МИХАИЛ БЕСТУЖЕВ-РЮМИН

Михаил Павлович Бестужев-Рюмин — едва ли не самая загадочная фигура в истории движения декабристов.

Противники оценили его вклад предельно высоко: 25-летний подпоручик был казнен вместе с лидером Южного общества П. И. Пестелем, организатором восстания 14 декабря К. Ф. Рылеевым, руководителем мятежа Черниговского полка С. И. Муравьевым-Апостолом и убийцей генерал-губернатора Петербурга П. Г. Каховским.

Вместе с именами Пестеля, Рылеева, Муравьева-Апостола и Каховского имя Бестужева-Рюмина стало своего рода символом. При этом сложилась парадоксальная ситуация: о других декабристах написаны многочисленные монографии и статьи, а биография, служба и конспиративная деятельность Бестужева-Рюмина оказались вне пристального внимания историков.

Ему посвящено крайне мало специальных исследований. Из наиболее известных — глава в книге С. Я. Штрайха «о пяти повешенных». По сути, это некомментированный свод показаний на следствии, мемуаров и фрагментов художественных произведений. Своего рода вольный пересказ тех же источников — статья Штрайха «Декабрист М. П. Бестужев-Рюмин». Биографию Бестужева-Рюмина написал также популярный ленинградский журналист В. Е. Василенко; правда, это скорее дежурный панегирик казненному декабристу, нежели аналитическая работа. Сравнительно небольшое по объему исследование Е. Н. Мачульского «Новые данные о биографии М. П. Бестужева-Рюмина» насыщено архивным материалом, однако посвящено раннему периоду жизни декабриста — содержит сведения о его детстве и службе в гвардии{418}.

Конечно, Бестужев-Рюмин всегда упоминается в работах о подполковнике С. И. Муравьеве-Апостоле, о деятельности Южного общества и движении декабристов в целом. Но общий тон этих работ задан фразой, вскользь сказанной Пестелем на следствии: Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин «составляют, так сказать, одного человека»{419}.

В начале 1950-х годов известный декабристовед М. К. Азадовский утверждал, что в дореволюционной историографии Бестужева-Рюмина «часто изображали как “тень” Сергея Муравьева-Апостола, как послушного и преданного исполнителя его планов и замыслов, но не проявлявшего собственной инициативы», зато позже усилиями советских историков такое положение было исправлено. Сходное мнение высказал в 1975 году Е. Н. Мачульский: «Только в советское время, благодаря глубокому и разностороннему изучению материалов по истории движения декабристов, его роль в Южном обществе и сама личность декабриста получили достойную оценку в трудах историков»{420}.

Но ни в 1950-х, ни в 1970-х годах ситуация кардинально не менялась — более того, в наши дни она осталась такой же. Никакого «нового взгляда» на роль и место Бестужева-Рюмина в истории декабризма не появилось. По-прежнему на виду — Сергей Муравьев-Апостол, которого Л. Н. Толстой назвал «одним из лучших людей того, да и всякого времени»{421}. Муравьев-Апостол «заслонил» своего младшего друга.

Судить о Бестужеве-Рюмине трудно и по причине скудости личного наследия. Во-первых, он мало что оставил в архивах современников. Во-вторых, перед арестом 3 января 1826 года у декабриста было достаточно времени для уничтожения собственного архива, что он, как известно, и сделал.

Тем не менее главный комплекс документов, с достаточной полнотой характеризующий роль Бестужева-Рюмина в Южном обществе — следственное дело, — прекрасно сохранился и был опубликован в девятом томе серии «Восстание декабристов: Документы и материалы»{422}. Сведения о Бестужеве-Рюмине содержат и десятки других, также опубликованных следственных дел. То, что они не привлекали особого внимания историков, — результат традиционного восприятия Бестужева-Рюмина как «тени великого человека».

Попытаемся уточнить биографические данные и определить истинную роль М. П. Бестужева-Рюмина в Южном обществе.


Род Бестужевых-Рюминых достаточно знатный. Племянник декабриста, известный историк К. Н. Бестужев-Рюмин писал: «По семейному преданию, подкрепленному грамотою, выданною в 1698 году от герольда герцогства Кентского, род наш происходит из Англии, откуда выехал в 1409 году Гавриил Бест. Предок наш Федор Глазастый был братом Даниила Красного, предка графской линии». При Петре Великом, продолжает историк, «жил мой прапрадед Дмитрий Андреевич»; в 1713 году он ездил «в Турцию гонцом и привез ратификацию Прутского мира; за это Петр пожаловал ему свой портрет»{423}. Правда, к началу XIX века фамилия сильно обеднела.

Михаил Бестужев-Рюмин появился на свет 23 мая 1801 года в имении родителей — деревне Кудрешки Горбатовского уезда Нижегородской губернии{424}. Точная дата его рождения стала известна сравнительно недавно: при поступлении на службу семнадцатилетний Бестужев-Рюмин прибавил себе два года, и поэтому в документах появились разночтения.

Он был пятым, младшим ребенком отставного городничего города Горбатова. До пятнадцати лет жил вместе с родителями в Кудрешках, потом семья переехала в Москву{425}.

Об отце декабриста Павле Николаевиче мало что известно. К. Н. Бестужев-Рюмин, ссылаясь на семейные предания, писал, что тот был необразован, небогат, а по характеру жесток и деспотичен. Младшего сына бывший городничий, судя по всему, не жаловал: в 1824 году не дал ему согласия на брак с племянницей декабриста В. Л. Давыдова, а в 1826-м, узнав о казни, заявил: «Собаке собачья смерть»{426}.

Зато мать Екатерина Васильевна, родившая Михаила в 40 лет, любила его — поздний ребенок{427}. Скорее всего, именно поэтому мать долго не хотела отпускать его из дому, хотя старшие ее сыновья учились в Благородном пансионе при Московском университете. О его казни мать, к счастью, не узнала — умерла в конце 1825 года.

Исследователи считали, что Бестужев-Рюмин был недостаточно образован. К примеру, Е. Н. Мачульский утверждал: «В отличие от многих участников движения, получивших блестящее воспитание и образование в Москве или в Петербурге, М. П. Бестужев-Рюмин вырос в деревне, в дворянской семье, имевшей средний достаток, заброшенной в глухую провинцию и, несмотря на знатность своего рода, обреченной на забвение вдали от шумной столичной жизни»{428}.

При ближайшем рассмотрении это совсем не так. Будущий декабрист, как и многие его ровесники, получил вполне приличное домашнее образование. Сначала его воспитывал француз-гувернер, потом наняли преподавателей, иностранных и русских, в том числе известных профессоров Московского университета.

На следствии Бестужев-Рюмин показывал: «Старался я более усовершенствоваться в истории, литературе и иностранных языках. Готовился я быть дипломатом». Либеральные убеждения, по его словам, сформировались поначалу благодаря «трагедиям Вольтера», затем — чтению трудов «известных публицистов» и стихов А. С. Пушкина{429}.

В 1818 году семнадцатилетний Бестужев-Рюмин, прибавив себе два года, держал экзамен на офицерский чин в самом привилегированном военном учебном заведении России — Пажеском корпусе. На экзамене ему следовало показать достаточные для гвардейского офицера знания французского и немецкого языков, истории, географии и математики. Кроме того, готовясь к экзамену, Бестужев-Рюмин, по его словам, «тщательно занимался естественным правом, гражданским, римским и политическою экономиею»{430}.

Для получения чина после экзамена ему надлежало определенный срок «находиться на действительной военной службе». В том же году Бестужев-Рюмин — юнкер лейб-гвардии Кавалергардского полка. Там он служил полтора года, стал эстандарт-юнкером, но в офицеры так и не вышел. С марта 1820-го Михаил — подпрапорщик лейб-гвардии Семеновского полка — по мнению К. Н. Бестужева-Рюмина, инициатором перевода его дяди был командир кавалергардов Н. И. Де-прерадович: «…недовольный его посадкою, просил взять его в другой полк»{431}.

Это маловероятно. Скорее уж причиной перевода стало «нескромное» поведение эстандарт-юнкера{432}. Во всяком случае, в 1819 году приказом по полку он «на три раза» был «наряжен не в очередь» дежурным по эскадрону «за незнание своего дела». И, как показало исследование Е. Н. Мачульского, подобного рода взыскания Бестужев-Рюмин получал нередко.

Однако офицером будущий декабрист не стал и на новом месте службы. В октябре 1820 года начались «беспорядки» в Семеновском полку; в итоге полк раскассировали, большинство солдат и офицеров перевели в армию. Для Бестужева-Рюмина это была серьезная карьерная неудача: гвардейские офицеры имели преимущество в два чина при переводе в армию, а подпрапорщика на вполне законных основаниях перевели «тем же чином». Почти два года службы в гвардии пропали даром.

Об отношении знакомых к событиям конца 1820 года в связи с судьбой Бестужева-Рюмина известно из частной переписки. К примеру, один из друзей семьи, петербуржец, писал родственнику-москвичу: «Бестужева назначили в Полтавский пехотный полк, который стоит в Полтаве… жаль его, бедного. Также этот случай крайне огорчит Павла Николаевича и Катерину Васильевну, но что делать; по крайней мере, они должны утешиться тем, что это участь общая и наказание сие не лично им заслужено. Кажется, и он сделался поскромнее — чувствует, что некоторым образом сам виноват; ибо если [бы] лучше себя вел в кавалергардах, то не имел бы надобности переходить в Семеновский полк»{433}.

Сам же Бестужев-Рюмин сообщал родителям: «Сию минуту еду в Полтаву. Долго ли пробудем, неизвестно, есть надежда, что нас простят. Ради Бога, не огорчайтесь, карьера может поправиться. В бытность мою в Петербурге не успел заслужить прежние вины, но новых не делал и впредь всё возможное старание употреблю сделаться достойным вашей любви. Прощайте. Бог даст, всё переменится»{434}.

