Во власти языка

Сны о капусте

Сэнди читает Мартина Хайдеггера

Сэнди — человек творческой профессии, а значит, придает форме большое значение. Любой элемент ее работы обладает формой. Она присуща материалу, инструментам и рабочему пространству. Она определяет, сколько длится каждый из этапов ее работы, как Сэнди хранит карандаши и что добавляет за завтраком в мюсли. Она постоянно воздействует на ее намерения. Форма определяет все. В идеале все выбранные формы согласуются друг с другом и придают искусству Сэнди характер завершенности.

Относиться серьезно к форме — то же, что относиться серьезно к жизни. Речь идет не о результате, а о процессе. И это, безусловно, так, хоть Сэнди и приходит в состояние детского восторга каждый раз, когда видит одну из недавно завершенных работ.

Форма, конечно, представляет собой одновременно и содержание, поскольку, внимательно изучив все аспекты формы, можно понять, кто она, Сэнди, и каково ее отношение к окружающему миру, вещам и людям. (Философско-эстетическому дискурсу о форме и содержании Сэнди тоже непременно когда-нибудь посвятит некоторое время.) Однако в конечном счете идеальная форма — не то, что ищет Сэнди. Она пытается обнаружить такой тип мышления, который становится возможным благодаря форме и одновременно выражается в ней.

Сэнди убеждена, что все самые важные мысли посещают ее во время работы. И она готова к ней. Без чтения философской литературы не обойтись, так как это обостряет интуицию. Прежде чем приступить к делу, Сэнди с удовольствием уделяет полчаса Делёзу или Хайдеггеру. И тогда подходящая форма для следующего этапа работы или решение определенной проблемы внезапно приходят к ней, словно знакомый, который неожиданно позвонил в дверь. При этом текст совсем не обязательно должен иметь какое-то отношение к ее творческому проекту, ему лишь необходимо быть содержательным с точки зрения философии.

* * *

В одной из картинных галерей Линца проходит выставка, в которой Сэнди принимает участие. Ее проект заключается в том, чтобы каждый день по нескольку часов проводить в галерее за старым деревянным столом, читать «Бытие и время» Хайдеггера и переписывать текст предложение за предложением в качестве символа телесности этого произведения. Переписывание — телесный труд, который приносит человеку совсем иную форму радости, нежели просто чтение, пробуждая одни ощущения и заглушая другие. Текст как бы струится сквозь пальцы и становится осязаемым, будто Сэнди сама его формулирует. Она часто думает о монахах, которые на протяжении всей жизни переписывали священные тексты, и о том, каких усилий им это наверняка стоило.

Сейчас форма подобрана правильно: обыкновенный стол, который Сэнди приобрела специально для проекта, стул из ее мастерской, простая темно-синяя одежда, которую она будет носить на протяжении всей выставки, и теплые шерстяные носки.

Пока в галерее никого нет, в ней тихо и спокойно. Через расположенную напротив письменного стола витрину открывается вид на малолюдную улицу — достаточно пространства для размышлений. Также и время лежит перед Сэнди подобно широкому полю. Сегодня, и завтра, и послезавтра, и следующие два месяца ей предстоит заниматься только чтением Хайдеггера и переписыванием его произведения. (Этот проект даже кажется ей эгоистичным.) Она открывает книгу, и с того места, на котором остановилась вчера, продолжает перечитывать про себя каждое предложение по нескольку раз до тех пор, пока оно не уложится в голове. В большинстве случаев Сэнди удается уловить его смысл сразу, по крайней мере приблизительно. Почувствовав, что предложение запечатлелось в памяти, она начинает ровным почерком переносить его на бумагу. Затем еще раз читает переписанный фрагмент. Она читает и пишет:

Почему понимание во всех сущностных измерениях размыкаемого в нем пробивается всегда к возможностям? Потому что понимание само по себе имеет экзистенциальную структуру, которую мы называем наброском. Оно бросает бытие присутствия на его ради-чего не менее исходно чем на значимость как мирность своего всегдашнего мира. Набросковый характер понимания конституирует бытие-в-мире в аспекте разомкнутости его вот как вот умения быть. Набросок есть экзистенциальное бытийное устройство простора фактичного умения быть. И в качестве брошеного присутствие брошено в способ бытия наброска. Набросок не имеет ничего общего с отнесением себя к измысленному плану, по какому присутствие устраивает свое бытие, но как присутствие оно себя всегда уже на что-то бросило и есть, пока оно есть, бросая[1].

Уже с самого начала ей удается неплохо сосредоточиться. А приблизительно через полчаса она замечает: процесс пошел! Сэнди хорошо знакомо это ощущение, и тем не менее каждый раз оно застает ее врасплох: в какой-то момент все в ней внезапно активизируется. Все мыслит или, если выражаться точнее, мыслится. Текст преобразовывает ее, работает над ней, и под его воздействием начинают происходить существенные перемены. Это объясняется и тем, что язык Хайдеггера устроен так же, как его мысли. Все согласовано друг с другом и наполнено огромной энергией. Сэнди восхищается тем, как долго и настойчиво Хайдеггер искал подходящую форму для своих мыслей. Вероятно, именно благодаря согласию формы и содержания текст для нее притягателен на нескольких уровнях и при его чтении все в ней приходит в движение и раскрывается. Она чувствует, что оказывается в полном бытии присутствия. Иногда эмоции настолько ее переполняют, что она начинает плакать.

Мышление, которое пробуждает в читателе Хайдеггер, представляет собой базовую способность. Оно реагирует на текст так же естественно, как человек идет, когда ему нужно попасть на другую сторону улицы, или ест, когда чувствует голод. Это инстинктивная способность. Ее использование позволяет Сэнди — звучит довольно пошло или как нечто из области эзотерики, а такой смысл она точно в эти слова не вкладывает, хотя все именно так — почувствовать, как бьется сердце Вселенной.

Сэнди читает не для того, чтобы узнавать новое или накапливать знания, хотя это, само собой, тоже прекрасно. По ее мнению, Платон был абсолютно прав, когда говорил, что все знание уже содержится в нас и нам нужно лишь помочь душе вспомнить известное ей ранее и вновь соединиться с этим знанием. Именно так это и ощущается: при чтении Сэнди будто вспоминает то, что всегда было в ней, но что сама по себе она не могла постичь. Отчетливее всего это чувствуется при чтении Хайдеггера, Агамбена и Делёза.

Пожилая женщина в синем плаще заходит в галерею, осматривается и боится помешать. Сэнди здоровается с ней, и между ними завязывается разговор. По мнению Сэнди, искусство и философия тесно взаимосвязаны, намного теснее, чем может показаться на первый взгляд. И то и другое — экспериментирование и создание наброска. Работа по смещению перспективы. То, что вновь связывает человека с важными вещами.

Женщина чуть заметно улыбается и осторожно кивает. Сэнди продолжает говорить: миру нужно и это тоже. Она, конечно, прекрасно понимает, что другое миру нужно в некотором смысле сильнее: например, врачи, аграрии и программисты. Иногда именно по этой причине ей тяжело просто нарисовать розу. И тем не менее существуют веские причины рисовать розы, а также читать философскую литературу. Необходимо только их вспомнить. Затем Сэнди предлагает женщине попробовать себя в роли переписчика Хайдеггера. Та смеется и отгораживается ладонями, однако вскоре садится рядом с Сэнди, и они обе, сосредоточенно бормоча, переписывают длинный абзац из работы Хайдеггера. Затем пожилая женщина благодарит Сэнди и бодрым шагом, держа рукопись, выходит из галереи на улицу.

* * *

В течение первых четырех недель, проведенных в галерее наедине с Хайдеггером, Сэнди ощущает все большее спокойствие, и ей начинает казаться, что она впервые достаточно спокойна для чтения этого текста. Однако еще через неделю на душе становится тревожно. Во сне Сэнди теперь чувствует запах капусты и сырой земли. Она часто бродит по полям, освещаемым тусклыми лучами солнца. Земля под ногами, как и воздух, наполнена влагой, цветовая гамма скудна. На Сэнди надеты тяжелые кожаные сапоги, и она постоянно чувствует, как на их подошвы налипают увесистые комья земли. Впереди простираются капустные поля: бескрайние ряды бледно-зеленых кочанов, уходящие за горизонт. Бывает, что она идет по черной, вязкой, сырой земле, и сапоги утопают в ней. Раз за разом Сэнди снится, будто на капустных листьях что-то написано. Часто сон заканчивается тем, что она понимает: это покойники пишут на них. Мертвые мужчины, женщины и дети. Иногда это сама земля оставляет след на листьях. Как будто материя порождает самое себя. Во сне Сэнди ощущает себя частью окружающего мира: частью капусты и частью земли, частью процесса написания и состояния описанности. Она — силуэты букв и глянец капустных листьев. Она — тусклое небо и раскинувшиеся под ним поля.

Даже днем в галерее Сэнди, как только открывает Хайдеггера, сразу ощущает запах земли и капусты. Галеристка иронично замечает, что до нее доносится запах, исходящий от уже давно истлевших в земле кожаных штанов Хайдеггера, — и, возможно, так оно и есть. Эта мысль кажется Сэнди забавной, и она смеется, однако в то же время ей становится не по себе. Подобные сны она видит уже целую неделю, и Сэнди понимает, что так больше продолжаться не может. Самое время встать из-за стола, надеть что-нибудь яркое и понежиться в лучах солнца. Пришло время включить поп-музыку, съесть упаковку мармеладных мишек и на самом деле нарисовать розу. Но перед этим ей необходимо выдержать еще три недели выставки наедине с Хайдеггером.

Стадии сомнения

Роджер читает Канта, фон Баадера, Хайдеггера, Деррида и других

1-я стадия. Когда Роджер в двадцать лет только начинал изучать философию, его настольной книгой была «Критика способности суждения» Канта. Начало текста казалось довольно легким. Однако уже через пятнадцать минут Роджер почувствовал, что выбился из сил. Он читал с привычной для него скоростью и не заметил, как ход мыслей автора вдруг резко пошел в гору. Запыхавшись, Роджер уже не понимал, о чем идет речь. Ему не оставалось ничего другого, как вернуться и еще раз начать медленно читать с начала.

