22

Письма от Никиты из Нью-Йорка приходили с большим опозданием. Зато какую радость они доставляли Коверзневу! Когда сенсационные заголовки были переведены, он усаживался за стол и любовно раскладывал вырезки на страницах альбома. Нина ставила перед мужем консервную банку с горячим клейстером, Рюрик забирался на колени к отцу, и они вдвоём наклеивали заморские вырезки на упругие листы александрийской бумаги. А Мишутка с Ванюшкой тем временем затевали борьбу за его спиной, изображая Никиту Уланова и Мамонта из Флориды. Если победителем оказывался Мамонт, Мишутка огорчался до слёз, требовал, чтобы отец заставил Ванюшку добровольно лечь на лопатки.

Коверзнев на минуту отрывался от своего занятия и, смеясь, объяснял, что право победителя надо завоевать своей силой и ловкостью, подталкивал Мишутку к насупившемуся приятелю:

— Приучи противников к своим постоянным победам, и они сами будут ложиться под тебя, как прежде в цирках некоторые ложились под дядю Никиту.

Обрадованный, что отец не заступается за Мишутку, Ванюшка остервенело бросался на него, и борьба вспыхивала с прежним азартом.

А Коверзнев неожиданно задумывался, взгляд его становился невидящим. Потом, вздрогнув, словно очнувшись, он целовал сидевшего у него на коленях Рюрика. Глядя, как тот сосредоточенно возит клейстерной палочкой по Никитиному портрету, вздыхал: «Неужели и этот захочет быть борцом? А кто же будет продолжать моё дело?!» И если Рюрик хотел принять участие в потасовке брата с Иваном, отговаривал его, протягивал картонную палитру с лепёшками дешёвеньких красок. Нина говорила «борцам»:

— И вы бы порисовали. Смотрите, все чулки продрали на коленках.

Дусин сын поддавался на уговоры быстрее, чем Мишутка, и присоседивался за столом рядом с Коверзневым.

Наступал период увлечения рисованием. Из допотопных учебников переводился бородатый силуэт Владимира Мономаха и почему-то всегда Ливингстона и Стэнли. Но Мишутке первому надоедало раскрашивание, он отбрасывал листок и тянул друга на поляну подле водокачки, где взрослые дяденьки гоняли кожаный мяч. Рюрик подбирал недокрашенные физиономии и искусно, лучше, чем старшие, украшал их рыжими и красными бородами. Требовал бумаги. Коверзнев приносил для него полуисписанные гроссбухи, которые тут же покрывались яркими пятнами рисунков.


Почти каждый вечер Коверзнев спускался с Рюриком по крутой тропинке и, усадив его на плечи, шёл к водокачке. Сев в сторонке от футболистов, он подзывал Мишутку с приятелем, но те, узнав, что от дяди Никиты нет письма, убегали обратно и, подтянув штанишки, лупили босыми ногами по мячу, который выкатывался с площадки.













Коверзнев озабоченно смотрел на Рюрика и думал: «Неужели только из-за возраста он не тянется за братом?» Но Рюрик, по крайней мере пока, не прельщался мячом и охотно отправлялся с отцом в путешествие по берегу. Они собирали ракушки, рвали в озере кувшинки, сооружали кораблики. И Коверзнев чувствовал себя счастливым. Примостившись на плоте, посасывая пустую трубку, развёртывал газету и, поглядывая на Рюрика, снаряжающего в дальний путь крохотный кораблик, внимательно прочитывал новости. Газета каждый день пестрела заголовками о стройках; некоторые из них были грандиозными. Даже здесь у них, в Вятке, расширялись старые заводы и фабрики — это можно было видеть и по тому, как лихорадило их губплан.

В самый разгар работы, когда Коверзневу отказали в отпуске, пришло от Никиты короткое письмо, в котором он сообщал, что погибла его жена, а сам он лежит в нью-йоркской больнице. Из газетной вырезки можно было узнать, что покушение на чемпиона мира было совершено с целью ограбления; обвинение менеджера в покушении суд отклонил, ибо с потерей чемпиона он понёс колоссальные убытки; суд освободил из-под следствия также двух американских борцов, так как им после своего проигрыша русскому чемпиону было не к чему убирать его с дороги...

Нины не было дома, когда пришло это страшное известие, и Коверзнев дал волю слезам. Рюрик испуганно заглядывал в его глаза, умолял: «Папа, папочка, не надо». Видя, что отец не перестаёт плакать, разрыдался сам.

