Глава девятнадцатая Брачный союз

В ожидании дня, когда Мануэл в последний раз проведет очередной выпуск студентов и, выйдя в отставку, сможет приехать к ней, Джин Дю Биньон проработала около года мастерицей на атлантской фабрике. Она хорошо понимала, что за такой короткий срок и при столь ограниченных возможностях трудно добиться многого. Между тем за это время в жизни Мансарта произошло изменение, которое вначале казалось несущественным, но в дальнейшем чуть не стало роковым.

Стремясь ослабить разногласия по расовому вопросу, новые лидеры Юга пришли к решению уравнять по возможности негритянские школы со школами для белых. Они благожелательно отнеслись к увеличению федеральной помощи государственным школам и собирались предоставить государственным колледжам для цветных более справедливую долю постоянных ассигнований. Но негритянская организация — Национальная ассоциация содействия прогрессу цветного населения — обратилась в суд, требуя отмены сегрегации не только в отношении жилищ, транспорта и избирательной системы, но и школ. Она уже добилась для негров на Юге права поступать в профессиональные училища и в аспирантуру наравне с белыми.

Все эти мероприятия в пользу негров проводились в жизнь очень медленно, наталкиваясь на упорное сопротивление. Но в конце концов, закон есть закон, и кто знает, что еще будет, если вопрос о сегрегации в государственных школах Верховный суд решит в пользу негров? Как раз в это время Лаймз, намеченный в преемники Мансарта, возвращаясь в своем ловом «паккарде» домой, развил недопустимую скорость, налетел на тополь и погиб. Почему бы в связи с этим не отложить уход Мансарта на пенсию до 1956 года, когда ему исполнится восемьдесят лет? К изумлению Мансарта, именно этот вариант и был предложен ему на предрождественском заседании совета попечителей.

Мансарт не соглашался, заявляя, что у него есть свои, планы. Совет настаивал: пусть так, по, может быть, он все же поработает еще года два, ну, скажем, до конца 1953 учебного года, в интересах дела и из уважения к совету? Мансарт неохотно сдался. Тогда совет принял решение, что после ухода Мансарта в отставку ему будет выплачиваться пенсия в размере половины оклада. Характерно, что сам он отнесся к этому решению совершенно равнодушно. Его жалованье с давних пор составляло пять тысяч долларов, и, значит, пенсия составит две тысячи пятьсот долларов в год.

Преподаватели колледжа были искренне рады, что Мансарт останется у них хотя бы еще на два года. Даже те, кто рассчитывал на какие-то выгоды при смене руководства, с облегчением подумали о том, что, на худой конец, сохранят то, что сейчас имеют. Все толковали об ожидаемой реформе в деле негритянского образования. Кое-кто возлагал большие надежды на решение Верховного суда («которое не может не быть в нашу пользу»!) как на долгожданное завершение освобождения негров, начатого Линкольном в 1863 году.

Однако большинство преподавателей хранило молчание. Мансарт хорошо понимал их. Они думали о тех семидесяти тысячах педагогов-негров, большей части которых угрожала безработица. Они думали о том, кто, как и чему будет учить следующее поколение черных ребят. И тут же мысленно задавали себе вопрос, для скольких из этих ребят школа станет мачехой; сколько их, отвергнутых и разочарованных, будет слоняться по улицам и попадет в конце концов за решетку. Они задумывались также и над вопросом, где в будущем молодые выпускники-негры найдут для себя работу, зачем им вообще учиться и оканчивать школы. Догадываясь о мучительных переживаниях своих коллег, Мансарт старался их приободрить. Во время одной из бесед с учителями он, улыбнувшись, сказал:

— Я понимаю! Школьная реформа — это, конечно, не венец равноправия. Это всего лишь начало новой фазы; всего лишь начало. Во многих местах в результате насилия и обмана обособленные негритянские школы просуществуют еще десятки лет. Будь в моих руках власть, я бы вообще повременил с упразднением негритянской школы. Это благородный институт, имеющий героическое прошлое. Он мог бы сплотить негритянский народ и воссоздать его историю. Именно об этом я всегда и мечтал. Правда, после того, как я объехал земной шар, и позже, когда я наблюдал рождение Объединенных Наций, взгляды мои стали меняться. Я убедился в том, что единый мир имеет преимущества по сравнению с раздробленным миром, распадающимся на бесконечное множество новых народов и стран. Этот национализм может превратиться в страшное бедствие, способное погубить человечество. Я думаю, что подлинной целью в наше время должно быть объединение народов с сохранением их разнообразных национальных особенностей, и убежден, что мир уже созрел или, во всяком случае, скоро созреет для такого единства. Когда-то я считал эту идею неосуществимой, по крайней мере в течение ближайших двухсот пятидесяти лет, особенно в Соединенных Штатах, где белые столь яростно ненавидят черных, а черные не доверяют белым. Но такой взгляд, пожалуй, уже не соответствует действительности. Негры перестали быть главным объектом ненависти белых американцев. Для них сейчас нет ничего более ненавистного, чем коммунизм. В сущности, здесь сказывается страх перед снижением прибылей, умалением власти и престижа, страх перед необходимостью делить власть с массами, которые, как они полагали раньше, состоят из чернокожих, а как теперь выясняется, могут состоять также из желтых, коричневых и даже белых людей. Борясь против призрака коммунизма, они вынуждены прекратить борьбу против нас. Что же в таком случае должны делать мы? Если мы проявим недомыслие, то включимся в травлю красных и «охоту на ведьм» и поспешим нажиться как за счет своих же единоплеменников, так и за счет белых. Но если мы проявим мудрость, то поймем, что мир нуждается в нас и готов воздать должное нашему прошлому, нашему опыту и нашим идеалам; не все охотно пойдут на это, кое-кто испытает чувства горечи и возмущения, но несомненно одно: мир нуждается в нас. Так что по существу это большой шаг к свободе! — заключил Мансарт.

— А сколько таких шагов еще надо сделать и за какой срок? — спросил один из присутствовавших, директор средней школы, приехавший в колледж для обмена опытом.

— Терпение, терпение…

— Терпение? Не думаю, чтобы мы, негры, были так уж нетерпеливы, С момента принятия тринадцатой поправки к конституции прошло уже девяносто лет…

— Пусть будет даже сто, все равно школьная реформа — это прогресс.

