Глава двадцатая Смерть Мансарта

После пережитых Мануэлом Мансартом волнений чудище, много лет дремавшее в его желудке и лишь изредка напоминавшее о себе, вдруг начало кусаться и причинять ему острую боль.

— Язва желудка, — определил местный врач.

С этим диагнозом как-то нехотя согласился и его коллега. Но доктор Стейнвей, перед отъездом тщательно осмотревший Мансарта, твердо заявил:

— Рак. Эти идиоты, сэр, должны были сказать вам об этом пять лет назад!

— Нет, — возразил Мануэл, — это я был идиотом, что не стал в сорок лет врачом.

Он знал теперь, что жить ему оставалось считанные месяцы. Когда первый приступ леденящего душу ужаса прошел, Мануэл даже почувствовал удовлетворение от мысли, что знает, когда и от чего именно он умрет.

Мануэл и Джин прожили в коттедже до окончания аренды, но уже не принимали гостей, не устраивали дружеских чаепитий и не вели с посторонними бесед. Затем они полетели на восток — через леса, горы, пустыни и реки. Они вглядывались в Большой Каньон — этот огромный ров, вырытый руками гигантов и уходящий в недра земли до ее кроваво-желтых внутренностей, над которыми виднелась бледная плоть и тонкая темная кожа. Они видели горы и долины, широкие реки и большие города… И наконец перед ними распростерся Нью-Йорк.

Поселившись в Нью-Йорке, Мануэл и Джин вели обычный образ жизни: читали, слушали музыку, изредка совершали поездки на машине в парки или по автострадам, расходившимся от Нью-Йорка к пригородам, за пятьдесят — сто миль от города. Джин много читала вслух, особенно книги и периодические издания, выходившие за рубежом. Долгими часами Мануэл слушал ее и, ощущая все сильнее бремя своих лет, размышлял о приближающемся конце.

Однажды вечером Джин опустила на колени книгу, которую читала, и, глядя на огни Гарлема, сказала:

— Для меня совершенно ясно то, что сейчас происходит в мире. Социализм одерживает явные успехи и в не столь отдаленном будущем, несомненно, охватит весь цивилизованный мир. Было время, когда его высмеивали, считая нереальным; затем наступили кровавые дни, когда капиталистические страны, объединившись, пытались подавить его силой оружия, и вот теперь он успешно развивается в Советском Союзе и соседних с ним странах, а также на обширной территории Китая. В социалистический поток вовлекаются и другие великие страны, как, например, Индия. Скандинавия пока продолжает придерживаться своего «среднего пути». Англия положила скромное начале национализации средств производства, но там встретились препятствия со стороны рабочей верхушки, которая вместе с аристократами-капиталистами участвует в эксплуатации белых неквалифицированных рабочих внутри страны и черных колониальных рабочих за океаном. Лейбористская партия раскололась, я ее левое крыло энергично борется за внутрипартийное руководство. Успехи социализма во всем мире толкают крупный капитал Соединенных Штатов на путь оголтелого фашизма. Он рассчитывает остановить социализм наращиванием мощных вооруженных сил, ядерным оружием, организацией мятежей за «железным занавесом», одновременно подавляя свободу мысли и слова внутри Соединенных Штатов, чтобы американский народ не мог узнать правды. Если сегодня это еще удается, то завтра потерпит неудачу. Американцы не так уж глупы и не вечно будут трусливы. Сегодня нас сбивают с толку призраком ложного процветания. Оно ложно, потому что основано на доходах от высокого налогообложения, завуалированного высокой зарплатой; ложно, потому что труд миллионов людей, эксплуатируемых на заводах и в разных учреждениях, направлен на бессмысленную трату материальных благ и усилий в целях подготовки войны, которая уничтожит цивилизацию. Это процветание держится на систематическом залезании в долг и безудержной азартной игре всюду, начиная с фондовой биржи и кончая скачками. Оно доступно для тех, кто содействует ему своим молчанием или своей лживостью и продажностью, И этот мыльный пузырь будет лететь вверх, обольщая ошеломленный мир, пока не лопнет!

Присутствовавший при этом разговоре Ревелс долго, задумчиво смотрел на Джин, потом медленно сказал:

— Я не знаю, в какой мере вы правы. Да, социализм приобрел небывало много последователей. Но будет ли он распространяться и дальше? Победит ли он в Англии и Франции? Каким путем пойдет Германия? А главное — что и когда намерены предпринять Соединенные Штаты? Сможет ли капитализм перестроиться и удержать свои позиции как у нас, так и в остальном мире? На все эти вопросы я пока не вижу ответа.

Джин улыбнулась:

— Боюсь, что капитализм не сможет выжить. Ведь он сеет семена самоуничтожения.

— Я знаю только одно, — вмешался в разговор Мансарт. — Сегодня, более чем когда-либо раньше, война является величайшим бедствием и не может быть оправдана с точки зрения человеческой морали, здравого смысла и цивилизации. На свете нет ничего более бесполезного и более гнусного. Война не принесет победы ни одной стороне, Это расчетливое, обдуманное убийство людей и полное уничтожение богатств земного шара. В войне сознательно ставится цель причинить людям как можно больше зла. Для этого применяются различные, самые изощренные средства, способные вызывать страдания, калечить и уничтожать людей. Сейчас все известные человечеству способы наносить ущерб и разрушать материальные ценности используются на войне в качестве законных мер. Некогда храбрые предводители не ведая страха шли впереди своего войска. Сегодня государственные деятели и генералы, окопавшиеся в глубоком тылу, толкают в ад войны молодежь, не имеющую ни малейшего представления о ее причинах и целях. Люди, получившие самое скудное образование, лишенные элементарной культуры, не обладающие ни жизненным опытом, ни способностью понимать внутренний мир человека, люди, которых совершенно не волнуют горе и страдания других людей, имеют неограниченную, диктаторскую власть над жизнью многих тысяч своих молодых сограждан, и эта власть не подлежит ни обжалованию, ни отмене. Ложь, коварство, хищения, измена и эпидемии следуют за армиями так же неотступно, как ночь за днем. Самую грубую и беззастенчивую агрессию именуют теперь оборонительной войной. От этого она отнюдь не перестает быть наступательной и беспощадной, основанной на своекорыстных расчетах, шпионаже и обмане. Изнасилование стало ныне узаконенным видом солдатской забавы, а одна из главных забот армии состоит в организации публичных домов и борьбе против венерических заболеваний. И я заявляю во всеуслышание: долой войну! Пусть никогда больше ее будет войн! Война — это бездонная пропасть, в которую низвергается человечество в двадцатом веке от рождения Христа, незаслуженно именуемого миротворцем!

В период своего пребывания в доме у Ревелса Мануэл имел достаточно времени, чтобы познакомиться с Гарлемом более обстоятельно, чем прежде. Тогда это был лишь беглый осмотр со скороспелыми выводами, которые были основаны скорее на данных печати, на своих и чужих теоретических познаниях, чем на непосредственных наблюдениях, Теперь у Мансарта впервые появилась возможность не спеша ходить по шумным и оживленным улицам Гарлема. На Эджкомб-авеню он садился в автобус и ехал до 135-й улицы. Оттуда шел пешком на запад, чтобы бросить взгляд на серые здания и покрытые плющом степы городского колледжа, затем — на юг по Восьмой авеню до 125-й улицы, по которой добирался до Седьмой авеню, откуда поворачивал к северу, а потом по какой-нибудь поперечной улице шел к востоку, до Ленокс-авеню. Так он и бродил — на север и запад, на юг и восток, — пока не уставал и не ехал на такси домой. Возвращался он неизменно расстроенный и задумчивый, а дома затевал бесконечные дискуссии с родными.

Гарлем был как бы городом внутри города — некоей сортировочной станцией, через которую катился непрерывный поток пришельцев, этот поток клокотал и пенился вокруг какого-то устойчивого ядра, менявшегося сравнительно медленно. Жилищный фонд Гарлема неуклонно разрушался, но квартирная плата десятилетиями оставалась неизменной, несмотря на то что здания приходили в упадок. Дома и улицы на глазах превращались в развалины, доживали свой век. Из этих множащихся руин изливался поток людей, расселяющихся к северу и западу — вверх, на Вашингтонские высоты, и вниз, к восточному берегу Гудзона. Часть более зажиточных негров добиралась даже до Риверсайд-Драйва. Двигаясь в восточном направлении, этот поток проник в Бронкс, а мелкие его ручейки потекли к северу, по направлению к Нью-Рошеллу и Уэстчестеру.