Коверзнев подхватил его на руки, стал осыпать поцелуями, шепча:

— Нет, нет, ты не будешь у меня борцом... Верзилина зарезали, в Поддубного стреляли, Заикина чуть не оставили слепым... Бедный Никита...

Когда Нина вернулась, они сидели на кровати, забившись в самый уголок, и молча рассматривали книжку.

— Какие они у меня послушные, — оживлённо заговорила Нина, выгружая на стол покупки. — Оба получите что-нибудь вкусненькое. А этому сорванцу Мишке... — но, увидев безжизненный взгляд мужа, поняла: что-то случилось. Тревога за отсутствовавшего старшего заставила её крикнуть испуганно:

— Где Мишутка?

Коверзнев проговорил мёртвым голосом:

— Прочитай письмо от Никиты...

Успокоившись, она подошла к столу, но после первых же строк ахнула и беспомощно опустилась на стул.

Мишутка застал семью у стола: мать сидела на стуле, отец гладил её волосы, а братишка целовал и тормошил их обоих.

Он остановился у порога и угрюмо посмотрел на них. Нина бросилась навстречу, подхватила его, хотя он был крупен и тяжёл, и заговорила почти так же, как полчаса назад говорил Коверзнев:

— Нет, нет! Ни за что не разрешу тебе стать борцом!

Он хмуро отбивался:

— Пусти, я не маленький!

— Маленький, маленький! — прижимала Нина сына к груди, не чувствуя его тяжести. Он всё-таки вырвался, с достоинством разгладил смятую рубашку и сказал упрямо:

— Всё равно буду борцом, как дядя Никита.

Нина весь вечер не находила себе места, и Коверзнев, увидев в её руках портрет Верзилина, даже подумал, что она собирается рассказать сыну о трагической смерти отца. Но Нина, виновато оглянувшись, сунула портрет в альбом. А ночью Коверзнева разбудил какой-то внутренний толчок. Он осторожно пошарил рукой и понял, что Нины рядом с ним нет. Когда глаза привыкли к темноте, Коверзнев увидел её в углу: она стояла на коленях и молилась. Он давно считал, что Нина не верит в бога, и слова молитвы «Отче наш», которые она заставляла младшего скороговоркой произносить перед сном, объяснял данью привычке. Он неожиданно всхлипнул, но когда Нина возвратилась в постель, сделал вид, что спит. А она, растолкав его, завела разговор о Мишутке.

Они прошептались до рассвета и решили, что Коверзнев должен увлечь Мишутку с его другом прогулками в лес. И хотя за прошедшие годы Коверзневу сбор грибов надоел до чёртиков, он заставил мальчишек вооружиться корзинами и ножами и переправлялся с ними за реку. Отыскав грибную поляну, подзывал ребятишек, но убеждался, что красноголовые красавцы-богатыри оставляют Мишутку равнодушным.

Сколько Коверзнев ни старался, прогулки для старшего были в тягость, и он уговаривал отца отпустить их с Ванюшкой домой. Коверзнев находил для них замысловатые корневища, яркие цветы, ловил бабочек и стрекоз, но они явно скучали и с удовольствием отдавали все трофеи Рюрику, который мог без конца бродить по лесу и слушать рассказы отца. Случалось, Мишутка с приятелем связывали в узелок своё бельё и вплавь возвращались через реку к лесопилке, где футболисты гоняли мяч. Оставшись вдвоём с Рюриком, Коверзнев боялся представить, что бы случилось с Ниной, если бы она узнала об этом. Но мальчишки всякий раз поджидали его у горы и приходили домой с ним вместе как ни в чём не бывало. Обрадованная Нина оставляла Дусиного сына ужинать. Он это принимал как должное, хотя достаток в доме Макара сейчас был во много раз больше, чем у Коверзневых, о чём можно было судить хотя бы по вечно набитым карманам Ванюшки: иногда они были полны колотого сахара, иногда изюма; бывало, он приносил к Коверзневым связку вяленой воблы... Нина опасливо расспрашивала у Дуси, откуда всё это берет её сын, но та отмахивалась небрежно:

— А! Старик ворочает целыми партиями товара. Вы посмотрели бы на его амбар — весь увешан рыбой, заставлен ящиками. Каждый вечер подсчитывает барыши и прячет деньжата в кубышку.

Дуся и сама приносила то баранью ножку, то курицу. Напоминала:

— Только Валерьяну Палычу не сказывайте. А мой-то не обеднеет от этого. Всё равно говорит, что ни копейки мне не оставит, непман проклятый!

