской восьмеркой. Песчаные волны, барханы, сменились полосами штиля, такырами, иногда в несколько километров длиной, гладкими как паркет площадями, то с высохшей и потрескавшейся глиной, звенящей под копытом коня, словом металл, то с жидкой горько-соленой и топкою грязью, жалким остатком весенних вод. Местами встречалась чахлая проседь пустынных растений — зеленые побеги молодого кандыма, кустарника, травянистый покров песчаной осоки и, редко-редко кисти золотисто-желтых плодов изуродованной песчаной акации, этой далекой и бедной сестры акации русской, садовой. Ни песчаные волны, ни полосы штиля, ни скудная зелень, ни даже золотисто-желтые ветви акации не могли нарушить монотонность ландшафта, разбить иго пустынных песков.

— Какая однообразная степь! — сказал я досадливо.

— Я перестал смотреть, — добавил профессор и отложил от себя книгу. — Просто Сахара какая-то.

Мы помолчали минуту. Те же пески неслись за окном.

— Скоро местность определенно изменится, — сказал вдруг командир, — километров за сорок. Я знаю эти места. Мы вблизи песков Елум-кум, песков смерти, поместному. Это тяжелые пески. Но скоро местность определенно изменится. Вот, посмотрите журнал.

Он протянул мне свежий номер «Ирригационного вестника» и ткнул пальцем в первый абзац статьи. Я прочел там:

«Завершение постройки первого головного сооружения на реке Юмид-су и самого магистрального канала, уже наполненного водой, позволяет в ближайшие дни начать работу по закладке остальных головных сооружений и проведению магистральных каналов, долженствующих превратить песчаную пустыню Елум-кум в цветущую местность».

В дальнейшем статья, как и весь журнал, впрочем, носила узко специальный характер с отпугивающими змейками интегралов, как полагается, и с зарослями таблиц и сеток, по которым вились лианы кривых, — но я все же бегло просмотрел ее, прежде чем вернуть командиру. Моя добросовестность была вознаграждена обилием фотографий, приложенных к статье и изображавших в большинстве случаев виды плотины и шлюзов в различных ракурсах и отрезков канала. Среди фотографий мое внимание привлек снимок группы людей, стоящих на вершине плотины, вонзавшей в воду бетонные зубья шлюзов и раздваивавшей реку Юмид-су. Эта группа людей представляла собой руководство елум-кумским ирригационным строительством.

Фотография была очень четка, настолько, что можно было различить не только фигуры и одежды, но даже лица людей, стоящих в тесной группе на вершине плотины, а услужливые маленькие цифры у ног людей давали возможность, если опустить глаза к подписи, познакомиться с каждым из них в отдельности. В центре стояли начальник работ, главный инженер, секретарь коллектива и главный гидролог — высокий малый в авиаторской шапке, крагах, с окладистой бородой. Все эти люди стояли на вершине плотины с уверенной хозяйской осанкой, и было что-то победоносное в них, как бы утверждавших свое неоспоримое господство над рекой Юмид-су и уходящими вдаль песками.

Я отдал командиру журнал, и беседа наша потекла по руслу ирригации.

На ближайшей станции была большая посадка, вагон уплотнился, и четвертое место нашего купе занял новый пассажир. Он был высокого роста, с портфелем, почти без вещей, обвешанный папирусами чертежей. Едва войдя и поздоровавшись с нами, он засел в угол и принялся рассматривать свои карты и чертежи. Вначале новый спутник, казалось, не обращал на нас никакого внимания, и мы беспрепятственно продолжали наш разговор. Но позже время от времени он стал отрываться от своих карт и чертежей и внимательно прислушивался к нашей беседе. Когда же командир коснулся политического значения орошения в среднеазиатской республике, новый спутник не удержался:

— Совершенно правильно, — сказал он, — недостаток атмосферных осадков — это основная причина того, что в прошлом у народов степных местностей преобладал кочевой быт с полудиким скотоводческим хозяйством. В некоторых местностях так дело обстоит и по сию пору, и потому-то так редко населены такие районы: иной раз по два-три человека на квадратный километр. А ведь эти земли, товарищи, представляют собой главнейший землеродящий фонд Союза, столь важный для развития зерновых и других ценных товарных культур, и особенно в связи с проведением Туркеиба. Однако, использовать Этот великолепный фонд возможно лишь, если искусственно ввести в него влагу, проще говоря, оросить, ибо орошение есть основа процветания всех засушливых стран мира и в том числе наших среднеазиатских земледельческих районов. Это — закон агрономии, товарищи, — закончил он, оглядев нас с учительской строгостью.

