СЕРГЕЙ ВОЛКОНСКИЙ

Декабрист Сергей Григорьевич Волконский — хрестоматийная историческая фигура, известная каждому из школьной программы: аристократ, Рюрикович, состоял в родстве с многими знаменитыми русскими фамилиями и даже с русскими царями. Сознательная жизнь Волконского началась как военный подвиг: герой Отечественной войны и Заграничных походов, в 24 года он стал генералом, его портрет был помещен в Военной галерее Зимнего дворца.

Вслед за военным последовал подвиг гражданский: в 1819 году князь вступил в заговор декабристов, был активным участником Южного общества, в 1826-м его осудили на 20 лет каторги и бессрочное поселение. В сибирский период жизни Волконский известен прежде всего как «муж своей жены»: княгиня Мария Николаевна Волконская, отказавшись от знатности, богатства, даже от собственного сына, одной из первых последовала за ним в Сибирь.

В этой хрестоматийности — главная причина того, что личность князя Волконского редко становится предметом специального внимания историков. О нем почти нет отдельных исследований. Имя его всегда упоминается историками с уважением, однако особого интереса не вызывает.

Между тем документы — переписка, мемуары самого Волконского, воспоминания современников, официальные бумаги — рисуют совершенно другого Волконского. Ранние этапы его биографии — это не только высокое служение отечеству, но и развратная жизнь светского повесы-кавалергарда. Биография Волконского-декабриста — не только гражданский подвиг и желание «принести себя в жертву», но и слежка за своими товарищами по заговору, вскрытие их переписки.

Наша задача — на основании документов определить место Сергея Волконского в движении декабристов. Возможно, это позволит скорректировать хрестоматийные представления о нем, пробудит исследовательский интерес к одной из самых ярких личностей Александровской эпохи.


Князь Сергей Григорьевич родился в 1788 году — по возрасту он был одним из самых старших среди деятелей тайных обществ. По происхождению же Волконский был одним из самых знатных среди них.

В формулярном списке «о службе и достоинстве» в графе о происхождении записано лаконично: «Из Черниговских князей»{300}. Предки декабриста — печально знаменитые в русской истории Ольговичи (потомки Олега Святославича, внука Ярослава Мудрого) — правили в Чернигове и были инициаторами и участниками множества междоусобных войн на Древней Руси. Сам декабрист принадлежал к двадцать шестому колену рода Рюриковичей{301}.

По материнской линии Сергей Волконский происходил из рода князей Репниных. Прапрадедом декабриста был один из «птенцов гнезда Петрова», фельдмаршал Аникита Иванович Репнин, а дедом — Николай Васильевич Репнин, тоже фельдмаршал, дипломат и военный, подписавший в 1774 году Кючук-Кайнарджийский мирный договор с Турцией. Бабушка Волконского по материнской линии, урожденная княжна Куракина, вела свой род от великого князя Литовского Гедимина.

Отличительную черту многих близких родственников Сергея Волконского можно определить одним словом — «странность».

Историкам хорошо известен отец декабриста князь Григорий Семенович Волконский (1742–1824), сподвижник П. А. Румянцева, Г. А. Потемкина, А. В. Суворова, своего тестя Н. В. Репнина. Согласно послужному списку, он участвовал во всех войнах конца XVIII века, особо отличился в сражении под Мачином в 1791 году, где получил тяжелое ранение в голову. Григорий Волконский был кавалером высших российских орденов: Святого апостола Андрея Первозванного, Святого Александра Невского, Святого Георгия II и IV степени, Святой Анны I степени, получил чин генерала от кавалерии{302}. В 1803–1816 годах Григорий Волконский — генерал-губернатор в Оренбурге, затем член Государственного совета.

В вышедшей в 1898 году книге М. И. Пыляева «Замечательные чудаки и оригиналы» князь Григорий описан как один из самых ярких русских «чудаков». Он был известен, например, тем, что рано вставал и первым делом отправлялся «по всем комнатам и прикладывался к каждому образу», а к вечеру «ежедневно у него служили всенощную, при которой обязан был присутствовать дежурный офицер»; «выезжал к войскам во всех орденах и, по окончании ученья, в одной рубашке ложился где-нибудь под кустом и кричал проходившим солдатам: “Молодцы, ребята, молодцы!”»; «любил ходить в худой одежде, сердился, когда его не узнавали, выезжал в город, лежа на телеге или на дровнях». По мнению Пыляева, Волконский следовал особенностям поведения своего друга и покровителя — «корчил Суворова»{303}.

«Чудачествами» Григорий Волконский был хорошо известен и жителям Оренбурга: «…в большой карете цугом выезжал он на базар, закупал провизию; позади кареты, по бокам ливрейных лакеев, висели гуси и окорока, которые он раздавал бедным»; «…посреди улицы… вылезал из кареты, становился на колени, иногда в грязь, в лужу, и творил молитву»; «…на улицах Оренбурга встречали военного губернатора гуляющим в халате поверх нижнего белья, а на халате все ордена; в таком виде он иногда заходил далеко, а возвращался на какой-нибудь крестьянской телеге». В честь именин любимой дочери Софьи он устраивал на оренбургских улицах грандиозные фейерверки и силой пытался заставить местных жителей полюбить старинную итальянскую музыку{304}.

Феномен мирового, и в том числе русского, «чудачества» уже давно обратил на себя внимание историков и культурологов. Так, Пыляев определял его как «произвольное или вынужденное оригинальничание, в большинстве обусловленное избытком жизнедеятельности и в меньшинстве — наоборот, жизненною неудовлетворенностью». Литератор подмечал, что «в простом сословии, близком к природе, редко встречаются чудаки». «Причуды» начинаются «с образованием» — «и чем оно выше у народа, тем чаще и разнообразнее являются чудаки»{305}.

Известный драматург, режиссер и теоретик театра Н. Н. Евреинов видел в «чудачестве» проявление «чувства театральности», которое «является чем-то естественным, природным, прирожденным человеческой психике», а Ю. М. Лотман подходил к вопросу конкретно-исторически: он утверждал, что «чудаки» конца XVIII века подобным «странным» образом пытались «найти свою судьбу, выйти из строя, реализовать свою собственную личность». По мнению исследователя, созданное Петром I «регулярное государство» «нуждалось в исполнителях, а не в инициаторах и ценило исполнительность выше, чем инициативу», однако со времен Екатерины II у лучших людей эпохи появилась «жажда выразить себя, проявить во всей полноте личность»{306}.

При всём разнообразии этих объяснений они не противоречат друг другу. Действительно, желание проявить себя, «выйти из строя», доказать свою «самость», прежде всего с помощью неких театрально-эпатажных форм жизни, присуще человеку во все времена. Вполне понятно, что чем больше развит человек и чем больше государство стремится низвести его до степени «винтика», тем сильнее его сопротивление и тем вычурнее становятся его «чудачества».

К этому следует добавить, что у образованных аристократов конца XVIII — начала XIX века «оригинальничание» никогда не выходило за известные рамки, не перерастало в политический радикализм. В служебной сфере эти люди были вполне адекватными исполнителями воли монарха. Именно таким, скорее всего, был и отец декабриста — «странный» человек, но при этом исполнительный и удачливый генерал, вельможа и крупный чиновник.

«Странностям» и «чудачествам» Григория Волконского успешно противостояла его жена Александра Николаевна (1756–1834). Основываясь на материалах семейного архива, ее правнук С. М. Волконский утверждал: «Дочь фельдмаршала князя Николая Васильевича Репнина, статс-дама, обергофмейстерина трех императриц, кавалерственная дама ордена Св. Екатерины первой степени, княгиня Александра Николаевна была характера сухого; для нее формы жизни играли существенную роль; придворная дама до мозга костей, она заменила чувства и побуждения соображениями долга и дисциплины… этикет и дисциплина, вот внутренние, а может быть, лучше сказать, внешние двигатели ее поступков»{307}. Обладая житейской опытностью, практичностью, редким даром ладить с властями предержащими, она пыталась привить эти качества своим детям — сыновьям Николаю, Никите и Сергею и дочери Софье. Правда, удавалось это далеко не всегда.

Вполне удавшейся — по меркам того времени — можно считать жизнь лишь старшего из ее сыновей, Николая Григорьевича (1778–1845). «Будучи по фамилии князем Волконским», он в 1801 году получил Высочайшее повеление «называться князем Репниным» — «чтобы не погиб знаменитый род»{308}. Как и его отец, князь Репнин всю жизнь посвятил военной службе: участвовал практически во всех войнах начала XIX века, в 1813–1814 годах исполнял должность военного губернатора Саксонии. С 1816 по 1835 год он — малороссийский военный губернатор.

Николай Репнин слыл в обществе либералом, славился гуманностью (ему, например, принадлежала инициатива выкупа из крепостной зависимости актера М. С. Щепкина), пользовался уважением современников. Он был признанным авторитетом и для младшего поколения семьи Волконских. «Брата я почитаю себе вторым отцом, и ему известны все мои мысли и все мои чувства», — писал Сергей Волконский в 1826 году, уже после своего осуждения{309}. Правда, в отличие от отца, Николай не был замечен в «странностях» и «чудачествах».

Зато склонность к ним в полной мере унаследовала сестра декабриста Софья Григорьевна (1785–1868) — та самая, в честь которой в Оренбурге пылали фейерверки. В 1802 году она вышла замуж за близкого родственника, одного из самых влиятельных военных Александровской эпохи Петра Михайловича Волконского. С 1813 по 1823 год князь Петр Михайлович занимал пост начальника Главного штаба русской армии, в ноябре 1825-го император Александр I скончался в Таганроге на его руках. При Николае I П. М. Волконский был назначен министром императорского двора и уделов, стал генерал-фельдмаршалом. Естественно, что при обоих «венценосных братьях» Софья Волконская ни в чем не знала нужды.