— Какой же он нэпман? — смеялась Нина.

— Непман, непман. Только шляпы не носит, всё прибедняется.

Осенью Дуся стала заходить к ним и по вечерам, так как Макар пропадал до полночи в «Клубе лото». Она присаживалась в уголке и, скрестив белые руки под полными грудями, слушала, как её сын или Мишутка читают вслух «Чёрного лебедя». Говорила Нине:

— До того-то я вам благодарна, Нина Георгиевна. Ведь неслух-то мой совсем у вас другим становится. Вы уж не отталкивайте его.

— Ну что ты, Дуся, — смущалась Нина. — Они такие неразлучные друзья с Мишуткой.

Нина и сама любила эти вечера: вся семья в сборе, потрескивают дрова в голландке, и в комнате тепло, хотя на улице хлещет дождь со снегом; раздаётся ровный голос старшего, читающего книгу; Рюрик забрался на постель к отцу, который лежит с газетой...

Когда не было книги, Коверзнев откладывал газету и начинал рассказывать о Мадриде и Париже. Давно было оговорено, что он не станет касаться борцов, но рассказы о легендарном Сиде и Дон-Кихоте, о Робеспьере и парижских коммунарах были не менее интересны, чем прежние рассказы о дяде Никите, и Мишутка с приятелем слушали их, открыв рты. Правда, самыми благодарными слушателями были Рюрик с Дусей: та не могла подняться, пока не замолкал Коверзнев. Нина изредка отрывалась от штопки, любовалась Дусей, которая стала настоящей русской красавицей. Нина знала, что она сейчас не даёт себя в обиду Макару; случалось, она с Ванюшкой уходила за полночь, и старик прощал ей это.

Больше всего Нина была рада, что Мишутка перестал играть в Верзилина и дядю Никиту.

Никитины письма тоже не напоминали ребятам о борьбе. Он отдыхал в Москве после болезни и собирался приехать на родину. Нина с Дусей иногда обсуждали, у кого он остановится. Дуся, осматривая тесный чердак, завешанный афишами, доказывала, что у Коверзневых тесно, да и родство обязывает племянника остановиться у Макара.

Но Никита, который приехал без предупреждения, сам пресёк их споры: поселился в гостинице. Макар на это не обиделся. Больше того, когда он убедился, что племянник не собирается ничего отвалить ему из капиталов, привезённых из-за границы,— перестал им интересоваться. Дуся извинялась перед Никитой и начинала причитать, но Нина дёргала её за рукав, отводила в сторону и шептала о том, чтобы она не напоминала ему о Лиде.

Сам Никита ни разу не обмолвился о смерти жены, а когда мальчишки пытались его расспрашивать о нью-йоркских матчах, обходил их молчанием. Зато обо всём другом он рассказывал с интересом. Выглядел он хорошо, хотя и сильно похудел и щёки его ввалились.

По утрам он ходил с Ниной на рынок, где не позволял ей тратить ни одной копейки, а потом помогал готовить обед. Глядя, как он чистит картошку или мелет мясо, Нина подсмеивалась над ним, но он беззлобно отшучивался и говорил, что о такой жизни мечтал давно. Как-то сказал со вздохом:

— Я ведь, по существу, так и не испытал настоящей семейной жизни: сначала голодные годы, а потом чужие отели и поезда.

Целые дни они разговаривали с Ниной. А спроси: о чём? — никто бы из них не ответил. Зато, когда возвращался с работы Коверзнев, начинались воспоминания. Любая мелочь могла послужить для них предлогом.

Пролезая в низкую дверь, Никита произносил с улыбкой:

— Совсем как в камере Марии-Антуанетты.

— Ты был в Консьержери? — обрадовался Коверзнев.

— Боже мой, вы лучше спросите, где я не был, куда только не таскал Лиду!

Каждый раз упоминание о Лиде заставляло его бледнеть, но он тут же делал улыбчивое лицо и объяснял мальчишкам, которые смотрели ему в рот:

— Прокурор Французской республики Фукье-Тенвиль нарочно набил доски над тюремной камерой, чтобы заставить королеву склонять коронованную голову.

Коверзнев не мог удержаться и расспрашивал:

— А камеру Робеспьера видел?

— Ещё бы! — отзывался Никита.

— Эх, Никита! Ты говоришь, где ты только не был в Париже. А я, как неприкаянный, слонялся по нему один, тщётно ожидая Нину... Ты счастливее меня: ты любовался им вместе с женой.