— Неужели? Сомневаюсь! При таких темпах — по одному шагу в столетие — нельзя сказать, что мы мчимся к свободе. И притом это даже еще и не свобода, а только шаг к ней. Если черные ребята и попадут в школы белых дьяволят с мстительно настроенными белыми учителями, то, как вы думаете, во что обойдется этот эксперимент маленьким чернокожим жертвам? Они тысячами побегут из школ, если их еще раньше не выгонят оттуда ко всем чертям! Нам еще предстоит пройти огромное расстояние, ректор Мансарт! Несмотря на весь этот шум, поднятый вокруг «белых предварительных выборов»), большинство американских негров-избирателей до сих пор не могут участвовать в голосовании. Как и раньше, мы ездим в вагонах «для цветных». По-прежнему в большинстве городов нас не хотят обслуживать в отелях, пансионатах и ресторанах. Мы все еще с большим трудом можем подыскать для себя приличное жилье. Нам отказывают в предоставлении высокооплачиваемой работы и в продвижении по службе. Это явная, ничем не прикрытая, вопиющая дискриминация. И помимо всего прочего — непостижимо хамское отношение к нам со стороны большинства американцев, какое-то отвращение, ненависть, издевательство, полная изоляция в любой сфере или отрасли деятельности, прямые или завуалированные оскорбления и еще многое другое. Скажите мне, сэр, когда черпая Америка станет свободной при таких темпах, как одни шаг в столетне? На мой взгляд, не раньше чем где-то между 2500 годом от рождества Христова и вечностью!

— Дорогой мой, несмотря на отдельные преувеличения, я согласен со всем, что вы сказали. И тем не менее, даже если признать, что цивилизация движется недопустимо медленно, разве нам не следует радоваться решению Верховного суда о прекращении сегрегации в американских государственных школах, если такое ре шее не состоится?

— Конечно, следует. Так же как и уменьшению числа негров, подвергшихся суду Линча и сожженных заживо. Это кое-что, но не все, И, между нами говоря, совсем не так уж много!

Мансарт внимательно посмотрел на молодого директора школы.

— Послушайте, дорогой мой, вам не следовало бы разговаривать в таком духе, иначе вы можете оказаться без работы и даже попасть в тюрьму.

— Но я и так уже в тюрьме, ибо не вправе разговаривать, не вправе размышлять, не вправе рассчитывать на продвижение по службе! Я не смею жениться по своему выбору и иметь детей! Подумаешь, тюрьма! Да какой еще тюрьмы вам надо, черт возьми?.. Прошу прощения, сэр, я забылся! Но я рад, что мы с вами поговорили на эту тему. Ну, до свидания! У меня дела в школе.

Проводив его взглядом, Мансарт сказал:

— Вся беда таких молодых людей заключается не в том, что их мысли — далеко не абсолютная истина, а в том, что они фанатично убеждены в своей правоте и не желают менять своих взглядов. Итак, теперь перед нами стоит очень важная задача — воспитывать наших детей не как своеобразную, обособленную от всего мира группу, а как его неотъемлемую часть. Мы должны организовать дело так, чтобы обеспечить нашим детям нормальное школьное обучение, чтобы школы располагали опытными педагогами, которые руководствуются в своей деятельности высокими идеалами, чтобы они обладали пригодными помещениями и необходимым инвентарем. Наш долг — неустанно выявлять и разоблачать любые нарушения принципа равноправия и справедливого отношения к каждому ребенку. Мы обязаны давать своим детям — и дома, и в общественных учреждениях — все то, что не попадает в поле зрения объединенной школы или ею искажается. Это будет нелегкая работа, друзья мои! Она потребует времени и денег, и многие, очень многие из нас лишатся своих мест. Время тяжелых испытаний для нас не окончилось, вернее, оно начинается заново.

— Должны ли мы в таком случае стремиться к коммунизму, господин ректор?

— Нам, конечно, следует выяснить, что в действительности представляет собой коммунизм и что ему только приписывается; что он в состоянии совершить и чего не может, и одновременно узнать, что не способен или не желает осуществить капитализм. Во всяком случае, мы должны всеми силами бороться против любых преступлений, закулисных сделок, обмана и воровства, если даже все эти преступления — разные незаконные сделки, жульничество и хищения — именуются «частным предпринимательством». И, конечно, должны добиваться права на труд и сносную жизнь для всех, если даже это и называется коммунизмом!

Группа педагогов постепенно разошлась. Один из них сказал на ухо другому:

— Сдается мне, старику в самый раз уйти на покой.

Джордж Уокер, зашедший в учительскую во время беседы и скромно сидевший в глубине комнаты, теперь, радостно улыбаясь, подошел к Мансарту. Он был старым другом ректора, хотя и не виделся с ним уже пятнадцать лет. Уокер был красивый, хорошо сложенный мулат со светло-желтой кожей, общительный и веселый по натуре. Вместе с тем он был прямодушным, подчас даже чересчур откровенным человеком, так как не желал, чтобы кто-нибудь мог подумать, что он боится правды, как бы неприятна она ни была для него самого и для других. Мансарт познакомился с Уокером в то время, когда тот возглавлял студенческую стачку протеста против проявлений белого шовинизма в крупном негритянском колледже. Уокер оказался одновременно и победителем, и побежденным. Он одержал победу, так как белый подхалим-ректор был снят, но он и проиграл, потому что белые власти осудили его «дерзость» и отказались предоставить ему работу. Для Уокера это было горьким разочарованием, подорвавшим его веру в свои силы. Боролся он бескорыстно, как настоящий рыцарь без страха и упрека. Однако вместо заслуженной награды за справедливый поступок его ждало наказание. С тех пор к борьбе за правое дело Уокер стал относиться равнодушно и цинично. В течение ряда лет он преподавал в небольших, жалких школах, влачивших нищенское существование на грошовые подачки богачей.

После кризиса он помогал налаживать на Юге деятельность Бюро справедливого найма на работу. В этот период Мансарт не раз заставал Уокера чинно беседующим за одним столом с теми белыми южанами предпринимателями, которых он пытался убедить — не рассчитывая на их честность, — что добросовестный наем негров на работу принесет им более высокие доходы, чем обычная политика обмана.

И вот теперь пятнадцать лет спустя Уокер снова пришел навестить своего старого друга и наставника. Он поседел и выглядел старше своих лет, но в его взгляде все еще проскальзывала ирония и молодой задор, и он по-прежнему умел смотреть правде в глаза.