Однако среди современников она славилась прежде всего крайней скупостью: «…ходила она грузным шагом, и так как она всегда носила с собой мешок, в котором были какие-то ключи, какие-то инструменты, то ее приближение издали возвещалось металлическим лязгом. Скупость ее к концу жизни достигла чудовищных размеров и дошла до болезненных проявлений клептомании: куски сахару, спички, апельсины, карандаши поглощались ее мешком, когда она бывала в гостях, с ловкостью, достойной фокусника»; «в своем доме на Мойке княгиня сдавала квартиру своему сыну. Сын уехал в отлучку — она воспользовалась этим и сама вселилась в его комнаты. Таким образом она ухитрилась в собственном доме прожить целую зиму в квартире, за которую получала». При этом она была способна и на неожиданную щедрость: «бранила горничную за то, что та извела спичку, чтобы зажечь свечу, когда могла зажечь ее о другую свечку, а вместе с тем, не задумываясь, делала бедной родственнице подарок в двадцать тысяч».

Софья Волконская была одержима страстью к путешествиям, на омнибусе проехала всю Европу. «Однажды ее там на омнибусе арестовали, потому что заметили, что в чулках у нее просвечивали бриллианты; она подняла гвалт, грозилась, что будет писать папе римскому, королеве нидерландской… Она действительно состояла в переписке со всей коронованной и литературной Европой». «Впоследствии, когда появились железные дороги, она ездила в третьем классе и уверяла, что это “ради изучения нравов”».

«Однажды, — пишет С. М. Волконский, — уезжая из Италии в Россию, Софья Григорьевна поручила своему брату Николаю сундук с некоторыми ее вещами, которые она с собою не брала, и просила сохранить до ее возвращения. Сундук этот, в течение многих месяцев переезжавший с места на место… пришел в такую ветхость, что, наконец, надо было его вскрыть: в нем оказались дрова»{310}.

«Странным» с точки зрения светских норм было и поведение Никиты Григорьевича (1781–1841) — среднего из трех братьев Волконских. Отечественную войну и Заграничные походы он провел при «особе» императора, отличился в Битве народов под Лейпцигом и сражении за Париж, был награжден несколькими орденами и золотой шпагой «За храбрость»{311}. Однако через несколько лет после войны генерал-майор свиты и обер-егермейстер бросил карьеру, предпочтя раствориться в лучах славы собственной жены — княгини Зинаиды Александровны (1792–1862), урожденной Белосельской-Белозерской, поэтессы и художницы, певицы и хозяйки знаменитого московского литературного салона, «царицы муз и красоты», воспетой Пушкиным и Баратынским{312}. Зинаида Волконская не хранила верность мужу: в свете говорили о ее многочисленных любовных связях, в том числе с самим императором Александром I. Но, несмотря на это, Никита Волконский всюду следовал за женой.

С 1820 года он числился «в бессрочном отпуске»{313}, жил в Италии, а в конце 1820-х туда приехала и Зинаида Александровна. Отношения с членами своей семьи он, судя по всему, не поддерживал. Очевидно, в Италии Никита Волконский принял католичество. Он умер в итальянском городе Ассизе; через несколько лет Зинаида Волконская перезахоронила его прах в одном из католических храмов в Риме{314}.


Первые этапы биографии князя Сергея Волконского, младшего ребенка в семье, очень похожи на начало карьеры его отца и старших братьев. В 1796 году, в восьмилетием возрасте, он был записан сержантом в армию, однако считался в отпуску «до окончания курса наук» и реально начал служить с 1805 года. Первый его чин на действительной службе — чин поручика в Кавалергардском полку. Сергей Волконский принял участие в войне IV коалиции с Францией 1806–1807 годов; его боевое крещение произошло в сражении под Пултуском. «С первого дня приобык к запаху неприятельского пороха, к свисту ядер, картечи и пуль, к блеску атакующих штыков и лезвий белого оружия, приобык ко всему тому, что встречается в боевой жизни, так что впоследствии ни опасности, ни труды меня не тяготили», — вспоминал он впоследствии{315}. За участие в этом сражении он получил первый орден — Святого Владимира 4-й степени с бантом.

Потом его послужной список пополнился делами при Янкове и Гоффе, Ландберге и Прейсиш-Эйлау, «генеральными сражениями» под «Вельзбергом и Фриландом» (вероятно, под Гейльсбергом и Фриддандом). Волконский участвовал в Русско-турецкой войне 1806–1812 годов — штурмовал Шумлу и Рущук, осаждал Силистрию. Некоторое время он состоял адъютантом у командующего Дунайской армией М. И. Кутузова, а в сентябре 1811 года Волконский стал флигель-адъютантом Александра I{316}.

С самого начала Отечественной войны 1812 года он — активный участник и один из организаторов партизанского движения. Первый период войны он прошел в составе «летучего корпуса» генерал-лейтенанта Ф. Ф. Винценгероде — первого партизанского отряда в России.

Этот отряд был впоследствии незаслуженно забыт. В общественном мнении и историографии генерал Винценгероде должен был уступить лавры создателя первого партизанского отряда Д. В. Давыдову. Однако не так давно был опубликован датированный июлем 1812 года и адресованный Винценгероде приказ военного министра М. Б. Барклая де Толли о создании «летучего корпуса» для «истребления» «всех неприятельских партий», цель которого состояла в том, чтобы «брать пленных и узнавать, кто именно и в каком числе неприятель идет, открывая об нем сколько можно». Отряд должен был «действовать в тылу французской армии на коммуникационную его линию»{317}. Ротмистр Волконский исполнял при Винценгероде обязанности дежурного офицера.

Несколько месяцев спустя, уже после оставления французами Москвы, Сергей Волконский был назначен командиром самостоятельного партизанского соединения, с которым «открыл… коммуникацию между главною армиею и корпусом генерала от кавалерии Витгенштейна»{318}. Ранее войска Витгенштейна прикрывали направление на Петербург, но после оставления французами Москвы и исчезновения угрозы занятия столицы империи действия корпуса надо было скоординировать с действиями основных сил — и Волконский успешно справился с задачей. Кроме того, за несколько недель самостоятельных действий отряд Волконского захватил в плен «одного генерала… 17 штаб- и обер-офицеров и около 700 или 800 нижних чинов»{319}.

После того как Отечественная война завершилась и начались Заграничные походы русской армии, отряд Волконского вновь соединился с корпусом Винценгероде и стал действовать вместе с главными русскими силами. Волконский отличился в боях под Калишем и Лютценом, при переправе через Эльбу, в Битве народов под Лейпцигом, в штурме Касселя и Суассона. Начав войну ротмистром, он закончил ее генерал-майором и кавалером четырех русских и пяти иностранных орденов, владельцем наградного золотого оружия и двух медалей в память 1812 года.

Современники вспоминали: вернувшись с войны в столицу, Сергей Волконский не снимал плащ в публичных местах, при этом «скромно» говорил: «Солнце прячет в облака лучи свои» — грудь его горела орденами{320}. «Приехав одним из первых воротившихся из армии при блистательной карьере служебной, ибо из чина ротмистра гвардейского немного свыше двух лет я был уже генералом с лентой и весь увешанный крестами, и могу без хвастовства сказать, с явными заслугами, в высшем обществе я был принят радушно, скажу даже отлично», — писал он сам в мемуарах{321}.

Петербургский свет восхищался им, родители гордились. Отец уважительно называл его в письмах «герой наш князь Сергей Григорьевич»{322}. В Военной галерее Зимнего дворца вскоре появился его портрет Джорджа Доу. Перед молодым генералом открывались головокружительные карьерные возможности.

Но служебная карьера Сергея Волконского не ограничивалась участием в боевых действиях. В его военной биографии есть немало странностей. Незадолго до окончания войны он, генерал-майор, самовольно покинул армию и отправился в Петербург. После возвращения армии в столицу он опять-таки самовольно, не беря отпуск и не выходя в отставку, отправился за границу, как сам пишет, «туристом»{323}. Он стал свидетелем открытия Венского конгресса, посетил Париж, затем отправился в Лондон. Однако вряд ли он мог, находясь на действительной службе, так свободно перемещаться по Европе. Видимо, при этом он выполнял некие секретные задания русского командования.

Какого рода могли быть эти задания?

Самый странный эпизод его заграничного путешествия относится к марту 1815 года, времени знаменитых наполеоновских Ста дней.

Известие о возвращении Наполеона во Францию застало Волконского в Лондоне. Согласно его мемуарам, узнав о том, что «чертова кукла» «высадилась во Франции», он тут же просил русского посла в Лондоне графа Ливена выдать ему паспорт для проезда во Францию. Посол отказал, заявив, что генералу русской службы нечего делать в занятой неприятелем стране, и доложил об этой странной просьбе Александру I. Император же приказал Ливену выпустить Волконского в Париж{324}.

В занятой Наполеоном французской столице Волконский провел всего несколько дней — 18 марта 1815 года приехал, а 31-го уже вернулся в Лондон (эти даты устанавливаются из его письма П. Д. Киселеву, отправленного из Лондона 31 марта){325}.

О том, чем занимался Волконский в Париже во время Ста дней, известно немного. Сам он очень осторожно упоминает в своих записках, что второй раз в Париже он был уже не как «турист», а как «служебное лицо», и деньги для этой поездки получил от своего шурина князя П. М. Волконского, тогдашнего начальника Главного штаба русской армии. Известно также, что его пребывание во вражеской столице не прошло незамеченным для русского общества; стали раздаваться голоса, что он перешел на сторону Наполеона. В письме своему другу Киселеву он вынужден был оправдываться: «Я не считаюсь с мнением тех, которые судят меня, не имея на то права и не выслушав моего оправдания»; «за меня в качестве адвокатов все русские, которые находились вместе со мною в Париже»{326}.

Имеются сведения, что главным заданием, которое Волконский выполнял в Париже, была эвакуация русских офицеров, не успевших выехать на родину и фактически оказавшихся в плену у Наполеона. В «Записках» Волконский называет четверых — трех обер-офицеров и знаменитого впоследствии придворного врача Николая Арендта, оставшегося во Франции при больных и раненых русских военных{327}.

Следует заметить, что эти люди вряд ли случайно задержались в Париже — иначе русское командование не стало бы посылать в занятый неприятелем город русского генерал-майора, близкого родственника начальника Главного штаба. Скорее всего, они тоже выполняли специальные задания и в случае разоблачения им грозили большие неприятности.