— Вам это знать лучше, товарищ Хрущов, — сказал я.

Он удивленно посмотрел на меня:

— Вы меня знаете?

Теперь пришла моя очередь апеллировать к «Ирригационному вестнику». Я взял журнал, раскрыл страницу, где находилось фото, изображавшее группу людей на Плотине, и указал нашему новому спутнику на бородатого человека с цифрой «6» возле ног и подпись внизу: главный гидролог строительства т. Хрущов.

— Страна должна знать своих героев, — шутливо сказал я.

— У вас хорошая зрительная память, — ответил он. — Будем знакомы.

И он подал мне свою крепкую руку, потом профессору, потом командиру. Так состоялось принятие гидролога Хрущева в нашем купе.

Мы забросали Хрущова вопросами, — «как» и «что», «где» и «каким образом» не сходило у нас с языка. Ведь кто же лучше Хрущова мог информировать нас о елумкумском строительстве. И с жадною радостью и благодарностью профессор, командир и я вбирали в себя слова гидролога.

Он оказался разговорчивым, любезным человеком, давал подробные и ясные ответы на наши вопросы. Он не поленился даже вытащить и развернуть карту, и мы, склонившись над ней, увидели пустыню Елум-кум.

Метровая карта почти целиком была задернута вуалью густых черных точек, которыми, как пояснил нам гидролог, топографическая грамота обозначает пески. В иных местах точки шли сплошняком, и мы уже знали, это были пески ровные, в других местах из точек кристаллизовались узоры, напоминавшие морозные узоры на запушенном снегом окне, и мы уже знали, это были пески бугристые. Песками ровными и песками бугристыми была сплошь покрыта местность Елум-кум, от которых и получила свое угрюмое имя Елум-кум, Пески смерти. И только на самом западе карты струилась голубая извилистая лента реки Юмид-су.

Это была карта, изображавшая местность до начала работ по орошению пустыни Елум-кум.

Потом гидролог показал нам карту, изображающую местность в начале работ.

Мы увидели, как на одном из поворотов Юмид-су жесткая скоба расщепляла реку, обращая ее в глубокую рогатину вод. (Тут только я увидел с особенной ясностью, как метки слова: река разветвляется. Действительно, растущая из реки голубая лента была похожа на ветвь.) Гидролог пояснил, что от реки Юмид-су, текущей со значительным уклоном, отводится с помощью особого сооружения канал, с меньшим уклоном, чем река. Такой канал, непосредственно берущий воду из реки, называют магистральным каналом, а сооружение, расщепляющее реку, головным. Магистральный канал постепенно отделяется от реки и на некотором месте устанавливает, так сказать, свое командное положение над участком земли, расположенным между ним и рекой, в данном случае над одним из участков песков Елум-кум.

Командное положение, — подчеркнул Хрущов, — ибо из Этого магистрального канала может быть орошаема любая часть площади: от него отводятся по направлению наибольшего уклона каналы распределительные, а от них уже оросительные каналы, из которых вода идет на поля. Эти последние две категории каналов составляют так называемую распределительно-оросительную сеть. А вся такая оросительная система, получающая воду из реки самотеком, носит название самотечной оросительной системы. Она распространена больше всех других систем орошения, и свыше трех четвертей орошаемых районов Америки и нашего Союза орошаются именно ею.

— Вы скоро увидите, — сказал гидролог, — мы проедем вблизи ирригационных работ. А теперь, вот, смотрите!