— Как вы поживаете, господин ректор? Ну, тут у вас, оказывается, прекрасное учебное заведение, да и студенты такие, что залюбуешься. С такими стоит повозиться! А чему вы их учите? Что честность — лучшая политика? Они не поверят вам, потому что хотя и уважают вас, но в то же время чертовски хорошо знают, какие козни строят с помощью ваших же одноплеменников белые джорджийские тузы, пытаясь погубить вас. Нет, нет, не спорьте! Я знаю, что они не в силах напакостить столько, сколько им хотелось бы, но все же сумеют подложить вам большую свинью. И ничего вы тут не поделаете. Ну а всего хуже то, что теперь вы не вправе даже беседовать со своими юношами и девушками начистоту. Думаю, что в этом-то сейчас и заключается трагедия цветной молодежи. Она, конечно, бедна, ею помыкают, ее оскорбляют. Молодежь приходит к выводу, что живет в мире, где вообще не может быть правды и справедливости. И вы никогда не сможете доказать ей противного.

Мансарт прервал его:

— Я не согласен с вами, Джордж, и остаюсь при своем мнении. Я встречал хороших людей и видел, как торжествует справедливость.

— Конечно, видели или убеждены, что видели. Впрочем, это одно и то же. А у меня, друг мой, столкновение с негритянской проблемой убило всю веру, все идеалы. Послушайте, ректор Мансарт, я не часто высказываюсь так откровенно. Я покинут друзьями, утратил все иллюзии, часто испытываю физические страдания и постоянно — душевные. Все, что я делал, все, на что я надеялся и во что верил, полностью погибло или так близко к краху, что я окончательно потерял надежду на лучшее будущее. Еще в колледже я узнал, что если видишь зло и сталкиваешься с бесчестностью, то надо заткнуть себе рот и бежать прочь; сам я не последовал этому правилу и загубил свою жизнь, можно сказать, еще до того, как она по-настоящему началась.

Я пытался разъяснить правду цветным студентам и в результате лишился работы. Затем пошел на профсоюзное поприще и тотчас убедился в том, что чем меньше буду говорить о приеме негров в профсоюзы и борьбе за их права, тем дольше удержусь на своей работе. Все же, несмотря на весь свой печальный опыт, я по своей наивности никак не мог стать окончательно пессимистом. И когда получил место корреспондента в крупной столичной газете, то решил: вот тут-то увижу подлинную свободу. Свободу печати! Наконец-то я сам постигну настоящую правду и смогу писать о ней для тех, кто жаждет ее узнать. Надо же придумать такую чушь в «свободной, демократической» Америке! Я проработал на этой должности два года и стал воображать, что делаю полезное дело, — я был уверен, что могу хорошо работать. А владельцы газеты заметили, что я слишком много болтаю о правах негров и критикую новую «эру процветания», которую создают на Юге белые промышленники. Поэтому меня выставили и отсюда. А надо было как-то жить. У меня жена, которую я люблю больше всего на свете. У нас есть ребенок, родившийся калекой, — последний удар ехидно ухмыляющегося провидения. Что мне оставалось делать? Я отправился в логово продажных профсоюзных лидеров и стая рупором безграмотного вора, который руководит другими мошенниками. Я помогаю ему проводить в жизнь его планы, выполняю его грязные поручения и пишу для него речи. Разумеется, я ругаю, как только могу, коммунистов. Все это дает мне средства на оплату квартиры, на питание и лечение — словом, на поддержание домашнего очага ради моей преданной жены. Чего еще желать? И какой толк от умных разговоров в этом мире, насквозь пропитанном ложью? Ну, мне пора идти. Скоро я, надо думать, отправлюсь на тот свет. Не забывайте обо мне, ректор Мансарт, и внушайте своим студентам возвышенные идеалы, если даже вам придется для этого лгать, что, несомненно, вы делаете теперь и будете делать впредь.

— Мне жалко вас, Уокер! Вы так изломаны жизнью, у вас такие нездоровые мысли…

— Сам я куда больше жалею себя, чем вы меня, ректор Мансарт. В порядочном мире я, быть может… Э, да что тут говорить! Прощайте!


Джин была поражена новым оборотом дела. Во-первых, приходилось еще два года жить в разлуке с Мансартом. Кроме того, Мануэл как-то вскользь упомянул о том, что его пенсия будет равна половине служебного оклада. Джин впервые задумалась о том, что значит теперь пенсия в две с половиной тысячи долларов. В прошлом, когда они оба работали в колледже, их общий доход в виде жалованья и разных добавочных выплат достигал девяти с половиной тысяч долларов, что вполне обеспечило бы им совместную жизнь. А теперь, когда все так подорожало, они должны будут жить на одну четверть этого дохода.

Джин невольно вспомнила, как в прошлом и попечители и педагоги частенько намекали на то, что хорошо обеспеченные дети Мансарта будут только рады материально поддерживать его в старости. Но что они скажут, когда им станет известно, что скудная пенсия отца предназначается для двоих, а не для одного, да и вообще как они отнесутся к его браку? Джин не забыла той насмешливой улыбки, с какой взглянул на нее Дуглас, когда она ответила ему отказом на его предложение выйти за него замуж. Захочет ли он теперь помогать отцу, чтобы тот мог жить по-прежнему, приобретать книги, путешествовать? И сможет ли сама она жить на деньги Дугласа, если даже они и будут ей предложены? Что скажет также Ревелс, защищавший ее в суде так бесстрашно и с таким достоинством? И даже Соджорнер?

Между тем планы самой Джин тоже осложнились. Работа на фабрике оказалась нелегкой; она не только утомляла Джин физически, но — хуже того — подавляла духовно своим унылым однообразием, необходимостью снова и снова повторять один и те же механические движения — час за часом, изо дня в день. Для бесед и пропаганды оставалось совсем мало времени. Все фабричные работницы были крайне изумлены; наступил как раз период весенней горячки, когда после зимнего сокращения производства началась отчаянная гонка, необходимо было заготовить материалы по тем образцам, какие отобрал к летнему сезону в самый последний момент модельер фирмы «Миледи». Фабрика работала круглые сутки, нормы выработки были повышены, темпы работы ускорены. По всей стране на текстильных предприятиях было занято теперь на пятьсот тысяч детей больше, чем десять лет тому назад; сейчас на каждые одиннадцать малолетних приходился один работающий на производстве, тогда как раньше работал один из двадцати трех. Это было еще одно последствие войны.