Никита вздрогнул, но тут же проговорил с грустной улыбкой:

— Да, Париж останется в памяти на всю жизнь. И всё-таки я невероятно скучал там по родине.

— Никита! Это ты — на гастролях, когда о тебе шумят все газеты, когда ты можешь в любую минуту подняться и уехать на родину! Так что можешь представить, что переживал я! Я ходил по улицам и шептал: «И майской ночью в белом дыме, и в завыванье зимних пург, ты всех прекрасней, несравнимый, блистательный Санкт-Петербург...».

— Неплохо, — с улыбкой согласился Никита и, крутя в руках коверзневский сучок-уродец, откинувшись на спинку стула, произнёс: — Хотя мне больше по сердцу другие стихи.

— Какие?

Никита усмехнулся и прочёл так же, как Коверзнев:

— «Подступай к глазам разлуки жижа, сердце мне сентиментальностью расквась. Я хотел бы жить и умереть в Париже, если б не было такой земли — Москва...»

— Боже мой, как это точно, — вздохнул Коверзнев. — Ни за что не укладывается в голове, что есть люди, которые могут забыть свою родину... И, пожалуй, я знаю такого только одного — Татаурова.

— Ну, этот-то всегда был таким.

— Вероятно, это так. Потому мне и обидно вдвойне, что я когда-то считал, будто люди, подобные ему, делают у нас революцию.

— Татауров — и революция?

— Не смейся! — воскликнул Коверзнев. — В этом нелегко было разобраться.

— О том, кто прав, — задумчиво сказал Никита, — мне впервые объяснила Лида...

Возбуждение снова сошло с его лица, оно стало замкнутым.

На помощь пришла Нина:

— Ну, заговорились. Усаживайтесь к столу, а то обед простынет. Валерьян, оцени по заслугам: обед нынче готовил Никита.

А ночью, лёжа рядом с мужем, сказала задумчиво:

— Не перестаю удивляться: неужели это тот самый грузчик, которого когда-то привёз в Петербург Ефим?

— Да, — сонно ответил Коверзнев. — Но с тех пор прошло так много времени. А кроме того, жена... О ней-то ты забыла?

Нина не отозвалась. Уставившись оцепеневшим взглядом на афиши, освещённые зыбким светом луны, вспоминала Никитины рассказы. Как по-разному воспринимали их дети! Старший со своим приятелем засыпали его расспросами о матчах. Зато как оживлялись глаза Рюрика, когда начинались воспоминания о памятниках и музеях. Нина видела, что Рюрик растёт не похожим на Мишу. Это радовало её, но в то же время в душе копошилась ревность: неужели отец отдаёт ему больше времени, потому что он — родной ему? Но ведь Валерьян, пока не было Рюрика, так же возился и со старшим? Или всё дело в наклонностях? Память, например, у него поразительна: стихи, которые Мишутка зазубривает с трудом, пятилетний Рюрик запоминает на слух.

Желание заинтересовать чем-нибудь Мишу заставило Нину сказать:

— Ты мечтаешь стать борцом, но для этого нужно очень много знать. Смотри, дядя Никита знает даже несколько языков.

Никита, при котором происходил этот разговор, притянул мальчика к себе и проговорил:

— Ну, если Валерьян Павлович из меня сделал человека, то своего-то сына сумеет воспитать. Ты в каком классе учишься? В шестом? Вот видишь, а я всего четыре года учился.

Миша освободился от его рук и возразил:

— И всё-таки стали чемпионом. Для этого нужны только данные.

Никита оглядел его крепкую фигурку и спросил с улыбкой:

— А ты считаешь, что они у тебя есть?

— Да. Я их развиваю.

— Но этого мало... Ну, ничего. Через годик-два многое поймёшь.

Нина видела, что Никитины слова не убедили его, но разговору помешал Коверзнев, вернувшись с работы.

Он сразу наполнил комнату шумом; сбросил у порога ботинки и, расхаживая от стены к стене, начал забрасывать Никиту вопросами о Париже. Никита с улыбкой отвечал: да, он взбирался и на Триумфальную арку; да, он посетил кунсткамеру музея восковых фигур, которая, между прочим, не лучше берлинской.

Но Коверзнев пропустил мимо ушей замечание о Берлине и продолжал восклицать: «О, Париж! Как воспоёшь его после Золя и Ренуара?» Рюрик переводил взгляд с отца на Никиту; лицо его было восторженным, он забыл о бумаге и красках. Нина поняла, что он гордится отцом, который просто ошеломил дядю Никиту своими познаниями; а ведь дядя Никита так много всего видел!