Из столицы новые места службы бывших гвардейцев виделись довольно смутно. На самом деле Полтавский полк стоял вовсе не в Полтаве, а неподалеку от Киева, полковой штаб находился в небольшом украинском городке Ржищеве. В январе 1821 года, по прибытии в полк, Бестужев получил, наконец, первый офицерский чин прапорщика. Армейский прапорщик без каких-либо серьезных карьерных перспектив, не бунтовщик, но всё же находящийся «под подозрением» — вот статус Бестужева-Рюмина к моменту вступления в тайное общество.

«Перевод в армию пресек все мои надежды; тут сделано мне было предложение вступить в общество; я имел безрассудность согласиться», — утверждал он на следствии{435}.

Личность Бестужева-Рюмина, его деятельность в тайных обществах вызывала у современников неоднозначные, чаще всего отрицательные оценки.

Негативно характеризовал Бестужева на следствии генерал-майор М. Ф. Орлов, лидер «раннего декабризма», позже отошедший от заговора: «Бестужев с самого начала так много наделал вздору и непристойностей, что его к себе никто не принимает». Военный историк А. И. Михайловский-Данилевский, не сочувствовавший заговорщикам, но по делам службы лично знавший Бестужева-Рюмина, утверждал позже: тот «играл в обществах роль шута» и «вел себя так ветрено, что над ним смеялись». Не пощадил казненного товарища по Южному обществу и Н. В. Басаргин, почти 30 лет спустя написавший, что сердце у Бестужева-Рюмина «было превосходное, но голова не совсем в порядке». В мемуарах же И. Д. Якушкина Бестужев-Рюмин и вовсе характеризуется как «взбалмошный и совершенно бестолковый мальчик» и даже «странное существо», причем, по мнению мемуариста, «в нем беспрестанно появлялось что-то похожее на недоумка»{436}. А Е. И. Якушкин, ссылаясь на мнение отца, и вовсе называет Бестужева-Рюмина дураком{437}.

Примеры можно множить, но тенденция очевидна.

Но коли Михаил Бестужев был «взбалмошный и бестолковый мальчик», «шут» и «недоумок», едва ли не душевнобольной и даже просто «дурак», уместно предположить, что Верховный уголовный суд ошибся в оценке его деятельности. В связи с этим уточним его положение в структуре тайного общества.

Южное общество стараниями Пестеля оформилось в 1821 году и действовало на достаточно обширной территории: по сути, чуть ли не на всей Украине, где были расквартированы войсковые части западной 1-й и южной 2-й армий. Заговор был четко структурирован. Руководила всем обществом могущественная и тщательно законспирированная (по крайней мере так хотелось думать самим заговорщикам) Директория во главе с председателем полковником Пестелем. Кроме председателя, среди директоров — генерал-интендант 2-й армии А. П. Юшневский, он же «блюститель», секретарь Директории. Заочно в Директорию был избран служивший в Гвардейском генеральном штабе Никита Муравьев — «для связи» с Петербургом». Директории подчинялись три отделения или, как их называли, управы.

Окончательно управы сложились в 1823 году. У каждой из них были свои руководители. Центр первой управы находился в Тульчине — месте дислокации штаба 2-й армии. Управой этой, как и Директорией, руководил Пестель. Своего рода столица второй управы — уездный город Васильков, где располагался штаб 2-го батальона Черниговского пехотного полка, входившего в состав 1-й армии. Командир батальона, подполковник С. И. Муравьев-Апостол, был председателем этой управы. Центром же третьей управы, во главе с отставным подполковником В. Л. Давыдовым и генерал-майором С. Г. Волконским, была деревня Каменка, имение Давыдова.

Существовала в заговоре и собственная иерархия, определявшая место каждого участника в составе организации. По показаниям Пестеля и Юшневского, «внутреннее образование общества заключалось в разделении членов оного на три степени» — «братьев», «мужей» и «бояр».

«Братом назывался всякий новопринятый», ему «объявляться долженствовало просто намерение ввести новый конституционный порядок без дальнейших объяснений». «Мужами» именовались «те, которые из прежних уклонившихся членов были вновь приняты»; иначе говоря — согласившиеся в 1821 году с роспуском Союза благоденствия, но потом вошедшие в Южное общество. В тот же разряд мог попасть и не состоявший в Союзе благоденствия — в том случае, если «по образу своих мыслей был склонен к принятию республиканского правления за цель». Собственно, «мужи» отличались от «братьев» именно знанием «сокровенной» цели — установления республиканского правления в России. Наконец, «боярами именовались только те, которые, не признав разрушения общества, вновь соединились». Как подчеркивал Пестель, присуждение состоявшему в обществе степени «боярина» — компетенция Директории. Предполагалось, что обо всех планах тайной организации следует оповещать только «бояр», именно с ними Директории надлежало консультироваться в самых важных случаях. Кроме того, по словам Юшневского, «бояре имели право принимать новых членов сами собою, давая только знать о том начальнику управы. Прочие же не имели права принимать без дозволения и удостоверения стороною самой управы о качествах предлагаемого члена»{438}.

В Южном обществе Бестужев-Рюмин был «боярином» и сопредседателем Васильковской управы. Если бы современники и впрямь считали его шутом, дураком, недоумком, 22-летний армейский прапорщик не поднялся бы столь высоко в иерархии заговора, не был бы на равных с генералами и штаб-офицерами. С этим выводом нельзя не считаться.

Впрочем, в документах о времени вступления Бестужева-Рюмина в тайное общество и его первоначальном статусе существуют серьезные разночтения.

Согласно собственным показаниям Бестужева, заговорщиком он стал в январе 1823 года. Принимал его в общество Сергей Муравьев-Апостол, а произошло это во время «Киевских контрактов» — ежегодной зимней ярмарки, где, в частности, заключались подряды на поставки для войсковых частей{439}. «Киевские контракты» — вполне легальный повод для встреч заговорщиков. В этот период и проводились съезды руководителей тайного общества.

Показание Бестужева-Рюмина о дате приема в общество подтвердил Пестель{440}. После окончания следствия эта дата попала в знаменитый «Алфавит членам бывших злоумышленных тайных обществ», составленный правителем дел Следственной комиссии А. Д. Боровковым, а оттуда — на страницы других биографических справочников по истории тайных обществ{441}.

Однако показания Бестужева-Рюмина и Пестеля опровергаются Муравьевым-Апостолом — «главным свидетелем» по делу о вступлении Бестужева в общество. По его словам, Бестужева-Рюмина он принял «в течение 1822 года»{442}. Это расхождение не случайно.

Как известно, в январе 1823 года Бестужев-Рюмин был на киевском съезде руководителей Южного общества, причем участвовал в работе съезда уже как «боярин» и сопредседатель Васильковской управы, а потому имел право решающего голоса. А в «бояре» заговорщика могла принять только Директория, в которую Муравьев-Апостол тогда не входил, и только Директория имела полномочия назначить Бестужева сопредседателем управы.

М. В. Нечкина выдвинула гипотезу, объясняющую это противоречие: Бестужев-Рюмин принят в общество не только С. И. Муравьевым-Апостолом; в его случае была задействована «редкая форма приема нового члена на общем собрании руководителей»{443}. Правда, документов, подтверждающих это предположение, пока не обнаружено. Да и вряд ли полковник Пестель, генерал-интендант Юшневский, генерал-майор Волконский и подполковник Давыдов согласились бы принять в общество сразу «боярином» никому из них не знакомого прапорщика. Но даже если согласие на это по каким-то неизвестным причинам и было получено, остается необъясненным странный факт присутствия только что принятого заговорщика на съезде лидеров «южан».

Более вероятно, что Бестужев-Рюмин действительно был принят в общество Сергеем Муравьевым в 1822 году. При этом возможно даже, что он был посвящен «прямо в мужи, минуя степень братьев» (о допустимости такого варианта говорил в своих показаниях Пестель{444}). В ходе же съезда 1823 года южная Директория первый и единственный раз реализовала свое право «назначать» в «бояре» и в руководители управ. И только пройдя через эту процедуру, Бестужев-Рюмин мог быть допущен на съезд. Значит, на то были основания; «недоумка» и «шута» столь высоко не оценивают.

С 1823 года Бестужев-Рюмин стал одним из самых деятельных заговорщиков, и вполне логично, что свой конспиративный стаж он отсчитывал именно с этой даты. Скорее всего, именно поэтому и Пестель считал, что Бестужев-Рюмин был принят в общество именно в 1823 году: ранее на глаза не попадался, не запомнился.

И здесь важно понять, чем руководствовалась Директория, принимая Бестужева в «бояре».

Очевидно, что одного поручительства Сергея Муравьева было мало. Пестелю, властному и решительному директору, нужны были не слова, а дела. До 1823 года Бестужеву похвастаться было нечем. Своеобразной проверкой для него стали переговоры с Польским патриотическим обществом.

О существовании польского заговора Муравьеву и Бестужеву рассказал польский помещик, отставной генерал граф Александр Хоткевич на тех же «Киевских контрактах» 1823 года. Через несколько дней Бестужев-Рюмин «о сем донес Директории», которая, в свою очередь, дала ему «порученность» разработать и заключить с поляками договор. Видимо, тогда и определился статус Бестужева-Рюмина: не будучи «боярином», он не мог вести переговоры от имени общества. При этом у Бестужева-Рюмина состоялась первая встреча с Пестелем, предупредившим начинающего конспиратора о возможности получить «несколько пуль в лоб», если он решится на предательство{445}.

Собственно, платформа для объединения обществ была. «Итак, по правилу народности (то есть согласно праву наций на самоопределение. — О. К.) должна Россия даровать Польше независимое существование»{446}, — гласил программный документ Южного общества.

Но одно дело теоретические рассуждения о «правиле народности» и совершенно другое — решимость действовать практически. Участники съезда, заслушав доклад Бестужева-Рюмина, согласились на переговоры с поляками, но реально предоставить Польше независимость, отторгнув от России немалую территорию, они еще не были готовы. «Его предложение было даже поводом некоторого негодования между сочленов», — показывал на следствии Волконский, а генерал Орлов, судя по его показаниям, узнав о переговорах, сказал Бестужеву: «Вы сделали вздор и разрушили последнюю нить нашего знакомства. Вы не русский; прощайте»{447}.