Прошло две недели, прежде чем он научился, подобно лыжнику, подниматься коньковым ходом и переходить от одного предложения к другому: прочитать, затем, даже если все кажется понятным, выдержать паузу и постараться осознать, согласуется ли истолкование со смыслом прочитанного ранее. Если смысл ясен не до конца, перечитать предложение, а при необходимости и предыдущий абзац. Сделать новый, предварительный набросок смысла[2] всего предложения. Сопоставить результат со смыслом прочитанного ранее. Если совпадений нет, поразмыслить над иными возможными интерпретациями прочитанного отрывка. Если это ни к чему не приводит, временно отложить попытки истолковать предложение. Таков первый коньковый шаг. За ним идет новое предложение, а значит, и следующий шаг в гору.

Некоторые шаги давались Роджеру довольно легко, некоторые отнимали порядочно времени. Однако каждый из них обладал определенным ритмом. Техника подъемного конькового хода помогала Роджеру сохранять спокойствие. Ему очень нравилась идея не устраивать забег от одного кусочка знания до другого, как это было раньше, а медленно подниматься в гору. Отсутствие движения в горизонтальной плоскости, только вертикальный подъем.

До знакомства с этой книгой Роджер и не догадывался, что человек может мыслить подобным образом. Такой способ кардинально отличался от обыденного. Мышление в стиле подъемного конькового хода было спокойным, беспристрастным и холодно-рассудительным. На горной тропе важно принимать решения не сразу. Понимание возникало зачастую намного позже и нередко оказывалось противоположным тому, что Роджер посчитал верным сначала. Подъем коньковым ходом приносил плоды: Роджеру удалось достичь вершины труда Канта. От вида, открывавшегося с высоты, захватывало дух. Повседневные мысли и разговоры остались где-то далеко внизу, у подножия горы.

2-я стадия. Четыре месяца спустя Роджер приступил к чтению одной из работ Франца фон Баадера и пришел от нее в восторг. Текст был трудным для понимания, но Роджер чувствовал, что он содержит в себе некое откровение. Едва уловимое сияние исходило от каждого слова, будто благодаря тексту можно проникнуть в тайны мироздания. Казалось, что некое скрытое знание содержалось на страницах этой книги, но замечали его лишь избранные; даже Роджер еще не приблизился к нему, хоть и поднимался коньковым ходом. Это ощущение присутствия в тексте крайне важного знания усилилось стократно, когда после прочтения нескольких страниц Роджеру встретились три предложения, смысл которых он сумел понять и которые поразили его до глубины души: это было озарение светом истины. Теперь он был убежден, что его первое впечатление верно и на всех остальных страницах тоже содержались подобные озарения — оставалось только их осознать.

В течение следующих недель Роджер приложил немало усилий, чтобы понять текст фон Баадера. Возможная близость чего-то чрезвычайно важного притягивала как магнит. Однако ему не удалось существенно продвинуться по тексту, а то, что получилось извлечь на поверхность, оказалось не таким захватывающим, как он ожидал. Роджеру пришло в голову, что ощущение наличия в тексте скрытого, обладающего едва уловимым свечением знания было ложным. Поначалу он отгонял от себя такие мысли. Однако подозрение, что он стал жертвой какого-то искусного приема, не покидало его. В итоге Роджер отложил работу фон Баадера в сторону, так и не разобравшись, насколько в действительности содержателен этот текст.

Теперь Роджер решил проводить четкую грань между переполняющим душу глубоким предчувствием и устроенным иначе (но также возвышающим) чувством понимания. Это оказалось сложнее, чем он полагал: он знал, что раньше его чтение было связано с постоянными предчувствиями и забеганиями вперед, вечными предположениями и предвосхищениями. По-другому он действовать не умел. К тому же Роджер всегда был и оставался, несмотря на использование техники подъемного конькового хода, романтиком, которого легко сбивали с толку духовная глубина, удивительные парадоксы и одному Богу известно что еще. Однако он старался не уделять предчувствиям много внимания как раз по той причине, что они так приятно волновали его ум и приводили в экстаз. Теперь Роджер еще более осознанно оттачивал умение сохранять холодный рассудок и беспристрастность: только при полной уверенности в том, что таким холодным взглядом охвачен весь текст, он мог позволить себе им восхититься.

3-я стадия. Во время обучения на старших курсах университета Роджер увлекался континентальной философией: Вальтер Беньямин, французские мыслители и так далее. Его по-прежнему интересовали прежде всего такие тексты, в которых он ощущал присутствие скрытых уровней и тайн. К этому времени ему удалось довести технику размеренного подъемного конькового хода до автоматизма. Теперь Роджер в первую очередь старался как можно внимательнее прислушиваться к текстам. Наряду с восприятием всех деталей целью такого сосредоточенного вслушивания было заметить собственные минимальные раздражения при их прочтении. Если в повседневной жизни он старался не обращать на них внимания, то здесь было очень важно — и отнюдь не просто — их уловить, так как они зачастую становились главным ключом к пониманию и критике текстов. При чтении Роджер регулярно замечал три вида раздражений.

Раздражения, которые возникают, когда текст вступает в диалог с читателем сразу на нескольких уровнях. Например, когда Роджер читал эссе Ханны Арендт «Организованная вина», потребовалось много времени, прежде чем он — благодаря раздражению — наконец понял, что текст уже в названии раскрывает читателю, что вина в действительности организуется. Это стало для Роджера самым интересным аспектом произведения.

Места в тексте, где происходит его внезапное размытие. Даже в относительно ясных текстах Роджер не раз неожиданно для себя натыкался на густую завесу тумана. Подобные места легко пропустить, особенно когда авторы перекидывают через туманную пелену смысловой мостик и надеются, что читатель быстро ее преодолеет. Каждый раз, будучи предельно внимательным, Роджер замечал такие места и задавался вопросом: «Почему текст внезапно стал настолько непонятным? Может быть, именно здесь собака зарыта?» При чтении произведений среднестатистического автора можно предположить, что это сделано не нарочно. Автор скрыл что-то от себя и от читателя. Если Роджер начинал копать в этом месте, он часто обнаруживал не преодоленное автором противоречие, на основании которого мог деконструировать все произведение и прийти к следующему выводу: текст основан на фундаментальном парадоксе. Другими словами — выражаясь психоаналитически, — автор подсознательно кружит вокруг некоего противоречия, которое не сумел разрешить. Возможно, именно оно им и движет.

Противоречия, которые указывают на искусно спрятанный автором потайной уровень текста. Такие противоречия — скрытые послания, предназначенные для избранных и ускользающие от рядового читателя (а также сильных мира сего). Так, раздражения указывали Роджеру на подобные послания в работах Лео Штрауса. Роджеру очень нравилось находить в его произведениях скрытые между строк послания и причислять себя к избранным.

Внимательное вслушивание в текст, а также всевозможные открытия и разоблачения, которые благодаря этому становились возможными, приносили Роджеру ощущение счастья. Он также стал все увереннее обращаться с текстами. Начал лучше понимать свою предметную область и университетскую среду. Нашел друзей, которые разделяли его взгляды на чтение. И встретил Хлою.

4-я стадия. В двадцать шесть лет Роджер переехал в другой город, перевелся в другой университет и стал жить вместе с Хлоей. Поступил на работу научным сотрудником к молодому, очень успешному и богатому рационалисту и идеалисту. Образ мыслей Роджера, сформировавшийся под влиянием постмодерна, напротив, тяготел к релятивизму. Роджер предвкушал предстоящий интеллектуальный поединок, так как его интересовало все чуждое и неизвестное. Тексты, с основным посылом которых он был готов согласиться уже с первых слов, довольно быстро ему надоедали. Им оказывалось нечего ему предложить. Более того, после их прочтения собственные мысли начинали казаться Роджеру сомнительными и неуклюжими. Идея во всем соглашаться с автором и плыть по течению шла вразрез с его принципами во всех сферах жизни. Он всегда чувствовал, что это неправильно. Несмотря на то что Роджер с радостью ждал встречи с этим чуждым и неизвестным, уже менее чем через две недели аргументы, которые приводил молодой начальник в колледже для аспирантов, выбили у него почву из-под ног. Профессор с легкостью разносил его доводы в пух и прах. Это повергло Роджера в шок. Он был сокрушен. По ощущениям это было похоже на насилие, но обвинить профессора было не в чем. У Роджера поднялась температура. Две недели он лежал в кровати и так сильно потел, что матрас потом пришлось выбросить. Но оправиться после болезни удалось довольно быстро. Через две-три недели он уже сам активно пользовался оружием перформативного самопротиворечия и уничтожал каждого, кто пытался обосновать свою позицию с точки зрения релятивизма. В течение нескольких месяцев он наслаждался триумфом с уверенностью неофита. Сегодня Роджер очень рад, что ему удалось тогда остановиться. Образу мыслей молодого рационалиста недоставало самокритичности и широты — придерживаясь такого взгляда на мир, Роджер едва ли мог думать о вещах, которые были для него важнее всего. Вероятно, ему удалось так быстро остановиться в первую очередь потому, что все время, пока он этим занимался, Хлоя смотрела на него с дружеской насмешкой. И хотя он был рад, что смог сойти с тропы войны, он ни в коем случае не захотел бы отказаться от озарений, пережитых за это время. Они актуальны для него и сейчас, будучи важным инструментом, своего рода сверкой с реальностью.