Глядя с улыбкой на Коверзнева, Никита спросил:

— Всё это хорошо, Валерьян Палыч. Только не понимаю одного: почему вы ходите по комнате в носках?

Нина вздохнула и незаметно пожала плечами.

А Коверзнев отмахнулся.

— А! Совсем не из-за экономии, как ты мог подумать. Просто, чтобы не было слышно хозяину.

— Вы так его боитесь?

— Я? — рассмеялся Коверзнев. — Ха-ха! Да нет! Звук каблуков над головой для каждого так неприятен...

И Коверзнев снова предался воспоминаниям. Никитино пощёлкивание крышкой часов не могло прекратить его излияний. Выручил Дусин сын, который влетев на мансарду, сообщил, что пельмени давно ждут гостей.

Коверзнев сразу сник. Вечер для него был потерян. Не радовало и великодушие Макара, который за все эти годы не признавал его и даже пытался запретить Ванюшке дружить с Мишей... Конечно, это торжество было делом Дусиных и Никитиных рук.

Он вздохнул. Но нельзя же было не идти, если Никита так старался.

Странно выглядел сейчас домик Макара. Не пахло стружками и клеем; на полатях, вместо грабель и топорищ, лежало новое стёганое одеяло, на комоде, застланном вышитой скатертью, стояла разрисованная гипсовая краля и огромный не то кот, не то пёс со щёлкой для монеток в спине. Раздвинутый стол ломился от еды.

Дуся смотрела на Коверзнева счастливыми глазами, но в глубине их он всё-таки приметил настороженность, которая сразу же исчезла, стоило ему с искусственным восторгом отозваться о её золотых руках.

Макар, глядя в сторону, проговорил на его похвалу:

— Живём — не жалуемся, я, конешно, извиняюсь.

Не дожидаясь, пока гости рассядутся, он начал торопливо разливать вино по лафитничкам.

Никита нарочно громко двигал стульями, усаживая Нину и ребятишек. И разговор его был преувеличенно радостным. Видя, что Коверзнев не в своей тарелке, он часто обращался к нему, но, поняв, что его не расшевелить, всё внимание перенёс на Нину. Она после первых же лафитничков раскраснелась и оживилась, и Коверзнев подумал: «Как всё-таки она одинока со мной, если так радуется даже этой компании».

Такой обильной еды он не видел с самого Парижа. Чем только не потчует их Макар! Богато он стал, видимо, жить, если даже не замечает, что мальчишки накладывают красную икру ложкой! А Рюрик-то! Ох, как он уписывает за обе щеки! И неожиданно Коверзнев развеселился.

Даже Макар улыбался снисходительно. Но всё поглядывал на гостей, ждал восхищения. Насытившись, он откинулся на спинку стула и запустил пальцы за прорези жилета. Взгляд его недвусмысленно говорил: «Учитесь, как надо жить!» Коверзнев не ошибся, поняв его взгляд, потому что старик, выждав паузу, заявил:

— Вот Никитка всё объясняет мне, что надо Ивашку дальше учить. А зачем? Штоб штаны просиживал в учреждениях? Штоб с квасу на хлеб перебивался, как некоторые другие, я, конешно, извиняюсь?

— Да ты не извиняйся, — торопливо перебил его Никита, отводя глаза от Коверзнева. — Давайте-ка лучше выпьем за здоровье хозяйки.

Макар потрепал Дусю по пухлой спине и согласился:

— Это можно, — но, выпив, тут же возвратился к своей мысли: — Ежели у человека есть голова на плечах, то всё даётся такому человеку. «Умный всегда будет знать, где что взять...»

— Ладно, ладно, — сказал Никита. — Знаем мы твою философию.

— Обратно же народная мудрость гласит: «У всякого плута свои расчёты» или «Всяк Федот тащит в свой огород». А...

Но Никита снова не дал ему договорить:

— А все знают, что ты скажешь. Ты лучше угощай гостей.

— Нет, племянничек, ты...

На этот раз его прервал Ванюшка, сказавший угрюмо:

— А я всё равно торговать, как ты, не буду. Борцом сделаюсь.

— Цыц, ты! — окрысился на него старик.

— Всё равно стану! Как дядя Никита или как Верзилин.

— Ты ещё кого-нибудь припомни! Жил у меня один хлюст. Привечал я его, как родного, забыл, што собака мясо не караулит.

Увидев, как вспыхнула Дуся, Коверзнев объявил громко:

— Ну, нам домой пора!