Бестужева-Рюмина это не остановило. Похоже, он считал, что независимость Польши — не слишком высокая цена помощи поляков при подготовке и проведении русской революции. В сентябре 1823 года он совершил «вояж в Вильно», где, по показаниям М. И. Муравьева-Апостола, «должен был снестись с одним посланным от польского общества» (правда, сам Бестужев-Рюмин на следствии объяснял свой «вояж» личными мотивами){448}. География последующих переговоров Бестужева-Рюмина с поляками прослеживается по показаниям Волконского: кроме Вильно — «Киев, Житомир, Васильков и Ржищев»{449}.

Сам Бестужев-Рюмин показывал на следствии, что в переговорах с поляками Сергей Муравьев практически не участвовал, «ни во что почти не входил»{450}. Согласно анализируемым Л. А. Медведской архивным источникам, Муравьев действительно редко присутствовал на совещаниях с поляками и довольствовался ролью наблюдателя. По показаниям польского заговорщика подполковника Северина Крыжановского, «Муравьев говорил мало, и хотя я всегда обращал речь к Муравьеву, но Бестужев не давал ему отвечать, а только сам всё говорил»{451}. Это подтверждает и сам Бестужев: «Муравьев виделся с Кры-жановским в то же время, как и я. Но в дела ни с ним, ни с Городецким (другой эмиссар Польского патриотического общества. — О. К.) не вмешивался»{452}. Естественно, если бы Муравьев стремился активно участвовать в дискуссии, младший товарищ вряд ли мог «не дать» ему это сделать.

Роль Бестужева в переговорах с поляками оценила и Следственная комиссия: ему ставилось в вину «составление умысла» «на отторжение областей от империи», в то время как Сергей Муравьев обвинялся лишь в «участии» в этом умысле{453}.

Переговоры с Польским патриотическим обществом проходили успешно. Бестужев, выполняя данное ему в Киеве поручение, предложил полякам заключить устный договор, текст которого он представил для окончательного утверждения в Директорию. Согласно этому договору, Польше предоставлялась независимость, при этом поляки могли «рассчитывать на Гродненскую губернию, часть Виленской, Минской и Волынской». Кроме того, русские заговорщики брали на себя обязанность «стараться уничтожить вражду, которая существует между двумя нациями», считая, что «в просвещенный век» интересы «всех народов одни и те же и что закоренелая ненависть присуща только варварским временам»{454}.

Поляки же, в свою очередь, обязаны были признать свою подчиненность южной Директории, начать восстание одновременно с выступлением русских, помешать великому князю Константину вернуться в Россию, блокировать расквартированные на территории Польши русские войска, не давая им выступить. Польское патриотическое общество обязывалось предоставить русским заговорщикам сведения о европейских тайных обществах, а после победы революции «признать республиканский порядок»{455}.

За успехи, достигнутые на переговорах с поляками, «блюститель» Южного общества Юшневский выразил Бестужеву-Рюмину благодарность.

Стоит отметить, что в начале 1825 года переговоры с поляками взялся вести сам Пестель. Причем, по его собственным показаниям, согласованный Бестужевым текст договора был отвергнут. С польскими эмиссарами Пестель обращался не так, как Бестужев. «Во всех сношениях с ними, — показывал Пестель на следствии, — было за правило принято поставить себя к ним в таковое отношение, что мы в них ни малейше не нуждаемся, но что они в нас нужду имеют, что мы без них обойтиться можем, но они без нас успеть не могут; и потому никаких условий не предписывали они нам, а напротив того — показывали готовность на все наши требования согласиться, лишь бы мы согласились на независимость Польши»{456}. Вопрос о территориальных уступках полякам Пестель старался вообще не поднимать на переговорах.

Вмешательство председателя Директории погубило всё дело. Поляков оскорбил тон русского заговорщика, который присвоил право на решение вопросов польской независимости. Начавшись в январе 1825 года, официальные переговоры Пестеля с Польским патриотическим обществом тогда же и были прерваны, хотя, конечно, неофициальные контакты продолжались. Зато в ходе переговоров с поляками выяснилась главная функция Бестужева-Рюмина в Южном обществе — так сказать, «партийное строительство».

Второе важнейшее предприятие Бестужева-Рюмина по укреплению структуры заговора — присоединение к Южному обществу радикально настроенного Общества соединенных славян.

О «славянах» и уставе их организации рассказал Бестужеву и Муравьеву бывший семеновец, капитан Пензенского пехотного полка А. И. Тютчев. «Я просил Тютчева, — показывал на следствии Сергей Муравьев, — стараться достать сей устав, что он действительно через несколько дней и исполнил».

Правда, как и в случае с поляками, от непосредственных переговоров со «славянами» Муравьев опять-таки самоустранился. На этот раз — полностью. «Сношения между нашим и славянским обществами, — показывал он, — были препоручены Бестужеву, сам же я непосредственно с оными не сносился»{457}. Бестужева «славяне» считали инициатором объединения, именно он председательствовал на всех «объединительных» совещаниях. Слияние обществ произошло в августе—сентябре 1825 года во время маневров 3-го пехотного корпуса под украинским местечком Лещин недалеко от Житомира.

Переговоры со «славянами» оказались весьма трудными. Слишком серьезными были различия в понимании конечных целей и задач заговора, на что указывает С. С. Ланда в исследовании «Дух революционных преобразований»{458}. «Южан» не увлекала идея славянского единства, «славяне» же были далеки от идеи немедленной военной революции. Тем не менее Бестужев-Рюмин заставил «славян», как до того поляков, прислушаться к его мнению.

В тайной организации Бестужев был известен как непревзойденный оратор. Многие «южане» на следствии вспоминали его выступления на различных декабристских совещаниях; существовали и письменные варианты этих «речей», как называл свои выступления сам Бестужев. «Пламенным оратором», который «имел агитаторские способности, чувствовал их в себе и любил говорить», считала его М. В. Нечкина. О «неистовой страсти», которой были пронизаны эти «речи», писал Н. Я. Эйдельман, а М. К. Азадовский даже утверждал, что эти «речи» должны «занять свое место в истории русской литературы»{459}.

Между тем при анализе пересказов этих «речей» приходится признать, что их эффект был обусловлен не только и не столько природной «пламенностью» или «страстностью» оратора, сколько профессионализмом.

Бестужев, судя по документам, не доверял импровизациям: почти все выступления сначала записывал, редактировал, а произносил в полном соответствии с правилами риторики. Приемам же ораторского мастерства учил будущего декабриста А. Ф. Мерзляков, литератор и филолог, друг В. А. Жуковского, получивший в 1804 году в Московском университете кафедру «российского красноречия и поэзии»{460}. Мерзляков был автором популярного учебника красноречия — «Краткой риторики, или Правил, относящихся ко всем родам сочинений прозаических», к 1820-м годам выдержавшего несколько изданий.

«Слово, речь в тесном смысле означает рассуждение, составленное по правилам искусства и назначенное к изустному произношению. Сие рассуждение заключает в себе одну какую-нибудь мысль, которая объясняется или доказывается для убеждения слушателей», — внушал Мерзляков своим ученикам{461}. Такой мыслью для Бестужева-Рюмина была идея присоединения «славян» к Южному обществу — к ней он и сводил все «речи».

Мерзляков, следуя риторической традиции, учил, что оратор должен «действовать не на один только разум человека, но на все его душевные силы», причем сначала следует «привязать к себе всё его внимание»{462}. Именно так, приковывая к себе внимание слушателей, удивляя их, Бестужев-Рюмин начинал переговоры и с поляками, и со «славянами».

Как правило, первая реакция собеседников была отрицательной. Экзальтированность, горячность и при этом обтекаемость бестужевских формулировок способны были скорее оттолкнуть, чем приблизить слушателей. По показаниям полковника Северина Крыжановского, напор Бестужева в первый момент обескуражил поляков. Согласно «Запискам» Горбачевского, при первой встрече со «славянами» Бестужев также произвел неблагоприятное впечатление{463}. Это подтверждается и показаниями «славян» на следствии. Однако в обоих случаях заговорщик сумел заинтересовать слушателей.

Согласно тому же Мерзлякову, после того как первая цель достигнута, следует пускать в ход систему аргументов и доводов, помня, что «убеждение рассудка» служит оратору средством достижения другой цели — «сильнейшего воспламенения страстей»: только так можно «действовать на волю»{464}.

Бестужев-Рюмин точно следовал риторическим правилам. При этом «разжечь страсти» было не так уж и сложно. Молодые армейские заговорщики, не успевшие повоевать, мечтали о «своем Тулоне», хотели заслужить благодарность отечества и горели желанием немедленного действия.

Именно поэтому «славянам» сразу же было предложено стать знаменитыми. По словам «славянина» прапорщика В. Бесчасного, уже на первом заседании Бестужев говорил, что «довольно уже страдали» и «стыдно терпеть угнетение», что «все благомыслящие люди решились свергнуть с себя иго», ведь «все унижены и презрены слишком — а в особенности офицеры», а значит, «благородство должно одушевлять каждого к исполнению великого предприятия — освобождению несчастного своего отечества». В итоге «избавителей» ждут «слава… в позднейшем потомстве», «вечная благодарность отечества»{465}.

Этот довод повторялся на каждом собрании. «Великое дело совершится, и нас провозгласят героями века», — убеждал Бестужев «славян»{466}.

Для того чтобы стяжать славу, одних слов было недостаточно, необходимо было немедленно перейти к делу. Цель же «славянского» общества — объединение всех славянских племен в единую федерацию — оставалась весьма отдаленной. «Ваша цель, — доказывал Бестужев-Рюмин, — очень многосложна, а потому едва ли можно достигнуть ее когда-нибудь»{467}. «Южане» предлагали им другую цель, достижимую — установление в России республики и освобождение народа от «угнетения». Для этого нужно не так уж и много: произвести военную революцию и убить императора. «Поэтому, если хотят променять цель невозможную на истинно для России полезную, то они должны присоединиться к нашему обществу», — объяснял подпоручик{468}.