Джин работала и в канцелярии профсоюза — она шла туда после рабочего дня, а также в выходные и праздничные дни. Однако такая двойная нагрузка оказалась для нее непосильной; в конце концов здоровье Джин сдало, и она месяц пролежала в постели. Вернуться на фабрику она уже не могла. Тогда Джин перешла на работу в канцелярию профсоюза текстильщиков на полную ставку, которой ей едва хватало на пропитание. О своих затруднениях она ничего не написала Мануэлу, отказавшись также от встреч с ним в Атланте, ранее ими намеченных. В оправдание своего отказа она была вынуждена сослаться на причину, о которой ей было крайне неприятно говорить:

«Мой начальник, председатель профсоюза Скроггс, и его дружески расположенная ко мне жена знают, что я цветная, и согласны с тем, что негры и белые со временем должны объединиться в одном профсоюзе. Но никто из моих товарищей по работе даже не подозревают о моей «расе», и случайное раскрытие этого факта могло бы повредить стачке, которую мы намечаем на будущую весну».

К этой стачке руководство профсоюза готовилось уже давно и очень тщательно. Большинство членов профсоюза еще никогда не участвовало в забастовках. Они испытывали безотчетный страх перед могущественными и богатыми предпринимателями. Зарплата и условия труда их не удовлетворяли, но все же лучше было иметь хоть это, чем ничего. Текстильщики опасались стачки, считая, что негры только и ждут момента, чтобы стать на их место.

Но руководители профсоюза понимали, что до тех пор, пока рабочие довольствуются тем, что им дают, их зарплата будет оставаться на низком уровне и в дальнейшем еще больше понизится, условия же труда станут тяжелее. Наступило самое подходящее время для борьбы. Так в конце концов было принято решение начать стачку. Объявить о ней предполагалось на исходе зимы, в «мертвый» сезон, с тем чтобы поставить под угрозу работу в период всеобщей спешки при выполнении весенних заказов торговых предприятий.

Но Джин было ясно и кое-что другое. Ситуация была не такой уж простой, как она рапсе предполагала. Тут надо было учитывать не только политику частных предпринимателей по отношению к данной группе рабочих. На общую обстановку оказывали влияние и власти штата: они устанавливали налоговое обложение, распоряжались полицией. Местные власти, находясь под строгим контролем представителей бизнеса, всячески старались обеспечить столпам общества желанные прибыли. Важное значение приобрела теперь позиция не только местных фабрикантов, но и предпринимателей других штатов, стремившихся возможно выгоднее вложить в дело свой капитал. Чтобы привлечь этот капитал на Юг, власти штата могли снизить налоги или вовсе их отменить, использовать полицию для расправы с профсоюзными организаторами и поддерживать низкий уровень заработной платы, срывая стачки рабочих. Они могли также постановить, что высокая зарплата будет выплачиваться только белым рабочим — даже в том случае, если бы у самих рабочих хватило благоразумия допустить негров в профсоюз. Расовые предрассудки порождал и поддерживал здесь весь общественный строй, а не только профсоюзы. Не допуская цветных рабочих на производство, белые горожане имели нужную им прислугу и неквалифицированную рабочую силу по таким низким ставкам, которые позволяли даже белым беднякам эксплуатировать негров.

Итак, подкуп, специальное законодательство и прямое насилие со стороны белых расистов могли изменять экономику всей страны, и рабочие профсоюзы были бессильны воспрепятствовать этому. Все это Джин поняла слишком поздно.

Итак, забастовка разразилась. Она длилась долго и сопровождалась вспышками насилия, которые тут же жестоко подавлялись, в конце концов она была проиграна, даже больше чем проиграна. Джин была в отчаянии от неудачи. Хотя ей приходилось много раз слышать и читать о забастовках, сама она никогда еще не наблюдала их вблизи и тем более ни в одной из них не участвовала. До того ей не приходилось ни руководить забастовкой, ни давать советов бастующим и лично страдать от стачки. Она не представляла себе, что такое стачка на самом деле; теперь ей пришлось увидеть своими глазами массу охваченных то гневом, то отчаянием голодных рабочих, умирающих детей, проклинающих все на свете женщин и избитых мужчин, стоящих лицом к лицу с безучастными по виду, но злобно настроенными полицейскими и вооруженными солдатами. Торжествующие предприниматели поливали ее и всех бастующих грязью. А пресса? Болтливые, всезнающие ежедневные газеты словно воды в рот набрали. Страна, штат, даже население пригородов Атланты не имели малейшего представления о борьбе рабочих. После провала стачки измученная Джин еле добрела до вокзала, машинально села на какой-то поезд, отходивший в полночь, и через некоторое время оказалась в Детройте.

Неделю спустя, находясь в дешевом пансионе, Джин прочла в газете объявление. Небольшому колледжу — одному из многочисленных колледжей штата Огайо — требовался на летний период преподаватель социальных паук. Она подала туда заявление. На женщину-проректора произвело впечатление то, что Джин закончила Рэдклиффский колледж и получила докторскую степень в Чикаго, но ее смущали недавняя работа Джин в профсоюзе и ее прежняя преподавательская деятельность в негритянском колледже. Однако, списавшись с ректором Мансартом, можно было, несомненно, получить от него необходимую рекомендацию. Джин написала Мануэлу, объяснив ему суть дела.

После первой беседы с Джин проректор колледжа все еще не решалась ее принять.

— Эта женщина утверждает, что ей только пятьдесят три года, а выглядит она много старше и вообще какая-то изможденная. Волосы у нее почти седые. Очевидно, она очень слаба. Но в ней есть что-то такое, что меня интригует.

— Да. В ней чувствуется цельная натура, — сказала секретарь проректора. — А почему бы нам все же не взять ее на летнее время? Сейчас так трудно подыскать преподавателя социальных наук, а у этой женщины есть соответствующий опыт работы, хотя бы и в негритянском колледже на Юге.

— Ладно, рискнем, — сказала не без некоторых колебаний проректор.

В течение первого месяца дела у Джин шли вполне нормально. Но быстрые темпы преподавания изматывали Джин. Летние студенты были народ преимущественно серьезный, довольно солидного возраста; у них не было и тени юношеской жизнерадостности. Однажды Джин Дю Биньон сидела в аудитории перед своими студентами. Чувствуя себя усталой, она рассеянно разглядывала их, и все они казались ей похожими друг на друга, пока она не заметила в глубине комнаты студента с коричневым лицом. Джин не смотрела на него, но все время ощущала его присутствие, и от этого ее речь сделалась более связной, а мысли стали яснее. Она говорила:

— Вы знаете, мы, социологи, — надеюсь, мне незачем извиняться за этот термин, — в течение долгого времени слегка стыдились своих статистических методов, наших «вероятностей», нашего прямого, а иногда, может быть, и косвенного признания роли случая. Нам хотелось полной уверенности, доброй старой уверенности девятнадцатого века, когда мы, казалось, понимали или способны были нанять любое явление, лишь бы нам дали побольше времени для исследования и изучения поддающихся анализу фактов. В настоящее время положение, по-видимому, меняется. Мы опираемся теперь на статистику и теорию вероятности не только применительно к деятельности человека, но и применительно ко всему физическому миру — к миру атомов, к области биологии и психологии. Мы спустились со своих ходулей точного анализа, чтобы с мучительной кропотливостью собирать факты и прийти к возможностям и вероятностям как к подлинно научным выводам. В сущности, — улыбнувшись, сказала Джин, — мы открыли дверь нашим старым друзьям — Случайности и Свободе воли.