И он развернул перед нами третью карту. Она была совсем непохожа на первые две. Ряд магистральных каналов (я уже умел различать их) пересекал местность Елум-кум, неся с собой оросительную водную сеть. Густая вуаль точек, обозначавших пески Елум-кум, исчезла, и вместо нее появилась ситцевая раскраска лугов, огородов и пашен зерновых хлебов. На карте появились кружки плодовых садов, нежные краски хлопковых и рисовых полей, виноградников. В таблице условных знаков цвели пшеница, просо, миндаль, люцерна и джугара. Расчет строителей на долгие годы бросил их семя в виде условных знаков и красок на чистое поле ватманского листа. И нам, под говор строителя склонившимся над этим ватманским полем, становилось убедительно ясно, что условные знаки и краски покинут тесное метровое поле нищеты и надежды, чтобы цвести настоящей жизнью в орошенных песках Елум-кум.

— Ваш рассказ, — заметил профессор, — напомнил мне рассказ Геродота. Когда Крез со своим войском подошел к реке Галис, он оказался в затруднении, как ему перевести войско через реку (мостов через Галис в ту пору еще не было). В лагере же, по преданию греков, находился философ Фалес, который учил, что вода есть начало всего. Фалес знал законы воды и устроил так, что река, до того времени преграждавшая путь войску, оказалась в тылу. Вот как ухитрился сделать это Фалес. Река текла слева лагеря, предположим здесь, — профессор пальцем указал место на берегу Юмид-су, на карте. — Ну, вот, Фалес велел слева же копать глубокий ров, имеющий вид полумесяца, так, чтобы река обтекла лагерь с задней стороны с тылу (вы представляете себе?) и, обошедши лагерь, втекла бы вновь в старое русло, только подальше, вправо от лагеря. Вот так хитро разделил Фалес реку Галис, и она стала проходимой с обоих берегов. Эго было очень хитрое решение для той поры. — Тут профессор рассек пальцем реку Юмид-су и добавил: — Конечно, это не совсем то, о чем говорили вы, товарищ Хрущов, но есть что-то в чертеже раздвоенной Юмид-су напоминающее мне реку Галис. Должен вам сказать, товарищи, что мы часто не представляем себе, какое огромное количество якобы новых технических достижений уже имели в принципе свое место в истории.

И как бы в подтверждение своего тезиса, профессор привел нам ряд положений из истории культуры. Он рассказал нам мифы о воде у первобытных народов, и в античном мире, и на Ближнем и Дальнем востоке, и в Индии. Он растолковал нам миф о Геракле, побеждающем гидру, как символ победы огня над водой. К удивлению гидролога, он перешел даже границу своих научных владений, обнаружив большую осведомленность в «бассейнах затопления», особой оросительной древней системе в Верхнем Египте времен фараонов, в долине рек Евфрата и Тигра и в далеком Пенджабе. Профессор рассказал нам про самый древний из находящихся ныне в пользовании египетских «каналов затопления» — Бар-Юзуф, построенный по преданию Иосифом во время египетского пленения евреев.

— А вот вам, товарищи, бар-юзуфский внук, — улыбнулся гидролог, указав в окно, — вернее, праправнук, — Елумкумский канал. Смотрите, вы видите новый кусок магистрали, еще не законченной.

Мы потеснились к окну и в свете заходящего солнца увидели тот же песок, но прорезанный уже полосою рва, точно бороздой, взрытой плугом-гигантом. Она тянулась За горизонт, в пески.

— Новая будет земля, — задумчиво сказал командир. — А я еще те времена помню, когда за каждую каплю воды мы свою кровь отдавали. И не так давно это было, товарищи, десять лет всего. Я был тогда в походе Красной армии в Бухаре. Бои шли на отрогах Гиссара. Здесь не такие высокие горы, да только трудные очень: воды никакой нет и подножного корма никакого коням. А дорог хороших совсем нет, если не брать в счет перевал Ак-Кутальский, на старом тракте из Самарканда в Афганистан. Через этот перевал наша красная конница в двадцатом году гнала войско Эмира Бухарского.