5-я стадия. Затем Роджер какое-то время с удовольствием читал сочинения авторов, в отношении которых изначально испытывал сомнения. Например, Мартина Хайдеггера и Карла Шмитта. Оба были связаны с национал-социализмом и выбрали весьма неоднозначный путь — как в политическом и моральном, так и, вероятно, в философском плане. Роджер рассчитывал, что его сомнения легко подтвердятся и ему удастся быстро поставить точку в этом вопросе. Он подходил к текстам Хайдеггера и Шмитта с самоуверенной враждебностью, радостно предвкушая полное уничтожение «соперника». Однако тексты оказывали более серьезное сопротивление, чем он ожидал. Роджеру приходилось прилагать больше усилий, прибегая к тяжелой артиллерии. Потребовалось много времени, чтобы оказаться с ними на одном уровне. Пытаясь одержать верх над текстами, Роджер увязал в них все глубже и глубже. Стремясь отыскать контраргументы, он начинал думать сообразно этим произведениям. Роджер постепенно признавал, что тексты толковые и хорошо составлены. Чем лучше он начинал их понимать, тем большее удовольствие приносило ему чтение. На их вершинах было удивительно красиво. Роджер даже выбрал Хайдеггера в качестве темы кандидатской диссертации. Как необычно и удивительно было сойтись в схватке с подобным исполином и выстоять в ней! Только в конце этого длинного пути Роджер осознал, что тексты Хайдеггера напрямую связаны с ним. Они описывали Роджера, мысли в них соответствовали паттернам, которые были сокрыты и в нем самом. И именно те места, которые подпитывали сомнения Роджера, имели к нему непосредственное отношение.

Хлоя тем временем выбрала иной путь. Она стала зарабатывать деньги, занимаясь переводом патентов по электротехнике. Даже не имея соответствующего образования, она вникала в технические аспекты текста и в точности передавала их на французском или английском языках. Такая деятельность очень хорошо оплачивалась: одного или двух рабочих дней в неделю хватало для весьма достойной жизни. И хотя Хлоя продолжала обучение в университете, это перестало быть приоритетом. В ее планы уже не входило написание диссертации. Если для Роджера критическое рассмотрение текстов было смыслом существования, то для Хлои чтение философских трудов представляло собой лишь один из множества факторов, позволяющих человеку вести полноценную жизнь.

Хотя Роджер и позаимствовал кое-что важное у Мартина Хайдеггера и Карла Шмитта, он хотел как можно быстрее от них освободиться — именно по той причине, что ему так нравился их образ мыслей. Шопенгауэр писал, что философы, подобно паукам, прядут паутину, в которую попадает читатель и из которой он уже не может выбраться. И это соответствовало действительности: многие философы пытались при помощи искусно сплетенных текстов заманить Роджера в свои сети и удержать в них. Зачастую им это удавалось, когда, с одной стороны, они позволяли ему что-то понять и слегка приоткрывали завесу тайны, а с другой — как бы говорили: ты еще не до конца меня понимаешь, здесь еще многое можно найти. Такой прием постоянно приковывал его внимание к тексту. Однако мысль, что он надолго окажется во власти одного философа, пугала Роджера с давних пор. Остаться в заложниках у автора было несовместимо с его чувством собственного достоинства. Люди, с которыми это происходило, становились маленькими спутниками, вращающимися вокруг больших звезд. Кроме того, Роджер иногда чувствовал, что и сам может превратиться в такой спутник. Однако, как бы он ни восхищался каким-то автором и как бы ни заражался его идеями, находясь в период обострения болезни под их постоянным воздействием, через какое-то время в его организме вырабатывался стойкий иммунитет к образу мыслей этого философа. Роджер признавал его величие, но в то же время замечал его ошибки, надменность и своеобразную наивность. До сих пор ему всегда удавалось без особых сложностей рано или поздно продолжить собственный путь.

В это время Роджер стал замечать, что все менее склонен проявлять излучающую теплоту естественность в повседневных разговорах. В ходе беседы, например, с соседями на вечеринке или даже с большинством коллег он уже не мог говорить об обыденных вещах в непринужденной манере. Во-первых, в последние годы желание при любой постановке вопроса сначала уйти в себя и как следует поразмыслить стало непреодолимым. Не доверять первому впечатлению, как бы отгородиться от внешнего мира и позволить себе судить о чем-то только после тщательного анализа всегда оказывалось правильной стратегией. Поспешный ответ зачастую выходил поверхностным и почти всегда неверным. У Роджера даже выработалась привычка выдерживать небольшую паузу и при принятии повседневных решений, чтобы посмотреть, не появится ли еще какая-то мысль, которая побудит его взглянуть на проблему с иного ракурса. Так он мог откладывать принятие решения каждый раз, когда это было возможно, на полчаса, полдня или даже на несколько дней. Во-вторых, Роджер заметил, что, даже просто выражая на вечеринке зародившуюся мысль, он был не в состоянии действовать адекватно ситуации: следуя порывам, разносил в пух и прах аргументы других с излишней горячностью и поразительной точностью. Альтернативный подход — педагогическое стремление разговаривать с близкими людьми на равных и осторожно подводить их к другой точке зрения — казался ему высокомерным и был до глубины души неприятен. Таким образом, что бы Роджер ни делал, он не мог отключить холодный рассудок. Из-за этого он оттолкнул от себя от многих людей; впрочем, лучшие друзья от него не отвернулись.

6-я стадия. Даже после написания диссертации сомнения оставались главным мотивом, побуждавшим Роджера к чтению. Однако теперь его не интересовали сомнения, связанные с биографией авторов. Намного интереснее было обращаться к самим текстам. В этом отношении удивительно было обнаружить в тексте «О грамматологии» Деррида огромную лакуну. Деррида здесь рассуждает о письме, однако не упоминает ни Библию, ни древнееврейское письмо, ни финикийское. В высшей степени странно, что в книге, посвященной письму, нет даже намека на эти центральные этапы его становления. По мнению Роджера, это было весомым поводом для сомнения и открывало многообещающие перспективы. Здесь скрывается какая-то тайна, возможно, объяснимая с точки зрения психоанализа, или даже своего рода скелет в шкафу. Роджер решил, что посвятит этому вопросу докторскую диссертацию. Он шел по следу сокрытого в тексте смысла в поисках искусно спрятанного автором потайного уровня, в то же время не упуская возможности подвергнуть Деррида жесткой критике.

Полемическая схватка с Деррида превратилась в масштабную игру в кошки-мышки. Складывалось впечатление, что философ рассыпал по тексту намеки и расставил ловушки специально для Роджера. Последнему приходилось напрягать все способности, чтобы в интеллектуальном поединке быть с Деррида хотя бы более или менее на равных. Роджеру нравилось, когда философ пытался увести его в сторону и заманить в сети. Месяцы отношений с текстом Деррида стали для Роджера самыми яркими в жизни, а понимание «О грамматологии» — глубже. Роджер был очень благодарен Хлое за то, что та не ревновала и была рада его увлечению. Наконец и при чтении Деррида он достиг точки, когда встретился с самим собой и почувствовал, что текст автора признал его: Роджер заглянул в произведение еще раз и увидел собственное отражение. Заканчивая читать «О грамматологии», Роджер, как раз дописавший диссертацию, находился вместе с Деррида на особой вершине мысли. Оттуда открывался величественный вид, и можно было рукой дотянуться до звезд.

7-я стадия. Спустя год после защиты докторской диссертации Роджер сидел с Хлоей на берегу озера и рассказывал, что порой сам удивляется своему непреодолимому стремлению к деконструкции великих мыслителей, этому эдипову комплексу, заключающемуся в желании убить собственного отца. Его родной отец всегда был человеком мягким и добросердечным. Роджер никогда не чувствовал между ними конкуренции, никогда не хотел стать лучше его, а просто выбрал другой путь, не тот, по которому пошел отец — физиотерапевт и любитель прогулок. Он был далеко не самым плохим отцом. Роджер сделал паузу и подумал о двух близких подругах и нескольких других знакомых из университета, отцы которых были священнослужителями. Хлоя однажды заметила, что, с ее точки зрения, они тоже идут по стопам отцов, просто иной дорогой. Роджер понял, что она имела в виду, и с удовольствием подробно расспросил бы об этом подруг и коллег, но так и не решился: говорить о возможной близости религии и философии в университете было не принято, поскольку обычно это воспринималось как обесценивание последней.

Родители Хлои были психотерапевтами. Она вывела Роджера из задумчивости, предположив, что его отец, возможно, проявлял излишнюю мягкость. Его одобрение было легко заслужить, и Роджер не воспринимал его всерьез. Вместо этого он искал (и, вероятно, продолжает искать) одобрения, которое действительно имеет для него значение, то есть одобрения со стороны целой ватаги сверхстрогих отцов — философов. Быть может, он подсознательно думает, что одобрение стоит чего-то лишь в том случае, если получено в борьбе. Роджер неопределенно кивнул и ничего не ответил, а затем они с Хлоей пошли плавать.

Ночью после этого разговора он долго не мог уснуть, находясь в дурном расположении духа. Возможно, в словах Хлои есть доля правды. Хотя его безудержное желание разоблачать «отцов» придавало ему энергии, он никогда их не убивал. Как только Роджер понимал, что текст написан слабо, его автор становился ему совершенно не интересен — прилюдно убивать его не имело никакого смысла. Хлоя была права: только в борьбе с лучшими умами он способен признать их величие и в чем-то с ними согласиться. Однако это означало, что его отношение к философам и их тайнам в действительности могло оказаться значительно проще и прозаичнее, а его подъемы в гору — не такими величественными, как он полагал: если Хлоя была права, то его главная цель заключалась в том, чтобы добиться воображаемого признания со стороны умнейших представителей человеческого рода. Даже в мыслях это звучало как-то жалко.