Из глубины аудитории донесся голос:

— И богу тоже?

— Ну, во всяком случае, и богам, — серьезно сказала Джин. — Можно найти немало умов, способствующих изменению хода истории в социальному прогрессу.

— Сколько же, по-вашему, таких богов или умов? — спросил кто-то другой. — Десять или десять миллионов?

— Я бы сказала, что где-то в середине между двумя этими крайностями. Не всякий человек может сделать определенный вывод. И такой вывод делается не каждый день. Но зрелые, целеустремленные и разумные люди способны принимать ценные научные решения; в совокупности эти решения могут иметь исторически важное социальное значение.

— А велико или незначительно, по-вашему, число разумных людей? — спросила какая-то девушка.

Взор Джин стал рассеянным, и она почти забыла о своей аудитории. Она посмотрела сначала в окно, затем стены комнаты словно раздвинулись, и Джин увидела весь мир.

— Разум, — ответила она, — это, в конце концов, понятие относительное. То, что я сейчас скажу, возможно, покажется вам несколько неразумным, но то, что в какой-то момент и в каком-либо месте может показаться кому-нибудь неразумным, в более широкой сфере может оказаться проявлением наивысшего разума.

И затем, утратив всякое представление о времени и месте, Джин быстро заговорила:

— Существует не только тайна внутриатомной энергии и не только еще более глубокая тайна космических лучей, поступающих к нам из внешнего мира. Мы должны попытаться проникнуть в тайну будущего. Далеко отсюда, в Антарктике, на краю света, мы строим ледяной дворец невиданных еще в мире размеров. Дюймы египетских пирамид превратились в этом массивном, гигантском здании в ярды. Высочайший небоскреб «Эмпайр стэйт билдинг» может служить для него только одной из колонн. Здание уже вырисовывается в общих чертах, и вскоре земной шар покачнется от его тяжести, сдвинется с места и, пролетев сквозь звездные барьеры, откроет вселенную, где нет ни теорий пространства, ни гипотез об изменении времени…

Голова Джин безжизненно опустилась на стол. Студенты с изумлением наблюдали за ней, затем в тревоге зашевелились.

— По-моему, старушка помешалась, — сказал кто-то.

— Либо помешалась, либо у нее было видение, — сказал другой. — Как вы думаете, не позвать ли проректора?

— Боже мой, а вдруг она умерла? — воскликнул, вскакивая с места, темнокожий студент.


Джин медленно открыла глаза. Она чувствовала, что отдохнула так, как давно не отдыхала, и даже не могла припомнить, когда еще ей было так хорошо. Она поглядела в окно на зеленый, веселый двор; окно как бы служило рамкой для мальв и подсолнечников, роз и гераней; по старинной каменной ограде карабкались виноградные лозы; тут и там от дуновения ветерка слегка шевелились листья деревьев. В голове у Джин промелькнула жуткая мысль — о том, что она умерла и для нее наступил вечный покой. Но она быстро отогнала эту фантазию и огляделась вокруг; она находилась в бело-голубой комнате, где было всего несколько предметов больничной обстановки. На стене висела картина — что там нарисовано? Джин слегка приподнялась на постели, и в этот момент появилась сиделка.

— Я думаю, вы не прочь немного покушать, — сказала она, поставив возле Джин поднос.

Расспросив сестру, Джин узнала, что в течение двух недель была очень больна. Бывали и тяжелые моменты, когда она лежала без сознания и ее приходилось кормить с помощью капельницы. Но, к счастью, произошел перелом в лучшую сторону, и теперь здоровье ее идет на поправку.

— Там пришли навестить вас друзья, — сказала в заключение сиделка.

Ну, конечно, подумала Джин, это из колледжа. Проректор скажет ей несколько подходящих к случаю вежливых слов и вручит уже готовые бумаги об увольнении. Она, Джин, проявит полное понимание и без всяких возражений примет документы. Но что же ей делать дальше? Где сможет она…

Дверь открылась, и в комнату вошла Джойс Мансарт, жена Ревелса. Джин не часто встречалась с ней, но сразу же ее узнала и хотела заговорить. Однако миссис Мансарт, остановив ее, сказала:

— Нет, нет! Никаких разговоров, никакого напряжения. Прежде всего вам надо поправиться!

— Но я должна объяснить…

— А что же тут объяснять? Знаю, вы тревожились о будущем — о своей жизни и работе. Теперь все эти трудности отпали. Жизнь нашего сына была застрахована на двадцать пять тысяч долларов. Мы платили страховые взносы, о которых сам он никогда бы и не подумал. Он погиб, а нам с мужем с избытком хватает того, что мы имеем. Поэтому всю сумму страховой премии мы перевели отцу Ревелса — Мануэлу Мансарту. Вам незачем больше волноваться, потому что наш дом всегда будет вашим.

Она сделала паузу, и Джин благодарно пожала ее руку.

— С нами будет та, которую любил мой сын, — продолжала миссис Мансарт, — и наш отец, которого вы любите. Он не решался предложить вам жизнь, полную лишений, а вы боялись еще больше его обременить. Вы оба чересчур щепетильны. Но теперь мы вас от себя не отпустим, и вы наконец-то сможете быть вместе.

Она открыла дверь и пригласила в комнату Мануэла Мансарта, На его лице пролегли заметные морщины, но глаза радостно засветились при виде Джин. Он взял ее руку и нежно поцеловал.

Через несколько недель Джин покинула больницу. Из Техаса приехал епископ Уилсон и повенчал их. Мануэл и Джин улетели на Запад, мечтая отдохнуть у безбрежного Тихого океана, среди еще неведомых им красот Калифорнии. Для них было так ново и удивительно снова оказаться вместе и обмениваться мыслями, нежно обняв друг друга.