— Это знаменитый перевал, — вмешался профессор, — его знали древние полководцы, о нем упоминается в произведениях арабских историков, через него проходили войска Тамерлана.

— Ну, вот, — продолжал командир, — наш отряд в двадцать сабель завяз в песках на отрогах. У меня был зашит в штанине приказ начальника первой кавалерийской туркестанской бригады: неизменно продвигаться на юг, к реке Туполанг, на соединение с красными. А река Туполанг означает по-нашему река Сумасбродная, — за ее бурное течение и капризные броды. Это, видите, зависит от таяния снегов на хребте, откуда берет она свой исток. Но до реки Туполанг еще далеко было, а воды у нас для бойцов и для коней — кот наплакал.

«Вызвал я красноармейца боевого, конника первой туркестанской бригады, Бобкова Ивана, родом из Красноводска, и разъясняю ему, что есть такой и такой приказ и что на него, конника Бобкова, большая надежда: он, мол, «изчи» (по-нашему — разведчик и следопыт), и приказываю ему, что бы ни стоило, разыскать воду, — должен, говорят, здесь быть поблизости колодец Куи-кан. А Бобков, доложу вам, замечательный был изчи, следопыт первоклассный, специалист, так сказать; научился он этому делу у туркмен с берега Каспия, южней Кара-Бугаза. В один миг отличит след, и не то, чтобы след зайца от следа шакала или, там, волка, или лисицы, а скажет — зайца ли след или зайчихи, да к тому еще, холоста ли зайчиха или на сносях. Первоклассный, одним словом, изчи. Его у нас так и звали по-русски: ищи, вместо изчи — по-туркменски. У него татуировка была на руках — зайчиха толстая да зайчата, двое, веселые, у нее по бокам.

«Послал я Бобкова в разведку и, в виду измученности отряда, объявил привал. Не успели с коней спешиться, как солнце за пески ушло и — темнота. Ночь прошла, а Бобкова не видно. Памятуя, во-первых, приказ: неизменно продвигаться на ют, к реке Туполанг, на соединение с красными; веря, во-вторых, в надежного следопыта Бобкова; учтя, в-третьих, что без воды далеко не уйти и что следы Бобкова плетутся на юг, — приказал я чуть свет двинуться по петлистым бобковым следам. II к вечеру набрели мы, наконец, на колодец — яма в земле и камни вокруг нее горкой наваленные.

«Все бы хорошо, да Бобкова вот не видать, а следов конских у колодца заваруха такая, что не сыскать никак следов бобкова коня. Решили мы: видно, увели Бобкова и коня его белобандиты. Приказал я коней поить, не перепаивать только, и — в погоню. Колодец богатый оказался — моются бойцы, коней поливают и поят. А я в стороне сижу, карту посматриваю. Вижу вдруг, бегут ко мне двое, руками размахивают. Я навстречу к ним. Так и так, товарищ командир, докладывают, человек есть в колодце. Приказал вытащить, осмотреть. В нижнем белье был человек, босой, весь в крови, нос отрезан, уши срублены, глаза выколоты. И на руке татуировка: зайчиха толстая и двое зайчат по бокам.

«Прокляли бойцы басмачей, повздыхали и погребли тело Бобкова невдалеке от колодца и наложили камней на могилу и карандашом на картонке сделали надмогильную надпись: здесь погребен зверски убитый белобандитами Энвера и басмачами Бобков Иван, конник первой кавалерийской туркестанской бригады.

«Как я понял впоследствии, колодец Куи-кан, где погиб Бобков, был нашим спасителем, ибо никаких больше колодцев в этой местности днем с огнем было не сыскать. И странное, товарищи, название колодца и странное здесь совпадение: Куи-кан значит по-местному кровавый колодец.