8-я стадия. Роджеру за сорок, и ему по-прежнему нравится при чтении пользоваться требующей максимальной концентрации техникой подъемного конькового хода. Он может посвятить этому много времени, так как зарабатывает на жизнь, трудясь на полставки по бессрочному договору в частном университете. Большинство приглашений выступить где-либо с докладом он отклоняет. Читать и писать для него значительно важнее, чем выступать с докладами или их слушать. Теперь Роджер читает не потому, что испытывает сомнения по отношению к какому-либо автору или тексту. Этот этап уже пройден. Главный источник сомнений, который долгие годы побуждал его к действию, и сам кажется не менее сомнительным — из-за той ситуации с отцами и из-за того, что Роджер по-прежнему не доверяет своей склонности к романтизму, благодаря которой с таким упоением ищет скрытые от посторонних глаз тайны. Эта игра ему уже хорошо знакома. Теперь сомнение вызывает вся предметная область. По мнению Роджера, многое указывает на то, что светские европейские философы до сих пор намного сильнее, чем считают сами, подвержены влиянию христианской традиции. Он намеревается внимательно изучить различные теологические мотивы в трудах континентальных философов. От этой мысли у него на душе становится тепло.

Во всем должен быть простор

Адриан читает Ролана Барта

Летним вечером Адриан сидит в вагоне-ресторане поезда, направляющегося в Братиславу. Там он выступит с лекцией-перформансом на театральном фестивале. За окном проносятся покрытые зеленью поля и луга. Адриан читает «Фрагменты речи влюбленного» Ролана Барта и что-то воодушевленно отмечает в записной книжке. «Фрагменты» состоят из множества небольших отрывков, не связанных между собой и расположенных в алфавитном порядке. Адриан позволяет заголовкам увлечь себя и читает то, что кажется наиболее интересным: «Покажите мне, кого желать», «Изобилие», «Похвала слезам». Под заголовком «Когда мой палец невзначай…» он видит следующие слова:

Палец Вертера невзначай дотрагивается до пальца Шарлотты, их ноги соприкасаются под столом. Вертер мог бы отвлечься от смысла этих случайностей; он мог бы телесно сосредоточиться на крошечных зонах касания и наслаждаться вот этим безучастным кусочком пальца или ноги на манер фетишиста, не заботясь об ответе (как и Бог — такова его этимология — Фетиш не отвечает). Но в том-то и дело, что Вертер не перверсивен, он влюблен: он создает смысл — всегда, повсюду, из ничего, — и именно смысл заставляет его вздрагивать; он находится на пылающем костре смысла. Для влюбленного любое прикосновение ставит вопрос об ответе; от кожи требуется ответить[3].

В тексте всегда сказано ровно столько, сколько необходимо, чтобы Адриан без труда сумел уловить фигуру мысли, ровно столько, сколько требуется, чтобы его охватило определенное чувство. Текст как бы состоит из витающих в воздухе наблюдений, каждое из которых представляет собой новое начало. Они напоминают незаконченные карандашные наброски. Адриану это очень нравится, потому что во всем, с его точки зрения, должен быть простор, так как любой мысли требуется пространство, чтобы развернуться. Ничто не должно быть закрытым или неподвижным, поскольку все самое важное в тексте происходит между словами, между предложениями, там, где есть зазор. Так что-то может проскользнуть внутрь или вырваться наружу. Поэтому небольшие бартовские пассажи удивительны: они не занимают собой все пространство. Однако, даже читая Барта, Адриану иногда хочется воскликнуть: «Стоп! Довольно!» Это происходит потому, что он уже собрал достаточно элементов мозаики. Прежде чем Адриан успевает дочитать очередной короткий фрагмент, его голову уже начинают переполнять собственные мысли. Его постоянно посещают идеи, которые до знакомства с Бартом не приходили ему на ум. За окном мелькает летний пейзаж. Адриан заказывает вторую чашку кофе и кусок грушевого пирога. Затем приступает к чтению следующего отрывка. В нем говорится о том, что означают слова «Я люблю тебя»:

Это слово (словофраза) имеет значение лишь в момент, когда я его произношу; в нем нет никакой другой информации, кроме непосредственно говоримого; никакого запаса, никакого склада смыслов. Все в брошенном; это формула, но формула, не соответствующая никакому ритуалу; ситуации, в которых я говорю я-люблю-тебя, не могут быть классифицированы; я-люблю-тебя непредвидимо и неустранимо[4].

Адриан пишет: «Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ → Возможно, речь о том, как не сказать это: уже вроде бы начать произносить „Я люблю тебя“ и замолчать; открыть рот, вдохнуть, выдохнуть и так ничего и не сказать».

Адриан проводит рукой по бороде, смотрит в окно и пишет следующее: «Что я знаю о своей любви? Ровным счетом ничего, и в этом вся прелесть! О незнании я могу говорить. Что мне не известно, я могу сказать. О том, что мне известно, я, скорее всего, сказать не смогу».

Затем добавляет: «→ Жиль Делёз».

Делёз говорит, что ни одно предложение не способно передать собственный смысл. Смысл одного предложения можно выразить посредством другого предложения, смысл которого, в свою очередь, может быть выведен из третьего. Эта постоянно спотыкающаяся сама о себя фигура мысли нравится Адриану. Он продолжает писать: «Смысл того, что говорю, я мог бы гипотетически выразить другим предложением, но осознанно так не делаю. Именно по этой причине возможен диалог, поскольку смысл не передается и как бы витает в воздухе. Вероятно, сказать „Я люблю тебя“ так тяжело потому, что смысл этой фразы почти неосязаем».

Солнечные лучи освещают страницы книги, и легкий ветерок гуляет по вагону-ресторану, в то время как из кухни доносится звон посуды и столовых приборов. Официант приносит Адриану кофе с пирогом и небольшую стеклянную вазочку со взбитыми сливками. Адриан приступает к чтению нового отрывка. Здесь Вертер целует полученную от Шарлотты записку и чувствует на губах прилипшие к ней песчинки. Адриан сам ощущает во рту песок, будто бы ест записку Шарлотты и ее слова скрипят на зубах. Что значит отдаться во власть речей любимой женщины? От ее слов всегда исходит своего рода скрежет, поскольку то, что говорит любимый человек, всегда остается чуждым и немного отталкивающим: неудачные формулировки в любовных письмах, смех в неподходящем месте. Между реальными женщинами и его представлением о том, какими они должны быть, пролегает гигантская пропасть. Неподходящие на первый взгляд слова оказываются единственно верными, так как другая проявляется как другая именно там, где поступает иначе, чем он ожидает. В противном случае все было бы очень однообразно, что не оставляет места для простора. Однако, как ни странно, Адриан постоянно мечтает найти женщину, которая бы имела схожее с ним мировоззрение, отличаясь лишь незначительно и скрываясь за вуалью неведомой элегантности; знакомый образ, искаженный экзотическим одеянием и перемещенный в другие декорации. Впрочем, если бы ему действительно встретилась такая женщина, то все новое происходило бы только в границах этого минимального пространства неизвестности.

В некотором смысле это похоже на чтение философских произведений: Адриан читает, чтобы впитывать чужие идеи и развивать на их основе собственные. Однако, если говорить откровенно, чужие идеи тоже долго скрипят у него на зубах. Поэтому при чтении он чувствует небольшой дискомфорт — и он становится тем сильнее, чем более чужды Адриану идеи автора. Ему особенно нравится, когда чужие идеи соединяются с его идеями, одевая их в вечерние платья и помещая в новые декорации. Несмотря на это, иногда до боли приятно неожиданно ощутить во рту песчинки чего-то абсолютно чуждого и, наконец, проглотить их! Только тогда встреча с неизвестным обладает простором. Только тогда возможно познание чего-то нового.

Адриан отправляет в рот кусок пирога, ощущая вкус груши и песочного теста, и продолжает читать. Он искренне радуется каждому бартовскому «И однако…», «А что, если…?», «Я же, любящий…». Нити языка Барта так прозрачны, так нежны, так необычайно женственны. Подобно отделанному кружевами платку девушки из высшего общества. Может, Адриану удастся в Братиславе раздобыть эту книгу в английском переводе и поставить перед участниками лекции-перформанса задачу прописать драматургию к одному из отрывков? Так, что в идеале слушатели сумеют в будущем поставить на сцене что-нибудь столь же легкое и воздушное. Что ж, не самая плохая идея!

Он откидывается на спинку сиденья, освещаемого лучами вечернего солнца, и допивает кофе. За окном зеленый пейзаж постепенно приобретает синеватый оттенок. Что может быть в жизни лучше, чем сидеть с книгой в поезде и развивать собственные мысли? Внезапно Адриан понимает, что никогда не забудет поездку в Братиславу. Он будет помнить и этот вечер, и проникающие в вагон солнечные лучи, и, прежде всего, нежные чувства, пробуждаемые размышлениями Ролана Барта. Между Адрианом, вечером и текстом возникло удивительное меланхолическое единство.

* * *

Четыре месяца спустя Адриан сидит на кухне у Элизы и пьет эспрессо. Элиза все еще говорит по телефону с матерью, но уже скоро придет на кухню, и он прочитает вслух что-нибудь из «Фрагментов речи влюбленного». С самого утра Адриан предвкушает, как познакомит Элизу с этим произведением. Сегодня он точно знает, что уже был влюблен в нее, когда ехал в Братиславу. Возможно, он взял с собой в путешествие книгу Ролана Барта, поскольку тогда и знал, и не знал об этом. Поскольку ему хотелось купаться в своей влюбленности, ничего о ней не ведая. Окунуться в нее глубже, не принимая осознанно такое решение. Так любовь способна гораздо сильнее возвысить человека, чем если бы он с самого начала все знал и мог описать словами! Разве это не та мысль, которую превосходно выражает Ролан Барт? Жизнь все расставляет на свои места: вот уже три недели они вместе, и это еще чудеснее, чем он представлял. Элиза невероятно красива. И умна. И весела. Когда они гуляют по городу, люди смотрят на них и думают (Адриан в этом уверен): какая необычная пара. Они могут говорить друг с другом часами. У Адриана в ходе бесед возникает множество мыслей, и ему приходится следить за собой, чтобы не очень часто перебивать Элизу. Но самое приятное то, что и она иногда перебивает его. И если Адриан в этот момент не всегда чувствует восхищение, то испытывает его потом, поскольку его слова, очевидно, не заполняют все пространство, и она добавляет к ним что-то удивительное, что-то свое.