Другой поток состоятельных гарлемцев влился в кварталы Бруклина и достиг даже северной части Лонг-Айленда, распространяясь все дальше и дальше. Эта экспансия представляла собой как бы вулканическое извержение переуплотненного Гарлема, а вместе с тем и расслоение негритянской общины на классы: более богатые покидали его, а их место занимали новые обитатели, пришедшие с Юга. Небольшое, но крепкое ядро зажиточных негров оставалось в Гарлеме, чтобы эксплуатировать массу бедняков и присваивать себе их голоса, пользуясь тем влиянием, которое давала уже одна многочисленность этих голосов. Здесь было множество лавок, торгующих спиртными напитками, нелегальных тотализаторов и всевозможных тайных притонов, принадлежащих белым и неграм. В Гарлеме имелось два рода церковных общин: старинные и богатые с прекрасными зданиями и многочисленные мелкие, ютящиеся в лавках и простых домах; иногда они были центрами почти языческих религиозных радений и рассадниками взяточничества, а иногда и средоточием самой разнообразной общественной деятельности. Составить себе правильное представление о Гарлеме было трудно, почти невозможно. Любая общая характеристика и любое шаблонное определение неизбежно оказывались в какой-то степени неверными. Это был человеческий муравейник, где царили унижение и эксплуатация, гнет и жестокость. Одни Гарлем ненавидели, другие любили. Он медленно, но неуклонно выжимал своим прессом терпкое вино, но крепости этого вина еще никому не удалось измерить. Тут и там посреди развалин и мусора Гарлема вырастали новые дома — залог его будущего, — но они уже были настолько набиты людьми, что невольно возникал вопрос, что с ними будет лет через десять.

Мануэл Мансарт с особым удовольствием совершал утреннюю прогулку с Джин в прекрасном «кадиллаке» своего сына. Джин была опытным и осторожным водителем, и они обычно разъезжали по северным окрестностям Нью-Йорка и Лонг-Айленду либо, переправившись на пароме или по мосту через Гудзон, катили в Нью-Джерси. Двигаясь с умеренной скоростью, они с интересом наблюдали окрестности, встречавшихся люден, каменные массивы жилых зданий, рынки и пристани, любовались лугами и цветами. Это были счастливые моменты и для Мануэла, и для Джин. Они вели беседы о том, что ушло в прошлое, и о том, что их ожидает, и как хорошо сложилась у них жизнь.

Однажды утром в начале сентября 1954 года они приехали в Вэн-Кортланд-парк, чтобы взглянуть на раскинувшийся к западу пейзаж. Рядом с ними остановилась машина с тремя пассажирами. Из нее вышли старик и молодая, модно одетая дама; мужчина среднего возраста, оставшийся за рулем, помахал им рукой и, развернув машину, уехал, Мануэл пристально вглядывался в старина, стоявшего с непокрытой головой; его аскетическое, с тонкими чертами лицо было обращено к небу. Он выглядел изможденным и казался чуть ли не призраком.

Волна прошлого нахлынула на Мансарта, и в тот момент, когда седобородый старик, натянув на голову свою шапочку, собирался уйти, Мануэл вдруг его вспомнил. Мысленно он увидел, и притом так ясно, будто это было только вчера, полутемную книжную лавку в Берлине, осторожного продавца и старого хозяина в глубине лавки.

— Доктор Блюменшвейг! — окликнул он, торопливо выходя из машины.

Джин в удивлении широко раскрыла глаза, а на лице молодой еврейки появилось выражение досады. Но старик, внимательно посмотрев сквозь очки на Мансарта, отстранил молодую женщину и зашагал ему навстречу, восклицая:

— Здравствуйте, дорогой старый друг, мои драгоценный старый друг!

Они сжали друг друга в объятиях; раввин пробормотал священный текст из «Плача пророка Иеремии»:

— «О, если бы голова моя стала океаном, а очи мои — фонтанами слез, чтобы я мог день и ночь оплакивать гибель дочери моего народа!»

С трудом сдерживая слезы, он продолжал:

— Мог ли я знать, мог ли я думать в тот момент, когда увидел вас там, в Берлине, в тридцать шестом году, что произойдет потом с моим народом! Я зная, что нас ждут страдания, что, возможно, мы их даже заслужили. Но вряд ли я мог бы спокойно существовать, если бы предвидел тогда то, что просто невозможно было представить даже при самом пылком воображении, — что шесть миллионов сынов иудейских будут погублены этим бешеным маньяком всего за несколько лет! Ну да что теперь говорить, все это уже позади. Мы снова возложили на себя бремя житейских забот и горестей и все же с надеждой смотрим вперед. Много раз я пытался установить с вами связь, потому что у меня есть кое-какие мысли, касающиеся вашего народа, и мне хотелось бы поделиться ими в первую очередь именно с вами. За все эти годы мне не удалось разыскать вас, а вот теперь бог Авраама привел вас ко мне!

Он повернулся к молодой женщине, представляя ее:

— Это жена моего сына, Ревекка. Дочь моя, это Мануэл Мансарт. Мы познакомились много лет тому назад в моей книжной лавке в Берлине.

Молодая женщина холодно кивнула головой и косо взглянула на Джин. По-видимому, она была шокирована проявлением чувств своего тестя и его, как ей казалось, антиамериканским поведением — демонстративными объятиями с негром в общественном месте. Сама она старалась по возможности избегать цветных. А тут еще эта женщина… Она, очевидно, тоже цветная. А если нет, то почему она в компании цветного? Было ясно, что молодая особа не одобряет сложившейся ситуации.

Не замечая или умышленно игнорируя досаду Ревекки, раввин сказал:

— Не присесть ли нам на минутку? Мне хотелось бы немного поговорить с вами до нашей встречи в следующую пятницу.

— В следующую пятницу?

— Да. Разве вы не получили приглашения?

Они вошли в машину Мануэла и уселась на заднем сиденье, в то время как Ревекка не спеша направилась к воротам парка.

— Что-то в этом роде я получил, — ответил Мануэл, — но взглянул только мельком, так как никуда не собирался идти.

— Ну, друг мой, вы непременно должны принять это приглашение. Послушайте, с тех пор как мы встретились, я очень много путешествовал. В тридцать девятом году я бежал в Палестину. Оттуда ездил со специальной миссией по Среднему Востоку, особенно по арабским странам, а затем был в Африке. Я жил среди черных феллахов Эфиопии и евреев Северной Африки и Судана. Я там многое понял, очень многое. Африка поднимается, Мануэл. Насилие над Эфиопией — дело прошлого. Эфиопия воздела руки к господу, и он принял их и соединил в братском пожатии с руками других народов — народов Кении и Уганды, обширного Судана — египетского, английского и французского, Конго и Танганьики, обеих Родезии, народов многострадальных португальских колоний и даже измученного народа Южно-Африканского Союза; всюду крепнет это рукопожатие, но сильнее всего в Британской Западной Африке, где великой Нигерии и Гане суждено начать освобождение всего континента. Но, друг мой, вас не должно удивлять, что в тот момент, когда пробуждается могучая Африка, зашевелились и шакалы. В этом заключается и разгадка того факта, что императору Эфиопии только что пожалован орден Подвязки. Еще никогда за всю историю Европы начиная с эпохи Возрождения белые колонизаторы не оказали такой чести ни одному цветному. Единственное, пожалуй, исключение — японский император, одержавший победу в войне против России. Ни один индиец или китаец, ни один уроженец Восточной Азии, даже ни один белый колонист из Канады, Австралии и Новой Зеландии не осмеливался мечтать об этой высшей из всех английских наград. Почему это делается теперь? Подумайте, Мануэл, подумайте! Почему именно теперь? Я скажу вам почему. Потому что Африка начинает подниматься во всей своей мощи, полная мучительных воспоминаний об английской торговле черными рабами, о вековом порабощении негров в Америке, о европейской эксплуатации, об ужасном бремени насилий, убийств, грабежей и унижений. Близится конец господства белых в Африке, и уже смутно вырисовываются контуры свободного черного мира. Вот почему Англия спешит задобрить цветных, И не только Англия, но и Америка, вероломная наследница ее империи. Одна из моих задач в Америке связана вот с чем. Находясь в Африке, я узнал об одном возникшем в Соединенных Штатах проекте — прибрать к рукам негритянских лидеров в Африке и Америке, чтобы с их помощью управлять и руководить чернокожими массами. Мануэл, вы ведь входите в так называемый Фонд негритянских колледжей, не так ли?