«Видел я на своем: веку, товарищи, не мало смертей — и на германском фронте, и в плену, и у нас в гражданскую в Туркмении и в Узбекистане — и ушел перезабыть уже многое. А вот, не знаю почему, с особенной болью вспоминаю я о Бобкове, о зайчихе с зайчатами на его руке, об одинокой могиле у колодца Куи-кан на отрогах Гиссара…

«Когда кончилась гражданская, не захотелось мне возвращаться домой, — ведь сколько крови было пролито За эту страну, и нашей крови и белой. А места здесь, товарищи, вы не смотрите, что пески, великолепные будут, лучше наших, только надо пообвыкнуть к ним. Ну, в ту пору вызвали меня в Ташкент, в штаб округа, в распоряжении коего и нахожусь по сей день. И надо ж случиться — иду я прошлым летом по куриному рынку, у лавчонки остановился сынишке виноград купить (вот везу ему лошаденку), чувствую, кто-то трогает меня за рукав. Обернулся — вижу узбек незнакомый мне улыбается. «Чего тебе, уртак?» (по-нашему, товарищ) спрашиваю. А он в ответ: «Я тебя, товарищ командир, знакомый», и все улыбается. Поглядел я внимательней — будто лицо знакомое, а не скажу точно кто. Не признал я узбека, не вспомнил.

«Тут узбек и сказал мне, что взяли его с басмачами Энвера в плен красные, в Гиссаре, невдалеке от колодца Куи-кан. Насторожился я сразу, как только сказал он памятные эти слова: Куи-кан. Рассказал узбек, что к колодцам-то понудили его вести басмачи, а сам он декхан, мирный. Среди красных, говорит, заметил меня и припомнил. И я долго смотрел на узбека, да не признал его, не припомнил. Еще рассказал узбек, что у колодца наткнулись басмачи на засаду и едва не убили его за это. Думали басмачи — большая засада, а у колодца всего-то один человек за камнями, красноармеец русский. Подстрелили его басмачи и в плен взяли, допрашивали, много ли красных идет за ним. Не сказал красноармеец басмачам правды. Ну, выкололи ему глаза, нос отрубили и уши, а тело — в колодец.

«Так рассказывал мне узбек на базаре, описал все подробности, мучал меня своей старательной памятью, и сердце мое очень сильно забилось. Я припомнил Гиссар и пески, бездорожье и кровавый колодец. Я, правду сказать, так заволновался, что забыл свой виноград в лавочке и ушел с узбеком до самого конца улицы, где уже степь. Я просил узбека точно указать, когда произошло Это все, но узбек не сумел этого сделать. А я думаю все ж таки, сомнения нет, узбек был свидетелем гибели красноармейца Бобкова из первой кавалерийской туркестанской бригады.

«Он был славный малый, этот Бобков, — закончил командир свой рассказ, — следопыт первоклассный, верный боец, разведчик, погибший за воду…»

— Тяжелые были годы, — сказал Хрущов.

И все замолчали.

— Ну, теперь ваш черед рассказать что-нибудь, — прервал молчание профессор, обратившись ко мне. — Мастеру слова, — добавил шутя. А командир и гидролог поддержали его.

Рассказать что-нибудь, — просили попутчики. Ну, конечно, было и у меня, о чем рассказать моим спутникам. Ведь у каждого из нас найдется, что рассказать о себе и воде в такой неплохой компании, где рядом на скамейке — гидролог, а напротив — командир и профессор. Но, вот, необычная молчаливость нашла на меня в этот вечер, и как ни хотелось мне поддержать компанию, слова заупрямились и не шли мне на помощь. И я остался свидетелем беседы в купе, а не собеседником.

Еще долго толковали попутчики мои о воде. Я вслушивался в их разговор, слышал, как вода бежит в их словах, размеренная вода профессора, вода гидролога, буйная вода командира. Но затем темнота упала на землю, и все потянулись ко сну.

Я лег на верхнюю полку. Командир, мой сосед, прикрылся шинелью и быстро уснул, а на нижней полке заботливо, долго готовил себе ложе профессор, нарушив стандартную укладку проводника. Он расчесал затем свою бороду, волосы, аккуратно сложил вещи, надел пижаму и укрылся, наконец, беспокойно ворочаясь, своим синим выцветшим пледом. А подо мной еще долго сидел гидролог Хрущов, разложив чертежи на столике.