Элиза заходит на кухню. Они сидят в красивой одежде друг напротив друга, и Адриан читает вслух. Он читает о невыносимо прекрасном наклоне шеи, об образе любимого человека, чье отстранение мучительно для влюбленного, и о крупицах песка на губах Вертера. Голос Адриана наполняет кухню Элизы идеями Барта. Они витают вокруг кофейных чашек и кофемашины, вокруг цветков цикламена на окне, между кончиками пальцев, около губ и глаз.

Переносная истина

Ясмин читает Клариси Лиспектор

Ясмин понимает, как быть счастливой. Она постоянно учится этому и много размышляет. Счастливую жизнь ведут на стыке разных полюсов. Она проявляется в сбалансированных отношениях с друзьями, коллегами, соседями, животными, местами и учреждениями, с детьми, мужем и другими родственниками. В ритме постоянных колебаний между интенсивным обменом и свободными связями. Неотъемлемой частью счастливой жизни для Ясмин стало чтение философской литературы. Она вступает в отношения с авторами, и их тексты образуют полюса, с которыми она себя соотносит. Если у неё долго не получается приступить к чтению нового философского произведения, она чувствует себя несчастной, так как без стимулов извне ее мышление быстро притупляется. При чтении хорошего текста у Ясмин, напротив, открывается второе дыхание, и, если произведение действительно качественно написано, совершенно не важно, о чем в нем говорится. Ей даже не обязательно его дочитывать. Уже первые страницы позволяют ей вступить в отношения с важными вещами. И вряд ли что-то для Ясмин имеет большее значение.

Ясмин много времени проводит в дороге. Она выступает на конференциях по всей Европе и преподает в трех городах. Каждую неделю ей приходится путешествовать на поезде, а каждую вторую — на самолете. Ясмин нравится учиться, и она обожает конференции — особенно людей, которые их посещают. В такой компании она входит в раж. Ей быстро удается произвести впечатление. Без каких-либо усилий с ее стороны Ясмин, как правило, оказывается за нужным столом и беседует с самыми интересными и влиятельными людьми. Однако, конечно, постоянные разъезды и знакомство с большим количеством людей ее выматывают. По этой причине Ясмин предпочитает выпивать по вечерам бокал красного вина, или два, или даже три.

В дорогу Ясмин всегда берет книги. В большой бежевой сумке лежат издания, с которыми она прямо сейчас работает. В узкой темно-синей брезентовой сумке находятся пять книг, в которых сокрыта истина. Ясмин уже открывала каждую из них, и каждый раз воздух сразу становился другим. Эти книги приводят ее в особое состояние — сильное возбуждение. К ним следовало и следует относиться со всей серьезностью. Прочитав буквально по нескольку предложений из этих пяти книг, Ясмин уже понимала, что в них содержится истина. Осознав это, она испытывала безудержную радость и закрывала книгу. Ясмин знала, что пока лучше дальше не читать. Она была очень довольна собой, когда ей пришла в голову идея складывать такие книги в темно-синюю сумку из брезента и всегда брать ее с собой. Находясь в разъездах, она иногда по вечерам достает ее из чемодана, быстро оглядывает и взвешивает в руке. Только раз в два-три месяца Ясмин позволяет себе прочитать одну или несколько страниц.

Сегодня как раз такой вечер. Ясмин лежит на кровати в номере брюссельского отеля, у нее болит горло. Она в городе уже три дня, на долгих заседаниях обсуждаются заявки на получение грантов. Вот уже три дня Ясмин говорит без умолку, однако в итоге финансовую поддержку все равно получат осторожные, традиционные заявки. Сегодня она хочет убедиться, что непреклонная, все меняющая истина всегда доступна, стоит только захотеть. Она достает из темно-синей сумки роман Клариси Лиспектор «Страсти по G. H.» («A Paixão segundo G. H.»), открывает книгу на последней трети и читает:

Наконец, наконец действительно разорвался мой кокон, и я начала существовать вне пределов. Меня не было — и поэтому я была. До конца того времени, что меня не было, я была. То, что не я, есть я. Все будет во мне, если меня не будет, потому что «я» — это всего лишь мгновенный спазм вселенной. Моя жизнь имеет не только человеческий смысл, она намного значительней — настолько больше по сравнению с человеческой, что в человеческом отношении не имеет смысла. Я до тех пор осознавала лишь фрагменты общей системы, большей, чем я. Но теперь я была в гораздо меньшей степени человеком — и прожила бы человеческую судьбу, только если бы отдалась, как отдавалась тому, что уже не было мною, что уже не было человеческим[5].

Все слова просты и понятны. Ясмин требуется несколько мгновений, чтобы уловить их смысл. Затем наступает осознание. Под воздействием этих слов Ясмин переносится в совершенно иной, располагающийся на противоположном полюсе мир. В этом мире финансовая поддержка не играет никакой роли, а сама Ясмин кажется гигантской, одноцветной, исполненной значения и в то же время совершенно незначимой. Ясмин не уверена, что ей нравится это чувство, но сокрытая в нем истина завораживает, поскольку, несомненно, все так и есть. Ясмин закуривает сигарету. В некоторых фразах Лиспектор истина содержится в такой концентрации, что становится тяжело дышать. Это удивительно. Это самое прекрасное чувство на Земле. Ясмин ни в коем случае не должна читать дальше, так как знает, что с ней сделает истина. И хотя Ясмин прочитала всего несколько страниц в разных местах текста, она убеждена: Лиспектор уничтожает истиной. Уничтожает уют и крупицы счастья. Уничтожает всякую возможность просто жить среди обычных людей. Лиспектор способна заставить Ясмин отказаться от всего и уйти в леса. Способна уничтожить ее личность. В таком случае Ясмин стала бы тем, что от нее останется, и этот остаток может оказаться как прекрасным, так и ужасным — или, что вероятнее всего, и таким, и другим одновременно. Люди не в состоянии вынести истину Лиспектор, олицетворяющую требование вести такую жизнь, которая бы не уступала этой истине по интенсивности. Именно потому, что Ясмин манит эта возможность, именно потому, что у нее есть смутное представление, как это можно устроить, именно потому, что эта книга написана для таких людей, как она, текст Лиспектор представляет для нее огромную опасность. Он хочет, чтобы она прочитала его — медленно, не упуская ни одного слова. Хочет, чтобы Ясмин завтра покинула Брюссель и уединилась с книгой где-нибудь в деревне на пару дней или даже недель.

Ясмин откладывает книгу, подходит к окну и распахивает его. Она уже знает, что не поедет в деревню. Однако глоток истины из текста Лиспектор пошел ей на пользу: он позволяет увереннее стоять у окна и увереннее курить сигарету. Позволяет ощутить под ногами бетон, прочувствовать твердость и тяжесть всего здания вплоть до подвальных помещений и в то же время вдохнуть холодный январский воздух, проникающий в комнату с улицы. Ясмин закрывает окно, осторожно убирает книгу в темно-синюю брезентовую сумку и кладет ее во внутренний карман чемодана. Затем надевает пальто и выходит из номера во тьму брюссельской ночи.

* * *

Через день Ясмин сидит в купе поезда, направляющегося во Франкфурт, где ей предстоит провести экспресс-семинар. Она достает из большой бежевой сумки книги, собранные для этой поездки: два тома Деррида, роман Элены Ферранте и тоненький томик Агамбена. Ясмин раскладывает издания на столе. Каждое по-своему дорого. Они знакомы ей и не представляют опасности. Деррида, Агамбен и Ферранте заигрывают с истиной, позволяя ей проблескивать то в одном, то в другом месте текста, но не приближаясь к ней вплотную. Читая эти книги, Ясмин может находиться в волнующей близости к истине и не разрушать при этом свою жизнь. На полке для багажа лежит чемодан, в котором надежно спрятана темно-синяя брезентовая сумка. На стыке этих полюсов Ясмин ведет счастливую жизнь.

Нормы и названия

Флориан читает о стыде

Флориан изучает коррекционную педагогику и философию, а также работает в доме-интернате для людей с инвалидностью. В свете постоянных контактов с ними чтение философской литературы для Флориана обладает особой актуальностью, даже если он не может подробно описать эту взаимосвязь. В начале учебы он познакомился с сочинениями Мишеля Фуко. В области изучения социальных проблем инвалидности ему нет равных. Для Фуко субъект всегда нормализирован и дисциплинирован. Эта установка применима и к коррекционной педагогике. Однако, хотя рассуждения Фуко долгое время оставались важными для Флориана, его всегда смущало, что тот придает столь большое значение нормализации. При работе с людьми с инвалидностью очень часто приходится сталкиваться с понятием нормы, с этим трудно поспорить. Однако рассматривать взаимодействие с ними только с этой стороны представлялось Флориану чересчур узким подходом, оставляющим слишком мало места для размышления о чем-то поражающем, шокирующем и раздражающем.

В последующие годы огромную значимость для Флориана приобрел Жан-Люк Нанси, который пытается рассуждать о взаимодействии. Большую роль для него играют прикосновения. Он пишет о поте, запахе и визуальном контакте. Это те темы, которые редко оказываются в поле зрения философии, знакомой Флориану. Однако это те темы, размышлять на которые доставляет ему колоссальное удовольствие.

* * *

После шести лет в университете Флориан приступает к написанию кандидатской диссертации. Он хочет писать о стыде, но поиск источников дается тяжело. Существует немало философских работ по этой теме, но, читая их, Флориан, как правило, не находит, от чего бы мог оттолкнуться. Ему встречаются следующие названия.