— Нет, друг мой! В него входят директора частных негритянских школ. А я был ректором государственного колледжа и потому не мог быть туда принят.

— В этом месяце Фонд созывает специальную конференцию в Радужном зале на верхнем этаже «Рокфеллер-центра». Приглашены многие выдающиеся негритянские деятели, в том числе и вы.

— Но, видите ли, я уже в отставке; кроме того, есть и другие причины, не позволяющие мне присутствовать на конференции.

— Нет абсолютно никаких причин, которые могли бы удержать вас. Мой сын служит в Национальной ассоциации промышленников, подлинных инициаторов этой затеи. Дело в том, что американские промышленники вложили большие капиталы в Южно-Африканском Союзе, в обеих Родезиях, Бельгийском Конго и Северной Африке. Теперь они ждут не дождутся того момента, когда смогут проникнуть в Западную Африку, заранее обеспечив себе содействие будущих ее правителей. Сейчас речь идет уже не о том, чтобы просто предложить африканцам «работу» за нищенскую зарплату. Американские монополисты готовы сделать африканскую правящую верхушку своими подлинными компаньонами, пойдя даже на кое-какие уступки ей в области социального равенства, что, как они рассчитывают, вскружит неграм головы. Поэтому они привлекли к участию в своем эксперименте некоторых представителей светского круга, пользующихся широкой известностью в этом крайне сложном мире. Например, приглашение вам послано некоей Зег де Лоренбер. Она происходит из семьи баронов, обнищавшей в царской России еще до революции. Она была завербована в шпионскую сеть Черчилля и сделалась ловким агентом Рейли. После второй мировой войны она фигурировала в Париже в качестве графини, затем приехала в Америку, где стала княгиней и открыла «салон красоты» в аристократической части Пятой авеню, обслуживая исключительно сверхбогачей. Недавно она вышла замуж за миллионера из южных штатов и одним махом вступила в светское общество и в сферу «большого бизнеса». Это ее идея — пригласить на блестящий, хотя и не слишком широко рекламируемый, светской прием африканских правителей, вест-индских лидеров и выдающихся негритянских деятелей США — представителей субсидируемой негритянской прессы, банковских и страховых компаний, зависящих от белых финансистов, а также некоторых ректоров цветных колледжей. Это и есть то самое собрание, которое состоится в следующую пятницу в полночь, после окончания конференции Фонда негритянских колледжей. Что такое?

Блюменшвейг обернулся на шум подкатившей машины, в которой сидели его сын с женой. Она встретила мужа при въезде в парк и, очевидно, предупредила мужа о создавшемся положении. Тот сдержанно приветствовал Мансарта и кивнул Джин. Он явно куда-то спешил, но сам раввин не торопился, и его строгий взгляд заставил сына остановиться.

— Бенджамин, ректор Мануэл Мансарт, как тебе известно, приглашен на следующую пятницу.

— Да, папа, я знаю и надеюсь, там с ним увидеться…

— Ты увидишься с ним, Бенджамин! Ты отвезешь его туда вместе со мной. Итак, ректор Мансарт, мы заедем за вами в пятницу. До свидания и да благословит бог Авраама, Исаака и Иакова вас и все ваше потомство на веки веков!

Возвратившись домой, Джин быстро просмотрела почту и среди писем, полученных накануне, обнаружила приглашение, которое Мануэл небрежно сунул туда. Вместе с письмом, газетами и журналами, адресованными Джин, пришла и какая-то рукопись, которую она отодвинула, не вскрывая. Мануэл заметил, что Джин состроила гримасу.

— Что здесь такое? — спросил он. — Что это, рукопись? Чья?

— Ну, раз уж с этим делом покончено, могу рассказать тебе все. Видишь ли, когда мы были в Калифорнии, мне пришла в голову мысль: не попробовать ли мне написать тот автобиографический роман, который уже давным-давно был мной задуман? Описать жизнь женщины, по происхождению цветной, а по внешности белой, вернее, белой, а в душе цветной; с таким сюжетом мог получиться хороший роман. Так вот, я рискнула и провозилась над ним много месяцев. Наконец я довела свой роман до той стадии, когда, мне казалось, его можно представить на суд читателей. Пять издателей уже отклоняли мою рукопись, и, что характерно, по совершенно одинаковым мотивам. Насколько я понимаю, теперь можно отказаться от дальнейших попыток. Вскоре после нашего приезда и Нью-Йорк я лично беседовала с последним издателем. «Хороший роман», — заверил он меня, как заверяли и все его предыдущие коллеги. Вот только как быть с развязкой? За кого выйдет замуж моя бело-черная девушка и с кем будет счастливо жить до конца своих дней? Она не должна выходить замуж за белого, это оправдывало бы смешанные браки. Не должна она выходить замуж и за цветного — для этого она чересчур белая. Однако надо же ей выйти замуж — иначе в чем же смысл романа? Все это было ужасно глупо, и я разрешила вопрос очень просто, заявив: «А я вот вышла замуж за негра, и мы очень счастливы». Издатель с отвращением взглянул на меня и, прощаясь, даже не подал руки. Тем дело кончилось — рукопись возвращена автору. Есть в романе один эпизод. Он не нравился ни одному издателю, но мне страшно не хотелось от него отказываться. Помнишь эту «нефтяную» свадьбу незадолго до нашего отъезда с Западного побережья, ставшую газетной сенсацией?

— Да, конечно. Семидесятилетняя миллионерша обвенчалась с вдовцом, тоже миллионером, и закатила сказочный свадебный пир.

— Совершенно верно. Так вот, я описала их свадьбу в романе. Этот пир был не только сказочным, но и типично американским. Я привела все факты, сообщенные в прессе, только придала им литературный вид. Послушай, Мануэл, я прочту тебе выдержку из газеты: «Шампанское будет бить струей, как рвущаяся из скважины нефть, которая оплатит его стоимость, во время самого грандиозного свадебного банкета этого года в Голливуде. Банкет устраивается сегодня новобрачными в ночном кабаре «Мокаибо» и обойдется в 30 тысяч долларов. Жених-вдовец имеет взрослых детей, владеет акциями нефтепромыслов в долине реки Сан-Хоакин и в Техасе. Невесте 74 года, она дочь нефтяного короля, оставившего ей в наследство свыше 17 миллионов долларов. Супружеская чета сняла для банкета все помещение кабаре, пригласив на блестящий вечерний прием 300 гостей, включая множество кинозвезд и политических деятелей. На закуску будет подано восемьдесят фунтов икры стоимостью две тысячи долларов. Кабаре украшается гардениями, за которые заплачено около 6 тысяч долларов; гирляндами цветов будут увиты даже клетки длиннохвостых попугаев, которыми знаменито «Мокаибо». Над входом в зал коктейлей будет сооружена цветочная арка в виде эмблемы счастья — подковы. Гостям будут предложены шотландское виски двадцати различных марок и французский коньяк двадцати пяти сортов. Но гвоздем программы явится шампанское. Оно польется струей из фонтана, украшенного свадебным колоколом и голубками из сахарной глазури. На новобрачной будет наряд из белых французских кружев с пышной юбкой — самой модной, — с поясом из тафты канареечного цвета и длинной пелериной из того же материала. Этот туалет, за который уплачено пять тысяч долларов, будет сверкать драгоценностями стоимостью в пятьсот тысяч долларов». Я не очень завистлива и зла, — сказала Джин, — но подобные факты внушают мне отвращение, это просто тошнотворно. Женщина, устроившая такой банкет, за всю свою жизнь ни разу не ударила палец о палец — ее богатство и, следовательно, влияние были буквально преподнесены ей на серебряном блюде. Капиталы ее отца и мужа нажиты с помощью нефти, созданной господом богом. На деньги, уплаченные за эту оргию, пятьдесят студентов смогли бы получить образование в нашем колледже. Думая об этом банкете, нельзя забывать, что пять миллионов американских семейств живут на доход меньше тысячи долларов в год. А эта женщина имеет возможность потратить за один вечер тридцать тысяч долларов на свою вторую свадьбу!