Изучая объединительные «речи» Бестужева-Рюмина, нетрудно убедиться, что практически все они построены на, мягко говоря, недостоверной информации. Так, например, он сообщил «славянам», что «для исполнения сего предприятия в 1816 году писана была конституция и очень хорошо обдумана, которую князь Трубецкой возил за границу, для одобрения к известнейшим публицистам» — «великим умам» эпохи{469}.

Как известно, в 1816 году в обществе еще не было никакой «конституции», да и через девять лет далеко не все заговорщики были едины в конституционных устремлениях. Конечно же, князь Трубецкой «конституцию» за границу не возил и везти не собирался; соответственно, никакого одобрения у «известнейших публицистов» она не получала.

«Дабы присоединить их («славян». — О. К.) к нашему обществу, нужно было им представить, что у нас всё обдумано и готово. Ежели бы я им сказал, что конституция написана одним из членов, то “славяне”, никогда об уме Пестеля не слыхавшие, усумнились бы в доброте его сочинения. Назвал же я “славянам” Трубецкого, а не другого, потому что из членов он один возвратился из чужих краев; что живши в Киеве[4], куда “славяне” могли прислать депутата, Трубецкой мог бы подтвердить говоренное мною, и что быв человек зрелых лет и полковничьего чина, он бы вселил более почтения и доверенности, нежели 23-летний подпоручик», — показывал Бестужев-Рюмин на следствии{470}.

«Славянам» было рассказано и об огромных военных силах, которыми располагает Южное общество. Дабы убедить их, Бестужев с помощью С. И. Муравьева-Апостола устроил общее собрание «славян» и Васильковской управы. «Славяне» «застали у Муравьева и Бестужева блестящее общество видных военных, перед которыми им пришлось бы стоять навытяжку на каком-нибудь параде или при случайном разговоре», — отмечает М. В. Нечкина{471}. Присутствие на собрании полковых командиров А. 3. Муравьева, В. К. Тизенгаузена, И. С. Повало-Швейковского и нескольких штаб-офицеров должно было произвести — и, конечно, произвело — на «славян» должное впечатление.

Аргументация Бестужева-Рюмина в беседах со «славянами» и поляками дает возможность судить о методах, использованных им на переговорах. Полякам, как уже отмечалось выше, было объявлено, что «в просвещенный век, в который мы живем», вражда наций — анахронизм, «интересы всех народов одни и те же», а «закоренелая ненависть присуща только варварским временам». В беседах же со «славянами» Бестужев использовал совсем иной аргумент: «Надобно больше думать о своих соотечественниках, чем об иноземцах»{472}. Россия противопоставлялась иным странам: «Мы, русские (курсив мой. — О. К.), должны иметь единственно в предмете на твердых постановлениях основать свободу в отечественном крае»{473}. А после присоединения Общества соединенных славян к Южному обществу Бестужев-Рюмин и вовсе запретил «славянам» общаться с поляками{474}.

Правда, порой Бестужев действовал методом проб и ошибок. Ошибки случались, когда заговорщик отступал от теории своего учителя и пытался апеллировать не к чувствам, а к разуму собеседников. На одном из совещаний он, например, попытался развить мысль о материальных выгодах, которые участники революции могут получить после ее победы. М. В. Нечкина обращает особое внимание на свидетельство одного из присутствовавших на этом совещании: Бестужев-Рюмин «со слезами в глазах, указывая на свои подпоручьи погоны, повторял, что “не в таких будем, а в генеральских”». По мнению исследовательницы, «славяне» были возмущены столь явным меркантилизмом Васильковского лидера, и ему с трудом удалось отвлечь их внимание от инцидента{475}.

Трудно судить о степени достоверности этого эпизода. Но если даже «славяне» в самом деле искренне возмутились, это — одна из немногих ораторских неудач Бестужева на переговорах. В любом случае его «речи» убедили потенциальных сторонников. Немедленные активные действия, исполнение патриотического долга, «слава в позднейшем потомстве» — этим нехитрым набором Бестужев подчинил себе волю молодых офицеров. Они услышали то, что хотели.

Дабы окончательно закрепить победу, на одном из последних заседаний Бестужев-Рюмин, согласно показаниям П. И. Борисова, потребовал — и получил — от «славян» клятву «не щадить своей жизни для достижения предпринятой цели, при первом знаке поднять оружие для введения конституции». И «сию клятву подтвердили, целуя образ, который Бестужев снял [со] своей шеи». Со «славян» также было взято слово до начала переворота не выходить в отставку и не просить перевода в другую часть. При этом, по их свидетельствам, достойный ученик Мерзлякова хвалил их «решимость приступить к перевороту и старался внушить еще более рвения к достижению сей цели»{476}.

Для вящей убедительности Бестужев потребовал себе полный список членов Общества соединенных славян и отметил в нем тех, кто готовился в цареубийцы. О том, что список, согласно правилам конспирации, сразу же был сожжен, «славяне» не догадывались.

Бестужеву не всегда удавалось достичь задуманного лишь с помощью своих ораторских способностей. И тогда в ход шли другие методы. В частности, в деле укрепления структуры тайного общества он умело использовал интригу. Пример тому — история с майором Пензенского пехотного полка Спиридовым.

Михаил Матвеевич Спиридов происходил из богатой семьи русских аристократов. По материнской линии он приходился внуком знаменитому историку М. М. Щербатову и родственником самому Бестужеву-Рюмину (дед последнего был кузеном Щербатова). Скорее всего, четвероюродные братья были знакомы с детства; по крайней мере точно известно, что старший брат Михаила Бестужева Николай в 1810-х годах жил в московском доме Спиридовых{477}.

Майор Спиридов вступил в Общество соединенных славян непосредственно перед его слиянием с Южным и по прямой просьбе Бестужева-Рюмина. По мнению М. В. Нечкиной, «по типу своему этот человек более подходил к Южному обществу, и, вероятно, Муравьев и Бестужев надеялись на то, что этот знатный по происхождению дворянин, родственник князьям Щербатовым, будет проводником их замыслов в скромной среде Соединенных славян». «Но, — продолжает Нечкина, — надежды их не оправдались, и Спиридов стал вести себя самостоятельно, противореча руководителям Васильковской управы»{478}. В частности, Спиридову не понравился «Государственный завет» — составленная Бестужевым под диктовку Пестеля и предоставленная «славянам» краткая выжимка из «Русской Правды»{479}. Майор желал видеть свою страну не республикой, а конституционной монархией, не соглашался с идеей отмены сословий и предложенными Пестелем путями решения национального вопроса в России. На многие пункты этого документа он «написал было свои возражения»{480}, которые пытался высказать Бестужеву, и просил гласного обсуждения вопроса.

Однако Бестужев-Рюмин убеждал «славян», что рассматривать этот документ на «объединительных» совещаниях «совершенно лишнее» — «из сего могут произойти ссоры и несогласия». Когда же Спиридов попытался настоять на своем, началось то, что, по мнению «славян», называлось «интрига подпоручика Бестужева-Рюмина насчет отдаления майора Спиридова»{481}.

На одном из совещаний (проходившем в отсутствие Бестужева) Спиридов был избран «посредником» между «славянами» и «южанами», то есть фактически получил права «боярина», руководителя управы. И суть интриги состояла в том, чтобы не допустить этого. Бестужев потребовал нового собрания «для поправления сей ошибки»{482}.

Но выборы уже прошли, отменять их итоги было неудобно. По крайней мере среди демократически настроенных «славян» это было не принято. И Бестужев нащупал единственно возможный в таком случае ход — решил изменить структуру подчинения «славян» Южному обществу. Было предложено назначить не одного «посредника», а двух: от пехоты и от артиллерии. Из руководителя управы тайного общества «посредник» превратился в представителя «профессиональной» группы в Васильковской управе. Одним из таких «посредников» всё же остался непокорный майор, другим был избран артиллерийский подпоручик И. И. Горбачевский.

Если подводить итоги «объединительной» деятельности Бестужева в среде «соединенных славян», следует признать, что на самом деле члены «славянского» общества не были интересны Бестужеву ни как личности, ни как носители определенных идей, ни даже как представители иной формы конспиративной организации. На следствии, опровергая одно из показаний «славян», он скажет: «…я даже не припишу этого их раздражению против меня, но только малому навыку мыслить и некультурности», — а в другом показании добавит: «…я из “славян” пятой доли не знал, ибо видел их толпою, и то только три раза»; «как “славяне” были многочисленны и незначащи, то разделя их на управы, я не давал себе труда узнавать поименно членов, предполагая в случае нужды снестись с начальниками управ» (курсив мой. — О. К.){483}.

В связи с этим следует признать справедливым вывод М. В. Нечкиной: Бестужев смотрел на членов Общества соединенных славян «как на орудие революции, пушечное мясо» и в ходе «объединительных» совещаний «ловко провел “славян”»{484}.

Кроме ораторского дарования и умения вести интригу, подпоручик Бестужев-Рюмин обладал и незаурядным актерским талантом. Это хорошо видно из истории его взаимоотношений с собственным полковым командиром полковником В. К. Тизенгаузеном.

Василий Карлович Тизенгаузен был в 1824 году принят в Южное общество Сергеем Муравьевым-Апостолом. Среди декабристов он был одним из самых старших, к моменту вступления в заговор ему уже исполнилось 44 года. За плечами полковника был немалый боевой опыт: в армии он начал служить с 1799 года, в военных действиях принимал участие с 1808-го{485}.

Принятый в общество всего лишь с правами «брата», Тизенгаузен не был убежденным заговорщиком, желание «порвать» с заговором возникало у него постоянно. Чтобы быть подальше от Васильковских лидеров, он добивался перевода в другой полк или отставки. «Подполковник Муравьев при брате своем и, помнится, при подпоручике Бестужеве-Рюмине на коленях усерднейшим образом просил меня неотступно оставить намерение мое», — показывал Тизенгаузен на следствии{486}.