• «Стыд»

• «Стыд»

• «Стыд»

• «Антиномия стыда. Анализ самоотношения»

• «Теория стыда. Антропологический взгляд на одно из человеческих свойств»

• «Стыд и достоинство. О символической прегнантности человека»

• «Стыд, вина и признание. К вопросу о сомнительности нравственных чувств»

• «Стыд, вина и необходимость. Возрождение античных представлений о морали»

• «Стыд, вина, ответственность. О культурных основаниях морали»

Он старается внимательно читать книги, но зачастую вообще не понимает, о чем идет речь. Причина кроется не в языке или его сложности. Флориан не понимает, с какой целью написаны эти тексты. Чем более многообещающе звучит название работы, тем менее она содержательна; по крайней мере, так ему кажется. В то время как при чтении Фуко, Нанси или Витгенштейна он боялся пропустить даже слово, при взаимодействии с книгами о стыде его охватывает высокомерие: «Вы что, глупы? О чем вы, черт возьми, говорите?» Мгновение спустя он думает: «Или это я глуп и не вижу чего-то важного?» Как только Флориан допускает мысль, что в этих книгах, возможно, действительно не говорится о переживании стыда, ему становится легче. Проходят недели, прежде чем он может уверенно заявить, что в большинстве таких книг — хотя это нигде не объясняется — речь идет о продолжении существующего дискурса, а не о размышлениях, связанных со стыдом. Авторы работ стараются применить к стыду уже существующие модели, зачастую стремясь при помощи одной-единственной объяснить все формы стыда. Однако когда Флориан пытается применить эти модели к собственному опыту стыда, это не приносит никакого результата; они не подходят. В итоге несколько недель подряд Флориан чувствует стресс и подавленность, поскольку не знает, как тогда писать диссертацию.

Рассказывая об этой проблеме Ханне, другой аспирантке, во время перекура у входа в университетскую библиотеку, Флориан упоминает, что с самого начала знакомства с философской литературой стал замечать странное несоответствие между названиями философских трудов и их содержанием. Многие названия звучат многообещающе. Они восхищают его с новой силой, когда он перечисляет их Ханне.

• «Слова и вещи. Археология гуманитарных наук»

• «Тысяча плато. Капитализм и шизофрения»

• «Призраки Маркса. Государство долга, работа скорби и новый интернационал»

• «Язык и смерть. Семинар о месте негативности»

• «Груз мышления»

• «Бытие единичное множественное»

• «Гендерное беспокойство. Феминизм и подрыв идентичности»

• «Удовольствие от текста»

• «Печальные тропики»

Вернувшись с перекура, Флориан продолжает размышлять о названиях. Раньше он с упоением изучал книги и материалы семинаров, относящиеся к теме его исследования. Они его восхищали и открывали ему новые миры. Однако, вспоминая об этом сейчас, он понимает, что в каждой из таких книг рассказывалось не о том, чего он мог от нее ожидать. Тогда он этого не замечал, поскольку все силы тратил на то, чтобы более или менее понять тексты и цель, которую преследовали их авторы. Он принимал как данность несоответствие названия и содержания, как и другие повсеместные странности и нестандартность подходов. Возможно, это объясняется тем, что книги отвлекали его внимание, направляя по новому пути. Они изменили сферу его интересов, и теперь Флориан думает: «Меня настраивали на определенный дискурс». И он ввязался в этот дискурс, так и не решив, действительно ли согласен с его неписаными правилами. Пребывая в состоянии чистого восхищения, он совсем забыл, что изначально обращался к текстам с совершенно другими вопросами.

* * *

Диссертацию Флориан пишет в первую очередь с опорой на Нанси и других авторов, не пишущих о стыде напрямую. Их рассуждения хорошо подходят для рассмотрения этого вопроса. После написания диссертации академическое изучение философии уже не представляет для Флориана интереса. Философские работы совсем иного плана он, напротив, с удовольствием бы писал. Однако это должен быть труд на уровне Нанси или Витгенштейна: текст литературный, чувственный, наблюдательный. Текст, в котором рассматриваются отдельные феномены, присутствует философское мышление и в то же время нет стремления отыскать модель, которая объясняет все сразу. Если однажды Флориану удастся написать нечто подобное, он будет безгранично счастлив.

Виртуальное тело

Гизела читает Гегеля

К Гизеле в гости приехала ее дочь Мириам. Они сидят на залитой солнцем террасе, пьют черный чай и едят пирожные с клубникой. Как и в прошлом году, над головами Гизелы и Мириам свисают душистые лиловые грозди цветов глицинии. Мириам рассказывает матери об удивительной книге, которую недавно прочитала и в которой говорится о природе языкового мышления.

Она приводит пример: мозг при каждом произнесении слова «молоток» имитирует движение, которое производит рука, чтобы забить гвоздь. Синапсы как бы наносят пробный удар для понимания, о чем в данный момент идет речь. Они в точности моделируют движение, но затем резко его прерывают, поэтому рука не узнаёт об имитации своего движения в пространстве. Так происходит при понимании любых слов, связанных с телом человека.

Несколькими часами позже Мириам возвращается в Берлин, оставив на столе у Гизелы томик Гегеля. И Гизела, преисполненная мыслью, что она сможет каким-то образом разделить радость Мириам от размышлений — как в детстве дочери разделяла ее радость от рассказов о цирке, — раскрывает книгу на случайной странице и начинает читать:

Конкретное содержание чувственной достоверности придает ей непосредственно видимость богатейшего познания, больше того, видимость познания бесконечного богатства, для которого одинаково не найти предела как тогда, когда в пространстве и во времени, где оно простирается, мы выходим наружу, так и тогда, когда мы берем какую-нибудь долю этого изобилия и путем деления входим внутрь ее[6].

Гизела никак не может понять смысл этого предложения. Ей становится интересно, что имитируют ее синапсы, пытаясь интерпретировать текст. Она перечитывает отрывок, на этот раз очень медленно, и старается визуализировать процесс имитации во всех подробностях.

Конкретное содержание чувственной достоверности придает ей непосредственно видимость богатейшего познания, больше того, видимость познания бесконечного богатства…

Вначале ей представляется конкретное содержание в форме твердого темно-серого гранитного блока, встроенного в чувственную достоверность, которая ярко-желтым удовлетворением светится в груди Гизелы. В центре ярко-желтой достоверности и, следовательно, в центре грудной клетки находится твердый гранитный блок конкретного содержания. Все это дополняется богатейшим познанием в виде белого свечения. Гизела возвращается к тексту Гегеля:

…больше того, видимость познания бесконечного богатства…

Значит, сверху должно быть еще больше белого свечения познания, на фоне которого темнеет богатство: к этому добавляется нечто землистое, так что теперь усилившееся трехкратно свечение и твердый блок гранита располагаются как внутри грудной клетки Гизелы, так и за ее пределами.

Далее она читает:

…для которого одинаково не найти предела как тогда, когда в пространстве и во времени, где оно простирается…

То есть нечто простирается, однако процесс визуализации Гизелой простирания в пространстве и во времени затормаживается, так как она не знает, относится ли слово простирается к содержанию или к богатству. По этой причине она не может решить, должно ли ее воображение простираться в соответствии с модусом мягкого, лишенного напряжения богатства или в соответствии с модусом содержания с его острыми краями и, следовательно, намеренно напирающего. Пока она размышляет, этот процесс уже давно идет, и Гизела дает ему волю, начиная простираться всеми возможными способами. Теперь гранит и ярко-желтое светлое свечение теснятся и расширяются в ее груди одновременно. Гизела старается не шевелиться, потому что боится нарушить этот процесс. Она продолжает читать, точнее, возвращается к уже прочитанному:

…когда в пространстве и во времени, где оно простирается, мы выходим наружу, так и тогда, когда мы берем какую-нибудь долю этого изобилия и путем деления входим внутрь ее.

В качестве следующего шага Гизела выходит наружу и оказывается в том, что уже простирается в ней самой, а это значит, что она сейчас одновременно находится в центре этого и непосредственно перед ним. Так у нее есть возможность с легкостью входить и выходить.

…когда мы берем какую-нибудь долю этого изобилия и путем деления входим внутрь ее.

Изобилие ощущается у Гизелы в руках как нечто, напоминающее гигантский холодный зефир голубого цвета. Она засовывает в него пальцы, чтобы взять долю, и в руке, которая держит большой зефир изобилия, остается небольшой кусочек холодной массы. Вдобавок к этому Гизела начинает делить его. У нее в руке оказывается белый, холодный на ощупь нож, которым она начинает разрезать мягкую как воск голубую зефирную массу. От нее остаются аппетитные половинки.

Но Гизела уже входит в голубую дымку изобилия и чувствует обволакивающую влажность липкого зефирного тумана на лице и одновременно с этим светящееся, простирающееся богатство (или содержание), для которого «не найти предела». Всякий раз, когда Гизела читает о пределе, она уже видит его в форме тонкой окружности вокруг нее. Но с этой проблемой хорошо справляется отрицание, позволяя ей растворить окружность в идее идеи, превратив ее в окружность из ничего.

Предложение закончилось, и тело Гизелы теперь пронизано в разных местах ярко-желтым и белым свечением. У нее есть твердый темно-серый блок гранита, голубой зефир, нож, конструкция из света и тумана и окружность из ничего. У нее есть тело, которое расширяется под давлением и в состоянии покоя, шагает, хватает, разрезает и переходит в собственное расширение, обволакиваемое липким туманом. Понимания того, что имел в виду Гегель, у нее нет.