— Ладно, ладно, — сказал судья, незадолго перед тем вошедший в комнату. — Я бы не прочь проглотить добрую порцию этой икры и отхлебнуть глоточек, один только глоточек старого шотландского виски…

— Право же, это не тема для шуток, — с упреком возразила Джин.

— Не удивительно, дорогая Джин, — сказал судья, — что вашу книгу отвергли. Неужели вам не ясно, что в наше время подобные разговоры недопустимы?

— Но ведь эта заметка была напечатана! Она открыто появилась в газете.

— Конечно. Однако подана она была и истолкована не так, как вами. Но, вообще-то говоря, все дело тут в вас самой, а не в романе.

— Как во мне? При чем тут я?

— Это же проще простого, — пояснил судья. — Вероятно, вы числитесь в «черном списке», и владельцы издательств распорядились, чтобы ни одно ваше слово не доходило до публики. Знаете ли вы, что сейчас в Соединенных Штатах издается лишь половина того количества книг, которое выпускалось у нас полвека назад? И что книжные лавки буквально тают на глазах?

— И куда только мы катимся! — воскликнул Мансарт.

— Это дико — затыкать людям рты и мешать им высказываться устно или в печати, особенно в переживаемый нами момент, — сказала Джин. — Сейчас назрели такие важные вопросы, что не говорить о них — это все равно что умереть!

— Мы и умираем, — сказал Мансарт. — Послушайте-ка текст вот этого приглашения: «Ее сиятельство княгиня Зег де Лоренбер имеет честь просить ректора Мануэла Мансарта пожаловать в полночь 20 сентября 1954 года в Радужный зал «Рокфеллер-центра», чтобы заслушать доклад о будущем Африки и черной расы. В числе приглашенных — представители африканских правительств, должностные лица из Вест-Индии и негритянские лидеры Соединенных Штатов. Наше доверенное лицо в «Уолдорф-Астории» будет ожидать Вашего ответа». Все это звучит как дешевая пропаганда, сдобренная солидной порцией мелодрамы. Я не желаю терять попусту время.

— Позволь, папа, — вмешался судья. — Конечно, это пропаганда, и притом явно театрализованная. Но за ней стоит власть, а это кое-что да значит и, как видишь, уже привлекло внимание еврейских лидеров. Игнорировать подобные попытки нельзя. Мой совет — пойти туда. По-моему, все это замыслы американского «большого бизнеса», рассчитанные на то, чтобы сбить с толку африканцев; но планам монополистов придана та опереточная форма, которую русские белоэмигранты все еще считают великосветским тоном. Сомневаюсь, чтобы она произвела на африканцев такое же впечатление, как и на лидеров американских негров, готовых мчаться вприпрыжку куда угодно, стоит лишь какой-нибудь белой компании поманить их пальцем. Сможет ли эта пропаганда повлиять также и на пятнадцать миллионов рядовых негров? Трудно сказать, но, во всяком случае, ты, папа, непременно должен туда поехать.

В назначенный день вечером старый раввин заехал на машине за Мансартом. По дороге раввин говорил:

— Я от всего сердца желал, чтобы вы присутствовали на этом сборище, на которое вас пригласила эта так называемая княгиня. Сначала предполагалось собрать в Нью-Йорке главным образом лидеров африканских народов, чтобы внушить им мысль об опасности подрывных движении и усилить среди них американское влияние. Мой сын рассказал мне об этом замысле, и я поинтересовался, собираются ли пригласить вас. Он ответил отрицательно и дал понять, что вы стали радикалом. Несмотря на его возражения, я настоял на том, чтобы он добился для вас приглашения. Позднее характер сборища был изменен — его решили сделать более светским, чем политическим. И тогда поручили заняться этим делом той самой светской даме, которая была когда-то тайным политическим агентом, а недавно вышла замуж за миллионера-южанина. По-моему, его фамилия Болдуин.

— А много ли будет присутствовать африканцев?

— Не так много, как ожидали, но кое-кто все же будет. Например, Западная Африка будет представлена Азикнве из Нигерии.

Мансарт и Блюменшвейг подъехали к «Рокфеллер-центру» и были церемонно проведены в обширный зал с высоком сводом и роскошной отделкой. Напротив входа висело огромное зеркало в богато позолоченной раме, закрывавшее почти всю стену. Перед этой зеркальной стеной, в центре, на небольшом возвышении, стояло украшенное затейливыми орнаментами позолоченное кресло, похожее на невысокий трон.

В зале находилось около пятидесяти человек самых различных оттенков кожи; многие африканцы явились в своей национальной одежде. Среди присутствующих было несколько женщин. Гости разбились на группы и беседовали.

Блюменшвейг рассказывал Мансарту, что представляют собой некоторые из гостей. Тут были два премьер-министра африканских стран — из Египетского Судана и Западной Африки, — два туземных африканских правителя, один из них, кабака Уганды, в красной феске и праздничной национальной одежде, возвращался на родину после вынужденного пребывания в Англии. В числе присутствующих были также молодой вождь племени бамангвато и его жена, англичанка, которым все еще был запрещен въезд в Южно-Африканский Союз. Кваме Нкрума с Золотого Берега отсутствовал. Среди делегатов Западной Африки был Азикиве из Нигерии, вероятный кандидат в премьер-министры. Из Южной Африки приехал только один студент-зулус, представитель Южно-Африканского негритянского конгресса. Из Вест-Индии прибыли седовласый Бустаменте, лидер Ямайки, реакционный премьер-министр Барбадоса Адамс, несколько профсоюзных лидеров и членов колониальных парламентов. От Соединенных Штатов присутствовало два цветных конгрессмена, федеральный судья, три руководителя страховых компаний, два епископа, четыре ректора колледжей, шесть членов законодательных собраний штатов, пять муниципальных судей и пять членов городских муниципалитетов. Они составляли внушительную группу, придававшую особый колорит и значение всему сборищу.

Раздался громкий, торжественный звук серебряной трубы; в зал вошли и выстроились по обе стороны возвышения камердинеры в богато расшитых ливреях и несколько изысканно разодетых светских дам. Затем, без сопровождения свиты, вошла сама княгиня. Это была высокая, представительная дама. У нее было округлое лицо, белое и гладкое, которому искусные мастера косметики придали почти сказочную красоту, добавив, где надо, румян, белил и синевы, изогнули дугой брови, подкрасили и удлинили ресницы. Пока лицо княгини оставалось неподвижным, оно было изумительно красиво, но при малейшем напряжении оно становилось порочным и старым. На голове у нее возвышалась вычурная прическа из окрашенных в темно-каштановый цвет, крепко закрученных и покрытых лаком завитков и локонов, которые не смогли бы растрепать ни ветер, ни душевное волнение.

Кожа на длинной стройной шее, сильно декольтированной груди и обнаженных руках княгини была безупречно гладкой, как мрамор. Ее длинные руки были перехвачены дорогими браслетами, а на тонких пальцах с малиновыми ногтями красовались бесчисленные перстни — целая сокровищница благородных металлов и сверкающих драгоценных камней. Грудь княгини, сооруженная с помощью проволоки и резины, была, пожалуй, слишком полна в сравнении с ее длинными тонкими ногами. Должно быть, над фасоном ее туалета трудились в течение доброй сотни дней несколько десятков умелых портных, пока тонкие складки не скрыли и в то же время не подчеркнули кажущееся совершенство ее форм. На ногах у княгини были золотые туфли с отделкой из чеканного серебра.

При всем этом великолепии была в движениях княгини какая-то заученная плавность и нарочитая простота. Она с деланной томностью подняла увешанную драгоценностями руку, приветствуя гостей.

При появлении княгини по залу пронесся шепот сдержанного восхищения. Некоторые африканцы воздели руки и низко поклонились; вестиндцы учтиво опустили головы; многие женщины сделали реверанс. Иностранцы вполголоса обменивались замечаниями. Группа американских негров шепталась, но так, что Мансарту почти все было слышно:

— Послушайте-ка, что это за бэби?

— Понятия не имею! Наверно, какая-нибудь аферистка!

— Аферистки не снимают такие хоромы и не напускают на себя столько важности.

— Они все могут, был бы только подходящий старикан-покровитель!

— Поверьте мне, за этой красоткой стоят большие деньга, и вы не прогадаете, если станете подыгрывать. Кажется, я знаю, кто заправляет всем этим в Вашингтоне и Нью-Йорке. Смотрите-ка, она подходит… Дружище, право, девочка что надо!