Иными словами, после окончания войны генерал Волконский приобрел опыт выполнения «секретных поручений» «тайными методами». И этот опыт оказался впоследствии бесценным для декабриста Волконского.


Несмотря на блестящую военную карьеру, Сергей Волконский «остался в памяти семейной как человек не от мира сего»{328}. Частное поведение Волконского предвоенных, военных и послевоенных лет казалось современникам не менее, если не более «странным», чем причуды его отца. При этом для самого Сергея Григорьевича оно было весьма органичным: в его мемуарах описанию этих «странностей» отводится едва ли не больше места, чем рассказам о знаменитых сражениях.

В повседневной жизни Сергей Волконский реализовывал совершенно определенный тип поведения, названный современниками «гусарским». Этот тип поведения тоже попал в «классификацию» Пыляева: «…отличительную черту характера, дух и тон кавалерийских офицеров — всё равно, была ли это молодежь или старики — составляли удальство и молодечество. Девизом и руководством в жизни были три стародавние поговорки: “двум смертям не бывать, одной не миновать”, “последняя копейка ребром”, “жизнь копейка — голова ничего!”. Эти люди и в войне, и в мире искали опасностей, чтоб отличиться бесстрашием и удальством»{329}. Согласно Пыляеву, особенно отличались «удальством» офицеры-кавалергарды.

И если «чудачества» Григория Волконского были, в общем, мирными, то «утехи» его младшего сына представляли значительную опасность для окружающих. Сергей Волконский — вполне в духе Пыляева — признавался в мемуарах, что для него самого и того социального круга, к которому он принадлежал, были характерны «общая склонность к пьянству, к разгульной жизни, к молодечеству, склонность к противоестественным утехам», «картёж… и беззазорное блядовство».

Образ жизни молодого бесшабашного офицера был, согласно тем же мемуарам, следующим: «Ежедневные манежные учения, частые эскадронные, изредка полковые смотры, вахтпарады, маленький отдых бессемейной жизни; гулянье по набережной или по бульвару от 3-х до 4-х часов; общей ватагой обед в трактире, всегда орошенный через край вином, не выходя, однако ж, из приличия; также ватагой или порознь по борделям, опять ватагой в театр…» Образ мыслей немногим отличался от образа жизни: «Шулерничать не было считаемо за порок, хотя в правилах чести были мы очень щекотливы. Еще другое странное было мнение — это что любовник, приобретенный за деньги, за плату, не подлое лицо»; «книги забытые не сходили с полок».

Волконский вспоминал, как в годы жизни в Петербурге он и квартировавший вместе с ним другой будущий декабрист — М. С. Лунин (попавший, кстати, в число пыляевских «чудаков») устраивали опасные забавы: «Кроме нами занимаемой избы на берегу Черной речки против нашего помещения была палатка, при которой были два живые на цепи медведя, а у нас девять собак. Сожительство этих животных, пугавших всех прохожих и проезжих, немало беспокоило их и пугало их тем более, что одна из собак была приучена по слову, тихо ей сказанному: “Бонапарт” — кинуться на прохожего и сорвать с него шапку или шляпу. Мы этим часто забавлялись, к крайнему неудовольствию прохожих, а наши медведи пугали проезжих». Следует заметить, что, согласно Пыляеву, Черная речка была излюбленным местом кавалергардских «потех» и петербургские обыватели старались обходить эту местность стороной{330}.

«В один день, — вспоминал Волконский, — мы вздумали среди бела дня пускать фейерверк. В соседстве нашем жил граф Виктор Павлович Кочубей (министр внутренних дел. — О. К.), и с ним жила тетка его, Наталья Кирилловна Загряжская, весьма умная женщина, которая пугалась и наших собак, и медведей. Пугаясь фейерверка и беспокоясь, она прислала нам сказать, что фейерверки только пускаются, когда смеркнется, а мы отвечали ее посланному, что нам любо пускать их среди белого дня и что каждый у себя имеет право делать что хочет».

Весть о заключении Тильзитского мира (1807) застала Волконского в военном лагере — и, по его собственным словам, «не была по сердцу любящим славу России». Неприятные эмоции патриоты решили заглушить водкой: «Вспоминаю я, что я, живши на бивуаке, пригласивши к себе знакомого мне товарища из свиты Беннигсена, молодого барона Шпрингпортена, с горя (по русской привычке), не имея других питий, как водку, выпили вдвоем три полуштофа гданьской сладкой водки, и так мы опьянели, что, плюя на бивуачный огонь, удивлялись, почему он не гаснул».

Во время Русско-турецкой войны 1806–1812 годов Волконский и его полковой товарищ П. П. Валуев, находясь на территории дунайских княжеств, были поставлены на квартиру «к боярину Ролетти»: «У него было два сына, записные дураки, и две премиленькие дочери. За этими мы стали приволакиваться, но неудачно для нас, а мы, высмотрев, что они не так строги к каким-то молдаванам, высторожили это и привели отца и братьев на данное ночное свидание. Просто скажу о сем теперь — подлая шутка, и мы так насолили нашему хозяину, что в следующем годе, прибыв опять в армию и во время зимовых квартир, одного просил Ролетти, чтоб меня не ставили к нему на квартиру». В 1810 году Волконский за предосудительное поведение был выслан из Дунайской армии.

Начало Отечественной войны Сергей Волконский встретил в Вильно, в окрестностях которого была собрана большая часть русских военных сил. Армия жила в напряженном ожидании: «Родина была близка сердцу цареву, и та же Родина чутко говорила, хоть негласно, войску… в войсках от генерала до солдата всякий ждал с нетерпением начала военных действий»{331}.

Однако сам Волконский жил в то время не только ожиданием великих битв за Родину. Его приятель Н. Д. Дурново 18 апреля 1812 года зафиксировал в своем дневнике, что, «совершая прогулку», «отправился к князю Сергею Волконскому и князю Лопухину», которые жили на одной квартире: «Польская девушка нас развлекала в течение нескольких часов». Впрочем, Дурново утверждает, что сам он «остался верен своим принципам и не притронулся к ней»{332}.

Упоминаемый в дневнике князь П. П. Лопухин — один из самых близких друзей молодого Сергея Волконского, впоследствии генерал-майор, активный масон и участник Союза благоденствия. Сам же Дурново будет в 1825 году идейным противником декабристов, и ночью с 14 на 15 декабря именно он арестует поэта-декабриста К. Ф. Рылеева.

Ни Отечественная война, ни Заграничные походы, ни даже получение генеральского чина не заставили Волконского отказаться от «буйного» поведения. Приехав после окончания войны во Францию, он сделал огромные долги — и отбыл, не расплатившись с парижскими кредиторами и торговцами. С просьбой помочь вернуть его долг французы обращались и в российское Министерство иностранных дел, и лично к императору Александру I{333}. Волконского разыскивали в России и за границей, он всячески уклонялся от уплаты — и всё это порождало большую официальную переписку.

В 1819 году генерал-майор и герой войны не без гордости сообщал армейскому начальству, что уплату его долгов «приняла на свое попечение» его «матушка», «Двора Их Императорских Величеств статс-дама княгиня Александра Николаевна Волконская». Впоследствии мать продолжала исправно платить его долги{334}.

В конце 1810-х годов столь блестяще начатая военная карьера Сергея Волконского резко затормозилась. До самого ареста в 1826 году он не был произведен в следующий чин, его обходили и при раздаче должностей.

Согласно послужному списку, с 1816 по 1818 год Сергей Волконский — командир 1-й бригады 2-й уланской дивизии. Когда же в августе 1818 года бригаду расформировали, то нового подразделения князю не дали — он был «назначен состоять при дивизионном начальнике оной же дивизии». В ноябре 1819 года его шурин П. М. Волконский просил государя назначить родственника «шефом Кирасирского полка», но получил «решительный отказ»{335}.

Причина карьерных неудач князя, по мнению большинства исследователей, заключается в том, что уже тогда он начал проявлять признаки «вольнодумства». Историки Н. Ф. Караш и А. 3. Тихантовская считают, что Волконскому «не простили пребывания во Франции во время возвращения Наполеона с о. Эльбы», а также попытки в Париже — уже после реставрации Бурбонов — заступиться за полковника Лабедуайера, первым перешедшего со своим полком на сторону Наполеона и приговоренного за это к смертной казни{336}.

Однако «вольнодумство» Волконский выказал позже, события же во Франции, свидетелем и участником которых он был, состоялись намного раньше. Представляется, что в данном случае причину царского гнева на генерала следует искать в другом.

Сергей Волконский был хорошо известен и Александру I, и его приближенным: царь называл своего флигель-адъютанта «мсье Серж» и внимательно следил за его службой. Однако «гусарство» и «проказы» «мсье Сержа» и его друзей императору явно не нравились: Волконский описывает в мемуарах, как после одной из его выходок государь не захотел здороваться с ним и его однополчанами-кавалергардами, а после его высылки из Молдавской армии «был весьма сух» в обращении с ним{337}.

Очевидно, император рассчитывал, что после войны генерал-майор остепенится; но этого не произошло. «В старые годы не только что юный корнет проказничал, но были кавалеристы, которые не покидали шалости даже в генеральских чинах», — справедливо замечает Пыляев{338}. Скорее всего, следствием такого поведения и стали карьерные неудачи князя.


В самом конце 1819 года жизнь Сергея Волконского круто переменилась: он вступил в Союз благоденствия. Обидевшись на императора за собственные служебные неудачи, он не стал принимать должность «состоящего» при дивизионном начальнике и уехал в бессрочный отпуск, намереваясь еще раз побывать за границей.

Случайно оказавшись в Киеве на ежегодной зимней контрактовой ярмарке, он встретил там своего старого приятеля Михаила Федоровича Орлова. Орлов, генерал-майор и начальник штаба 4-го пехотного корпуса, уже давно состоял в тайном обществе, и его киевская квартира была местом встреч людей либеральных и просто недовольных существующим положением вещей.