Васильковским лидерам, чтобы удержать полковника от исполнения его «намерений», пришлось даже прибегнуть к помощи Пестеля. «Просили меня Бестужев и Муравьев в разговоре с Тизенгаузеном прилагать много жару и говорить о начале действий в 1825 году… ибо по его характеру сие им нужно», — показывал Пестель{487}.

После ареста в январе 1826 года Тизенгаузен понял, что главная его «вина» состояла не в участии в заговоре как таковом, а в попустительстве «преступным предприятиям» подпоручика Бестужева-Рюмина, благодаря которому тот имел прекрасную возможность путешествовать по делам общества по Украине, Польше и России. «Он был главным связующим звеном между заговорщиками», — утверждал начальник штаба 1-й армии барон К. Ф. Толь{488}, и эти слова справедливы.

Кроме упоминавшихся выше Вильно, Киева и Житомира, Бестужев-Рюмин много раз бывал в Тульчине, Каменке и Линцах — месте квартирования штаба Вятского пехотного полка, которым командовал Пестель. В 1823 году он тайно совершил поездку в Москву для «склонения некоторых членов к содействию» в реализации «Бобруйского заговора», предусматривавшего военное восстание и «арестование» императора на летнем смотре под Бобруйском. Бывал Бестужев и в Хомут-це — полтавском имении Муравьевых-Апостолов, и в Умани — месте службы князя Волконского. Известно, что в 1823–1825 годах он месяцами жил в Василькове у Сергея Муравьева.

Между тем дисциплина требовала нахождения всех офицеров при полку. В отношении же бывших семеновцев, сосланных на юг после «истории» 1820 года, лишенных права не только на отставку и отпуск, но даже на командировки, это правило должно было действовать и вовсе неукоснительно.

На следствии Тизенгаузен убедил себя в том, что виновником всех его бед был именно Бестужев-Рюмин, и пытался дать ответ (не только следствию, но прежде всего самому себе), как же он, немолодой полковник, поддался обаянию обер-офицера и не только не «отстал» от общества, но и постоянно нарушал воинскую дисциплину. Практически в каждом своем показании он сам, без давления Следственной комиссии, возвращался к этой теме.

«Несмотря на либеральные идеи Бестужева, — пишет он в одном из таких показаний, — я всегда его считал за пустого и нимало не опасного для общества офицера. Суждения его мне всегда казались столь странными, что я часто над оными смеялся и принимал за бредни. Он никогда почти не выдерживал моего взгляда, и мне кажется, что он меня очень боялся; ибо почти всегда, когда я только начинал укорять его за бессмысленные его рассуждения и неосновательность оных ему доказывать, то он обыкновенно молчал, потупя взор вниз. Вижу, и ясно, что я в нем ошибался, и сильно ошибался! Кто в состоянии проникнуть все изгибы черной души?»{489}

Это показание весьма примечательно. Если не принимать во внимание его эмоциональный тон, то надо признать, что Тизенгаузен довольно точно описывает характер своих отношений с Бестужевым-Рюминым. Действительно, скорее всего, начались эти отношения с насмешек старшего и опытного полковника над молодым прапорщиком.

Однако Тизенгаузен ошибался, и ошибался сильно, утверждая, что Бестужев его боялся. Его подчиненный был в тайном обществе на равных не только с полковниками, но и с генералом Волконским, к его мнению прислушивался Пестель, он вел сложнейшие переговоры с польским обществом и «славянами». По заговорщицкой «табели о рангах» Бестужев-Рюмин стоял на две ступени выше Тизенгаузена.

Видимо, Бестужев быстро нащупал «слабую струну» своего полкового командира: Тизенгаузен кичился перед ним опытностью, считал себя вправе поучать его, «укорять» за «бессмысленные рассуждения». Бестужев же не возражал, умело играя роль покорного слушателя — «молчал, потупя взор вниз» — и взамен получал не только полную свободу передвижения, но и казенные подорожные: путешествовать иначе, «частным образом», бывший семеновец не мог.

Справедливости ради надо отметить, что в двадцатых числах ноября 1825 года Тизенгаузен арестовал подпоручика на десять дней. Причиной ареста послужила почти полуторамесячная отлучка Бестужева из полка (всё это время он жил в Василькове у Муравьева). Правда, через несколько дней полковник выпустил подчиненного из-под ареста по уважительной причине: в Москве скончалась его мать и серьезно заболел отец.

Бестужев-Рюмин обещал Тизенгаузену поехать в Киев и оттуда подать корпусному командиру просьбу об отпуске. Но, как известно, вместо Киева он отправился в Васильков. Последовавшее через несколько дней восстание черниговцев заставило его оставить первоначальные намерения.

«Бестужев должен быть изверг, чудовище! — Как забыть так скоро кончину матери и просьбы умирающего отца? — Гнусное чудовище и тогда, если адская роль, чтобы только меня обмануть ложными письмами из Москвы, была его изобретения или выдумана его другом Муравьевым»{490}, — сокрушался после ареста командир полтавцев.

Последний период существования Южного общества декабристов, как известно, ознаменовался тяжелым кризисом в его руководстве. Ситуация была в 1935 году проанализирована М. В. Нечкиной, впервые заговорившей о том, что этот период прошел под знаком острого соперничества двух южных руководителей — Пестеля и Сергея Муравьева-Апостола{491}. Впоследствии ее выводы были подхвачены другими исследователями.

Собственно, главный пункт разногласий Пестеля и Муравьева состоял в тактической последовательности действий. Пестель, помимо упований на Петербург как на место, где должна начаться хорошо подготовленная военная революция, был уверен в том, что первым шагом в этой революции должно стать уничтожение императорской семьи. В отличие от него Сергей Муравьев настаивал, что убивать всю «фамилию» не нужно, достаточно «лишить жизни» государя, а восставать надо немедленно — и не в Петербурге, а на юге. Образцом для подражания была для Муравьева испанская революция, поднятая подполковником Рафаэлем Риего в 1820 году, начавшаяся вдалеке от столицы и завершившаяся победой инсургентов.

Тактические разногласия сопровождались личным соперничеством двух руководителей. Пестель был известен современникам как властный, спокойный и холодный прагматик, сторонник крайних мер не только в отношении царской семьи, но будущего государственного строительства. Готовя военную революцию, он постепенно прибирал к рукам своих воинских начальников, используя при этом подкуп и шантаж{492}. В тайном обществе Пестеля уважали и боялись, но не любили, многие подозревали его в желании узурпировать власть после победы революции и называли «русским Бонапартом».

В отличие от него, «русский Риего» Сергей Муравьев-Апостол воплощал в себе романтический дух тайных обществ. Его политические взгляды были весьма расплывчаты, о возможных последствиях будущего переворота он почти не думал. Революцию он считал результатом не длительной подготовки, а горячей революционной импровизации. Властность, жесткость и рассудочность Пестеля были для него неприемлемы.

«Васильковская управа была гораздо деятельнее прочих двух и действовала гораздо независимее от Директории, хотя и сообщала к сведению то, что у нее происходило», — сообщал Пестель на следствии. «В Тульчине подчеркнуто рассматривали нас скорее как союзников Общества, нежели как составную его часть»{493}, — подтверждал его слова Бестужев-Рюмин. Однако вопрос о роли самого Бестужева в этом кризисе никогда историками не ставился; предполагалось, что в споре с Пестелем он безусловно поддерживал друга.

Судя же по документам, позиция Бестужева-Рюмина была совсем не так однозначна. Это первым подметил в 1825 году полковник С. П. Трубецкой — руководитель Северного общества, личный враг Пестеля и близкий приятель Сергея Муравьева. Приехав в Киев, Трубецкой поставил перед собой задачу ограничить влияние Пестеля на юге и сделал ставку на сепаратные переговоры с Васильковской управой.

«Я видел, — показывал Трубецкой на следствии, — что хоть он (Бестужев-Рюмин. — О. К.) и не доверяет во многом Пестелю, в коем он видит жестокого и властолюбивого человека, но между тем обольщен его умом и убежден, что Пестель судит весьма основательно и понимает вещи в их настоящем виде. Я старался оспаривать принятые Бестужевым мысли Пестеля понемногу, чтоб тем вернее достичь моего намерения». Зная о близости Бестужева к председателю южной Директории, Трубецкой хотел сделать Бестужева своим «агентом» во вражеском стане, поручил ему «наблюдать за Пестелем»{494}. Трубецкой был убежден, что Бестужев-Рюмин действительно выполнял его просьбу.

Однако когда следователи, основываясь на показаниях Трубецкого, задали Бестужеву вопрос: «Что побуждало их (заговорщиков. — О. К.) к сему наблюдению и что вы успели заметить особенного в поступках Пестеля», — в ответ они получили резкую и эмоциональную отповедь: «Я не знаю, что комитет разумеет под словом наблюдать. Намерения его были нам известны; шпионить же за ним не было нужно, и никто бы сего не осмелился мне предложить»{495}.

Показания Бестужева-Рюмина содержат несколько метких характеристик личности и дел председателя Директории. Самая известная из них — в показании от 27 января 1826 года: «Пестель был уважаем в обществе за необыкновенные способности, но недостаток чувствительности в нем было причиною, что его не любили. Чрезмерная недоверчивость его всех отталкивала, ибо нельзя было надеяться, что связь с ним будет продолжительна. Всё приводило его в сомнение, и через это он делал множество ошибок. Людей он мало знал. Стараясь его распознать, я уверился в истине, что есть вещи, которые можно лишь понять сердцем, но кои остаются вечною загадкою для самого проницательного ума»{496}.