Легкой походкой скользя к своему трону, княгиня влекла за собой пышный бархатный шлейф, затем одним плавным движением откинула его в сторону и, слегка поклонившись гостям с поистине царственным снисхождением, грациозно опустилась в кресло. Говорила она медленно и отчетливо, низким, звучным контральто, помахивая горящей сигаретой, вставленной в мундштук из слоновой кости. Она приветствовала отдельно всех высокопоставленных особ и наиболее видных людей Африки, называя их имена и титулы, а те в свою очередь с серьезным видом отвечали ей поклоном. Затем, указав на внушительное зеркало позади себя, княгиня сказала:

— Ваши высочества! Ваши превосходительства! Леди и джентльмены! Я здесь не в единственном числе. И для вас я не хозяйка дома. Позади меня, за этим огромным зеркалом, сидят и ясно видят вас (хотя сами остаются невидимыми) некоторые из тех шестидесяти лиц, которые владеют всей Америкой и являются подлинными властителями мира. Подобно всем заправилам американского бизнеса, они выглядят скромными людьми, но мы с вами хорошо знаем, что именно они вершат всеми делами. Они-то и пригласили вас сегодня сюда, причем все кандидатуры были тщательно обсуждены и взвешены.

Старый раввин наклонился к Мансарту и прошептал:

— Если вы полагаете, что битва за социализм в Восточной Европе уже выиграна, то, вероятно, не принимаете в расчет нашу хозяйку. Польские помещики и дутая аристократия Венгрии и балканских стран, опираясь на реакционное католичество и на американские деньги, еще много лет будут бороться за то, чтобы вернуть себе власть над миллионами своих бывших батраков.

Внезапно изменив позу и тон и слегка повысив голос, княгиня продолжала уже более решительно:

— Вы поступите правильно, если внимательно отнесетесь к моим словам. Мы стоим перед мировым кризисом, и сейчас крайне важно, чтобы люди, которых вы представляете, и те, кто здесь пока еще не представлен, полностью уяснили себе требования лиц, которые являются теперь властителями мира и намерены оставаться ими и впредь. Как видите, джентльмены, я говорю откровенно и ничего от вас не скрываю. В течение пятисот лет Британская, Французская и Германская империи, а позднее и Соединенные Штаты господствовали в Европе, Азии, Африке, во всей Америке и на всех океанах и морях. В некоторых районах мира это господство временно нарушено. Но оно будет восстановлено и увековечено — в этом нет и тени сомнения ни у вас, ни, в сущности, у вас. Мы хозяева планеты, ибо такими родились и такими, по воле всевышнего, и останемся!

Теперь княгиня сидела, выпрямившись, с надменным видом — живое олицетворение богатства и власти.

— Вы находитесь, возможно, под влиянием распространяемых в мире слухов о том, что американским бизнесом руководят безрассудные и преступные люди. Что ж, мы не станем отрицать, что руководители величайшей из всех, какие когда-либо были или будут на свете, индустриальной империи обладают свойственными человеку слабостями. Если бы вы заглянули за это зеркало, — продолжала княгиня с циничной усмешкой, — вы, вероятно, обнаружили бы там людей разного сорта: азартных игроков, которые пошли на риск и выиграли; гангстеров, для которых нет никаких законов и которые грабили других, но использовали свою добычу во благо всем; лиц, унаследовавших состояния, которых они не наживали своим трудом, ибо уже родились в роскоши; коммерсантов, торговавших и честно и бесчестно и накопивших несметные богатства; мастеров своего дела и инженеров, воспользовавшихся своими исключительными талантами, чтобы накопить горы золота. Все эти люди обладают капиталом и властью, и совсем не важно, строят ли они планы на будущее или предаются кутежам и разврату, либералы они или реакционеры, являются ли они читающими и мыслящими людьми или теми, кто даже не отдает себе отчета в своих поступках. Главное — и на это я хочу обратить ваше особое внимание — заключается в том, что они — сильные мира сего. Они властвуют. Мне хотелось бы, чтобы за то время, пока вы будете находиться у нас в гостях, вы подумали о своем собственном будущем под их руководством. Присоединитесь ли вы к белой европейской расе, чтобы помочь ей сокрушить и отбросить безумных китайских и русских коммунистов и тем самым вернуть мир на путь нормального развития, или же поддержите этот бунт против традиционной власти, этот вызов цивилизации?

Княгиня умолкла и обвела присутствующих взглядом. В зале царила мертвая тишина. Азикиве простер кверху руки в африканском жесте вежливости, но не произнес ни слова. Кабака в своей красной феске и парадных одеяниях сказал на безупречном английском языке, каким говорят в Оксфорде:

— Мы выслушали вас, ваше сиятельство, и обдумаем ваши слова.

Бустаменте с Ямайки что-то пробормотал себе под нос, но вслух ничего не сказал.

Тогда вперед вышел американский негр из бизнесменов, несомненно заранее выделенный на роль оратора, и начал свою речь:

— Ваше сиятельство, мы хотим поблагодарить вас за добрый совет. Я знаю, что такое власть белой расы и как много она сделала для моего народа. Заверяю вас, что мы, негры, лояльные американцы. Мы ненавидим коммунизм и презираем всех коммунистов. Мы просим у белых признания лишь в той мере, в какой мы его заслуживаем, и равенства лишь для тех из нас, кто действительно достиг этого равенства. Мы добиваемся права избирать и быть избранными на посты, для которых годимся. Мы верим, в частную собственность и частные прибыли. Мы хотим иметь право трудиться и делать сбережения. Нам не по пути с теми рабочими, которые пытаются вырвать у капиталистов такую заработную плату, какую те не могут им платить. Мы хотим, чтобы нам предоставили право тратить наши деньги без всякой дискриминации, жить там, где это нам по средствам, и пользоваться всеми удобствами, за какие мы в состоянии платить. Мы всегда будем рады защищать свою страну, которая сделала нас гражданами и которая постепенно…

Он вдруг сделал паузу и оглянулся вокруг. В атмосфере зала чувствовалось какое-то смутное, неуловимое беспокойство. В зале не слышно было шума и оратора не прерывали, но не было слышно и аплодисментов или каких-либо иных знаков одобрения. Настроение присутствующих выдавало тот едва заметный протест, который негры так хорошо умеют выражать. Вот тогда-то Мануэл Мансарт и заговорил — экспромтом, неожиданно для себя самого. Предыдущий оратор не стал протестовать — он просто прекратил свою речь и отступил назад.

— Позвольте мне сказать, мадам, — начал Мануэл. — Много лет я испытывал сомнения, не зная определенно, какую роль я играю в этом мире и какой она должна быть. Но теперь я знаю. Теперь — совсем неожиданно — я понял. Мы, люди, не все одинаковы, хотя никто из нас не является от рождения ни господином, ни обреченным рабом. Из массы самых различных людей могут подняться и действительно вырастают одаренные, хорошие люди, И никто, ни один народ, никакая сила не может остановить этого процесса. Развитие человечества не ограничено ни цветом кожи, ни расой, ни социальным происхождением. Однако мы поднимемся, не попирая друг друга, а действуя сообща и помогая друг другу. Со временем подавляющая масса людей достигнет взаимопонимания и достатка, необходимого для удовлетворения всех своих нужд и стремлений, любого желания и любой мечты. Человечество — да, все человечество — станет сильным и здоровым, свободным от разлагающего влияния алчности и зависти. Каждый случай слияния промышленных предприятий, которое вы осуществляете, каждый факт новой концентрации власти монополий, расширения рынка или захвата новых источников сырья — это только новый шаг к общественной собственности и общественному руководству промышленностью в интересах всех. Я приветствую страну, которая первой осуществила подлинное равенство всех рас, — Россию, и никогда не стану воевать против нее. Мне ненавистны и отвратительны претензии белой расы. Она не будет больше господствовать над нами — крах ее владычества уже близок. Социализм не крадется исподтишка, нет, он торжественно шествует вперед, и в его триумфальном шествии я вижу конец всем войнам и распрям, Мы, негры, совершим огромную ошибку, если и дальше будем слепо подражать тем белым, чье богатство и власть основаны на присвоении большей части заработка рабочих. При капитализме труд рабочего используется в целях неслыханной концентрации власти и создания роскошных жизненных условий для паразитов, не имеющих на это никакого права. И, наоборот, социализм — это способ сделать рабочего хозяином того, что он создает. Именно это и стремятся осуществить, несмотря на огромные трудности и противодействие со стороны капиталистов, Советский Союз, Китай и другие социалистические страны. Они воспитывают и обучают народные массы, лечат их, укрепляют и ободряют, с тем чтобы эта великая задача была выполнена как можно лучше. Если те, кто высмеивает эти усилия и препятствует им, распространяя злостную клевету, способны достигнуть лучшего результата, пусть попробуют. Пусть они не растрачивают свою мощь на войну или на подготовку к войне ради того, чтобы помешать эксперименту, который творят эти борющиеся за счастье своего народа страны. Ныне мы, американцы, черные и белые, работники физического и умственного труда, страдаем от периодической безработицы, порождающей неуверенность в завтрашнем дне. Мы боимся болезней и пускаемся в различные аферы, чтобы иметь достаточно средств для их предупреждения и лечения. Мы боимся старости и воруем, чтобы избежать нищеты и страданий, которые сейчас неизбежно сопутствуют ей. Мы хотим иметь право на отдых и на общественное признание, но не можем добиться ни того, ни другого. Образование у нас так дорого и так плохо поставлено, что многие дети скатываются в болото преступности. Дороговизна так велика, что большинство из нас не в состоянии прилично жить и вынуждено терять даже то немногое, чем мы уже владеем. Черные братья! Не продадим же великого наследия наших предков за миску чечевичной похлебки, которую предлагают нам белые капиталисты!