То, что Волконский увидел и услышал на квартире Орлова, поразило воображение «гвардейского шалуна». Оказалось, что существует «иная колея действий и убеждений», нежели та, по которой он до того времени шел: «Я понял, что преданность отечеству должна меня вывести из душного и бесцветного быта ревнителя шагистики и угоднического царедворничества»; «с этого времени началась для меня новая жизнь, я вступил в нее с гордым чувством убеждения и долга уже не верноподданного, а гражданина и с твердым намерением исполнить во что бы то ни стало мой долг исключительно по любви к отечеству»{339}.

Спустя несколько месяцев Волконский попал в Тульчин, в штаб 2-й армии. Там произошло его знакомство с Павлом Пестелем. «Общие мечты, общие убеждения скоро сблизили меня с этим человеком и вродили между нами тесную дружескую связь, которая имела исходом вступление мое в основанное еще за несколько лет перед этим тайное общество», — писал Волконский в мемуарах{340}. Формально же его принял в тайное общество генерал-майор М. И. Фонвизин{341}.

В показаниях на следствии Сергей Волконский утверждал, что первые либеральные идеи зародились у него в 1813 году, когда он в составе русской армии проходил по Германии и общался «с разными частными лицами тех мест, где находился»{342}, а укрепились в 1814 и 1815 годах, когда он побывал в Лондоне и Париже. На этот раз в кругу его общения оказались мадам де Сталь, Бенжамен Констан[3], члены английской оппозиции.

Конечно, князь был прав в том, что в послевоенной Европе либеральные идеи были столь широко распространены, что мало кто из молодых русских офицеров не проникся ими. Сочувствие этим идеям сквозит, например, в послевоенных письмах Волконского его другу П. Д. Киселеву. В письме от 31 марта 1815 года, описывая наполеоновские Сто дней, он замечает: «Доктрина, которую проповедует Бонапарт, это — доктрина учредительного собрания; пусть только он сдержит то, что он обещает, и он утвержден навеки на своем троне»; «Бонапарт, ставший во главе якобинской партии, гораздо сильнее, чем это предполагают; только после того, как хорошо приготовятся, можно начинать войну, которую против него вести с упорством, потому что — вы увидите, что если война будет, то она должна сделаться народной войной»{343}.

Однако от общих рассуждений о Бурбонах, Бонапарте и судьбах мировой истории весьма далеко до революционного образа мыслей и тем более образа действий. Кроме того, как видно из этого же письма, главным «либералом» для будущего декабриста в 1815 году был император Александр I: «Либеральные идеи, которые он провозглашает и которые он стремится утвердить в своих государствах, должны заставить уважать и любить его как государя и как человека»{344}. И нет документов, свидетельствующих о том, что к 1819 году мнение Волконского о «либерализме» русского монарха изменилось.

Скорее всего, в заговор Волконского привели не либеральные идеи.

К началу 1820-х годов «гусарство», которым Волконский очень дорожил на первых этапах своей карьеры, стало массовым и из «чудачества» превратилось в поведенческий штамп, едва ли не в норму. Князь стал искать себе новое поприще, чтобы выделиться, вступил в масоны — но, кажется, деятельность «вольного каменщика» не удовлетворила его. Впоследствии Волконский утверждал, что вся его жизнь до заговора была совершенно бесцветной и ничем не отличалась от жизни большинства его «сослуживцев, однолеток: много пустого, ничего дельного»{345}.

В тайном же обществе князь обретал иной способ, говоря словами Ю. М. Лотмана, «найти свою судьбу». Способ этот, гораздо более опасный, чем «удаль и молодечество», был более достоин истинного сына отечества. «Вступление мое в члены тайного общества было принято радушно прочими членами, и я с тех пор стал ревностным членом оного, и скажу по совести, что я в собственных моих глазах понял, что вступил на благородную стезю деятельности гражданской», — писал Волконский в мемуарах{346}.

С начала 1820 года в генерале происходит разительная перемена: он перестает быть «шалуном» и «повесой», отказывается от идеи заграничного путешествия и, получив в 1821 году под свою команду 1-ю бригаду 19-й пехотной дивизии 2-й армии, безропотно принимает новое назначение и уезжает на место службы — в глухой украинский город Умань. Теперь его самолюбие не задевает даже тот очевидный факт, что назначение командиром пехотной бригады — явное карьерное понижение, поскольку служба в кавалерии была гораздо более престижной, чем в пехоте. В 1823 году, согласно мемуарам Волконского, император уже выражал «удовольствие» по поводу того, что «мсье Серж» «остепенился», «сошел с дурного пути»{347}.

В личной жизни Сергея Волконского тоже происходят перемены — «блядовство» и традиционное светское женолюбие уступают место серьезным чувствам. В 1824 году он делает предложение Марии Николаевне Раевской, дочери прославленного генерала, героя 1812 года. «Ходатайствовать» за него перед родителями невесты Волконский попросил Михаила Орлова, к тому времени уже женатого на старшей дочери Раевского Екатерине. При этом князь, по его собственным словам, «положительно высказал Орлову, что если известные ему мои сношения и участие в тайном обществе помеха к получению руки той, у которой я просил согласия на это, то, хотя скрепясь сердцем, я лучше откажусь от этого счастья, нежели изменю политическим моим убеждениям и долгу к пользе отечества»{348}. Генерал Раевский несколько месяцев думал, но в конце концов дал согласие на брак.

Свадьба состоялась 11 января 1825 года в Киеве; посажёным отцом жениха был его брат Николай Репнин, шафером — Павел Пестель. Впоследствии Репнин утверждал: за час до венчания Волконский внезапно уехал — и «был в отлучке не более четверти часа». «Я спросил его, — писал Репнин, — куда? — Он: надобно съездить к Пестелю. — Я: что за вздор, я пошлю за ним, ведь шафер у посаженого отца адъютант в день свадьбы. — Он: нет, братец, непременно должно съездить. Сейчас буду назад». Репнин был уверен: его брат в день свадьбы под нажимом Пестеля «учинил подписку» в верности идеям «шайки Южного союза»{349}.

Впрочем, современные исследователи не склонны верить в существование подобной подписки: Пестелю, конечно, вполне хватило бы и честного слова друга. Не заслуживает доверия и легенда, что Раевский добился от зятя противоположной подписки — что тот выйдет из тайного общества{350}. Видимо, для Волконского действительно легче было бы отказаться от личного счастья, чем пожертвовать с таким трудом обретенной «самостью».


Вступив в заговор, генерал-майор Сергей Волконский, которому к тому времени уже исполнился 31 год, полностью попал под обаяние и под власть адъютанта главнокомандующего 2-й армией 26-летнего ротмистра Павла Пестеля. В момент знакомства с Волконским Пестель — руководитель Тульчинской управы Союза благоденствия, а с 1821 года — признанный лидер Южного общества, председатель руководившей обществом Директории. Вместе с Пестелем Волконский начал готовить военную революцию в России.

Между тем, активно участвуя в заговоре, Волконский не имел никаких «личных видов». Если бы революция победила, сам князь ничего бы не выиграл. В новой российской республике он, конечно, никогда не достиг бы верховной власти, не стал бы ни военным диктатором, ни демократическим президентом. Он мог рассчитывать на военную карьеру: стать полным генералом, командующим армией, генерал-губернатором или, например, военным министром. Однако всех этих должностей он мог достичь и без всякого заговора и связанного с ним смертельного риска, просто терпеливо служа.

Более того, если бы революция победила, Волконский мог многое потерять. Князь был крупным помещиком: на момент ареста в 1826 году он владел десятью тысячами десятин земли в Таврической губернии; не меньшее, если не большее количество земли имелось у него в Нижегородской и Ярославской губерниях. В его нижегородском и ярославском имениях числилось более двух тысяч крепостных душ{351}. Крупными состояниями владели и его мать и братья. Согласно же «Русской Правде» Пестеля, в обязанность новой власти входило отобрать у помещиков, имеющих больше десяти тысяч десятин, «половину земли без всякого возмездия»{352}. Кроме того, после революции все крестьяне, в том числе и принадлежавшие участникам заговора, стали бы свободными.

Всё это Волконского не останавливало. И хотя никаких политических текстов, написанных до 1826 года рукой князя, не сохранилось, можно смело говорить, что его взгляды оказались весьма радикальными. В тайном обществе Волконский был известен как однозначный и жесткий сторонник «Русской Правды» (в том числе и ее аграрного проекта), коренных реформ и республики. При его активном содействии «Русская Правда» была утверждена Южным обществом в качестве программы. Несмотря на личную симпатию к императору Александру I, которая с годами не прошла, Волконский разделял и «намерения при начатии революции… покуситься на жизнь Государя Императора и всех особ августейшей фамилии»{353}.

В отличие от многих других главных участников заговора, князь Волконский не страдал «комплексом Наполеона» и не мыслил себя самостоятельным политическим лидером. Вступив в тайное общество, он сразу же признал Пестеля своим безусловным и единственным начальником и оказался одним из самых близких и преданных его друзей — несмотря даже на то, что председатель Директории был намного младше его по возрасту и ниже по чину, имел гораздо более скромный военный опыт. Декабрист Н. В. Басаргин утверждал на следствии, что Пестель «завладел» Волконским «по преимуществу своих способностей»{354}.

В 1826 году Следственная комиссия без труда выяснила, чем занимался Волконский в заговоре. Князь вел переговоры о совместных действиях с Северным обществом (в конце 1823 года, в начале и в октябре 1824-го) и с Польским патриотическим обществом (в 1825 году). Правда, переговоры эти закончились неудачей — договориться так и не удалось.

В 1824 году по поручению Пестеля Волконский ездил на Кавказ, пытаясь узнать, существует ли тайное общество в корпусе генерала А. П. Ермолова. Там он познакомился с известным бретером капитаном А. И. Якубовичем, незадолго перед тем переведенным из гвардии в действующую армию. Якубович убедил князя, что общество действительно существует, и Волконский даже представил в южную Директорию письменный отчет о своей поездке. Но, как выяснилось впоследствии, информация Якубовича оказалась блефом.