Мир — этот жестокий, сумбурный мир — превратился вдруг в необыкновенно добрый и ясный. Казалось, сами люди стали ласковыми и внимательными. Это был радостный мир, и они любили его, но больше всего, глубоко и беззаветно, они любили друг друга.

Мануэл и Джин приехали в долину, укрывшуюся в глубине величественных гор. Было чудесное утро. Небо было прозрачно, как стекло. Чуть веял ветерок. По краям долины, словно застывшие на посту часовые, величаво стояли огромные деревья с коричневыми, как запекшаяся кровь, стволами — их зеленые кроны вздымались к лазурным небесам. Быть может, эти гиганты росли здесь еще до вашей эры. Позади и выше их громоздились куполообразные массы гранита, казавшиеся древними уже в те давние времена, когда слагал свои песни Гомер. Возможно, они были даже свидетелями того, как рожденные в небе звезды вели свой первый хоровод и сонмы ангелов славили божий мир. Внизу, у подножия этих громад и в ущельях между ними, мчались, низвергаясь бурными водопадами, скрытые пеленой серебристых брызг горные реки, пенящиеся, журчащие, рокочущие и жадно манящие к себе золотые лучи солнца.

Потом Мануэл и Джин долго жили в Сан-Франциско, на верхнем этаже отеля «Гопкинс», откуда можно было любоваться Золотыми воротами. Они заново переживали прошлое, постепенно воскрешая в памяти все события, каждый свой успех и каждую неудачу. Оба супруга находили один в другом много для себя неизвестного — новые мысли, новые желания. Калифорния их очаровала. Мануэл и Джин были бы рады провести в этом раю остаток своей жизни, но, хотя Мансарту исполнилось семьдесят семь, а Джин — пятьдесят три, они чувствовали, что им еще рано думать о полном отдыхе — слишком велик был у них интерес к жизни и слишком сильно желание трудиться в быть полезными людям.

Это подтвердилось, когда Верховный суд США вынес свое решение о запрещении расовой сегрегации в школах. Мансарт выразил вслух их общие мысли:

— Итак, Верховный суд вынес свое решение, и притом единодушно. Он поступил очень разумно, так как учел, что, если на протяжении этого столетия мы, негры, будем обучать наших детей в своих все более прогрессирующих школах, используя при этом опытные кадры педагогов, мы никогда не станем американцами, а создадим новую нацию с новой, самобытной культурой. Если же отныне все американские дети, как черные, так и белые, а также дети западноевропейских, славянских и азиатских народов будут постепенно привыкать к совместному обучению, следуя общим традициям и одним и тем же идеалам, то возникнет единая раса, единая нация, единый мир. Должно быть, Верховный суд стоял перед трудным выбором — ему пришлось отказаться от идеи «превосходства» белых и в принципе согласиться на смешанные браки. Социальное равенство белых и черных придет на смену «священному» праву белых. В противном случае американская нация может оказаться во власти такой непримиримой вражды, что это было бы равносильно самоубийству. Доволен ли я? Нет, я недоволен, хотя я должен был бы испытывать удовлетворение. Слишком уж долго я мечтал о великой расе американских негров. А сейчас я предвижу только Великую человеческую расу. Возможно, все это к лучшему и Мне следовало бы, конечно, радоваться…

С этого дня для Джин и Мануэла началась беспокойная пора вопросов и предположений о том, что они могли бы сделать полезного в этот переломный момент. Ведь у Обоих имелся большой педагогический опыт и оба они были еще в силах трудиться. Джин как-то сказала:

— Ты помнишь, однажды я задумала большое исследование. Я попыталась организовать в южных штатах работу по изучению условий жизни негритянского населения в обстановке сплошной сегрегации. Предполагалось, что эти исследования будут вести из года в год на протяжении ряда десятилетий. Классификацию и анализ собранных фактов следовало сосредоточить в одном месте, под руководством лучших специалистов по этому вопросу, причем не только американских, но и из других стран мира; в число таких экспертов должны были войти и наши негритянские ученые. Этот мой замысел потерпел неудачу. Сейчас о том, что думают негры и что они собой представляют, рассказывают миру только белые, не считаясь ни с мнением, ни с опытом самих негров. Мне бы хотелось… Мне бы все еще хотелось…

Мансарт оторвался от своей газеты и с хмурым видом сказал:

— Джин, дорогая, что стряслось в мире? И что творится у нас в Америке? Мне никогда и в голову не приходило, что мы можем дойти до такого состояния. Шпионы, осведомители, профессиональные лжесвидетели на службе у правительства… Азартные игры, воровство, растраты и всякие другие преступления. Я никак не могу постичь это!

Мансарт и Джин решили хотя бы на несколько месяцев снять коттедж на океанском побережье, чтобы как следует отдохнуть и обдумать свои планы. Их нисколько не удивило, что они наткнулись на обычные препятствия, ожидающие цветных всякий раз, когда они ищут себе хотя бы временное пристанище в приличном месте. Наконец им удалось снять около Сан-Матео на короткий срок коттедж, принадлежавший отставному профессору, который нуждался в деньгах, чтобы покрыть расходы на ремонт дома. Сам он временно поселился у знакомого бакалейщика, жившего неподалеку. Все уладилось наилучшим образом: профессор стал частым гостем Мансартов, а другие соседи примирились с их присутствием, когда узнали, что прибывшая сюда чета — люди культурные и притом не собираются оставаться здесь надолго и не обесценят ничьих владений.

Джин и Мансарт, как и раньше, много читали и беседовали. Соседи заинтересовались темнокожим человеком и его бледнолицей женой. Сами они большей частью говорили мало, зато весьма охотно слушали Мансарта. Успокоившись и отдохнув, Мансарт начал постепенно высказываться более смело, чем всегда. Однажды он заявил:

— Последнее время я много размышляю, но не могу выйти из тупика; меня очень тревожит положение в стране. Я немало прожил и объехал весь свет. И вот, глядя на родную страну, я невольно задаюсь вопросом: нужно ли нам кого-то бояться, кроме самих себя? Если взглянуть на нас со стороны, то мы, американцы, можем показаться тупыми, чуть ли не умственно отсталыми людьми. Наши школы не улучшаются, а с каждым днем становятся все хуже и хуже; наши дети дичают. В нашей стране больше горя, чем счастья. Люди теряют совесть, воруют, предаются азартным играм. Мы гораздо беднее, чем об этом можно судить по нашим хвастливым заявлениям. Согласитесь, сами: вместо еды мы покупаем хорошую одежду, украшения и меха; вместо книг — автомобили и стиральные машины. И все это мы приобретаем в долг, а не на сбережения. И что еще характерно: мы не пытаемся выяснить в дискуссии истину, а просто угрожаем и обвиняем. Мы ничего не читаем, не тренируем свой мозг. Большая часть нашего досуга уходит на просмотр низкопробных фильмов и на слушание еще более пустых рекламных передач, где нам навязывают вещи, без которых мы вполне можем обойтись. Мы редко любуемся восходом луны или закатом солнца!