Эта цитата позволяет сделать вывод: Бестужев действительно хорошо «распознал» лидера «южан», как «распознал» он и поляков, и «славян», и своего полкового командира. В отличие от многих не слишком проницательных современников, он не обвиняет Пестеля в бонапартизме. Он говорит о другом: доверчивый романтический век диктует человеку соответствующую линию поведения. Человеку недостаточно «чувствительному», недоверчивому скептику невозможно рассчитывать на благоприятное мнение о себе. Однако, как свидетельствуют бестужевские показания, сам он относился к Пестелю не так, как «все».

1823, 1824 и 1825 годы — время постоянных контактов Бестужева и Пестеля{497}. Именно на Бестужева была возложена ответственная роль связного между Васильковской управой и Директорией. Взаимная неприязнь Пестеля и Муравьева была известна «всему обществу», Муравьев свое негативное отношение к южному директору даже не пытался скрывать. И во многом благодаря позиции Бестужева между ними не произошло окончательного разрыва.

Пестель был для Бестужева-Рюмина безусловным и авторитетным лидером, мнением которого он очень дорожил. В частности, он полностью разделял мнение южного лидера относительно судьбы императорской фамилии{498}.

Характеризуя же поведение в заговоре Сергея Муравьева, Бестужев показывал, что «чистота сердца» его друга «была признана всеми его знакомыми и самим Пестелем» (курсив мой. — О. К.). При этом он отмечал, что своими «отношениями» с Пестелем погубил Муравьева-Апостола: «…как характера он не деятельного и всегда имел отвращение от жестокостей, то Пестель часто меня просил то на то, то на другое его уговорить»{499}.

Очень точно заметил Трубецкой: Бестужев принял «мысли Пестеля», стал сторонником его политических взглядов и методов руководства тайной организацией.

Из показаний Бестужева-Рюмина не видно, чтобы он был в чем-то не согласен с «Русской Правдой». Содержание программного документа Южного общества он знал очень хорошо и довольно точно излагал. Введение в России конституционной республики, отмена крепостного права, десятилетняя диктатура Временного верховного правления — все эти, крайне радикальные для той эпохи, положения Бестужев-Рюмин в целом одобрял{500}.

Как и Пестель, Бестужев полагал, что далеко не все современники готовы разделить эти взгляды. Людей надо было убеждать, а для убеждения хороши все средства, даже не вполне честные. Судя по ходу и итогам его организаторской деятельности, этот тезис он усвоил очень хорошо.

Правда, Пестель не учился у Мерзлякова и, убеждая оппонентов, апеллировал прежде всего к их разуму, пытался сделать их своими сознательными союзниками. Это удавалось далеко не всегда. «Мы и тогда очень часто не разделяли его намерений, но не могли ему противоречить по преимуществу его способностей и по влиянию, которое он имел над нами»{501}, — показал на следствии член Тульчинской управы Н. В. Басаргин. На основании этого и других показаний современный исследователь С. А. Экштут считает: «Пестеля невозможно было переспорить, но он оставлял людей нравственно и эмоционально неудовлетворенными»{502}. В отличие от него Бестужев-Рюмин не старался «переспорить» собеседников, он адресовался к чувствам — и был в деле общения с людьми гораздо более удачлив.

И Пестель, и Бестужев-Рюмин использовали в конспиративной деятельности «нечестные» с точки зрения «чистой морали» методы. Моральный релятивизм и макиавеллизм в политике были столь же свойственны Бестужеву, как и Пестелю, только у первого он был разбавлен изрядной долей профессиональной ораторской «чувствительности». Более того, подводя итоги организационной деятельности Бестужева в Южном обществе, можно с уверенностью сделать вывод, что Бестужев был лучшим учеником Пестеля в деле строительства и укрепления тайной организации.

«При отъезде Трубецкого из Киева, — показывал Бестужев-Рюмин на следствии, — было положено нами тремя (им самим, Сергеем Муравьевым и Трубецким. — О. К.), что он предложит Северному обществу по введении Временного Правления составить комитет из числа членов для сочинения конституции»; конституция же эта не должна была иметь своим источником отвергаемую Трубецким «Русскую Правду»{503}. Уважая Пестеля, дорожа его мнением, голосуя за «Русскую Правду», Бестужев тем не менее договаривался с Трубецким о фактической изоляции южного лидера и его конституционных разработок в случае победы революции.

Конечно, Бестужев-Рюмин был достаточно молод. Вполне естественно, что его путь конспиратора был тернист, на этом пути он делал много непростительных ошибок — и в ходе «объединения» со «славянами», и при переговорах с поляками. Так, известно, что в декабре 1824 года он с ведома Сергея Муравьева и в обход всех правил конспирации написал письмо польским заговорщикам, по некоторым сведениям, с просьбой убить цесаревича Константина Павловича. Однако князь Волконский, который, собственно, и должен был передать письмо полякам, отвез его Пестелю. «Директория истребила сию бумагу, прекратила сношения Бестужева с поляками и передала оные мне и князю Волконскому»{504}, — показывал Пестель на следствии.

В 1825 году, скорее всего, именно по вине Бестужева-Рюмина были прерваны сношения между Васильковом и Каменкой. Согласно опубликованному Б. Л. Модзалевским в 1926 году письму Бестужева-Рюмина своему родственнику С. М. Мартынову, отец декабриста запретил ему жениться на племяннице декабриста Давыдова Екатерине{505}.

Сейчас, видимо, уже не удастся точно установить, кто была эта «Catherine», о которой Бестужев писал Мартынову, у Давыдова были две племянницы с таким именем, Екатерина Александровна Давыдова и Екатерина Андреевна Бороздина{506}. Ясно одно: исполнив волю отца и отказавшись от женитьбы, Бестужев тем самым скомпрометировал ни в чем не повинную молодую девушку.

Именно на это время — 1824 год — приходится ссора руководителя Каменской управы с Муравьевым и Бестужевым. «Известно всем, что мы с ним (Сергеем Муравьевым-Апостолом. — О. К.) разошлись неприятно, по особенным обстоятельствам», — показывал на следствии Василий Давыдов. «Я же более году не имел никаких сношений с Давыдовым»{507}, — вторил ему Сергей Муравьев.

Стоит отметить, что если причиной ссоры действительно был отказ Бестужева жениться на Давыдовской племяннице, то реакция каменского руководителя на его поведение была, по представлениям той эпохи, еще весьма мягкой. Сходная житейская история явилась в сентябре 1825 года причиной знаменитой дуэли К. П. Чернова с В. Д. Новосильцевым, закончившейся смертью обоих участников.

Однако, к чести Бестужева-Рюмина, следует отметить, что, несмотря на все допущенные ошибки, результаты его организационной деятельности в Южном обществе оказываются ненамного меньше, чем результаты деятельности Пестеля. Кроме того, именно осторожный Пестель принял в общество главного декабристского предателя — капитана Аркадия Май-бороду. Не обошлась без «своих» предателей — А. К. Бошняка и И. В. Шервуда — и Каменская управа. Однако ни один доносчик не проник в общество по вине Бестужева-Рюмина. Видимо, он действительно лучше, чем тульчинские и каменские руководители, умел «распознавать» людей.

Но если с Пестелем Бестужева-Рюмина связывали «деловые отношения», то с Сергеем Муравьевым-Апостол ом — близкая личная дружба. Обстоятельства, при которых эта дружба возникла, нам практически неизвестны. Сами друзья-заговорщики предпочитали на следствии не распространяться на эту тему, и в результате до нас дошло лишь одно смутное показание Бестужева: «Муравьев мне показал участие, и мы подружились. Услуги, кои он мне в разное время оказывал, сделали нашу связь теснее»{508}.

О том, как зародилась эта дружба, повествует запись Евгения Якушкина, сына декабриста И. Д. Якушкина: «Бестужев был пустой малый и весьма недалекий человек, все товарищи постоянно над ним смеялись — Сергей Муравьев больше других. “Я не узнаю тебя, брат, — сказал ему однажды Матвей Иванович Муравьев, — позволяя такие насмешки над Бестужевым, ты уничижаешь себя, и чем виноват он, что родился дураком?” После этих слов брата Сергей Муравьев стал совершенно иначе общаться с Бестужевым, он стал заискивать его дружбы и всячески старался загладить свое прежнее обращение с ним. Бестужев к нему привязался, и он также потом очень полюбил Бестужева»{509}.

Запись эта восходит к воспоминаниям самого И. Д. Якушкина: «…в Киеве Раевские, сыновья генерала[5], и Сергей Муравьев часто поднимали его (Бестужева-Рюмина. — О. К.) на смех. Матвей Муравьев однажды стал упрекать брата своего за его поведение с Бестужевым, доказывая ему, что дурачить Бестужева вместе с Раевскими непристойно»{510}. Финал истории с «насмешками» над Бестужевым в мемуарах Якушкина соответствует тому, что сообщает его сын.

Другие же современники о причинах возникновения этой дружбы не думали, а только констатировали ее наличие. Причем пылкость взаимоотношений друзей подчас вызывала удивление и неприятие и у них, и у позднейших исследователей. Так, например, Матвей Муравьев-Апостол в одном из писем брату сетовал, что тот говорит о Бестужеве-Рюмине «не иначе, как со слезами на глазах», и называл последнего «мнимым другом». А генерал М. Ф. Орлов характеризовал эти отношения таким жестоким образом, что историки до сих пор еще не решаются пользоваться этой характеристикой: «…около Киева жили Сергей Муравьев и Бестужев, странная чета, которая целый год хвалила друг друга наедине»{511}.

«Сантиментальной и немного истерической взаимной привязанностью двух офицеров, похожей на роман», считал отношения Муравьева и Бестужева историк Г. Чулков. И даже Н. Я. Эйдельман удивлялся «непонятной дружбе» «видавшего виды подполковника с зеленым прапорщиком»{512}.

Между тем ничего «странного» и «непонятного» в этой дружбе нет, а есть целый ряд домыслов и легенд, разбивающихся при знакомстве с фактами. Во-первых, Муравьев и Бестужев были не только друзья, но и родственники. Мать Бестужева-Рюмина Екатерина Васильевна, урожденная Грушецкая, состояла в кровном родстве с Прасковьей Васильевной Грушецкой, мачехой декабристов Муравьевых-Апостолов{513}. Скорее всего, познакомились будущие декабристы еще до службы в Семеновском полку.