А Никита укоризненно покачал головой:

— Ох, дядя, опять ты нам всё испортил, — и стал уговаривать Коверзнева, чтобы тот остался. Но стулья уже были отодвинуты, дети выскочили во двор, Нина прощалась с Дусей. Макар стоял посреди горницы и, держа большие пальцы обеих, ладоней в прорезях жилета, с усмешкой посматривал на гостей.

Когда вышли на улицу, Нина сказала, что грешно в такой хороший вечер сидеть дома, и предложила пройтись до реки... Стрижи гонялись в ясной высоте друг за дружкой, взвизгивала пила лесопилки, звенели металлические тросы лебёдок, ржали лошади, хлёстко рассекали воздух кнуты погонщиков, со скрипом бороздили сырой песок длиннейшие брёвна. Пахло размокшей корой, опилками и дымом.

На песчаной косе, поросшей матовыми листьями мать-мачехи, Никита начал подбрасывать Рюрика над головой. Тот радостно махал ручонками. Мальчишки требовали, чтобы дядя Никита выкупался с ними. Коверзнев с испугом посмотрел на Нину, но она забыла о своих опасениях и весёлыми выкриками подбадривала ребят. Даже Мишуткин заплыв до середины реки не вызвал в ней страха.

Весь вечер счастье так и светилось в Нининых глазах. На другой день, возвращаясь с работы, Коверзнев купил три билета в кино. Нина, как девчонка, бросилась ему на шею и расцеловала в обе щеки. И хотя зрелище показалось ему нудным и он весь сеанс прокрутился на стуле, — Коверзнев решил, что будет всегда доставлять ей это удовольствие.

Но уже в следующую субботу он с тоской посмотрел на билеты, принесённые Никитой. Он даже пустился на хитрость, заявив, что ему необходимо сделать выписки из книги, которая обязательно должна быть сдана в понедельник в библиотеку. Нина огорчилась и сказала, что в таком случае и она останется дома. Ему стоило больших трудов уговорить её отправиться в кино вдвоём с Никитой.

Оставшись один, Коверзнев садился за стол и записывал всё, что Никита рассказывал ему о чемпионатах; потом, закурив, долго расхаживал по комнате и думал, подходил к столу, делал наброски к будущей книге. Возвращение Нины не выбивало его из колеи; наоборот, он поглядывал на ходики и кипятил к её приходу чай, а иногда и выходил навстречу. Возбуждение жены доставляло ему удовольствие.

О лучшей жизни Коверзнев и не мечтал, и потому страшно удивился, когда из-за фанерной перегородки в умывальной комнате губплана случайно услышал о том, что он «почернел от ревности». Он с удивлением взглянул в зеркало, которое висело над раковиной, и убедился, что лицо его округлилось, морщинки у глаз разгладились, а красноватый загар говорил о том, что он много времени проводит на воздухе... А за перегородкой женский голос продолжал: «У неё губа не дура, кавалер-то, говорят, знаменитый чемпион... Одолжите вашу помаду». Дальнейшие слова заглушил шум рвущейся из крана воды.

А через неделю, отдавая почтальону последние деньги, приготовленные на табак, и держа доплатное письмо, он подумал, что в нём содержится какое-то оскорбление. Непечатная мерзость превзошла все его ожидания. Ему стоило больших трудов отказаться выкупить следующее письмо, адрес на котором был напечатан знакомым шрифтом. Однако анонимщик словно раскусил его манёвр и стал наклеивать на следующие письма марки. Коверзнев складывал их в ящик стола, не распечатывая. Сейчас в каждой усмешке, в каждом шёпоте на работе или у соседей ему чудилось содержание писем, и он действительно начал худеть, стал хуже спать. Одна Нина ничего не замечала, а он терзался мыслью, что грязные сплетни дойдут как-нибудь до неё.

Никита звал его то в кино, то в оперетту, но Коверзнев всякий раз отказывался и отправлялся теперь с ними лишь в самых исключительных случаях. Ему легче было бы пройти сквозь строй солдат, вооружённых шпицрутенами, чем через ехидные улыбочки и шепоток соседей, грызущих на скамейках подсолнухи. Всякий раз, когда они возвращались домой, Коверзнев знал, что увидит у калитки Печкина с его дебелой женой, которые поджидали их в позе часовых. Не нужно было оборачиваться, чтобы убедиться, что вокруг домохозяина сразу же соберутся любопытные.

И потому Коверзнев в душе был рад, когда Никита уехал в Москву.

Загрузка...