Однако Гизела и действует неправильно: ее руки, глаза и грудная клетка знают об имитации. Она все прекрасно чувствует. Ощущения слишком сильны, и у нее не получается понять то, что ей следует понять. Вероятно, Гизеле легче осознавать происходящее с живым телом — например, когда синапсы имитируют удар молотком. Возможно, синапсы Мириам устроены иначе. Возможно, они способны имитировать действия виртуального тела, которое существует независимо от реального. Тела, имеющего склонность к философской акробатике, которая заключается в том, чтобы вибрировать, светиться, быть чем-то пронизанным и выполнять одновременно множество различных движений. Тела, которое способно жить в полимодальных пространствах, не поддающихся воображению. Виртуального тела, настолько удаленного от реального, что у последнего от увиденного не начинает кружиться голова. Обладать подобным виртуальным телом со всеми его неизведанными, новыми ощущениями и парить в нем в полимодальных пространствах, вероятно, намного интереснее, чем пытаться понять Гегеля, текст которого (не исключено, что именно по этой причине) читает сейчас Мириам, в детстве мечтавшая стать цирковым артистом, а затем — архитектором. Гизела снова смотрит в книгу:

Но на деле эта достоверность сама выдает себя за истину самую абстрактную и самую бедную. О том, чтó она знает, она говорит только: оно есть; и ее истина заключается единственно в бытии вещи (Sache). Со своей стороны, сознание в этой достоверности имеется только как чистое «я»; или: я есмь тут только как чистый «этот», а предмет равным образом — только как чистое «это»[7].

Гизела решает не совать нос не в свое дело и откладывает книгу Гегеля.

Каменная мозаика

Амина читает Донну Харауэй

Только что во сне Амина видела груды камней. Она отчетливо помнит перестановки каменных глыб, которые происходили в ее сознании всего несколько секунд назад. Ночью она неоднократно просыпалась: ей казалось, что мозг по-всякому вращает гигантские формации из камня. При этом он сильно напрягался, пытаясь установить между ними соединения, в результате чего они с шумом ударялись друг о друга. Каменные блоки оказывали сопротивление, были слишком большими и широкими, содержали выпуклости и углубления, которые не подходили друг к другу. До тех пор, пока — в самом неожиданном месте — форма не оказывалась меньше, чем первоначально предполагалось. Горная порода по краям становилась рыхлой и похожей по консистенции на мел. Тогда объекты можно было силой втиснуть друг в друга и объединить. Иногда они смещались вниз и, наконец, почти самостоятельно принимали правильное положение.

Все это происходило на просторах снов Амины, будто в них вмешивалась деятельность другого отдела мозга, который иногда даже одерживал верх и предопределял их дальнейшее развитие. Амина и раньше видела сны о камнях. Подобные сны всегда были вызваны чтением сложных, плотных текстов, например работ Левинаса и Лакана. Однако на этот раз все обстояло иначе, так как книга Донны Харауэй «Оставаясь со смутой», которую она начала вчера читать, была не особенно сложной. Ее смысл ускользал от Амины на совершенно ином уровне. Для Лары, Алекс и Фатуш эта книга была крайне важна, но Амина ею не прониклась. Речь шла о научной фантастике и новом виде сторителлинга, который каким-то образом мог пригодиться при решении любых проблем. Донна Харауэй испробовала технику на себе и делилась с читателем короткими рассказами об ученых и мыслителях, которым, например, удавалось выяснить что-то о симбиозе акаций и муравьев. Амина прежде не знала о подобном симбиозе, но ей это никогда и не было интересно. При чтении она не могла отделаться от мысли: «Но это же и так понятно! Да, во всем одно зависит от другого. Да, биологические процессы различных живых организмов постоянно оказывают друг на друга положительное и негативное воздействие. Да, все живые существа проникают на стыке в другие формы жизни, безусловно!» Донна Харауэй делает вид, будто ее идеи способны произвести революцию в человеческом мышлении, однако Амина так и не смогла понять, что нового в ее идеях. Восхищение, с которым пишет Харауэй, показалось Амине пошлым. Однако, возможно, зная о взаимопроникновении всего живого, Амина не уделяла этому должного внимания. Вместе с Харауэй она могла бы чаще присматриваться к копошению живых организмов, и это было бы действительно неплохо, так как они пребывают в постоянном движении. Вероятно, трудности с чтением этой книги связаны с более глубокими причинами. У Амины складывалось впечатление, что идеи, заложенные в тексте, не соответствовали ее образу мыслей. Она словно не могла уловить нечто важное — ключевой посыл произведения, очевидный для ее друзей. Возможно, «Оставаясь со смутой» не актуальна для Амины. Вчера ей не удалось найти ответ на вопрос, так ли это.

* * *

Амина лежит с закрытыми глазами в теплой кровати и вспоминает сны о камнях. Она уверена, что взаимодействие с ними олицетворяет попытку понять смысл книги Харауэй. Амина не имеет ни малейшего представления о том, как ее мозг преобразует идеи из текстов в каменные блоки и темные ледники, с чем соотносятся кубы, углы и сгущения, которые она вспоминает, или почему все связано с грязно-серыми тонами и холодом камня. Это не подходит Харауэй, о которой следует думать, скорее, в контексте кишащих микробов или шелестящих на ветру камышей. Но мозг Амины привык оперировать такими понятиями, как вес, пространство, сгущение, лакуна и масса. Еще удивительнее и таинственнее то, что раньше ему всегда удавалось связать перестановки фигур из камня с текстами. И если Амина не заблуждается, то при повторном прочтении текст Харауэй уже не будет казаться ей таким непонятным, как это было с текстами Левинаса и Лакана. Более того, не исключено, что через неделю Амина уже не сможет объяснить, что в этом тексте от нее ускользало. Она поднимает с пола футболку, накрывает ею глаза и снова засыпает.

* * *

Два дня спустя Амина вновь принимается за чтение «Оставаясь со смутой». Звучание текста не отличается от того, каким она его запомнила.

Хтулуцен — простое слово. Это сочетание двух греческих корней (khthôn и kainos), из которого возникает имя своего рода времени-места, в котором мы учимся оставаться со смутой жизни и смерти в режиме способности-к-ответу (response-ability) на поврежденной Земле. Kainos — значит «сейчас», время начала, время свежести, время для продолжения. Ничто в kainos не может означать привычное для нас прошлое, настоящее или будущее. Во времени начала нет ничего, что настаивает на стирании того, что было прежде, или, напротив, стирания того, что придет потом. Kainos может быть полно наследий, воспоминаний и полно пришествий, ростков того, что еще только может быть. Я слышу kainos в смысле плотного, длящегося и продолжающегося присутствия, чьи гифы пронизывают самые разные темпоральности и материальности.

Хтонические существа — порождения земли, одновременно древние и сиюминутные. Я воображаю себе хтонических существ как изобилующих щупальцами, усиками, отростками, нитями, отбрасываемыми хвостами, паучьими лапами и торчащими щетинками вместо волос. Хтонические существа возятся в многотварном гумусе, но не хотят иметь дело с уставившимся в небосвод Homo. Хтонические существа — монстры в самом лучшем смысле: они демонстрируют и реализуют материальную осмысленность земных процессов и тварей. Они также демонстрируют и реализуют последствия этой реализации. Хтонические существа не безопасны; они не имеют дела с идеологами; они никому не принадлежат; они корчатся и блаженствуют в многоликих формах и многосложных именах во всех ветрах, водах и концах Земли. Они создают и разрушают; они создаются и разрушаются. Они те, кто есть[8].

Амина чувствует, что текст оказывает меньшее сопротивление, чем в первый раз. Он читается легче. Скрытый уровень смысла, наличие которого Амина предполагала при первом прочтении, ей так и не удается отыскать, но в книге обнаруживается намного больше интересных мыслей, чем казалось изначально. Эти мысли теперь можно обсудить с Ларой, Фатуш и Алекс. Дружеский оптимизм Харауэй, который так раздражал при первом прочтении, по-прежнему чужд Амине, но она чувствует, что он может быть полезным, даже (или в особенности) тогда, когда он не оправдан. Было бы хорошо, если бы Харауэй научила ее терпимее относиться к оптимизму других. Было бы еще лучше, если бы доля оптимизма передалась самой Амине, но это крайне маловероятно.

Фигуральное мышление

Свен читает Гегеля

Каждый раз, когда Свен максимально сосредоточен, он начинает поглаживать ухо и область вокруг него указательным и безымянным пальцами. Он делает это и сейчас, читая «Лекции по истории философии» Гегеля в библиотеке. Свен пытается понять, как функционирует ключевая фигура мысли Гегеля, его знаменитое снятие (Aufhebung). Нечто развертывается в пространстве, трансформируясь во что-то противоположное по значению и образуя безумные паттерны, состоящие из множества мелких ответвлений подобно множеству Мандельброта. Во время движения это нечто проходит определенную историю и достигает нового уровня. Свен ощущает нежную органическую субстанцию, которая неумолимо стремится к тому, чтобы простираться, развертываясь, и одновременно прийти в новую точку отсчета. С одной стороны, образуется новая субстанция, а с другой — все как бы сворачивается в одну-единственную точку, положение которой в мире отличается от исходного.

Все это, по мнению Свена, возможно только потому, что у Гегеля есть идея негативного, которое проистекает из положительного и в то же время представляет собой его полную противоположность. Все замысловатые идеи, разрабатывавшиеся философами на протяжении веков, могут быть пересмотрены Гегелем в таком свернутом виде и представлены как последовательность сменяющих друг друга снятий. Вот так выглядит филигранная и в то же время брутальная, всеобъемлющая фигура мысли Гегеля. Свен приступает к чтению следующего отрывка.

Неоплатоники

Так как скептицизм есть уничтожение тех противоположностей, которые, как мы видели выше, в стоической и эпикурейской философии признавались всеобщими основоначалами, из которых возникли все прочие противоположности, то он представляет собою единство, в котором эти противоположности содержатся как идеализованные определения, так что идея должна быть теперь осознана как конкретная внутри себя. С этим третьим, представляющим собою конкретный результат всего предшествующего философского развития, начинается совершенно новая эпоха. Теперь мы имеем перед собою совершенно иную почву, так как вместе с отверганием критерия для субъективного познания отпали вообще конечные основоначала, ибо в отыскании-то последних именно и заключается назначение критерия[9].