Во-вторых, не совсем правы те современники и историки, которые рассуждают о большой разнице в возрасте друзей. Сергею Муравьеву-Апостолу было в 1826 году 29 лет, в то время как Бестужеву-Рюмину в тюрьме исполнилось 25, то есть разница между ними составляла всего четыре года. Правда, Муравьев был участником Отечественной войны и Заграничных походов и имел военный опыт, которым не обладал Бестужев.

Образовательный уровень обоих тоже был примерно равным: Муравьев сначала учился в частном пансионе в Париже, затем окончил Институт корпуса инженеров путей сообщения в Петербурге. Бестужев, хотя не учился в заграничных и российских учебных заведениях, получил блестящее домашнее образование. И, наконец, было много общего в их характерах: у обоих за внешней сентиментальностью, энтузиазмом и экзальтацией скрывались железная воля и решительность.

Родственники, однополчане, почти ровесники, близкие по духу, по образованию, они просто не могли не подружиться. Укрепили же эту дружбу семеновские «несчастья» и участие в «общем деле» заговора.

Рассказы же И. Д. Якушкина и его сына о «насмешках» и последующем «раскаянии» Муравьева следует признать явным вымыслом. Зная характер Сергея Муравьева, трудно поверить, чтобы он «насмехался» над кем-нибудь, тем более над своим родственником и однополчанином. Да и особая атмосфера в Семеновском полку, тот дух офицерского братства, которыми всегда отличались семеновцы, не позволили бы ему это делать ни в Петербурге, ни в Киеве.

Следует отметить, что в делах тайного общества Муравьев и Бестужев-Рюмин отнюдь не «составляли одного человека». Между ними существовали политические разногласия: как уже говорилось, Муравьев не одобрял радикализма друга в вопросе о судьбе императорской фамилии. Не нравилась ему и бестужевская решительность в вопросе о судьбе цесаревича Константина. Когда Бестужев-Рюмин, исполняя отданный «именем Директории» приказ Пестеля, стал требовать от поляков «немедленного истребления цесаревича», Муравьев заметил другу: «…зачем хочешь ты взять на себя преступления другого народа, не довольно ли уже того, что мы вынуждены были согласиться на смерть императора?»{514}

Функции Сергея Муравьева в Южном обществе коренным образом отличались от тех, которые исполнял Бестужев-Рюмин. Муравьев не занимался «партийным строительством» — он был военным лидером, разрабатывал планы вооруженного выступления. Бестужев-Рюмин действительно был в курсе всех его приготовлений и являлся его верным помощником. Но при этом в деле непосредственной подготовки военной революции он не выступал ни инициатором, ни главным исполнителем.

Для Бестужева-Рюмина вполне естественным оказалось участие в восстании Черниговского полка. Он играл активную роль в событиях, предшествовавших мятежу: предупредил Сергея Муравьева-Апостола и его брата Матвея о готовившемся аресте, «отклонил» павших духом братьев от самоубийства, пытался наладить связь со «славянами» и добиться от них вооруженной помощи. Однако о каких-то самостоятельных его действиях в ходе самого военного мятежа нам ничего не известно. Отнюдь не склонный на следствии выгораживать себя за счет Муравьева, он тем не менее утверждал на допросе: «…я почти машинально следовал за полком и в распоряжениях (как всем известно) участия не брал»{515}.

Скорее всего, в данном случае Бестужев-Рюмин говорил правду. Восстание Черниговского полка — звездный час и одновременно логический финал жизненного пути «русского Риего» Сергея Муравьева-Апостол а. «Революция наподобие испанской» была его мечтой, его страстью. Сделав попытку осуществить свою мечту, он ни с кем не пожелал впоследствии разделить ответственность за события, утверждая на допросах, что «всё возмущение Черниговского полка было им одним сделано»{516}. Помощь не имевшего боевого опыта, никогда не командовавшего ни одним солдатом Бестужева была, кроме всего прочего, бесполезна для Муравьева.

Как известно, «пример Риего» не повторился: запланированная заговорщиками военная революция за три дня похода черниговцев превратилась в стихийный солдатский бунт, без труда подавленный верными правительству артиллерийской батареей и несколькими гусарскими эскадронами{517}. При усмирении восстания Сергей Муравьев-Апостол был тяжело ранен.

Подробный анализ поведения Бестужева-Рюмина на следствии в задачу данного очерка не входит — это тема отдельного исследования. Позволю себе высказать лишь некоторые общие соображения.

Сначала следствие приняло в отношении Бестужева тактику запугивания. По мемуарному свидетельству А. Е. Розена, на одном из первых допросов в Зимнем дворце следователь В. В. Левашов угрожал заговорщику: «Вы знаете, императору достаточно сказать одно слово, и вы прикажете долго жить»{518}. Однако вскоре выяснилось, что пугать Бестужева — занятие бесперспективное.

Ни разу за время следствия он не попросил ни о прощении, ни о снисхождении к себе. Если в первые дни после ареста он находился в состоянии нравственного смятения, вызванного разгромом мятежа черниговцев и ранением Сергея Муравьева, то уже к середине января 1826 года из этого состояния вышел. У него появилась своя линия поведения, которой он придерживался до самого конца следствия.

Бестужев-Рюмин пытался вести со следователями сложную и опасную игру, в общем похожую на ту, которую вел Пестель: пытаться договориться с властью, показать ей, что идея насильственных реформ возникла не на пустом месте, доказать хотя бы частичную справедливость идей тайного общества, даже дать некоторые полезные советы. Более того, понимая свою значимость в делах тайного общества, в начале следствия Бестужев-Рюмин пробовал договориться напрямую с императором. Еще в Могилеве, на одном из первых допросов, он просил позволения «написать государю»{519}, а сразу же по приезде в Петербург, 24 января, был допрошен царем.

Из письма, которое Бестужев написал Николаю I через два дня после встречи, следует, что заговорщик хотел рассказать монарху «всё о положении вещей, об организации выступления, о разных мнениях общества, о средствах, которые оно имело в руках». «В мой план, — писал он, — входил[о] также говорить с Вами о Польше, Малороссии, Курляндии, Финляндии. Существенно, чтобы всё то, что я знаю об этом, знали бы и Вы».

Из того же письма явствует, что Николай I не оправдал надежд арестованного мятежника: его совершенно не интересовало мнение подпоручика «о положении вещей» — ему нужны были лишь фамилии участников тайных организаций. Верный тактике запугивания, император кричал на него, был «строг». Разговор с царем привел Бестужева-Рюмина «в состояние упадка духа».

В письме Бестужев просил Николая «даровать» ему еще одну встречу: «…есть много вещей, которые никогда не смогут войти в допрос; чего я не могу открыть Вашим генералам, о том бы я сообщил очень подробно Вашему Величеству»{520}.

Однако больше аудиенции у царя Бестужев-Рюмин не получил и был вынужден договариваться с «генералами». В показании от 4 февраля он писал: «Можно подавить общее недовольство самыми простыми средствами. Если строго потребовать от губернаторов, чтобы они следили за тем, чтобы помещичьи крестьяне не были так угнетаемы, как сейчас; если бы по судебной части приняли меры, подобно мерам великого князя Константина; если бы убавили несколько лет солдатской службы и потребовали бы от командиров, чтобы они более гуманно обращались с солдатами и были бы более вежливы по отношению к офицерам; если бы к этому император опубликовал манифест, в котором он обещал бы привлекать к ответственности за злоупотребления в управлении, я глубоко убежден, что народ оценил бы более эти благодеяния, чем политические преобразования. Тогда тайные общества перестали бы существовать за отсутствием движущих рычагов, а император стал бы кумиром России»{521}.

Но для того чтобы эти и подобные идеи были восприняты адекватно, Бестужеву необходимо было доказать свою готовность сотрудничать со следствием. Поэтому его показания наполнены развернутым изложением замыслов заговорщиков. Весьма подробно он пишет о взаимоотношениях с Польским патриотическим обществом, не менее детально рассказывает о революционных планах Васильковской управы, о цареубийственных приготовлениях Пестеля, Артамона Муравьева, Василия Давыдова и других участников Южного общества. Кроме того, логика ведшейся Бестужевым игры вела к «называнию фамилий» известных ему участников заговора.

Особенно не повезло «соединенным славянам». Видимо, по-прежнему считая их «пушечным мясом», Бестужев в показании от 27 января впервые заявил, что в ходе «объединительных» совещаний «славяне» сами вызвались «покуситься» на жизнь императора{522}. Он вспомнил о находившемся у него, а затем уничтоженном списке «славян», в котором были помечены те, кого готовили на роль цареубийц, и утверждал, что большинство «славян» сами внесли себя в этот список.

На этих показаниях Бестужев-Рюмин настаивал почти до самого конца следствия. Однако в мае ему были предложены очные ставки со «славянами», и он был вынужден согласиться с тем, что почти все они попали в злополучный список «заочно», будучи помещены туда самим Бестужевым, а также славянскими «посредниками» Горбачевским и Спиридовым{523}.

Правда, в игре со следствием у Бестужева-Рюмина была некая грань, за которую он не переступал никогда: возможность доказать свою искренность за счет Сергея Муравьева.

То, что подполковника Муравьева-Апостола, руководителя военного мятежа, не оставят в живых, с самого начала следствия было понятно всем, в том числе и ему самому. Однако Бестужев самоотверженно бросался защищать друга, пытался взять на себя как можно большую часть его вины. В бестужевском показании от 5 апреля читаем: «…не он меня, а я его втащил за собою в пропасть». Эту мысль он развивал и потом, в показаниях от 7 мая: «…здесь повторяю, что пылким своим нравом увлекая Муравьева, я его во всё преступное ввергнул. Сие готов в присутствии Комитета доказать самому Муравьеву разительными доводами. Одно только, на что он дал согласие прежде, нежели со мной подружился, — это на вступление в общество… Это всё общество знает, а в особенности Пестель, Юшневский, Давыдов, оба Поджио, Трубецкой, Бриг-ген, Швейковский, Тизенгаузен». Составляя это показание, Бестужев, скорее всего, рассчитывал получить очные ставки не только с Сергеем Муравьевым, но и со всеми «знающими». И, предупреждая возможное «запирательство» со стороны товарищей по заговору, добавлял: «Каждому из них, буде вздумает отпереться, я многое берусь припомнить»{524}.