Князь совместно с В. Л. Давыдовым возглавлял Каменскую управу Южного общества — но управа эта отличалась бездеятельностью. Волконский участвовал в большинстве совещаний руководителей заговора — но все они не имели никакого практического значения. На следствии князь признавался: большинство участников Южного общества были уверены, что именно он имеет «наибольшие способы» начать революцию в России. Действительно, под его командой находилась реальная — и немалая — военная сила. Летом 1825 года, когда командир 19-й пехотной дивизии генерал-лейтенант П. Д. Корнилов уехал в длительный отпуск, Волконский стал исполнять его обязанности — и исполнял их вплоть до своего ареста в начале января 1826-го{355}. Но в декабре 1825 года эта дивизия осталась на своих квартирах.

Однако у Волконского в тайном обществе был круг обязанностей, в выполнении которых он оказался гораздо более удачливым. На эту его деятельность Следственная комиссия особого внимания не обратила — но именно она главным образом и определяла роль князя в заговоре декабристов.

В «Записках» князя есть фрагмент, который всегда ставит в тупик комментаторов: «В числе сотоварищей моих по флигель-адъютантству был Александр Христофорович Бенкендорф, и с этого времени были мы сперва довольно знакомы, а впоследствии — в тесной дружбе. Бенкендорф тогда воротился из Парижа при посольстве и как человек мыслящий и впечатлительный увидел, какие [услуги] оказывает жандармерия во Франции. Он полагал, что на честных началах, при избрании лиц честных, смышленых, введение этой отрасли соглядатайства может быть полезно и царю, и отечеству, приготовил проект о составлении этого управления, пригласил нас, многих его товарищей, вступить в эту когорту, как он называл, людей добромыслящих, и меня в их числе. Проект был представлен, но не утвержден. Эту мысль Ал[ександр] Хр[истофорович] осуществил при восшествии на престол Николая, в полном убеждении, в том я уверен, что действия оной будут для охранения от притеснений, для охранения вовремя от заблуждений. Чистая его душа, светлый его ум имели это в виду, и потом как изгнанник я должен сказать, что во всё время моей ссылки голубой мундир не был для нас лицами преследователей, а людьми, охраняющими и нас, и всех от преследования»{356}.

События, которые здесь описаны, предположительно можно отнести к 1811 году — именно тогда Сергей Волконский стал флигель-адъютантом. Сведений о том, какой именно проект подавал Бенкендорф царю в начале 1810-х годов, не сохранилось. Известен более поздний проект Бенкендорфа о создании тайной полиции, относящийся к 1821 году. Однако вряд ли в данном случае Волконский путает даты: с начала 1821 года он находился в Умани и в этот период не мог лично общаться со служившим в столице Бенкендорфом.

Историки по-разному пытались прокомментировать этот фрагмент мемуаров Волконского. Так, например, М. Лемке в книге «Николаевские жандармы и литература» утверждал, что причина столь восторженного отзыва в том, что Бенкендорф оказывал другу-каторжнику «мелкие услуги», в то время как мог сделать «крупные неприятности»{357}. Современные же комментаторы делают иной вывод: Волконский, попав на каторгу, сохранил воспоминания о Бенкендорфе — сослуживце по партизанскому отряду, храбром офицере и не знал, «какие изменения претерпела позиция его боевого товарища»{358}.

Однако с подобными утверждениями согласиться сложно: почти вся сознательная, в том числе и «декабристская» жизнь Сергея Волконского эти утверждения опровергает. Князь Волконский был и остался убежденным сторонником тайной полиции. Этому немало способствовал, с одной стороны, опыт участия в партизанских действиях, которые, конечно, были невозможны без «тайных» методов работы. Способствовали этому и «секретные поручения» командования, которые ему доводилось исполнять.

В тайном обществе у Волконского был достаточно четко определенный круг обязанностей. Он был при Пестеле чем-то вроде начальника тайной полиции, обеспечивающим прежде всего внутреннюю безопасность заговора.

В 1826 году участь Волконского намного утяжелил тот факт, что, как сказано в приговоре, он «употреблял поддельную печать Полевого аудиториата»{359}. С этим пунктом в приговоре было труднее всего смириться его родным и друзьям. «Что меня больше всего мучило, это то, что я прочитала в напечатанном приговоре, будто мой муж подделал фальшивую печать, с целью вскрытия правительственных бумаг», — писала в мемуарах княгиня Мария Николаевна{360}.

Ее можно понять: всё же заговор — дело пусть и преступное, но благородное, цель его — своеобразно понятое благо России, а генерал, князь, потомок Рюрика, подделывающий казенные печати, — это в сознании современников никак не вязалось с образом благородного заговорщика.

Однако в 1824 году Волконский действительно пользовался поддельной печатью, вскрывая переписку армейских должностных лиц. «Сия печать… председателя Полевого аудиториата сделана была мною в 1824 году», — показывал князь на следствии{361}. Печать эта была использована по крайней мере однажды: в том же году Волконский вскрыл письмо начальника Полевого аудиториата 2-й армии генерала Волкова П. Д. Киселеву, в то время генерал-майору и начальнику армейского штаба, рассчитывая найти сведения, касающиеся М. Ф. Орлова, только что снятого с должности командира 16-й пехотной дивизии, и его подчиненного, майора B. Ф. Раевского. «Дело» Орлова и Раевского, занимавшихся, в частности, пропагандой революционных идей среди солдат и попавших под суд, могло привести к раскрытию всего тайного общества.

Следил Сергей Волконский не только за правительственной перепиской. В том же году князь вскрыл письмо своих товарищей по заговору, руководителей Васильковской управы C. И. Муравьева-Апостола и М. П. Бестужева-Рюмина, членам Польского патриотического общества. Муравьев и Бестужев по поручению Директории Южного общества начали переговоры с поляками о совместных действиях в случае начала революции.

В сентябре 1824 года Муравьев и Бестужев, горевшие желанием немедленной революционной деятельности, составили письмо полякам с просьбой в случае начала русской революции устранить цесаревича Константина Павловича и попытались передать письмо через Волконского. «Сие письмо было мною взято, но с тем, чтобы его не вручать», — показывал Волконский. «Князь Волконский, прочитав сию бумагу и посоветовавшись с Василием Давыдовым, на место того, чтобы отдать сию бумагу… представил оную Директории Южного края. Директория истребила сию бумагу, прекратила сношения Бестужева с поляками и передала таковые мне и князю Волконскому», — утверждал на следствии Пестель{362}.

Естественно, после этого личные отношения Волконского с Муравьевым-Апостолом и Бестужевым-Рюминым оказались разорваны. На следствии Волконский показывал, что «на слова начальников Васильковской управы с некоторого времени перестал иметь веру»{363}.

В конце 1825-го — начале 1826 года Сергей Муравьев поднял восстание Черниговского полка. Для того чтобы иметь хотя бы минимальные шансы на победу, руководителю мятежа была нужна поддержка других воинских частей, где служили участники заговора. Однако к генералу Волконскому, командовавшему 19-й пехотной дивизией, он даже не пытался обратиться за помощью.

В целях тайного общества Сергей Волконский использовал и свои родственные и дружеские связи с армейским начальством, высшими военными и гражданскими деятелями империи. А связей этих было немало: вряд ли кто-нибудь другой из заговорщиков мог похвастаться столь представительным кругом общения. С начальником штаба 2-й армии генерал-майором Киселевым Волконский дружил еще с юности; дружба, как уже говорилось выше, связывала его и с генерал-лейтенантом Бенкендорфом — в то время начальником штаба Гвардейского корпуса. «Ментором» и покровителем заговорщика был его шурин П. М. Волконский. «Близкое знакомство» соединяло князя с генерал-лейтенантом И. О. Виттом, начальником южных военных поселений, в 1825 году ставшим доносчиком на декабристов{364}. Волконский был прекрасно известен и всем членам императорской фамилии.

Согласно мемуарам князя, в 1823 году, во время высочайшего смотра 2-й армии, он получил от императора Александра I «предостерегательный намек» на то, что «многое в тайном обществе было известно». Довольный состоянием бригады Волконского, Александр похвалил князя за «труды», добавив, что «мсье Сержу» будет «гораздо выгоднее» продолжать командовать своей бригадой, чем «заниматься управлением» Российской империей{365}.

Летом 1825 года, когда появились первые доносы на южных заговорщиков и над тайным обществом нависла угроза раскрытия, подобное «предостережение» Волконский получил и от одного из своих ближайших друзей — начальника штаба армии Киселева: «…советую тебе вынуть булавку из игры»{366}.

Волконский узнал о тяжелой болезни и последовавшей затем смерти Александра I на несколько дней раньше, чем высшие чины во 2-й армии и столицах. Уже 13 ноября 1825 года, за шесть дней до смерти императора, он знал, что положение почти безнадежное; сообщили же ему об этом проезжавшие через Умань в Петербург курьеры из Таганрога. Следует заметить, что, конечно, курьеры не имели права эту информацию разглашать. Однако П. М. Волконский, к тому времени уже снятый с поста начальника Главного штаба, но не потерявший доверия императора, был одним из тех, кто сопровождал Александра I в его последнем путешествии, присутствовал при его болезни и смерти. Видимо, именно этим и следует объяснить странную «разговорчивость» секретных курьеров.

Пятнадцатого ноября Волконский сообщил эти сведения Киселеву; впоследствии по этому поводу было даже устроено специальное расследование{367}. Когда же стало известно о кончине государя, Волконский сообщил Киселеву, что послал «чиновника, при дивизи[онном] штабе находящегося, молодого человека расторопного и скромного, под видом осмотра учебных команд в 37-м полку объехать всю дистанцию между Торговицею и Богополем и, буде что узнает замечательного, о том мне приехать с извещением»{368}. Фрагмент письма Волконского красноречиво свидетельствует: в армии у князя была собственная секретная агентура.