С верхней полки, как с птичьего полета, я видел, Юмид-су, голубая, струилась по чертежу, и острые стрелки, указующие течение, неслись гуськом по воде, точно пироги индейцев. По берегу реки шли пески (точки разной густоты — в топографической грамоте), но их уже пересекал магистральный канал и распределительно-оросительная сеть, в которых, как и в реке, плыли острые стрелки, неся с собой жизнь в густые мертвенные пески Елум-кум. точно разведчики Юмид-су — Надежды-реки.

Была уже ночь, когда гидролог свернул чертежи и не раздеваясь, лег спать. Он погасил свет, и сон наполнил купе. Вагон укачивало, за окном была ночь. Я слышал, как мужественный крап командира сплетался со склеротическим старческим дыханием профессора. Крепким сном спал гидролог. Пора было и мне уснуть. Но мне не спалось.

Это вода струилась сквозь мою память.

Я представил себе воду, о которой говорил нам гидролог, Юмид-су — в ее полноводьи, Надежду-реку, попавшую, наконец, в серебристую сетку каналов, среди густого хлопчатника, голубых полей риса, люцерны, садовых миндальных деревьев, и виноградников. Я представил себе Юмид-су, отдавшую себя новой земле и воплотившую, наконец, свое имя и долгожданный обет — в зерновые хлеба, пастбища и огороды. Мне виделась на горизонте земли последняя пыль отступавших кочевий.

«Это вода строителя», — думалось мне.

Я вообразил затем реку Галис, о которой рассказал нам профессор, и лагерь Креза у ее берегов. Книжные слова профессора ожили в моей памяти, и вода, о которой он говорил, представилась мне кипяченой, комнатной температуры водой, отшелушившей свою крепкую соль на дне, на стенках сосуда кипевших судеб и событий. Ну, разве такой была река Галис, сестра Юмид-су и реки Туполанг! Мое воображение восполнило пресный рассказ профессора. Оно бросило зерна оливок в прибрежный сыроватый песок и гремящую гальку, и точно под палочкой мага, взросли раскидистые оливковые деревья по берегу Галис. Оно затеяло перебранку и, как ярый мятежник, подняло ропот среди утомленных походами воинов Креза, перед упрямой рекой. Оно запылило сандалии воинов и вновь омыло их в обмелевшем русле реки Галис.

«Она должна быть кипучей, вода историка», — думалось мне.

И еще я увидел яростную воду гражданской войны, реку Туполанг, сумасбродную, ее капризные броды и по пояс в воде красноармейцев, и скаредную воду отрогов Гиссара, и кровавую воду колодца Куи-кан.

«Такова вода воина», — думал я, заевшая.

Потом воды смешались в моей памяти, и я уснул.

Когда я проснулся, солнечные лучи уже хозяйничали в нашем купе, заигрывали с зеркалом и никелированным чайником. Спутники мои, я пенял, ушли в вагон-ресторан завтракать, и я был в купе один. Я соскочил с полки и выглянул в окно. Песков больше не было. Вчерашний ландшафт исчез и вместо него тучная зелень фруктовых садов, рисовые и голубые поля, и хлопковые, точно уложенные в гигантскую диаграмму, кружились за вагонным стеклом. Нас привела к новой земле ночь пути.

И я понял закон неизбежной смены ночи и дня и справедливость киргизского слова: «ищи воду там, где песок». Вольный ветер забегал в окно, будто добрый сосед поутру, щедрой пригоршнью бросал мне в лицо, в знак приветствия, свою зеленую песнь, омытую свежестью вод. И сердце мое, пересохшее во вчерашних песках, жадно вбирало в себя эту свежесть.

Моя рука потянулась к записной книжке и набросала в ней то, что говорилось в купе о воде. Это был зыбкий карандашный рисунок, сухой и рассыпчатый, точно песок. Это было зерно рассказа. По приезде домой я, по законам моего ремесла, обработал написанное и дал ему имя «Рассказ о воде».

Это — мой рассказ о воде.

Возможно, что он попадет когда-нибудь на глаза моим спутникам. Пусть они знают: мой рассказ о воде — это поздняя дань за мою молчаливость.

Загрузка...