Когда Мансарт начал свою речь, в зале наступила полная тишина, а когда он умолк, взоры всех присутствующих обратились к княгине. Сначала она слушала Мансарта равнодушно и терпеливо, затем на лице ее отразилось недоумение и наконец, когда до княгини дошел смысл речи Мансарта, ее охватило негодование. Такое выступление не было предусмотрено программой. Она осторожно окинула взглядом гостей. Убедившись, что речь Мансарта сводит на нет все то, что было так тщательно продумано и стоило таких денег, княгиня топнула ногой и, вскочив с места, повелительно взмахнула своим мундштуком. Не успела она, однако, вымолвить и слова, как внезапно загремели фанфары, занавес, тянувшийся вдоль всего зала, быстро раздвинулся, и гости увидели перед собой еще один просторный, богато убранный зал, весь утопающий в цветах. Там играл оркестр. В центре зала стоял огромный стол, обильно уставленный всевозможными яствами. По бокам высились стойки со множеством разнообразных напитков. У стола выстроились лакеи в белых ливреях, готовые обслуживать гостей. Из смежных с залом помещений появилось человек пятьдесят белых мужчин и дам, приветствовавших черных гостей. Все присутствующие были усажены за стол с таким расчетом, чтобы люди различных рас и оттенков кожи сидели вперемежку. Вскоре здесь возник оживленный гул голосов.

Когда раздвигался занавес, вряд ли кто-нибудь заметил, как два высоких лакея бесшумно подошли к Мансарту и, ловко взяв его под руки, увели прочь от гостей, яств и музыки в вестибюль. Раввин спокойно последовал за ним, и слуга быстро принес им пальто и шляпы; лифт стоял уже наготове, с открытой дверью. Они быстро спустились на тридцать два этажа вниз — к выходу. Когда Мансарт и Блюменшвейг переходили площадь, раввин сказал:

— На протяжении последних пятисот лет всей многовековой истории человечества западноевропейские захватчики держали мир в рабстве. Но день их беззаконии близится к закату. От Финляндии до Калькутты, от Израиля до мыса Доброй Надежды, от Арктики до Антарктики — всюду люди, массы людей берут в свои руки власть, которая принадлежит им по праву.

На Пятой авеню стоял «кадиллак» его сына, но самого Бенджамина не было видно. Мансарт подозвал такси. Раввин повернулся к Мансарту, голова его была не покрыта, и седые волосы развевались от порывов холодного ночного ветра; при свете фонарей он казался призраком. Положив руки на плечи Мансарта, раввин благословил его…

Шли месяцы… Внешне Мануэл Мансарт почти не менялся — он по-прежнему выглядел бодрым и, казалось, продолжал наслаждаться жизнью. В октябре он отметил день своего рождения — ему исполнилось семьдесят восемь лет. Джин, однако, понимала, что конец Мануэла близок. Врачи, которых она приглашала в дом под видом знакомых, были озадачены.

Сидя около кресла Мансарта, который как будто дремал, один из них тихо говорил Джин:

— Я думал, что это рак. Но боли исчезли, да и другие симптомы отсутствуют. Никак не пойму, в чем тут дело. И все-таки долго он не протянет.

— Мы, врачи, знаем так мало, — вмешался другой. — И меньше всего знаем о старости, потому что не успеваем изучать ее как следует.

— Господи! Будь у нас больницы и средства, какие имеются в некоторых странах…

— Но, увы, у нас их нет, — сказал Мансарт, открывая глаза. — Ну а, в конце концов, какая разница? Это вопрос всего лишь нескольких лет — немного больше, немного меньше. Мы с Джин прожили полноценную жизнь — долгую и плодотворную. Я отдаю себе отчет в том, что скоро покину и ее, и этот мир навсегда. А пока мы живы, мы не расстанемся с нашими воспоминаниями и идеалами.

Джин посмотрела на него долгим, внимательным взглядом и тихо спросила:

— Ты не питаешь надежды? Я хочу сказать — на то, что после…

Мануэл грустно усмехнулся и ответил:

— Никакой! — Потом продолжал: — Мы всегда считаем, что если что-нибудь нам желательно, то, значит, оно должно на самом деле существовать. И если человек не верит в то, что это желательное для него существует, его почему-то осуждают. Большинство людей с удовольствием жили бы еще раз, для того чтобы продлить свое существование или для того, может быть, чтобы исправить свои ошибки и пожить более счастливо. Некоторым, однако, этого не требуется — они удовлетворены полученным опытом и готовы подвести под своей жизнью черту. Если кто-нибудь смотрит действительности в глаза и честно заявляет: «Я ничего не знаю и не вижу ни малейших доказательств того, что мы будем жить снова», — то зачем нужно этого человека высмеивать, порочить и, говоря образно, изгонять из конгрегации праведников, куда тем временем устремляется как в удобное убежище множество лицемеров, обманщиков и глупцов? Разве не разумнее и не лучше сказать «я не знаю» или «я не питаю надежды»? Что бы ни проповедовал апостол Павел, я знаю, что Надежда — это еще не Истина. И, во всяком случае, не стану лицемерить. Если другие верят в бессмертие, я уважаю их право так верить. Но я ненавижу фанатиков, которые охотно отправили бы меня в ад за то, что я ее хочу притворяться. — Немного помолчав, он добавил: — Бог не драматург. Его творения умирают обычной смертью, без драматизма. Они участвуют в трагедиях, где нет кульминационного момента, и, погибая, не торжествуют над злом. Они умирают покорно и беспомощно, просто умирают — и все.

Дни Мануэла Мансарта текли тихо и безмятежно, несмотря на напряженную обстановку в стране и во всем мире. Однажды утром Джин повезла его в Бруклинский ботанический сад полюбоваться осенней прелестью цветов и деревьев. Она видела, что Мануэл постепенно слабеет и сам это сознает. На обратном пути, когда они ехали по мосту через Ист-Ривер, Мансарт, глядя на смутно обозначившиеся впереди высокие силуэты Манхэттена, тихо запел:

Вниз опустись, колесница бесшумная, и умчи меня в горний край…

Когда они подъехали к многоквартирному дому, где жил Ревелс, Мансарту понадобилось больше помощи, чем обычно, и при посадке в лифт, и при входе в квартиру. Когда Джин усадила его в кресло, укутав колени пледом, Мануэл тихо сказал:

— Собери моих разбросанных по всему миру детей, всех до одного. Дуглас, мой первенец, в Чикаго со своей женой; позови их, а заодно и их дочь с ее мужем и ребенком — они в Калифорнии. Ревелс здесь, но его сын Филип живет на Гавайях, среди прекраснейшей в мире природы. Не забудь пригласить и его и Мэриан — Гарри Бриджес отпустит их. Соджорнер и ее епископ охотно поспешат ко мне из Африки. Мне хочется еще раз взглянуть на Джеки и Энн, на брата и сестру Мэриан и на их мать. Кроме того, в Атланте живут двое молодых людей по фамилии Болдуин — внебрачные сыновья покойного Джона, ничуть не похожие на своего отца, а в Арканзасе — молодой Моор. Может быть, они тоже приедут. Я все еще надеюсь, что сын Дугласа Аделберт вернется из Европы. Прошу тебя, пошли ему телеграмму. Как будет хорошо, если в момент моей кончины, которая, как я уверен, теперь не за горами, вокруг меня соберется весь мой выводок. А ты, моя дорогая, верная Джин, всегда со мной. Я хочу, чтобы мы попрощались все вместе на этой старой, недоброй, но прекрасной земле.