Очевидно, Гегель просто не может иначе: каждый раз, когда он о чем-то мыслит, его фигура разворачивается и вновь закрывается в процессе развертывания. Свен почти не чувствует отторжения, хотя Гегель говорит, и говорит, и не замолкает ни на минуту. Это не очень нравится Свену, но ему кажется, что у Гегеля нет другого выбора: его фигура идет вместе с ним рука об руку, увлекая его за собой. В силу этой влекомости Гегель становится ему симпатичен.

Свен неизменно радуется тому, насколько иначе выглядят философские концепции сквозь призму представлений Гегеля, чьи тезисы удивительно сочетаются с тем, что он уже знал. В процессе чтения Свен испытывает не одно озарение. Позже, когда он возвращается домой, тезисы Гегеля уже не кажутся ему столь убедительными, однако они по-прежнему его увлекают.

* * *

Через неделю Свен встречается с Анной в биргартене. Ночью ему пришла в голову великолепная идея. Его охватил такой восторг, что он больше не смог заснуть и размышлял до утра. При встрече он извиняется за то, что сегодня, вероятно, снова будет много говорить. Анна ухмыляется и говорит: «Если ты завтра выйдешь вместо меня в вечернюю смену в кафе, то можешь говорить хоть весь вечер». Свен соглашается, хотя, конечно, предпочел бы завтра отдохнуть. Он в долгу перед Анной. Они изучают философию, их обоих восхищают работы Вальденфельса и Деррида, а также возмущает консервативность института. Никто так, как Анна, не понимает, что важно для Свена при чтении философской литературы. Ни с кем, кроме нее, ему не удается размышлять настолько легко. Когда она сидит напротив него и он старается ей что-то объяснить, ему на ум приходят мысли, которые никогда не посещают его в одиночестве. К сожалению, Свен говорит, как правило, больше Анны, даже когда они обсуждают ее тексты и мысли. Словно Анна не так нуждается в нем, как он в ней.

Свен сразу начинает рассказывать Анне о диалектической фигуре мысли Гегеля. О том, как она прекрасна. О том, насколько безумно и абсурдно, что философ применяет ее фактически ко всему. О том, как удивительно, что она раскрывается новым, неожиданным способом.

И теперь пришло время поговорить о главном. Свен уже долгое время предполагал это, но никогда не доводил в мыслях до логического завершения. Речь идет о том, что Гегель мог создавать удивительные системы только благодаря тому, что использовал эту мыслительную фигуру. Лишь то, что она задает определенную структуру, которой Гегель неукоснительно следовал, позволило ему изобрести нечто столь безумное и абсолютное. Эта структура открыла Гегелю его путь, и он мог идти по нему, не скатываясь в удобство конвенционального мышления, как это почти неизбежно происходит с каждым, кто не может опереться за какую-либо структуру. Только по этой причине Гегель смог значительно опередить ход мысли своего времени. Подобное заметно и у других мыслителей: они не оперировали десятками фигур, а раз за разом использовали в процессе мышления одни и те же две или три. Говоря это, Свен потирает ухо.

И самое абсурдное: все это функционировало только потому, что понятия всегда обладают неким формальным аспектом. Свен считает, что дело было так. Гегель смог продумать формальный аспект мыслительной фигуры до конца гораздо более буквально, чем это было бы возможно при чисто содержательной идее. Он последовательно использовал одну и ту же форму, и ее неизменность позволяла ему помыслить нечто новое. Не исключено, что именно в этом и заключается главная заслуга Гегеля: ему удалось разработать формальную структуру, которая стабильна, но каждый раз может использоваться по-новому.

Как нерешительно говорит Анна, она понимает, что имеет в виду Свен, но не уверена, можно ли так выразиться. С текстами Гегеля она знакома недостаточно хорошо. У Жижека она видит три такие фигуры. А у Витгенштейна? Или Канта? Она совершенно не хочет сказать, что Свен заблуждается, но в каждом отдельном случае эту идею необходимо проверять на конкретных текстах.

Свен ничего не может ответить, пока не доведет до конца свою цепочку мыслей. Безусловность великих мыслителей, возможно, заключается в их радикальном и одностороннем использовании языка. И это именно то, чего не понимают их преподаватели, хотя подтверждение этому можно увидеть повсюду. Философия — это, прежде всего, мастерство владения языком. Мышление — языковой процесс, и совершенно абсурдно, что философию так мало заботит собственный инструментарий. При этом все знают, насколько самобытным зачастую бывает язык философии. Никто не понимает сходу Гегеля или Лакана. Это объясняется не только сложностью используемых ими понятий, но и грамматикой и прочим. То и дело можно услышать стенания, как бессмысленно сложны их тексты, но никто не осознаёт, что у этой сложности есть определенная функция. То и дело философию называют наукой с социальным заказом — полный вздор. Неужели кто-то в здравом уме может поверить, будто в этом и заключается ее функция? На самом деле философия — самое жесткое, радикальное и наиболее утонченное использование языка. Только радикальная форма выражения позволяет помыслить нечто новое. Только благодаря этому философия открывает сумасшедшие перспективы, недоступные ни одной другой области, и обладает не меньшим значением, чем искусство и литература. Но никто об этом не говорит. Вероятно, большинство людей вообще этого не понимает.

Свен наконец оставляет ухо в покое. Он слишком много говорил. И, возможно, все эти слова звучат весьма банально, но сейчас именно они будоражат его ум. Кроме того, он планирует кое-что сделать: собрать и описать мыслительные фигуры великих философов. Затем он намеревается использовать эти фигуры для открытия новых, удивительных вещей. Другими словами, Свен будет применять их во всей присущей им формальности для решения других проблем и тем самым приобретать новое знание.

Он с нетерпением смотрит на Анну. Она не торопится с ответом, делает большой глоток, вытирает уголки рта и говорит: «Свен, это так не работает…»

Он несколько раз кивает и произносит: «Подожди еще минуту, только минуту!» Как раз пока Анна пила пиво, Свен понял кое-что важное: эти мыслительные фигуры не только представляют собой чистые абстракции или формальные модели, но и воплощаются в телесном опыте. При чтении Гегеля постоянно присутствует ощущение, что философ чувствовал и чувственно воспринимал эту фигуру в той же мере, в какой ее мыслил. Вероятно, Гегель еще в детстве постоянно видел вокруг себя проявления диалектики и учился ее воспринимать. Будучи пятилетним ребенком, он определенно повсюду видел снятия: в складывающихся в полете крыльях бабочки, на весах в небольших продуктовых магазинчиках и, возможно, в росте и увядании растений. Это объясняло ему резкие смены настроения его дяди. Ладно, не самые убедительные примеры. Но, наверное, все как-то так и было. Во всяком случае, Гегель постоянно наблюдал, как положительное несет в себе и негативное, производит снятие и порождает нечто новое, задолго до того, как он смог подобрать для этого правильные слова. И только потому, что Гегель, еще будучи ребенком, то есть задолго до того, как ему удалось сформулировать свои мысли, наблюдал и обдумывал подобное, он был в состоянии относиться к этому со всей серьезностью. Иначе и быть не могло.

Свен и сам испытал первое философское озарение в шесть или семь лет: каждую ночь, лежа в кровати, он проводил указательным пальцем по кирпичной стене. Так Свен почувствовал, что твердые кирпичи бесконечно чужды его пальцу, и однажды осознал: он не в состоянии познать ничего из мира вещей, поскольку все неодушевленные, материальные объекты ему бесконечно чужды. Через несколько минут, пока он продолжал водить указательным пальцем по кирпичам, это ощущение изменилось на противоположное: внезапно его палец стал подобен стене. Свен вдруг понял, что и стена, и его палец сделаны из некоторого материала. Так что собственный палец был фундаментально чужд ему и тесно связан с миром материальным. Это было мыслью, но прежде всего — чувством и восприятием. Тогда Свен не мог поговорить о том, что так сильно его занимало, ни с родителями, ни с кем-то еще, так как не знал подходящих выражений. Но как раз этим, возможно, и объясняется, почему то озарение стало глубинным опытом, связавшим его жизнь с философией.

Свен наконец умолкает, и Анна спрашивает: «Теперь можно?»

Свен кивает, и Анна задает второй вопрос: «Ты пишешь исходя из переживания, связанного с тем, как проводил пальцем по кирпичу?»

Свен отрицательно качает головой.

Анна: «И ты планируешь собирать такие фигуры и использовать их?»

Свен кивает.

Анна начинает говорить очень быстро: «Но это абсолютное, к которому ты так стремишься, заключается как раз в том, чтобы не думать посредством пятнадцати фигур, а преисполниться в познании одной и однажды помыслить при помощи нее нечто новое, не так ли? Ты действительно считаешь, что сможешь вот так просто мыслить фигурами Канта или Гегеля? Разве не ты только что говорил мне, что новое можно постичь, только постоянно отрабатывая одну и ту же фигуру и стараясь мыслить посредством нее до конца?»

Свен с самого начала понимает, что Анна права. И пока она продолжает говорить и, очевидно, получает удовольствие, в подробностях рассказывая о мыслительных фигурах Вальденфельса и Жижека, Свен все больше погружается в собственные мысли. Ему никогда не изобрести чего-то великого. За всю жизнь он сам не разработал ни одной фигуры мышления, ни одной гибкой и в то же время неподвижной формы, которая была бы способна противостоять другим. Когда ему было девять лет, шестнадцать и когда он поступал в университет, пытаться воспользоваться такой возможностью, вероятно, уже было поздно. Так как в какой-то момент Свен перестал водить пальцем по стене, он не использовал свою мыслительную фигуру, не отрабатывал ее последовательно на протяжении всего этого времени. Он не относился к собственным мыслям с должной серьезностью. Он привык думать посредством сборной солянки постоянно меняющихся, привычных фигур мысли. То, что Свен напишет, не выйдет за пределы обыденного мышления. Он сможет развивать только мелкие мысли. То, что он так страстно желает освободиться от шаблонов, абсолютно ничего не меняет.

Загрузка...