Естественно, что информацией Волконский делился со своим непосредственным начальником по тайному обществу Пестелем. Летом 1825 года тот пришел к выводу о необходимости скорейшего начала революции{369}. Во второй половине ноября председатель Директории начинает подготовку к решительным действиям: пытается договориться о совместном выступлении с С. И. Муравьевым-Апостолом, отдает приказ до времени спрятать «Русскую Правду». В эти же тревожные дни для переписки с Пестелем Волконский составляет особый шифр{370} (точно неизвестно, был ли этот шифр использован).

Двадцать девятого ноября 1825 года Пестель вместе с Волконским составляет хорошо известный историкам план «1 генваря» — план немедленного революционного выступления Южного общества{371}.

Согласно этому плану, восстание начинал Вятский полк, которым командовал Пестель. Придя 1 января 1826 года в армейский штаб в Тульчине, вятцы должны были прежде всего арестовать армейское начальство{372}, после чего должен был последовать приказ по армии о немедленном выступлении на Петербург. Естественно, что в этом плане Волконскому отводилась одна из центральных ролей. 19-я пехотная дивизия становилась ударной силой будущего похода. Не лишено оснований и предположение С. Н. Чернова, что Волконскому вообще могло быть предложено общее командование мятежной армией{373}.

Однако план этот осуществлен не был: за две недели до предполагаемого выступления Пестель был арестован. К самостоятельным же действиям в заговоре Волконский готов не был — и поэтому отказался от плана поднять на восстание собственную дивизию и силой освободить из-под ареста председателя южной Директории{374}.

Седьмого января 1826 года Сергей Волконский был взят под стражу.


Спустя неделю князя Волконского привезли в Петербург и доставили на допрос к новому императору Николаю I. «Сергей Волконский набитый дурак, таким нам всем давно известный, лжец и подлец в полном смысле, и здесь таким же себя показал. Не отвечая ни на что, стоял как одурелый, он собой представлял самый отвратительный образец неблагодарного злодея и глупейшего человека» — так по итогам этой встречи охарактеризовал князя император{375}.

Конечно, Николай I был очень раздражен событиями конца 1825-го — начала 1826 года, и это раздражение осталось даже по прошествии многих лет. Однако в его словах была и определенная доля истины. С самого начала и до самого конца следствия Волконский удачно играл роль «дурака» и солдафона.

Согласно М. И. Пыляеву, в своеобразный «кодекс» русского «военного повесы» входила откровенность надопросе: «Виновные сознавались по первому спросу… лгать было стыдно»{376}. Внешне князь на следствии вел себя вполне согласно этому кодексу. «Представить имею честь чистосердечные и без всякого затмения истины сделанные мною ответы»; «готов на всякие пополнительные сведения и желал бы оградить себя от нарекания в запирательстве — и заслужить доверия о моих показаниях, желая тем оказать чувство меры моей вины» — такими или подобными словами начинаются большинство ответов Волконского на письменные вопросы следствия{377}.

При этом он хотел взять на себя как можно больше вины. «Вкоренению же сих мыслей в моем уме… приписываю убеждению собственного моего рассудка… Приняв вышеизъявленный образ мыслей в таких летах, где человек начинал руководствоваться своим умом, и продолжив мое к оным причастие с различными изменениями тринадцать лет — я никому не могу приписывать вину — как только себе, и ничьим внушением не руководствовался, а, может быть, должен нести ответственность о распространении оных»{378} — такими словами Волконский отвечал на трафаретный вопрос о происхождении собственных «либеральных» мыслей.

Однако взять на себя всё князь не мог: он не был в Южном обществе главным действующим лицом, о многом, особенно касающемся ранних периодов заговора, просто не знал. Его показания — это искусно замаскированная под «откровенность» издевка над Следственной комиссией.

Так, на одном из первых допросов, 25 января 1826 года, у Волконского как у председателя Каменской управы спросили о природе надежд заговорщиков на военные поселения, якобы подготовленные к революционному выступлению, и получили следующий ответ: «Из сих запросных пунктов узнаю я, что я был один из управляющих Каменской отдельной управы, также могу уверить, что я не получал ни от кого поручения действовать на поселенные войска»{379}.

Спросили у Волконского и о том, удалось ли ему обнаружить на Кавказе тайное общество. Он отвечал, в частности, что с Кавказа вывез составленную Якубовичем «карту объяснений на одном листе Кавказского и Закубанского края, с означением старой и новой линии и с краткой ведомостью о всех народах, в оном крае обитающих», а также «общую карту» Грузии с «некоторыми топографическими поправками». Из ответа на этот же вопрос следствие узнало, что «на французском диалекте» князь «собственно же ручно» написал «некоторые… замечания насчет Кавказского края и мысли… о лучшем способе к приведению в образованность сих народов»{380}.

На том же допросе следователи интересовались: «В чем заключались главные черты конституции под именем “Русской Правды”, написанной Пестелем?..» Князь без тени сомнения отвечал, что «сочинение под именем “Русской Правды”» не было ему «никогда сообщаемо, ни письменно, для сохранения или передачи, ни чтением или изустным объяснением…»{381}. На следующем допросе, в феврале 1826 года, он подтвердил свои слова: «…не имею сведение ни о смысле сочинения “Русской Правды” — ни кто сочинитель оной»{382}.

Следователи не поверили князю — они располагали множеством показаний о дружбе и общности мыслей Пестеля и Волконского. И в начале марта 1826 года заключенный вновь получил вопрос о содержании «Русской Правды».

Только на третий раз Волконский, наконец, «упомнил» суть пестелевских идей. В его изложении они выглядели следующим образом: «…главные черты оных были, чтоб при начатии революции вооруженною силою, в Петербурге и Южною управою в одно время, начать тем, что в столице учредить временное правление и обнародовать отречение высочайших особ от престола, созвании представителей для определения о роде правления, и, наконец, как теперь, так и впоследствии, чтоб разговорами и влиянием членов общества объяснять, что лучший образец правления — Соединенные Американские Штаты, с тою отменою, чтобы и частное управление было одинаковое по областям, а не разделялось бы на различные роды по провинциям… Ежели в вышеозначенных мною пояснениях заключалось то, что известно было комитету под сочинением “Русской Правды”, то о том я был известен; но как я полагал, что сие сочинение заключало в себе полный свод в подробности того, что означалось в вопросных пунктах, т. е. Конституцией наименованной “Русской Правды”, я вправе был утверждать, что сие сочинение мне неизвестно»{383}.

Естественно, что это изложение имело мало общего с содержанием «Русской Правды». Пестель, в частности, вовсе не собирался после победы революции созывать никаких «представителей для определения о роде правления», не собирался и придавать постреволюционной России форму правления, подобную Североамериканским Штатам.

Все эти многословные показания, написанные к тому же с огромным количеством орфографических ошибок, производили на следователей тяжелое впечатление. Князя пытались взять «на испуг»: 27 января ему была объявлена «высочайшая резолюция, что ежели он в ответах своих не покажет истинную и полную правду, то будет закован»{384}. Очевидно, предвидя, что боевой генерал может не испугаться кандалов, следствие давило на него и другим способом — через многочисленных родственников.

Подобно следователям, родные в один голос убеждали Волконского «показать истинную и полную правду»; видимо, эти письма были инициированы властью. Так, тесть Николай Раевский писал ему в приказном тоне: «Ты называешь меня отцом — то повинуйся отцу! Благородным, полным признанием ты окажешь чувство вины своей, им одним уменьшишь оную! Не срамись! Жены своей ты знаешь ум, чувства и привязанность к тебе: несчастного — она разделит участь, посрамленного… она умрет. Не будь ее убийца!» «Милый мой Сережа… откровенно признайся во всём государю и твоим чистым раскаянием перед ним возврати мне, твоей несчастной матери, в тебе сына утешительного», — умоляла преступника мать.

А брат Николай Репнин требовал от узника «позабыть все связи дружбы и помнить, что ты обязан верностью к государю». «Уверен я, что обо всём, собственно до тебя касающемся, ты уже решительно отвечал и открыл всю жизнь свою не скрывая, но боюсь, чтобы не завлекся ты понятием о дружбе и чести в ложную стезю», — писал он{385}.

Волконский, скорее всего, понимал, кто на самом деле автор всех этих писем. По крайней мере, получив цитированное выше письмо от матери, он пишет ответ — но не ей, а императору, в котором объявляет, что лично для себя не ждет от него милости, и просит сообщить его матери, что «начал обращаться» к своим «обязанностям» перед монархом, поскольку для нее это будет «истинным утешением»{386}.

Следователям же он «обещал открыть всё с искренностию и по совести» — если, конечно, память не подведет его, поскольку «мудрено вдруг припомнить обстоятельства, в течение пяти лет случившиеся, при ежегодных в оных изменениях»{387}.

Однако на последующие вопросные пункты он снова отвечает многословно, невнятно, неграмотно — и не вполне о том, о чем его спрашивают. При этом следует заметить, что ни написанные Волконским до 1826 года тексты, ни его сибирские письма, ни мемуары впечатления бездарной графомании не производят. Современникам, знавшим Волконского, он запомнился как человек ясного ума и хорошей памяти.


Жизнь Сергея Волконского после приговора — тема отдельного исследования. Позволим себе здесь лишь несколько замечаний, дополняющих представление о личности и характере декабриста.

В июле 1826 года генерал-майор князь Сергей Волконский, лишенный чинов, орденов и дворянства, был осужден на 20 лет каторжных работ (в августе того же года каторжный срок был сокращен до пятнадцати лет, затем — до десяти) с последующим поселением в Сибири. Ни мать, придворная дама, ни многочисленные влиятельные родственники ничего не смогли сделать для облегчения его участи. Практически до самого конца следствия они не знали, сохранит ли император жизнь генералу-преступнику.

Согласно дневнику племянницы декабриста Алины Волконской, 13 июля, в день объявления приговора, мать Сергея Григорьевича «много плакала… почти не спала». Она даже собиралась поехать в Сибирь вслед за сыном. Но, по словам внука декабриста, С. М. Волконского, «это был истерический порыв, а может быть, простое излияние слов. Съездить навестить сына в крепости было много легче, нежели ехать в Сибирь; однако старая княгиня от этого воздержалась. Она писала сыну, что боится за свои силы, да и его не хочет подвергать такому потрясению». К тому же, согласно дневнику Алины, вдовствующая императрица Мария Федоровна «упрашивала» княгиню Александру Николаевну «беречь себя».