Получив извещение, близкие Мануэла Мансарта тронулись в путь — поездами и самолетами, в такси и в своих машинах по дорогам, рекам и океанам, — чтобы быть возле его ложа. Они прибывали то поодиночке, то парами, то целыми семьями, встревоженные и расстроенные. После первых приветствий старшее поколение заговорило о своих семейных делах, о судьбе своих детей, о текущих международных событиях, об экономическом положении страны, о погоде, модах и нарядах. Постепенно все как бы разбились на возрастные группы, и в один ненастный вечер молодежь забралась на крышу и уселась там под моросящим дождем, прижавшись друг к другу и прикрывшись зонтами и плащами. Взоры всех были устремлены на запад, где на противоположном берегу Гудзона смутно виднелись отвесные скалы Нью-Джерси. Кто-то заговорил — в темноте трудно было различить, кто именно.

— Мы собрались сюда, — отчетливо говорил голос, — чтобы присутствовать при закате одной жизни. Это была хорошая жизнь, но, к сожалению, не давшая зрелых плодов. Наша задача — продолжить начатое ею дело и добиться того, чтобы оно послужило будущему — и не только будущему нашего цветного народа здесь, в Америке, но также и будущему всего человечества. У нас, негров, представители свободных профессий, государственные служащие и другие работники умственного труда парализованы — они молчат и бездействуют. Занятые только своей профессией, они — каждый в своей области — упорно трудятся, прилично зарабатывают и потому молчат. Да, на свой заработок они могут купить машину и холодильник, снять лучшую квартиру, нередко даже приобрести или построить себе дом; у них есть свой счет в банке. Но, в конце концов, что все это дает? В лучшем случае о негре можно сказать, что он «поднимается из глубин преисподней в верхний круг ада».

К этому моменту все уже поняли, что голос принадлежит Филипу.

— Все мы в той или иной степени испытываем разочарование. Мелкое предпринимательство, если даже им занимаются толковые негры, у которых есть какой-то капитал, не принесет удачи, так как полностью будет зависеть от белых банков, торговых компаний и вообще «большого бизнеса». При этом, прямо или косвенно, оно основано на эксплуатации бедняков и не дает на деле возможности ни свободно мыслить, ни свободно действовать. Джеки и Энн там, в Миссисипи, не в состоянии существовать в качестве мелких фермеров. Ими помыкают белые торговцы, они только пешки в руках мелких белых политиканов и живут под вечной угрозой расправы со стороны толпы. Даже мой шурин, устроившийся здесь, в Нью-Йорке, в одной из контор «Рокфеллер-центра», в будущем, возможно, вице-президент крупной корпорации, и тот рассчитывает лишь на то, что станет винтиком в огромной машине международного нефтяного треста, не имея решающего голоса в определении целей фирмы и в ее практической деятельности.

Филипа прервал грудной, выразительный голос Энн, полный душевной тревоги:

— Мне стыдно, да, мне стыдно за свой народ. Мы утратили ясность перспективы и цели. Забыли свою славную историю — летопись бесконечной борьбы против террора белых, забыли страдания, закалявшие нас в этой борьбе, которая давала нам большой опыт. Мы пренебрегаем заветами своих великих людей и слепо преклоняемся перед белой Америкой. Ради чего?

Позади Энн чей-то глубокий бас начал едва слышно читать нараспев гимн о пророке Илии: «Тогда Илия пророк понесся вперед, как пламя; его слова казались огненными языками…» Но Энн, откинув капюшон и подставив дождю лицо, продолжала:

— Что представляет собой Америка, перед которой мы пресмыкаемся? Восток США перестал быть светочем литературы, гуманности, культурных традиций. Здесь открыто расцвела наглая финансово-промышленная диктатура. А наш свободный Запад? Там исчезла былая слава пионеров Калифорнии. На Северо-Западе, где вечно жива память о Джо Хилле, рабочими помыкают продажные лидеры, а на Юге, как сто и больше лет назад, по-прежнему царят дикая жестокость и невежество. Разве Америка была предназначена для этого, а не для того, чтобы смягчить нравы, исправить все недостатки, отобрать и слить воедино все лучшее, что имеет Европа, Азия и Африка, даже то, что давно забыто в тяжелых условиях нищеты и отсталости? Может быть, она еще выполнит эту миссию. Но в настоящее время американцы немецкого происхождения уже не помнят о своем богатом духовном наследии. Скандинавы забывают свой фольклор. Множество итальянцев утратили представление о былой славе Древнего Рима и помнят лишь то, чему научили их трущобы Неаполя и притоны Сицилии. Да что там! Наш крупнейший государственный деятель хвастает тем, что в тридцать пять лет совершил с помощью нечестных махинаций выгодную биржевую сделку и присвоил себе миллион долларов, не заработанных личным трудом. Ирландцы, забывающие о кельтском Возрождении и ирландском театре, продолжают покидать одну из красивейших стран земного шара. А что мы, негры и индейцы, можем противопоставить всему этому? Индейцы в США духовно мертвы, у них нет ни литературы, ни истории. Наши негры словно кем-то загипнотизированы. Где тот бурный расцвет негритянской литературы, который так характерен для предыдущего поколения? Где наши поэзия и музыка, балет и драма? За последнее десятилетие мы не создали ни одной поэмы, ни одного романа, ни одной выдающейся пьесы на историческую или современную тему. Ничего, кроме азартных игр, бокса и джаза.

— Ты неправа, Энн. Разве издатели выпустят в свет, разве критики отметят в своих рецензиях, а книготорговцы станут продавать негритянскую книгу, если в ней не будет восхваляться гуманность белых? Могут ли Стерлинг Браун или Рейфорд Логан опубликовать свою книгу, будь она даже шедевром?

— Правильно, а почему так? Потому что сами негры не покупают книг, предпочитая им «кадиллаки», весенние шляпки и танцульки. Наши издательские фирмы ежегодно тратят миллионы на издание религиозной макулатуры и иллюстрированных журналов, игнорирующих миллионы тружеников и превозносящих до небес наглых дельцов и светских выскочек. Негритянские ежегодники исчезают. Вы сами знаете, было время, когда знаменитый европейский композитор сидел у ног нашего Берлея, постигая в его музыке глубокий смысл негритянских народных песен. Теперь же мы торгуем музыкальным хламом, сплавляя его любому идиоту, который в состоянии за него заплатить, а один из наших прославленных поэтов, человек огромного таланта, кривляется на подмостках Бродвея, позволяя кретинам потешаться над страданиями своего народа! Приезжая в Европу, мы копируем дурные манеры, заносчивость и безудержное расточительство белых американцев. А когда заходит речь о вопросе, в котором европейцы могут нам посочувствовать и готовы помочь, то есть о положении негров в Соединенных Штатах, мы храним молчание либо проявляем сдержанность, а то и сознательно лжем с целью скрыть звериный облик своих угнетателей. Ведь это же парадокс нашего времени, что мы, наиболее многочисленная в мире группа негров, с приличным образованием и таким уровнем культуры, которого вполне достаточно, чтобы поставить нас в один ряд с цивилизованными народами, фактически отстаем от нашей исторической родины — Африки. Эфиопия и Судан превзошли нас своей политической сознательностью. Гана и Нигерия, жители которых получали образование в наших колледжах, теперь лучше нашего разбираются в современных проблемах и уже установили на равных началах взаимоотношения с Европой и Азией. Наше детище — Либерия — заседает и голосует в Организации Объединенных Наций, куда мы не вправе даже подать петицию.

Чувствовалось, что взгляды Энн близки всем; в разговор вмешались и другие, кому не терпелось высказаться.

— Почитайте нынешние негритянские газеты и журналы и сравните их с журналом «Эйдж» Тима Форчена до того, как Букер Вашингтон принудил его к молчанию. Или сравните их с гордым и бесстрашным «Крайсисом» в период его расцвета.