Один из соседей, заглянувший в этот день к Мансарту, в ответ на его слова возразил:

— Зато негры стали свободнее!

— Да, свободнее, но во имя чего? Для своей пользы или в ущерб себе? Чтобы иметь возможность латать свои дыры или чтобы покупать новые вещи? Чтобы разоряться вконец и совершать преступления? Чтобы быть жертвами шантажа?

— Может быть, вы предпочли бы Россию?

— Нет, я предпочитаю Америку, но не ту, что есть, а ту, которая будет…

Джин сумела осторожно вмешаться и приостановить поток его слов. Когда сосед ушел, она сказала Мануэлу:

— Дорогой, думаю, что ты не должен говорить так откровенно, по крайней мере с чужими. В наши дни это рискованно.

— Рискованно? Что ты хочешь этим сказать? Я же беседовал не с кем-нибудь, а с нашим знакомым. Какой же, черт возьми, от этого может быть вред?

Джин покачала головой и увела его в дом обедать.

Однажды Джин принесла три книги, и Мансарт стал с интересом их просматривать. Они любили совместное чтение. Обычно Джин читала вслух какую-нибудь книгу, а потом они долились мнениями.

— Кто это — Джесси Фосет? — спросил, взглянув на обложку книги, Мансарт. — Я где-то слышал это имя, но…

— Сейчас объясню. Вот тебе еще один характерный пример, имеющий прямое отношение к негритянской проблеме, — сказала Джин. — Перед нами три книги Джесси Фосет. Это настоящая литература. В них правдиво показана человеческая жизнь, но жизнь лишь небольшой группы людей — не напыщенных богачей, а скромных цветных обитателей Филадельфии, порядочных, хорошо воспитанных, добросовестных тружеников — работников ресторанов, квалифицированных слуг, священнослужителей; рассказывается об их радостях и печалях, об их умственном и культурном росте. Но эта картина не интересует ни белую Филадельфию, ни белую Америку в целом. Никто из них не удостаивает своим вниманием этот уголок американской действительности. Как водится, им даже неизвестно о его существовании. Да и черная Америка обычно пренебрегает тем, что не может заинтересовать белую Америку. Джесси Фосет создала только три или четыре такие превосходные книги, а затем перестала писать в самом расцвете своего литературного дарования. Это дозор для нас и большая потеря. Однажды я случайно видела ее — невысокая, довольно полная девушка, очень миловидная, с блестящей коричневой кожей, с горящими глазами, в которых, казалось, светилась ее неуемная душа. Каким успехом пользовалась бы она в Англии восемнадцатого века или во Франции в дни Бодлера! Но Америка смутных двадцатых годов нашего века не прочла даже маленькую книжку с ее изящными стихами. Итак, мой милый, сегодня мы будем читать роман Джесси Фосет «Все смешалось!».

С течением времени в погожие вечера соседи Мансартов стали охотно заглядывать к ним на чашку чая. Всем приятно было посидеть и поболтать на широкой веранде, выходящей на залив. Постепенно вечернее чаепитие у Мансартов стало для соседей привычным развлечением.

Как-то раз, когда Джин разливала на веранде чай, потчуя своего постоянного гостя — отставного профессора, к ним зашла знакомая преподавательница одной из городских школ, женщина средних лет, взять книги по истории негров, так как публичные библиотеки были небогаты литературой по этому вопросу. Сосед-бакалейщик, привезший учительницу в своем фургоне вместе с недельным запасом нужных ему товаров, тоже заглянул на огонек. В дом был приглашен и какой-то прохожий, остановившийся, чтобы полюбоваться на пышно цветущие розы, и назвавшийся художником-пейзажистом. Почти в это же время к Мансартам пришел еще один сосед, писатель, с которым у них было лишь шапочное знакомство, попросить спичку, чтобы раскурить потухшую пенковую трубку.

Разговор сначала как-то не клеился и вращался вокруг случайных тем, но вскоре стал общим и оживленным. Старый профессор пустился в свои излюбленные рассуждения.

— Мы, американцы, ведем себя удивительно глупо — все время чего-то опасаемся. Мы запуганы до смерти, а, собственно говоря, почему?

Учительница поспешала дать наиболее логичный, по ее мнению, ответ:

— Беда в том, что у нас плохие школы. Образование падает с каждым днем. Педагоги у нас слабо подготовлены, да и вообще их слишком мало.

— Никогда еще не слышал, чтобы люди так лгали и так безбожно обворовывали других, как у нас. Да еще на каждом шагу подозревали бы друг друга, — вставил бакалейщик. — Прямо не знаешь, кому и верить…

Профессор продолжал:

— Разве кто-нибудь у нас серьезно верит тому, что коммунизм — это международный заговор или что Россия замышляет нас уничтожить?

— Я все тверже убеждаюсь в том, — задумчиво сказал Мансарт, — что небольшая кучка влиятельных лиц, контролирующих большую часть наших богатств и средств пропаганды, заставляет американцев думать и поступать вразрез с их подлинными взглядами.

— Вот теперь мы близки к истине, — сказал старый профессор. — К вашему сведению, у нас в США сто двадцать семь человек занимают двести восемьдесят девять директорских постов в шестидесяти шести корпорациях, владеющих миллиардами долларов и контролирующих семьдесят пять процентов активов всех компаний в Соединенных Штатах, Конечно, свои посты и власть эти люди получили далеко не демократическим путем. Они выдвинуты заинтересованными кругами или же сами навязали себя акционерам. Эта олигархия становится все малочисленное, а ее власть над промышленностью в Америке и во всем мире — все сильнее. Мелкий бизнесмен постепенно исчезает; монополии вытесняют с рынка ремесленника. Где же выход? Допустим, что весь капитал и право руководства промышленностью перешли законным путем от ста двадцати семи лиц в руки государства. Допустим далее, что государство основано на подлинной демократии, что избирателей вдохновляют высокие идеалы общего блага и что люди, поставленные ими во главе страны, честны и самоотверженны. Что вы тогда скажете насчет социализма без революции?

Раздался хор голосов, оспаривающих такую возможность, и посыпались бесчисленные вопросы.