Среди «утешителей» старой княгини оказалась не только мать императора, но и сам Николай I. «Государь просил бабушку утешиться, не смешивать дела семейные с делами службы — одно другому не помешает», — читаем в дневнике Алины{388}.

Конечно, родные Сергея Волконского были потрясены жестоким приговором. Однако все они исполнили высочайшее повеление — и быстро утешились. Тем более что по случаю коронации княгиня Александра Николаевна получила бриллиантовые знаки ордена Святой Екатерины{389}. Были награждены и ее сыновья: князь Николай Репнин стал кавалером ордена Святого Александра Невского с алмазами, а находящийся в «бессрочном отпуске» Никита Волконский — кавалером ордена Святой Анны 1-й степени{390}.

В свете долго циркулировали слухи, что «княгиня Волконская… допустила хладнокровно отправить сына в каторжную работу и даже танцевала с самим государем на другой день после приговора»{391}. Впрочем, были и другие суждения: статс-дама «решилась не покидать своей должности при дворе, чтоб не раздражить императора, и надеялась, оставаясь при нем, улучить удобную минуту, чтоб испросить прощения виновного»{392}.

Единственной из всей большой семьи Волконских, кто позволил себе публично не согласиться с приговором, оказалась княгиня Зинаида Александровна. Согласно агентурным данным, поступившим в Третье отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии летом 1826 года, в своем московском салоне она «извергала» «злую брань» на «правительство и его слуг» и была готова «разорвать на части правительство»{393}. Прямо из ее салона отправилась в Сибирь Мария Волконская — и ее проводы приняли характер демонстративного выражения нелояльности к власти. Вскоре Зинаида Волконская приняла католичество; во многом этот демонстративный шаг тоже был выражением политической нелояльности. В отличие от многих других членов семьи, Зинаида Волконская постоянно писала своему осужденному родственнику; письма эти «горели лаской и приветом»{394}.

За Зинаидой Александровной был установлен секретный полицейский надзор, который, впрочем, не распространялся на ее мужа Никиту Григорьевича. В конце 1820-х годов княгиню Зинаиду вынудили покинуть Россию.

Сам Сергей Волконский воспринял приговор спокойно. По словам его товарища по сибирскому изгнанию А. Е. Розена, в момент совершения обряда гражданской казни князь был «особенно бодр и разговорчив»{395}. Видимо, бывший генерал тогда плохо себе представлял, что его ждет. Через десять дней после оглашения приговора он уже был отправлен к месту отбытия наказания. Полностью он осознал всё произошедшее, только прибыв на каторгу: сначала на Николаевский солеваренный завод, потом — на Благодатский рудник, входивший в состав Нерчинского горного завода.

Условия, в которых оказался Волконский на каторге, были тяжелейшие. Причем для декабристов — молодых, здоровых мужчин, бывших офицеров — тяжелы были не сами работы в руднике. Быт осужденных был организован таким образом, чтобы полностью уничтожить их человеческое достоинство. По образному выражению С. Н. Чернова, местные тюремные власти, получившие от императора общие указания о содержании арестантов, вышивали «жестокие узоры по начальнической канве»{396}.

Согласно документам, попавшие на Благодатский рудник государственные преступники находились под постоянным надзором; им было воспрещено общаться не только друг с другом, но и вообще с кем бы то ни было, кроме тюремных надзирателей. У них отобрали почти все вещи, деньги и книги, привезенные из Петербурга, не разрешали иметь у себя даже Библию. Осужденных «употребляли в работы» наравне с другими каторжниками, и при этом зорко смотрели, «чтобы они вели себя скромно, были послушны поставленным над ним надзирателям и не отклонялись бы от работ под предлогом болезни».

Рудничный пристав вел специальный секретный дневник, где «замечал… со всею подробностью, каким образом преступники производили работу, что говорили при производстве оной… какой показал характер, был ли послушен к постановленным над ним властям и каково состояние его здоровья». Дважды в день, до и после «употребления в работы», производился «должный обыск» преступников. От казармы к руднику и обратно они передвигались с особым конвоем — «надежным» унтер-офицером и двумя рядовыми. Покидать камеру каторжники могли только в сопровождении часового с при-мкнутым штыком{397}.

«Со времени моего прибытия в сие место я без изъятия подвержен работам, определенным в рудниках, провожу дни в тягостных упражнениях, а часы отдохновения проходят в тесном жилище, и всегда нахожусь под крепчайшим надзором, меры которого строже, нежели во время моего заточения в крепости, и по сему ты можешь представить себе, какие сношу нужды и в каком стесненном во всех отношениях нахожусь положении»; «физические труды не могут привести меня в уныние, но сердечные скорби, конечно, скоро разрушат бренное мое тело», — писал Волконский жене из Благодатского рудника{398}.

Каторжная жизнь быстро подорвала здоровье и психику государственного преступника: у Волконского началась глубокая депрессия, сопровождавшаяся острым нервным расстройством. «Бодрость» и «разговорчивость» его вскоре прошли, не возникало и желания выделиться из общей массы каторжников. «При производстве работ был послушен, характер показывал тихий, ничего противного не говорил, часто бывает задумчив и печален»{399} — так характеризовало каторжника тюремное начальство.

«Машенька, посети меня прежде, чем я опущусь в могилу, дай взглянуть на тебя еще хоть один раз, дай излить в сердце твое все чувства души моей»{400} — эти строки из письма Волконского красноречиво свидетельствуют: именно надежда на скорый приезд жены в Сибирь позволила ему выжить в первые страшные месяцы каторги.

Имя Марии Николаевны Волконской знакомо сегодня каждому школьнику. Она вышла замуж в 19 лет, до свадьбы практически не знала будущего мужа и согласилась на брак только по настоянию отца. После свадьбы Волконские почти не жили вместе: дела службы и тайного общества заставляли князя надолго оставлять жену.

В январе 1826 года, за пять дней до ареста Волконского, его жена родила сына Николая. Роды были трудные, и родные, опасаясь за ее здоровье, долго скрывали от нее правду о том положении, в котором вдруг оказался ее муж. Однако, узнав ее, Мария Волконская решила разделить с мужем тяготы ссылки и, несмотря на протесты родителей, в ноябре 1826 года была уже на Благодатском руднике.

Когда она приехала, Сергею Григорьевичу стало лучше — но лишь на некоторое время. Вскоре после приезда Мария Николаевна сообщала родным мужа, что «он нервен и бессилен до крайности», «его нервы последнее время совершенно расстроены, и улучшение, которому я так радовалась, было лишь кратковременным»; что он изъявляет «полную покорность» и «сосредоточенность в себе», испытывает «чувство религиозного раскаяния»{401}.

По словам С. Н. Чернова, «мучительные переживания несчастного Волконского приобретают религиозный оттенок. Он мог бы искать утешения в религии, в беседе со священником, в церковной службе. Но как раз здесь он ничего, по-видимому, не может получить»{402}. Должность тюремного священника в Благодатском руднике была, скорее всего, просто не предусмотрена.

К сентябрю 1827 года болезнь Волконского до того усилилась, что на нее обратило внимание тюремное начальство. Он был признан «более всех похудевшим и довольно слабым». При переводе на новое место каторги, в Читинский острог, ему было позволено взять с собой две бутылки вина и бутылку водки, которые в пути должны были заменить микстуры, поскольку при переезде «не встретится… на случай надобности в лекарствах никакой помощи медицинской»{403}.

Двадцать девятого сентября Волконский вместе с товарищами прибыл в Читинский острог. Режим содержания заключенных на новом месте был гораздо более гуманный, а тюремное начальство оказалось гораздо более «либеральным»: узникам были дозволены даже ежедневные встречи с женами. Здоровье каторжника быстро восстановилось, а вместе с ним восстановились и прежние привычки и черты характера. «На здоровье его я не могу жаловаться… что же касается его настроения, то трудно, можно сказать — почти невозможно встретить в ком-либо такую ясность духа, как у него», — писала М. Н. Волконская его родне{404}. Во дворе острога был небольшой огород — и Волконский впервые увлекся «огородничеством».

В Петровском Заводе — новой тюрьме, куда декабристов перевели из Читы в сентябре 1830 года, — каторги как таковой вообще не было: преступников не заставляли ходить на работы, те из них, у кого были семьи, могли жить в остроге вместе с женами. У Волконских там родились двое детей — Михаил и Елена.

В Петровском Заводе Волконский по-прежнему занимался «сельским хозяйством». И еще до того, как истек его каторжный срок, по Сибири стала распространяться слава о необыкновенных овощах и фруктах, которые он выращивал в парниках{405}.

В 1835 году умерла мать Волконского. В бумагах Александры Николаевны нашли письмо с предсмертной просьбой к императору — простить сына. Последовал царский указ об освобождении Волконского от каторжных работ; еще два года он жил в Петровском Заводе на положении ссыльнопоселенца{406}.

Весной 1837 года семья переезжает в село Урик Иркутской губернии. Мария Николаевна добивается для себя разрешения жить в Иркутске, чтобы иметь возможность обучать сына Михаила в тамошней гимназии. В 1845 году получает позволение жить в Иркутске и сам Волконский, однако практически не пользуется им. Он по-прежнему живет в Урике, лишь изредка навещая семью в городе. У него теперь совсем иная жизнь — жизнь «хлебопашца» и купца.

Очевидно, что по мере того, как нормализовался быт государственных преступников на каторге и поселении, отношения в семье Волконских ухудшались.

Современники и историки едины во мнении, что, разделив изгнание мужа, Мария Волконская совершила «подвиг любви бескорыстной». Бросив родителей и ребенка, который через два года умер, «она решилась исполнить тот долг свой, ту обязанность, которая требовала более жертвы, более самоотвержения», писал декабрист Розен{407}.