Однако ни сложная игра Бестужева-Рюмина, ни его самоотверженность по отношению к Сергею Муравьеву не нашли понимания у следователей. «Генералы» не простили ему высказанного в письме царю пренебрежения к собственным персонам. Всё время следствия Бестужева подозревали в неискренности на допросах, в утаивании части правды.

«В представленных Комитету ответах ваших вы сокрыли некоторые важные обстоятельства, о коих имели совершенную известность, и о коих теперь собраны достоверные сведения»; «комитет, имея все средства уличить вас в том, о чем вы говорите превратно или вовсе умалчиваете, не желает однако же лишить вас возможности к добровольному открытию всего вам известного»{525} — такие фразы содержатся почти в каждом «вопроснике», адресованном Бестужеву. Половину февраля, март и апрель 1826 года заговорщик содержался в тюрьме в ручных кандалах.

В связи со следствием над Бестужевым-Рюминым стоит вернуться к вопросу о причинах позднейшего отторжения современниками его личности и дел. Именно на следствии в сознании декабристов начал формироваться прижившийся в мемуаристике вышеизложенный миф, что сопредседатель Васильковской управы был экзальтированный «зеленый юнец», ничего полезного для тайного общества не сделавший и при этом глупый и необразованный.

Отчасти виновником возникновения этого мифа — особенно в отношении необразованности — был сам Бестужев-Рюмин. Очевидно, еще в ходе следствия его товарищам по заговору стало известно, что он просил у генерала Чернышева разрешения отвечать на вопросы по-французски — «потому что я, к стыду моему, должен признаться, что более привык к этому языку, чем к русскому». В просьбе было отказано «с строгим подтверждением чрез коменданта, чтобы непременно отвечал на русском языке»{526}. И хотя на самом деле Бестужев писал по-русски не хуже, чем по-французски, а его показания поражают точностью подбора слов, образностью и грамотностью (в рамках грамматических представлений начала XIX века), ему не простили признания в неумении изъясняться на родном языке. В позднейших мемуарах этот факт нашел отражение в комичной истории с французскими словарями, которые Бестужев будто бы листал в камере, чтобы переводить на русский свои ответы комитету{527}.

Однако этого эпизода явно недостаточно, чтобы в глазах современников один из главных руководителей заговора превратился в «недоумка», не умеющего себя вести в приличном обществе. Процесс же этого превращения хорошо прослеживается, в частности, в показаниях А. 3. Муравьева и позднейших мемуарах И. Д. Якушкина.

В 1823–1825 годах двоюродный брат Сергея Муравьева-Апостола полковник Артамон Захарович Муравьев был командиром Ахтырского гусарского полка, «боярином» Южного общества и одним из самых активных членов Васильковской управы. На следствии он показывал: «Приходил ко мне Ахтырского полка майор Линдинер; я, чтобы говорить с ним, принял его в доме. По прошествию нескольких минут входит Бестужев расстегнутый; меня это до того взорвало, что он так мог явиться при штаб-офицере, что хотя по несчастным моим с ним связям я и не мог ему ничего сказать, и не сказал, но в душе почти решился с ним прервать всё и совсем». По его словам, свое негодование он выразил Сергею Муравьеву-Апостолу, на что получил от кузена недоуменный ответ: «Может ли тебя такой вздор обидеть?»{528}

Скорее всего, этот эпизод действительно имел место. Полковник мог воспринять расстегнутый мундир руководившего Васильковской управой подпоручика как неуважение, даже вызов. А вот реакция Сергея Муравьева была вполне адекватна: он очень мягко напомнил брату, что в военной иерархии положение полкового командира и подпоручика несравнимо, зато в иерархии тайного общества у них один чин — «боярин», по должности же Бестужев выше, а коли так, то непорядок в обмундировании действительно являлся мелочью.

Очевидно, что в 1825 году Артамон хорошо понял намек. На следствии он лукавил, когда говорил, что после этого случая «почти решился» оставить общество. Полковник слишком дорожил своим статусом южного «боярина», был включен в «вертикаль» заговора; страх прослыть нерешительным в глазах Сергея Муравьева-Апостола преследовал его все годы пребывания в тайном обществе. Совершенно точно известно, что ни до, ни после этого случая он не пытался выйти из заговора — напротив, его горячность и упорство в деле подготовки цареубийства пугали даже не страдавших трусостью Васильковских лидеров.

Иван Дмитриевич Якушкин, на момент следствия отставной гвардейский капитан, излагает в мемуарах другую историю — неудачной поездки Бестужева-Рюмина в Москву в 1823 году с целью привлечения московских членов распущенного Союза благоденствия, в частности самого мемуариста, к исполнению «Бобруйского заговора». После развала Союза Якушкин отошел от общества, и ему от имени Сергея Муравьева было предложено вновь вступить в тайную организацию. По показанию Бестужева, Якушкин сделать это отказался, так как «был того мнения, что время политического преобразования России еще не настало»{529}.

На следствии Якушкину удалось обойти этот эпизод молчанием, отговорившись полным неведением относительно «Бобруйского заговора»{530}. Однако в мемуарах он подробно его излагает, предлагая совершенно иную причину своего отказа возобновить членство в обществе: якобы он не доверял Бестужеву-Рюмину, сомневался в том, что Сергей Муравьев дал этому «странному существу» «какое-нибудь важное поручение к нам». При этом Бестужеву было в лицо сказано, «что мы (бывшие московские участники Союза благоденствия. — О. К.) не войдем с ним ни в какое сношение». Но сам же мемуарист сообщает, что недоверие было напрасным: «После оказалось, что он точно приезжал от Сергея Муравьева с предложением к нам вступить в заговор, затеваемый на юге против императора»{531}.

Однако вряд ли самому этому свидетельству можно доверять. Если даже признать, что Якушкин действительно не верил в возможность дружбы и тесных конспиративных связей Муравьева и Бестужева, сомнительно, чтобы он об этом сказал Бестужеву, тем самым оскорбив дворянина и офицера. И, конечно же, если бы дело действительно обстояло так, Бестужев не стал бы на следствии повествовать о политических разногласиях Якушкина с южными заговорщиками.

Скорее, в ходе следствия перестала существовать привычная для заговорщиков «иерархия чинов» тайного общества. Бывшие южные «бояре», «мужи» и «братья», боевые офицеры и генералы, еще могли без ущерба для самолюбия представить себя наравне или даже в подчинении генерал-майора Волконского, полковника Трубецкого, полковника Пестеля, подполковника Муравьева-Апостола. Но признаться в повиновении 25-летнему армейскому подпоручику было выше их сил.

Именно на следствии в показаниях Артамона Муравьева и Михаила Орлова, Василия Тизенгаузена и Александра Под-жио и многих других наметилась своеобразная реакция отторжения личности и дел Бестужева-Рюмина. Спустя годы она перешла в воспоминания (в частности мемуары Якушкина), и начались кочующие из текста в текст рассуждения о его неопытности, странности, неумении вести себя, малозначимости его дел и даже о его «ненормальности».

Однако и сам Бестужев-Рюмин, и те из руководителей заговора, с которыми он был особенно близок, оценивали его роль в тайном обществе совершенно по-иному. В письме царю Бестужев говорил о себе как «вожде» заговора, «пригодном» «к осуществлению революции». Сергей Муравьев-Апостол утверждал на следствии, что самое большое влияние на Южное общество имели три человека: он сам, Пестель и Бестужев-Рюмин{532}.

Документы подтверждают: эта оценка справедлива — с одной оговоркой: по своей роли в заговоре руководитель Васильковской управы подпоручик М. П. Бестужев-Рюмин должен занять второе после Пестеля место в истории Южного общества декабристов.

В заговоре он, как и многие другие декабристы, нашел то, чего был лишен в обычной жизни, — возможность самореализации. Он хотел стать дипломатом и стал им — в рамках тайного общества. Он учился искусству убеждать — и сумел применить свои познания в деле построения заговора. Военная карьера его прервалась из-за «семеновской истории», но он сделал карьеру в Южном обществе. Бестужев мыслил себя лидером, решающим судьбы страны. Он и стал таким лидером. Он планировал революцию, вел переговоры, занимался партийным строительством и всюду добивался тех результатов, которых желал.

В связи с этим следует признать, что Верховный уголовный суд не ошибся, высоко оценив статус и роль подпоручика Полтавского пехотного полка Михаила Бестужева-Рюмина в тайном обществе: он, проходивший в приговоре под четвертым номером, был признан виновным в том, что «имел умысел на цареубийство, изыскивал к тому средства, сам вызывался на убийство блаженной памяти государя императора и ныне царствующего государя императора, избирал и назначал лиц к свершению оного; имел умысел на истребление императорской фамилии, изъявлял оный в самых жестоких выражениях рассеяния праха[6], имел умысел на изгнание императорской фамилии и лишение свободы блаженной памяти государя императора и сам вызвался на совершение сего последнего злодеяния, участвовал в управлении Южным обществом, присоединил к оному Славянское, составлял прокламации и произносил возмутительные речи, участвовал в сочинении лже-Катехизиса, возбуждал и приуготовлял к бунту, требуя даже клятвенных обещаний целованием образа, составлял умысел отторжения областей от империи и действовал в исполнении оного, принимал деятельнейшие меры к распространению общества привлечением других, лично действовал в мятеже с го-товностию пролития крови, возбуждал офицеров и солдат к бунту и взят с оружием в руках»{533}.

Загрузка...