— Согласятся ли эти сто двадцать семь лиц без отчаянной борьбы уступить свою власть?

— Получат ли они компенсацию за экспроприированную у них собственность?

— Где вы найдете эту «подлинную демократию»?

— Откуда взять «честных государственных деятелей с высокими идеалами»?

Старый профессор оставил заданные ему вопросы без ответа. Он только улыбнулся и вскоре незаметно ушел.

Писатель усмехнулся.

— Мы даже не решаемся обсуждать положение в стране из опасения, что окажемся без работы, а то и в тюрьме.

— Только настоящая демократия может нас спасти, — сказала учительница, — но, увы, никакой демократии у нас нет — мы теряем даже то, что имели раньше.

Джин добавила:

— У нас подкупают негров обещанием дать им гражданские права, профсоюзам же затыкают рот и заставляют их голосовать по указке предпринимателей, подкупая при этом часть рабочих высоким уровнем заработной платы, а уровень этот поддерживается гонкой вооружений.

Уходя, художник сорвал розу и на прощанье заявил:

— Единственный выход для нас — это революция!

— Нет, это не выход, — возразила учительница. — Корень зла у нас — юристы. Они правят нами, толкуют законы по-своему, назначают своих же, юристов, судьями. Наш мир — это мир законников, и управляют они им в своих интересах. Возможно, именно поэтому у нас так много беззакония — несправедливость сейчас скорее правило, чем исключение. Не удивительно, что революции всегда направлены против судов, судей и законников.

Посмеявшись, благодушно настроенные гости пожелали друг другу и хозяевам доброй ночи и не спеша разошлись.

На следующий день все были потрясены известием, что старый профессор арестован, и никто толком не знал, в чем он обвиняется.

Несколько дней спустя в коттедж к Мансартам зашел вполне корректный, хорошо одетый незнакомец и показал им свой знак на обороте лацкана. Это был агент Федерального бюро расследований.

— Я хотел бы знать, — вежливо спросил он Мансарта, — согласны ли вы сотрудничать с правительством?

— Разумеется, — ответил Мансарт. — Только каким образом?

Агент вытащил блокнот и уселся.

— Недавно у вас тут состоялось собрание, так ведь?

— Собрание? Нет, у нас не было собрания… Вероятно, речь идет о наших друзьях, зашедших на чашку чая.

— Пусть так. Назовете ли вы мне их и…

Мансарт возмущенно поднялся.

— Конечно, нет!

— Значит, вы отказываетесь сотрудничать с правительством?

— Нет, я отказываюсь быть осведомителем! Всего хорошего!

Как Джин и опасалась, Мануэл Мансарт вскоре был вызван для дачи показаний в комиссию конгресса, начавшую свои заседания в Тихоокеанской зоне. Мансарт удивился, но готов был поехать, хотя и не представлял себе, какой именно информации ждут от него члены комиссии. Мануэлу и в голову не приходило — хотя для Джин это было очевидно, — что ему могут предъявить обвинение в подрывной деятельности и что комиссия потребует от него признания своей вины и соответствующей информации о других лицах. Джин позвонила по междугородному телефону зятю Дугласа, доктору Стейнвею, жившему в Лос-Анджелесе, и, кроме того, телеграфировала в Нью-Йорк Ревелсу.

Допрос Мануэла членами комиссии длился недолго, но был для него невероятно мучительным. С первой же минуты с Мансартом стали обращаться как с явным преступником. На него посыпались вопросы:

— Были ли вы когда-нибудь в России?

— Кто оплатил ваш проезд?

— А в Китае вы были?

— Вы коммунист?

— Кого из коммунистов знаете?

— Обвинялась ли ваша жена в коммунистических взглядах?

— Была ли она уволена из вашего колледжа за подрывную деятельность?

— Когда вы вступили в партию?

Под конец появился свидетель — не кто иной, как художник, остановившийся полюбоваться розами и приглашенный затем в дом Мансарта.

— Знаете ли вы этого негра, Мансарта?

— Однажды я присутствовал у него в доме на собрании. Там находились вот эти лица. — Свидетель передал председателю список. — В моем присутствии они клеветали на правительство Соединенных Штатов и проповедовали революцию.

— Является ли Мансарт членом коммунистической партии?

— Да. Об этом я знаю из высокоавторитетеых источников.

Затем председатель комиссии снова принялся за Мансарта:

— Говорите правду, или будете преданы суду по обвинению в заговоре!.. В чем дело?

Вошедший клерк сказал что-то на ухо председателю.

Наступила короткая пауза, члены комиссии стали перешептываться. В зале появился доктор Стейнвей. Он подошел к одному из конгрессменов, который приветливо поздоровался с ним за руку. Заседание было тут же прервано.

В результате этого дела отставной профессор отправился в тюрьму, учительница лишилась работы, писатель стал плотником, а художник получил выгодное место в Вашингтоне. Бакалейщик впредь держал язык за зубами и перестал ходить в гости.

Мансарта больше не вызывали для дачи показаний. Он был возмущен несправедливым обвинением и хотел связаться с каким-нибудь адвокатом, но на следующий день к ним прибыл Ревелс. Приехал он прямо из Вашингтона, где добился приема у министра юстиции. Следствие по делу Мануэла Мансарта было прекращено.

— А теперь, папа, — сказал Ревелс, — давай посмотрим правде в глаза. Мы живем в ненормальное время. Мир сотрясается. Страна обезумела от страха, и боится она вовсе не коммунизма, а самой себя, не ручаясь за свои действия и опасаясь своей собственной силы. Не важно почему, но это сущая правда! Для большинства из нас есть лишь один выход — ни на что не реагировать. Просто помалкивать, пока страна не оправится от приступа истерии и не придет в норму. Конечно, может быть, такое поведение и лишено героизма, зато чертовски благоразумно. Так вот, я хочу, чтобы ты и Джин поехали со мной в Нью-Йорк. Там не так красиво, как здесь, но зато безопаснее. Приезжайте к нам, и станем жить вместе. Нам с женой нужно общество. Мы будем беседовать, слушать радио, время от времени принимать друзей. Будем посещать театры и кино, ездить за город.

— Короче говоря, — сказала Джин, — уподобимся улиткам.

— Вот именно! И поверьте мне, у нас сегодня вопрос стоит так: или стать улиткой, или умереть. Я лично предпочитаю жить!

В ответ на это Джин, переглянувшись с Мансартом, сказала:

— К сожалению, мы не так уверены в своем выборе!

Загрузка...