Зинаида Волконская посвятила родственнице известное стихотворение в прозе, в котором, в частности, были следующие строки: «О ты, пришедшая отдохнуть в моем жилище, ты, которую я знала в течение только трех дней и назвала своим другом!., у тебя глаза, волосы, цвет лица, как у девы, рожденной на берегах Ганга, и, подобно ей, жизнь твоя запечатлена долгом и жертвою»{408}.

А оставшийся неизвестным современник — свидетель отъезда Марии Волконской в Сибирь из московского салона Зинаиды Волконской — заметил, что и сама будущая изгнанница видела в себе «божество, ангела-хранителя и утешителя» для мужа и обрекла себя на жертву во имя мужа, «как Христос для людей»{409}.

Но, как точно подметил ее внук С. М. Волконский, «куда, собственно, ехала княгиня, на что себя обрекала, этого не знал никто, меньше всех она сама. И тем не менее ехала с каким-то восторгом… И только в Нерчинске, за восемь тысяч верст от родного дома, она увидела, куда она приехала и на что себя обрекла. И окружавшая пустыня понемногу овладела ее душой»{410}.

Выяснение деталей личной жизни Марии Волконской в Сибири — дело столь же неблагодарное, сколь и бесперспективное. Исследовательские мнения по этому поводу разделились{411}, и вряд ли выявление истины в этом вопросе столь уж важно для историка движения декабристов. Однако побывавший в 1855 году в Сибири сын декабриста Якушкина Евгений отмечал, что брак Волконских, «вследствие характеров совершенно различных, должен был впоследствии доставить много горя Волконскому и привести к той драме, которая разыгрывается теперь в их семействе».

«Много ходит невыгодных для Марии Николаевны слухов про ее жизнь в Сибири, — отмечает Евгений Якушкин, — говорят, что даже сын и дочь ее — дети не Волконского… вся привязанность детей сосредотачивалась на матери, а мать смотрела с каким-то пренебрежением на мужа, что, конечно, имело влияние и на отношение к нему детей».

В 1850 году встал вопрос о замужестве пятнадцатилетней дочери Волконских Елены. Ее жених — сибирский чиновник Д. В. Молчанов — не нравился Волконскому; он высказался решительно против этого брака. Но «Мария Николаевна… сказала приятелям мужа, что ежели он не согласится, то она объяснит ему, что он не имеет никакого права запрещать, потому что не он отец ее дочери. Хотя до этого дело не дошло, но старик, наконец, уступил»{412}. Судьба Елены Волконской оказалась в итоге сломанной: за финансовые злоупотребления Молчанов попал под следствие, потом тяжело заболел и вскоре умер.

Образ жизни Сергея Волконского на поселении совершенно не соответствовал образу жизни его жены. После окончания каторжного срока он получил большой участок земли и все силы отдал обработке этого участка. Современник вспоминает: «Попав в Сибирь, он как-то резко порвал связь со своим блестящим и знатным прошедшим, преобразился в хлопотливого и практического хозяина и именно опростился, как это принято называть нынче. С товарищами своими он хотя и был дружен, но в их кругу бывал редко, а больше водил дружбу с крестьянами; летом пропадал целыми днями на работах в поле, а зимой его любимым времяпрепровождением в городе было посещение базара, где он встречал много приятелей среди подгородных крестьян и любил с ними потолковать по душе о их нуждах и ходе хозяйства»{413}.

Мария Николаевна же «была дама совсем светская, любила общество и развлечения и сумела сделать из своего дома главный центр иркутской общественной жизни». И в окружавшем Волконскую светском обществе ее муж очень быстро приобрел репутацию «чудака» и «оригинала»: «…знавшие его горожане немало шокировались, когда, проходя в воскресенье от обедни по базару, видели, как князь, примостившись на облучке мужицкой телеги с наваленными хлебными мешками, ведет живой разговор с обступившими его мужиками, завтракая тут же вместе с ним краюхой серой пшеничной булки… в салоне жены Волконский нередко появлялся запачканный дегтем или с клочками сена на платье и в своей окладистой бороде, надушенной ароматами скотного двора или тому подобными несалонными запахами… вообще в обществе он представлял оригинальное явление, хотя был очень образован»{414}.

К концу пребывания в Сибири ссыльнопоселенец Сергей Волконский собственным трудом собрал приличное состояние — и снова сумел «найти свою судьбу, выйти из строя, реализовать свою собственную личность».

В августе 1855 года, когда в Сибирь дошло известие о смерти Николая I, Мария Николаевна Волконская уехала из Иркутска, поскольку, видимо, совместное существование супругов стало невозможным. Через несколько дней после ее отъезда новый император Александр II издал манифест, в котором объявил помилование оставшимся в живых декабристам. В сентябре 1856 года, бросив «землепашество», Сибирь покинул и Сергей Григорьевич.

Умер Волконский 28 ноября 1865 года, на два года пережив свою жену. До последних дней жизни он, по словам сына Михаила, сохранил «необыкновенную память, остроумную речь, горячее отношение к вопросам внутренней и внешней политики и участие во всём, близком ему»{415}.


Декабрист Сергей Григорьевич Волконский прожил долгую жизнь. Жизнь эта была, конечно, нелегкой — зато никогда не была обыденной и скучной. Вообще, как представляется, доминанта его личности — нежелание вписываться в какие бы то ни было рамки, общественные, сословные, служебные, конспиративные или рамки, определяющие жизнь политического преступника, сибирского ссыльнопоселенца.

Однополчане Волконского, офицеры-кавалергарды, участвовавшие вместе с ним в гусарских «забавах», впоследствии остепенились и вышли в чины — но имена большинства из них не сохранились в истории. Многие из его товарищей-декабристов ограничили свою деятельность лишь разговорами «между Лафитом и Клико», впоследствии избежали наказания — и тоже были забыты. Большинство же тех, кто всё же попал в Сибирь, оказались сломлены суровым приговором — и либо на каторге сошли с ума, либо умерли, либо просто не нашли в себе силы по-прежнему активно строить свою после-каторжную жизнь.

Волконский же оказался в числе тех немногих участников заговора, которые, пройдя каторгу и ссылку, сумели не сломаться и вновь найти себя. Если судить по мемуарам, которые бывший каторжник писал до самого последнего дня, собственную жизнь он считал вполне состоявшейся: «Избранный мною путь довел меня в Верховный уголовный суд, и в каторжную работу, и к ссылочной жизни тридцатилетней, но всё это не изменило вновь принятых мною убеждений, и на совести моей не лежит никакого гнета упрека»{416}.

Герой войны и светский повеса, князь и каторжник, генерал и «хлебопашец», Сергей Волконский всегда оставался верен себе. Остался он верен и своей любимой пословице, которую еще в 1815 году сообщил своему другу Киселеву: «Каков в колыбели, таков и в могиле»{417}.




Обложка альманаха А. И. Герцена «Полярная звезда» с профилями пяти казненных декабристов. Лондон. 1855 г.


В 1-м кадетском корпусе в Петербурге учился К. Ф. Рылеев


Пажеский корпус в Петербурге окончил П. И. Пестель.

Литография по рисунку И. Шарлеманя. 1858 г.


Предположительно подпоручик Павел Пестель (справа) и корнет Владимир Пестель.

Акварель А. Орловского. Июнь 1813 г.


Павел Иванович Пестель. Рисунок Е. Пестель. 1813 г.

Сергей Иванович Муравьев-Апостол


В Бородинском сражении принимали участие С. Трубецкой, С. Муравьев-Апостол, был тяжело ранен П. Пестель. Акварель первой четверти XIX в.



Петр Христианович Витгенштейн. Д. Доу. Между 1819 и 1825 гг.


Сергей Григорьевич Волконский. Д. Доу. 1823 г.


Сражение при Лютцене 20 апреля (2 мая) 1813 года. Гравюра Э. Бовине. Первая четверть XIX в.




В сражении при Баутцене 8–9 (20–21) мая 1813 года участвовал С. П. Трубецкой. Рисунок Ж. Белланже. Между 1825 и 1830 гг.


В Битве народов под Лейпцигом 4–7 (16–19) октября принимали участие С. Волконский, П. Пестель, С. Трубецкой, С. Муравьев-Апостол. Гравюра по оригиналу И. Клейна. Первая четверть XIX в.


Император Александр I. Ф. Жерар. Около 1814–1815 гг.


Михаил Федорович Орлов. А. Ризенер. Первая четверть XIX в.


Среди победителей, вступивших в Париж 18 (30) марта 1814 года, был С. Муравьев-Апостол. Гравюра Молло. Вена. Первая четверть XIX в.




Император Наполеон I. Гравюра Ф. Арнгольда по оригиналу Г. Делинга. Первая четверть XIX в.


Павел Пестель в образе Наполеона. Рисунок А. Пушкина. 1826 г.


Русская Правда» Пестеля. Титульный лист и начало второй главы


Памятный знак на месте, где в 1825 году была закопана «Русская Правда»


Памятник Пестелю в Тульчинове


Дом Пестеля в Тульчинове


Кондратий Федорович Рылеев. Рисунок О. Кипренского. Начало 1820-х гг.


Владимир Иванович Штейнгейль. Рисунок Е. Эстеррейха. 1823 г.


В доме Российско-американской компании на Мойке с 1824 года до ареста жил Рылеев и подолгу останавливался барон Штейнгейль



Титульный лист альманаха Кондратия Рылеева и Александра Бестужева «Полярная звезда» на 1825 год


Николай I перед строем лейб-гвардии Саперного батальона во дворе Зимнего дворца 14 декабря 1825 года. В. Максутов. 1861 г.


Восстание 14 декабря 1825 года. В. Тимм. 1853 г.


Вильгельм Кюхельбекер и Кондратий Рылеев на Сенатской площади 14 декабря 1825 года. Рисунок А. Пушкина. Май — июль 1827 г.


Восстание на Сенатской площади. Рисунок К. Кольмана. Конец 1820-х — начало 1830-х гг.


Михаил Павлович Бестужев-Рюмин. Рисунок А. Ивановского (?). 1826 г.

Матвей Иванович Муравьев-Апостол. Рисунок Н. Уткина. 1823 г.


Штаб Черниговского пехотного полка в Василькове


Загрузка...