— Умерли мечты Дугласа, Чеснатта и Данбара. Где последователи Таннера? Что сейчас делать Барту?

Кто-то процитировал библейский текст:

— «О, если бы голова моя стала океаном, а очи мои — фонтанами слез, чтобы я мог день и ночь оплакивать гибель дочери моего народа!»

— Когда-то в Гарлеме ставили Шекспира, — послышался мужской голос, — когда-то Уильямс и Уокер показывали нам настоящую, полноценную комедию. Теперь мы отравляем наши легкие сигаретным ядом, а наши желудки — семи десятиградусным виски, разъедающим внутренности. И, подражая нашим белым соотечественникам, растрачиваем свой досуг на азартные игры, на бульварные газеты и рекламное телевидение, на церковь и публичные дома.

Заговорила и молчавшая до сих пор Соджорнер.

— Не забывайте, родные мои, что нас, негров, теперь шестнадцать миллионов. По своей численности мы почти равны народам Канады, Эфиопии и Ирана и вдвое превосходим население Португалии, Австралии, Австрии, Цейлона, Болгарии, Греции и Венгрии. Свыше половины стран — членов ООН уступают нам по численности населения. Однако мы лишены права голоса и молчим, нас не замечают, и мы не можем напомнить миру о себе. В международных массовых движениях: за мир, за охрану здоровья, за ликвидацию неграмотности и величайшего врага человечества — нищеты наши организации не участвуют.

Кто-то задал вопрос:

— Значит, по-твоему, то, что сделала Национальная ассоциация содействия прогрессу цветного населения, и то, что пыталась осуществить Городская лига, не имеет значения?

За Соджорнер ответил кто-то другой:

— Этого никто не говорит. Но если общественная организация отстает от своего времени, не перестраивается в соответствии с ходом мировых событий, она теряет свое значение. Свыше полувека Ассоциация боролась за обеспечение неграм гражданских прав, считавшихся привилегией белых, и за право голоса, присущее любой демократии. В том и другом случае борьба закончилась величайшей в истории негритянского народа победой. Но сейчас ясно, что в условиях современного буржуазно-демократического государства одного юридического признания гражданских прав, в том числе и права голоса, еще недостаточно. Наравне с ними нужно добиваться экономического равенства и всеобщего образования. Ассоциация пыталась заняться и этим, более сложным вопросом, но успеха не добилась. Городская лига начала как раз с вопроса об экономическом равноправии для негров, но с первых же шагов была вынуждена под давлением белых промышленников ограничить и уточнить поставленные ею большие задачи. Сегодня она беспомощно бьется в своих собственных путах.

В разговор снова вмешался Филип:

— Сейчас мы почти полностью утратили свой политический вес. Наши цветные конгрессмены чаще всего ничтожества. Десяток негров, заседающих в законодательных собраниях штатов, заняты пустяками. Почти все наши судьи выносят стандартные решения — так безопаснее. Какой нам толк от того, что наш представитель заседает в Бюро труда, или от того, что какой-нибудь негр случайно окажется на ответственном посту в Нью-Йорке или в Чикаго? Помните, как самоотверженно работал в нью-йоркском муниципальном совете Бен Дэвис? Наградой ему была тюрьма.

Кто-то произнес тихо, но выразительно:

— Послушай, Соджорнер. Мы терпим уже триста лет. Я чертовски устал от такого терпения. Да, от любого терпения, даже от терпения Мануэла Мансарта, дай бог ему здоровья! Я хочу бороться.


Смерть не торопилась заключить в свои объятия Мануэла Мансарта. Он слишком крепко был связан с жизнью. Лежа у окна, Мануэл пребывал в полудремотном состоянии, пока наконец, очнувшись, не увидел солнце, поднимавшееся над мостом Хелл-Гейта.

Это было изумительно прекрасное утро, одно из тех, какие выдаются золотой осенью в Нью-Йорке. Мануэл тихим голосом попросил выкатить его в кресле на террасу, выходившую на восток. Утреннее солнце заливало ее своими лучами; далеко внизу нервно пульсировал и грохотал мощными раскатами черный Гарлем, где люди трудились и забавлялись, пели и горевали, где никогда не умолкал шум и никогда не прекращалось движение. Мануэл был бледен и заметно изнурен. Он долго и внимательно смотрел на свое собравшееся к нему отовсюду потомство: на судью и его молчаливую, неизменно заботливую и уравновешенную жену; на преуспевающего в делах, всегда изысканно одетого Дугласа Мансарта с его располневшей и нарядной супругой. Стоял тут и самоуверенный калифорнийский врач рядом со своей холеной женой, державшей за руку хорошенькую коричневую дочку. Широко раскрыв огромные черные глаза, девочка с серьезным видом смотрела на своего прадеда. Мануэл сделал знак, чтобы ребенка подвели к нему поближе. Нежно поцеловав девочку, он еле слышно произнес:

— Скажи мне, милая крошка, каков будет мир, когда ты сама уже станешь прабабушкой?

Девочка улыбнулась.

Внезапно тело Мануэла Мансарта напряглось. Он заметался на постели. На лбу у него выступил пот, а из глаз полились слезы. С минуту он пребывал словно в предсмертных муках, затем неожиданно сильным, но хриплым голосом воскликнул:

— Я вернулся из ада! Я видел небо и падавшие оттуда бомбы. Я слышал стоны умирающих, Москва была в пламени, от Лондона осталась груда пепла, Париж превратился в море крови, Нью-Йорк погрузился в океан. В мире царили только горе, злоба и страх, не стало ни надежды, ни песен, ни смеха. Спасите меня, дети мои! Спасите мир!

Мануэла поспешно вкатили в комнату, уложили в постель и укрыли одеялами. Из окна ему все еще были видны джерсийские скалы, покрытые багряными лучами солнца.

Джин держала его, пока врач впрыскивал ему морфий. Тело Мансарта обмякло, глаза широко раскрылись, и он обвел взглядом лица близких, собравшихся у его постели. Наконец он тихо заговорил:

— Неужели это была правда? Неужели то, что я видел, случится на самом деле?

— Вполне возможно, папа, — сказал Дуглас. — Но тебе не следует волноваться.

— Да, это может случиться, — сказал Ревелс. — Может!

Но Джин, поддерживавшая головой руку Мансарта, воскликнула:

— Нет, никогда!

Мансарт впал в забытье. Он спал много часов; за это время приехал епископ и от Аделберта пришла телеграмма с букетом темно-красных роз. При общем молчании врач, следивший за пульсом Мансарта, сказал:

— Близок конец.

Мансарт открыл глаза и прошептал:

— Это был только кошмар. Теперь я уверен в этом. Я вернулся из далекого путешествия. Я видел миллионы китайцев, которые несли в руках родную землю, чтобы заковать плотинами реки, издавна размывавшие их плодородные почвы. Я видел золотые купола Москвы, бросавшие свой отблеск на миллионы русских, вчера еще неграмотных, а ныне жадно познающих мудрость мира. Я слышал птиц, распевающих в Корее, Вьетнаме, Индонезии и Малайе. Я видел Индию и Пакистан, связанных узами дружбы и свободы. В Париже Хо Ши Мин радовался торжеству мира на земле. А в Нью-Йорке…

Мануэл умолк, словно у него не хватило дыхания, и откинулся на руки Джин. Все сдвинулись теснее вокруг ложа Мансарта. Соджорнер вынула из футляра скрипку. Она подняла смычок, и скрипка исторгла звуки пламенного протеста против неумолимой смерти. На какой-то миг они достигли вершины страдания, а затем, постепенно затихая, смягчились до еле слышного вздоха. Казалось, звездный дождь, столкнувшись с лунными лучами, рассеялся в ослепительном сиянии…

Епископ вышел вперед и воздел руки к небу. Его голос сливался со звуками мелодии:

— «Нет у меня желаний… Ангел смерти ведет меня вдоль недвижных вод… И хотя я шествую по долине мертвых теней… среди врагов моих… правда и милосердие идут рядом со мной…»

Джин нежно прикрыла веками потухшие глаза.

Так умер Мануэл Мансарт на семьдесят девятом году своей жизни, а со времени освобождения негров в Америке — на девяносто втором.

Его мертвое тело было укрыто темно-красными лепестками роз — лишь немногим королям довелось спать под таким покровом.

Загрузка...